И это страсти

И   Э Т О   С Т Р А С Т И
               

    Приходим в Вентспилс, списываемся. Я был комсомольский массовик-затейник, культмассовый сектор вел. Эти два козла, Кирьяченко и Салават, настрочили на меня очередной пасквиль (мне его потом в кадрах пришлось почитать). А тут в Вентспилсе ко мне приехали тесть с корефаном, полковником КГБ. Вот те уж концерт как по нотам и разыграли.
Еще основной экипаж не приехал менять нас, а Кирьяченко рванул уже домой. Салавату бумаги подсунул, отвезешь, мол, в кадры. Рейсовый отчет, где в общей куче и про меня накалякано. Там все пьянки указаны.

    Я же этих пьянок избегал, уединялся  (удваивался!). Где-то пьянка, а я — на хрен! Что такое?
    После пьянки разбираловка идет, разбор полетов. А Мануйлов был? Нет. А как Мануйлов на вахту пришел? — у Васильевича спрашивают. Нормально. Пьяный был? Нет, трезвый. Может поддатый? Трезвый. А почему это вы так уверенно утверждаете? Может, он поддатый был?.. Нет, я курить в кочегарку поднимался, специально нюхал, нет, не было запаха алкоголя. Нет, трезвый был.
    А пьянок этих море было. А я никак не попадался. Да что за оказия?
А по бумагам я участником всех пьянок был. И как успевал?! Насчет Ирки, с которой я удваивался, тоже не пожалели чернил. А еще и то, что я во время вахты к Ирке бегал.
   — Узнаю знакомый почерк.
   — Ну, это совсем уж не удивительно.

    Писанина еще та… мол, относился халатно к комсомольским обязанностям, будучи зав. культмассовым сектором. Пустил это дело на самотек. Мало того, не то растерял, не то проченчевал спортивную форму, инвентарь на Кубе. Никто этот инвентарь не считал и не пересчитывал, только я сам. А у меня никто ничего и не брал. Как принял, так и сдал. Единственно, там два чудака попросили — и я им дал по футболке и кеды. Бегали по пароходу. А больше никто и не притрагивался. Но написали, что у меня большая недостача.
Тут, значит, гости у меня: тесть и Тихонович, кегебист. Сходу вникли в мое дело, разобрались, что к чему — и с моей подачи решили устроить на корабле грандиозный спектакль. Тихонович познакомился с Салаватом, представился как полковник КГБ из Москвы. Так, ненароком, как бы между прочим, и обо мне речь завел: ты знаешь, это мой любимый племянник, я его очень люблю. Все боли моего племянника — мои боли. Когда ему больно, и мне больно. Сделай так, чтобы ему не было плохо. Я найду способ облегчить ему судьбу, ну и ты постарайся. Если ты говоришь, что бумаги эти переделать уже нельзя, то сделай, чтоб моему племяннику от этих бумаг очень больно не было.
    В этом духе Тихонович провел беседу с Салаватом, как они это умеют, кегебисты. Обстоятельно так. С чувством, с толком с расстановкой.
    Не думаю, чтоб Салават сильно испугался, но, видно сказал Мешатову, чтоб ходу этим бумагам не давать. Только для информации, якобы они старались, видите ли — борцы за идею.

   Мешатов меня вызывает.
Как только я объявился в кадрах, то первым делом напомнил ему наш предрейсовый  разговор. Помните?
   — Какой разговор?
   — Я пошел в рейс, считая некрасивым отказаться от рыбацкого рейса и просил вас следующий заплыв 18-ому подменному делать без меня. Любое судно, любой экипаж, только чтобы в нем не было Кирьяченко и Салавата.

   А тут еще такая накладка вышла. В очередной раз наша вахта лучшая по пароходству, и я лучший моторист. Выиграли мы все эти пресловутые социалистические соревнования, премии там за то, за се, за бункеровку успешную рыбацких судов.
И — надо же такому случится! — Мешатов запустил меня к себе в закуток:
    — На, почитай на себя досье, а я на время отлучусь.
Сижу, читаю. Приходит.
   — Ну, как, Мануйлов? Я что-то никак в толк не возьму… По одним бумагам тебя надо к медали представлять «За трудовую доблесть», а по другим — гнать в три шеи из пароходства. Так кто ты: герой или наоборот? Объясни мне, недотепе. Я говорил с Салаватом Юлаевым. Сам написал тут серево всякое, а говорит, что лучше тебя человека не встречал. Но работать с тобой тоже отказывается. Привез бумаги, мешок дерьма, потом просит, чтобы ходу им не давать. Зачем тогда писать? Не врублюсь я в ваш «Санрайз кроссворд».

   В итоге я попросил Карлуху и Мешатова убрать меня из этого экипажа.
Отгулял выходные, приходит телеграмма: такого-то числа явиться на сбор экипажа. На «Стучку» в составе 18-го подменного экипажа. Я уперся. Не пойду и все!
    Что такое, почему? Капитан — за, все — за, в том числе — и этот факаный тандем Кирьяченко-Салават. Но я сказал: не пойду. Давайте другой пароход. Пошло, пошло, не знаю — каким макаром до Камышана дошло. Тот: пиши бумагу, почему. Объясни причину. Объясняю: не буду работать с этим комиссаром и с этим дедом. Почему? Не сработались психологически.
   — Ах, так! Тогда пиши: увольняюсь по собственному желанию.
    Камышан вместо Слона был. Того в жилотдел турнули, а этого, сюда — зам. начальника по загранкадрам. Сажусь, пишу.

