Площадь Разгуляй, ч. 1

Вениамин Додин
ПЛОЩАДЬ РАЗГУЛЯЙ
Роман
Издание 3-е
(Восстановленное)
С послесловием

КНИГИ 1 и 2
(В 180 главах)
*
UPSALA
2010

“Памяти Товарищей-Сверстников, граждан
России, исчезнувших без вести из спец блока Москов-
ского «Латышского Детдома» (Новобасманная, 19, у
Разгуляя) в конце 20-х – в начале 30-х годов:

Бронюс Куркаускас
Андрюс Пронас
Юниус Заринь
Вельо Крик
Тойво Пярта
Эйно Кальюстэ
Володя Салонен
Юрис Кирке
Франческа Винт
Клаудиус Ляуксминас
Алекс Утанс
Бронис Круликас
Ирья Ээльма

3
Яан Пяэсуке
Эпп-Мария Кокамяги
Маале Лейс
Хералд Элькен
Паулюса (Павлика) Поли
Сильвии Кирт
Сийма Лаар
Августа Райг
Марика Турн-и-Таксис
Йохана Хаазевелт
Ивана Корнис
Хендрика Вайскирхе
Антанаса Куниндам
Филиппуса Боома
Луиса Лукас
Яануса Цамерен
Хорста Иоаннсон

4
Вилли Кюнстлер
Пуля Клюге.
Вечного Им упокоения, пухом земля”
(Из письма И.С.Панкратова И.В.Сталину)
Редакторы: В.Слуцки, Перевод: С-П.Риттер,
И Немировский, Г.Аннонен,
К.Якимайнен; В.Ляускминас.
Т.Хегглунд, Б.Полякас,
К.Хиллиля, А.Куркаускас.
П.Энкель.

5
И сух был хлеб его, и прост ночлег!
Но все народы перед ним – во прахе.
Вот он стоит – счастливый человек,
Родившийся в смирительной рубахе.
            Александр Галич.

6
Книга 1
Часть I

ПЛОЩАДЬ «РАЗГУЛЯЙ»

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
(На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.)
         Александр Пушкин.

7
Глава 1.

...Колокольный гул тишины... Луна над каменными площа-
дями... Стены качаются... Корчатся провалы слепых бойниц...
Бегу... За мною толпа безлюдных кафтанов несется... Вопль
беззвучный пустых заломленных воротов... Черные секиры воз-
деты над безрукими рукавами... Кричу неслышно... И валится,
вдруг, луна... Оборачивается вертящимся колесом огромной
машины... Накрывает... Закручивает меня в грохот...
За несколько дней до этого сна мама привела меня к своему
старому знакомому в его фотографический кабинет. Кабинет-
8
квартира помещается в унылом двухэтажном доме на углу Куз-
нецкого моста и Петровки. Бородатый Наппельбаум долго при-
страивает меня в необъятном кожаном кресле. Сопит у треноги
под покрывалом. Я тоже соплю: мне стукнуло пять лет, и поба-
сенка о птичке, которая вот-вот вылетит «отсюда», меня не во-
одушевляет – белых халатов откровенно боюсь. Недели через две,
вручая маме фотографии, Наппельбаум торжественно произносит:
– Возьмите, Фанни Иосифовна, вашего итальянского мальчика!
– Итальянского? Он и без Италии довольно нашпигован.
Всмотритесь.
Мастер очень внимательно всматривается в меня. Немного
погодя:
– Действительно... У ребенка... трагедийные глаза! Откуда
такое?
– Все оттуда, маэстро, – от пестроты предков...
– Оказывается... мы такие, профессор?
– Такие, такие, Моисей Соломонович. Такие...
...Глаза мамы. Она держит меня на руках. Свечи ярко-ярко
горят. В окнах ночь. В ночи луна. Под луною – близко-близко –
лицо брата Иосифа – Сифоньки. Люблю его до сердечных бо-
лей. До слез. Рвусь к нему – ко мне его не пускают: у меня
скарлатина. Он тоже плющит нос о стекло и кричит. Кричу и я,
счастливый, что вижу его: «Сиськала, блатик мой!» – это было
в Мстиславле. Образ его, любовь к нему всю жизнь пресле-
дуют меня в долгих разлуках. Как жизнь беспощадно пресле-
довала нас. Разводила постоянно и на много. На годы. Мы би-
лись с судьбою. Но, как и полагается, судьба была сильнее...
Наконец, сегодня, уже глубокими стариками счастливо живя
рядом совсем, - в маленьком средиземноморском городке в
священной ауре двух с половиною тысчно летней оливы, -
друг друга не понимаем…
9
В Мстиславль, на белорусской Могилевщине, я успел при-
быть в маме тотчас после неких берлинских и московских её
тревог. Было это уже после долгого голода. После тифа. И по-
сле того, когда входивший в фавор Николай Нилович Бурденко
заставил власти летом ещё пригласить маму в Москву: в Бас-
манном госпитале ей предстояло восстановить кафедру полевой
хирургии, которую, - сорванная на месяц с фронта, - организо-
вала ещё в 1916 году. Слабая - ноги не держат - дело все же
сделала. И теперь позволила папе увезти брата и её со мною на
его родину, где у моих мстиславльских деда и бабушки - коло-
нистов - сохранилось свое хозяйство. Там мы все – не голодая –
дождались встречи: всех со всеми. Но после моего рождения
счастливого свидания и долгой безмятежого жития так и не по-
лучилось: папа безвыездно работал в Москве, мама наезжала
оттуда на считаные дни, если мы заболевали. Через два года
папа забрал брата и меня в Москву. Эти дни помню, будто слу-
чилось все вчера...
Отъезд: одетый, стою на стуле в зале дедова дома. Мне за-
стегивают на шубе пуговки-помпоны... Резные маски на стен-
ных зеркалах и в кессонах потолка – дедова работа – смеются!
Паутина резьбы облита солнечным медом... Пчелиным мёдом
густо покрыта смеющаяся, довольная физиономия брата…
Долгая-долгая снежная дорога... Нескончаемый лес... Бег ло-
шадей... Из-под их хвостов смешно вываливаются катышки-
какашки... Станция... Зеленые вагоны, черный паровоз пыхтит и
заливается криком!.. Ходосы – называется станция! Орша –
Унеча называется дорога!.. И, сразу, Подмосковье – из бревен
огромный дом, высоченная комната! Мама со свечою в руке
обирает со стен комаров. В свечных бликах колышатся медовые
доски потолка... Светлая летняя ночь... Плыву в нее... В сон...
...Я нарисовал собаку – дога. Такой бегает по саду. Все
смотрят на рисунок. И сосед-художник смотрит. Бормочет что-
то. Говорит маме:
10
– Получается, мадам, что ваш сынок... того? Нонсенс! По-
нимаете, ребенок ТАК видеть не может. Значит, или гений,
или... с приветом...
Он живет наверху в мансарде. Болеет туберкулезом. «Не
жилец!» – говорят соседки. Чтобы выздороветь, он беспрерыв-
но пьет сырые яйца – прокалывает с обоих концов дырочки и
высасывает содержимое толстыми мокрыми губами. Потом об-
лизывает их фиолетовым языком и выбрасывает в окно. Они
падают на клумбы и валяются там белыми цветами-мячиками.
Мы сыплем в дырочки песок...
Дома меня окружал мир книг. В четыре года я начал их чи-
тать сам. Первая книга, которую я прочитал, называлась «Оли-
вер Твист» Чарльза Диккенса. Почему она мне попала в руки?
Почему мне дали ее прочесть? Но когда я ее дочитал до конца
мама повела меня на Елоховскую улицу в кинотеатр «Третий
Интернационал» с фойе и длинным неудобным залом, застав-
ленным мебелью с кривыми спинками, кривыми рамами зеркал и
кривыми плафонами над головой и по стенам. В этом кривом
«интернационале» я увидел свой первый фильм... «Оливер Твист»...
Судьба Оливера дважды прокрученная в моей бедной детской
голове поразила меня. Я заболел... Или мама предвидела мою
судьбу и решила хоть как-то подготовить меня к ней, показав ее?
От моей мамы можно было ожидать такой прививки.
Мать и отец постоянно были «на работе»: мама – в своей
Басманной больнице и поликлинике, папа – в ГАССО и ЦАГИ.
Мама «оперировала больных» и «учила студентов и врачей»,
папа учился сам и еще «служил». Вечерами он занимался в
адъюнктуре факультета металлургии Высшего технического
училища в Лефортове. Глубокой ночью в его кабинете горел
свет. Окрашенный в зеленый цвет абажура, он через матовое
стекло двери освещал мою комнату. Свет был волшебным.
Иосиф учился в бывшей гимназии фон Дервиз по Горо-
ховской улице, 10, созданной в средине ХIХ века и опекаемой
11
этим известным железнодорожным инженером и магнатом. Ра-
детелем российского образования. Перед отправлением в
школу, рано утром брат отводил меня в укутанный сверху до-
низу кронами лип «дачный конец» Доброслободского переулка.
Там, на верхнем этаже старинного дома, старенькая фрау Эрне-
стина-Элизе Курц «держала» детский садик.
Глава 2.
Целый день, гуляя с нами, укладывая нас спать, подавая
завтрак, обед и ужин, она незаметно и неназойливо учила нас
немецкому языку – стихами и сказками о чистоплотности в
мыслях и поступках, а в играх – точности и честности. Приуча-
ла быть людьми среди людей.
Как и у себя дома, у фрау Элизе я тоже оказался в книжном
мире. Только в немецком. «Рейнеке Лис» была первой прочтен-
ной мной немецкой книгой. Потом были «Приключения барона
Мюнхгаузена». Потом сказочник Вильгельм Гауф. Потом
Вильгельм и Якоб Гримы. Потом Джозеф Редьярд Кирлинг. И
кончно же Альфред Эдмунд Брем – разве ж можно без Брема?
Были еще книги, много книг, которые заставляли ребенка ду-
мать.Фрау Элизе очень любила нас. По-настоящему любила – я
это понимал с особой остротой. Ведь родителей моих я, по су-
ществу, не видел помногу дней из-за их постоянной занятости.
Я просыпался – они уже уходили. Засыпал вечером – их еще не
было дома. Фрау Элизе счастливо заполняла их отсутствие. Ио-
сиф тоже был постоянно «при делах»: школа, театральная сту-
дия, концерты – своя, уже взрослая жизнь...
С фрау Элизе мы много гуляли – ходили по старым переул-
кам нашей Немецкой слободы, где она знала каждый дом, его
старых и старинных обитателей, героев, которые выросли в
этих домах и, однажды выйдя в мир, сделали что-либо доброе
совсем незнакомым людям..
12
Ходили мы и в сад Баумана – между Ново- и Старобасман-
ными улицами.
Если мы шли по Новобасманной, то перед тем, как повер-
нуть в ворота сада, мы должны были пройти мимо двух зданий,
расположенных друг против друга по разные стороны улицы. С
виду они были красивыми и уютными. В доме, что стоял по
другую сторону сада, - он был сперва в два этажа, потом над-
строили, - в верхней части дверных полотен портика тускло и
таинственно-тревожно постоянно светились овальные окна-
фрамуги. И вот, увидев их – эти светящиеся глаза, – я испугал-
ся. Испуг этот был поначалу беспредметен, но со временем он
перерос в стойкий страх. Страх рос, ширился и, наконец, вы-
лился в кошмар снов – мучительных и бесконечных. После них
я просыпался от собственного крика и будто утопал в холодном
и липком поту. Мама и папа прибегали, напуганные. Объяснить
им мой страх я не умел – как мог я рассказать про овальные ок-
на, которых здесь, в комнате, не было и не могло быть? И по-
чему вдруг овал может быть страшным?.. Почему?
Овальные окна еще долго сплетали страхи, которые истяза-
ли меня не один год. Очень чуткая во всем, что касалось ее вос-
питанников, фрау Элизе догадалась о причине моих страхов. И
начала было водить нас в сад только по Старобасманной. Но
мне-то очень хотелось пройти именно по Новобасманной! Здесь
мы шли сперва мимо «маминых ворот» Басманной больницы,
через которые она входила туда на работу и где мы с папой
ожидали ее воскресными днями, когда она возвращалась с кур-
сов в окружении «своих» врачей. Потом наш путь шел прямо
под окнами ее кабинета в самом центре портика фасада, выхо-
дившего на улицу. Одно из них, что было в самой-самой сере-
дине дома, всегда оказывалось приоткрытым... Еще дальше на-
до было пройти мимо окон ее приемной-кабинета в здании по-
ликлиники напротив – на другой стороне, на углу Новобасман-
ной и Первого Басманного переулка, – ведь мама могла увидеть
меня оттуда!
13
Мне так хотелось каждый раз увидеть эти ворота, куда вхо-
дила мама, эти окна, за которыми она была! Я мучительно ску-
чал по ней – с утра и до ночи скучал. Потому и упросил фрау
Элизе ходить по Новобасманной. За счастье пройти мимо мамы
платил очень дорогой ценой. Видимо, чувствовал, что сча-
стье видеть маму навсегда от меня уходит... Это чувство пора-
зило меня в
больницы, – они были так опасно близки!
И овальные окна все снились и снились. Они так же страшно
светились – тускло и грозно – в моих вечных страхах, – страхах
одиночества, настороженной тишины, пустоты комнат...
Но ведь тогда я и догадаться не мог – просто не сумел бы, –
что скрывали эти тусклые и таинственные окна-овалы. Угро-
жающе таинственные. И в меня вселилось необъяснимое пони-
мание тревоги и горя. В конце концов, если зверь чувствует «за-
пах ужаса», исходящий от преследуемой жертвы, то должна же и
сама жертва уловить «запах опасности», исходящий от хищника!
...Поздно вечером фрау Элизе вела меня домой.
Мы размещались в бельэтаже бабушкиного особняка в на-
чале Доброслободского переулка. Над нами жил горный инже-
нер Александр Карлович Шмидт. Его сыновья и внуки в квар-
тире не помещались и потому постоянно обитали на просто-
рной даче в Сходне. Пышная зелень высоченных лип и вязов
заполняла большой двор. Летом они стеною укрывали дом. С
осени, когда листья опадали, дом огораживал строй старых со-
сен. Но они не могли скрыть от меня света моих окон. Если в
одном из них в нашей квартире горел свет, сердце мое наполня-
лось радостью предстоящего свидания с папой и мамой. Фрау
Элизе вела меня к ним. Если наши окна не светились, она вела
меня в квартиру Шмидтов – в ней по вечерам свет горел посто-
янно: старик вечерами всегда был дома.
Александр Карлович вставал из-за большого письменного
стола, аккуратно собирал бумаги и подкладывал в горящий ка-
мин маленькие березовые поленья. Затем, взяв меня на руки,
14
шел со мною в кухню. Там мы вместе размалывали кофейные
зернышки в маленькой старинной деревянной мельнице и ста-
вили на спиртовку сверкающий медью кофейник. Таким же по-
рядком мы возвращались в кабинет. Здесь я сам расставлял на
столике чашечки с блюдечками и ставил на салфетку фарфоро-
вую кружку для молока. Раскладывал на тарелочках мое люби-
мое печенье «Альберт» и домашние галеты. Запах печенья и
галет помню и сейчас…
Когда моя чашка наполнялась горячим молоком, кружка
для хозяина – холодным, а чашечки – черным кофе для фрау
Элизе, – другие чашечки предназначались для возможных гос-
тей, которых у Шмидта было всегда много, – Александр Карло-
вич церемонно приглашал к столу старушку. Фрау Элизе делала
книксен, благодарила и садилась к столику. Тогда Александр
Карлович усаживал меня на крышку огромного концертного
«Стейнвея» – ногами на пюпитр, ставил рядом, на салфетки,
свою кружку и мою чашку, сам усаживался перед роялем на
козетку и начинал музицировать.
Он играл своих любимых композиторов: Шумана, Бетхове-
на, Шуберта, Моцарта и Гайдна. Когда фрау Элизе не было, он
играл Вагнера и Баха. Она не переносила музыки этих «сочини-
телей» войны и людской трагедии: на войне она потеряла всё –
мужа и трех сыновей. Естественно, на Первой мировой, где ее
Руди и дети защищали Россию...
Усталое, грустное лицо старой женщины начинало светить-
ся. Светились глаза маэстро. И глаза доберманши Геры тоже
светились. Собака лежала напротив камина, положив остро-
мордую голову на лапы, и смотрела на огонь…
В мерцании ласкающего пламени, успокоенный, забывший
о страхах, счастливый, я засыпал. Старики уносили меня в на-
шу квартиру, раздевали, укладывали. Садились рядом. Тихо
разговаривали...
К ночи, вернувшись, заходил бесшумно папа. На ночь при-
ходил он обязательно – попрощаться. Знал, что дремлю и всё-
всё слышу. В тишине ощущаю шуршание папиных рук, рассте-
15
гивающих пуговицы пиджака. Движение вслед за золотой це-
почкою золотого тяжелого репетира из жилетного кармашка.
Мелодичный звоночек раскрываемой верхней обязательно чер-
вонно посверкивающей крышечки старинного механизма…
Наконец, нежный, едва слышный щелчок… Блеснув загадочно
в полумраке спальни, часы, - отбив волшебными колокольцами
пятнадцатисекундные интервалы, - играют тихонечко волшеб-
ную мелодию… Приглашение ко сну…
По сию пору, тьму лет спустя, слышу перед сном мелодию
эту…Вижу проблеск тёплого металла…
Почему-то снился дом напротив, который строили на месте
пустыря, – Дом строителей... В ближней к нам его части, над
парадным входом, полукружием располагался двухэтажный эр-
кер. Снилось, что однажды он засветился большими люстра-
ми... было ощущение счастья... Проблеск понимания «света в
окне»... Пройдет совсем немного лет, и уютный читальный зал
под люстрами станет моим убежищем, настоящим домом. Не-
надолго, правда...
В этих снах о «доме напротив» я почему-то уверил себя, что
каждый мой сон должен обязательно исполниться.
Я лежал тихонечко, не открывая глаз, чтобы не спугнуть
блаженного чувства отсутствия страха. Если мама и папа очень
уж запаздывали, а Иосиф был занят в театре, старики неслышно
уходили, оставив со мною Геру. С нею страхи исчезали вовсе:
она ложилась рядом с моей кроваткой, холодным носом трогала
мою щеку – успокаивала. Я засыпал...
И тотчас сны настигали меня – мучили, истязали, будто
брали реванш за минуты покоя и блаженства бесстрашного уп-
лывания в сон... Просыпаясь в крике, я тотчас чувствовал бди-
тельное присутствие моего ангела-хранителя и опять успокаи-
вался. Гера лизала мои мокрые щеки. Дыхание ее согревало...
Страхи боялись Геры. В ожидании, когда можно будет
вползти в меня, они прятались в темноте...
16

Глава 3.

Гера была очень серьезной и доброй собакой. Мощная тем-
но-коричневая красавица никогда не позволяла себе попусту
рычать на кого-то, лаять без очень серьезных причин. Она зна-
ла: достаточно ей повернуть голову в сторону нарушителя спо-
койствия, и тот сразу сам все поймет. Так она себя и вела на
прогулках, когда ей поручалось меня сопровождать. Она шла
чуть сзади, слева, как и полагается дрессированной собаке. Но
ее никто никогда не дрессировал. Она воспитывалась в боль-
шой и дружной семье. И потому вела себя как старшая сестра,
отвечавшая за младших. К посторонним она относилась сдер-
жанно и доброжелательно. Не было случая, чтобы она кого-то
напугала. Напасть на человека – это исключалось! Но если ей
поручался «младший», она никому не позволяла с ним фамиль-
ярничать, и тут уж была насторожена и собрана. Так и гуляли
мы по воскресным дням, если родители мои после поздних ма-
миных курсов должны были заниматься «запущенными домаш-
ними делами».
Александр Карлович отпускал ее гулять одну.
Она аккуратно проделывала все необходимые процедуры не
обращая внимания на собак и не заигрывая с кошками. Спра-
вившись, она ложилась где-нибудь в тенечке, а в холодные дни
– на солнышке...
Дети лезли к ней, влезали на неё, обнимали, тянули за лапы,
щекотали...
Устав от них, Гера аккуратно стряхивала с себя малышей,
уходила. Ее знали во всех переулках вокруг. Она была досто-
примечательностью самого Разгуляя.
Площадь «Разгуляй» ни на каких «картах генеральных» оз-
начена не была. Тем не менее, она существовала. Поминалась
вот уже без малого пятое столетие. В позднейшие времена Мо-
сковскими и Новогородскими, даже ганзейскими исторически-
17
ми гостевыми грамотами, а до них преданиями и сказками
многочисленных семейных Пименов Яузских Иноземных высе-
лок - много позже ставших Немецкой слободой. И имя свое по-
лучила тогда же, в незапамятные годы те, от существовавшего с
тех же времён путевой заезжей избы, позднее, кабака и тракти-
ра (trattiria) «Разгуляй». Трапезные срубы которого, и дворы
хозяйственные и скотские, располагались в глубине, тоже в се-
дой древности возникших бутырок у слияния нынешних Ново-
басманной со Спартаковской улицами – вглубину, к современ-
ной Новорязанской. А избы заезжие, - или гостиные для купцов
(гостей) из Ляхи, Литвы и того же Новегорода, - по пути с
Земляного Вала, невдалеке, по левой стороне нынешней Старо-
басманной, до слияния её с площадью…
Из Кремля в подмосковное Преображенское, - выбравшись
в дорогу не иначе как после обильного полдника, - великие мо-
сковские князья с многочисленными конвойными стрельцами
(в более поздние годы – со швейцарскими мушкетёрами), вы-
езжали через Боровицкие ворота. За ними следовал длинный
поезд с дворней и иностранной услугой. Великий этот караван,
- минуя будущие Ильинку, Маросейку и Покровку, а потом
перекрёсток тоже будущего Земляного Вала, - доползал до Раз-
гуляя только лишь к началу вечерней зари. К ужину. Обяза-
тельно потому здесь вечеряли-трапезничали и всенепременно
оставались ночевать.
По-темну ехать дальше, - Елоховым Бором и Сокольника-
ми, - страшилися сильно: лихие люди не разбирали – князь ли,
смерд, стрельцы ли мушкетёры – побивали и грабили всех под-
ряд.
Потом, - для княжеской опаски, ну и для себя тоже, - на бу-
дущей Старобасманной, невдалеке от будущего Земляного ва-
ла, дьяк Сибирского Приказа Грозной Сёмка Алтын поставил
Путевой дворец. За выручкой которого сидел старший его сын.
Тогда уж и коротать вечера перед сном – бражничать на «воле»
– кремлёвские ездили в Разгуляй свободно.
18
Тем временем, с 1652 года, на востоке Москвы стала раз-
растаться та самая Немецкая слобода. И кабак оказался у начала
ее, в старейшей - западной - окраине, тотчас у восточной грани-
цы Москвы. И стал Хандельклубом, где российские купцы
встречались с негоциантами из немцев, голландцев, англичан.
Любимым отелем (эдак с 30-х - 40-х гг. ХVI века) наезжавших
из Архангельска гостей. В нем собирался московский «свет». И
выпить свою кружку немецкого пива приходили в него свобод-
ные от караула в царских палатах Кремля солидные и молчали-
вые швейцарские мушкетеры, любимцы Алексея Михайловича.
Потом уже знаменитые кутежи и оргии в нём Петра Вели-
кого и Франца Лефорта принесли Разгуляю европейскую славу
– и кабаку, и площади. Что весьма подробно и очень сочно опи-
сывалось в даже до меня дошедших семейных хрониках абори-
генов…
Тем не менее, официально названной площадью Разгуляй
не была. Была острым перекрестком Старобасманно-Елохов-
ской дороги с дорогою Новобасманно-Доброслободской.

