Оленька

Что можем мы.
    В сравненье с тем,
       Что могут с нами?
                Н.Искренко

Оленька сидела на скамейке, плотно прижавшись спиной к раскидистой берёзе. Она чувствовала прохладу дерева, и ей казалось, что она слышит, как сок поднимается по стволу и под воздействием его животворной силы быстро подрастают лёгкие атласные листочки.

Лицо Оли, обращённое к солнцу, появившемуся из-за гор, было безмятежно, а по губам её блуждала лёгкая улыбка. Нежаркие солнечные лучи освещали всё вокруг, нежно ласкали запрокинутое лицо, шею, грудь девушки, проходили через неплотно сомкнутые длинные ресницы и, преломляясь, образовывали в глазах причудливо-яркие, как крылья экзотических бабочек, разводы.

 От сладко пахнущего багульника, окаймлённого тёмной зеленью пихт, народившегося изумрудного разнотравья гор и распустившихся берёзовых клейких листочков, нарядно блестевших в утреннем свете, исходил аромат такой силы, что у Оли закружилась голова, и появилось неудержимое желание раствориться в этом потоке чистейшего горного воздуха.

Постепенно нарастали звуки неумолчного птичьего оркестра, состоявшего из разнообразных посвистов и переливов. Вскоре какая-то птица, прошуршав крыльями, пролетела у девушки над головой. Оля открыла глаза и увидела сизоголовую горлицу с розовато-бурым брюшком. Полетав над двором, та тяжело опустилась на землю и, томно заворковав, стала по-хозяйски ходить по дорожке. Из кустов донеслась трель соловья. Казалось, что очарованные птицы, слушая его, на какое-то время притихли. Песня то проникала в самое сердце, то затихала, то снова набирала силу, заставляя девушку замирать от счастья. Как только соловьиная трель прекращалась, скворец тут же подхватывал несложное коленце. Где-то затренькала пеночка, и её робкий голосок влился в этот оркестр, синица тоже привнесла в его звучание своё нежное «фьють, фьють», но снова запел соловушка, и других птиц не стало слышно. Утомлённый соловей закончил соло на самой высокой ноте; после непродолжительной тишины вдали тоскливо прокуковала кукушка, но и она не долго отмеряла кому-то срок жизни. И как бы насмехаясь над её предсказаниями, всполошилась и закричала скрипучим голосом сойка.

Мать Оленьки стояла у раскрытого окна и невольно любовалась дочерью, её светлыми шелковистыми, слегка вьющимися, ниспадавшими чуть ли ни до земли, волосами. Она тоже слушала пение птиц, а когда затих соловей, и перестала куковать кукушка, с грустью подумала: «Не успело счастье робко переступить порог нашей хаты, как беда снова распахнула дверь настежь».

Несчастье произошло год назад: Анфиса Петровна похоронила своего любимого мужа Матвея Григорьевича, внезапно погибшего в то самое время, когда они после возвращения из Нарыма в родную деревню были полны надежды на лучшее будущее. Женщина постоянно оплакивала его. Ей казалось, что жизнь кончена, и белый свет ей никогда не будет мил. Но, слушая песнь соловья и любуясь дочерью, почувствовала, что сердце переполняется любовью ко всему окружающему и, словно застыдившись своих чувств, вздохнула, отошла от окна и скрылась в глубине комнаты.

Через некоторое время Анфиса Петровна вышла и подала дочери вязаную кофту:
– Дочка, надень кофтёнку. По утрам зябко. Сейчас тепло обманчиво, как бы не простыть. Солнышко-то ярко светит, но мало греет. От земли веет прохладой.

Дочь, не отрывая глаз от гор, расслабленно тихо сказала:
– Не простыну, мама. Я немного посижу и приду. Мне так хорошо под этими берёзами!
Мать ушла в дом.

Посидев немного, Оля запрокинула голову, вскинула руки, обняла берёзу и радостно чему-то рассмеялась, затем снова стала рассматривать до боли знакомую панораму. Справа от дома невысокие горы были окутаны розовато-фиолетовой дымкой цветущего багульника.
– Боже, красота-то какая! – с восхищением прошептала девушка.

Подул ветерок, закачались ветви. Нежные берёзовые листочки коснулись оголённых плеч Оли и зашептали что-то грустное и потаённое, напоминая о том времени, когда был жив отец, и о том, как они сидели на этой скамейке, и она склоняла голову ему на грудь, а подбородок отца упирался в её темя. Руки отца словно защищали дочь не то от прохлады, не то от превратностей взрослой жизни, в которую она должна была вступить.
Оля вспомнила, что отец частенько садился на скамейку под низким хмурым небом сурового края, где они жили прежде, а она, будучи ребёнком, взбиралась к нему на колени, сворачивалась в клубочек, и отец укрывал её худенькое тельце, прижимал к себе и тихо рассказывал о своём детстве на Алтае. Он часто вспоминал об этом благодатном крае, где их семья – дружная, весёлая, работящая – построила новый дом, и все они жили в нём счастливо.

Семья состояла из главы семейства – богатыря Григория Ивановича – с окладистой русой бородой и вьющимися пышными волосами, вечно хлопотавшей хозяйки дома – худенькой голубоглазой Татьяны Васильевны, любившей стряпать пирожки с ягодами, двух старших братьев с жёнами и их четырьмя детьми, а также младшего сына Матвея – восемнадцатилетнего парня. Серые глаза Григория Ивановича строго смотрели поверх очков на расшалившихся внуков. Нередко его взгляд останавливался на самом любимом сыне Матвее: на него он смотрел с особым, пытливым любопытством, как на будущего кормильца в старости и хозяина дома. Но хозяином Матвею стать не пришлось – семья была выслана в Нарым, и несколькими годами позже, далеко от родного дома, он стал Олиным отцом.

Дом, по воспоминаниям родителей, стоял на взгорье в центре деревни, которая находилась в долине, полумесяцем окружённой невысокими горами, с пушистыми пихтами. Снег ещё не успевал сойти, как тут же распускались нежные подснежники. Солнце припекало сильнее, склоны гор покрывались изумрудной зеленью, воздух наполнялся запахом трав, появлялись нарядные фиалки, а ковёр из жарков был так ярок, что (как рассказывал отец) он не мог от них оторвать взгляд.

Матвей Григорьевич так образно рисовал природу Алтая, что Оле этот край представлялся раем и она, не в силах понять причину отъезда из той деревни, где было всё так прекрасно, глядела на отца с вопрошающим недоумением.

– Пап, почему же мы уехали с Алтая, где так красиво, где у нас был большой дом и где много цветов и ягод? Нам здесь плохо. Зачем же мы приехали сюда?

– Подрастёшь, Оленька, и всё узнаешь.

– Я хочу жить на Алтае. Когда мы вернёмся туда, я буду ловить бабочек, нарву много цветов и поставлю их во всех комнатах.

– Кто знает? Может, и даст Бог тебе когда-нибудь увидеть нашу родную деревню.

С возрастом, слушая разговоры родителей, Оля поняла, что их семья выслана сюда по чьей-то злой воле, неизвестно за какую провинность, и хотя родители трудились с раннего утра и до позднего вечера, никто не смел даже мечтать о возвращении на родину. Нередко Оля думала: «Наша страна самая большая, строй самый справедливый. Так почему же мы и много других хороших людей так жестоко наказаны? Наверное, во всём этом виновато Чудище, которое много сильнее папы и других дядь, высланных сюда».

Впечатлительная девочка в своих снах и грёзах, как наяву, видела долину, залитую солнечным светом, всю в цветах, а в ней – деревню. Она знала, что южную часть деревни омывала горная река с каменистыми берегами, за рекой сразу же начинался луг, за лугом – поля, где выращивали хлеб. Берег реки, на котором стояла деревня, был почти пологий, а выше и ниже по течению – крутой и с правой стороны венчался высоким утёсом.

Особенно хорошо мечталось Оле об удивительном крае праздничным непогожим днём под шум сосен, когда отец мог позволить себе дольше сидеть под деревом, под натянутым тентом, отдохнуть от непосильной работы, подержать на коленях дочку.

Прошлым летом отец, проезжая на тракторе по мосту, рухнул в проём, образовавшийся под тяжестью машины; трактор ударился о каменистое дно реки, кабина сплющилась, как тисками зажала ногу Матвея Григорьевича, и он, как ни старался, не смог выбраться из реки…

Отца не было уже год, но когда Оля садилась под берёзой, ей казалось, что она слышит в шёпоте листвы его голос и чувствует его ласковое прикосновение. Если же ей становилось холодно, то она до конца осознавала, что отца нет, и никогда не будет.

Воспоминания Оли были прерваны заливистым лаем собаки и призывным голосом соседки. Девушка направилась к калитке, чтобы впустить раннюю гостью, поздоровалась с вездесущей соседкой тёткой Лукерьей; та с любопытством осмотрела Олю с головы до ног своими большими чёрными глазами.
– Чо, снова за домом на солнышке нежилась? – ехидно спросила она. – Ух, ты! У тебя опять обновка! Когда же вы успели сшить новое платье?

Анфиса Петровна вышла из дома на лай Дика и услышала вопросы соседки, она сурово сдвинула брови и кинулась на защиту дочери:

– Что же Оленьке, глядя на тебя, в отрепьях ходить? – хозяйка дома с подоткнутыми за пояс юбкой и передником, с ведром в одной руке, с тряпкой для мытья пола – в другой, сошла с крыльца и, бросив неприязненный, потемневший от возмущения взгляд серых глаз на Лукерью, продолжала выговаривать. – Увидела, что девчонка в кои-то поры на солнышке нежится и сразу начинаешь осуждать А почто бы ей не понежиться! Ты что, слепошарая? У Оленьки ладонь обожжёная! Ей фельдшерица освобождение дала. Пусть отдохнёт! Наработается – жизнь долгая! Чего-чего, а работы всем хватит… Ты, Лукерья, не видишь, что Ольга встаёт ни свет ни заря?! Не видишь, как она топает четыре километра по горам в любую погоду?! Не видишь, как она лезет на вышку?! А я видела! Сердце обливается кровью, глядючи на этакую страсть! Упадёт – и косточек не соберёшь! – и, присев на крыльцо, сказала более спокойно, но с горечью. – Работай, не работай, всё одно в карманах ветер гуляет, – и, посмотрев на Лукерью, нехотя указала на место рядом с собой. – Ладно уж, садись. Не стой столбом! Дочка у меня вишь, какая худющая!? Ребёнок, да и только. Пусть отдохнёт и подкрепится на домашних харчах. В детстве она куска хлеба вволю не едала. И болела часто… В чём только душа держалась!

– Но сейчас-то она, слава Богу, кровь с молоком! – ухмыльнулась Лукерья. – Какой же она ребёнок? Олька чуть не выше всех мужиков в деревне!

– Мужики-то, у нас какие? Почти каждого из них соплёй перешибить можно! Моя доченька хотя и высокая, а что толку? Чем выше былинка, тем легче гнётся.

– Ольке твоей надо было в город ехать, а не идти в геологи. Её одноклассники как-то сумели улизнуть из деревни в город в город. Нюрка Голомёдова на вокзале торгует мороженым. Непыльная у неё работёнка. Губы накрашены, разодета, как пава. Большеротая Нинка замуж вышла, ребёночка ждут, скоро комнату в общежитии получат. Твоя Олька чо – хуже других? Она лучше всех училась. Кому-кому, а ей беспременно бы дали направление на учёбу. Чо ж она не поехала?

Оля села рядом с матерью, положила ей голову на плечо и возразила:
– Тётя Лукерья, ты же знаешь, что папа погиб прошлой весной. На кого бы я маму оставила!? Да и мне не до поездок было! Мне и сейчас не хочется уезжать отсюда! Даже представить трудно, как можно жить без этой красоты! – девушка раскинула руки, как бы обнимая всё, что видела перед собой. – Я в геологическую партию только для того устроилась, чтобы подзаработать денег на дорогу. Скоро поеду поступать на заочное агрономическое отделение. Месяц я ещё как-нибудь проживу вдали от дома, но на больший срок покинуть родные места не соглашусь ни за какие коврижки. Год назад, во время весенних каникул, мы с папой ездили в Бийск к дяде, но там скука была невообразимая. Без Анютки я и три дня не прожила бы в городе. Там много людей, а чувствуешь себя одиноко.

– Анютка – младшая дочь Антипа што ли? – спросила Лукерья.
– Его.
– Как он там живёт?
– Матвей сказывал, что семья Антипа крепко живёт. Работает он главным бухгалтером на каком-то заводе. Живут в большом доме. Дом у них – полная чаша, – в голосе Анфисы Петровны слышалась гордость за деверя.

– Из всех сынов Григория Ивановича Антип был самым сметливым, самым удачливым. Ещё по молодости виделось, что Антип – птица высокого полёта, – охотно делилась своими воспоминаниями Лукерья. – Он организовал сбор кедровых орехов и вывозил их в Бейск. У Антипа уже тогда и в Бейске был дом. Когда началась коллективизация, он сразу же учуял, что наступили неладные времена. Антип говорил мужикам, что скоро заберут всё нажитое их горбами, а самих вышлют к чёрту на кулички. Ему не поверили. А он, не будь дураком – всё бросил и смотался в город. И вышло так, что из всех Травкиных только Антип спасся от Нарыма…
Помолчав, Лукерья обратилась к Ольге:
– Дети-то в отца пошли?
– Ефима я не видела, а Алёнка живёт – что надо. Работает учительницей. Её второй дочке Веронике скоро исполнится полтора года. А Анютка в этом году заканчивает десятый класс. Мы с ней подружились. Если бы не она, я бы с тоски умерла.

– Тоски? – ехидно хмыкнула Лукерья. – По кому же это? Из всех девчат деревни ты и кривоногая толстуха Тоська не милуетесь. Тоська-то, понятно, она копна копной, а тебя-то, девонька, Бог не обидел. Правда, худющая ты, но это пройдёт. Постарше станешь, войдёшь в силу, тело нальётся, как яблочко. Твоя мать в восемнадцать годочков была справнее. Грудь у тебя высокая, как и у мамки, и в поясе ты, как когда-то она, того и гляди переломишься. Многие говорят, что это красиво, но на мой погляд, девка должна быть ядрёной. А ты больше на барышню из книжки похожа. И брови у тебя, – Лукерья погладила свои чёрные, но короткие брови, – как у твоей мамки – вразлёт. За твоей мамкой ухажёры гужом ходили, хотя она была из бедной семьи.

– Ну, Луша, всё-то ты помнишь. Откуда богатству-то было быть? Отец погиб в Первую мировую войну. Когда он уходил на фронт, мне всего лишь два годика было, а Дарьюшке – восемь. Дедушка наш Арсений Семёнович, хотя и не старый был, но уже обезножел. Потерял он свою ноженьку в войне с японцами.

