Грешница частьII

 
      - Непостижимо, непостижимо, - повторял я мысленно, - как богата трагедиями жизнь че-ловеческая. Хорошего ведь у судьбы не много выпросишь ,испытаний, однако же, всяческих тягот, лишений, а также мучений, душевных и физических -  бери сколь угодно, меры нет. Поддаются оправданию страдания  падших душою людей, здесь всё очевидно, сотворил зло-действо или хотя бы даже подумал о том, наказание неотвратимо, ступай за расплатой и прими её, и покайся, ежели сможешь, а затем терпи, терпи и терпи, и не сетуй. То закон для греховодников, но Елизавета?.. В чём справедливость её страданий, как впрочем и другого множества людей, что несут кресты свои, склонив головы, удручённые, поруганные, при том безвинные, творившие вокруг себя одно лишь доброе, не знавшие зависти, не имевшие в помыслах  лжи и предательства, и жадности, и корысти. Где же великая сила божья? Отчего он не вступиться за детей своих, коли так силён? Отчего глядит со спокойствием на такую расправу, на то, как они, истерзанные, бредут к концу своей жизни, не в силах свернуть или остановиться. Где же богово справедливое заступничество… Да есть ли он, Бог?! Да есть ли он…
- Матушка, что это ты, бледная такая, - вновь услышал я за стеной голос Пелагеи Сав-вичны, - не позвать ли нам доктора, голубушка, он теперь дома…
- Нет, нет, не нужно, только не его, нет, нет…
«Отчего же именно меня она не взлюбила столь неистово, ведь видимой причины того нет, однако при всяком упоминании даже имени моего, становится ей хуже. Я хочу понять это и не могу понять. Но ведь есть же, хоть какое- нибудь  тому объяснение…»- Я поднялся с постели и подошёл к окну. Головная боль моя, кажется прошла, но вместе с ней оставило меня и желание уснуть. На улице принялся дождь, небольшой, но унылый и это прибавило ещё большей тоскливости ко всему происходящему.
- Устала я нестерпимо, - произнесла Елизавета, с трудом проговаривая каждое слово, - вы уж, Пелагея Саввична, оставьте меня… И не гневайтесь…
 Я услышал  за тем, как заскрипели половицы в комнате Елизаветы, после как затворилась её дверь. « Всё, что пережито ею ужасно, но отчего же именно себя считает она грешницей, когда напротив, её к святым мученикам можно приписать…» - в мыслях таких простоял я у окна, не ведаю сколько, должно быть несколько часов, молчаливое разглядывание дождя увлекло меня и я позабыл о времени, внезапно, однако же, раздался стук в дверь, прервав-ший глубокое созерцание моё.
   Явилась Пелагея Саввична.
-  Чует сердце, батюшка, недоброе что-то, не могу даже выразить тебе, только вот грядёт что-то и очень скверное… 
- Чему же быть? Уж кажется скверное всё произошло…                -                -  Елизавета мне покоя не даёт. Нехороша она…Я представляла, что она, душу свою открыв, облегчение в том сыщет, ан- видишь, нет, как-будто ещё хуже ей, батюшка, стало.
- Быть может, вы напрасно тревожитесь, ведь состояние её давно уж улучшилось, если не душевное, то хотя бы физическое. Ей просто нужно отдыхать больше, она ещё сил не набра-лась, и только в этом дело, поверьте мне.
- Ах, голубчик, да я бы поверила, однако же, и глазам своим, не доверять не могу. Я истинно говорю тебе, ей хуже, много хуже, чем было до того, ступай, взгляни на неё сам.
- Ну, что ж пойдёмте, даже если тягостно ей видеть меня , я всё одно должен исполнять свой врачебный долг.
В тот день Елизавета умерла. Старуха квартирная хозяйка, оказалась права, и ей не почудилось ничего. Спасённой нашей, в самом деле, стало хуже и я не смог узнать, что именно послужило причиной для столь внезапного ухода её. Предполагаю лишь, что и впрямь, пережив всё заново в рассказе своём, она уж не смогла перенести этого. В послед-ние минуты своей жизни, когда я ещё не веря в такой грустный финал, старался сотворить, хоть что- нибудь и переменить его, Елизавета взглянула на меня тяжело, словно с укором, и как – будто задумавшись глубоко, так и ушла, оставив свой взгляд на мне. О чём думала она в то мгновение, за что корила меня в мыслях, отчего именно я был ей так неугоден – эти во-просы ещё долгие годы изводили меня, а ещё более, осознание того, что я уж никогда в жизни не смогу спросить её об этом.