Глава 4

В годы, о которых я рассказываю, – в годы моего младенче-
ства, – замысловатый этот перекресток был средоточием 14-ти
трамвайных маршрутов. Сложно-переплетенные рельсы покры-
вали все пространство площади-перекрестка. И сойдясь здесь,
тут же расходились во все окрестные улицы и переулок, остав-
ляя свободным от металла небольшой пятачок у здания Пе-
дагогического института. По площади почти без интервалов
двигались друг за другом трамвайные трехвагонные сцепы.
Непонятным образом, в постоянной толчее, они текли сквозь
трамвайные пути других маршрутов. Все они круглосуточно
оглушали притиснутые к площади дома выстрелами поминутно
щелкавших стрелок. И добивали поросячьим визгом вагонных
колес, трущихся о рельсовые закругления на всем веере поворо-
19
тов под отчаянно-истошный звон колокольчиков вагоновожатых.
Круглыми сутками! Ибо и ночью по тем же маршрутам шли без
перерыва грузовые вагоны, платформы, ремонтные подвижные
мастерские...
Стада трамвайных сцепов подлетали, лихо сворачивали,
тормозили, подползали и останавливались. Из них вывалива-
лись толпы пассажиров. Навстречу вламывались в них новые
толпы. Трагически взвывая электромоторами, сцепы разгоня-
лись с места. И исчезали, завывая, увешанные в часы пик гроз-
дями вцепившихся в поручни и окна людей. И это все – одно-
временно – на теснейшем перекрестке с никуда не годным об-
зором, постоянно забитым морем людей. Люди эти не умеща-
лись на тротуарах, слипались с толпами пересаживающихся
пассажиров. И все вместе выясняли на ходу: где и что «дают»?
Людское месиво площади украшали запряженные в грузовые
полки-платформы ломовых извозчиков вятские тяжеловозы –
каурые светлогривые и белохвостые лошади-великаны. У них
были по-модному подстрижены челки. Одетые в нарядную
сбрую, с которой свешивались большие кожаные кисти, они
посверкивали золотом металлических украшений на сбруе и на
модных шляпках и плыли в людской мешанине. Ломовики сим-
волически подстегивали лошадей игрушечными кнутиками,
обменивались между собою краткими приветствиями-
ругательствами. Они презирали толпу и плыли сквозь нее,
словно через лужу. Легковых же извозчиков презирала сама
толпа. Она затирала их, несла за собою. Они истошно вопили на
своих ни в чем неповинных, нервных, тогда еще изящных ло-
шадок, бессильных выдраться самим, тем более вырвать у тол-
пы цепко схваченные пролетки и фаэтоны. Извозчикам прихо-
дил конец. Их теснили «Амовские» длинноносые автобусы.
Пулеметный клекот этих машин по булыжной мостовой был
слышен издалека. Рядом, на Новорязанской улице, был недавно
выстроен подковой циклопических размеров гаражище. Из него
выползали и проезжали через Разгуляй тоже огромные, в пол-
20
площади, грузовики – «Бюссинги» со львами на радиаторах.
Такой вот и закрутил меня во сне в свое колесо.
На одном из углов-разворотов Разгуляя, ближе к нам, рас-
полагались молочный и плодоовощной магазины, большой
«Гастроном» и аптека. На противоположном – булочная-
кондитерская и знаменитая в Москве Филипповская пекарня в
закутке большого проходного двора углового дома по Елохов-
ской и Новобасманной, часовая мастерская, керосинная лавка и
магазин «Мясо-рыба», в народе – «У Васи». Угол между Бас-
манными был занят 66-м отделением почты и маленьким кафе
на первом этаже. Ко всем этим весьма посещаемым «торговым
точкам» района непрерывно – тоже днем и ночью – подъезжали
и подавались, въезжая во дворы или пятясь туда задом, просто
задерживаясь у магазинов, вереницы грузовых упряжек и авто-
возок. Броуново их движение шло через случайные щели или
вымоины между всеми субъектами Разгуляевского ералаша; но
чаще – через силою проложенные трассы в машино-людском
месиве. Площадь у угла Доброслободский переулок – Елохов-
ская украшало некогда величественное, великолепных пропор-
ций трехэтажное усадебное здание знаменитого дворца графов
Мусиных-Пушкиных (в моем детстве – Педагогического инсти-
тута). Принято было считать, что в знаменитой его библиотеке
во время еще более знаменитого Московского пожара 1812 года
сгорела совершенно уже сверхзнаменитая подлинная рукопись
«Слова о полку Игореве», если, конечно, она существовала в
природе, а не в веселом воображении пересмешников-розыгрантов.
Уже в мое время это здание было испоганено надстройкой.
Перед парадным фасадом дворца-института (навечно заве-
шенным огромными изображениями Сталина и Ленина) на том
самом пятачке, свободном от рельсов, расставлены были киос-
ки: «Справочный», «Союзпечати» и «Станции такси». Сами
такси – «Реношки», – по Ильфу-Петрову похожие на новенькие
«Браунинги», ютились на совсем уже крохотном пространстве
между «станцией» и рельсами.
21

Глава 5.

И в эту грохочущую железно-лошадино-людскую сутолоку
Разгуляя Александр Карлович вот уже шесть лет ежедневно
отправлял безбоязненно свою любимицу Геру. С плетеной кор-
зиной в зубах выходила она из переулка. В магазинах на «на-
шей стороне» она, соблюдая очередь, чинно появлялась у при-
лавков. Ждала терпеливо, когда к ней обратятся: «Гера!». Все
продавцы знали ее. Читали записку с заказом. Отвешивали и ук-
ладывали снедь. Возвращали в кошелек сдачу. Гладили Геру...
Совсем разумные, совсем человеческие отношения еще со-
хранялись. Потом, двигаясь осторожно в массе людей и в пото-
ках транспорта, Гера переходила площадь. И там заходила за
мясом и рыбой к «Васе». Продавец Вася работал в этом мага-
зинчике года с 1905-го. В 1954 году, возвратившись в Москву, я
застал его в добром здравии, ничуть, как мне показалось, не
изменившимся и не изменившим своим добрым привычкам,
сделавшим его знаменитым в людской памяти. Вася был очень
высок и худ. И работал он за своим прилавком, стоя на дере-
вянном трапике поверх цементного пола. Голова его колоколь-
ней возвышалась над «торговым залом». Первое, что видел и на
что обращал внимание входящий в магазин, – розовое добро-
желательное дяди-васино лицо под ослепительно белым колпа-
ком. Особенностью этого уже тогда почитаемого человека было
давно утерянное «работниками прилавка», определяющее для
продавца качество: внимание к покупателю. Умение тотчас по
появлению этого покупателя в магазине автоматически опреде-
лить – что он хочет? К концу 20-х годов покупателей в поряд-
ком поредевших магазинах Москвы было уже навалом. Другое
дело – состав их у Разгуляя менялся медленно: наш район не
был в числе растущих, развивающихся территорий города. Он и
через 60 лет остался прежним – тихим, заселенным стариками
старинным московским уголком-заповедником. А тогда толпы
транзитных прохожих и пересаживавшихся на перекрестке пас-
22
сажиров магазин «У Васи» обтекали: был он фасадом мал и не-
взрачен – неприглядным, несолидным был магазином на фоне
вновь открывавшихся во всех районах развития больших про-
довольственных «точек» и престижных гастрономов.
...Старая стеклянная дверь впускала нового посетителя. Ва-
ся из-под очков окидывал его взглядом. Узнавал. Знакомых он
окликал и сразу называл стоимость снеди, за которую следова-
ло уплатить в кассу. Что им было нужно и сколько, Вася знал
не хуже их самих. Если заходил сторонний, Вася непостижи-
мым образом угадывал его желания, – он ведь был волшебни-
ком, «на него» в сороковые годы «ходили», как на оперное ди-
во! Такое – только через много лет, в начале семидесятых – я
увидел в маленьких магазинчиках старинных срединно-европей-
ских городков, хозяева которых обслуживали по десять-двадцать
постоянных покупателей в день. Через Васю же «проходили»
многие сотни.
...Увидав Геру, Вася готовил свертки, доставал деньги из
кошелька в корзине, сам относил их к кассирше. И обязательно
завертывал отдельно сладкую косточку для Геры, угостив ее
«специальным» хрящиком. Только у Васи она брала угощение
из рук. Простим ей эту слабость...
За хлебом Гера ходила отдельно. Для хлеба в корзине Геры
лежали белые холстинные, до блеска выглаженные мешочки:
хлеб в слободе был свят, его не полагалось носить открытым.
К семи часам утра Гера приходила к киоску «Союзпечати»,
где хозяйничала Полина Ивановна. Она и в 1954 году встретила
меня улыбкой и слезами: она знала судьбу моей семьи и, теперь
вот, тяжкую болезнь мамы. Мама когда-то избавила мужа Полины
Ивановны, инвалида Первой мировой войны, от опухоли мозга.
Избавить его от гибели на Второй мировой было не в ее силах...
Обычно газеты привозили вовремя. Тетя Полина подавала
Гере перевязанную бечевою пачку. Гордость была на физионо-
мии собаки, когда она шла домой в потоке прохожих, зажав зу-
бами газеты.
23
Александр Карлович Шмидт был добрым знакомым всех
магазинных сидельцев. Его знали все жители района. Да и как
не знать, если все они были здешние, разгуляевские.

Глава 6.

А сразу за площадью – на восток и на юг – начиналась и шла,
аж за Яузу-реку, за Лефортово та самая старая Немецкая слобо-
да, где чтили и благословляли хлеб.
И был Александр Карлович ее патриархом, знаменито-
стью, совестью и душою, некоронованным королем, верою,
надеждой и любовью.
Знаменитостью, совестью и душою слободы был и кузен
мамы Лев Кириллович Чамберс – тоже, как Александр Карло-
вич, великолепный пианист. Он жил напротив нас в домике,
стоявшем на изломе переулка. Дом снесут и на месте его по-
строят общественное здание – «Дом строителя», сыграющее в
моей судьбе добрую роль. Но дело-то в том, что домик, где жил
Лев Кириллович, построенный в 1690 году Иваном Чамберсом,
был самой что ни на есть живой историей России. Ведь первый
его хозяин с 1695 года был назначен командиром – полковни-
ком – только что созданного Петром детища: Семеновского
полка! А через год – одновременно (!!!) – и командиром Преоб-
раженского полка, «лейбштандарта» русской гвардии. Правда,
Русский биографический словарь (Нью-Йорк, 1962) уточняет,
что до 1697 года Иван – вообще-то Иоганн – Чамберс командо-
вал гвардией номинально, так как де-факто ею распоряжался
сам Петр I.
Известно, что ни одно сражение со шведской армией не
проходило без участия Чамберса, и что ни одного сражения он
не проиграл, став символом русской воинской славы. Ведь ко-
гда в 1700 году под Нарвою русские войска были разбиты наго-
лову, только молодая гвардия – Семеновский и Преображен-
ский полки под командой Чамберса – поддержала честь русско-
24
го оружия! Именно Иван Чамберс взял «на аккорд» шведские
города-крепости Эрестферем, Нотебург, Шлиссельбург, Ниен-
шанц, Нарву...
Неплохая экспозиция составилась бы в «Музее боевой сла-
вы государства Российского», кабы Чамберсов домик сохрани-
ли. Главное, если бы и сам Лев Кириллович – одноногий инва-
лид Первой мировой войны, вырванный у смерти мамой в ее
Кременецком лазарете, – сохранился бы в истинном своем есте-
стве российской славы: генерал-лейтенантом гвардии, кавале-
ром и наследником Ивана Чамберса, Петрова соратника. А не в
жалкой роли «укрывшегося от пролетарской власти» пианиста-
аккомпаниатора «Третьего Интернационала» – киношки на Ело-
ховской.
Судьба «немца» Шмидта была человечнее доли его «анг-
лийского» друга.
Отец и все предки Александра Карловича были пекарями-
хлебниками – так назывались они в старой России. Булки и ка-
лачи у его деда покупали и Пушкины, квартировавшие тогда,
по рождении сына Александра, в доме по Немецкой улице, ря-
дом с пекарней Шмидтов. И не о дедушке ли Александра Кар-
ловича вспомнил Пушкин-поэт, когда рассказывал о начале дня
в «Евгении Онегине»:
...Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке не раз
Уж отворял свой васистдас.
После смерти Пушкина дом, в котором он появился на свет,
снесли – понадобилось место под дровяной сарай… В семиде-
сятых годах двадцатого века советская – русская, естественно, –
печать обрушилась на варваров, посмевших поднять руку на
национальную гордость... – нет, не на свою, а на британскую!
25
На варваров-англичан, покусившихся на дом, в котором родил-
ся Шекспир! Темный человек, я так и не узнал, что построили
на месте шекспировского дома. И построили ли что-нибудь?
Как, впрочем, – снесли ли его или нет? Или наши люди отстоя-
ли эту святыню? У нас сарай построили. Он прожил до «заме-
чательной даты» – 100-летия убийства Пушкина, отпраздно-
ванного у нас фейерверками и фестивалями и...юбилейной мар-
кой… Сергей Александрович ПУШКИН… Что же, в памятном и
славном 1937 году, с его «замечателиьными» массовыми собы-
тиями, только так и можно было отметить гибель великого
русского поэта и гражданина...
Однако, как и следовало ожидать, англичан мы все же пе-
реплюнули. Готовясь отразить намечавшуюся вскоре англо-
французскую агрессию и готовя для этого у себя дома наших
германских защитников – летчиков, танкистов и кого-то ещё, на
месте исторического дровяного сарая построена была – в числе
аналогичных типовых немецких 150-ти школ-лазаретов – и
торжественно открыта средняя, имени Пушкина школа № 353,
куда тетка Катерина меня и перевела из детдомовской 13-й
школы.
Более четырех веков назад Шмидты обосновались в слобо-
де, в переулочке, в 1702 году названном Аптекарским. Гуляя со
мною, Александр Карлович не раз приводил меня в свой родо-
вой дом. Только Шмидтов в нем уже давно не было. А жили
старушки – баба Эльза и баба Амалия, мамы моей двоюродные
тетки. Тревожу память их потому, что любил обоих. Потому
еще, что сам чудом выжив, один только могу вспомнить об их
существовании в Немецкой слободе, окруженной «великим и
благородным» народом... «...вообще мерзавцем, и хорошим
только тогда, когда начальник держит его в ежовых рукави-
цах...» Так-то видел свой народ адмирал-герой Николай Отто-
вич Эссен. А уж он-то знал профессионально, с кем дело имел*.
* См.: Эссен Н.О. Письмо к жене, Марии Михайловне, от 30 дек. 1904.
Порт-Артур // РГАВМФ. Ф.757. Оп. I. Д. 50. Л. 511 об. – 513 об.
26
«Великий и благородный» в 1919 году расстрелял мужей и сы-
новей моих старух – моряков. Последних героев морских сра-
жений и последних разрушительных поражений тысячелетней
России. Тогда вдовы бежали в Москву. Надеялись, что уж в
Первопрестольной их не найдут. Но, великий, благородный и
богоносный - Он и здесь их отыскал. И в 1936-м году тоже
убил… без малого столетних старух – сестер адмирала... И за-
был.
Но ни их, ни прославленного героя Порт-Артура я забыть
не имею права: война в Манчжурии – кровавая колыбель славы
матери моей и трагедии наших семей...

Глава 7.

В доме сестер Эссена увидел я человека, который вскоре
пришел к Александру Карловичу. Гость был молод. И сразу
понравился мне интересом ко всему, что и мне было интересно.
Он рассказывал про свои путешествия. Впервые, я услышал
слово «Арктика». И про тюленей, и про белых медведей очень
интересно рассказывал гость. Еще гость рассказывал про по-
лярную ночь. Я не мог понять: как так – одна ночь может
длиться целую зиму? Или день – он в Арктике длится все лето...
Александр Карлович принес из детской огромный глобус. За-
светил свечу. Погасил свет. И гость стал показывать, как полу-
чается «полярная ночь» на целых три месяца. Как получается
наша ночь, я уже знал – мне это показал Иосиф. Потом гость –
дядя Эрнст – показал «полярный день». Но вот тут я никак по-
нять не мог: зачем это – такие длинные ночи и дни?!
27
Когда дядя Эрнст прощался со мною, он пожал мне руку и
посоветовал обязательно готовиться пойти в полярники: стоя-
щее дело!
Когда он ушел, Александр Карлович, показав на новеньком
глобусе Арктику, сказал:
– Этот дядя Эрнст – полярник, достойный молодой человек.
Ну, как дядя твоего прадедушки Фридрих Гааз. Его уважает сам
Отто Юльевич Шмидт!
– Шмидт? Это твой папа?
– Ну, зачем. Шмидт – распространенная фамилия.
Никакого Шмидта, кроме Александра Карловича, я не знал.
Но раз никого лучше Александра Карловича нет, значит... если
дядю Эрнста уважает Шмидт – это очень хорошо! Я был рад за
дядю Эрнста. Я вообще был рад за всех, кто приходил к Алек-
сандру Карловичу. А к нему постоянно приходили люди. Мно-
го, очень много людей. Когда в эти часы я был у него, он по-
зволял мне расставлять на столике у рояля кофейные чашечки и
блюдечки, раскладывать печенье, ставить масло и класть но-
жички на салфетки.
– Это ваш внук? – спрашивали новые гости.
– О, более, чем внук, – отвечал всегда новым гостям Алек-
сандр Карлович. – Он – моя жизнь!.. (По-немецки это звучало
очень сильно!)
Каждый раз, когда я слышал эти его слова, сердце мое пе-
реполнялось гордостью и любовью к нему. Возможно, впервые
я начал понимать значение понятия «любовь»: мне представля-
лось, что если со мною что-нибудь случится, жизнь Александра
Карловича кончится, и из-за этого я сам, конечно, умру. Эта
связь понятий (или слов) перешла в мои страшные сны и стала
главной их темой. Спасало только непонятное, но всегда благо-
стное явление в снах цветных витражей. А не в снах – наяву –
цветные витражи ставшего для меня святым дома по Аптекар-
скому переулку с его фенстеркройцами и внутренними лесен-
ками в спальни, со всем его содержимым и с духом его, что ос-
талось в никому теперь не известном, в ненужном никому Доме
28
российской славы, но трогательно оберегаемым, как первород-
ство, голландским прошлым семьи. Цветные витражи дома до-
ждались моего возвращения к нему. Встретили меня. Попроща-
лись со мною, последним хранителем их духа и памяти о них. И
исчезли однажды, по старой российской же традиции, под круша-
щим ударом чугунной главмосстроевской бабы-созидательницы,
что расчищала кварталы московской Басманной старины под
строительство хозяйственных дворов еще одного из несметных
«Почтовых ящиков», – под тот же дровяной сарай...
В старину булочники-пекари были в старой Немецкой слобо-
де людьми почитаемыми. Как почитаем был сам хлеб. И как
прежде к предкам его, теперь к Александру Карловичу прихо-
дили за советом и судом, за поддержкой и помощью, с бедами
своими и горестями жители Слободы – еще живой, еще оконча-
тельно не разгромленной; из других районов многоязычной
Москвы; из бесчисленных немецких, голландских, швейцар-
ских анклавов великого государства. И был им Александр Кар-
лович старейшиной, арбитром, последней инстанцией в самом
серьезном споре и советчиком в делах. Для меня он был и оста-
ется просто Александром Карловичем, теплым светом моей ко-
ротенькой детской жизни у Разгуляя в Москве и гонителем
страхов моих; спасителем моим в самую лихую из всех моих
лихих годин – спасителем в беспомощности моей. Беседы, что
вел он со мною. Музыка, которую он мне дарил, играя для меня
и только для меня и объясняя мне: что есть те звуки, которые
входили в меня, сидящего на «Стейнвее» и умиравшего от сча-
стья все это слышать и понимать; его летавшие по клавишам
трепетно-могучие руки – это его чудо осталось во мне навечно.
Оно впоследствии надежно защитило мою душу от злобы мира
и отлилось в действенную любовь ко всем, кому не дано было
услышать слов Александра Карловича, не выпало счастья ощу-
тить радости от волшебных звуков его игры...
...Именины внучатого племянника Александра Карловича,
Джорджа Рацера.
29
Сижу на высоком стуле рядом с ним. Вокруг необъятного
круглого стола – все мои знакомые. Стол уставлен, завален, за-
давлен, раздавлен яствами. Какими – не помню, не вижу. На
подиуме огромного, во всю стену буфета, на настоящих рельсах
стоит и пыхтит настоящим паром настоящий паровоз! Самый
настоящий! Только игрушечный. Ничего и никого больше не
вижу. Только паровоз. Он завладел мною навсегда. Он сниться
будет потом не раз, этот настоящий игрушечный паровоз. Па-
ровоз с вагонами. Дядя Яша Рацер привез его из самой Герма-
нии. Через год дядю Яшу и тетю Минну, сестру Александра
Карловича, «заберут»… И не возвратят Джорджу никогда. Но
они успели подарить ему настоящий игрушечный паровоз с ва-
гонами. Джорджу будет что вспомнить, когда он пропадет без
вести через двенадцать лет, в день начала Великой второй ми-
ровой бойни. После нее пролетят годы – много лет. В день мое-
го 60-летия мои коллеги поставят мне на стол, рядом с цветами,
такой же настоящий паровоз с вагонами. Почти такой же. И то-
же сделанный немецкими мастерами. Только он уже не попы-
хивал паром – эпоха была иной, электрической. Горели огни в
кабине машиниста. Горели прожектора-фары у передней те-
лежки. Светились сигналы. Окна в вагонах излучали теплый
свет детства… С паровозом играют внуки в Москве.

Глава 8.

...Пришедшую в полдень Линду Генриховну, старую няню
мальчиков Александра Карловича, квартира встретила молча-
нием. Геры не было. Старушка забеспокоилась. Поискала-
поискала ее во дворе. Прошлась по магазинам на Разгуляе, хотя
время покупок давно прошло. Позвонила хозяину. Александр
Карлович сразу приехать не мог. Когда же добрался до дома,
Гера уже была там – сидела на полу ванной комнаты, громко
зализывала лапы и грудь...
30
Кровь зализывает! – догадался Александр Карлович. Он ос-
мотрел ее – никаких ран не нашел, только на голове и на шее
нащупал сухие вздутия-рубцы. Но кровь-то на собаке была.
Много присохшей крови. Шмидт оставил с нею испуганную
Линду Генриховну и позвонил начальнику 24-го отделения ми-
лиции Терехову. Отделение помещалось недалеко, в располо-
женном на Новобасманной улице доме бывшей Басманной час-
ти полиции, известной своими до- и послереволюционными
квартирантами – от Баумана и Каляева до Маяковского и Есе-
нина. Повторюсь: все абсолютно в нашем Басманном районе со
Слободою было и теперь уже навсегда останется «известным» и
«знаменитым».
Иван Петрович Терехов, погладив Геру, подтвердил: кровь.
И по телефону связался сперва со своим отделением, а потом с
МУРом.
...В то утро газеты запаздывали. Тетя Полина выглянула из
киоска, сказала Гере:
– Сиди, Лапа, скоро привезут.
Гера понимала – не впервой. Она отошла от очереди и
втиснулась в узенькую щель между киосками. Села – как подо-
шла в тесноте: спиною к площади, к «браунингам»-таксомоторам.
Таксомоторы с утра простаивали. Водители скучали. Одному из
них от скуки было, видать, невмоготу. Требовалось развлечься.
Он дверцу приоткрыл и, размахнувшись, «от души» ударил по
собачьей голове резиновым шлангом. Ударил сильно – Гера от
неожиданности не удержалась на лапах, но вскочила тотчас и
молча бросилась на обидчика. Шофер успел схватиться за
дверную ручку и «поймал» голову собаки... Уже задыхающую-
ся, теряющую сознание от боли, ударил шведским ключом...
Тут подоспели люди из газетной очереди, разомкнули двер-
цу... Гера вырвалась... В поднявшейся перебранке ее потеряли...
Потом, когда все уже произошло и было поздно, постовые
милиционеры у Красных ворот и на перекрестках Садовой сви-
детельствовали:
31
– Да, видели вот эту вот собаку – летела в потоке транспор-
та в сторону Зубовской площади...
Обидчика настигла она далеко от Разгуляя – на противопо-
ложной стороне Москвы, на Потылихе. Заехал он, уже без пас-
сажира, на склад горючего – бензину залить...
Заправщик склада показал:
– Заехал этот... мужчина. А как вылез из таксомотора – тут
как раз и она... Рванула сходу за глотку – и ваших нет! Не пик-
нул! Я, конечно, закрылся в будке. А она, конечно, покрутилась у
бочки, попила... Все – больше ее не видал. А милицию я вызвал...
Эти подробности мне пересказали лет через восемь.
А тогда все было очень серьезно. Что бы там не предшест-
вовало трагедии, человек-то погиб. «А собака должна знать
свое место!» Как негр или стрелочник. «И понимать должна
была» – не шофер же! Тут узнали, что хозяин собаки – немец. И
что сама она – надо же! – доберман! Чего больше? Еще было
им, друзьям погибшего, обидно до невозможности, что о пога-
ной этой суке столько добрых слов нашлось у людей с Разгу-
ляя, а про погибшего нисколько не нашлось ни у кого, даже
которые из таксомоторного парка шофера...
МУР, прокуратура были, однако, непреклонны: собаку-убийцу
полагалось уничтожить; хозяина же, само собою, – судить. Дейст-
вительно: человек-то погиб. Но полез в драку, игнорируя субор-
динацию, Иван Петрович, вызвав ерническую реакцию москов-
ской сплетницы – «Вечерней Москвы». Терехова поддержали
коллеги – хулиганье надоело им смертельно, поступок началь-
ника 24-го отделения милиции они оценили. Как оценил его
неожиданно тогдашняя «юридическая совесть» Сергей Нико-
лаевич Шевердин, московский губернский прокурор.
Было следствие. И суд был. Свидетели-разгуляевцы, числом
не менее полусотни, «лично знакомые с собакой Герой со щен-
ков», яростно нападали на прокурора. Суд ограничился штра-
фом с хозяина собаки, с передачей дела для дальнейшего по
нему решения общественности Наркомтяжпрома – по месту
службы ответчика. А собаку приговорил к смерти. Но Геру не
32
усыпили. Иван Петрович и сын Александра Карловича Виктор
отвезли ее в подмосковный питомник МУРа. Месяцев через
десять счастливый Александр Карлович забрал ее, еще не разу-
верившуюся в хозяйской верности, на дачу к своим мальчикам,
«без права показываться с ней в Москве»... Что-то, конечно,
есть такое-эдакое и в тоталитарном государстве. Хотя, конечно,
конечно, человек-то погиб...
В благословенные пятидесятые отбывал я модную тогда
общественную повинность третейского судьи в «Полтиннике» –
центральном 50-м отделении милиции (располагалось оно на
углу Столешникова переулка и Большой Дмитровки). Его на-
чальник, полковник Иван Иваныч Карпов, настороженный ко
мне из-за моего лагерного прошлого, «прозрел» вдруг:
– Точно! МУР! Он спас ту самую суку, доберманшу корич-
невую с Разгуляя! Самую ту Геру! Пошумели, конечно, на Мо-
скве: народ-то – он что подумал бы? Парашу пустили: мол,
кончили ее. И спасли. Оставили жить. Эли-ит-ная, скажу тебе,
собачка была! По союзной бонитировке – лучшая представи-
тельница породы! Дочь грозы тогдашних домушников Геммы –
то-оже, скажу тебе, псина. А вот дочка Геры твоей – Рада, – она
меня бессчетно спасала, когда в войну мы Москву от банд чис-
тили. А тебя-то как прежде я не узнал?! Я, дружочек, так тебе
скажу: через это твое знакомство с той сукою, Герой, я тебя те-
перь знаешь, как зауважал?! Это, брат, железная – вроде пар-
тийной – рекомендация, – такое знакомство!..