Лукерья, вертевшаяся от нетерпения, перебила хозяйку и снова принялась критиковать внешность Ольги:
– Один у тебя, Олька, изъян – ноги длинные, как у водомерки. Но лучше иметь длинные ноги, как у тебя, чем кривые тумбы, как у Тоськи, – она оценивающее осмотрела Олю с головы до ног. – Вон, Артём-то Топорков, парень видный, и глаза у него, как два омута. Хоть и женат, но все знают, как есть, весь иссох по тебе.

– Ты что, Лукерья, мелешь, что ни попадя? Уж не белены ли ты объелась? Он уже два года живёт с Манькой Лопатиной! – вспыхнула от гнева Анфиса Петровна.

– Ты чо так, подруженька, взъерепенилась? Ну и чо, что женат? Гляделки-то у него есть! Женат-то он, женат, но все знают, что он на твою Ольку заглядывается! – Лукерья живо повернулась к девушке и испытующе посмотрела на неё. – Скажи, Олька, правду я говорю?

– Пусть смотрит. Я ни с кого за погляд деньги не беру. Женат он или не женат – мне он не нужен. Мне вообще ещё никто не нравится.
– Кто Артёма осудит за то, что он заглядывается на тебя, Олька!? – с сочувствием к Артёму заключила Лукерья. – Евонная Манька – яловая корова, как есть, вся изленилась. Она только и знает, что день-деньской жрать за троих и дрыхнуть за четверых. В запрошлом годе она так зевнула, ажник челюсти вывихнула. Её даже возили в район рот выпрямлять. Врачихи, поди, все поумирали со смеху, глядючи на неё. А Артём-бедолага придёт с работы домой, сам варит. Грех сказать и грех промолчать, засучит рукава и моет пол, – возмущённо тряхнула головой Лукерья. – От такой бабы поневоле сбежишь на край света. Он на Маньке женился не от хорошей жизни. Угла у него не было. Пришлый он, приютский. Один, как перст, во всём белом свете, горемыка неприкаянный. Наскитался парень без своего угла. А без сродственников не так-то просто прожить. Вот он и притулился к Маньке, не глядючи.

– Хватит, Лукерья, говорить о нём! Будь Артём хоть раззолотой, но он не люб Олюшке и к тому же женат! Поедет дочка поступать в институт, там отхватит какого-нибудь учёного красавца. Нарожают они детушек, вот тогда  я буду их пестовать.

– Это ещё на воде вилами писано... Господи! Весна-то какая  духмяная!  – лицо у Лукерьи просветлело. – Счас только миловаться! – глядя на цветущий багульник, она с чувством добавила. – Всё благоухает… Птички не напрасно так заливаются – тоже влюбляются... Ах, – вставая и потягиваясь, пропела она, – лучшего времечка для любви, чем сейчас, не бывает. Все девки, которым стукнуло восемнадцать годков, сидят на скамейках со своими матанечками и вздыхают до самых петухов, да так громко, что на другом конце деревни слыхать. А ты, Олька, всё ждёшь какого-то принца! – поджала тонкие губы Лукерья, и осуждающая ухмылка появилась на её губах.

– Может, и принца, – рассмеялась Оля и направилась к двери.

– Ольк, погодь! У меня новость есть! Всем новостям новость! – Лукерья, увидев закрывающуюся за девушкой дверь, с досадой хлопнула себя по бёдрам. – Голова моя садовая! Совсем перестала соображать! Надо же! Запамятовала о самой важной новости!

– Что за новость, соседка?
– Моя новость вас не обрадует. Светка, секретарша начальника из геологической партии, сказала, что трёх комсомольцев от геологов направляют на целину. И Олька в этом списке первая.
 – Как первая? Она же лучшая работница и недавно получила грамоту за ударный труд! – привстав, вскричала Анфиса Петровна.
– А чо удивляться-то? Светка давно положила глаз на Артёма Топоркова, а Топорковы не сёдня, так завтра разбегутся.
– А нам-то какое дело до Топорковых? Что ты с ним пристала, как банный лист? Он Оле сто лет не нужен!
– Так-то оно так, но Светка всё ж боится. Олька-то первая соперница её! И писаная красавица, а у Светки волосья, как кудели пеньковые, – Лукерья погладила свои тоненькие, туго заплетённые косички, уложенные на темени. – Да и нос у Светки, как разношенный валенок.
– Вот и пусть Артёма со Светкой отправляют на целину. Там, может, и охомутает она его. Парней на целине – пруд пруди, а девок-то не густо. Пусть потрудится, не изболелась, а на машинке стучать любая девчонка сможет.

– Может, оно и так, но нас никто не спрашивает, хотим мы ехать куда-то, аль нет. Направят – собирай вещички в авоську и езжай вдоль по Питерской. А окромя того, Артём – колхозник, его не направят на целину. Светка же – племянница Савелия Ильича, а своя рубашка завсегда ближе к телу. К тому же твоя Олька устроилась временно на работу, а таких, как она, в первую очередь направляют поднимать эти самые целинные земли.
– А моя дочь – разве не колхозница?
– Так ить куда она пошла работать после школы?
– Но работает Олюшка у геологов временно, чтобы деньги заработать на поездку в Томск.
– Пойди, докажи Савелию Ильичу! Он, как бык, упрямый. Тот на свет не родился, кто его переубедит.
– Кого ещё направляют?
– Нинку, что у Игнатовых на фатере живёт, да Ваську Потапова. Он сам вызвался ехать. Три года прошло, как Васька здесь заявился, а успел всех одиночек перетоптать, – ухмыляясь, Лукерья не то осудила, не то одобрила похождения парня. – Видать, мало ему своих деревенских баб, решил на целину податься.

– Пустое ты говоришь, Лукерья! Целина – это Алтай. Может, ты запамятовала, где мы живём? Не могут же Оленьку направить куда-то, когда она и здесь нужна? Летом поступит в институт, а когда вернётся, будет работать в колхозе той же самой дояркой, – чуть ли не кричала Анфиса Петровна, пытаясь криком заглушить всё возрастающее беспокойство.

Снова залаял Дик.
– Тебе что, Гринька? – увидев входившего в незапертую калитку подростка, гневно спросила хозяйка дома, не успевшая потушить своё раздражение.
– Тётя Анфиса, Савелий Ильич велел Оле поскорее явиться в контору.

Тревожный взгляд одной женщины встретился с торжествующим взглядом другой, который как бы говорил: «Ну, что? Разве я не права!?»

Обернувшись к подростку, Анфиса Петровна в сердцах воскликнула:
– Счас прям! Подождёт. Ничего не случится! К тому же Оле фельдшерица освобождение дала.
– Что приказано передать, то и говорю, – обидевшись на неласковый приём, сухо отозвался паренёк.

Хозяйка засуетилась, зачем-то вытерла и без того сухие руки о фартук и быстро вошла в дом. В горнице, у раскрытого окна, она увидела дочь, читающую учебник. Оля закрыла книгу, обернулась и остановила свой взгляд на взволнованном лице матери.

– Доченька, Гринька Ильин только сейчас сказывал, что твой начальник кличет тебя в контору.
– Ты не знаешь, зачем?
– Лукерья плетёт, что список какой-то подготовили для отправки молодёжи на целину. И ты в этом списке значишься первой.

Оля молча взяла расчёску и стала расплетать косу; казалось, что она никак не реагирует на сообщение матери. Помолчав некоторое время, сказала уверенно:
– В контору схожу, но на целину не поеду. Съезжу в Томск, поступлю в институт, и буду работать в колхозе.
– Олюшка, не забудь кофту надеть. Хотя на улице не сказать, что холодно, но с реки дует, – уверенность дочери передалась Анфисе Петровне, и она продолжала свои наставления. – Платье надо бы сменить, в этом идти – всё одно, что нагишом.
– Мамк, могла бы и не напоминать. Я же кофту надену, и вырез не будет виден.

Мать ласково притронулась к плечу дочери и, вздохнув, подумала: «Господи! Хоть бы всё обошлось, и Оленька осталась со мной».

Мать с дочерью вышли во двор, где их поджидала Лукерья. Оля перекинула на грудь расчёсанные волосы, разделила их на две равные пряди и быстро переплела, получился толстый пушистый жгут, такого переплетения никто из односельчан не носил.

– Всем девка взяла! – снова восхитилась Лукерья. – Если ноги б ей покороче – на вес золота была бы! Увидят парни Олькины волосищи, только на них и смотрят. Даже женатики исподтишка поглядывают. Дык как не засмотреться на такую красотищу-то!? Олька из себя видная, как ласточка аккуратная, и кажный волосок на солнышке играет, блескучий – чисто серебро. Марья-краса, да и только!

Девушка укоризненно посмотрела на говорливую соседку.
– Хватит, тётя Лукерья! Расхваливаешь меня, как цыган бракованную лошадь, – обернулась к матери.
– Мам, ты не волнуйся! Всё будет хорошо.

Надев кофточку и повязав на шею газовый платок, Оля кивнула на прощание Лукерье, потрепала по лохматому загривку ликующего Дика, старавшегося лизнуть её в лицо, и ушла.

 Женщины присели на выскобленное до желтизны крыльцо.
– Неужто и взаправду мою Олю отправят на целину?
– Кто знат? У нас всё могут, – с досадой махнула рукой Лукерья.
– Не дай-то Бог… Как же я без дочки буду?!
– Поплачешь и успокоишься. Не ты одна…
– А не знаешь, куда их хотят направить?
– Светка говорила, что в Казахстан. Вроде, в Павлодарскую область.
– Не должно бы. Там распахивать-то нечего, плодородный слой тонюсенький. Я была в тех краях через полгода после возвращения из Нарыма. Ездила к тетё Вале в гости. Их степь сухая, как завистливая баба. Овцам там вольнёшенько, и то, если дождь выпадет, а он там не частый гость. Если вспахать ту землю, то от такой суши она вся в воздух поднимется. Тогда и траве на ней не расти. Чем тогда они кормить овец будут?

– Учёные знают, что делают. На то они и учёные – не нам чета, – неуверенно возразила Лукерья.
– Ноне учёных много, умных мало, – тяжело вздохнула Анфиса Петровна.
– Всё одно, нас с тобой никто не спросит, где чо сеять иль сажать.
– Это правда. Указчиков сейчас, пожалуй, поболе, чем работяг!

– И-и-и, не говори, суседушка, – безнадёжно махнула рукой Лукерья.
Неожиданно глаза её вспыхнули, и она нетерпеливо затеребила фартук хозяйки. – Слышь, Петровна, чо я удумала? Выдай-ка Ольку за кого-нибудь замуж, тогда она останется при тебе.

– За кого же это? Что-то я не вижу подходящего парня, – с сомнением покачала головой Анфиса Петровна. – Неженатых парней у нас в деревне – не то, что девок. Раз, два – и обчёлся. Одни в армию ушли, другие, отслужив положенное, в городе пристроились. А те, что остались, или недомерки, или подростки, или, ещё хуже, недоумки.
– А ты, Петровна, выдай Ольку за убогого Петьку.
– За ко-го? За Пе-етьку?! Ха-ха-ха! – Анфиса Петровна расхохоталась над нелепостью предложения. Она, от неудержимого смеха, упала на плечо гостьи. – За Пе-е-тьку?! Ну и удумала! Одна думала, аль кто помог? – продолжая смеяться, допытывалась она. – Вот это жених! Весь свет обойдёшь, но другого такого раскрасавца-жениха нигде не сыщешь! – женщина скорчила гримасу, изображая предлагаемого жениха, и засмеялась ещё громче, хлопая себя ладошкой по колену. – За Пе-е-тьку! Ты, Лукерья, поумнее ничего не могла придумать? Ну и уморила же ты меня, подруженька! Я уже позабыла, когда смеялась так в последний раз!

– А ты не смейся! Не смейся! – в голосе Лукерьи звучали наставительные нотки. – Распишись Олька с кем-нибудь другим, для блезиру, так и не получится – зачнёт своё требовать. А Пётр – дело другое: смиренный, губошлеп и пентюх, каких поискать, и калека к тому же. Чо с него взять? Ни уговорами, ни силой он своего от Ольки не добьётся. Она-то, хотя и худая, а сильная. Пусть распишутся. Бумага всё стерпит. А потом задница о задницу и – кто куда подальше. Петро ещё и хвастаться зачнёт, что Олька значилась евонной женой. Я дело говорю. Послушай моего совета, – убедительно внушала Лукерья.
– Ты что городишь? – видя, что соседка не шутит, возмутилась Анфиса Петровна. – Это же клеймо на всю жизнь! От него не отмоешься! Как тебе, Лукерья, могло прийти такое в голову!? Всем будет ясно, что Оля не ляжет с Петром ни за что на свете, а при случае будут надсмехаться.
– Дураку ясно, што Олька твоя не допустит Петра до себя. С ним ляжет разве та, что на себя в обиде. Оно, конечно, чо ни говори, рты не позатыкашь, – рассуждала Лукерья. – Но, если посмотреть, с другой стороны, то овчинка выделки стоит. Язык без костей, потрепят, не без того, и перестанут. На целине, говорят, не мёд: в страшные морозы люди в палатках живут.
– Сейчас, поди, построили какое-никакое жильё. Что, не ясно там, наверху, что люди все испростынут!?
– Ох-хо-хо-хо! Кто и когда жалел людей? – Лукерья прикрыла руками лицо, долго качалась взад и вперёд, подняла потемневший взор на Анфису Петровну, вздохнула и вдруг тихо спросила:
– Ты, Петровна, на загляденье здоровая, сильная баба. За своим мужиком жила, как за каменной стеной. Пошто второго ребёнка не родила?
– С таким хозяином, как мой Матвей, можно было хоть десять родить. Но чем бы мы их кормили? Слава Богу, что хоть одну с горем пополам вырастили. Оленька-то у нас не первый ребёнок! Когда сослали нас в Нарым, я была на третьем месяце. В дороге ребёночка и потеряла. А если бы я тогда его родила, то настрадались бы мы, глядя на умиравшего от голода дитятку. На чужих голодных детей смотреть – не приведи Господь! А что говорить о своём ребёнке? Даже мечтать о детях не смели. В тридцать седьмом открыли у нас швейную мастерскую. Я сказала, что умею кроить. Меня взяли туда. Приметили жёны начальства, что хорошо крою, посыпались заказы. С тех пор нам легче стало жить, и я родила Оленьку. В войну даже здесь, говоришь, не сладко было, а там и подавно. Не приведи Господь жить так, как мы жили. Да и после войны не слаще было…

Страдальческий голос Анфисы Петровны ещё долго журчал, повествуя о нелёгкой жизни в Нарыме.