         




             Нынешним днём исполнилось мне пятьдесят. Нельзя сказать, что бы в жизни моей случились значительные перемены. По-прежнему исцеляю я страждущих, всё также я не имею семьи, хотя и женился в тридцать пять лет. Жена очень скоро оставила меня, полагая, что я скучный человек, впрочем, я никогда не осуждал её за это, ведь к несчастью, она пра-ва, я и в самом деле невероятно скушен.
    Вот уже месяц, как переведён я из Москвы в Петербург, брошен вместе с сотнями прочих врачей на неравную борьбу с эпидемией сыпного тифа и сомневаюсь с каждым ча-сом всё более, что возможно рассчитывать, хоть на какое-нибудь улучшение. Больных всё прибавляется, покуда ещё здоровое население, сеет панику и страх, повсюду грязь, стоны, вши, люди в бреду и кажется мне порою, что никогда уж мне не выбраться  из этого мерзко-го места.
Вчера вечером я приметил  у себя сильный озноб, «Дурной знак,»-подумалось  мне,-«сколько врачей утратили  жизни свои, тщетно стараясь вот также одолеть ненавистную вшивую хворь. Отчего бы и мне не стать одним из них, продолжателем длинного скорбного списка…»
Однако, прогнав очень скоро такие недопустимые для доктора мысли, я убедил себя, что это лишь лёгкая простуда случилась со мной, оттого что третьего дня пробыл я долго под дождём.
И поднявшаяся  до тридцати девяти температура, не заставила меня волноваться, «Обойдётся, непременно всё обойдётся» - уговаривал я себя, в глубине души сомневаясь в правоте своих слов.
 На второй день надежда на скорое излечение казалась уже глупостью, все признаки сыпного тифа обнаружили себя, я не мог подвести подбородок  к груди, не в состоянии был сосредоточить своё внимание хоть на чём- нибудь, уставал говорить. В довершении ко все-му проявился симптом Кернига – и я ощутил приближение смерти, впервые, странное весьма чувство, немного схожее с изумлением, словно что-то подхватывает  тебя и несёт, а ты стараясь удержаться от того, осознаёшь, насколько попытки твои тщетны и поражаешься этому открытию. Далее происходило со мной всё, чему и должно быть с истинным больным - продолжительные головные боли, непреодолимая слабость, разумеется, ни сна, ни аппетита. Лицо моё стало  одутловатым, глаза неприятно покраснели, я погрузился в непрерывный пы-лающий жар, наконец, с четвёртого дня, пошла сыпь, довершая тяжёлую картину моего со-стояния. Всё что видел я теперь – лишь потолок и стены старого госпиталя, да иногда врачей над собой, как я любил их прежде, моих коллег и друзей, и как теперь они раздражали меня своею заботой, от которой некуда было деваться. Как старательно вливали они в меня тош-нотворное лекарство, как боялись пропустить необходимый укол, как смотрели сочувственно и качая  головами все, как один неизменно приговаривали, что скоро и даже очень скоро, я поправлюсь и вновь заживу, как прежде или, наверное, лучше прежнего. А мне хотелось лишь одного, что бы дверь за ними скорее затворилась, и я сумел побыть один и прикрыть, наконец воспалённые глаза. Подумать только, сколько раз, я сам, вот также изводил пациен-тов своим присутствием  и уговорами, и как сильно должно быть они ненавидели меня, а я полагал, что облегчаю их страдания.
Мой тиф, между тем, осложнился пневмонией, надеяться более действительно было не на что и мне, как  умелому, с немалым опытом, врачу стало очевидно это. Сознание всё больше подводило меня, уже с великим трудом я заставлял себя размышлять, но делал это, всё-равно  медленно, вяло и очень скоро уставал. Мне уж трудно было различить, нахожусь ли я                в бреду или во сне, или же напротив, бодрствую. Я терял постепенно и верно, контроль над организмом своим и это, угнетая меня, кажется, сводило с ума.