Глава 9.

Папа встретил и привёз с вокзала бабушку Хаю-Лию и тет-
ку Рахиль. Они бродили по комнатам, переставляли посуду в
буфетах, меняли свечи в канделябрах, стирали с мебели ими
прежде не раз стертую пыль – искали дела. Работы. Папа в эти
недели приходил рано. Садился рядом с бабушкой. Целовал ее
33
искалеченные трудом коричневые, в замысловатых узлах вен,
тяжелые руки. Рахиль садилась рядом. Вытирала слезы: она
очень жалела нас – в просветах между колышащимися ветвями
деревьев за окнами проблескивал разгуляевский Вавилон. И не
только чутким ухом провинциалов можно было расслышать
доносившиеся оттуда уже знакомые нам звуки. Выйти на пло-
щадь они так и не решились. А бабушка и смотреть боялась в ту
сторону. Только однажды, держась за руку сына, она осторожно
приблизилась к окнам маминого кабинета, из которых можно
было разглядеть вдали мельтешение на площади. Долго стояла
молча. Всматривалась туда, откуда доносилась заглушаемая
деревьями сатанинская музыка перекрестка. И тихо, будто про
себя, сказала:
– Всевышний! Куда привел ты моих детей? Это не Земля
Обетованная, а сумасшедший дом!.. Ты не находишь, сын, –
она обернулась к отцу, – что я была права, когда не уехала сама
и вам не позволила бежать в Америку? Я догадывалась: там все
будет так! – Она кивнула в сторону Разгуляя. – Здесь будет так,
и там, в Бостоне, у братца моего Цаллэ, так! Мой Бог! Возврати
их из Содома в благословенный Мстиславль, где покой и веч-
ное блаженство тишины! И пусть на своей родине они счастли-
во проживут свои жизни и в окружении детей своих и внуков
окончат пути свои...
Бабушки Хаи-Лии апокалипсисы... Простим их ей. Ну, как
она – простая еврейская мама из провинции – могла предста-
вить себе, куда движется мир и что станется с детьми ее, если
даже «мудрые» еврейские мамы троцких, урицких, зиновьевых,
якиров, и прочих представить себе не могли, что натворят и ко-
го выпестуют в России их вундеркинды! Как. впрочем, и «бес-
конечно мудрые» еврейские мамы парвусов, либкнехтов, люк-
сембургов и им подобных не удосужились разглядеть, кого по-
родят горячечные фантазии их подросших малышей и что из
этого произрастет. Тысячи лет растить детей, учить их мудро-
сти, уготавливая им проклятье человечества с кострами на
34
площадях, с петлями на шее, с пулями в затылок, с ледорубом
по черепу...
Где уж тут бабушке с ее мстиславльским светом в окне!
Через полтора года, на Украине, схватят ее сына Залмана,
моего отца. С ним вместе схватят ее невестку, маму мою. Тогда
же, здесь, в Москве, в этой вот квартире, в доме по Добросло-
бодскому переулку, по наши с Иосифом души «детей врагов
народа» примчатся детолюбивые большевики. Меня – пятилет-
него – они заберут. Брат скроется от них. Ненадолго. Весной
1932 года в тихом благословенном Мстиславле схватят ее саму,
бабушку Хаю-Лею. И убьют тотчас в местном ГПУ – затопчут
сапогами в лучших традициях советской эпохи. Через полтора
года после ее смерти, в Москве, найдут и упрячут от нас Иоси-
фа. Осенью 1937 года придут схватить Шмуэля, деда моего. Но
старик сам распорядится собою: закроет медленно оконченную
резьбою шкатулочку – подарок еще не схваченному за крайним
малолетством, еще почивающему в люльке смоленскому внуку,
погладит ее рукою плотника... и проткнет стамеской свое серд-
це...

Глава 10.

...Дедово сердце.
Столько лет прошло после того осеннего утра 1937 года, а
оно все стучит, все стучит во мне, будто дед и не умирал вовсе,
будто сердце его не излилося кровью на резную шкатулочку, на
старый-престарый, от деда его еще доставшийся ему верстак
«мельничного дуба»...
…В памяти – дедова мастерская. Солнце широкими поло-
сами лежит на полу, взбирается на верстак, яркой лентой при-
жимает к нему светлый сосновый брусок. Брусок – это рельсы.
По ним движется огромный паровоз-фуганок. Розовый дым,
35
закручиваясь, широкой змеей-стружкой выползает из его тру-
бы. Когда паровоз выезжает на солнечную полосу-переезд, дым
становится прозрачным и светится золотом. Золото испускает
волну опьяняющей лесной свежести. Она вливается в терпкий
аромат разогретого столярного клея и тонет в пронзительном
запахе масляного лака...
Запахи детства...
Самый любимый, самый стойкий, самый, быть может, до-
рогой из всех – запах дедовой бороды и рук: запах гречишного
меда, вощины – таинственного, непостижимого прополиса...
Руки деда теплые и жесткие. Вечером, когда меня уклады-
вают спать, приходит дед. Садится у постели. Я беру его руку и
кладу себе на лицо. Закрыв глаза, дышу медом. И под ее горя-
чей тяжестью, исторгающей медовые волны, уплываю в сон...
Дед будит меня в самом начале рассвета. Сегодня мы идем
на пасеку. Потому мы завтракаем оладьями с медом и запиваем
их чаем на гречишном цветке:
– Чтоб пчелы радовались и веселились, – говорит дед.
Пасека далеко – в лесу у реки. Перед работой дед разрешает
мне немного поплавать с ним:
– Утром-то вода холодная! Простынешь.
Потому я очень тороплюсь и кричу ему, забегая вперед:
– Деда! Идем скорее – вода в речке остынет!..
Ведь должен же кто-то с вечера подогревать воду в речке,
как это делает бабушка Хая-Лея, грея воду для ванночки?
Пчелы еще на опушке встречают деда радостным звоном-
жужжанием. Большие их компании лазят по его рукам, по сво-
бодному от бороды лицу, забиваются в саму бороду, лезут в
уши – ластятся. Дед никогда не надевает сетки – пчелы его не
жалят. Уважают его, говорит бабушка. Когда пчелиное уваже-
ние очень уж допекает деда, он смахивает пчел незаметным
движением руки или аккуратно снимает их, держа за животики.
Я зажмуриваюсь от ожидания боли, будто это меня они сейчас
ужалят... Дед смеется:
– Нет, они никогда себе этого не позволят, мои умницы.
36
Он учит меня открывать улей, вынимать соты, не тревожа
пчел. Зажигая дымокур, он говорит им:
– Извините, мамочки, посторонитесь, пожалуйста!
Когда же от дыма они сердятся, дед напоминает им:
– Но вы первые начали (это он передразнивает меня!), и это
вам за щекотку.
– Деда! А они тебя понимают?
– Понимают. Они ведь посланцы Бога. Господь прислал их
на землю учить людей труду и жизни в человеческом улье. Но
учить людей жить по-Божески, даже просто по-людски – труд
очень тяжелый. Потому пчелы часто сердятся и даже жалят...
Мы закладываем соты в центрифугу и вместе крутим ее
ручку. Как и стружка, мед на солнце становится золотым и про-
зрачным. Прозрачное золото изливается медленно в маленькие
ведерки. Пчелы облепляют их густо, но дым отгоняет самых
смелых. А самые-самые храбрые дыма не боятся и... прилипа-
ют. Тогда дед отставляет дымокур в сторонку, берет терпящую
бедствие пчелу за животик... Я опять сжимаюсь от предчувст-
вия боли... И дед снова напоминает:
– Она не позволит себе причинить боль «просто так». Тогда
– какой же она учитель?
...Мы с дедом на конюшне. Там живут Буян и Цыган – ло-
шади-братья старой «немецкой обозной» породы – высокие,
сильные, выносливые. Подпускают они к себе, кроме деда,
только тетку Рахиль. Потому я остаюсь у ворот конюшни, а дед
чистит их разными щетками и «оттирает» попоной. Потом он
подзывает меня, и мы вместе задаем лошадям овса – насыпаем
зерно в кормушки большими ведрами.
– По два ведра на брата, – всегда растроганно говорит дед.
Лошади – это не пчелы. Они не посланцы Бога. Потому не
возражают, если овес приносят им не очень ими любимые лю-
ди. Запрягать-то себя в телеги они позволяют только любимым!
– Понял, – спрашивает дед, – в чем разница?
Я понимал. Я даже испытал на себе эту «разницу», когда
мы с дедом возили на гумно снопы жита. Пароконный воз – ог-
37
ромная можара – был уже нагружен и перетянут слегой. Меня
водрузили наверх. И я в ожидании деда крепко сжимал дове-
ренные мне вожжи от Цыгана и Буяна. Не помню, почему рядом
не оказалось деда – или отошел он куда-то? Но вдруг лошади
тронулись вслед за соседским возом. Мои «тпррру!» они пропус-
тили мимо ушей, как и попытки мои управиться вожжами.
Воз покатил по дороге. Парень впереди хлестнул свою пару,
та побежала резво к коварнейшей развилке. Левая дорожка шла
не круто вверх, к соседям, правая – не круто вниз, к нам домой.
Цыган и Буян потянули воз за соседским – вверх. Я изо всей
силы тянул вожжи вправо – вниз. Но лошади все бежали и бе-
жали вверх, за соседским возом. А я все тянул и тянул вожжи.
И заставил, наконец, нашу пару опомниться. Опомнившись, она
на ходу свернула вправо, к косогору. Воз накренился, завалился
и перевернулся «на спину». Я под него не попал – меня отбро-
сило далеко за нижнюю дорогу, в кусты... Все это я бы сразу
забыл. Но забыть не получилось, – мама как раз была в Мсти-
славле. Она не раз рассказывала потом, что было с ней и дедом,
когда примчались они на вопли соседей, увидели лежавший
вверх колесами огромный воз со снопами и не нашли около не-
го меня...
Все было ясно – воз-то был весом пудов в тридцать! Боль-
шой фантазии не требовалось, чтобы сходу сообразить, как все
произошло, и домыслить мою судьбу... Потому у мамы и у деда
сомнений относительно нее не оставалось... Я думал иначе: дед
шалопайства не терпел. Потому мне и в голову не пришло, что
дело во мне, – где я и что со мной? Я решил, что буду наказан
за перевернутый воз, за пропавшую работу. Потому не дал най-
ти себя, когда дед и сбежавшиеся мужики сперва отволакивали
в сторону телегу, предварительно искромсав веревки и раски-
дав снопы. Не найдя меня в снопах, зашарили по дорожным
обочинам. Но я уже спрятался аж на дедовой пасеке. Только
вечером меня там отловили. Я сам понял потом, что поступил
плохо. Жалел очень маму и деда с бабушкой, совершенно всем
38
этим происшествием убитых... Прощение было в одном: это
была последняя моя шалость в их жизни...
Осенью родители мои исчезли.
До конца дней они будут помнить перевернутый воз и меня.
И радоваться, что он не раздавил меня. А я тоже буду его пом-
нить: из-за него они вспомнят не раз меня маленьким и себя
молодыми. И радоваться этой памяти – перевернутому возу,
намертво связавшего их со мной...
И правда: первые слова мамы, а потом отца после четверти
века разлуки были о том злополучном возе. И так иногда пере-
дается из поколения в поколение эстафета Памяти...

Глава 11.

Слово «арест» я услыхал много раньше настоящего
моего ареста – родители рассказывали, что проделывали с ними
украинские комиссары. Но было это «до меня». Теперь, 20 сен-
тября 1929 года, они пропали насовсем.. Потом мне объяснили:
мама и папа бросились все в ту же Украину, чтобы спасти от
гибели недосожженных в годы Гражданской войны своих б
ескорыстных друзей, служителей лазаретов голландцев-
меннонитов, чтобы успеть уберечь их от окончательного раз-
грабления и ритуального аутодафе новых троцких...
Родители – наивные люди – полагали, что сделав столько
добра украинскому народу, они вправе ожидать от него помощи
в спасении его же спасавших колонистов-иноверцев. Они не
учли, что в 1929 году ни украинского народа, ни самой Украи-
ны уже не существовало...
Дяди, которые пришли за мной и Иосифом, злились: не су-
мели его изловить! Когда мы играли в салки и я никак не мог
39
догнать брата, я тоже злился. Но не настолько, чтобы хватать
из-за этого чужие вещи из шкафов, буфетов и столов, как во-
рвавшиеся к нам дяди. Я еще не понимал, что в наш дом вломи-
лись бандиты. Но сообразил, что они грабят! Грабили долго.
Награбленное выносили. Особенно старался пучеглазый с но-
сом-хоботом. Вынесли и меня. Посадили в машину. Повезли. В
приоткрытую дверцу виден был наш переулок и дом фрау Эли-
зе. Когда мы проехали ее дом, я испугался, что уезжаю куда-то
без разрешения! И крикнул:
– Фрау Элизе! Я куда-то еду!
– Какая фрау Элиза? – спросил дядя. – Фрау какая?!
– Никакая! – ответил я на первый в жизни вопрос-допрос. –
Никакая ни тетя ни Элизе!
Дяди рассердились сильно, закричали:
– Кто это – фрау Элиза?! Где она проживает? Покажи!
– Не покажу! – Мне стало очень тревожно и страшно. Я
вспомнил про маму и про папу, которых не видел много дней с
тех пор, как они уехали на свою Украину. Я, будто наяву, уви-
дел мертвое совсем лицо Александра Карловича в машине
«Скорой помощи». И еще вот: Иосиф, когда укладывал меня
спать, целовал, как мама, и, мне казалось, тихо плакал. А одна-
жды сказал:
– Бедный ты, мой братик...
Я спросил:
– Почему «бедный»? Разве мы бедные?
Он ответил мне молчанием. Потом сказал:
– Спи, человечек…
Еще я вспомнил: Иосиф, когда пролезал в форточку из кух-
ни на веранду, сказал шепотом:
– Никому ни про кого не рассказывай! Ни-и-икому!..
Александр Карлович, в эти дни без мамы и папы, был ка-
кой-то не такой, как всегда, а грустный, больной, старый. По-
чему-то теперь он не сажал меня на рояль и не играл для меня.
А сидел со мной в кресле, тихо гладил по голове своей теплой
большой рукой. И тихо-тихо, сам себе, говорил по-немецки. И
40
фрау Элизе по вечерам не пила с ним кофе. Она приводила ме-
ня из садика и долго шепталась с Александром Карловичем.
Потом целовала меня, уложив в постель, и уходила в слезах...
И вот теперь, в машине, я встревожился: «Как же так – вер-
нутся без меня мама и папа, а меня дома нет?!» Я еще не пони-
мал, что больше не будет дома, что его уже у меня нет, как нет
больше мамы и папы. И Иосифа не будет никогда. Никого не
будет. Но начал догадываться: «Не эти ли вот сердитые дяди
отняли у меня моих любимых? И дом? Эти! Эти! Ведь и меня
они везут куда-то, не предупредив маму и папу! Но не должно
так быть, чтобы без спросу! И чтобы никакого дома не было!»
И меня стало беспокоить, что, возвратившись, мама и папа очень
удивятся – меня не окажется дома! А никто не знает больше, что
меня увезли, – Александра Карловича неделю назад положили в
больницу. И доктор со «Скорой помощи» озабоченно бросил:
«Сердечный приступ!»... Наверно, я говорил вслух... Или дяди
умели залезать в мысли? Они сказали:
– Никто к тебе не придет. Бросили тебя. Скажи лучше, где
твоя тетя Элиза проживает? Мы тебя, пацан, подкинем к ней.
А машина-то только что проехала мимо фрау-элизиного
дома!.. И тут только до меня дошли слова дядь! «Бросили ме-
ня?!» Папа и мама меня бросили?! Так может сказать только
очень злой, очень злой человек – Бармалей, например! Наверно,
и эти дяди очень злые... Во-о-от почему Иосиф не смеялся, ко-
гда убегал от них! Когда убегал в салки – всегда смеялся! А се-
годня не смеялся. Только шепнул: «Никому ни про кого не рас-
сказывай!» А перед тем, как вылезти через форточку, поцеловал
меня: «Я скоро тебя разыщу! Будь мужчиной, братик!..»
– Вы злые, вы злые! – Этот крик мой в машине помню все-
гда... И в последний раз заплакал – больше не плакал при них.
И не разговаривал ни с кем, не отвечал никому – что-то случи-
лось со мной...
Меня привезли в тюрьму!.. Почему в тюрьму?! Я знал, что
тюрьма – дом, и в нем на ключ запирают бандитов, чтобы не
41
разбойничали... Но я – не бандит!.. Почему же тюрьма?.. Тюрь-
му звали «Таганка». В нее свозили и детей-беспризорных. Ми-
лиция и дворники ловили их в «облавах», как живодеры ловили
в московских дворах бездомных собак... Еще тюрьму звали
«кичман», нас всех – «малолетками», – все, все здесь звалось не
так, как дома, или у фрау Элизе, или у дедушки с бабушкой в
Мстиславле. Мальчиков звали «пацанами», девочек – «пацан-
ками» и «сучками». Кто умел воровать, звался «людем» или
«уркой», кто не умел еще – «фраером»...
Мне сказали:
– Слышь, пацан, – это твой дом!
Нет! Это был не мой дом! Здесь нас «держали» в огромных
комнатах, которые называли «камеры», и спать «ложили» на
доски поверх «козлов» – их звали «на нары». А сами мы были
«хеврой». Кормили нас дяди «мусора». Они выдавали нам суп –
он звался «баландой» – и «хлебушко», который назывался «пай-
ка» или горбушка – горбушку я любил дома! Они нас не били.
Потому, наверно, я их не запомнил. А вот когда после осени и
зимы меня «перегнали» – перевезли, значит, – в Даниловку, в
детприемник, – здесь запомнил всех. Первой – тетю «лягавую»
Раю. У нее были черные волосы и доброе, как у моей тети Ра-
хили, белое лицо. Утром она кричала: «Па-дъем!» – давала нам
баланду и половинку пайки, а вечером – еще половину и чай. И
укрывала «одеялками» самых маленьких. Тех, кто не ложился
сразу, она больно хлестала свернутым мокрым тряпичным жгу-
том. Еще она очень сердилась на маленькую «сучку» Юльку,
которая была меньше меня, била ее. Та днем и ночью плакала
чуть слышно, и все звала и звала свою маму... Я не мог спать
из-за ее стонущего плача. Плач был похож на тихий вой вза-
правдашней больной сучки...
Здесь, в Даниловке, в первые дни приходили чужие мусора.
Спрашивали одно и то же: «Где брательник?» И про фрау Эли-
зе: «Где проживает?». Я не отвечал – не мог или не хотел. За
это мусора били меня рукой по лицу, а тетя лягавая Рая секла
своей мокрой тряпкой...
42
Я бросался на них, как кидались «психованные» сучки, ко-
гда их били, кусался, кричал что-то... Однажды я укусил дядю
мусора за руку. На меня «накинули» «ласточку» – страшный
мешок с длинными рукавами... Я успел подумать, что перело-
мился пополам – спина громко хрустнула, – я это услыхал...
Потом ничего не было...

Глава 12.

Когда я начал видеть и водички попил из чьих-то рук, – это
случилось через несколько дней, – лягавая тетя Рая сказала, что
у меня имя неправильное, и что правильное мое имя – «Вик-
тор». «Виктор Белов». Я не понимал: почему мое имя «Бэна» –
ненастоящее? Но лягавая тетя Рая звала меня «Витек». Я не от-
кликался. Она сердилась. И снова хлестала меня – как Оливера
Твиста – свернутым жгутом, который мочила под краном, снова
била меня рукой по лицу... Но и плакать я не мог. Она еще
сильнее сердилась. Снова и снова била. И кричала: «Падло!» и
«Мамзер!»
Так прошли весна и лето. Когда выпал снег, новая тетя ля-
гавая Соня вывела нас гулять. За осень и зиму в Таганке, за
весну и лето в Даниловке я забыл, как гуляют «на воле». Пото-
му на прогулке захлебнулся воздухом. Лягавая тетя Соня спер-
ва подумала, что я умер. И позвала мусора Егора отнести меня
в «покойницкую». Дядя мусор Егор в покойницкую меня не
отнес: сказал, что живой я. Он взял меня на руки, как папа или
Александр Карлович. Отнес в камеру, на койку. Укутал меня
одеялком. Посидел рядом, сказал: «Чего с детями творять?..».
В Даниловке, как и в Таганке, мы ни во что не играли – си-
дели или лежали на койках, спрятав голову, и плакали. Звали –
каждый – своих мам и пап. Я тоже прятал голову под одеялком
и тоже звал папу и маму. И вспоминал страшную Таганку с ее
«воскресными днями» – по воскресеньям нас гнали в баню... В
бане всех по очереди мыли рогожей в огромной облупленной
43
черной ванне. Синяя мыльная пена рвала глаза. От боли и стра-
ха перед ней дети кричали. «Баньщик» дядя мусор Яша ругался,
тыкал в лицо мыльной мочалкой. Мыло тогда залезало в рот.
Сразу вываливалась рвота... Мыло называлось страшно: «мыло
КА»! И пахло еще страшнее – оно было «от насекомых»! Я ду-
мал: зачем насекомые прислали такое страшное мыло? Ведь
насекомыми были любимые дедушкины пчелы! Но они всем
дарили очень вкусный мед!.. За рвоту дядя мусор Яша больно
сек виновников мыльной рогожей и кричал: «Кабыздохи!». Он
оттирал наши лица тряпкой от швабры, а само вырванное уби-
рал с совка или с пола лицом преступника, держа его за шею...
Зимой в бане было очень холодно – мало стекол в окнах...
Из-за сквозняков дети «болели кашлем». Тех, кто болел
сильно, куда-то уносили. Насовсем. «Ну, и слава Богу, – гово-
рила тогда лягавая тетя Роза. – Отмучились, ангелочки!..»
Таганский кичман всегда «шумел» – днем и ночью, – «гуде-
ли» малолетки. Мусора орали на них. Когда крик переходил в
вой, мы знали: это лягавые мусора метелят пацанов и сучек пал-
ками от метелок, или «гладят по-таганскому» лопатами. Когда
же малолетки «базлали», мы знали: лягавые мусора «гладили»
их шлангами для воды или пороли «цепками» – цепными по-
водками для собак. Велосипедными цепями малолеток начали
пороть в самом конце моего пребывания в Даниловке, когда
страна стала входить в эпоху сплошной индустриализации и
появились отечественные велосипеды «Харьковчанка».
Зимой малолетки «психовали» – «бесились». Тогда в каме-
ры на длинных поводках запускали овчарок. Собаки зубами
хватали детей, а мусора-«проводники» выдергивали их за по-
водки в коридор. В коридоре выдернутых «топтали» – калечили
ногами. Больше всего малолетки боялись ног лягавых теть: тети
лягавые ходили в высоких, на шнурках, ботинках. Их острыми
носами, подбитыми железными подковками, лягавые тети били
пацанов «под низ» живота – «под снасть»! После нескольких мет-
ких ударов теть пацаны переставали кричать... «Успокаивались»...
44
Сучек лягавые тети топтали в лицо и в живот – обязательно
до беспамятства калеча жертву. Позднее, в лагерях, я убедился:
женщины женщин не щадят – уничтожают. То же наблюдал я в
Сибири, в волчьих стаях: никогда волчица не оставляет живой
соперницу... Закон природы.
Еще я заметил: здесь, в Даниловке, «наши» собаки зубами
нас не рвут, не кусают даже, а только «фиксируют»! А рвать –
дело натасканного «человека». Или человека без кавычек, в от-
личие от неокавыченных собак: не было случая, чтобы даже
при психовке, когда и собаки бесились, какая-нибудь из них
укусила ребенка. Они даже не фиксировали лежачих! Все было
не так в Таганке: там собаки тоже были «человеками». Из-под
собак, после топтания, малолеток там «вязали» – «кидали» в
«ласточки». И тоже насовсем утаскивали. От животного ужаса
перед лающим на них огромным зверем многие пацаны и сучки
– особенно самые маленькие – сходили с ума. Они ведь не мог-
ли уразуметь, что страшно не само чудовище с клыками в ры-
чащей пенной пасти, а дядя мусор-проводник, что держит по-
водок и изрыгает брань и «команду»: «фас! фас!». Старшие из
малолеток начинали заикаться и мочиться непроизвольно...
Этим лучше уж было бы погибнуть: их начинали ненавидеть и
преследовать не только чужие, но и «свои». А уж это-то –
страшнее любого топтания!
Экзекуции с собаками и топтанием провоцировали вселен-
ское «беснование»: потерявшие остатки разума несчастные ма-
лолетки стаями набрасывались на оплошавших мусоров и ляга-
вых теть, рвали их взаправду, стараясь выдрать глаза, откром-
сать железками «мужицкую снасть», проткнуть «заточкой» жи-
вот теть лягавых, воткнуть им лом в промежность, отрубить
пальцы... Частенько это им удавалось – в одиночку справиться
со стаей беснующихся малолеток невозможно: дорвавшись до
мести, они затихают только на «замоченной» жертве... С «высо-
ты» опыта-возраста приходит понимание государственного значе-
ния Таганок, – да и Даниловок, – которых по стране – тьма. Они
исподволь готовили кадры исполнителей, которые должны бы-
45
ли физически – не бумажными приговорами и постановлениями
– прикончить миллионы смертников, в «мирное» ли время, или
на готовящейся войне. Воспитанники Таганок и Даниловок за-
дачу эту с честью выполнили: вослед расстрелянным в 30-х го-
дах чекистам, они и без горячих сердец и чистых рук намолоти-
ли наганами и пистолетами ничуть не меньше покойников, чем
все вместе армии мира, оснащенные самой, вроде, убойной тех-
никой и технологией. И вошли после войны офицерским корпу-
сом в «пятые полки» – спецкоманды «исполнителей воли наро-
да» (иначе – воли Политбюро ЦК КПСС). Народа, который они,
приведись только, прикончили бы тотчас в память о том, что с
ними, детьми, этот народ проделывал...
На «бесновку» в Таганке прибывали пожарные. Для них эти
вызовы были праздником, заслуженным отдыхом после изну-
рительной «топорной» работы на сотнях в сутки московских
пожарах. В зимнюю стужу струями ледяной воды из бранд-
спойтов они вышибали еще не разбитые стекла окон в корпу-
сах, замывали пацанов и пацанок в малые камеры, «прижима-
ли» их в углах и на койках. «Уговаривали»... После часа-
полутора подобных процедур дети немели... Когда все «успо-
каивалось», являлся «лепило» – фельдшер дядя мусор Гриша
Штипельман*. Он щупал толстыми пальцами лед. Сопел. Гово-
рил: «Чего это вы, товарищи? Ведь детей простужаете же! Кон-
чайте, кончайте!». Уходил к себе. Пожарные слушались его:
свертывали шланги. А дяди мусора и лягавые тети начинали
очищать ото льда малолеток... Однажды, на моих глазах, они
«очистили» и тетю лягавую Мусю... Вывалившиеся кишки из
разорванного малолетками ее живота разрезали и выбросили...
* Председатель «Семейного товарищества воспитателей малолетних
правонарушителей» детской Таганской тюрьмы (Григорий Моисеевич
Штипельман. О нём и его славном Geschefte рассказ особый).
46
…Сколько лет прошло...
Вмороженные в лед детские слезы все светятся, все светят-
ся мертво. И вечный от этого света ледяной озноб схваченной
морозом памяти моей. Увидал спустя много лет мощный гра-
нитный торс замороженного нацистами Карбышева. Не впечат-
лил. Не смотрелся после таганской «баньки». Техника казни
сходна, но не равнять же пусть мучительную смерть старого
генерала со страстями доведенных до сумасшествия детей. А
их, тоже раненых шоком стужи, на моей памяти куда как боль-
ше полусотни за одну зиму в Таганке... Еще на памяти моей
душераздирающие вопли-призывы детей к родившим их. Кри-
ки, что все казнят и казнят меня безжалостной памятью...