– О-о-о! – простонала Лукерья. – Чего, чего, а лиха и мы нахлебались большой ложкой.
А у тебя, Лушенька, почему нет детей?

Лукерья внимательно посмотрела на соседку, поджала тонкие губы, нахмурилась.
– Митьку мово, с которым я хороводилась, помнишь? – голос её дрогнул.
– А то как же?
– Его ведь тоже сослали. У них на двенадцать душ аж три коровы было! – с сарказмом сказала Лукерья. – За кого было выходить? Не за Лопатина же!? – гостья умолкла. Повисла тишина, полная горечи. Проведя ладонью по лицу, как бы смахивая былое, Лукерья взглянула на соседку и добавила. – Пока горевала по Митеньке, добрых парней сумели другие расхватать. Вот и мыкаю горе одна-одинёшенька.
– Изменилась ты, Лукерья, до неузнаваемости, постарела.
– Постарела, говоришь! Как не постареть? – женщина уронила слезу на скрещённые руки и, подняв глаза на Анфису Петровну, со значением спросила. – Ты видела когда-нибудь берёзовый колок? – и, встретив немой вопрос, усмехнулась и, как бы размышляя, добавила. – Чо, не приглядывалась? Там, где берёзы стоят стайками, они гладенькие, стройные. На них любо-дорого смотреть, а у одногодок их, что в сторонке, ствол скукоженый. Вот и я – што та берёза у обочины… Ведь окромя горя, работы и заботы у меня в жизни-то ничего не было.

Лукерья повела плечами, порывисто встала и запела надрывно-залихвастским голосом:
Мамочка родимая!
Работа лошадиная!
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик!
Пропев частушку, она посмотрела печальными глазами на Анфису Петровну, тяжело вздохнула.
– Растравила ты мою душеньку, Петровна! Пойду, опрокину стопарик с горя.
Лукерья махнула рукой на прощание и быстро направилась к калитке.
Оля не пошла в контору напрямик, но, не торопясь шла в нужном направлении, одновременно поднимаясь по возвышенности. Когда она достигла вершины её, осмотрелась, неспешно пошла вдоль неё; решила подойти к начальнику геологической партии перед обеденным перерывом, до которого было довольно много времени. И тут она увидела кусты шиповника, а за ними – сплошной ковёр из незабудок.
Девушка ахнула от неожиданности: девственно скромные цветы глядели на мир ясными, доверчивыми глазами, как обычно смотрят младенцы на свою мать. «У Анютки, – подумала Оля, – точно такие же глаза, как эти незабудки. Вернусь домой, сразу же напишу ей письмо, попрошу приехать к нам после окончания десятого класса. Будем готовиться к экзаменам. В Томск вместе поедем. Плохо, конечно, что мы в разных институтах будем учиться, но зато поживёт у нас месяц. Сёстры, а друг друга почти не знаем».

Оля думала о предстоящей поездке в Томск так уверенно, потому что твёрдо решила для себя: на целину никакая сила не сумеет её отправить. Она сняла кофту, бросила на пенёк, присела и залюбовалась великолепием принарядившейся после зимней спячки природы. «Господи! – подумала она. – Эта весна необыкновенная! Я никогда не видела такого чуда!»

Белые облака медленно плыли по высокому голубому небу. Девушка всматривалась в них и отчётливо видела картины удивительной красоты, созданные её богатым воображением. Она ясно различала в видоизменяющихся, плывущих по небу облаках то белокурую красавицу с пышными волосами в великолепном подвенечном, кружевном наряде, которую она отождествляла с собой, то в следующий миг видела в них седого старца с гордой осанкой, каких никогда в жизни не встречала; одно облако было словно причудливый замок, другое напоминало принца в шляпе с пером на вздыбленной белой лошади.

Девушка вспомнила детство, Нарым, себя малышкой, лежавшей на коленях у отца, когда она впервые начала улавливать в плывущих облаках то желанную игрушку, то – ломоть белого хлеба, то – красивую птицу, то цветок с белыми махровыми лепестками. А позже, когда стала старше и была голодна, видела Чудище с краюхой хлеба в огромной пасти и с кривой ухмылкой на злобном лице.

После возвращения семьи на родину, где было всё ново и в то же время узнаваемо, где дышалось вольготно и из-за щедрости солнца всё необыкновенно быстро росло, Оля любила бродить по горам и наблюдать, как быстро меняются краски окружающих картин. Это восхищало её. А больше всего ей запомнился такой случай: у сенокосилки, на которой работал отец, сломались ножи; в небольшой деревенской мастерской запасных ножей не было, и механик уехал за ними в МТС, отпустив Матвея Григорьевича домой. Дома дел у отца было предостаточно, но он взял корзину и сказал:
– Бери, Олюшка, и ты лукошко, надо бы подсобрать ещё клубнички. Она уже отходит. Зима большая. Всё съестся.

Набрав полные корзины ягод, и дойдя до лужайки, где пышно цвели мальвы, девушка нарвала букет цветов и повернула к дому, но отец остановил её, поставил корзину у ног, жадно затянулся папиросой и стал пристально всматриваться в расстилавшуюся в низине деревню.

Из-за разросшихся деревьев виднелись залатанные крыши домов, которые были далеко не новые. Кое-где радовали глаз новые срубы, но только один дом, стоявший посреди деревни, на взгорье, отличался от всех своими размерами и красотой.

Рука отца время от времени непроизвольно сжимала Олины пальцы. Девушка припомнила, как в то мгновение её поразило взволнованное мужественное лицо отца. Он смотрел на деревню, выкуривая одну папиросу за другой. Дочь поняла, что отца волнует не только их обоюдная любовь к родным местам, но ещё нечто такое, о чём она не знала или могла лишь догадываться. Его волнение передалось и ей. Помолчав, отец спросил глухим голосом:

– Видишь контору, дочка?
– Конечно. Её видно отовсюду. Она похожа на сказочный терем. Наличники на ней, словно кружева, которые мы с мамой вяжем. Под крышей деревянные кружева ещё краше. Там ласточки живут. Хотела бы и я жить в таком доме.
– И жила бы, – жадно докурив очередную папиросу, Матвей Григорьевич бросил окурок и, затоптав его носком сапога, поднял на Олю большие серые глаза; в них промелькнуло что-то затаённое. – Об этом доме я тебе много раз рассказывал. Когда-то он выглядел много краше, чем теперь. Его строили мы – четыре брата и наш отец, – Матвей Григорьевич положил руку на плечо дочери. – Дом строили из сосны на века. В нём было шесть комнат. А тот дом, в котором мы жили до этого, достался старшему брату. Сейчас в одной половине находится лаборатория, контора геологической партии и больница на четыре кровати, а в больших двух комнатах убраны межкомнатные перегородки. Там сейчас колхозная контора, где проводятся собрания. А рядом с ней – кабинет председателя. На ближайшее собрание я возьму тебя с собой. Когда придёшь туда, присмотрись хорошенько к потолку. Примерно в двух метрах от окна на нём до сих пор видно кольцо. В том месте висела люлька. Твой двоюродный брат Ефим и его сестра Алёнка сучили ножками в этой люльке… Если бы нас не выселили из дома и не отправили в Нарым чуть ли не в том, в чём мать родила, то и ты качалась бы в этой люльке…

 Выслали нас как кулаков. Мы жили действительно крепче других. Но дом, дочка, мы срубили своими руками. И всё, что имели, тоже заработано было нами, без посторонней помощи. Отец из кедра смастерил мебель. И какую! Такую мебель и сейчас не увидишь даже на выставке. Помню, прежде чем приступить к изготовлению какой-то вещи из дерева, отец долго ходил взад и вперёд, шепча себе что-то под нос. Потом рисовал и только после этого приступал к изготовлению нужной детали. В доме сейчас нет ничего, что было сделано руками отца. Остались наличники, кружева под крышей и перила. Это радует глаз. Но вот на перилах кто-то постарался вырезать непотребные слова, – Матвей Григорьевич горько усмехнулся. – До сих пор не могу забыть вздорного и никчемного Антона Лопатина. Он был того же возраста, что и мой отец. У него, как и у нас, было четыре взрослых сына и много внуков. И все, как на подбор, лежебоки, каких белый свет не видывал. Что интересно: и жену он где-то откопал по себе, она была такая же валовая, как и он. Весной она, бывало, сидит, на припёке, на завалинке со сбившимся на затылок платком и щёлкает семечки… А у неё на груди быстро вырастает чёрная с проседью борода из лузги. Ей, страдалице, было даже лень сплюнуть лузгу подальше. Лопатин много раз приходил к нам одалживаться, конечно, без отдачи. Этот Лопатин громче всех ратовал за то, чтобы нас раскулачили и выслали. Зря старался: ему, оглоеду, дом не достался...

Оля вспомнила, как после рассказа отца, она, словно наяву, представила женщину с бородой из лузги и, валяя дурака, упала на землю, долго смеялась, катаясь по траве и без конца повторяя:
– Ой, папочка, не смеши, а то умру!.. Как может земля держать на себе подобных Лопатиных!? До каких пор они будут мучить хороших людей?
– К сожалению, есть и будут! Не дай, Бог, тебе, дочка, встретиться с Лопатиными!

Оля долго смотрела на дом, который некогда принадлежал её семье, горестно думая о том, как несправедливо власть отнеслась к труженикам и дала волю Лопатиным и что, возможно, из-за них и таких, как они, люди и сейчас живут в бедности в столь богатом крае.

После рассказа отца Оля полюбила этот дом, он стал для неё родным, а сейчас девушка не могла оторвать от дома взгляд.

Позже, когда Оля приходила в контору с родителями на собрание, она не садилась, как все на скамейку, а стояла, прислонившись к стене, и, касаясь её щекой, время от времени посматривала на кольцо в потолке. Она мысленно видела свисающую люльку, а в ней аукающую Аленку, которая почему-то была сильно похожа на её шестимесячную дочку Веронику.

Вздохнув, Оля встала, подняла кофточку, встряхнула и направилась к конторе. Чем ближе подходила к дому, с которым было связано так много дорогого, тем отчетливей слышалась мелодия из репродуктора, что висел на столбе у конторы. Оля ускорила шаг.

Ро-о-дины просторы, го-о-ры и долины!
В серебро одетый, зимний лес грусти-и-ит.
Едут новосёлы по земле целинной,
Песня молодая далеко лети-и-ит.

Девушка тщательно вытерла ноги о половичок, как сделала бы, если бы входила в свой дом, и придерживаясь за перила, стала медленно подниматься по ступенькам, чувствуя каждой клеточкой своего существа, что именно этот дом – родной, настоящий. Но она понимала, что он никогда не будет ей принадлежать, и всё-таки, когда прикасалась к перилам, её охватывало ощущение родства.

Зайдя в контору, Оля направилась к столу начальника геологической партии.
– Здравствуйте, Савелий Ильич!
– Здравствуй, здравствуй, Оля! Проходи, садись, – хозяин кабинета оторвал взгляд от бумаг, внимательно посмотрел на девушку и сказал без предисловий: – Ну, вот что, Травкина, ты девчонка хоть куда! Именно таких ребят наша партия и правительство призывают осваивать целину. Стране нужен хлеб. Только вам, молодым и здоровым, под силу выполнить это нужное для Родины дело.

Дрожащим голосом Оля возразила:
– Я, Савелий Ильич, на целину не поеду. Алтай – это тоже целина. Я устроилась к вам временно только для того, чтобы заработать денег на проживание в Томске во время экзаменов, – и, вдруг оробев под тяжёлым пристальным взглядом начальника, опустила глаза и продолжила чуть слышно. – Я хочу учиться на агронома. В августе поступлю на заочное агрономическое отделение института, и буду работать в колхозе дояркой. Вы, наверное, слышали, что доярок у нас не хватает?
– Как только тебе предложили ехать на целину, ты сразу же захотела работать в колхозе! В противном случае тебя и за уши туда невозможно было бы затащить.
– Нет, нет, Савелий Ильич, – Оля протестующе взмахнула руками, – спросите у Егора Потапыча – это он разрешил мне поработать у вас. Я не хочу уезжать из своей деревни. Мне здесь нравится. Просыпаешься – слышишь пение птиц. Выходишь из дома – кругом сказочная красота.
– Ты говоришь: спросите у Егора Потапыча. Но сама прекрасно знаешь, что у него разболелась раненая нога, и он лежит в городской больнице.
– Я не лгу, Савелий Ильич! – и, надеясь на понимание, доверительно добавила. – Я хочу приносить пользу своему колхозу. И не хочу жить в степи, тем более, зимой в палатке. Не хочу жить впроголодь. Наша семья достаточно натерпелась от стужи и голода.
– Вот те на! Натерпелась! Не мне говорить, не тебе слушать, – вдруг обозлился Савелий Ильич. – А по чьей вине вы терпели всё это? – и, поигрывая желваками, добавил жёстко. – Ты, Травкина, не занимайся демагогией! Кто тебе сказал, что на целине холод и голод? Да, в первый целинный год действительно были трудности, а сейчас – другое дело. Недаром же в песне поётся:

Ты ко мне приедешь раннею весною
Молодой хозяйкой прямо в новый дом.
С голубым рассветом тучной целиною
Трактора мы вместе рядом поведём!

– Пропел он довольно приятным голосом и, зная о том, что поёт хорошо, расплылся в широкой улыбке, затем провёл рукой по лицу и, как бы смахивая неуместное веселье, как-то сразу посуровел и строго спросил:
– Разве на целине нельзя учиться? Специалисты везде нужны.
– От мамы я никуда не поеду, – тихим, но твёрдым голосом возразила девушка.
– Ты что, хочешь всю жизнь прожить, держась за материну юбку? Или в тебе так крепка кулацкая закваска, что не хочешь видеть ничего, кроме своего корыта? Не забывай, что ты дочь кулаков. Ты должна своей жизнью доказать, что ты не такая, как они. Один из таких, как твой отец, пристрелил моего отца, – губы Савелия Ильича вытянулись в серую узкую полоску.

– Что вы, что вы, Савелий Ильич, – замахала руками Оля. – Мой отец ни в кого не стрелял. Он был труженик, каких поискать. И я горжусь моими родителями. Спросите Егора Потапыча, каким был мой отец!

– Зачем у него спрашивать? Хороших людей не ссылали в Нарым! Я не советую тебе отнекиваться от поездки на целину! Твой поступок там, – Савелий Ильич поднял к потолку глаза и короткий палец, – патриотическим не назовут… Кошка скребёт на свой хребёт. Если не хочешь неприятностей, собирай вещички и без лишних слов отправляйся туда, куда тебя посылают, – жёстко произнёс, как отрезал, хозяин кабинета.