         На девятый день  сумел я подняться с постели, держась за стены, с великим трудом до-брался до дверей и вышел прочь из палаты. Головокружение вредило мне и я не сразу раз-глядел, что оказалось предо мной, всё плыло и раскачивалось. Вскоре тёмная пелена рас-сеялась и я увидел высокие ворота, деревянные, распахнутые настежь, а за ними дом, сло-женный вероятно очень добротно из брёвен. В одном из окон мелькал тусклый свет, словно от свечи, из трубы на крыше, шёл густой белый дым и я, дрожащий от холода, ощутил небы-валую радость, верно единственную, за последние дни, оттого, что смогу войти и отогреться. Сначала я постучал, однако ответа не последовало никакого, мне показалось вдруг, что дверь  не заперта изнутри и собрав немногие силы, я слегка толкнул её. Она заскрипела, чуть слышно и отворилась. Взору моему представилась широкая комната, потолки её были низки, множество окон смотрели на разные стороны, в середине стоял стол, а за ним, сло-жив аккуратно руки, сидела женщина, которую, несмотря на прошедшие годы, я сразу при-знал.
 - Елизавета? – произнёс я и с удивлением, и с недоверием одновременно, - Да ведь вы же умерли.… Кажется…
 - Умерла и что с того.
 - Стало быть и я…
 - Входите, Фёдор Яковлевич, что вам за порогом стоять.
        Я вошёл смиренно, хотя и ощутил, что выбраться отсюда уже не смогу.
 - И дверь за собою прикройте, насквозили – то как…
       Закрыл и дверь.
 - Теперь можно и сесть, - словно велела она, и я вновь подчинился.
 - От чаю верно не откажитесь, ведь шли долго и продрогли.
 - Не откажусь.
Я не заметил как именно, но на столе оказался уже чай, он был горячий и отдавал горькими травами. Чай пили молча, мне хотелось рассмотреть её, какая она стала теперь, однако было неудобно и я старался не поднимать глаз. Лишь однажды удалось мне  взгля-нуть на неё мельком и я увидел, что старость не тронула её, напротив, была она, как – будто даже моложе, чем в то далёкое время, не выглядела уже такой болезненно – истощённой, волосы не охватывала седина, теперь она показалась мне даже красивой, возможно и отто-го ещё, что былая печаль не омрачала больше её лица.
    Вскоре молчание стало невыносимо, и я прервал его первым.
 - Я подслушал ваш разговор с Пелагеей Саввичной  много лет назад.
 - Вы ведь не нарочно, - после некоторого раздумья, произнесла Елизавета, - случайно услы-шали, совсем не желая того.
 - Нет, мне хотелось слушать, - признался я, и даже почувствовал некоторое облегчение отто-
 - Не так уж это и важно, пусть совесть ваша не тревожится. А вы хвораете нынче?
 - Да.
 - Должно быть страдаете крепко.
 - Да.
 - Мне жаль вас, ведь вам ещё долго муки терпеть…
- Так ли долго, я полагал, что оказавшись здесь, уже переосилил всё, и тяготы мои позади, разве нет?
- А Пелагея Саввична, жива ли она?
- Да и даже здравствует как-будто, ей девяносто пять, она однако же, и бодра, и неугомонна. Сотворила  из дома своего сиротский приют для девочек и теперь живёт в мире с собой.
- Ведь вам хотелось бы знать, отчего я считаю себя грешницей, так ли это?
- Признаюсь вам, - я встал из-за стола и подошёл к окну, за которым впрочем, ничего не бы-ло видно, кроме мрачной темноты, - все эти годы, мысль эта, так или иначе, возвращалась ко мне, да, я хотел бы знать…
- Я оттого считаю себя грешницей, что сына своего убила, понятно ли вам? Родного сына.
- Как!?..
- Хорошо, Фёдор Яковлевич, я расскажу вам то, чего другим не сказывала, что богу одному известно. Быть может мне и легче станет, ведь я и здесь покоя никак не сыщу…
    Мне стало вдруг не по себе, я испытал, как-будто, даже страх, перед тем, что узнаю вскоре зловещую чью-то тайну, а вслед за тем умру, или может быть уже умер…
 - Когда Васенька мой повесился, один лишь Онофрий, кажется не испытал горя, он всё бра-нил и бранил его, то за слабость, то за трусость, и на кладбище к нему ходить не соглашался, как я не просила его. «Простить я не могу ему, что он оставил нас, когда и так мы терпим столько горя, мало, что брат с сестрой ушли, так вот и он ещё сподобился, нет, не пойду к нему, нет!»- всякий раз твердил он мне одно и то же, даже слов не меняя, всегда одинаково.