Глава 13.

«Латышский» Детский дом, куда меня спустя год перевезли
из спецкорпуса детприемника, располагался здесь же, в Москве,
на... Новобасманной улице, 19. И поныне главные его корпуса
стоят по обеим ее сторонам. Да, те самые, с виду ухоженные
здания у сада Баумана. С входом в то, что рядом с садом. И
входом в здание напротив – с овальными фрамугами в верхней
части тамбурных дверей. Овалы были всесильны! Миновать их
оказалось невозможным...
Почему меня сюда привезли? Почему мусора, отобрав мое и
прилепив мне чужое имя, запрятав меня сперва в Таганку, по-
том в Даниловку, почему они перевели меня сюда, рядом с ме-
стом, откуда вывезли? зачем? Эти вопросы пришли, как только
я невольно сравнил свое голодное существование в вонючей
вольнице Даниловского кичмана и начавшуюся сытую жизнь в
ослепляющей чистоте боксов-одиночек детдома. Почему меня –
одного и того же там и здесь – там морили голодом, а тут сытно
и вкусно кормят, там били, а здесь... Полюбили, что ли? Но так
47
не бывает! О, овалы в дверях – они очень загадочные фигуры!
Более загадочные и страшные, чем даже... зеркало! Я поверил в
это предположение. Поверил и принял к сведению.
С раннего детства я побаивался зеркал. Не доверял им: мне
казалось, что кроме тех лиц, что я сам вижу в зеркале, кроме
того пространства, что удается в нем разглядеть, непременно
есть еще и совсем другие предметы, о которых мы не знаем, и
уж конечно иные существа, чем красующиеся перед волшеб-
ным стеклом. Тем более, если случалось оказаться в кабине
лифта между зеркалами и с замиранием сердца наблюдать не-
постижимую, инфернальную прямо таки, бесконечность собст-
венного и соседей лиц...
Это было непостижимо фантастически и потому страшно!
Возможно, – и даже наверно! – стойкий страх перед глазами-
овалами дверных фрамуг дома по Новобасманной улице был
своеобразным отражением глубочайшей настороженности к
зазеркалью. И именно фрамужные овалы, когда я нежданно-
счастливо ощутил непонятную перемену существования своего –
от страшной «детской» тюрьмы в бывшем Даниловом монасты-
ре в живое тепло «латышского» детского дома, – именно овалы
дали мне понять неоднозначность мира, в котором оставили
меня родители мои, и в котором мне предстояло существовать.
Действительность оказалась неожиданной, чудовищной. Но я,
конечно же, не мог тогда это уразуметь. Потому, клюнув на
«живое тепло», причину появления на Новобасманной объяс-
нил себе тем, что... сменив мне имя, они... потеряли меня. Всего
тогдашнего. С никакой еще биографией и адресом моего-не-
моего дома. Потому, позднее, в одной из бесед с моей воспита-
тельницей, чуть было не проговорился, что жил с родителями
рядом совсем, в двух шагах, по Доброслободскому переулку. А
она перед тем спросила меня, не помню, по какому поводу: а до
Даниловского детприемника, ты где жил-то в Москве?... И окон-
чательно уверовал: я потерялся!
48
А овальные фрамуги по верху дверей, истязавшие меня, –
они-то знали, что должно со мной произойти. И будто предупре-
ждали – не уставали предупреждать - об опасности! Это-то я
понял сразу: опасность! И, не подсказывая путей спасения от
беды, они и не звали в их страшный, – я это тоже заметил, –
мертвенный свет… Но разве разберешься сразу?
Ко времени, когда меня поместили в детдом, латышей (при-
балтов) в нем было меньше трети его воспитанников. Это были
сироты погибших на войнах офицеров русской армии – прибал-
тийских выходцев. В спецграфах наших анкет они все числи-
лись детьми белогвардейцев. Жили скверно и голодно. Но где-
то со второй половины 20-х вдруг всех стали хорошо кормить.
Ежедневно водить в душ. Часто менять нижнее и постельное
белье, которого навезли навалом. Главное – перестали наказы-
вать голодом! Наркомпросовские комисии в это же время, под
началом «ученой тети Лины» и кучи других врачей, начали от-
бирать якобы нуждавшихся в лечении воспитанников в отдель-
ные группы. Их переводили в новые помещения у сада Баума-
на, там меняли им имена и фамилии. По двое размещали в кро-
хотных камерах-палатах. «Ученая тетя Лина» и на новом месте
их навещала. После чего дети из этих групп стали исчезать...
Куда? Зачем? На лечение? Но ведь именно в такие группы от-
бирались самые здоровые мальчики и девочки! И там, по рас-
сказам возвращенных в дом № 19, их особенно хорошо корми-
ли и лечили. Все это было непонятно, а потому страшно...
Командовала Детдомом «старая большевичка» Варвара
Яковлева, революционная подруга-любовница народного ко-
миссара просвещения товарища Бубнова. Он наезжал к ней час-
то. Принимали наркома Андрея Сергеевича запросто, без цере-
моний. К нам он относился по-доброму. И, казалось, знал всех в
лицо и по именам, даже по именам смененным, когда с визита-
ми бывал в группах у сада. Мы не сомневались поэтому, что
исчезновения, которые нас держали в страхе, без него не обхо-
49
дились. Яковлева была женщиной сухой, властной и жесткой. О
ее жестокости среди обслуги ходили легенды. С нами она не
общалась. Обращалась, только когда ей это было необходимо.
Старшие воспитанники страшились ее: они были уверены, что
исчезновения детей происходят и по ее команде.
Нами занимались пожилые надзиратели – мужчины и жен-
щины - «воспитатели». Большинство их прежде служило в уч-
реждениях и войсках ВЧК-ОГПУ-НКВД. Значит, были специа-
листами своего дела. У нас их интересовал наш быт, дисципли-
на, режим. В душу к нам они не лезли. Строги были «по делу».
Попусту не придирались. Зря не наказывали. Сами же наказа-
ния сводились к «отставке» от сладкого, к замечанию или выго-
вору перед строем, наконец, к «карцеру» аж до трех суток! Ви-
новного запирали на световой день в хозяйственной комнате...
И все это – в одном, столичном, городе с Даниловским прием-
ником и Таганкой. С «воскресными днями», с шумками, по-
жарными, собаками и ледяными душами... не иначе – красный
уголок системы. Ее Ленинская комната... Радоваться бы нам
всем – воспитанникам такого детдома! Благодарить советскую
власть за любовь и ласку. Но что-то не выходило с благодарно-
стью…
Снова начались недобрые сны. И в них опять все тот же овал.
Проклятый овал. Теперь уже не «на той стороне Новобасманной».
Теперь прямо во мне... И старшие ребята рассказывают ночами
страшное. И страх – во все тех же исчезновениях. И почему-то
еще более страшный страх – в шепотом рассказываемой балтий-
ской сказочке о любимом поросеночке, которого нежили и корми-
ли... А потом... А потом...
Старшие ребята ночами мечтают о Балтии – каждый о сво-
ей. Они вспоминают о родителях. Которых, боюсь, вспомнить
никак не могут. Зато могут придумать и «над вымыслом об-
литься слезами»… Не родиться бы...
Ближе всех заведующая учебной частью детдомовской
школы № 13 Евдокия Ивановна Маркова. Первая моя учитель-
50
ница. Это она разглядела тяготение моё к книге. И однажды
привела в свою библиотеку – она с мужем жила в «зоне» дет-
дома, в корпусе напротив, где после войны расположился воен-
ный комендант Москвы. И это она, Евдокия Ивановна, привела
меня в ставшую моей Пушкинскую библиотеку, что у Елохов-
ского садика. А позднее – в библиотеку Дома строителей по
моему Доброслободскому переулку, который снился мне еще
дома. Ну, а потом – и в библиотеку партпросвещения Бауман-
ского райкома партии в Бабушкином переулке, которой тогда
командовала подруга ее – супруга сталинского наркома Клима
Ворошилова.
Сама Евдокия Ивановна, по какой-то своей надобности, ра-
ботала в этих библиотеках часов с четырех вечера. И впредь
никогда не забывала зайти за мной, бессчетное число раз рас-
писаться за меня в детдомовском «арестантенгроссбухе», уст-
роить меня поуютнее в библиотечном зале. А потом отвести
засыпающего «домой», обязательно заведя к себе и накормив
чем-нибудь вкусненьким на дорожку... через дорогу – на дру-
гую сторону Новобасманной улицы, в «мой» корпус. Кстати, в
нем, уже после войны, разместились редакционные кабинеты
Гослитиздата.
Пушкинская библиотека известна была мне давно, аж с
младенческих моих лет, когда я выучился писать и читать, –
именно в каком вот порядке: сперва писать. Я гулял с фрау
Элизе по улицам, подходил к афишным тумбам. На них, прежде
всего, замечал рисунки и яркие, удивительные заглавные фи-
гурки-буквы. Придя в садик или домой, я их рисовал по памяти.
А родители или сама фрау Элизе никогда не забывали объяс-
нить мне их смысл. Только и всего. Именно в Пушкинской биб-
лиотеке я буквально напал на обширнейшее великолепное со-
брание литературы о животных - на книги, что заставили меня
думать о них как о самых близких мне существах на земле. За-
ставили их любить искренне, по-настоящему – оберегая и спа-
сая, когда я получил к тому возможность. Конечно же, именно
51
эти книги и привели меня через несколько лет – не на долго,
правда - в кружок юннатов при Московском зоопарке, в добрую
ауру великих радетелей российской природы профессора Ман-
тейфеля и Чаплиной, его научной сотрудницы. Но это – позд-
нее. Пушкинская библиотека стала моим книжным миром, что
как поводырь слепца вёл меня всю мою дальнейшую жизнь к
истинной любви…

Глава 14.

Совсем иначе сложились мои отношения с библиотекой
Дома строителей. Там же, на втором этаже этого нового здания,
множество дверей длиннющего коридора выходили в... ложи
великолепного зрительного зала. На его сцене, прекрасно обо-
рудованной и, по выражению игравших на ней, «непередаваемо
уютной», шли в это время ежедневные репетиции новой опе-
ретты «Свадьба в Малиновке». Вел их маленький, вертлявый и
поначалу несколько раздражавший меня своей «несерьезно-
стью»... великий артист Григорий Маркович Ярон – буфф-
эксцентрик.
Ярон в этой пьесе играл самую веселую роль бандита По-
пандопуло... Заметив мой восторг от увиденного и услышанно-
го с балкона, Евдокия Ивановна провела меня за кулисы. И че-
рез минуту я уже сидел на коленях у артиста, и он угощал меня
невиданным мною никогда, необыкновенно вкусным фруктом,
– не могу до сегодняшнего дня вспомнить его название. Но за-
помнился он мне навсегда, как навсегда полюбил я артиста
Ярона.
Недели через две я уже участвовал в массовках спектакля и
ни капельки не смутился, когда осенью, на премьере, увидел со
сцены, гордый и счастливый донельзя, истово аплодирующих...
несомненно, именно мне, а то кому же еще! – Евдокию Иванов-
ну, Валентину Ивановну Демину – моего классного руководи-
теля, саму Яковлеву с Бубновым...
52
Григорий Маркович, тем временем, приметил мою склон-
ность к рисованию. Вполне возможно, именно он «толкнул»
меня в изображение театрального мира – мира сцены. Но что
помню абсолютно – Ярон «приговорил» меня к рисунку деко-
раций, по существу, к интерьеру вообще, заметив мое непроиз-
вольное влечение к архитектуре. С его легкой руки я вдруг на-
чал рисовать мой исчезнувший однажды Дом. Мою комнату.
Потом комнаты родителей и брата, наконец, все, что связано
было у меня с жизнью «внутри жизни» Александра Карловича.
Впервые, я узнал силу своего умения изобразить свой дом,
причем она заключалась не в том, что я умел это сделать и что
рисунки мои оказались интересными и для окружающих, а не-
много погодя удостоились конкурсного отбора и экспониро-
вания на московских и даже парижских выставках детского
рисунка. А в том, что рисунки эти возвратили мне мой навсегда
утерянный Дом, вернули великое чувство-состояние сопричаст-
ности с жизнью самых близких мне и тоже пропавших для меня
людей. Я тогда не знал, что искра Божья пала в мою душу и что
удостоился я не суетного внимания окружающих, а прикосно-
вения самого Искусства. Да, я этого не мог знать. Именно заин-
тересованное внимание всех тех, к кому привел меня этот не-
разгаданный овал над входом в такой, оказалось, непростой
дом, – внимание Марковой и Ярона, – уловило и искру, и при-
косновение. Талант. Потому той же осенью 1932 года Григорий
Маркович Ярон вместе с Евдокией Ивановной Марковой (воз-
можно, в качестве конвоира, – одного меня еще не выпускали за
«вахту») привели меня в московскую мастерскую... Константи-
на Федоровича Юона. Он очень внимательно рассматривал мои
рисунки, перебирая их вновь и вновь. Потом так же вниматель-
но и долго разглядывал меня...
– Не знаю, мальчик, что с тобой делать... Или тебе научить-
ся видеть радость. Или мне поучиться у тебя горю... Возможно,
то и другое вместе...
53
По его совету меня привели к архитектору Николаю Джем-
совичу Колли. Некогда папиному коллеге-профессору по Мос-
ковскому Высшему Техническому училищу. Автора проекта
ДНЕПРОГЕСА и величественного конструктивистского здания
ЦСУ на Мясницкой. И, - чего тогда не знал никто и знать не
мог, - создателя огромного подземного комплекса Генштаба и
Главного узла связи под Мясницкой площадью и близлежащи-
ми кварталами со станцией Метрополитена «Кировская»…
Вроде бы не очень внимательно проглядев мои интерьеры, он
вдруг спросил:
– Этого дома больше нет? Его снесли?
– Этого дома нет, – ответила за меня Евдокия Ивановна. –
Его сломали…
– Ничего себе, – непонятно прокомментировал ее слова
Колли. – Так ведь и свихнуться недолго... Кто сейчас работает
«на Стопани»?
Этого никто из приведших меня не знал. Тогда Колли по-
звонил куда-топо телефону. Долго разговаривал, наконец, каш-
ляя и сморкаясь, повернулся к нам:
– Вас примут на Стопани в студию живописи. Удачи всем
вам. А тебе особенно, – обратился Колли ко мне. – Но ты знай:
работать придется по-лошадиному – без этого ни один даже
самый великий талант ничего не стоит. Понял?!
Через несколько дней меня отвели в Центральный Дом пио-
неров, помещения которого располагались в большом квартале
между Чистопрудным бульваром и Красными воротами – по
улице Стопани, параллельной Мясницкой. На втором этаже ма-
ленького корпуса помещались студии. Я вошел в кабинетик и
остановился пораженный: с большого, размером с развернутую
газету полотна, стоявшего на мольберте, на меня глядел очень-
очень знакомый человек, которого я видел когда-то давно, но
никак не мог вспомнить, когда и где. Только тот, кого я вспом-
нить не мог, был в обычной одежде, в какой ходили все извест-
ные мне взрослые люди. Этот, на холсте, был весь укутан ме-
хами, и из них видна была только часть его лица и рука, – часть
54
кисти и пальцы, – держащая длинную тонкую палку. Но не
только знакомое лицо привлекло мое внимание – поразил меня
ослепительный свет, исходящий из-за фигуры человека! Будто
тысячи ламп зажжены были где-то у горизонта за его спиной.
И освещали они не виданное мной до того огромное простран-
ство, все заполненное сверкающим льдом и прозрачными теня-
ми от ледяных торосов. Самое удивительное: весь этот залитый
сверкающим сиянием холодный мир был погружен в совер-
шенно непостижимым образом изображенную розовую дымку
неземного оттенка! И шла от полотна на мольберте в маленькой
комнате такая не виданная мною до этого радость, такое сча-
стье исходило от сияния за спиной человека в мехах!.. И сам
этот знакомый мне человек, он будто несся на меня в упругом
потоке света-сияния...
Первый раз за все время моего несчастья я улыбнулся сво-
бодно. Выдохнул. И за собой услышал глубокий, тяжелый
вздох-стон Евдокии Ивановны. И ее плач...
Потом мы очень долго – до ночи – сидели в кабинетике у
сияющего полотна, пили чай с каким-то кислым вареньем из
«магазинной банки». И слушали человека, написавшего эту по-
разившую меня картину-портрет, – Михаила Львовича Гуреви-
ча, молодого, живого, веселого, с черной кудрявой шевелюрой
человека, оказалось, увлеченного Арктикой «до чертиков»! А
портрет? На полотне он изобразил своего доброго знакомого –
полярного радиста, с хорреем в руке, или с шестом для управ-
ления собачьей упряжкой, – потягом, по-северному...
Ну что ж, Михаил Львович за год учебы у него влил-таки в
меня свой «ослепительный свет». Он вернул меня в нормаль-
ную жизнь. Подарил радость быть ребенком среди еще нор-
мальных, еще не взбесившихся, еще не превращенных в навоз
людей. А его полотно, что так поразило меня, – оно еще сыгра-
ет свою роль в моей судьбе. И в одной ли моей!
Нет! Овальные окна ни на минуту не оставляли меня! Они
исполняли предначертанную Провидением свою тайную, нико-
му пока не ясную работу.
55

Глава 15.

К этому времени где-то в недрах Наркомпроса и Союза ху-
дожников вызрела и начала осуществляться идея создания До-
ма, где можно будет собрать самых талантливых детей со всего
Советского Союза. И в нем, в атмосфере «свободного творчест-
ва», с одной стороны, и «целенаправленного воспитания» – с
другой, растить мастеров всевозможных искусств. Думаю, из
этой затеи не вышло ничего путного. Нас, «особо одаренных»
детей, туда собрали. Открыли студию изобразительных ис-
кусств. Назвали ее «Центральным Домом художественного
воспитания детей». Разместили на третьем этаже Детского те-
атра по Мамоновскому переулку на Тверской в районе Страст-
ной площади. И бросили, напустив на нас полчища педологов.
Конечно, сам Бубнов позаботился, чтобы нас обучали самые
именитые художники. Потому нам удалось работать у Алексея
Илларионовича Кравченко, профессора графики Московского
художественного института, – романтика, иллюстратора Пуш-
кинских произведений и сказок Гофмана; Исаака Израилевича
Бродского – для всех автора официальной «ленинианы», а для
нас интереснейшего пейзажиста, – он на занятия с нами специ-
ально наезжал из Ленинграда; конечно же, Юона, которого мы
все любили за его умение не только красиво рассказать о своем
предмете, но непостижимым образом передать умение сделать,
сотворить чудо образа собственными руками. Очень часто, как
метеор, налетал Михаил Львович, который теперь, в первую
половину тридцатых годов, так увлекся Арктикой, что, забыв
некогда любимый Кавказ, постоянно мотался по Северу, откуда
привозил и показывал нам свои неповторимые пейзажи-
открытия тогда мало кому известных Новой Земли, Игарки,
Диксона, Вайгача. Он даже ухитрялся проходить участки Се-
верного морского пути на знаменитых ледоколах! Не могу ска-
зать, что именно он заразил меня Арктикой. Нет, она вошла в
56
меня чуть раньше, быть может, с тем молодым человеком, что
когда-то приходил к Александру Карловичу и рассказывал мне
о полярной ночи и о дне, тоже полярном. Я все откладывал и
откладывал – стеснялся спросить Гуревича: не «мой» ли это
александро-карлычев молодой человек изображен на том «ос-
лепительном» его полотне? Уж очень похожи – человек и порт-
рет... Так и не спросил. Потом годы полетели, Михаил Львович
все реже и реже у нас появлялся. Исчез совсем. Потом совсем
уж исчез и я сам. Опять годы замельтешили... Только вернув-
шись из ГУЛАГа, я узнал о военной судьбе Гуревича: он был
солдатом, этот светоносный художник. Воевал неистово, ос-
тавшись навсегда в народной памяти. Он погиб 17 сентября
1943 года. А в июне следующего, 1944-го, ему посмертно было
присвоено звание героя... Его в моей жизни давно, очень давно
будто бы нет. На самом деле он живет во мне всегда, вернув-
ший меня к жизни и внесший в меня свет искусства...
А учеба моя в ЦДХДВ продолжалась. Всеми правдами и
неправдами «возвращался» я к интерьерам своего Дома, кото-
рый, оказывается, можно было воскресить из небытия искусст-
вом, умением изобразить исчезнувшее так, что оно возникало
вновь не только в собственном сознании, но и в глазах совсем
посторонних людей. Получалось, что я сам своей волей мог
сделать, чтобы «все стало, как было», о чем мечтал сам Петрар-
ка! Получалось, что я становился всесильным, и созданное
мной никто уже отнять не мог. Такие вот ассоциации начинали
во мне возникать, такая вот связь представлений. И никакие
налеты педологов уже не могли помешать мне самому объяс-
нять себе собственные чувства.

Глава 16.