Оля обвела грустным взглядом контору и, не прощаясь, не вытирая бегущих по щекам слёз, вышла на улицу.
«Господи, что делать? Ведь должен быть какой-то выход!» – лихорадочно думала она.

Оля не сразу пошла домой, а снова стала неспешно взбираться на взгорье; остановившись около пихты, сломила несколько веток и бросила их на землю, сняла с себя кофту и, расстелив поверх веточек, легла. Долго смотрела она в бездонное небо, вспоминая нарымское лето пятьдесят третьего года. «Берия арестован», – шептали поселенцы, многозначительно глядя друг на друга. У всех было приподнятое настроение. Люди надеялись на перемены и в то же время боялись навсегда потерять последние искорки надежды.

Наконец свершилось: пришёл посыльный с приказом явиться Травкиным к всемогущему коменданту поселения.

Родители рассказывали, как они с волнением вошли в продолговатую комнату с длинным столом, покрытым красной тканью, в дальнем конце которого, на фоне огромного портрета Сталина, сидел желтолицый костлявый человек с большими залысинами.

Оля вспомнила грустный голос отца, рассказывавшего о встрече с комендантом, который тогда впервые назвал Матвея Григорьевича по имени и отчеству:
– Ну, вот что, Матвей Григорьевич, я сразу приметил тебя. Такого высокого и стройного сибиряка, мастера на все руки, невозможно не заметить. Я к твоей работе постоянно приглядывался. В войну бригада под твоим руководством валила столько леса, что двум бригадам было не под силу. Если бы все в нашей стране работали так, как ты, то она давно превратилась бы в цветущий сад… Я сделал запрос в вашу деревню. Мне нужно было знать, что представляла ваша семья на момент высылки. Также интересовала меня семья Лопатиных, по навету которых вы очутились здесь. Мне ответили, что жили вы зажиточно, но батраков никогда не держали. Да и зачем они таким богатырям? – усмехнулся комендант. – А Лопатины, оказывается, лодыри, из лодырей и лодырями погоняют. Видно, захотелось им в ваших хоромах побарствовать…

Комендант умолк, выбивая пальцами дробь по столешнице и глядя куда-то в сторону. Очнувшись от задумчивости, комендант быстро повернулся к Травкиным и внимательно посмотрел на собеседников.

– Бумаги лежали без движения до поры до времени. А после ареста Берии я послал своё обоснованное ходатайство по назначению. Вчера пришёл приказ о вашем освобождении. Поздравляю.

Комендант скупо улыбнулся, помолчал и предложил:
– Вы не хотели бы остаться здесь, но, конечно, на других условиях? Если останетесь, то вам будет построен дом. Леса здесь море. Хотя говорят, что дома и стены помогают, но там у вас нет ни стен, ни денег, чтобы построить себе жильё.
– Зато есть руки, – возразил Матвей Григорьевич и показал свои мозолистые ладони. – Если здесь не пропали, то у себя в деревне тем более выживем.

Комендант обогнул стол и подал руку Матвею Григорьевичу.
– Ну, что ж… теперь вы свободные птицы… жаль, что не остаётесь здесь… Желаю вам счастья…

Оля вспомнила, как они приехали в родную деревню и остановились у Дарьи, родной сестры матери: Оля смотрела на обнимающихся сестёр, невольно сравнивая тётю с тем образом, который составила из воспоминаний родителей… Это сравнение привело её в ужас.

Некогда чуть полноватая, светловолосая, со смеющимися голубыми глазами, с длинными тёмно-русыми косами, уложенными вокруг головы, тётя превратилась в сухощавую незнакомку, выглядевшую лет на тридцать старше сестры. У тёти были выцветшие слезящиеся глаза, совершенно седые, небрежно заколотые выщербленной гребёнкой волосы.

– Дарьюшка, неужто это ты? Господи, что с тобой стало? Почему ты так изменилась?
– А кто же ещё? И какой же мне быть, сестричка? – голос Дарьи задрожал, она слегка оттолкнула сестру от себя, виновато улыбнулась и сказала слабым голосом. – Беды сделали меня такой, – голос её задрожал. – Я уже не чаяла увидеть вас, – жалобный стон вырвался из её груди. – Не успела мужа отправить на фронт, как мои девочки заболели скарлатиной. Похоронила одну, а через неделю – вторую. Вскоростях и Феденька ушёл на фронт… В сорок пятом в один месяц пришли две похоронки – на сына и на мужа. В одночасье превратилась я в обугленную головёшку. Белый свет мне, сестрица, с тех пор не мил… Тлею, не зная для чего. Ношу своё горюшко на закорках и буду носить до самой смерти.

В комнате воцарилось тягостное молчание. Анфиса Петровна прижала голову сестры к своей груди, и они заплакали навзрыд.

– Дарьюшка, Дарьюшка, горе с нами всю жизнь под руку шло, ни на шаг не отставало. Но на твою долю его выпало столько, что не приведи Господь!

Старшая сестра высвободилась из рук младшей, долго сидела, глядя на свои натруженные руки с толстыми фиолетовыми венами, и на её поблекших губах появилось подобие улыбки. Она посмотрела на Олю, на Матвея Григорьевича, и её скорбное лицо чуть просветлело.

– А ты, сестричка, ладная, и дочка у вас – писаная красавица. А Матвей матёрым стал – вылитый Григорий Иванович. Я рада-радёшенька, что удалось взглянуть на вас перед тем, как уйти во сыру землю, – она снова заплакала, высморкалась в угол передника и суетливо направилась к двери. – Я счас поесть что-нибудь принесу. Вы же с дороги. Поди, проголодались.

Дарья вышла, а огорчённая Анфиса Петровна, со страдальческим выражением на лице, медленно обвела взглядом запущенную комнату, в которой не было ни одной добротной вещи, и покачала головой.
– Поживём вместе с Дарьей. Возможно, немножко оттает сестра. И у нас на первый случай угол будет.
– Нет, Анфиса, здесь мы жить не будем. Душа просит воли, а у Дарьи чуть ли ни под окном коровник. Да и слёз я насмотрелся на своём веку. Хочу жить так, чтоб сердце радовалось, – возразил Матвей Григорьевич. – Обживёмся немного, поможем твоей сестре, а если удастся построить просторный дом, то возьмём её к себе.
– О каком просторе ты говоришь, Матвей? У нас нет ни рубля.
– Пока сляпаем на скорую руку аил. К зиме, может, удастся дом срубить. А нет, так на постой к какой-нибудь старушке пойдём поближе к горам.

Дарья принесла кринку сливок и вытащила из печи горшочек пшённой каши, приправленной сливочным маслом и залитой яйцами.
– Ешьте, дорогие гости! Каша утомилась в печи.

Оля вспомнила, как мать во время столь необыкновенно вкусного обеда посматривала на сестру, словно желая получить ответ на вертевшийся на языке вопрос и, не вытерпев, спросила:
– Сестричка, почему же вы в такой тесноте жили? Помнится, твой Семён наготовил много леса для постройки нового дома. Что же вы не срубили себе дом, как хотели?
– И-и-и, не говори, Анфиса! Собрался, было, муж строить дом с размахом, но в это время началось раскулачивание. Что это такое, вам объяснять не надо, – вздохнула она. – Поневоле пришлось призадуматься. Строительство отложили до лучших времён, а они так и не наступили. Мы боялись, что придётся последовать за вами. Семён-то обычно говаривал: «Пропади оно всё пропадом!.. Уж лучше жить в тесноте, чем в Нарыме». А сам всё чаще стал прикладываться к наливочке. Да разве он один? Тогда у многих пропало желание строиться. Казалось бы, где, как не у нас, строить дома!? Ан, нет…
– Это точно. Такой благодати, как у нас, не сыскать, хоть весь свет обойди, – подтвердил Матвей Григорьевич.
– Перед войной, когда жизнь помаленьку налаживалась, стал Семён опять подумывать о строительстве. Перестал выпивать, выровнял площадку для дома, а тут война грянула. И всё пошло кувырком. Распилили брёвнышки Семён с Феденькой, накололи дровишек годика на два, муж взял котомку и пошёл супостатов бить.

Хозяйка снова поднялась со стула, вышла из дома, а вскоре послышалось её тяжелое дыхание. В приоткрытую дверь было видно, что она с трудом несёт что-то увесистое. Матвей в два прыжка оказался у двери, принял ношу и поставил на стол.

– Дарья, никак это столярные инструменты моего отца!? Как они у тебя-то очутились? – изумился он.
– Эти инструменты твой отец дал Семёну незадолго до вашего раскулачивания. Сёма хотел до постройки дома сделать кое-что из мебели. Долг платежом красен. Это всё твоё.
– Спасибо! Такого подарка я не получал за всю свою жизнь. Завтра же приступим к постройке аила, – взволновано говорил Матвей Григорьевич, потирая руки и быстро передвигаясь по комнате.
– Какой ещё аил ты, Григорьевич, задумал строить? Живите у меня. Все моё – ваше! – радушно воскликнула хозяйка.
– Спасибо, Дарья, но душа просит воли. Я много лет прожил в тесноте. Хочу другой жизнью пожить. В конце села, у подножья горы, мы с отцом когда-то посадили три берёзы, как бы застолбили это место для нашего семейства. Оно занято?

Огорчённая Дарья, услышав ответ зятя, который приговорил её к одиночеству, и, поняв, что родственники не собираются жить с ней под одной крышей, поджала губы и безнадёжно махнула рукой. Казалось, что женщина стареет на глазах, лицо её ещё больше сморщилось. Она долго смотрела полными слёз глазами в одну точку, беззвучно шепча что-то.

Гости представили, как долгие годы она жила в одиночестве и из-за отсутствия собеседника разговаривала сама с собой, и это ужаснуло их, а Дарья несмело подняла на родственников взгляд и обречённо тусклым голосом произнесла:
– Нет… Не успели. Новые дома стали строить только нынче… но облюбованное вами место не занято.

Анфиса Петровна обняла сестру и виновато, чуть слышно прошептала:
– Не горюй, Дарьюшка! Ты будешь к нам в гости приходить, а мы – к тебе.
В тот же день, как помнила Оля, они все вместе отправились к обозначенному отцом месту. Оно было великолепно.

Матвей Григорьевич со стариком, соседом Дарьи, утром следующего дня пошли строить аил из жердей, веток и пихтовой коры. К ночи жилище было готово. Дарья подарила родственникам стол, шкафчик и четыре стула, дала несколько досок, из них Матвей Григорьевич соорудил два топчана и скамейку, которую сразу же прибил у берёзы. На топчаны уложили матрасы, привезённые из Нарыма, и Анфиса Петровна застелила их толстыми стёгаными одеялами, сшитыми из разноцветных лоскутков. Металлическую посуду, также привезённую из Нарыма, Оля тут же поставила в шкафчик, на стол накинула самодельную кружевную скатерть, пол покрыли пихтовыми ветками. В их временном жилище запахло Новым годом.

На третий день после приезда отец с дочерью пошли к председателю колхоза. Недалеко от конторы увидели двух мужчин. Один из них был лет сорока, высок, с орлиным профилем и с проседью в густых волосах. Этот человек, опираясь на трость, держал под уздцы лошадь, запряжённую в кошёвку. Он властным голосом что-то говорил другому мужчине, постоянно находившемуся в движении. Этого молодого человека можно было бы назвать красивым за его по-девичьи нежную кожу лица, прямой нос и пышную шевелюру, но красоты его никто не замечал из-за того, что волосы его, торчащие под засаленной бесформенной фуражки, были грязны, а изношенная до предела одежда – неопрятна, к тому же он смотрел на председателя заискивающим взглядом, поэтому вызывал презрительную улыбку у всех, кто на него смотрел.

– Тебе, Лопатин, постоянно что-то нужно. Ты всегда что-то клянчишь. Чем попрошайничать и ссылаться на своих голодных детей, лучше б работал! И твоя семья никогда бы не голодала… Я выпишу тебе полмешка муки. Но знай, это – в последний раз! Больше не дам!!! – председатель, неприязненно усмехнувшись, отвернулся от просителя.

Матвей Григорьевич, услышав разговор мужчин, покачал головой и недобро рассмеялся:
– Старая песня. Всё течёт, всё меняется, только Лопатины как были попрошайками, так ими и остались. Идём, дочка! Это внук того Лопатина, о котором я тебе рассказывал. Он –  вылитый папаша – Иван Лопатин. А второй, мой бывший сосед, Егор Герасимов, председатель колхоза. Дарья говорила, что председатель ранен в ногу и ходит с тросточкой.

– Здорово, Потапыч! – повернувшись спиной к Лопатину, Матвей Григорьевич всем своим видом давал понять, что не видит его. Тот бессмысленно топтался на одном месте.
– Здорово, Григорьич! Слышал, слышал о твоём возвращении.

Лопатин искоса взглянул на собеседников, съёжился, отступил в тень дерева, а затем скоробежкой удалился.

– Не ждал, что я вернусь в родные края?
– Из репрессированных ты первый возвратился.
– Примешь на работу?
– Приходилось тебе сидеть за рулём трактора?
– На лесоповале в последние годы только этим и занимался. Я всё умею делать. Жизнь всему научила. Ты же знаешь, Потапыч, что я смолоду был жаден до работы, – Матвей Григорьевич достал документы из внутреннего кармана пиджака и подал председателю.

Ознакомившись с документами, тот удивлённо присвистнул:
– Характеристика написана так, будто тебя выдвинули в депутаты.
– Ты что, Потапыч, считаешь, что мои трудовые заслуги завышены?
– Я удивляюсь не этому, – председатель хмыкнул и добавил. – Никогда не слышал, чтобы при освобождении из мест не столь отдалённых давали такие лестные характеристики.
– А я всегда работал на совесть. И, кроме того, в тех местах, о которых ты говоришь, хотя и редко, но и среди начальства встречались люди…

Мужчины стояли молча, каждый вспоминал нелёгкую жизнь, прожитую ими, но ни один из них не торопился высказать вслух то, о чём думал. Взгляд председателя был глубоким и понимающим.
– Я всегда знал, что с вами поступили несправедливо…

Оля слушала их разговор и впервые до конца осознала, как много пришлось испытать им горя и лишений из-за чьего-то жестокого решения.

– Садитесь! – председатель кивнул головой в сторону кошёвки.
Все сели и поехали в сторону реки. У кошёвки были мягкие рессоры. Оля ехала, приятно покачиваясь и вполуха слушая разговоры мужчин, рассматривала всё, что встречалось на их пути.