Прошла неделя и явились за Онофрием жандармы. « А знаете ли,» - говорят, - «матушка, что именно он, сыночек ваш, Онофрий Алексеевич, Полину, сестру свою родную, и задушил, да в канаву столкнул! Что же вы!? Поповская семья, мы к вам детей малых крестить приносим, а вы из своего, душегуба вырастили!» Кинулась я на того жандарма, прежде никогда не доводилось мне человека ударить, а тут, принялась я хлестать его по щекам, и остановиться не в силах, словно это и не я вовсе, у него до крови дошло, потом уж только оттащили меня, да стали держать, а сами за Онофрием в дом пошли, да вывели его и прямо на глазах у батюшки, отца Алексея. Я вырваться хочу, да что там, когда четверо держат, шевельнуться и то, не выходит, стала я Онофрию кричать – «Ведь это не ты, сыночек мой! Не правда всё, что они говорят!», а он мне в ответ, и то же во весь голос – « Не верь, матушка, ни чему не верь! Я тятенькиным здоровьем тебе клянусь, ты забери меня у них, спаси от тюрьмы! Спаси матушка! Ради Христа!» -уж так он истошно кричал, мой Онофрий, и батюшке в доме слышно было. От того он и умер, тем же вечером.
    Вот тогда, в ту самую минуту, я в боге-то, и разуверилась, и такая меня подхватила сила, неистовая, всё мне хотелось сокрушить на пути своём. Собрала я по углам все иконы, до единой, снесла во двор и на костре сожгла, и так мне на сердце стало радостно, что я богу свободна была от законов божьих и столько силы в себе почувствовала, сколько никогда во мне не бывало, но и злобы столько же.
    Схоронила я отца Алексея, дочку младшую передала сестре на воспитание, сама же стала ездить по присутствиям, добивалась редких свиданий с Онофрием, и в муках таких прожила полгода, а после узнала, что собирается вскоре суд и, что заранее уж определена моему сыну каторга, а потому разбираться более не станут, установили лишь доподлинно, что был он тем днём и в те же часы, в городе, и кажется, видел кто-то, человека возле  По-леньки на него похожего, а стало быть, он убивец и есть.
 Оставалось мне два дня, что б спасти сыночка своего, и шепнули мне как-то, будто судья, что определён ему, продажен, да на руку не чист. Я за то, как за последнее спасение ухвати-лась, продала в полцены дом, всё хозяйство, все вещи нажитые. Ушла в город в чём была, да  ещё с узелком в руках, а в узелке – деньги. Нашла судью. Всё отдала. Взял…
 В положенный срок, как уговорено было, отпустили Онофрия, обошла его каторга моими стараниями. Вышел он за тюремные ворота, обняла я его, да покрепче, всё боялась, что опять отнимут его от меня, вышел он, а идти – то нам не куда, ни дома, ни двора, так и стоим под раскрытым небом, а всё ж счастливы, впервые за месяцы эти долгие, скорбные - счастливы. Стали бродить по углам, где из милости примут, где трудом своим отработаем, я всё помышляла, как бы дочку обратно взять, да ведь некуда…
  Так два года прошло, в мучениях, да тяготах, и стал уж Онофрий попрекать меня, что я дом наш продала, а хуже того – стал он пьянствовать. Сперва ещё могла я сдерживать его, хоть как-нибудь, а после уж перестало выходить. Пил он крепко, и вскоре все деньги, что от-кладывали мы понемногу, с надеждой когда-нибудь обрести стены свои,  разумеется, про-пил.
    Стали гнать нас отовсюду и спасаясь от позора, уехали мы в город, однако и тогда ещё ждала я, что он одумается или бросит пить уж от того хотя бы, что пожалеет меня. На-прасно я ждала. Время шло и только хуже делалось. Отыскали мы на окраине порушенный дом, с одной только сохранившейся стеной, у той стены и устроились. Прожили до зимы, а дальше как, не ведомо…
           Однажды напился Онофрий сильнее прежнего, упал на улице в мёрзлую землю и ле-жит, не шевелясь. Я испугалась, что захворает он, трясу его, стараюсь поднять, он тяжёлый, смогла лишь перевернуть. А он устремился глазами в небо и говорит: «Ты, матушка, веришь в безвинность мою, а ведь это я Полюшку на небо отправил. Прямо на это вот небо…»- и яс-но так он сказал слова эти, будто и вовсе пьяным не был.
Я оторопела сперва, потом за воротник схватила его, «Зачем же ты?»,- кричу,- «Зачем изводишь меня, сынок, наговариваешь на себя, а для чего? Разве мало я страдаю, пьянство твоё перетерпливая… Для чего ты теперь мне неправду говоришь, чего добиваешься?..»