…А тут как раз состоялось мое знакомство с новым нашим
соучеником Алексеем Молчановым. Помню хорошо тот день
потому, что Алика к нам привез сам Бубнов: накануне в музее
57
изящных искусств состоялась его выставка-экспромт. Пора-
женные увиденным московские художники откровенно не по-
верили авторству Алика: шесть выставленных Бауманским рай-
онным Домом пионеров акварелей, изображавших сельские
пейзажи с освещенными солнцем сараями*), могли принадле-
жать только мастеру, человеку блестящей техники и, несомнен-
но, романтику... Естественно, человеку взрослому. К сожале-
нию, никому еще не известному, – не этому же шпингалету-
третьекласснику, спокойно стоящему тут же и на эмоции тоже
мастеров не реагирующему.
– Так твои это работы, мальчик, или не твои? – задан был
Молчанову вопрос.
– А чьи ж, – ответствовал шпингалет. – Это я так, баловал-
ся. Могу и что-нибудь поинтереснее изобразить. Бумаги нор-
мальной дадите, ну, и краски, конечно?
Краски, хорошая кисть и бумага нашлись. Алик устроился
на подоконнике. И через полчаса еще более поразившиеся мас-
тера увидели работу, которой многие из них могли бы позави-
довать... Слух о юном гении распространился быстро. Имя
Алика замелькало на страницах периодики. Тем временем,
Бубнов уже определил его в нашу группу. Обо всех рассказан-
ных чудесах я тогда не знал. И Алика принял, как встретил бы
любого мальчика моего возраста, конечно, если бы он не наме-
рен был драться. А мальчик этот оказался на редкость спокой-
ным и миролюбивым. И было в нем столько совершенно неза-
метного, ничем не выдаваемого достоинства, столько какой-то
удивительной простоты и открытости, что по первости показал-
ся он мне каким-то вовсе не настоящим. Я просто еще не встре-
чал в своей коротенькой жизни таких непосредственных одно-
леток – негде мне было их встречать: не в Даниловке же, тем
более, в Таганке, и даже в «благополучном» моем детдоме, где
все равно каждый наверняка столкнулся уже с подлостью и об-
маном и был иньекцирован сверхнедоверием. Но чем больше
присматривался я к новичку, тем он мне больше нравился. Если
бы я был хитрее, то попытался бы сравнить его с моими «бла-
58
гополучными» соучениками, как правило, детьми отцов весьма
небесталанных, к тому же отлично умевших этот талант ис-
пользовать во благо себе. И сравнение это было бы уж совсем
не в пользу последних. Но хитрости не было. Не было и срав-
нений. И без того личность Алика как-то незаметно увеличива-
лась в сравнении с личностями соучеников – увеличивалась
масштабностью, неординарностью и... абсолютным неприятием
рутинных «законов» стаи, что начинали понемногу проявляться
и в педологически обеспечиваемом ЦДХДВ. Естественно, у
весьма талантливых по тому времени корифеев от искусств,
создававших тонно-километры эпохальных произведений, под-
растали тоже небесталанные отпрыски. Не менее естественным
образом оказывались они и в учреждениях-теплицах типа на-
шего Центрального Дома. И не миновали его в Мамоновском.
Правда, ни в какое сравнение золотомолодежный дух этих на-
ших однокашников не шел с невинными шалостями послевоен-
ной золотой роты. Это уж потом, после победы, после того, ко-
гда прошел страх перед выкинутыми из мавзолея мощами, мог-
ла она себе позволить отрезать груди у знакомых девочек, мо-
чить школьных друзей, поигрывая в законников, заминать в
землю скатами автомашин головы по горло закопанных жен-
щин... Но это все – после, позднее. А в мое время в начале и
середине тридцатых годов – и фантазии были жиже, и возмож-
ности отцов ниже значительно. Потому Алика мои дорогие со-
ученики по студии приняли не так сурово. Но спустить ему
мастерства художника они не решились. И в первый день нача-
ли его доставать: вымазали масляной краской новую кожаную
курточку. Эффекта не получилось: Алик докрасил ее сам, еще
раз продемонстрировав свое крамольное мастерство. Тогда,
подсмотрев, что Алик, работая, акварельные кисти вытирает не
тряпкой, а сунув их под мышки, – так быстрее и сподручнее, –
кисти перед занятиями расщепили и вогнали в них обломки
безопасной бритвы. На этот раз получилось: лезвие располосо-
вало рубашку и здорово порезало кожу. Ликование было шум-
ным. Однако заводила, Миша Гельфрейх, был Аликом в пере-
59
улке отловлен и бит. Не шибко, правда. Тогда стая перехватила
Алика в туалете театра, уверенная, что на этот раз справится.
Тут не только не получилось – получилось скверно: Женя Руд-
нев был своей жертвой закинут на подоконник и вывешен за
окно... На вопли рыцаря сбежались актеры и актрисы. Трое ин-
женю с молчаливого согласия Алика выволокли-таки бедолагу
из-за окна и, отворачиваясь, обмыли пострадавшего... Войти в
его положение стоит – все же третий высоченный этаж старин-
ного театрального здания! Руднев в студии больше не появился.
Но остальные, не вывешенные, не угомонились. И однажды
поздно вечером кто-то ударил из-за двери работавшего Алика
инструментом бандитским - обрезком водопроводной трубы.
Удар был мастерским: точным и болезненным. Хотя нанесен-
ным пусть озверевшим, но хлюпиком… Я узнал об этом только
через два дня, когда Алик явился на занятия с перевязкой на
голове. Он молчал. Но «товарищи» по искусству ликовали в
открытую.

Глава 17.

Как же я должен был вести себя в этой отвратительной си-
туации? Если «очень подумав», то никак. Был я «детдомов-
ским». Всяко лыко мне было бы в строку. И моему конвоиру
попало бы – я ведь все еще с конвоем ходил в Мамоновский.
Мне одному выходить из дома на Новобасманной было нель-
зя никак! Но сколько мог я терпеть, когда стая подонков си-
лилась глумиться над товарищем моим, – а я уже выбрал
Алика в товарищи! Еще и потому мне стыдно было непере-
носимо, что стая эта ко мне лезть боялась – я этим самым
своим детдомством защищен был надежно, хотя, по правде
говоря, и без этой защищенности мог себя защитить. Научен
был. И не домашним тренером, а теми же малолетками – в
Даниловке и тут, на Новобасманной...
60
Новобасманная... Как же я прежде-то не вспомнил про но-
вых знакомых моих в «сорок третьем» доме на углу этой улицы
и Разгуляя! Мы туда, в этот большой проходной двор дома
43*), приходили с моим конвоиром Степанычем не раз: искали
знакомых – тех, кого я помнил и кто помнил меня маленьким,
когда мы с Иосифом ходили в этот двор к голубятникам – Во-
лодьке-«Железнодорожнику» и «Петуху». Ходили, помню, «по-
доброму»: отдавали им их голубей, забирали своих, отловлен-
ных этими «большими пацанами», – теперь-то я знал, почему и
откуда они так зовутся: «большие пацаны» – воры в законе!..
Был двор – путаный, с выходами на Новорязанскую и на Ело-
ховскую улицы – старой воровской малиной. В коммуналках и
крохотных не уплотненных квартирах жили семьями ломовые
извозчики, рабочие железнодорожных мастерских «Рязанки»,
грузчики и всевозможная обслуга трех вокзалов на Каланчевке
– если не считать самого Каланчевского городского вокзальчи-
ка. Жили и чиновники, милиционеры – всяческий служилый и
разночинный люд... У брата в этом дворе были друзья, все
больше голубятники. Не его вина, как, впрочем, и их тоже, что
почти все московские голубятни содержались «старыми» вора-
ми. Голуби были для них символом свободы, что выпадала им
нечасто, вольной воли, что и на «свободке», после очередной
отсидки, на настоящую свободу похожа не была. Потому так
любили эти люди голубей – свободных, завивающихся стаей аж
под самые облака, парящих своевольно там, куда их хозяин во-
век не попадет – будь он трижды в законе и имей несчетно чер-
вонцев в заначке...
Так и отдыхали владельцы голубей около своих любимцев –
тут же, в сараюшках, обшитых от соседей-шакалов листами
ржавой жести. Спали здесь же, на старых матрацах под лоскут-
ными цыганскими одеялами, коротая долгие зимние ночи у по-
стоянно раскаленных чугунных буржуек. И трапезничали, не
выходя никуда, посылая за колбасой и водкой в магазины на
Разгуляе расторопных пацанов.
61
Знакомых мы со Степанычем нашли. Только ничего они о
моих родных не знали. Пока. Придет время – там Иосиф-беглец
появится. Тоже чтоб разузнать обо мне. И все сойдется. Но позд-
нее.
...А дом № 43 все жил и жил своей жизнью. Тихо роилась
воровская кодла в его сараях и сараюшках. Вились голуби над
сетками, взлетали. Кружили над двором, над Разгуляем, над
Москвой. Радовали хозяев. Сами радовались, купаясь в небес-
ной синеве и раскрыв крылья плавая над бескрылыми людьми...
Тут нужно признаться: Степаныч – Иван Степанович Пан-
кратов*, конвоир мой, – был посвящен во все мои тайны. Не
может ребенок без взрослого покровительства, не может! Это я
лучше всех знаю... Ко дню нашего с ним невольного знакомства
был уже у меня свой собственный опыт существования. Он вы-
учил меня осторожности. И просто так – неизвестно кому – я
своих тайн не открыл бы. Но сердце мое подсказало: этот чело-
век не может меня предать! Не может, не возьмет на душу греха
предательства. Вот когда я это понял – или внушил себе – и рас-
сказал ему о потерянном доме, стало мне так легко и хорошо! И
за радостью этой неожиданной мне увиделось сразу ответное
чувство очень одинокого старика – всеми забытого, никому, кро-
ме меня, теперь не нужного...
Поход в сорок третий дом был успешным. Кто-то из знав-
ших брата ребят не посчитал за труд – наведался в Мамонов-
ский. И в подъездах родных им домов поговорил – по-хорошему,
только по-хорошему! – с шалунами. Шалуны побожились на
Алика не дышать и – вот еще пример рыцарства золотой роты –
все поодиночке самодеятельно, без вопросов к ним, заложили
товарища с водопроводной трубой! Это предусмотрено не бы-
* Герой повествования – сын священника; военный летчик, герой
Первой мировой войны; инвалид Гражданской войны; сотрудник ЧК –
механик Автокомбината № 1.
62
ло. Потому в порядке самодеятельности Эдику Прокофьеву об-
разцово-показательно набили физиономию. Даже через три ме-
сяца (!) повязку ему не сняли – оставили на переносьи. Главное,
он прилюдно принес Алику извинения и порекомендовал в слу-
чае чего не стесняться и обращаться запросто к нему, Эдуарду.
Алик ответил в том смысле, что всегда, пожалуйста, но что он
привык сам разбираться при недоразумениях. Главное было
сделано: мир восстановлен, порок наказан.
Как раз в эти тревожные дни с Разгуляя прибежал пацан:
приходил брат! Иосиф нашелся! Надо же такому случиться сча-
стливому совпадению: Иосифа нашел и я сам, вернее, с помо-
щью моих знакомых.

Глава 18.

...Григорий Маркович Ярон был из редчайших счастливчи-
ков московской богемы, допущенных к ручке блистательной
тетушки моей, Екатерины Васильевны Гельцер. Прима-
балерина Большого театра*, в молодости она по-крупному ме-
ценатствовала, помогая молодым художникам, в том числе
Исааку Левитану. Тогда Гельцер была прелестной, в расцвете
таланта и красоты, балетной дивой. С тех далеких уже дней во-
ды утекло немало. Теперь это была своенравная классная да-
ма, покровительница юных балетных дарований, как, впро-
чем, и траченых сединами «бывших». И за исключением
двухчасовых – два раза в неделю – репетиций с переводимыми
на сольные партии из кордебалета балеринами, сиднем сидела
* Е.В. Гельцер (1876 – 1962) – первая Народная артистка РСФСР
(1925).
63
на даче или дома, принимая близких друзей, среди которых бы-
ли блистательный Ярон и известный в те годы московский эст-
радный конферансье Михаил Гаркави. Интерес к нему у Екате-
рины Васильевны возник давно и чисто практический: еще
юным собирателем он прослыл тонким ценителем и очень точ-
ным оценщиком произведений изобразительного искусства.
Но, в отличие от всех известных ей жуков-скупщиков кар-
тин, Михаил Наумович Гаркави, по признанию истинных це-
нителей, был всегда и остался человеком безупречной репу-
тации. Так сложилось, что дело он имел преимущественно с
молодыми, начинающими художниками, постоянно взыскую-
щими, где бы и чего пожрать. Покупая у них картины, Гаркави
предупреждал:
– Сегодня, будь вы художником с именем, ваше полотно
стоит в десять-двенадцать раз дороже той суммы, что я имею
возможность вам предложить сейчас; если я умру до прихода к
вам славы – вы рискуете... Но если в перспективе у вас будет
оказия продать ее по настоящей или по более высокой цене,
чем я вам сейчас предлагаю, я немедленно возвращаю вам вашу
картину, а вы мне – ту сумму, что я вам теперь вручу.
Что скажете? Порядочно, да еще как! Не сомневаюсь –
именно за эту его порядочность он и отмечен был вниманием
Гельцер. Естественным было и членство Михаила Гаркави во
всяческих закупочно-отборочных комиссиях и непременное
председательствование этого самоучки-эрудита и ценителя в
закрытых конкурсах-отборах картин молодых художников для
именитых галерей и собраний. Самое главное, ищущие призна-
ния и заработка молодые таланты могли рассчитывать на под-
держку и помощь этого удивительного в наш прагматический
век... прекрасного врача-терапевта.
Самым естественным образом, к числу непосторонних Ека-
терине Васильевне относилась и Лидия Андреевна Русланова –
супруга Гаркави. Обладательница совершенно поразительного
контральто, блистательная исполнительница русских старин-
ных песен, она была любимицей народа. Время от времени поч-
64
ти всю Вторую мировую войну Русланова чудесно пела солда-
там на всех фронтах свои чудесные песни. И заслужила несо-
мненное право на самое высокое воинское звание – Народной
Героини. Хотя бы признательности тех, кто войну эту подгото-
вил, развязал и хоть как-то отвечал, что ли, за ее результаты. Ни
того, ни этого не случилось...
Почему оставила Русланова своего Михаила Гаркави? А
ведь до войны на всех концертах в Колонном зале Дома союзов
она постоянно с подмостков, - огромному, тучному, жеманив-
шемуся у кулисы Мише Гаркави, - не уставала напевно твер-
дить:
– Хоть ты, Миша, надоел –
Мне не надо нового!
Одного тебя люблю,
Десятипудового...
Потом она стала женой генерала Крюкова.
24 сентября 1948 года их арестовали. В постановлении ска-
зано, что Русланова «...являлась женой генерала СА Крюкова
В.В., арестован тоже, установила через него тесную связь с
одним из военачальников, претендовавших на руководящую
роль в армии и стране... всячески его популяризировала, припи-
сывая незаслуженную славу...». Это все – к маршалу Жукову, на
которого широко нагребался компромат.
Что к Жукову отношения, будто бы, вовсе не имело: Особое
совещание (?) 7 сентября 1949 года, - за непозволительно да-
же для военного времени (с его чудовищными открытыми гра-
бежами освобождаемых народов) грубую коммерческую дея-
тельность, в частности, в блокадном Ленинграде (!) - при-
говрило новоблагословлённых супругов - каждого - к десяти
годам каторги. Отблагодарило, вроде бы, за войну. Но посте-
пенно взбешивоемому характером всё ещё постоянно раскры-
вающимися дичайшими деталями этой самой коммерции, луч-
шему другу всех советских певиц гуманными слишком показа-
лись и сам мизерный срок отсидки её. И даже сама Колыма...
65
Тем более, вмазать в это пакостнейшее дело самого маршала
Жукова руководству СМЕРШ он не позволил… И вот, 7 июня
1950 года, - когда Русланова вкалывала благополучно и дохо-
дила на «общих» в Северо-Западного Управления, каторжный
лагпункт 019 заменен ей был на страшную тюрьму Серпан-
тинку под самым Магаданом. В этом ледяном аду, что был то-
гда на шестом километре Главной Колымской Трассы, у нее
вторично случилось внутримозговое кровотечение. Казалось
бы, порядочек! «Не будет человека – не будет и проблем». И
мужская месть «кремлевского горца» осуществится промыслом
Божьим. Ан, нет – люди вмешались, остававшиеся все еще
людьми. Слушавшие её всю, Такую войну. Но представления
не имеющие что тогда же Лидия Андреевна творила: научный
сотрудник Магаданского центра (потом ВНИИ-I) Шкадов теле-
графировал о случившемся с великой актрисой в Москву – в
Генеральный штаб! «Всем! Всем! Всем!» – как и полагалось
сообщать из недосягаемо-далекой Арктики на Большую Землю
о чрезвычайном происшествии. Телеграмма дошла. Тогда было
это немыслимым! Подвигом было работников почты! Только
телеграфистка Вера Дмитриевна Павловых, из ссыльных За-
байкальских казаков, была тотчас арестована. И при «невыяс-
ненных обстоятельствах» погибла в следственном изоляторе.
Адресат приказал срочно ликвидировать ЧП в УСВИТЛ!
Вспомнила армия о чести мундира. Разобралась, когда врезали
ей по физиономии... И руководство ГУЛАГа поджало хвост.
Распорядилось «...этапировать з/к Русланову Л.А. в больницу
/.../ для лечения. /.../». «Могущества» армии хватило на перевод
Руслановой с 6-го километра в Магадан. В больницу при пере-
сыльной тюрьме. Наконец, из самой Колымы, из Арктики, – из
УСВИТЛА - в ОЗЕРЛАГ № 7, в зону Иркутского Транссиба - на
колонну 009 у Новочунки за Тайшетом. И только. Правда, ря-
дом с 009, на колонне 035 «128-го километра» трассы обретал-
ся, тоже вконец доходя, новый её супруг – фитиль уже - гене-
рал и герой Крюков. Но видеться им не позволили. Супругов
освободили лишь по смерти Сталина...
66
...В первые дни начала нашей дружбы с Аликом я упросил
Евдокию Ивановну пригласить его «к нам», в Клуб строителей,
на концерт. Куда еще мог я пригласить товарища – не в нашу
же детдомовскую тюрягу! Среди номеров программы были и
сценки из «Свадьбы в Малиновке», где я участвовал в массовке.
Но был там, конечно, и сам Ярон. А мне так хотелось познако-
мить его с моим другом – до Алика я же ни с кем Григория
Марковича познакомить не мог. После концерта мы сидели у
него в уборной, мазались гримом и представляли своих педаго-
гов – каждый в своей школе. Потом мы с Аликом, прежде сго-
ворясь, подарили Ярону свои рисунки – на память. Алик – два
акварельных пейзажа, что написал он в прошлом году в Лебе-
дяни. Я – несколько своих рисунков декораций и две акварели –
мои самые любимые акварели – интерьеров моего исчезнувше-
го Дома, который я никак не мог забыть. И изображений кото-
рого никому не показывал. Помнил всегда, как пришедшие в
наш дом разоряли его на моих глазах...
А тут, возбужденный присутствием моего товарища, на-
полненный радостью дружбы с ним, я вдруг особенно остро
ощутил неведанное прежде по кичманно-детдомовской затур-
канности чувство признательности и к Ярону, и к Евдокии Ива-
новне за этот праздник души, исстрадавшейся, истосковавшей-
ся по родительскому теплу. Они, они, эти добрые люди, возвра-
тили мне тепло моего Дома и естественную возможность де-
литься этим теплом с дорогими мне существами... Вот, с Али-
ком теперь и всегда...

Глава 19.

Все годы с того дня в гостях у Ярона в Клубе строителей
несу в себе отголосок точного знания-чувства: я сегодня пере-
жил необычайное волнение. Оно – неспроста! Что-то должно со
67
мной случиться! Оно и случилось: Ярон показал мои рисунки
Екатерине Васильевне. Та вдруг разволновалась, вспомнила
что-то. Спросила Григория Марковича:
– Кто этот ваш Витя Белов? Никакого Виктора Белова там
быть не может – это же квартира... комнаты Фанни Иосифовны!
Смотрите – вот их буфет, таких нет больше ни у кого! А вот
туалетный столик и кресло – они же единственные в своем ро-
де! Их делали по рисунку Серова в Гельсингфорсе – их заказы-
вал для меня мой друг, а я в 1907 подарила их Феничке! Фан-
тасмагория какая-то!.. Кто это – Белов? Приведите его.
Но чудо, оно еще и потому чудо, что не сразу кончается:
поздно вечером из Москвы возвратился... Иосиф. Удрав осенью
1929 года от горячесердечных чекистов, умыкнувших меня, он
прямиком направился на теткину дачу. Где его, по правильному
предположению, никто не искал. Катерина Васильевна учинила
коротенькую истерику по поводу несчастья с папой и мамой,
поплакала в мой адрес и быстренько водворила Иосифа в мезо-
нин. Дача у нее была большая. Стояла тогда особняком, окру-
женная лесом. Неблизкие соседи давно изучили особенности
характера ее хозяйки, предпочитавшей и в упор их не видеть.
Как, впрочем, и не дразнить их содержимым ее совершенно
уникальной коллекции живописи и графики, которую она соби-
рала всю жизнь. Надо сказать, однако, что приобретать все это
начал Антонас Фридрихович, брат тети-катиного отца Василия
Федоровича. Он прожил удивительно интересную жизнь. Зани-
мался фауной моря. Около двадцати лет прожил в Японии. Был
близок будущему императору, с которым исследовал шельфы
Хоккайдо. В 1925 году он был гостем Московского университе-
та и встречался с Катериной и моими родителями...
Иосиф время не терял: искал меня всеми известными ему
способами. Он разослал пацанов с разгуляевских дворов по мос-
ковским детдомам – авось нарвутся на меня. Он на ноги поднял
знакомое ворье. И его друзья-голубятники не одну маляву отпра-
вили по малинам Москвы, не одного «коня» запустили по каме-
68
рам Даниловки и Таганки с опросными ксивами. Сестра Володь-
ки-Железнодорожника обходила справочные Наркомпроса. Ра-
зыскала знакомую в детприемнике. Пусто...
Иосиф тоже узнал на моём рисунке нашу квартиру. Да и как
ему было ее не узнать, вырисованную до мельчайших подроб-
ностей! До деталей ключевин в дверцах шкафов и ящиков! До
рисунка деревянных филенок! Вычерченную сердцем моим,
истосковавшимся по Дому, выписанную болью моей и надеж-
дой. А то, что не какой-то Белов это делал, он от разгуляевской
шпаны все метаморфозы с моим именем и фамилией узнал, и
теперь прилетел рассказать о том тетке Катерине. Жить у нее
нахлебником – так ему казалось – он не хотел. Баба деловая,
Екатерина Васильевна быстро определила его в рабочие за сце-
ной в репетиционных катакомбах ГАБТа, куда не то что посто-
ронних – своих никого не пускали: там таинство их Великого
Искусства заквашивалось и творилось! Еще тетка помогла бра-
ту прилепиться к курсам «юных дикторов» Радиокомитета, со-
всем недавно открывшимся. Тогда и само действо – радио –
было новым. Он на тех курсах проучился неполных два года и
начал посещать открытый факультет при театральном училище
Художественного театра – Яншину понравилась манера Иосифа
читать канонические тексты «всерьез, без театральности, но и
без скуки». Прочил его Михаил Михайлович в чтецы-оракулы!
Вот как. И не снилось Яншину, что пророчество его исполнится
самым серьезным образом. Серьезней некуда...
Тут как раз приглашен я был к Алику – им самим, родите-
лями его с бабушкой и сестрой Светланой. Волновался я очень.
Ведь если не считать самой Евдокии Ивановны, меня еще никто
домой к себе не приглашал. И не числил я приглашением стро-
го исполняемый обычай моим Степанычем: уводить меня вос-
кресеньями к себе, на Малую Лубянку, в страшную общагу-
коммуналку «на чай с колбасой». Общага была та самая, кото-
рую через много лет живо и очень похоже изобразят в каком-то
чекистском сериале. Будет она «играть» объект взрыва ковар-
ных савинковцев-белогвардейцев, задумавших изничтожить про-
69
живавших в ней молодых оперативников – красу, гордость и
надежу самого Феликса Эдмундовича Железного. Да, при мне
общежитие было чекистским. Ничем оно от своей будущей ки-
новерсии не отличалось. Лишь только доживали в нем не моло-
дые, как потом в кино, а старые-престарые инвалиды-пенсионеры.
Поборов и перестреляв всех как есть врагов трудового народа и
революции, заработали они себе под конец их жизни героиче-
ской и самоотверженной коечку с соломенным матрасиком.
Точь-в-точь такую же, какая тут рядом, за глухой стеной во
внутренней тюрьме по Малой Лубянке полагалась новым поко-
лениям врагов трудового народа.
Пройдет совсем немного лет, и с одним из таких поколе-
ний меня однажды доставят во внутреннюю тюрьму по улице
Малая Лубянка. И в камере – за той же знакомой мне стеноч-
кой, но теперь с моей, тюремной стороны – достанется мне
такая же, как у Степаныча, коечка. Только с матрасиком на
стружках – к этому времени из-за непрекращающихся враже-
ских происков солома отошла в разряд дефицитного сырья. А
при Степаныче она была. И колбаса «докторская вареная» на-
личествовала. И мы с добрым моим конвоиром вкушали ее
внутри надрезанной французской булки под семейный чай,
заваривать который Степаныч был мастак. И были наши чае-
пития такими домашними, будто вернулось чудесным прови-
дением время моего детства с Александром Карловичем,
словно возвратилось счастье Дома. Но я уже был совсем
взрослым и точно знал: так не бывает, а будет медосмотр
«ученой тети». И снова кто-то пропадет...
А как же быть с приглашением к Алику?
Стал мне этот мальчик другом, какие живут только в доб-
рых книгах о настоящих друзьях. И благо это великое оказалось
для меня воистину спасительным еще и потому, что как раз в
год нежданно-негаданно пришедшей ко мне двойной радости –
обретения исчезнувшего пятилетием прежде брата и явления
друга (событий, которые мы решили отметить в феврале, в день
моего рождения).
70

Глава 20.