Девушка хорошо помнила, как они ехали по мосту, переброшенному через горную реку. И, хотя отец обнял дочь, бурлящая река с грохотом несущейся воды вызвала у Оли леденящее чувство страха, а валуны в пенящемся шумном потоке были похожи на головы огромных зверей, приготовившихся к прыжку на свою жертву. Девушке было страшно, в то же время она была покорена суровой красотой реки, стремительным её бегом и изумрудным цветом потоков, искрящихся под солнечными лучами.

У отца было прекрасное настроение, он, как ребёнок, радовался всему увиденному и много говорил о том, как хорошо они заживут в родной деревне. Его уверенность в том, что вся их дальнейшая жизнь будет зависеть от них самих, радость и надежда на лучшее будущее передались и Оле.

Вскоре подъехали к косогору. Буйно цветущее разнотравье поразило девушку, обильные запахи от только что скошенной травы волнами накатывались так, что у неё закружилась голова.

Председатель подъехал к сенокосилке, на которой сидел прокалённый на солнце паренёк лет шестнадцати. Тот, увидев незнакомых людей, остановил лошадь, косо взглянул на девушку и натянул на себя застиранную рубашку.

Оля выпрыгнула из кошёвки и, преследуемая запахами, присела у копны; голова ещё сильнее закружилась. Было ощущение, что она растворяется в этом колдовском дурмане, но постепенно запахи отступили. Оля увидела отца, разговаривающего с председателем; вскоре отец взглянул в её сторону и призывно махнул рукой. Приближаясь к ним, она услышала:

– Приступай, Григорьич, к работе! Через две недели получишь новый комбайн. К тому времени хлеба поспеют. Сядешь за штурвал. У нас не так уж много опытных специалистов. А пока поработай на лошадях. Не разучился ещё? – усмехнулся председатель.
– Попробую тряхнуть стариной.
Председатель повернулся к подростку.
– Мишка, марш в кошёвку! Я подброшу тебя до мастерской. Будешь помогать старику Михеечу и набираться у него ума-разума… Григорьич, я строю большой коровник, припас много просушенного сосняка. Выделю тебе на дом. Леса здесь не меряно. Из-за бездорожья вырубка ведётся только для местных нужд. Дом помогу построить, но только после уборки зерновых. Зимой возглавишь бригаду лесорубов, отработаешь должок. За полевые работы получишь хлеб и картошку. Дочь наберёт и насушит ягод. Зимой сохатого подстрелишь, будете с мясом. Колхозники кедровые шишки бьют, потом сдают орехи в потребкооперацию. Конечно, за орехи получают копейки, но и это, хотя небольшие, всё-таки деньги. Так что работай спокойно, – и озабоченно добавил. – Да, нам позарез нужны доярки. Пусть жена завтра же выходит на работу.

Уверенность Матвея Григорьевича в том, что жизнь будет налаживаться, была не напрасна: после завершения уборки урожая не только был построен дом за три недели, но настланы полы, сложена печь, и проконопачены пазы. Штукатурить дом не стали. Родители не захотели жить зимой в непросохшем доме. Запах леса в комнатах оставался до весны.

Постройка дома объединила и сдружила сельчан. На новоселье было много сказано добрых слов в адрес председателя и Матвея Григорьевича, а у хозяев дома нашлись тёплые слова всем, кто помогал в строительстве дома.

«Как хорошо было после возвращения на родину, – думала Оля. – А теперь многоликое Чудище, из-за которого пострадали родители, обрушилось и на меня. Оно злобно преследует и хочет лишить всего, что мне так дорого. Всё рушится. Выхода нет… И Максима я теперь никогда не увижу…»

Оля лукавила, сказав утром Лукерье, что ей никто из парней не нравился, поэтому-то голос её дрогнул, когда она произносила эту фразу, но ни мать, ни даже наблюдательная соседка, моментально улавливавшая малейшую фальшь, не придали её словам значения, зная, что Оля за свою восемнадцатилетнюю жизнь ни с одним парнем не встречалась. Но они ошиблись: на пути Оли случайно встретился тот единственно желанный, к которому на протяжении последних восьми месяцев были обращены все её помыслы.

Но тот, о котором так сладко мечталось, когда Оля ныряла в прохладную постель или бродила у озера Привольного, где она видела его единственный раз, был далеко и даже не подозревал о её существовании. Однако Оля знала от Стеши (своей напарницы по работе, у тёти которой он жил), что Максим приедет в их края, и надеялась встретиться и познакомиться с ним.

Как только девушка закрывала глаза, перед её взором сразу же возникала картинa предвечернего августовского дня, когда от мягких косых нитей солнечного света, скользивших по листьям чуть тронутых золотом деревьев, всё преображалось и становилось сказочно прекрасным. И среди всего этого великолепия – плоский камень в воде красивейшего озера, с танцующим Максимом. При воспоминании о нём сердце Оли замирало…

Сладко потянувшись, Стеша Лопатина довольно улыбнулась:
– Денёк-то выдался расчудесный! Вовремя произошла поломка буровой! И мастер сегодня оказался покладистым: отпустил нас задолго до окончания смены. Такого тёплого денька в этом году уже не будет. Пойдём на озеро, обкупнёмся, посидим на берегу.

Ольга молчала, пристально глядя на напарницу,  а Стеша, под внимательным взглядом Оли, перестала улыбаться.

– Ты что смотришь на меня, как мышь на крупу? Может, ты чем-то недовольна, или не хочешь идти на озеро?

Оля смутилась, усмехнулась, пристально посмотрела на напарницу и, пожав плечами, нерешительно ответила:
– Пойдём.
– Сначала зайдём к тёте Уле. Я переоденусь, а то обрыдла мне эта роба! Чувствуешь себя в ней скованно и неуклюже. У тебя, Ольга, комбинезон подогнан под твою фигуру, а мой – мешок мешком, – Стеша помолчала и добавила. – Если Максим не отправился со своим этюдником рисовать наши красоты, то приглашу его на озеро, тем более, он завтра уезжает домой.
– Твой таинственный художник, как отшельник: ни разу не пришёл в клуб.

Стеша, услышав слово «твой», в довольной ухмылке растянула и без того рыбий рот.

– Зачем ему топать более пяти километров до нашей деревни? Он целыми днями рисует, а вечерами нам и вдвоём хорошо.

Оля вспомнила, что Стеша постоянно хвасталась тем, что красивый и стройный, со жгуче-чёрными глазами художник влюблён в неё по уши. Она искоса взглянула на неуклюжее, рано располневшее тело напарницы и засомневалась в достоверности сказанного. Колкое замечание готово было слететь с губ, но она придержала его, и только потому, что, когда Стеша говорила о Максиме, глаза её светились любовью, а голос чуть дрожал от затаённой страсти. «Странно, Стешка такая разболтанная, – подумала Оля, – а способна на большое чувство». Как ни хотелось Оле взглянуть на залётную «экзотическую птицу», она отказалась идти к Стешиной тёте. Девушке не хотелось, чтобы её увидели в обществе напарницы, да и в приглашении Стеши не было искренности…

– Я потихоньку пойду к озеру, а ты переоденешься и догонишь меня.

Тропинка, виляя по склону горы, вела к озеру, и Оля невольно ускорила шаги. Вскоре между деревьями она увидела голубую гладь; в ней, как в зеркале, отражались неподвижные облака. Она остановилась, залюбовавшись ими, но вскоре подул ветерок, и Оля заметила, что облака неспешно поплыли в сторону гор и на глади озера появились искрящиеся солнечные блики-барашки, похожие на расшалившихся купающихся детей.

И тут её взгляд упал на старый величественный кедр с огромным дуплом на морщинистом стволе. Она засмотрелась на его могучие ветви. Кедр отвернулся от реки, и ветви его медленно покачивались; покачивалась и вершина, как бы стараясь утихомирить расшалившийся ветер. Корни кедра, мощные и длинные, переплелись, цепляясь за всё, за что можно было держаться, оставляя ствол в вертикальном положении. Ветер, как бы послушавшись совета мудрого кедра, притих.

Девушка улыбнулась ему, погладила его по стволу и направилась дальше. Она развязала витой поясок на комбинезоне, затем стала расстёгивать лямки, с удовольствием представляя, как ступит в прозрачную воду, поведёт одной ногой из стороны в сторону, потом другой, плеснёт холодной водой на плечи, шею, окунётся и поплывёт к большому плоскому камню, нагревшемуся за день, под лучами солнца.

Обойдя раскидистую пихту, скрывавшую гладь озера, увидела довольно широкую полосу воды и отражавшиеся в ней облака. Оля спускалась всё ниже: справа и слева от озера начинались пологие, покрытые лесом горы, такие чистые, что казались специально вымытыми перед приходом девушки.

Вдруг из-за куста вышел стройный парень, сбросил с себя рубашку и, перепрыгивая с валуна на валун, добрался до гладкого, хорошо знакомого ей, отполированного водой, камня, похожего на столешницу, где девушка частенько загорала. Парень поднял руки вверх, словно обнимая поток солнечного света, щедро льющегося на него, и чему-то улыбался.

Оля сразу же поняла, кто это, спряталась за ствол дерева и с улыбкой стала наблюдать за художником. Ладони рук Максима были соединены и вытянуты навстречу солнцу. Его тело, устремлённое вверх, казалось, взлетит, как Икар, и будет медленно кружиться вместе с орлом, грациозно парящим над ним. Орёл долго летал над танцором, затем упруго взмахнул крыльями и скрылся за горами.
 Максим на прощание помахал птице рукой, прыгнул в воду, немного поплавал, затем снова влез на камень. Распластавшись на нём, полежал неподвижно какое-то время, глядя в бескрайнее небо, снова поднялся и, перепрыгивая с валуна на валун, направился к своим вещам в ту сторону, где стояла за деревом Оля, с любопытством смотревшая на него.

 Молодой человек докрасна растёр полотенцем тело, установил мольберт, поднял стульчик, уселся на него, выдавил на какую-то плошку краски из разных тюбиков, смешал их и стал быстро наносить мазки на холст, где было изображено озеро, небо, деревья. Ему осталось дописать только камень, на котором он только что лежал.

Оля зачарованно следила за каждым движением художника. Ей захотелось встать за его спиной, положить руку на его голову и неотрывно смотреть на чудо, возникающее под кистью. Она вытянула шею вперёд, чтобы лучше рассмотреть то, что он изобразил, и, увлекшись, сделала непроизвольный шаг вперёд. Сухая веточка громко хрустнула под её ногой. Максим тотчас обернулся, но Оля успела спрятаться за дерево; она затаила дыхание и стала прислушиваться, боясь, что парень подойдёт к дереву и увидит её, одетую в этот старый, землистого цвета комбинезон, а ей меньше всего хотелось появиться перед незнакомцем в этой одежде.

– Ну, и-ди же ко мне-е! Не бой-ся! – растягивая слова и протягивая руки в ту сторону, где стояла Оля, ласково говорил Максим.

У девушки учащённо забилось сердце. Она подумала, что Максим всё-таки заметил её и подзывает к себе. Хотя Олю удивил его ласковый голос, она  решила выйти из-за дерева.
Она, трясущимися руками, застегнула пуговицы на лямках комбинезона, завязала поясок и, поборов смущение, было, направилась к нему, но в то же мгновение снова услышала ласковый голос Максима:

– Ну, что же ты, рыжехвостая, такая тру-си-шка? Не прячься, не прячься! Я всё равно вижу твой пушистый хвостик! Он так хорошо смотрится на этой тёмной зелени! Подари мне, белочка, часть твоего хвостика на кисточки, а я подарю тебе яблоко. Хочешь?

Оля чуть не расхохоталась, представив изумление Максима, если бы вместо белки появилась она. Девушка прикрыла рот рукой, чтобы не рассмеяться. Максим бросил веточку в сторону белки и снова уселся за мольберт.

Оля наблюдала за работой художника, видела, как он накладывает на холст мазок за мазком, и поняла, что он не просто рисует, а прежде, чем нанести что-то на холст, пропускает увиденное через чувства и разум.

Появилась Стеша. Услышав за спиной шаги, Максим обернулся, кивнул ей и снова принялся за работу. Стеша встала за его спиной, загородив своим телом не только Максима, но и его картину, и, наклонившись над художником, что-то быстро говорила ему, при этом, время от времени громко смеялась. Подол пышного лёгкого Стешиного платья взметнулся под порывом ветра и задел плечо Максима.

Оля прикусила губу и осторожно отступила вглубь леса. Как только она поняла, что невидима для парочки, быстрыми шагами направилась к ещё одному излюбленному месту, находившемуся в двухстах метрах от озера. Это была небольшая живописная ложбина, покрытая позолоченным разнотравьем. Находилась она между небольшими возвышенностями, покрытыми молодыми пихтами. От вершины одной возвышенности к вершине другой пролегала широкая полоса. Справа и слева от них, как часовые, выстроились старые пихты в своих пышных нарядах. Деревья были похожи на строгих воспитательниц, а их поросль, словно расшалившаяся стайка воспитанниц, казалось, бегала взад и вперёд от вершины одного возвышения к вершине другого.

Оля заметила рябину со свисавшими тяжёлыми гроздьями ягод, вынула авоську, в которой носила обеды, и, нарвав ягод, подошла к одной молоденькой пихточке; развесила гроздья и, отступив немного, сказала:
– Это ожерелье, моя красавица, я дарю тебе к свадьбе!

Погладив деревце по веткам, стала подходить к другим, и каждому она находила ласковое слово:
– Я всегда буду приходить к вам с подарками. И всех вас одарю ожерельями, – и, вздохнув, добавила грустно. – У меня тоже нет ни ожерелья, ни колечка. Пока не на что купить. А сегодня, как никогда, я хотела бы иметь и то, и другое!

Девушка разговаривала с деревцами, а сама думала: «Как хотелось бы мне появиться перед тобой, Максим, в том платье, которое недавно сшила мне мама. Я всё на свете отдала бы за то, чтобы понравиться тебе так, как ты мне понравился!» Олины губы тронула чуть заметная улыбка. Она встала лицом к озеру и бросила в пространство:
– Максим, неужели ты принадлежишь Стешке?

Оля прислонилась к рябине, закрыла глаза и отчетливо услышала ласковый голос Максима: «Ну, иди ко мне, моя хорошая!»

Она вспомнила, что готова была последовать за обладателем этого чарующего голоса хоть на край света. Ей хотелось подойти к Максиму ещё тогда, когда он так самозабвенно и мастерски танцевал, и, наверняка присоединилась бы к нему, если бы была одета в платье, сшитое матерью, из отреза нарядного ситца, подаренного дядей Антипом. Ей так нравилось, что по оподолью были щедро разбросаны колокольчики, а из зелёной отделки платья несмело выглядывали голубые лепестки цветов. Когда мать шила платье, то, смеясь, говорила, что колокольчики играют в прятки, и она слышит их перезвон.