«Прошу уволить меня из пароходства в виду того, что в 18-ом подменном экипаже я работать отказываюсь, а отдел кадров другой работы мне не представляет.»
Он:
   — Чего ты тут ерунду написал?
   — Я написал все, как есть. Дайте мне любое судно, кроме 18-го.
   — Ах, любое? Тогда дуй на «Райнис», на Дальний Восток. (Ах, какова география родной страны!). С властями конфликтуешь? Ну и двигай туда, — порвал мою бумажку, — я тебе сделаю любое судно!
   Так я попал на бананы.

   Но до всего этого на личном фронте тоже пошла рубка. И все это были звенья одной цепи.
Возвращались мы из этого кубинско-бразильского рейса, месяца три болтались, не меньше. Идем в Вентспилс.

   Да… а чего я разводиться-то хотел? Теща задолбала. Сколько с Любкой из-за этого натерпелся... Жили уже отдельно от родителей. А Любка: чтоб папа-мама были рядом — и все. А мама ее так глубоко совала нос в мои личные дела, что я попросил вежливо не делать этого. Я родную мать в свои личные дела не пускаю, а чтоб тещу... Есть вопросы, которые я должен сам решать в семье. А теща — ни в какую: лезет и лезет, суется вечно со своими нравоучениями. Достала — дальше некуда!.. Из квартиры даже выгонял ее. Да. И вот из-за тещи родной это и  случилось. Надюшка родилась, я хотел по свежим следам и второго ребенка заделать. Так Любка с тещей, блин, крутили обратку своей динамо-машины, до войны порой доходило. «Расшибу чердак, будешь нос совать!» — угрожал. Один черт, жена аборты втихаря делала. Вот из-за этого все у нас и пошло наперекосяк.

    Тут возвращаемся из рейса, получаю РДО: приезжаю в Вентспилс. Надюша хочет тебя видеть. Надюшку приплела.
    Заходим в порт, кончилась комиссия, дело к вечеру. Я взял судовую роль на членов семей, и пошли мы на проходную. Пришли, бабы уже там стоят, на проходной, моей нет. Бабы говорят: в диспетчерской Люба. Иду туда. Выходит Люба  с Надюхой. Я Надюху на руки, целую туда-сюда.

    А с Любой уже эти передряги были. Несколько раз я бросался разводиться. Кончалось тем, что прости-прости, все поняла, мама с папой одно, а семья — другое. Разводиться самоцели у меня не было, только уж слишком она родителей тянула в нашу жизнь. Думаю, успокоилась.
   Надюшку обцеловал — надо и жену чмокнуть, хоть для приличия. Нагибаюсь, а она от меня лицо убирает. Думаю, женское кокетство. Я дальше пытаюсь приблизиться, нет, отворачивает уже явно лицо.
   — Что, не нацеловался?
   — Чего, — спрашиваю, — что ты сказала?
   — А ты что, не слышал?
   — Что ты сказала, не понял?
   — Я спросила: не нацеловался? Чего ты ко мне лезешь?
   — Да ты что: сдурела, что ли?!
   — Не знаю, кто из нас сдурел, ты или я, только знаю я все про тебя... На молодуху потянуло?
   — Чего ты такое несешь!
   — Ладно-ладно. Я бы не приехала, если б не Надюха. Она все: поехали да поехали к папке. Вот и приехали.
Надюха, как и Валя, как хвостики за мной, мелкие, крутились.
   — Идем на пароход, покажешь свою красавицу.
   — Какую красавицу? — продолжаю упираться я.
   — Ладно, ладно, веди, показывай. Ира, что ли ее зовут?

   И что за дребедень получается, думаю. Многие писали письма с Кубы домой. Неужели у кого-то хватило ума, чтоб не дождаться встречи и в письме все это писать? Я б не обратил внимания и ничего бы не узнал про эту бодягу, она б наверняка не сказала про это письмо. В другой ситуации б было, поработали на коротком плече, там ясно. Жены с мужьями чаще встречаются, сплетни быстрей расходятся. Гондоны эти, штопанные гнилыми нитками, всегда были на советском флоте, мудаки, женам рассказывают, кто кого имеет и зачем, и как. А потом они начинают друг другу по секрету передавать и кончается в итоге скандалом, а то и разводом… Сколько таких случаев было!

   Я подумал, что кто-то письмо с докладом моей жене отправил. И не стал допытываться. И в голову близко не взял. А потом это выяснилось, когда я, в конце концов, списался с судна.
 
   Смотрю, она опять нос от меня воротит. Говорю:
   — Ты на развод подала?
   — Нет.
   — Почему? Я поехал домой, а ты оформляй это дело, развод. Нечего мне в Риге делать, я поехал. Отдохну. Претензий у меня к тебе нет ни моральных, ни материальных. Все! Я буду жить с родителями. А ты действуй. Такая жизнь — корчить мины друг перед другом, — не по мне. Незачем зря мучить друг друга. Разбегаемся.

   Уехал я тогда в Актюбинск. А Мешатова попросил подыскать мне другой экипаж.
И тут звонит как-то Любка. Я на переговоры не пошел, сестра моя пошла. Приходит обратно: звонили с работы, надо ехать.

   Что ж, надо так надо…
   Приезжаю, захожу домой за документами. Люба мне и выдает:
   — Давай поговорим.
Мол, так оно и так… Все, очередной раз прости. Я поругалась с мамой-папой. Осознала. Последний разговор на эту тему.
    И дальше мы базарим с ней в том же духе. Любка и говорит:
   — Нет, ты скажи: а какая у меня должна быть реакция, когда я получила такое письмо?!
   — Какое еще там письмо?
   — На машинке отпечатанное. Об уважаемом тов. Мануйлове. «Ваш муж сцепился с дневальной».
   — А письмо где?
  — Я со злости его взяла и порвала.
  — Что тут ещё сказать! Это ж улика против тех, кто нам устроил наши, с тобой,
разборки. Дура ты. Дура и есть.


Рецензии