И тут снова, и уже насовсем, пропал Иосиф. Тлеющие во
мне надежды на новую с ним встречу безжалостно разбила
прямолинейная тетка Катерина: Иосиф арестован!
...Судьба наших родителей, исчезнувших в пучине сталин-
ского террора, собственная наша с ним незавидная судьба по-
будила в нем веру искреннюю и активную. Несомненно, его
стремление к сцене связано было с неистребимым, фанатичным
совершенно желанием научиться использовать слово для воз-
действия на души жестокие, преступные, которые видел он во-
круг себя повсюду и которые мечтал возвратить в лоно любви.
И через это возвращение вернуть маму и отца. Потому все
знавшие Иосифа сразу и навсегда оценили его мужественный,
совсем не безрассудный, как это показалось тогда, поступок. Он
стоил ему 22-х лет тюрем, лагерей, ссылки, общественного ост-
ракизма, а выжившим родителям и мне – нескончаемых сер-
дечных мук из-за его исчезновения и долгой тяжелой болезни...
В начале 30-х годов увеличились часы передач главной то-
гда Шаболовской радиостанции имени... «Наркомпочтеля» –
Наркомата почты и телеграфа. В том числе, за счет вещания для
детей. Сразу потребовались режиссеры и дикторы. А так как
радиорежиссеров практически еще не было, на радиостанции
появилась новая специальность-должность: массовик детского
радиовещания. И некий администратор, побывав на Открытом
факультете Яншина и прослушав «серьезного, без театрально-
сти и скуки» Иосифа, пригласил его на эту должность. Счастье,
что Яншин был самоуправством администратора обижен и от-
разил это в рапорте-жалобе директору радиостанции. Апелля-
ция была отклонена. Иосиф воспринял приглашение как Про-
видение Господне. И использовал его как подсказала совесть.
28 января 1934 года он заперся изнутри студии и за отпущен-
71
ные ему две минуты – время выламывания стальных дверей –
прочел Моисеевы заповеди из
Второзакония – Дварим, и Нагорную проповедь Спасителя
из Евангелия от Матфея...
Могу только представить, как под грохот ломов и топоров
охраны радиостанции в истекающую кровью от беспредела шес-
тую части Земли сотни тысяч черных тарелок-репродукторов
разносили убийственные для содомского режима бессмертные
откровения Священного Писания:
«...Я Господь, Бог твой, который вывел тебя из земли Еги-
петской, из дома рабства. Да не будет у тебя других богов,
сверх Меня.
Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на
небе вверху и что на земле внизу, и что в воде и под землею.
Не поклоняйся им и не служи им; ибо Я Господь, Бог твой,
Бог-ревнитель, карающий за вину отцов детей до третьего и
четвертого рода, тех, которые ненавидят Меня...»
В двери ломились остервенело. Но на то и были они сваре-
ны из стальных плит, чтобы никакие злоумышленники сходу не
захватили студию и не смогли бы, овладев микрофоном, окле-
ветать на весь мир родину мирового пролетариата или даже
призывать империалистов пойти войной на миролюбивый на-
род СССР и его вождей. Это не плод моей фантазии, но тезисы
бесед-наставлений молодым массовикам, обязанным постоянно
проявлять бдительность, работая в студиях и покидая их...
В двери ломились.
А через толщу эфира все лились и лились в души миллио-
нов советских граждан пламенные слова Христа:
«...Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насы-
тятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
72
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами
Божьими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное».
Двери взломали. В студию ворвались. Но Иосиф дело свое
сделал: жизнеутверждающие строки Великих Книг прочел. Тем, в
том числе, миллионам русских, кто в ослеплении диаволь-
ском в те самые дни и часы все ломал и ломал единственное
свое нетленное достояние – православные храмы, историю
свою и свою традицию, без которых нет народа, а есть скот для
бойни и быдло для палачества. И иным, в коллективном бесно-
вании разорявшим свои синагоги и мечети...

Глава 21.

О случившемся с братом я еще не знал, когда Яковлева при-
говорила: на приглашение моего товарища по ЦДХВД Алика
Молчанова «необходимо ответить положительно (...) и разре-
шить Виктору Белову посетить семью друга, но с конвоем...».
Вот так вот решала судьбы подруга наркома Бубнова! Мне
страшно стало: с конвоем! Однако Степаныч был доволен: «С
конвоем, говоришь? Так ведь конвой-то – я! Лучше бы о подар-
ках, мальчишечка, подумал. Без них нельзя!». Мы прошлись по
магазинам. Купили подарки – Алику мольберт-чемоданчик, а
Светлане большую красивую куколку. И двинулись в Немец-
кую слободу. В ее историческом центре, между Немецким рын-
ком и Лефортовым, лишь недавно совсем авиастроительные
ведомства возвели большой жилой массив из четырехэтажных
домов модного тогда конструктивистского стиля. На открытие
его «случайно» приехал Буденный. Потому, верно, назван он
был Буденновским городком. В нем по улице Новая дорога,
продолжавшейся до моста через Яузу у Лефортовского парка, в
квартире 127 дома № 16 жили Молчановы. Нас встретила вся
семья: Нина Алексеевна – мама Алика, сам он, его сестра Свет-
73
лана, бабушка Елизавета Михайловна и глава дома Михаил
Иванович, отец моего друга. Я так волновался, что забыл вру-
чить подарки. Но они вручились как-то сами собой и почему-то
за большим кухонным столом, у которого мы как-то сразу ока-
зались. Стол был накрыт. Стояли на нем тарелки с какими-то
вкусными яствами.
Фирменным блюдом Молчановых оказался жареный гусь.
Это я еще в состоянии был воспринять. Что еще было – начисто
вымелось из памяти. Я что-то ел, мне что-то подкладывали и
подкладывали на тарелку, говорили что-то... Степаныч кушал
молча. Не встревал. Понимал же.
Туман бесконечного счастья укутал меня, да так и не рас-
сеивался до самого вечера. Временами я приходил в себя, что-
то отвечал кому-то... Потом мы во что-то играли, снова нас уго-
щали. Здесь случился конфуз. Убирая со стола очередную сме-
ну блюд, Нина Алексеевна оставила на скатерти какие-то кро-
хи. Тут же явилась муха и стала неприлично себя вести. Я ее
тотчас поймал... И тогда вдруг раздался сердитый голос Свет-
ланы: «Ты это чиво нафых муфов ловиф?!»
Я смутился совершенно: кто знает, может, действительно, в
чужом доме нельзя ловить чужих «муфоф»? Само замечание и
мое замешательство вызвали общий хохот. У Михаила Ивано-
вича даже слезы на глазах выступили и он покраснел пятнами.
– Она эту муху с неделю как пасет. А тут ты явился – и, на
тебе, – поймал! Обидно же. – И он снова захохотал.
Он хохотал. А я плакал – мне было непереносимо обидно за
себя: я смеяться не умел. Или разучился когда-то давно. Я не
помнил: смеялся ли я раньше? Не получалось у меня смеяться.
Когда оставался один перед зеркалом в туалете детдома или в
зеркальном верхнем фойе театра в Мамоновском переулке, где
были наши студии, я пытался «надеть» на лицо «маску смеха».
Это выражение я часто слышал от перекуривавших там артистов.
«Маска смеха»... Не получалась она у меня, не выходила…
74
Первым это заметил Григорий Маркович Ярон. Удивился.
Однажды, на репетиции «Свадьбы в Малиновке», он внима-
тельно присмотрелся к моему лицу. Потом спросил:
– Ты чего не смеешься? Не смешно?
– Смешно-о!
– Так чего ж не смеешься? Стесняешься?
– Не знаю. Не получается... смеяться.
– Как это – «не получается»? Смешно или не смешно – все,
что на сцене? – И он прошелся вдоль рампы в танце-пробежке,
удивительно веселый и смешной Попандопуло.
Я смотрел восхищенно... И как теперь, здесь у Алика, за-
плакал. Я вообще стал часто плакать – после многих лет ду-
шевного окаменения. Что-то со мной случилось, словно оттаяло
где-то внутри, отпустило... Но медленно все это происходило во
мне, будто невидимые веревки, которыми я был стянут, ослабе-
ли... Но держали еще... И боль была.
– Да, – произнес Ярон. – Видно ба-а-альшие спецы отучи-
вали тебя смеяться! Как еще они не отучили тебя разговаривать
человечьим языком?!
– Отучили, Григорий Маркович. Я только в детдоме загово-
рил. И то не сразу. А так – молчал.
– Как так молчал? Совсем не разговаривал?
– Молчал. Не разговаривал. Теперь кажется, что боялся: за-
говорю, а они что-нибудь со мной сделают... Или я только те-
перь так думаю.
– Тебя в детдоме кто-нибудь «разговаривал» специально?
– Нет. Никто. Сам заговорил... Когда меня хвалить стали за
рисунки. Раньше, в Даниловке, меня за рисование наказывали –
били тряпкой.
– Что же ты там такое страшное изображал?!
– Голубей. Они летали повсюду. Садились к нам на окошки.
Мы смотрели... Говорили: «Вот бы улететь домой!». Я и рисовал
их на стенке... Уголечком. Бумаги, карандашей там не давали.
Мне только в детдоме стали бумагу с карандашами давать, когда
началась школа. И Степаныч. Но я боялся – не верил сперва. Не
75
брал. Потом только решился брать. И зарисовал! Степаныч, ко-
гда стал моим вертухаем, накупил альбомов, красок, кисточек.
Разложил на койке в общаге у себя. Велел: «Рисуй! И чтобы к
следующему разу – к получке следующей – все бы как есть изри-
совал!.. А я еще сколь надо куплю, мне не жалко». Тогда я стал
по-настоящему рисовать, поверил, что больше бить не будут... А
вот смех у меня так и не получался – крышка какая-то в голове
тренькала, когда было смешно. Тренькала-тренькала, и... пла-
чем все смешное кончалось.

Глава 22.

Разговор наш с Яроном на том не прекратился. Он стал
приносить мне книжки со смешными картинками, билеты доста-
вал на концерты с комиками и веселыми конферансье. По его со-
ветам мы со Степанычем за зиму обошли множество площадок и
сцен, где сам Степаныч до упаду смеялся... Ярон очень настойчи-
во обращал мое внимание на смешные сцены в его театре, где мы
тоже часто бывали. А я не смеялся...
Частенько мы со Степанычем по пути из Мамоновского на
Новобасманную заходили в Брюсов переулок. Там в сером, - к
улице четырехэтажном, - доме № 17, с подъездом рядом с цер-
ковью Воскресения на Успенском Вражке, в самом, до некото-
рых пор, тишайшем районе центра старой Москвы, жила Екате-
рина Васильевна Гельцер, тетка моя. Вообще-то Катерина в
свободное от сцены время сиживала на даче. Но приказано бы-
ло ею приходить на Брюсов в любое время. Здесь жила посто-
янно старушка Ефимовна. Василиса Ефимовна Корневищева,
бывшая многие годы на Большом театре костюмером и оде-
валкой тети Кати. Она держала в строжайшем порядке дом. За-
ботилась о чистоте большой, - в четыре комнаты из длиннюще-
го коридора, - квартире с окнами и балконом на переулок. И
ещё с одной комнаткой, - лично её, - в которую вход был из
ванной. Ефимовна чень вкусно готовила, даже на большие, по
76
четвергам собиравшиеся компании И любила принимать гос-
тей. Степаныч, поначалу, стеснялся при ней заходить: она спер-
ва рада ему не была: чекистов сильно не любила! Поднимался
я. Старик уходил в скверик напротив подъезда, садился на ска-
мейку подложив развёрнутый чистый носовой платок, охора-
шивался, - чистюлей был примерным, - аккуратно расчёсывал
роскошные свои патриаршие бороду с усами. И, горстью левой
руки поглаживая их степенно, читал не торопясь «Правду».
Терпеливо, часами иногда ждал, когда выйду. Выходил я всегда
с сумкой невиданных в Москве яств. С сумкой мы чимчиковали
на Малую Лубянку к Степанычу. Ужинали. Потом он отводил
меня в детдом, где за остатки содержимого сумки принимались
мои друзья. Время было голодным, да и бацилла* куда как
вкусна была!
Узнав Степаныча поближе Ефимовна тоже его полюбила –
да и нельзя было его не полюбить! И встречала старого точно,
как настоящего патриарха.
Когда Катерина была дома, Степаныч, отсидев на лавочке и
добив газету, – всё что читал – читал от корки до корки! - захо-
дил со мной. Она любила беседовать с ним. Разговоры, правда,
вертелись вокруг меня и сводились к ее советам «опытному че-
кисту» по обращению с «приличными детьми». Старик игру ее
принимал. С того дня, когда Ярон и Иосиф нашли меня, Кате-
рина билась с властями, чтобы ей отдали племянника. В конце
концов, ей отказали. Женщина не только великого обаяния, но
и острого ума, она не отчаялась. И отлично разбираясь в прави-
лах игрищ времени, главное, в детдомовских событиях, сделала
все, чтобы уберечь меня от каннибальских поползновений «уче-
ной тети Лины». «Что я маме твоей скажу, если с тобой что-то
случится?!» – часто вскипала тетка, забывая, что эти разговоры
меня убивали... Ей ее постоянно караулящий глаз обходился
* «Бациллой» на тюремно-лагерном жаргоне называют любую вкус-
ную и сытную еду, которой нет на зоне.
77
недешево: контрамарок на спектакли она никогда ни у одного
директора или администратора театра не брала, а посылала в
кассы Василису Ефимовну за самыми дорогими местами, какие
были. И все детдомовское начальство в эти годы восседало в
театрах по персональным ложам – «несравненной Гельцер» ни-
кто «простых» билетов не загибал! Конечно, яства, невиданные
в Москве, тоже появлялись в домах детдомовского персонала.
За этой дымовой завесой презентов тетка настойчиво и беспре-
станно искала маму, отца и Иосифа. Но как могла она их
рывно пыталась разыскать, если власть специально прятала
несчастных! А может быть, давно убила их. Ведь исключить
это нельзя было – убивали же вокруг несчетно ни в чем не по-
винных людей! Разыскивать же сбежавших после ареста роди-
телей наших родичей было бы себе дороже, ведь они сами те-
перь, верно, ходят под топором, забыв, как предали меня.
Мстиславль я помнил лишь в связи со смутными детскими впе-
чатлениями. С маленькими происшествиями времени младен-
чества, участником которых был я сам. Я ведь и самого назва-
ния городка – Мстиславль – тогда не помнил, Даниловка вместе
с именем отобрала у меня прошлое.
Последнее мое впечатление о моей и папы родине было
связано с моей и маминой поездкой туда зимой, не иначе как с
1927 на 1928 год. Приглашали приехать всех – затевалась
свадьба. За вдовца Гинзбурга из Смоленска выходила папина
сестра Люба. Но папа был занят, Иосиф учился. Поехали мы. А
тогда была очень морозная зима. Возвращались в лютую стужу.
Одеты были тепло – на каждом сто одежек, сто застежек. После
пересадки в Орше мы попали в общий жарко натопленный ва-
гон, показавшийся дворцом в сравнении с темной гремящей
колымагой, что везла нас со свадьбы, из Ходос, по дороге Уне-
ча – Орша. Ночью все разделись до белья – спать. После во-
кзальной суматохи и беготни от вагона к вагону мы сразу усну-
ли. Последнее, что я слышал – и запомнил, засыпая, – срываю-
78
щийся на визг скрежет совка в печи, которую проводник все
набивал и набивал углем...
Где-то уже вблизи Москвы я проснулся от хорового крика и
ругани: всех, оказалось, ночью обокрали! Мужчины поймали
проводника, били кочергой по лицу... Страшно было смотреть,
как изо рта его пузырилась кровавая пена и выбрызгивались
при каждом ударе красные зубы...
Говорили, работала шайка сообща с избиваемым: он подда-
вал жару, пассажиры сдирали с себя все, засыпали, уморенные
теплом. Шайка была большой: из вагона унесли все, что можно
было унести, даже вытащили из под спящих одежду, обувь, ве-
щи, многочисленные ведра, мешки, чемоданы и корзины со
снедью, которую тогда снова начали везти отовсюду из про-
винции в начавшую по новой голодать столицу.
На закуржавевшем от инея Белорусском вокзале нас встре-
чал папа. На перрон, да под яркие лампы мы вышли в живопис-
ной одежде: меня закутали в перехваченное оконным шнуром
казенное одеяло. Мама была «одета» в сформированный под
пальто английскими булавками ее старый японский плед, кото-
рый был под нами; на плечах огромный китель с орденом, ко-
торый не унесли потому, что осторожный сосед в нем заснул с
вечера. Папа сбросил свое знаменитое пальто, закутал нас, от-
дал хозяевам их тряпки и отнес меня и маму до извозчичьей
пролетки.
Мама смеялась, рассказывала ему подробности пробужде-
ния вагонных пассажиров. Ее оптимизм в этот раз покоился на
большущей корзине-скрипухе с яйцами в отрубях, которую
протащить по проходу ворам было очень сложно, и на конском
ведре с медом от дедовых пчел, не унесенном потому, что по-
верх него, на крышке-фанерке, стояли полные ночные горшки
всех ближних ребятишек. Воры были брезгливы.
– Додин! – смеялась мама, как всегда, обращаясь к папе по
фамилии, – Додин! Как видишь, все закончилось переодевани-
ем, как в водевиле! Однако свадьба прошла великолепно, хотя
79
хупа упала на молодых. Да и гости были на высоте. Особенно
Рахилины и Любины друзья – дети приятелей твоих стариков!
Чудные люди! Вы Яшку Этингера послушайте – минчанина,
«белоруса»! Он расскажет – что за прелесть ваши земляки!

Глава 23.

Они и вправду были чудными людьми – молодая поросль
белорусских ребят из Мстиславля, из Батьковщины и Чаус, при-
ятели Рахили и Любы! Соседи-другари. Они теткам моим по
наследству достались от постаревших родителей – от дедушки
Шмуэля и бабушки Хаи-Леи. Отцы с матерями другарей-
приятелей в Мстиславль, столицу ярмарочную, наезжали часто
– с детьми, с родней. Стелили им в зале на диванах хрустящее
крахмалом голландское белье, когда по летнему времени гости
дорогие с чадами заезжали с вечера, чтобы не опоздать, борони
Бог, на воскресный базар с фурами о пару коней, набитыми души-
стым сеном или отборной бульбой. Или поверх того белья укры-
вали-укутывали верблюжьими одеялами (опять же, борони Бог, –
замерзнут другаря в натопленном доме!), если спешили зимой к
знаменитым на всю Беларусь «свиным ярмаркам», с розвальнями,
заваленными огромными двадцатипудовыми тушами...
Тринадцать лет пройдет с того времени, и Рахиль замуж
выйдет. У Любы к двум мужниным дочерям сыночек малень-
кий прибавится – это ему дед Шмуэль шкатулочку последнюю
сработает. И белорусские их друзья подрастут. Начальниками
станут. Комсомольцами. Тут война, как раз...
Снова дорогие гости подъедут к Рахили и Любе. Люба из
захваченного проклятыми фашистами Смоленска пешком с
детьми придет-притащится на родину, к сестре, к ним – друга-
рям. Теперь они друзьям снова чарочку поднесут. А те здоровь-
ичком ихним поинтересуются. Поговорят о ратном подвиге
Любиного и Рахилиного мужей, бьющихся где-то за свободу
родзимы. И снова из Любиных и Рахилиных рук выпьют по ча-
80
рочке за солдатскую удачу. Между делом, по-родному, предло-
жат-посоветуют оставить до возвращения своих, временно, дра-
гоценности какие ни то – ведь есть у сестер они... И попросят
собраться быстренько... Недалеко тут, покуда кат кровавый –
Краузе-комендант – с карателями не нагрянет! Без вещей, без
вещей! За вещами присмотрят они по дружбе!.. И отведут Ра-
хиль и Любу с детьми, действительно, недалеко совсем – в ов-
раг за огородами. У Шамовской дороги. А там нетерпеливо
ожидают их соседи и друзья. Тоже из «яурейчиков». И их в этот
овраг тоже друзья «неяурейчики» привели. Когда, наконец, все
соберутся, соседи и друзья Любы, Рахили и всех остальных яу-
рейчиков – неяурейчики – быстренько спалят своих еврейских
друзей и соседей длинными, шуршащими струями новеньких
шведских огнеметов. И уже не торопясь, а кто и перекрестив-
шись, привалят пепел родною белорусской землицею... «По-о-
олный пор-р-радочек!» – скажет сосед и приятель сожженных
мстиславльских евреев, народный активист Петрась Серахви-
мович Станкевич, завскладом ЗАГОТЗЕРНО со станции Ходо-
сы. И он же – сердечный друг Рахилиного мужа Афанасия Ива-
новича Палей из Батьковщины. Вослед за мужем Любы Израи-
лем Соломоновичем Гинзбургом падет и Опанас Палей героем,
защищая от немецко-фашистской нечисти родную Беларусь,
супругу свою любимую Рахиль и друга своего одноглазого
Станкевича Петрася... Все – слово в слово – по подлинному
письму Опанаса к Рахили и к отцу своему – Ивану Палей по
прозвищу Мунька...
...Но это все потом, потом, тринадцать лет спустя...
А пока Москва. Конец 1933-го – начало 1934-го.
«Субботник» у Степаныча. Накупили булок ситных, чайной
колбасы, подушечек-конфет, ситро мне, «жигулевское» ему.
Разложили на койке в общаге. Гужуемся. Тут с другого этажа,
где молодые, парень подскочил с кубарями в петличках. Погля-
дел на койку с едой – тумбочки своей у Степаныча не было. Не
то, чтобы у всего Московского ГПУ средств не хватало на тум-
81
бочку ветерану, – не выкраивалось для тумбочки места. Вещи
Степаныч под койкой хранил. В сундучке.
– Дед! Тут вот два билетика в кино. Понимаешь, срывается
у меня.
– Кино-то где?
– Рядом совсем: «Третий интернационал»! На Елоховской,
у церкви.
– «Рядом»! Переть туда – ноги отвалются... Хочешь в кино?
– мне.
Очень бы я хотел! Еще как хотел! Был в кино один единст-
венный раз с мамой еще. Давно! Но кино запомнил навсегда:
страшное кино – про Оливера Твиста.
– Ну!
– Как хотите.
– Билеты-то дорогие небось?
– Я же просто отдаю, Степаныч! Жаль, если пропадут – ки-
но же отличное! А мне сутки в следственном припухать...
Так я второй раз попал в «кривой интернационал». И попал-
то – я тогда, конечно, этого знать не мог, – попал из-за того, что
молодой опер с кубарями должен был срочно, этой же ночью,
вышибить показания у очередного лубянского сидельца. Только
в 1940 году, очутившись на Лубянке, осознал я великий смысл
слов билетодарителя из Степанычевой общаги... И парень с ку-
барями... Он поговорочку эту еще как оправдает!
Итак, я с моим дедом-вертухаем оказался в «Третьем ин-
тернационале». Сеанс ожидал со страхом: вдруг снова покажут
Оливера?! И все мучения его. Но мальчик Оливер на экран не
вышел. А вышел маленький человечек в коротеньком пиджачке
и огромных штанах. Обут он был в разлапистые корочки. Еще
была у него круглая шляпа. Он ее беспрестанно приподнимал –
извинялся. И тросточка в руке. Она все время ему мешала. Еще
у него усы будто приклеенные были, вроде черных соплей. И
походочка! Ну и походочка у него была – просто не ходил че-
ловек, а чимчиковал, как урки в Даниловке показывали! И все у
него тогда ходило – и брюки с пиджаком, и шляпа с тросточ-
82
кой, и утиные лапы... Даже усы шевелились! Вот! Чимчиковал
и спотыкался на ровном месте! Тут он, пьяный как будто, стал
протискиваться между рядами... Ну, как здесь, в зале тоже пья-
ный мужик перед началом кино всех задевал! Все шикали на
него, на человечка, как на мужика здесь. Только тут мужик ма-
терился и лез драться, а человечек извинялся шляпой...
Когда он так стал продираться между сидящими людьми, а
его толкали, я вдруг сильно закричал, как от боли, и... засмеялся
громко!

Глава 24.