 Оля невольно подумала, что хорошо бы сейчас надеть это платье и вместо Стеши появиться перед изумлённым Максимом, нарочно закрывшей парня своей широкой спиной и громко смеявшейся неприятным смехом, больше похожим на тележный скрип.

На следующий день за работой Стеша, время от времени, поглядывала на Олю, ожидая расспросов о Максиме, но та молчала, притворяясь, что всецело занята делом. Напарница не выдержала и, потягиваясь, торжествующе пропела:

– На прощание мы с Максимушкой всласть нацеловались. Весь год буду жить воспоминаниями о незабываемой ноченьке, – и, видя, что Оля никак не реагирует на её сообщение, добавила с ехидством. – Я вчера видела, как ты пряталась за деревом. Ты и сегодня таишься. Уж не втюрилась ли ты в моего матанечку? – в голосе Стеши слышалось явное ехидство. Оля вспыхнула и не нашлась, что ответить.
– Что, взыграло ретивое?

У Оли сжалось сердце оттого, что Стеша так бесцеремонно лезет ей в душу, и в памяти снова возникла картина: Лопатина низко наклонилась над Максимом, а подол её платья чуть не накрыл его с головой. Оля словно впервые увидела огромные груди Стеши, напоминающие гири, представила, как Максим целует её; видела её зад, больше похожий на седло, на которое кладут поклажу. У Оли из горла вырвался короткий смешок – слишком невероятной показалась ей эта картина.

Стеша подняла руку, чтобы поправить чуть вьющиеся, цвета спелой пшеницы, густые волосы, и Оля увидела её короткие пальцы с обгрызенными грязными ногтями, и сразу же представила танцующего Максима, его длинные холёные пальцы, и у Оли отлегло от сердца. Она с откровенной насмешкой посмотрела на напарницу и весело рассмеялась:

– Вряд ли Максим прельстится тобой. В Москве его, наверняка, ожидает красотка, какую не встретишь и на обложке журнала.
Злыми глазами Стеша взглянула на Олю, но, поборов себя, сглотнула слюну и, ехидно улыбнувшись, отпарировала:
– В Москве, возможно, у Максима есть девушка, но здесь-то он был мой и только мой!
– Мечтать не вредно.
– Я тебе докажу и очень скоро, что Максим любит меня.
Оля вновь насмешливо взглянула на напарницу и, отвернувшись, принялась за работу.

Птицы весело щебетали, сновали взад и вперёд, строя или обновляя свои гнёзда. Неожиданно сплюшка мелодичным голосом объявила всем: «Сплю-сплю-сплю».
– Сейчас не до сна ни тебе, ни мне, милая сплюшенька, – вслух произнесла девушка. – Слишком много забот у нас с тобой.

Она встала и неспешно направилась к дому, с замиранием сердца, думая о Максиме, о его скором приезде и, вздохнув, вслух произнесла: «А мне, по-видимому, не суждено тебя увидеть».

Когда Оля была недалеко от дома, дорогу ей преградила Стеша и, глядя на Олю с недоброй ухмылкой, как бы нехотя, процедила:

– Вот Максимушка прислал мне ещё одно письмецо, – и показала конверт с московским адресом, а на нём – имя Стеши.

У Оли учащённо забилось сердце, но она сумела не показать своих чувств и равнодушно пожала плечами.
– Что дальше?
– Ждёшь приезда Максима? Ждё-ёшь! Ожидай, ожидай! – протянула Лопатина, и в её глазах вспыхнула злоба. – Не дождёшься! Не приедет он!.. Максим женился! – неожиданно выпалила она.

Оля была поражена новостью и Стешиной злобой. Растерявшись, спросила упавшим голосом:
– Что же ты беснуешься? Разве я виновата, что Максим женился? Мне жаль, что он не приехал.

– Ха! Ей, видите ли, жаль! – с сарказмом воскликнула Лопатина. – Ещё бы не жаль! Но жалеешь ты не меня, а себя! Если бы Максим приехал, то ты постаралась бы охомутать его, как охомутала Настя – московская красотка, по которой он вздыхал, глядя на фотку, – в запальчивости Стеша выболтала то, что тщательно скрывала ранее.

Оля, похолодела. «Мне не суждено увидеть Максима. Я должна покинуть всё, что мне дорого: дом, горы, покрытые лесом, реку, маму, могилу отца… Как же жить дальше? Все мечты рушатся. И стоит ли жить?»

А Стеша напряглась, словно львица, приготовившаяся напасть на свою жертву. Казалось, что она незамедлительно растерзает свою собеседницу.

Оля, видя злобное лицо Лопатиной, вспомнила, как та старалась больнее задеть её чувства, расписывая сцены любви Максима и её – Стеши, наслаждаясь страданиями соперницы. Но Оля гордо вскинула голову, и Лопатина впервые увидела перед собой не ту Ольгу, которую она знала – скромную и уступчивую, а красавицу с независимым взглядом, уверенную в себе.

Ольга холодно улыбнулась:

– Да, ты права. Мне жаль, что Максим не приехал. Я люблю его. Если бы он приехал, то был бы, конечно, моим, – Оля захотела причинить Стеше боль, как та причиняла ей. В Стеше она увидела всех Лопатиных, из-за которых пришлось так много страдать ей и её семейству, и она, рассмеявшись, с удовольствием поддела. – Кто-то расписывал незабываемую ноченьку и жаркие поцелуи!?
– Замолчи, кулачка! – взвилась Стеша.
– Да, – с болью в голосе, укоризненно подтвердила Оля грустным тоном. – Я – кулачка! Я – враг народа, а ты – честная комсомолка. Лихо у тебя получается!.. Но эта честная комсомолка, – Ольга повысила голос, – чтобы поплескаться в озере, вывела из строя бур, бросив в него песок! Это ты, Сте-шень-ка, враг на-ро-да! Это из-за таких, как ты, страдали люди! Это вас, Ло-па-тиных, не мешало бы поставить к стенке!

– Я бросила песок в бур? – в бешенстве взревела Стеша. – Ты видела?
– Видела! И ты прекрасно знаешь об этом!
– Если ты такая честная, то почему же ты не сообщила куда следует?
– Ты прекрасно знаешь почему! Я же ку-лач-ка, а ты ком-со-мол-ка! Если бы я рассказала о твоих проделках, то ты отказалась бы и свалила всё на меня. И объяснила бы это тем, что я мщу вам, Лопатиным, за зло, которое причинили нам твои родственники! И тебе, а не мне поверили бы! Ты всё-ё рассчитала верно! – голос Оли дрожал. – И не ты, а я оказалась бы в тюрьме! Какие же вы, Лопатины, подлые!..

В голосе Оли слышалось страдание и ненависть, но Стеша от слов Ольги пришла в ещё большую ярость. Она выставила вперёд грудь, сжала пальцы в кулаки и стала наступать на Олю. Ещё миг, и Стешин кулак обрушился бы на голову девушки. Та, держа руку в кармане кофты, смотрела в разъярённые глаза напарницы и не отступала с дороги, решив «Будь, что будет!» А её гневный взгляд готов был испепелить Стешу. Внезапно пальцы нащупали в кармане кофты отвёртку, попавшую туда случайно. Девушка быстро вытащила её и тихо, с ненавистью пригрозила:
– Не подходи, дрянь! Убью!

Лопатина, испугавшись не столько отвёртки, направленной на неё, сколько интонации, с какой Оля произнесла слова угрозы, взвизгнула, повернулась и, не оглядываясь, побежала прочь.

Оля с трудом разжала пальцы, посмотрела на отвёртку, лежавшую на ладони, отбросила подальше, прислонилась к дереву, медленно опустилась на землю и, уткнувшись в ладони, расплакалась навзрыд. Выплакавшись, она встала и, спотыкаясь, подошла к своему дому, открыла калитку и, не взглянув на прыгавшую от радости собаку, вошла в дом. Мать встревожилась, увидев расстроенное лицо дочери:
– Олюшка, что с тобой? Уж не заболела ли?
– Голова немного болит…
– Что тебе, дочка, сказали в конторе?
– В Казахстан направляют. Послезавтра ехать.
– Как – послезавтра?

Девушка опустила голову на плечо матери и, не выдержав свалившихся на неё в этот день событий, расплакалась.

– Не плачь, моя хорошая. Дай-ка я вытру твои слёзки, – и, поцеловав дочь, мать тихо спросила. – Поди, проголодалась? Я счас холодненького молочка принесу и мякеньких пирожков с черёмухой.
– Мне не хочется есть, мама. Пойду в свою комнату. Может, усну.
– Иди, золотце, отдохни, а я пока пойду на огород.

Девушка прикрыла за собой дверь, разделась, легла на кровать, закрыла глаза и долго лежала, стараясь забыться. События дня, лишившие её всего, что было ей так дорого, не давали покоя. Наступили сумерки, через открытое окно пахнуло прохладой, под порывами ветра тревожно зашелестела листва, усиливая душевную тревогу. С ослаблением ветра шум листвы становился приглушённым, казалось, что листья шепчутся меж собой, предрекая ей, Оле, что-то ужасное.

Из-за сопки величественно выплыла яркая луна, и на душе девушки стало ещё тяжелее. Она встала, оделась и осторожно вышла во двор. Увидев Олю, радостно залаял Дик, и его лапы оказались на плечах девушки, но Оля оттолкнула его. Кобель, почувствовав, что хозяйке не до него, опустил голову, пристроился сбоку и шёл, виновато помахивая хвостом.

Оля подошла к берёзе, прислонилась к стволу. Постояв немного, нежно погладила сперва дерево, потом скамейку, на которой любила сидеть с отцом, и направилась в сторону поляны, куда часто ходила помечтать о Максиме.

Поляна, освещённая лунным светом, казалась припорошённой снегом и была сказочно прекрасна. Девушка упала на землю и разрыдалась.

«Максима рядом нет, и никогда не будет. Запомни это! Не жди ничего хорошего от жизни!» – Оле показалось, что эти жёстокие слова настойчиво вбивает ей в голову Чудище. Девушка перестала плакать, встала и нервно заходила по поляне. Она останавливалась, как бы вслушиваясь в тишину и ожидая неведомо от кого, подсказки выхода из создавшегося положения.

Внезапно ей вспомнился ссыльный Иван Петрович, иногда навещавший её отца; вспомнилось и то, что нередко ловила на себе взгляд больших серых глаз гостя, невольно смущавший её. Иван Петрович имел обыкновение страстно говорить, обращаясь неведомо к кому. Однажды он произнёс слова, запавшие ей в душу: «Пока человек к чему-то стремится, пусть даже недосягаемому, он живёт полной жизнью. Возможно, благодаря этому, даже не осознавая, он  счастлив, но как только то, к чему он стремился, теряет смысл, то и жизнь превращается в бессмысленное существование».

Сейчас Оля осознала, что в её жизни наступил именно такой момент. Девушка остановилась, прислонилась лбом к пихте и так стояла долго. Пёс лизнул её руку, как бы напоминая, что пора идти домой. Луна скрылась за сопку, предрассветный час ночи дышал тишиной, росой и прохладой. Мрак постепенно переходил в молочно-матовый рассвет. Дик. тихим повизгиванием, снова напомнил о себе. Девушка погладила пса; подрагивая от холода и обнимая себя за плечи, медленно побрела к дому. Открыла дверь, неслышно прошла мимо спящей матери, легла на кровать, укрылась тёплым одеялом, и вскоре зыбкий сон одолел её.

Утром Анфиса Петровна накрыла на стол, присела рядом с дочерью.
– С днём рождения, доченька! Я именинный пирог испекла. Надо бы Дарьюшку пригласить ради такого события!..
Оля молчала.
– Дочка, не убивайся так сильно! Плюнь на все их приказы! Что они могут с тобой сделать? Счас не те времена, когда поступали по принципу: «Что хочу, то и ворочу».
– Те, мама! Всё ещё те! Я хотела отказаться от поездки в Казахстан, но наш начальник многозначительно посмотрел на меня и посоветовал этого не делать… Потому что ты у меня, мама, кулачка, – Оля прижалась к Анфисе Петровне и погладила своё лицо её рукою. – Вся беда наша в том, что, хотя мы ни часу не можем прожить без работы, кулацкое тавро останется на нашем семействе до конца жизни.

Мать взяла руку дочери, поднесла всё ещё забинтованную ладонь к своим губам и, подув на неё, горько улыбнулась:
– У кисоньки заболи, а у моей дочки заживи.
Оля одарила мать ответной улыбкой и сквозь слёзы прошептала:
– Это всегда помогало, мама, когда я была маленькой. Если бы ты могла подуть вот сюда, – она показала на грудь, – и этим, как в детстве, уменьшить мою боль.
Анфиса Петровна порывисто прижала к себе дочь и выдохнула:
– Господи! Да что же это такое? Что делать? Правда, хоть для блезира выходи замуж за убогого Петьку, как советует Лукерья! Вот распроклятущая жизнь! Когда же наступит конец этому издевательству? Когда к людям будут относиться по-человечески? Что они там, с ума сошли? Не мытьём, так катаньем кому-то надо доконать нас! В этом Казахстане ещё неизвестно, будет ли от вас прок! А у нас в колхозе рабочих рук не хватает. Вот, паразиты, что удумали! Что у них вместо голов – тыквы?

Оля убрала руки матери со своих плеч и, обхватив ладонями лицо, села на стул и, поставив локти на столешницу, истерично захохотала. Анфиса Петровна умолкла и с тревогой посмотрела на дочь.