«Это правда-то и есть…»- прошептал  он,-« Самая истина… Оттого и брат повесился, он со мной был тем вечером, видел всё, а Поле не помог, из страха жизнью её пожертвовал, а после всё убивался.»
«Из какого же страха,» - спрашиваю. «В первый раз мы с ним тогда в городе, не совладав с собой, напились здорово, вы-то с батюшкой думали, что мы в лес за дровами подались, а мы с Васькой, как – бы не так, прямо в трактир, и целый день там пробыли… Да ты припомни, припомни, матушка, мы тогда ещё выдумали, будто искали лес, что бы не сырой был, да так и не нашли, а только заблудились, припомни!»
 Я  вспомнила, и впрямь, было всё это, было…
Вышли мы под вечер уже из трактира, а там как на грех, книжная лавка не подалёку, и Поля из дверей выходит, довольная, радостная, чуть не светится вся, «До вечера» - говорит, - «кни-ги искала, зато теперь уж непременно экзамен выдержу!», - и увязалась за нами, а потом разглядела всё же, что мы пьяные, руку свою отдернула, сказала: « Не пойду с вами дальше, а как буду дома, батюшке всё поведаю!», - и со словами такими пошла вперед, а я догнал её.»
« Ты верно, одумался после, да уж поздно стало, - и если б заново всё, не свершил бы это-го…» - ещё старалась я отыскать ему оправдание, пусть даже самое небольшое.
« Нет, когда я уходил, она ещё жива была, и оттого именно, я вернулся и в канаву её сбро-сил.»
  Онофрий поднялся, раскачиваясь из стороны в сторону, пошёл спотыкаясь, а я оста-лась на земле, глядела сначала молча ему вслед, потом вдруг вырвался из груди моей гром-кий, глухой крик, мне кажется и не человеческий даже, а словно звериный, я вскочила, дог-нала его в два шага и выставив  вперёд руки, с такой силой толкнула его, что он, не устояв на ногах, упал  и покатился по склону вниз, а там, в яме, прямо на дне, лопаты лежали, да вилы, ржавые, гнилые. Подбежала я к краю, он уж там лежит, сам весь в крови, и лопаты тоже, и всё крови прибавлялось, кажется уж чуть не пол ямы, крови. Он ещё стонал, однако не долго, после затих. Я поняла, что собственного сына жизни лишила, пошла куда-то, дороги не помню, уже стемнело, похолодало, снег пошёл, вот и всё, кажется…»
- Так вы оттого на меня поглядеть боялись?.. Я верно на Онофрия похож.
- Сходство и впрямь небывалое, гляжу на вас, а словно его вижу.
- Что же с вами здесь, ведь ежели не вымысел все библейские истины, то вы к несчастью, должны быть в ад отправлены. Стало быть, это и есть ад!?  Однако, отчего же и меня сюда определили? Ведь кажется я дурного никому не сделал, быть может, сделал всё же, да поза-был…
 - Нет, это не ад. Ад был бы слишком хорош, если б таковым был, я сомневаюсь, что и вооб-ще, он существует. Все эти годы меня удерживают здесь, и всё решают священные небеса, куда определить меня. Заслуживаю ли я наказания за то, человека жизни лишила или всё же, имела на то своё, материнское право, и тогда…
      Елизавета не успела окончить слов своих, дверь вдруг заскрипела тихонько, и на пороге  появился седой низкорослый старец. Он вошёл, ступая почти не слышно и стуча лишь посо-хом, на который опирался. Остановился, дальше проходить не стал, огляделся внимательно, и взгляд  свой  направив  на  Елизавету, произнёс каким-то скрипучим голосом:
- Собирайся, матушка, решена наконец, участь твоя.
Елизавета, ничего не спрашивая, молча поднялась из- за стола, стянула платок с плеч, и по-крыв им голову, направилась к двери. Пропустив её вперёд, старец последовал за ней.
     Я не удержался.
- Что же с ней будет? – воскликнул я, - вина её признана?
Старик  обернулся.
- Какая же вина, - ответил он, - коли сын её жив.
Елизавета остановилась, не в силах двинуться, затем качнулась и кажется, ещё не-много и она упала бы, однако я успел вовремя  подхватить её.
- Нашли негодника, - продолжил старец, - пьянствует он, всё так же, уже и вид человеческий утратил.
  Я открыл глаза. Надо мной был всё тот же больничный потолок, вокруг такие же, как и я, несчастные хворые. Всё было по-прежнему…


©М.Рябман 3.10.2010г.


Рецензии