Я еще не понял, что смеюсь, я еще не знал, что умею сме-
яться. И мне стало страшно своего громкого смеха. Но остано-
виться я не мог – все смеялся и смеялся. Только, конечно, я не
смеялся, я плакал, а смеялся не я, а что-то во мне, непонятное...
Уж и соседи, и Степаныч на меня шикали, как на пьяного му-
жика прежде, и как шикали сидевшие в рядах на человечка. Но
во мне что-то испортилось и никак не налаживалось. То ли
вслед за мной, то ли сами, соседи тоже стали смеяться. И так,
смеясь, мы досмотрели кино. Только когда оно потухло, все
смеяться перестали. А я смеялся. Когда шли по улице – сперва
по Елоховской, а потом по нашей, по Новобасманной, я все еще
смеялся. Но Степаныч перестал и сказал вдруг:
– А смеяться-то не с чего. Не от хорошей жизни мужичиш-
ко этот напился. Не видал, что ли, как он с полу-то чинарики
подбирал? А-а!
Но трагедии я еще не понимал в кино. Потому в детдоме – с
порога – сразу всем рассказал про кино и стал показывать, как
человечек проходил между рядами и всем мешал. И все, уже не
в кино, а здесь, в детдоме, смеялись. Счастью моему конца не
83
было! Но ночью плакал сильно. А на другой день снова смеялся
на репетиции в Клубе строителей у Ярона. Он смотрел на меня
во все глаза. Спросил, когда артисты разошлись по гримерным:
– Ты это... что смеешься?
– Я со вчера смеюсь. – И рассказал, как все получилось.
– Ну, Беночка, мне только обнять тебя остается! Знаешь,
кто был этот «человечек»? Это сам Чарли Чаплин был! Великий
Немой! – И обнял меня крепко-крепко, как только меня папа
мой обнимал, пока не пропал.
Алику я тоже показал, как ходит человечек Чарли Чаплин.
Алик тоже смеялся. И снова хохотал его отец Михаил Ивано-
вич. Он был конструктором авиационных двигателей. И в годы
моего знакомства с Аликом занимал должность директора 22-го
авиационного завода, что в Филях. Лихой кавалерист на Миро-
вой, а потом и в Гражданской войнах, он кончил авиационное
училище и в начале 20-х годов летал. Потом учился в Военно-
воздушной Академии имени Жуковского, работал мастером и
инженером на авиазаводах. А позднее, из-за дружбы с тогдаш-
ним начальником Военно-воздушных сил Красной армии
Алкснисом, попал в администраторы. Он был страстным мо-
тогонщиком и автомобилистом. Все отпущенное ему свобод-
ное время он бесшабашно (и в отношении самого себя) гонял
свой BMW с коляской по подмосковным шоссе. Или же латал
его и перекрашивал после очередных кульбитов. Его уделом
были частые и длительные командировки на авиационные
заводы Италии и Германии, где в эти годы создавались новые
модели самолетов и двигателей, чуть позднее завоюющих
небо Испании, – знаменитые истребители «Макки-Кастольди» и
Морские Акулы – летающие лодки «Савойя-55». Он привозил из
командировок очень красивые фотографии самолетов. Мы с
Аликом рассматривали их часами. И рисовали, рисовали эти
крылатые чудища.
84

Глава 25.

Трагическая судьба ледокольного парохода «Челюскин»,
захваченного навсегда беспредельными пространствами Аркти-
ки, воспринималась мной, ребенком, как собственная моя судь-
ба. Гибель его, раздавленного льдами в феврале 1934 года, в
детском моем представлении как бы повторила обстоятельства
гибели собственной моей семьи. И бедствия чудом уцелевших и
вот теперь ютившихся на утлой льдине его пассажиров и ко-
манды сродни были бедствиям родителей моих и брата, в отли-
чие от челюскинцев неизвестно где обретающихся, не имею-
щих возможности подать сигнал бедствия, быть может, даже
давно погибших...
Да, все, что происходит с несчастным пароходом, его ко-
мандой и пассажирами, – все это происходит и со мной. Как и
он – и я раздавлен торосами судьбы. И в великом своем сирот-
ском несчастье замерзаю на жалкой льдине надежды, как за-
мерзают на льдине в далеком Чукотском море мужчины, жен-
щины и дети.
Так в свои десять лет я воспринимал эту арктическую тра-
гедию. Возможно, именно из-за такого моего ее восприятия она
столь сильно и навсегда потрясла мое детское воображение,
столь сильно отложилась в моей израненной душе, терзаемой
случившимся со мной горем и ожиданием избавления от него.
Нет, совсем не романтика, которая как-то обошла мои взаимо-
отношения с Арктикой, а выстраданное восприятие случивше-
гося в далеком Чукотском море превратилось в не мальчишески
серьезное увлечение Севером. Увлечение укреплялось страда-
ниями, связанными с этим не самым уютным местом под солн-
цем. И закономерно отлилось в преданность и любовь, сделав
служение Арктике смыслом и содержанием жизни.
...Сразу после сообщения о катастрофе в Чукотском море
мы встретились с Аликом и решили немедленно ехать в Аркти-
ку – спасать челюскинцев. Тот, кто был мальчишкой, поймет
наш порыв. Бежали 15 февраля, прихватив на дорогу сахар и
85
сухари, заначенные от воспитателей для пира в день моего ро-
ждения. Схватили нас 17-го, уже за станицей Бологое, что на
полдороги из Москвы в Ленинград. Алика отправили домой –
как-никак вольный, сын родителей. Меня – никого в детдоме не
предупредив – в штрафной изолятор Таганской тюрьмы. Что
там со мной творили, не хочу вспоминать. Но провалявшись
три месяца на каменном полу карцера, я выжил... Помню, как
сквозь моросный туман беспамятства разглядел перекошенное
лицо Степаныча... Руки его, ко мне протянутые... Еще я помню,
как выносил он меня из ворот тюрьмы... Слова его – то ли само-
му себе, то ли окружившим нас – повторяемые и повторяемые:
– Он к ним с сердечком своим раскрытым, а они его, встречь,
кувалдой... по-российски!...
Тут лицо тетки Катерины упало на меня... Евдокия Иванов-
на подбежала... Валентина Ивановна – завуч...
Яковлева встретила сурово: «В карцер!». В классе я отстал
безнадежно. И с медосмотра тетя Лина выгнала меня, взревя:
«Дохлый он! Дохлый! Куда его?!».
«Но ты теперь полярник настоящий», – говорили мне. И от-
кармливали, обласкивали у тети Катерины и в детдоме. Я начал
ходить самостоятельно. Заработала совершенно переставшая
было соображать голова. Вернулась куда-то провалившаяся па-
мять... Все же – три месяца подвала. Для взрослого это полжиз-
ни. А для меня? Большевистская тюремная система – сколько
дивизий палачей подготовила она, истязая малолеток для соб-
ственных истребительных программ, а в промежутке нацист-
ской оккупации – для нужд зондеркоманд! Из пытошного под-
земелья Таганки и я вынырнул, готовый не только что кишки с
глазами выдирать у живых моих «воспитателей»... Жил тем, что
казни им измысливал. Только память об Александре Карловиче
остудила пламень. Но, когда сказано было отобрать рисунки
для выставки, я ничего не отдал – я спрятал акварели интерье-
ров под койкой у Степаныча. Не захотел отдавать в злые яков-
левские руки мое достояние единственное, сокровище, радость
86
– изображение нашей разгромленной и исчезнувшей квартиры
по Доброслободскому переулку, 6, когда-то отнятой у нас та-
кими же «воспитателями»-убийцами и растащенной ими...
Увезти меня, пятилетнего контрреволюционера, до обыска и
погрома чадолюбивые чекисты не догадались. Потому все аб-
солютно я видел собственными глазами. И что увидел – все не-
су в себе, всю свою долгую жизнь.
Быть может, – и наверно, – не талант водил моей кистью,
когда выписывал я на бумаге каждый штрих на стенах комнат,
каждый блик на кафеле изразцов и на бронзе печного обряже-
ния. Наверно, не талант. Но мучительное желание-надежда:
чтоб стало, как было! Я ведь еще не знал тогда, что такое быва-
ет только в романах больших художников.
...А тогда, после Таганки, во мне неистово бились души по-
терпевших крушение челюскинцев. Звучали корабельной сире-
ной позывные полярного радиста Кренкеля:
– Всем! Всем! Всем! Работает радиостанция «РАЕМ» – Р-А-
Е-М лагеря Шмидта! Полярное море, 14 февраля... 13 февраля в
15 часов 30 минут в 155 милях от мыса Северный и в 144 милях
от мыса Уэлен “Челюскин” затонул, раздавленный сжатием
льдов... – Всем! Всем! Всем!..» Сердце мое, маленькое детское
сердце, разрывалось от осознания далекого несчастья. И еще
потому особенно было тяжело невыносимо, что ничем абсо-
лютно не мог я помочь бедствующим на льдине людям, став-
шим мне родными...
Вскоре я опомнюсь. И за неделю напишу свою главную
картину: «Раздавленный сжатием льдов, уходит под воду “Че-
люскин”». Все силы свои, всю страсть и любовь к Арктике и к
ее героям отдал я этой акварели, и после, месяц, вероятно, не
брал больше в руки кисть – не мог, не было сил писать. Картина
была хороша! Ее пришли смотреть все. До сих пор помню каж-
дый штрих, каждый мазок красками на ватманской четвертуш-
ке. И глаза людей помню, смотревших на акварель...
87
Мальчишке, мне казалось, что глаз от нее нельзя было от-
вести! Никто поэтому, наверное, не обратил внимания на обо-
ротную сторону картины. А я страшился, что обратят. Стра-
шился... И очень хотел, чтобы обратили, – хоть кто-нибудь! И
втайне молил Бога, чтобы Он привел на выставку к моей карти-
не Александра Карловича или фрау Элизе, или кого-то еще, кто
помнил, кто знал меня или моих маму и папу...
Там, на обратной стороне листа, я расчертил карандашом час-
тые, ровные, будто телеграфные, строки. И вырисовал-выкрикнул
по ним свой ничем теперь не сдерживаемый вопль: «ВСЕМ!
ВСЕМ! ВСЕМ! Полярное море. Потерпел бедствие и раздавлен
подвижкой льдов ледокольный пароход “Челюскин”. Работает
радиостанция лагеря Шмидта Александра Карловича Р-А-Е-М.
Спасите наши души!.. Всем! Всем! Всем! Полярное море. По-
терпел бедствие и раздавлен подвижкой льдов Веня Додин. Ра-
ботает радиостанция лагеря Шмидта Александра Карловича Р-
А-Е-М. Спасите наши души!.. Всем! Всем! Всем!...» Я повторял
и повторял этот призыв-вопль до последней строки – до края
листа. Строками была густо заполнена вся оборотная сторона
работы. Сердце мое было заполнено до краев надеждой...
Нет, нет! Это не было до конца осознанным решением со-
общить возможным посетителям выставки о своем существова-
нии – о том, что никакого Вити Белова нет в помине, а есть,
существует, живет и хочет найтись настоящий Веня Додин. В
наше, уже недавнее время, европейская пресса стран, где дожи-
вали свой век мои ГУЛАГовские друзья, шелестела по-модному:
«Это сделано продуманно: ему подсказал так поступить его уже
сложившийся взрослый опыт...» Чепуха! Ничего подобного не
было. А был призывный крик истерзанного детеныша, искав-
шего помощи от сородичей по человечьей популяции. Вопль
был... Тот самый, что заставлял поколения терпящих бедствие
моряков, затерянных в безбрежьи океана и окончательно уте-
рявших надежду, корявыми буквами навалять записку челове-
88
честву, запихнуть ее в бутылочное горлышко, запечатать его
сургучом или дегтем и кинуть в волны... С надеждой!

Глава 26.

...В конце зимы или уже весной 1935 года моя акварель в
числе других работ московских детей экспонировалась в самом
Музее изящных искусств (ныне – Музей изобразительных ис-
кусств им. Пушкина) в Москве. Выставку посетил и почетный
гость – Эрнст Кренкель, тот самый полярный радист, что при
мне приходил когда-то, в прежней моей жизни, к Александру
Карловичу. Теперь еще и герой челюскинской эпопеи и хозяин
ставшей всемирно известной коротковолновой радиостанции с
позывными «Р-А-Е-М». Моя работа ему понравилась. О чем он
и сказал устроителям экспозиции, поинтересовавшимся его оцен-
кой работ, – тонул-то во льдях на акварелях и рисунках не один
мой «Челюскин» – их сотни были! Кренкеля остановил мой.
Мою работу ему и преподнесли. Он унес ее.
Лет через 35-40, на одном из праздничных собраний Секции
полярных стран Географического общества Академии Наук
СССР в Москве – в доме во дворе по Никольской улице, Эрнст
Теодорович, быть может, чтобы сделать мне приятное, сказал:
– Ну, правду говорю, – ты все так здорово изобразил, не по-
детски. Здорово, понимаешь! Федька Решетников, на что уж
художник, – профессионал все же, – позавидовал!.. Честно, мне
рисунок очень понравился. Я его потом и Владимиру Иванови-
чу Воронину показывал, и Шмидту показывал, Отто Юльевичу.
И им понравился рисунок! Отто Юльевич только спросил: «Это
что же за Александр Карлович такой? Вроде, говорит, не было
у нас такого...». – У вас не было. А у мальчишки оказался.
А тогда... Приехав домой и внимательно разглядев работу,
Кренкель с интересом прочел «телеграфное сообщение» на
89
оборотной ее стороне. Человек наблюдательный, привыкший
всему им увиденному придавать значение, он тотчас же обна-
ружил, прежде всего, нестыковку имени автора акварели, над-
писанного на лицевой ее стороне, с именем терпящего бедствие
некоего Вени Додина. Не тот ли это мальчик, об исчезновении
которого рассказывал ему несколько лет назад Александр Кар-
лович? Возможно, и скорее всего, – тот самый. Тем более, автор
акварели поминает и Александра Карловича! Такой вот вывод
сделал Кренкель.
Он позвонил на выставку и узнал, что автор подаренной
ему работы Витя Белов является воспитанником латышского
детского дома на Новобасманной улице в Москве. Но у Крен-
келя еще были сомнения: если это тот самый мальчик, то поче-
му он «Белов Витя»? И Эрнст Теодорович поехал к Александру
Карловичу, с лета 1930 года жившему на своей новой квартире
по улице Шаболовке. Шмидт рассказал Кренкелю, что в конце
1929 года, перед переездом сюда, ему звонил пребывавший в
бегах Иосиф Додин, старший брат того мальчика, которому он
показывал, как получается полярная ночь; спрашивал о его
судьбе и интересовался, нет ли вестей от их родителей. О себе
Иосиф ничего не сказал, пообещал только, что позвонит еще.
Но он ведь не знает, что мы переехали, и нет теперь у него моих
координат... Александр Карлович спросил Кренкеля, почему
тот вдруг заинтересовался судьбой Додиных? Он ведь эту се-
мью совсем не видел. Кренкель, зная о скверном здоровье уже
престарелого Шмидта и почувствовав необыкновенное для это-
го спокойного и выдержанного человека волнение, поосторожни-
чал и разговор замял.
В тот же день он поехал на Новобасманную.
...Меня привели в кабинет Яковлевой. Навстречу мне встал
очень знакомый человек. Я узнал его – нет, не по воспоминани-
ям во младенчестве, а по портретам в журналах, которые сам
вырезал и наклеивал в свой «полярный» альбомчик. Кренкель
спросил:
– Ты меня не узнаешь?
90
– Узнаю, – ответил я. – Вы тот радист Кренкель, который...
на «Челюскине» и на льдине у художника Гуревича... И в лаге-
ре Шмидта...
– Шмидта? Ты знаешь Шмидта?
– Знаю. Это главный полярник на льдине. Вообще, главный
полярник. С бородой... И еще знаю одного дядю Шмидта...
– Спасибо, – перебил меня Кренкель. – Спасибо за отлич-
ный рисунок! И большая благодарность тебе ото всех челю-
скинцев, которых ты бросился спасать! Спасибо!
Наверно, Яковлева успела уже ему насплетничать о том, как
мы «спасали» героев...
– Я обязательно всем моим товарищам передам от тебя
привет. И конечно, товарищу Шмидту, который... тебя знает...
Вот тут, в папочке, полярный шоколад, настоящий, какой нам
выдают на зимовках. Это тебе ото всех челюскинцев... Кушай
на здоровье!
Он потрепал меня по голове, еще раз оглядел и, попрощав-
шись с бывшими в кабинете, ушел.
А утром следующего дня, сразу после завтрака, когда я со-
бирался в школу, меня снова вызвали к Яковлевой. В кабинете
я увидел Александра Карловича, которого под руку держал
Кренкель...
До сих пор не могу, не умею сформулировать бурю чувств,
что винтом, как на спиральном спуске, закрутили меня, обесси-
лили, лишили языка, отняли слух и ослепили... Меня вырвало,
кровь пошла из носа... Вместо слов горло мое, стянутое судоро-
гой, выкрикивало хриплые звуки, которых я не слышал, но
ощущал уколами в сердце...
Прошло время, прежде чем врач успокоил меня и самого
Александра Карловича, видимо, не ждавшего такой реакции на
встречу ни от меня, ни от себя самого... Открыв глаза, я не уз-
нал его, до того он постарел... То ли со времени нашей послед-
ней встречи в 1929 году, то ли за эти пару часов, которые доро-
го обошлись ему, моему любимому человеку.
91
...Через три месяца Александра Карловича не стало. На его
похороны меня не пустили. Возможно, пожалели – и такое мог-
ло быть в той страшной жизни. Или не было в той жизни ника-
кого просвета, кроме диких, невероятных случайностей. Если
только не были «случайности» эти Промыслом Божьим...

Глава 27.

В самом конце мая 1935 года к нам в детдом неожиданно
даже для его бдительного начальства явилась известная тогда
всему миру радистка с арктической полярной станции Уэллен
на Чукотке Людмила Шрадер. Это именно она держала немыс-
лимо тяжелую и ответственную связь лагеря Шмидта с Боль-
шой Землей. И именно она выводила летчиков к затерянной в
Чукотском море утлой льдине с сотней спасавшихся на ней че-
люскинцев. Явно по подначке своего знаменитого коллеги она
привезла мне подарок «в связи с успешным окончанием пятого
класса» от Отто Юльевича Шмидта, от Эрнеста Теодоровича
Кренкеля и от себя лично – вырезанную из моржового клыка
композицию: чукча-погонщик держит в руке хоррей, за ним –
оленья упряжка с нартами.
Первого июня 1935 года в торжественно отмеченный дет-
домом день успешного окончания пятого класса – чему ни я
сам после таганского карцера, ни мои учителя, выходившие ме-
ня и вернувшие к жизни, верить не могли! – мне был сделан
еще один подарок – воистину не предусмотренный чекистски-
ми порядками в середине 30-х годов. Мне, прозванному за
прошлогодний рывок на Север Витьком-полярником, препод-
несли только что вышедшую книгу «Поход Челюскина», напи-
санную самими героями арктической трагедии. И в надписи-
посвящении на шмуцтитуле книги я прочел, не веря глазам сво-
им: «Додин Вениамин (!!!), ученик 5 кл. «Е» 13 школы БОНО
премируется за отличные успехи в учебной работе и примерное
92
поведение, достойное советского школьника. 1 июня 1935 года.
Директор школы В. Яковлева. Зав. учебной частью Е. Маркова.
Классный руководитель В. Демина».
Мне вернули мое имя, которое они украли у меня шестью
годами раньше. Каким образом? Кто? Я хотел знать правду.
Искал ее. И никогда не нашел. Как не узнал никогда имя зверя,
приказавшего лишить меня имени и тем – надежды быть най-
денным близкими и той же надежды самому не пропасть навсе-
гда в бездне российского беспредела. Теперь, – думал я, – если
мои мама и отец живы, они смогут меня найти. И мне никому
не надо будет объяснять, что я – это я.
Целый год самые теперь близкие мне люди Эрнест Крен-
кель и Людмила Шрадер искали моих родных. Родителей и им,
героям страны и мира, найти не позволили. Искать же бабушку
было очень трудно: единственный после покойного Александра
Карловича человек, знавший адрес бабушки, – фрау Эрнестина
Элизе Курц, – через два месяца после смерти Шмидта ушла
вслед за своим другом. Все, связанное с Мстиславлем, вышиб
из моей головы таганский карцер. Связи были порваны. Но на
то Кренкель и Шрадер были полярниками, что не останавлива-
лись перед препятствиями. И в марте 1936 года бабушка Анна-
Роза – Великая маленькая женщина – шаровой молнией ворва-
лась в мой детдом. Вечером того же дня она увезла меня к сво-
ему старому поверенному – московскому адвокату Григорию
Львовичу Шнитке, ведшему когда-то ее дела в Китае. Через па-
ру недель, не беспокоя и без того замученную мною тетку, мы
вселились в гробовидную комнатку в коммуналке в доме на
Разгуляе!
– Семьдесят шесть соседей, одно сортирное очко, один во-
допроводный кран, – сообщила она, когда мы вошли в наше
новое жилище. – Вот что они нам бросили, отняв у нас все, Бе-
ночка. Однако, если верить Торе, у отнявшего отнимется. У то-
го, кто выгнал из России ее граждан, отобрав их имущество и
бросив в зубы турок или кого-то там еще, а дочерей – на па-
нель, отберется все, и они тоже будут изгнаны в нищету, и де-
93
вочки их будут тешить вислобрюхих ничтожеств где-нибудь у
самого синего моря. Или их всех уничтожат здесь вместе с их
расплодом! Закон возмездия!
Полностью согласившись с бабушкой относительно неми-
нуемости возмездия, комнаткой я был доволен: ее два окна вы-
ходили на мою площадь; левое – на дворец Мусина-Пушкина и
на начало Доброслободского переулка, правое – на магазины
противоположной стороны и на угол меж Басманными, с по-
чтой и кафе. Только за шумом Разгуляя нас с бабушкой никто
уже услышать не мог...
Голубка моя! Что оберегало ее – бывшую? Только возраст:
в марте 1936 ей простучало 99 лет! Давным-давно заслужившая
награды покоем, она великим своим беспокойством продолжа-
ла творить добро. И, как прежде, преуспевала в этом весьма не-
популярном занятии.
А я – чем я мог ее вознаградить? Только теплом на ее тепло.
Только лаской на ее ласку. И учебой: она мечтала видеть своих
близких людей образованными. Большего стимула учиться, чем
желание успокоить ее любящее сердце, быть не могло. Это и
было счастьем – и ее, и моим...

Глава 28.

Бабушка моя Анна-Роза – Розалия – не бабушка мне, – мне
она прабабушка. Бабушка она мамы моей. Бабушка Розалия –
потомок людей замечательных! В России – это участник бата-
лий со шведами в Петрово время генерал Чамберс, бессменный
командир Потешных – Преображенского и Семеновского -
полков, созданных Петром Великим. В Шотландии – семья кон-
стеблей.
Современники называли Её Великой женщиной и писали с
заглавной буквы. А была она невелика ростом, но даже в глубо-
94
кой старости девически изящной и уж вовсе не по годам живой.
Великой почитали ее за всепроникающий острый ум – фило-
софский и критический, чем и отличаются преуспевающие фи-
нансисты (если, конечно, наделены от Бога аналитическим
мышлением).
Оставшись в младенчестве, по смерти родителей в эпиде-
мии холеры, сиротой, она возвращена была из немецкого Мюн-
стерэйфеля, где они гостили, в Москву, к дальнему родичу ма-
тери ее, Абелю Розенфельду, еврейского происхождения. Дом
его стоял у начала Варварки, в Зарядье Китай-города. Я застал
его. Великолепный особняк тремя этажами витражных окон
выходил на улицу, названную по церкви Варвары-
великомученицы. Пятью этажами – в Зарядье - на Москву-
реку. До 60-х гг. ХХ века в нем располагался ГлавМЕТРО-
СТРОЙ. Дом снесли, открыв и на его месте новую гостиницу
«Россия».
В «сороке» – на подведомственном Глебовскому подворью
Китай-города участке Варварки – традиционно селились ино-
верцы; евреи тоже, купцы первой и второй гильдий, коим раз-
решалось постоянное проживание в Москве. При каждом оче-
редном воцарении правила менялись. Но первогильдиец Абель
Розенфельд поставил себя выше правил: они разбивались о его
состояние и авторитет могущественного финансиста, попросту,
ростовщика – всесильного и беспощадного одинаково к чужим
и своим.
Не было секретом, что клиентами его значились сильные
мира, в том числе столичная элита и сам Двор. И что при из-
вестной «исключительно привлекательной манере общения» с
ними он «имел о них о всех собственное мнение, не всегда бла-
гоприятное и почтительное».
И вот к нему в дом попала моя девятилетняя прабабушка...
...Абель Розенфельд шестнадцатилетним юношей из Дорд-
рехта в Нидерландах приплыл в Россию на паруснике «Этуаль».
Прибыл, чтобы завоевать Петербург, – на меньшее он не был
95
согласен. Не имея никаких средств, но обладая волей и настой-
чивостью, острым умом а также рекомендательным письмом к
барону Вельо, Абель высадился в имперской столице. В своих
записках барон Иосиф Иосифович Вельо, генерал-лейтенант, а
затем уже и комендант в Царском Селе, заметил: «Нет необхо-
димости в подробностях, на письме излагаемых, чтобы понять,
что за юный искатель славы явился в мой дом».
Вскоре Абель уже занимался бумагами барона в качестве
его секретаря. Отец генерала был в царствование императора
Павла его придворным банкиром, как, впрочем, и при жизни
Екатерины Великой. Сам генерал, далекий от хлопот за преде-
лами своей государственной службы, решил перепоручить и
финансовые дела весьма смышленному секретарю. Он не
ошибся в выборе. И Абель очень серьезно взялся за новое по-
ручение, которое пришлось ему по душе. Тут необходимо ого-
вориться: попав в дом Вельо, потомка португальских евреев,
Абель тотчас оказался в ауре семьи Адлербергов, участников
Екатерининских войн, позднее стремительно вознесшихся из
безвестности до ближайших друзей императорской фамилии.
Известно было, что Владимир Фёдорович Адлерберг в кавале-
рийской атаке под Смоленском в 1812 году был заслонен вы-
рвавшимся вперед и потерявшим из-за того руку Вельо. Адлер-
берг этого никогда не забывал. Как, впрочем, этого и не напо-
минал ему никогда спаситель его. В дневнике женщин-
Адлербергов есть запись, объясняющая мотивы одного благо-
деяния, оказанного молодому Абелю его высоким патроном:
поразительные усердие и честность во всех делах секретаря ге-
нерала. Видимо, именно по этой причине через три года служ-
бы Абеля у Иосифа Иосифовича преподнесен ему был первый
орден - Святого Владимира и десять тысяч ассигнациями. Этого
мало – ему были переданы от семьи Владимира Адлерберга еще
тридцать тысяч, с тем, «чтобы возвратить их через десять лет,
ежели к тому уважительных препятствий не окажется». С этого
времени началась его карьера финансиста-ростовщика.
96
По предположению Бабушки, к собственно ростовщичеству
Абель или вовсе не пришел бы, или занялся им много позднее,
по причинам, связанным с особенностью кредитного дела в
России и его, еврейского выходца, места в этой «для веселия
мало оборудованной» стране. Но судьба свела его близко, да
еще через родственные связи, еще с одним пришельцем в Рос-
сию – доктором Фридрихом Иосифовичем Газом (HAASE).
Читателей романтических, пытливых, искренне неравнодуш-
ных к страданиям человеческим, отсылаю за подробностями к
статьям о Фридрихе Гаазе в Русский биографический словарь и
Энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Людям прагматическим,
знающим что почем, читать о буднях этого немца – московско-
го тюремного врача – только время терять. И, не приведи Гос-
подь, хватиться, часом – в разумении или с похмелья – о ник-
чемности собственной жизни, казалось бы, безусловно состо-
явшейся. Так, например, привиделось такое однажды и вовсе
благополучному россиянину – Николаю Александровичу Рома-
нову. Правда, человеку тоже немецкого происхождения. Ему
доложили в сентябре 1909 года о предстоящем открытии па-
мятника в Москве некоему доктору, тюремному врачу. Его ве-
личество пожелал узнать причину. И вот… «Стыдно! Ах, как
стыдно-то! – сознается государь Елисавете, старшей сестре
супруги. – Наклониться недосуг и землю потрогать... которая
кормит тебя и примет... Святых на небесах ищем... Стыдно...»
Однако, отсылая читателя к первоисточникам, следует все же,
пусть кратко, рассказать о докторе Гаазе. Потому что судьба
его – как-никак, и моего предка – предтеча жизненного подвига
мамы моей. Мне же в этой эстафете поколений предоставлено
лишь воспользоваться своим «правом на наследство», но без
права оценки собственной моей доли, в это наследство вложен-
ной, – слишком велик, значителен их первоначальный вклад!..
Бабушка, подозреваю, наперед знала все, что со мной произой-
дет. Потому, как когда-то мама с прививанием иммунитета против
судьбы Оливера Твиста, неназойливо-настойчиво подпитывала ме-
97
ня рассказами о делах тюремного доктора. И тем вводила в меня,
мальчишку, по каплям «яд» активного сострадания. Надо признать-
ся, что «яд» подвига доктора Гааза впитывался исстрадавшимся
сердцем моим жадно, без остатка. И свое дело сделал.