– А что? – продолжала хохотать та. – Почему бы мне не поступить так, как советует Лукерья?
– Успокойся, доченька! И не говори глупостей! Даже думать об этом не смей! Обидеть убогого – непростительный грех!
– Почему бы и нет? Вы с папой всю жизнь жили честно и меня этому учили, а сами вы видели только несправедливость. «Шаг влево, шаг вправо – считается побегом». Я же не собираюсь быть святой! Можно же, хотя бы иногда, поступить несправедливо? Пётр от этого ничего не потеряет!
– Олюшка, доченька моя, я знаю, как тебе сейчас больно! Мне тоже не легче. Для матери нет ничего страшнее, чем видеть, как её дитё страдает! Но ты не можешь знать, как твой поступок отразится на Петре! А что, если ты, дочка, сделаешь этого парня ещё более несчастным? На чужом горе своего счастья не построишь! Доченька, ты хочешь вступить не на ту тропу! Не по-божески это!
– Мама, о какой тропе ты говоришь? Вспомни о тропах, по которым вы шли в Нарым! Они усеяны костями!
Анфиса Петровна выглянула в окно и приложила палец к губам.
– Тише! Разве можно так!? Услышат – быть беде.
А Оля, не слушая мать, возбуждённо говорила:
 В Нарыме вы были на положении рабов! А сейчас разве кто-то считается с нами? Мы должны! Мы всегда должны что-то партии и правительству, и это «что-то» всегда самое дорогое. Почему?
– Когда ты, дочка, успела повзрослеть?
– В Бийске, когда гостила у дяди. Я как-то проснулась ночью оттого, что дядя, сидя на диване в другой комнате, громко рассказывал папе о своей жизни. Моя дверь была приоткрыта, и я не только слышала о том, что говорил дядя, но и видела его лицо, искажённое страданием, – Оля зажмурила глаза и покачала головой из стороны в сторону. – Ты знаешь, мама, чтобы дяде выжить, ему всю жизнь приходилось приспосабливаться, – от волнения её руки дрожали. – Дядя говорил, что на припрятанные деньги во время голода тётя Марфа старалась подкупить хлеба и картошки, а иногда и кусок сала, где-нибудь подальше от дома, чтобы соседи думали, что семья дяди так же бедна, как и все. Дяде Антипу всю жизнь приходилось держать себя в узде и не высовываться, чтобы не оказаться врагом народа. Он даже в партию вступил, чтобы получить должность главного бухгалтера. Если бы он не сделал этого, то эту должность занял бы малограмотный человек. А дядя, по его словам, приносит пользу себе и стране в меру дозволенного… Мама, слышала бы ты, как он смеялся! Его смех был больше похож на плач!

Оля надолго замолчала, продолжая сидеть, прикрыв лоб ладонью и глядя в стол. Глубоко вздохнув, медленно подняла глаза на мать.
– Мам, ты помнишь изображение черноволосой девочки с большим бантом на голове, вручающей Сталину огромный букет цветов?
– Портрет этой девочки можно было видеть не только на первых страницах газет, но и на открытках.
– Когда Ефим приезжал домой, то он рассказывал дяде, что отец этой девочки арестован и судьба малышки, как и судьба её отца, неизвестны. Возможно, эта девчушка и её мама, как мы совсем недавно, находятся в Нарыме. Вот тебе и «всё для человека, всё во имя его».

Оля молча перебирала пальцами кисти скатерти, а потом прошептала:
– Для меня целина – что тюрьма. Я не хочу ехать туда, мама. Мне так мало надо для счастья! Я могу довольствоваться хлебом и картошкой, но я не хочу расставаться с тобой, с этой чудесной природой, со скамейкой под берёзой. Я не могу без всего этого! И я распишусь с Петром, нравственно это или безнравственно, но иного выхода у меня нет. Здесь мой дом. И только здесь я буду счастлива!
– Оленька, не по-божески это! Как бы чего не вышло!
– Ты у меня, мама, как премудрый пескарь! Всего боишься!
– Чему удивляться-то? Всю жизнь с оглядкой жили! Повторяю: нельзя обижать человека, тем более такого, как Пётр.
Но девушка была уже не в состоянии слышать доводы матери, она громко и решительно сказала: «Всё, мама, благослови!» – и, горько засмеявшись, выбежала на улицу.
– Олюшка, остановись!

Мать бросилась вдогонку за дочерью, но та завернула за угол дома и вскоре исчезла из вида.
Оля бежала по безлюдной дороге. Неожиданно тишину улицы прорвали громко-призывные звуки песни, что лились из патефона, стоявшего на подоконнике дома, мимо которого торопливо пробегала девушка.
Ой, ты, зима морозная!
Ноченька ясно-звёздная!
Скоро ли я увижу
Свою любимую в степном краю?..

Проскрипела игла по пластинке, и послышался визгливый голос Семёновны, доярки, работавшей вместе с Анфисой Петровной.
– Снова за своё!? Сколько можно одну и ту же пластинку крутить!? Исправь двойки, а потом сколько угодно слушай песни!

Оля свернула на другую улицу и чуть не сбила с ног вышедшего из-за дерева Петра.
– Олюшка, ты куда, как угорелая, бежишь?

Девушка внимательно посмотрела на широкое, успевшее загореть лицо парня, обрамлённое тоненькими бесцветными жидкими волосиками, и после некоторого замешательства, смутившись, нерешительно сказала:
– К тебе бегу!

Пётр, опершись на трость, стоял к Оле боком и смотрел в томные с поволокой глаза её, притягивающие взгляд, как то озеро, у которого он любил сидеть в одиночестве, когда ему было особенно невмоготу.

Услышав неожиданный для себя ответ, выронил трость, но та не упала на землю, ибо у набалдашника трости, вырезанного в форме головы собаки с огромными глазами и выемкой для кисти руки, имелась петелька, крепившаяся к брючному ремню. Когда рука Петра выпустила трость, собачья голова осталась в приподнятом положении и выглядела так, будто собака-трость подползает к своему хозяину и заискивающе смотрит на него преданными глазами, как бы обещая защитить его от любых бед.

Оля заворожено смотрела на трость.
– Чо тебе? – Петр, хмурясь,  недоверчиво смотрел на девушку.
– Я, может, за тебя замуж хочу выйти, – с трудом оторвав взгляд от собаки-трости, нервно хохотнув и запнувшись на полуслове, как о препятствие, ответила Оля.

Пётр наклонил голову и зло, со слезами в голосе и с затаённой страстью нерастраченного желания к необыкновенно красивой, но недоступной девушке, сказал дрожащим голосом:

– Чо издеваться-то? Я тоже человек! Ногами слаб и непригляден, так это из-за болести. У меня и мать, и отец, и все сродственники красивые. К отцу до сих пор бабы липнут. И я был бы таким, если бы не болесть.

У Оли сжалось сердце. Она уже хотела превратить сказанное в шутку и уйти, но парень горделиво продолжал:
– Чем я хуже других? Дома я сам со скотиной управляюсь. На неё любо-дорого посмотреть. У меня и хряк есть, и супоросная свинья, и корова, и подтёлок, а курей и уток поболе, чем у нашего зоотехника. Была бы у меня жена, да ещё такая, как ты, она бы у меня жила, как за каменной стеной.

Оля слушала, как ей казалось, хвастовство Петра, и у неё поднималось раздражение против его самодовольства. Пока он говорил, она думала: «Крепка тюрьма, да чёрт ей рад. Ишь, как расквасил свои толстые сковородники, размечтался! Зачем такого жалеть!? Был бы он умнее, не расписывал бы свои достоинства».

– Если бы ты, Олька, – с затаённой, чуть тлеющей надеждой сказал парень, – захотела взаправду выйти за меня взамуж, я бы пылинки с тебя сдувал.

Олю передёрнуло: «Размечтался, урод, – подумала она, – а я его ещё жалела! Если мы с ним распишемся, то всю оставшуюся жизнь он будет гордиться этим. Это мне за подпись в регистрационной книге придётся долго насмешки терпеть».

Девушка помолчала, а потом, будто прыгая с обрыва, звенящим от затаённых слёз голосом решительно выпалила:
– Я согласна выйти за тебя замуж, Пётр! Идём в контору.
– Чо надсмехаться-то надо мной? – Пётр укоризненно посмотрел на девушку.

До крайности взволнованная, Оля не заметила страдания Петра.
– А почему бы мне, Пётр, не выйти за тебя замуж!? Ты же сам говоришь, что не хуже других. А я хочу пожить в достатке! Идём! Идём же, пока не передумала!
– Олюшка, правда, чо ли? – нахмурившись, засомневался Пётр, а у самого внутри всё задрожало от радости. Рот у парня приоткрылся, он стоял не закрывая его, и напряжённо смотрел на красивую девушку, ожидая и одновременно боясь её ответа.
– Что стоишь столбом? Ну, идём же!

Пётр, с недоверием глядя на Ольгу, нерешительно двинулся за ней. Подойдя к конторе, девушка, как всегда, тщательно вытерла о половичок ноги, и они с Петром направились к председателю сельского совета.
– Тёть Нин, распиши нас с Петром! – глядя в глаза женщине и скрывая отчаяние, потребовала Оля.
– Здесь не цирк. Оставь свои шутки. Я тебе что – ровня? Это тебе не то место, где зубы скалят!
– Я говорю совершенно серьёзно, Нина Афанасьевна.
Женщина растерянно посмотрела на новоявленную невесту.
– Ты что, девка, никак рехнулась?
– Это не я спятила с ума, а кто-то другой, повыше.
– Но! Но! С кем разговариваешь? – повысила голос женщина, а затем спросила более спокойно, но насмешливо. – Тебе восемнадцать годков-то исполнилось?
– Сегодня стукнуло. Проверьте! У вас же всё и про всех записано!

Нина Афанасьевна перевела недоумённый взгляд с девушки на Петра и, увидев его глаза, выражавшие то радость, то тревогу, пристально посмотрев ещё раз на Олю, достала регистрационную книгу, раскрыла её, побарабанила по книге пальцами и неуверенно протянула девушке ручку.
– Ну, что ж, Травкина, пиши заявление.
Девушка присела на стул и быстро заполнила бланк.
– А ты, Пётр, сам напишешь или тебе помочь?
– У меня получаются корявые буквы. Вы напишите заявление, а я распишусь.

Женщина осторожно присела за стол и, обмакивая перо в чернильницу, снова неуверенно взглянула на Ольгу. Помедлив, вручила заявление Петру.

Парень, облокотившись о стол, поставил подпись под галочкой. Нина Афанасьевна, внеся нужную запись в регистрационную книгу, подала её для подписи Петру, а потом нерешительно протянула Ольге. Расписавшись, они вышли из конторы.

– Давай, Петро, поднимемся вон на ту горку и обсудим нашу дальнейшую жизнь.
– Олюшка, может, к нам зайдём? Здесь же рядом!? – с обожанием глядя на неё, несмело предложил Пётр. – Вот мама обрадуется!
– Нет. Я сначала хочу поговорить с тобой.
Оля неторопливо стала подниматься по пологому склону. Тропинка, извиваясь, ползла всё выше. Девушка шла, не оглядываясь, а позади, опираясь на трость, с трудом ковылял парень. Преодолев середину склона, Оля вспомнила недавний разговор с Петром; вдруг она осознала, что тот хвастался не в силу своей испорченности или недомыслия, а для самоутверждения. Ему хотелось показать, какой он хороший хозяин, и хотя бы этим понравиться ей. «Что я натворила? – девушку охватило смятение. – Мама права: я могу сделать этого несчастного человека ещё более несчастным». А второе её «я» возразило: «Ну и что? Кто тебя пожалел? Лукерья любит говорить: „Лес рубят – щепки летят“. Подумаешь, попадёт в Петра одна из них – не бревно же! Ничего с ним не случится. У тебя другого выхода нет».
Оля хотя уговаривала свою совесть, но на душе было неспокойно: она чувствовала свою вину перед парнем.

Оказавшись у пихты, Оля остановилась. Было жарко, солнце сильно припекало, но девушка не решилась снять кофточку, так как платье было без рукавов и с открытым вырезом. Оля стояла у пихты и смотрела на родную деревню, отыскала глазами свой дом, и сердце её радостно забилось.

Невысокие зелёные горы, покрытые сочной зеленью и цветами, ослепительно голубое небо без единого облачка и поющие птицы вызывали у девушки прилив нежности ко всему окружающему, только одна неотвязная мысль не давала покоя: «В отношении Петра я поступила подло. Надо, пока не поздно, всё ему рассказать».

Наконец и Пётр поднялся на гору и остановился в трёх шагах от девушки. Он устал и поэтому, для устойчивости, опершись на трость, широко расставил ноги, а немного передохнув, сказал тихо:
– Олюшка, давай присядем!
Оля уловила в голосе Петра желание обладать ею и  внутренне содрогнулась.
– Что ты, Петро!? Сейчас земля ещё не прогрелась. Ты садись, если хочешь, а я пристроюсь вот здесь, на ветке пихты. Я, как белка, жить без деревьев не могу.
– Олюшка, что же ты не пошла к нам? Мы бы у нас переговорили о свадьбе.

Пока Пётр говорил, Оля снова подумала: «Пора рассказать ему правду». «Но не здесь, – возразило ей второе „я“. – Вы одни – это опасно».

Смалодушничав, девушка неуверенно поддерживала разговор с Петром о «предстоящей свадьбе».

– Знаешь, Петро, прежде чем играть свадьбу, надо бы обвенчаться. Я верующая. Пока не обвенчаемся, я с тобой жить не буду. Для венчания надо купить всё необходимое. Не пойдём же мы в церковь в той одежде, в какой регистрировались в конторе.
– Отец завтра же забьёт кабана и продаст, купит всё необходимое для венчания, а к свадьбе зарежет тёлку.
– Давай с венчанием и свадьбой повременим до августа. В конце лета созреют овощи и ягоды. Свадьба обойдется недорого.
– Олюшка, есть об чём говорить! Мои родители ради тебя ничего не пожалеют! От вас на свадьбу ни копейки не потребуется.

Пётр говорил о свадьбе, и лицо его, повёрнутое к Оле здоровой стороной, светилось. Слушая его, она с сожалением думала: «Я не знала, что Пётр любит меня. Бог создал человека по своему образу и подобию и дал возможность выбора на нашем жизненном пути. Кому же, как не мне знать, что такое несправедливость? Надо сейчас же рассказать Петру и попросить у него прощения».

Оля закрыла глаза и сказала себе: «Сейчас, или никогда», и тут же услышала, как Пётр, опираясь на трость, направился к ней. Девушка открыла глаза и подняла ладонь, как бы приказывая Петру остановиться, но он был уже рядом. Оля тихо и проникновенно произнесла:
– Пётр, я сильно огорчу тебя… Дело вот в чём…
Но Пётр перебил её:
– Что ты, Олюшка! О каком огорчении ты говоришь!? Смотреть на тебя, и то счастье! Знаешь, Олюшка, как только вы приехали в нашу деревню, ты сразу же приглянулась мне! Но я даже боялся смотреть в твою сторону! – невнятный говор Петра, дрожь в голосе всё больше беспокоили девушку, она взглянула на парня и увидела, что лицо его было неприятно возбуждено, больной, всегда красный глаз его слезился, а постоянно влажные губы Пётр то и дело вытирал платком, пальцы его подрагивали. Он, умоляюще глядя в глаза Оле, робко положил свою руку на её колено. Она, не ожидавшая этого, с невольно исказившимся лицом инстинктивно, слишком резко сбросила с ноги его руку и спрыгнула с ветки.

– Ты чо, Оля, никак моргуешь мною? – побагровев, спросил он. – Ты же сама захотела стать моей женой. А теперь дёргаешься! Что я тебе сделал плохого?
–Успокойся! С чего ты взял? Я же ясно сказала: после венчания.

Какая-то букашка ползла по Олиной ноге, щекоча её. Девушка, изогнувшись, наблюдала за ней, а в это время всё существо Петра распирали нахлынувшие обиды, накопившиеся за всю его двадцатипятилетнюю жизнь, все оскорбления, все унизительные прозвища, на которые были так щедры его одноклассники, своими издевательствами вынудившие его, десятилетнего мальчика, бросить школу. С тех пор нога Петра не переступала школьного порога. В одно мгновение ему вспомнились все насмешки сверстников в более позднее время и снисходительно-уничижительная интонация старшего поколения сельчан при разговоре с ним, но все эти обиды были ничто по сравнению с неудовлетворённой, давно лелеемой мечтой о близости с женщиной. И вот одна из них, причём самая прекрасная, самая желанная, о которой он даже не смел мечтать, как о жене, вдруг, по непонятной причине, оказалась его законной супругой.

«Женой ли? – всё более разъяряясь и непроизвольно отсоединяя трость от ремня, думал Петр. – Ей противно даже моё прикосновение! Зачем же она вздумала изгаляться надо мной? Уж не захотела ли она сделать из меня посмешище на всю деревню?»

Неодолимое желание овладеть Ольгой захлестнуло Петра. Он, ухватившись за противоположный конец трости, резким движением зацепил крючком поясок Олиной кофты и с силой рванул девушку на себя.
Оля, взмахнув руками, рухнула наземь и ударилась затылком о камень…

Она очнулась от прикосновения ко лбу мокрого носового платка, с трудом приоткрыла глаза и встретилась с тревожным взглядом здорового глаза Петра.

– Олюшка, девочка моя! Ужасть как я испужался! Спервоначалу не понял, что ты шибко расшиблась и обмерла. Здесь недалече есть выемка, а в ней дождевая водичка. Я смочил носовой платок и положил на твою головку. Тебе, слава Богу, полегчало. Вот те крест, Олюшка, я не знал, что ты в забытье!

Оля молчала, но с силой убрала со лба руку Петра вместе с его платком и сразу же услышала, как Пётр повалился на землю.

Затылок саднило, в голове был шум, будто в ней находился мотор. Усилилась боль в голове от того напряжения, с каким она отталкивала от себя парня, но сознание не покинуло её. Девушка лежала обессиленная и смотрела в небо.

В безбрежной голубизне завис жаворонок, крылышки его были похожи на два трепещущих миниатюрных веера, окрашенных лучами солнца в розовый цвет, но песня жаворонка не доходила до сознания девушки. Оля прикрыла глаза рукой и долго лежала так. Боль в голове постепенно уменьшалась. Девушка крепко сцепила пальцы рук и, подложив их под затылок, с трудом приподняла голову. Мышцы тела напряглись, и у Оли появилось ощущение, будто внизу живота находилось инородное тело. Девушка посмотрела в ту сторону, куда свалился Пётр, и ей бросился в глаза красноватый с бурыми пятнами треугольник – загар на груди Петра. Он противоестественно выглядел на молочной белизне довольно плотного, оголённого по пояс, тела. Пётр лежал на правом боку, опираясь на согнутую в локте руку. Кисть руки поддерживала его голову, прикрывая слезившийся, всегда неподвижный больной глаз, а в здоровом глазу, смотревшем на Олю, ликовала неудержимая радость довольного собою мужчины, смешанная с обожанием той, от обладания которой он получил несказанное удовольствие. С постоянно приоткрытых толстых губ его стекала тонкая ниточка клейкой слюны.

«Почему раздет Пётр? Почему он находится рядом?» – как-то вяло и отстранёно подумала Оля. В голове у неё всё ещё шумело. Девушке послышалось какое-то движение справа от себя. Она медленно повернула голову в сторону звука и увидела Лукерью, трусцой спускавшуюся с горы.

Лукерья, увидев лежавших рядом Олю и полуобнажённого Петра, остолбенела от удивления и приоткрыла рот, чтобы не вскрикнуть.

– Не то я перепила? – не веря своим глазам, с недоумением спросила она себя и кулаками протёрла глаза, но видение не исчезло. – Да чо же это такое? – изумилась она. – Не то Олька белены объелась!? Надо же какая бесстыжая! Развалилась у всех на виду! И с кем!? С Петькой! Да на него же даже самая захудалая девка не позарится! Срамота-то какая! – Лукерья в сердцах сплюнула…

Угол подоткнутого тёмного в пестринку передника выскочил из-за пояса, и из него сыпалась черемша. Женщина бежала, придерживая руками свои большие свисающие груди, ежеминутно оборачиваясь и вскидывая взгляд вверх, чтобы хорошенько запомнить всё, что увидела. Но, боясь упасть, она снова и снова смотрела под ноги.

 Лукерья своим поведением и одеянием сейчас была похожа на вертишейку: грубая, выцветшая от долгого ношения кофта, ставшая грязно-бурого цвета, юбка, сшитая из солдатской, не изнашивавшейся ткани, – всё это усиливало сходство с неспокойной птицей. Глаза женщины блестели, губы растянулись в непристойной ухмылке, и весь облик как бы говорил: «Вот это новость! Расскажу – полдеревни попадает! Всех в поленницу можно будет уложить!»

Обернувшись в последний раз на Олю и Петра, Лукерья споткнулась, чуть не упала, но, задев пальцами землю, оттолкнувшись от неё, выпрямилась и, продолжая спуск с холма, загорланила полупьяным голосом:

Здесь не одна трава помя-я-та-а,
Помята девичья краса-а!

Оля, услышав слова песни, вздрогнула, как от пощёчины, снова приподняла сцеплёнными руками голову и сбоку от себя увидела свои трусики; в тот же миг мозг пронзила страшная догадка, объяснившая то, что раньше приводило её в недоумение. Эта догадка отдалась острой болью в сердце, и эта боль стала гораздо сильнее головной. Девушка села и снова посмотрела на Петра, тело её содрогнулось. Обессиленная от потрясения, девушка вновь упала на спину и увидела в голубой чаше, высоко над собой, трепетавшего жаворонка, прославлявшего красоту окружающего мира. Но радость, переполнявшая грудку маленькой пташки, впервые не вызвала ответной радости, а привела в ужас. «Мама была права во всём. Я поступила несправедливо и за это наказана. На этой прекрасной земле не должно быть места таким, как я, и Пётр будет более несчастным, чем был», – подумала Ольга, и перед её глазами, словно в насмешку, возникли две строки из стихотворения Маяковского:

И жизнь хороша!
И жить хорошо!

«Лучше не придумаешь, Владимир Владимирович! – подумала девушка и усмехнулась. – Нет, жизнь не так уж хороша. Она очень жестока! Поэтому-то ты и ушел из жизни. Я тоже ухожу».
– Прости меня, Боже! – как стон вырвалось из её груди, и она в одно мгновенье оказалась на ногах.

Оля повернулась к медленно поднимавшемуся Петру и, подождав, когда он выпрямится, подошла, положила свои холодные пальцы на его виски, внимательно посмотрела, поцеловала в лоб и безжизненным голосом произнесла:
– Прости меня, Петя, и прощай. Пусть простит меня мама, – и быстро побежала по косогору.

Пётр подался вперёд, протянул руки к девушке, стараясь задержать её, но его рука повисла в воздухе. Оля была уже далеко.
– Оль, ты чо? О-люш-ка! – простонал он. – Очумела, чо ли? – и, в полной мере осознав ситуацию, ухватился за волосы и закричал срывающимся голосом:
– Что же я, окаянный, наделал?

Девушка бежала, что было сил, по горе, оканчивавшейся высоким уступом, о который с шумом билась вода горной реки, а в полутора метрах от уступа из воды торчал огромный камень. Река стремительно несла свои воды, образовывая пенистый водоворот. Оля знала об этом и бежала туда.

Петр, увидев, что Оля бежит в сторону реки, понял, что он на больных ногах, как бы ни старался, не сможет догнать её и предотвратить беду.
 Он, не надевая рубашки, тяжело опираясь на трость и хромая больше, чем обычно, торопливо, боком стал спускаться с горы, чтобы пересечь деревню поперёк, надеясь быть раньше у берегового уступа: сделал несколько шагов и, зацепившись за траву, упал и покатился вниз, даже не пытаясь ухватиться за редкие, попадавшиеся на пути кусты шиповника. Пётр понял, что, передвигаясь по склону горы таким образом, может оказаться у уступа раньше Оли.

Очутившись внизу, парень увидел деда Архипа. Тот, сидя в телеге, рядом с двумя пустыми дребезжащими флягами и лениво помахивая кнутом, медленно подъезжал к скатившемуся с горы Петру. Тот же, как только бричка поравнялась с ним, ухватился за перекладину и, подтянувшись, упал на пихтовые ветви. Удобнее умостившись, парень выхватил у изумлённого деда вожжи и стал изо всех сил погонять лошадь. У возмущённого старика от негодования затряслась редкая бородёнка, и он закричал сиплым голосом:
– Ты чо, паря, никак, совсем свихнулся!? Ухайдакаешь лошадёнку-то! Ей в обед – сто лет! С меня же голову снесут за неё! – но, увидев окровавленное лицо Петра, оторопел, сложил щепотью пальцы и перекрестил парня. – Свят! Свят! Свят! Какой нехристь тебя так уделал?

Пётр махнул рукой и, не обращая внимания на возгласы деда, погнал лошадь в нужном направлении, время, от времени, поглядывая на гряду, где должна была появиться Оля, но её не было видно.

В конце деревни, перед самым уступом, Пётр слез с телеги, взглянул на гряду и сразу же увидел Олю. Та, тяжело дыша, бежала, выбиваясь из последних сил. Её снова хлестнули слова песни о целинниках, совсем ещё недавно любимой, а теперь ненавистной. Сделав последнее усилие, Оля оказалась на вершине уступа, задыхаясь, прижала руку к колотившемуся сердцу. Девушка окинула прощальным взором всё, что ей было дорого.

Недалеко стояла молоденькая пихточка, а из-за её ствола с любопытством смотрели кустики медуниц. Всё, что окружало Олю, блистало первозданной чистотой и утончённой красотой.
У девушки поднялось отвращение к себе, ей казалось, что кто-то сильный и страшный взял её как котёнка за шкирку и опустил в блевотину. Оля даже почувствовала смрадный запах её, ощутила на своём теле её слизь и поняла, что ей – нет места на земле. Многоликое Чудище, превратившее её тело во что-то отвратительное, оно не отождествлялось с Петром. О нём было забыто. Оля чувствовала, что всё, что с нею сделано, сделано по приказу того же самого Чудища, по воле которого у родителей был отобран дом и всё имущество, а семья выслана в Нарым на верную гибель, как были высланы и тысячи других. Да, они там не погибли, благодаря выносливости и трудолюбию. Вот и здесь всесильное Чудище, продолжая преследовать их семью, как спрут, дотянулось своими щупальцами до неё, бесцеремонно подавило и растоптало все надежды и желания, сделало жизнь невыносимой. «Зачем бороться с этим монстром, – подумала Оля, – зная, что победа всё равно будет одержана им?»
– Вот и всё. Пора поставить точку, – безучастно и буднично произнесла девушка.

Оля, медленно расстегивая пуговицы на кофте, прощально смотрела на изумрудно-голубое небо, редкие белые облака, тихо плывущие по необъятному небу, где парил орел, распластав свои крылья, казалось, что он прощается с нею. Девушка, улыбнувшись сквозь слёзы, сняла кофту и кинула её на вершину утёса, но она соскользнула и, распластавшись, медленно поплыла по воздуху в сторону выступа, торчавшего из воды. Как только кофта опустилась на острие камня, пенистая волна с яростью набросилась на неё и слизнула, а поток, закрутив в водовороте, в мгновение ока поглотил.

Оля заворожёно смотрела в пучину, и сердце её сжималось. Она с трудом оторвала взгляд от бесновавшегося водоворота и увидела далеко от камня вновь появившуюся кофту, уносимую бурлящим потоком. Девушке стало трудно дышать. Оля коснулась пальцами горла, и ей показалось, что голубой газовый платок душит её. Она развязала узел, руки медленно опустились, пальцы разжались, а платок, колыхаясь и медленно кружа, свернулся у ног девушки.

 Оля сняла красивые туфли – подарок дяди и почувствовала босыми ногами тепло нагревшегося камня. Она мысленно попрощалась с теми, кого любила, перекрестилась и, оттолкнувшись босыми ногами от горячего камня, прыгнула в стремительный поток. Быстрое течение подхватило, а затем ударило её о валун, и тело мгновенно исчезло в пучине…

Пётр карабкался вверх, ломая ногти, обдирая до крови кожу на руках, пот заливал глаза. Почти у самой вершины уступа он, выбившись из сил, с трудом приподнялся на трясущихся ногах и завертел головой из стороны в сторону.
– Оль, О-лю-шка! Где ты?

Голос его был полон отчаяния, ищущий взгляд упал на вершину уступа, туда, где лежал платок Оли. Петр сделал несколько нечеловеческих усилий, чтобы дотянуться до платка, но от лёгкого дуновения ветерка тот поднялся в воздух и, покачиваясь, медленно поплыл в сторону реки. Пётр рванулся за ним и, последним усилием воли, оказался на вершине уступа. Девушки нигде не было. Из горла Петра вырвался хриплый рёв смертельно раненого зверя. Взгляд упал на воду, окрашенную в розоватый цвет. В тот же миг голубой платок Оли опустился и прикрыл, точно саваном, окрашенное место...

Пётр раскинул руки в стороны, и окрестность огласилась диким хохотом…

…Через три дня далеко от села, на отмели, рыбаки нашли тело девушки.


Рецензии
................ Культ НаиПотомков определяет поведение

http://www.proza.ru/2011/07/22/980

НаиЛучшие Потомки могут родиться только при условии НаиЛюбви и откровенных ВзаимоОтношений.
Нельзя упускать подаренных для этого возможностей: НаиПотомки и есть критерий Истинности Жизни
и Поведения. Всё, что мешает рождению НаиПотомства, – прямое или косвенное заблуждение, даже зло
(воспитать могут и чужие НаиЛюди, проблема – родить Потомство, имеющее Врождённые НаиКачества)
и следует вводить Идеологию, Мораль, Культуру, образ Жизни, способствущие рождению НаиПотомства.
Прекрасна не Жизнь-вообще, а Жизнь Родных Превосходящих Потомков и не Людям-вообще, а Предкам.
Зацикленность на личной жизни, личном счастье – признак неполноценности этой Человеческой Жизни.
Живущие в масштабе, как минимум, двух Поколений (себя и НаиПотомков) достойны Права на Рождение.

7.2.25г Аристианской Эры
(2018г Христианской эры)

Дарроддин   07.02.2018 23:16     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.