Глава 29.

...Фридрих Гааз родился в германском городе Мюнстерэй-
феле в 1780 году. Отец его был аптекарем. Дед – доктором ме-
дицины. Все семь братьев его и сестер стали образованными
людьми. Сам Фридрих учился сперва в католической школе,
потом прослушал курс философии и математики в университе-
те Йены, наконец, окончил в Вене курс медицинских наук, спе-
циально при этом изучая у знаменитого Адама Шмидта глазные
болезни. Судьба его решилась, как всегда, неожиданно: он при-
глашен был к находившемуся тогда в Вене больному князю
Репнину. И князь, вылеченный им, уговорил Фридриха поехать
с ним в Россию. Так с 1802 года Гааз поселился в Москве. Сра-
зу его стали приглашать в московские больницы для консуль-
таций. Здесь он убедился, что работы ему хватит на всю его
жизнь, – двери лечебниц и богоугодных заведений были ему
открыты. С разрешения московского губернатора Ланского он
принялся за работу. Быстро слухи о его успехах дошли до Пе-
тербурга. Императрица Мария Федоровна посчитала его дос-
тойным «быть определену в Павловской больнице над меди-
цинской частью главным доктором». Это произошло в июне
1807 года. Заняв эту непростую должность, он не переставал
беспокоиться о своих бесплатных больных и «всегда находил
время для посещения множества их». Ланской представил его к
ордену Св. Владимира, который Гааз постоянно, до смерти, но-
сил на «своем поношенном, но всегда опрятном фраке».
В 1809 и 1810 годах Гааз предпринял две поездки на Кав-
каз, в результате которых в 1811 году им был издан справочник
98
с научным системным описанием уже известных, казалось бы, но
вновь им открытых серно-щелочных источников Ессентуков.
Отечественную войну 1812 – 1814 годов провел он в дейст-
вующей армии, окончил ее в Париже. И даже побывал в по-
следний раз в родном Мюнстерэйфеле, где застал семью у по-
стели умирающего отца... И вернулся в Россию.
Первое время по возвращении в Москву Фридрих занимал-
ся частной практикой и стал вскоре знаменитым и любимым
врачом, «которого всюду приглашали и к которому больные
часто приезжали из самых отдаленных местностей, так что, не-
смотря на свое бескорыстие, он стал обладателем большого со-
стояния: имел суконную фабрику, имение, дом в Москве, ездил,
по тогдашнему обычаю, в карете, запряженной цугом четверкой
белых лошадей. Но он не забывал и бедного люда и много уде-
лял времени на прием бесплатных больных, которым помогал
не только советами, но часто и деньгами».
В 1825 году московский генерал-губернатор князь Дмитрий
Владимирович Голицын обратился к Фридриху Гаазу с пред-
ложением занять должность московского штадт-физика. После
долгих колебаний он принял ее и со свойственной ему энергией
стал деятельно проводить различные преобразования по меди-
цинской части города и вместе с тем отчаянно бороться с апа-
тией и безразличием, с которыми относились к своему делу его
сослуживцы. Его горячая живая деятельность постоянно стал-
кивалась с ледяной канцелярской инертностью. И начальство, и
служащие были недовольны «беспокойной деятельностью»
Гааза: пошли жалобы и доносы на него. Все, – начиная с ино-
странного происхождения его и кончая тем, что свое жалование
штадт-физика отдавал он своему смещенному предшественнику,
– ставилось ему в вину. Через год он вынужден был оставить
должность, уйти в отставку и вновь заняться частной практикой.
Обратимся к А.Ф. Кони: «24 января 1828 года было Высо-
чайше разрешено учредить в Москве губернский тюремный
комитет – по представлению и настоянию князя Д.В. Голицына,
который в 1830 году назначил доктора Гааза членом Комитета
99
и Главным врачом московских тюрем (а с 1830 до 1835 гг. –
еще и секретарем Комитета). С этого времени, в течение 25-ти
лет, всю энергию, всю свою жизнь и все без исключения мате-
риальные средства свои отдавал он этой новой деятельности,
всецело захватившей его. Он внес в нее искреннюю любовь к
людям, непоколебимую веру в правду и глубокое убеждение, что
преступление, несчастье и болезнь так тесно связаны друг с дру-
гом, что разграничить их иногда совершенно невозможно. И по-
ставил себе целью “справедливое, без напрасной жестокости,
отношение к виновному, деятельное сострадание к несчастному
и призрение больного”. Ничто более не могло остановить его в
неукоснительном стремлении к этой цели: ни канцелярские при-
дирки, ни косые взгляды, ни ироническое отношение начальства
и сослуживцев, ни столкновения с сильными мира сего, ни даже
горькие разочарования. Он всегда был верен девизу своему, вы-
сказанному в его книгах: “торопитесь делать добро!”».
Один, – он сумел очеловечить бытовавшую многие столе-
тия звериную, бесчеловечную практику ссыльно-каторжных
этапов, на которых несчастных арестантов, одетых в неподъем-
но тяжелые кандалы, или нанизанных через ручные «браслеты»
на общий – по сотне человек – железный прут гнали по беско-
нечным «владимиркам» через всю Россию – в Сибирь, на За-
байкальские казенные каторжные заводы и рудники, на копи и
шахты Сахалина. Гнали годами – путь был дальним. Летом гна-
ли, в осенние ледяные ливни. И зимой, в лютые сибирские мо-
розы, когда кандалы и «браслеты» не только перетирали ноги и
руки, но причиняли непереносимые, бесконечные муки аре-
стантам, у которых из-за стылого металла отмерзали конечно-
сти, – будучи раз закованными в железо, они больше нигде,
на всем немыслимо долгом пути в каторгу и ссылку, не
расковывались... Доктор Гааз заставил тюремное ведомство
перековывать людей на каждом этапном пункте, для чего там
заведены были кузни. В Москве Гааз сам организовал такие
кузни на Воробьевской пересыльной тюрьме и в полуэтапе у
Рогожской заставы. И оплачивал перековку собственными
100
средствами. Он придумал и принудил ведомство использовать
только новые, легкие кандалы, «с благодарностью встреченные
каторгою». Он заставил все части металлических оков, сопри-
касавшихся с телом человека, обязательно обшивать мягкой
кожей. Он увеличил за свой счет ассигнования на питание аре-
стантов в московских этапных тюрьмах. Он добился распоря-
жения на свое право задерживать и даже отставлять от этапов
старых, больных и увечных арестантов, построил для них уже
поминавшийся Рогожский, потом Симоновский полуэтапы и
оборудовал в них лазареты, а затем, в 1832 году, на Воробьевых
горах – больницу на 10 коек с операционной. Наконец, он орга-
низовал большую полицейскую больницу у Петровских ворот,
названную народом Гаазовской. Губернатор Голицын разрешил
Гаазу перестроить один из блоков Бутырского тюремного замка
– Бутырок, пребывавший в ужасающем состоянии. Доктор сам
руководил работами, сумев там же оборудовать больницу – еще
в мое время (в годы заключения в эту тюрьму самого автора
романа) одну из лучших в Москве. Все это было сделано также
на средства этого святого человека, и на пожертвования «одно-
го анонимного дарителя». Пока шли работы, доктор завел ре-
месленные школы при полуэтапах для детей ссыльно-
каторжных, следовавших в Сибирь вместе с родителями. Он
учредил специальные фонды для выкупа несостоятельных
должников, для помощи семьям неимущих арестантов, для вы-
купа у помещиков детей высылаемых крепостниками крестьян,
чтобы воссоединить их с родителями на местах поселений. По
словам бабушки, был он настойчивым ходатаем за тех, кто по
его предположению, оправдываемому тогдашним состоянием
уголовного правосудия, был невинно осужден, или же по осо-
бым обстоятельствам заслуживал и особого милосердия. И
здесь он не останавливался ни перед чем: спорил с митрополи-
том Филаретом, обращался к царю и родственникам царицы в
Германии, а при посещении ими тюрем всегда испрашивал у
государя помилований.
101
В день отправления этапа доктор обходил всех, раздавал
припасы, ободрял, напутствовал их и прощался с ними, часто
целуя тех, в которых успел подметить «душу живу», и шагал с
ними по многу верст...
«Понятно, с какой любовью и глубоким уважением смотре-
ли арестанты на своего “святого доктора”! – восклицает Анато-
лий Федорович Кони, великий русский юрист. – За всю его
службу ни одно грубое слово не коснулось его слуха даже в ка-
мерах самых злобных и закоренелых преступников, к которым
входил он спокойно и всегда один. С надеждой на утешение и
возможное облегчение их тяжелой участи шли пересылаемые в
Москву и уходили из нее в далекую Сибирь, унося в сердцах
воспоминание о чистом образе человека, положившего свою
жизнь на служение несчастным и обездоленным братьям и се-
страм. Когда впоследствии до этих людей дошла печальная
весть о смерти их заступника, они на свои трудовые гроши со-
орудили в Нерченских рудниках храм с иконою Святого Фео-
дора Тирона с неугасимою перед ней лампадою...
Умер Фридрих Иосиф Гааз 16 августа 1853 года. Умер так
же спокойно и тихо, как нес свою многотрудную жизнь. Два-
дцатитысячная толпа провожала гроб его к месту последнего
упокоения на кладбище Введенских гор. После его смерти, в
скромной квартирке доктора в Гаазовской больницы, нашли
плохую мебель, поношенную одежду, несколько рублей денег,
книги и астрономические инструменты; последние были един-
ственной слабостью покойного, и он покупал их, отказывая се-
бе во всем: после тяжелого трудового дня он отдыхал, глядя в
телескоп на звезды, не догадываясь, что сам был одной из са-
мых ярких звезд Земных. Единственным оставленным им по
себе состоянием была последняя его рукопись о нравственных
и религиозных началах его жизни, адресованная Женщине-
Матери...
Зато велико было нравственное наследие, которое оставил
он людям. Для всех москвичей оно оказалось настолько силь-
102
ным, что одного появления доктора перед беснующейся толпой
во время холеры 1848 года и нескольких слов его было доста-
точно, чтобы успокоить ее – до этого повергшей в ужас грена-
дерский полк, пытавшийся толпу эту удержать. А после смерти
светлый образ этого человека стал примером, как можно осуще-
ствить на Земле идеал христианской любви к людям в самых тя-
желых жизненных условиях...» Да еще в России, добавил бы я...
Послесловие (к Главе 29).
Конечно, как все светлое и святое, имя Фридриха Гааза бы-
ло Россией забыто начисто. Россией, но не ее униженными и
оскорбленными (в день выхода Сигнала иерусалимского из-
дании «Площади РАЗГУЛЯЙ» - 4 мая 2008 г. – 1-й канал
Московского телевизенья сообщил в Новостях о разгроме
благодарными россиянами его могилы и надгробия и глум-
лениях над святынями этими на Введенском кладбище в
бывшей Немецкой слободе: «Ничто не забыто!. Никто не
забыт!»).
Но, конечно, забыто не его другом Абелем Розенфельдом и
Розой, в 1856 году вышедшей замуж за Франца Дитера Гааза –
племянника покойного доктора.
Бабушка помнила доктора Гааза с детства – высокого, сухо-
го старика во фраке с Владимирским крестом в петлице, в ста-
рых башмаках с пряжками и в высоких чулках, а по зимам – в
порыжелых высоких сапогах и старой волчьей шубе, шагающе-
го по Варварке к их дому...
И еще яснее, четче помнила она, как постоянно непрони-
цаемо суровый со всеми своими полуавгустейшими клиентами,
- улыбающийся Абель Розенфельд, ее дядя, - встречал на поро-
ге своей главной конторы в Камергерском чинно шествовавше-
го к нему его «тюремного доктора». Которого за глаза называл
103
своим святым. Бабушка так и не определила, прожив Мафусаи-
лову жизнь, кем установлено было неукоснительное требование –
хранить в тайне финансирование Розенфельдом благодеяний док-
тора, чтобы не оскорблять достоинства несчастных арестантов.
Самим Абелем или доктором Гаазом? Однако тайну «одного
анонимного дарителя» и она хранила долгие годы, раскрыв ее
мне, своему правнуку, в назидание и напутствие...
В конце 1889 года, принимая у себя, теперь уже в доме по
Доброслободскому переулку, Анатолия Федоровича Кони, дав-
него друга их семьи, она вспомнила всеми забытого «тюремно-
го доктора». Бабушка, за месяц до того, похоронила своего вто-
рого мужа Симона ван Майера (Франц Дитер Гааз, тоже врач,
погиб во время эпидемии холеры в 1859 году). Настроение ее
было, мало сказать, не располагавшим к дискуссиям на посто-
ронние темы. Но память о «святом докторе» покоя ей не давала.
Поэтому в январе следующего года Анатолий Федорович вы-
ступил в юридическом обществе Санкт-Петербурга с докладом-
напоминанием русскому «обществу», упивавшемуся своим об-
щечеловеческим культуртрегерством, об одном из замечатель-
ных его деятелей. Конечно, Кони ошибся: никогда Фридрих
Иосиф Гааз не был деятелем этого общества: русское общество
не простило ему, прежде всего, его нерусского происхождения.
Последнее обстоятельство сыграло главную роль в том, что оно
задержало еще на 19 лет – после выступления Кони – открытие
памятника доктору Гаазу, средства на который собраны были
по каторжным окраинам России, в Москве, банкирским домом
Абеля Розенфельда. Сумма была настолько велика, что после 1
октября 1909 года, когда памятник «святому доктору» во дворе
его Гаазовской (официально Александровской) больницы был
открыт, многотысячной толпе, собравшейся почтить память
Фридриха Иосифа Гааза, было сообщено, что в России учреж-
дено «Ольгинское благотворительное общество в память док-
тора Ф.И. Гааза» с фондом в 20000 рублей в год».
Памятник был бесценным подарком и моей маме, недавно
возвратившейся из японского плена после Манчжурской, Порт-
104
Артурской, Киотско-Нагасакской и лично ее трагедии. И те-
перь, в качестве почётной гостьи, присутствовавшей на воисти-
ну всенародном торжестве...
Свой рассказ Бабушка закончила так:
«…Знай и помни, что немец Гааз сделал для русского народа
несоизмеримо больше, чем вся неисчислимая рать пусть и небес-
таланных, но пустокрикливых народных радетелей и борцов с
самодержавием. Что совершили они, скопом? Сперва поманили
его равенством и братством, потом сломали ему хребет вызван-
ными их заклинаниями бесами, а теперь истребляют его. В отли-
чие от них, Гааз никого не разоблачал, к позорному столбу никого
не пригвождал, тем более никого не поднимал на борьбу за народ-
ное дело. Он это дело просто делал, – изо дня в день, из года в год,
– всю отпущенную ему Господом жизнь. Причем, всегда – только
собственными руками. Он прекрасно понимал, к чему ведут все
народные радетели. И своим подвигом показал современникам и
тем, кто их сменил и еще сменит когда-то, чем надо было зани-
маться уважающему себя человеку и в эпоху “тюрьмы народов”,
и, тем более, в светлую эру построения социалистического обще-
ства. Теперь ведь и не представить, что смог бы Гааз сделать
сегодня? Хотя, конечно, он бы придумал себе дело по сердцу.
Только вот, мальчик, их больше нет, подобных этому “смешно-
му” немцу. Запомни, Беночка, все, что я тебе говорю. Запомни!..»

Глава30.

...Жили мы с Бабушкой весело и бедно. Лишенка с 1917 го-
да, иначе говоря, утерявшая из-за ее соцпроисхождения все
гражданские права, кроме, конечно, права на голодную смерть
и тюрьму, она ничьей помощи не принимала. Отвергала по-
мощь с порога! Понять Бабушку можно было: по крайней мере
полвека она крупно, щедро меценатствовала. Было из чего.
105
Дядя ее, Абель, единственной своей племяннице, хозяйни-
чавшей в его доме и в делах, никогда ни в чем не отказывал. А
задолго до своей кончины передал Розалии все свое обшир-
нейшее состояние. При жизни Розенфельда и после его смерти
кто только не пользовался бабушкиной щедростью? После бес-
пощадного к должникам Абеля действия Бабушки могли ка-
заться ритуалом августейшей свадьбы, когда толпе бросают
груды золота. Но это только казалось. Бабушка так просто
деньги не раскидывала. Она знала им счет и цену. Коммерче-
ские интересы ее, по наследству от дяди, простирались далеко
за пределы Москвы, русской равнины, самой России. Вместе со
своими британскими и германскими родичами она продолжала
кредитовать компании по строительству железных дорог в Ин-
дии, Китае, в Африке и Австралии. От Абеля она восприняла
права в директоратах по сооружению американских железных
дорог Юнион Пасифик, Этчисон-Топеке-Санта-Фе. Российским
ее поверенным был известный инженер и публицист Констан-
тин Аполлонович Скальковский, организовавший в промыш-
ленных центрах первые проектные конторы, финансируемые
банком «Абель и Ко». Бабушке принадлежал контрольный па-
кет Сибирского банка – учреждения могущественного и богато-
го. На правах собственности и по гарантийным обязательствам
ей, через мужа-христианина (моего прадеда Саймона ван дер
Майера), принадлежали обширнейшие промышленные и про-
мысловые угодья в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке, а
через дома Шустовых, Комаровых и Драгомировых – в Русской
Америке. Следуя практике своего дяди, Бабушка в последней
трети XIX века через московских генерал-губернаторов про-
должала скупать у разорявшихся помещиков и передавать казне
приволжские имения, оставив себе знаменитые «Анели» в Ко-
стромской губернии, принадлежавшие семье Нелидовых. Она
списала все болгарские долги матери генерала Михаила Скобе-
лева, Ольги Николаевны Полтавцевой, ее подруги, постоянно
поддерживая эту удивительно самоотверженную и бескорыст-
ную женщину.
106
После уничтожения бедуинами и нескольких лет небытия,
на средства Бабушки был восстановлен жилой центр Петах-
Тиквы в Палестине. На стыке веков она приобрела треть акций
Общества новых брянских заводов в Каменском, принадлежав-
ших семье Нобель. Во время русско-японской войны, а позднее,
в период обеих балканских войн, Бабушка кредитовала меди-
цинские программы российской армии, провалившиеся из-за
безудержного казнокрадства. Она щедро оплатила расходы по
возвращению в 1906 году домой, в Россию, – через Америку и
Европу, – маминого госпиталя со всеми его больными и персо-
налом. Финансировала в 1908 – 1918 годах Манчжурское брат-
ство. Затем оплачивала начальную деятельность «Спасения» с
его «Маннергеймовым коридором». И была горда участием в
вызволении из большевистского плена тысяч россиян. А вот
свое участие в афере с Московской хоральной синагогой отри-
цала напрочь. Тогда изгнанный ею за махинации бывший ее
московский доверенный Шолом Хаим Чудаков, раввины
Шлейфер, Левин и Мазо со своей супругой Стеллой Лифшиц в
чудаковском доме по Маросейке, 9 сколотили комитет. И быст-
ренько открыли синагогу в аварийном здании у Солянки, уже
зная о предстоящем назначении на московское губернаторство
патологического юдофоба великого князя Сергея Александро-
вича. Конечно, через год она была закрыта, не успев рухнуть на
еврейские головы. А вся компания хорошо заработала на этой
комбинации.
Сергей Александрович, сменив Долгорукого на Москве,
тотчас же – с первого дня прихода на старостоличный Олимп –
открыл активную жидоедскую кампанию. Началось повальное
выселение из Москвы «всех без исключения» евреев. Всех!.. Да
не всех: ни служащих предприятий Абеля Розенфельда, ни мно-
гочисленных агентов Бабушки, ни государственных служащих
на ее жаловании, – а их много было, принадлежавших к бонто-
ну города, – ни их друзей-евреев новый губернатор беспокоить
не посмел. Потому, во-первых, что сам, как, впрочем, вся его
полуавгустейшая родня, был по уши в долгах у банкирского
107
дома «Абель Розенфельд и Ко» – так, условно, назовем мы бан-
кирскую контору Абеля, клиентом которой был и Александр
III. Случилось так, что его векселя переписаны были на Сергея
Александровича, обязавшегося немедленно их погасить. Вели-
кий князь этого не сделал. Решил: не к спеху.
Личный финансист сродни семейному доктору – его не
стесняются. А потому пребывают в свойственной им ипостаси.
Известно: власть развращает, абсолютная власть – абсолютно.
Единственным благодеянием великого князя называлось его
бескорыстное попечительство над Императорским Палестин-
ским обществом. Ребенком, при своем дяде, великом князе
Константине Николаевиче, участвовал он в экспедиции-
паломничестве на Святую Землю. Набравшись несвойственного
Романовым нахальства, став взрослым, он начал настойчиво
превращаться в авторы «Палестинской идеи». То же авторство,
в свою очередь, отстаивал и сам Константин Николаевич – все
же адмирал-главноначальствующий над российским флотом,
«таскавший при себе сопляка, выросшего в выскочку». Незави-
симо друг от друга оба они поручили составить Устав Общест-
ва сопровождавшему их тогда по Святой Земле Мансурову, из-
вестному в качестве деятельного начальника над морскими
госпиталями Севастополя во время Крымской кампании. В то
время Борис Павлович Мансуров служил под началом графа
Николая Владимировича Адлерберга, с ноября 1854-го по май
1856-го исполнявшего, единовременно, должность военного
губернатора Симферополя и обязанности гражданского главы
всей Таврической губернии. За много лет до поминаемых вели-
ких князей, в 1846 году, граф посетил Иерусалим. Возвратив-
шись, он, человек глубоко религиозный, высказал необходимость
создания в России общественной организации «для упорядочения
и облагорожения взаимоотношений с хранителями православия в
Палестине». Его «Записка» была благосклонно принята императо-
ром, ближайшим другом министра Двора графа Владимира Федо-
ровича Адлерберга (отца Николая Владимировича). Именно ему
Николай I поручил организацию Палестинского общества, не за-
108
медлив «выделить необходимые суммы, для оного дела потреб-
ные»... Смерть императора в 1855 году нарушила эти планы...
Прошли годы. Получив уже известное нам задание великих
князей, Мансуров не замедлил сообщить о нем действительно-
му автору идеи, графу Николаю Владимировичу в Бирхенек под
Мюнхеном, где тот лечился после удара, случившегося в Гель-
сингфорсе (16 лет граф был наместником и командующим во-
енным округом в Финляндии). Одновременно Мансуров поста-
вил Адлерберга в известность, что выделенные некогда покой-
ным государем значительные средства, предназначенные для
организации Общества, весьма выросшие за прошедшие годы,
сняты неожиданно с расчетного счета в банкирском доме
«Абель Розенфельд и Ко». Абель подтвердил сообщение Ман-
сурова, уточнив: сняты конфиденциальным распоряжением ве-
ликого князя Сергея. Вместе с тем, министр Двора сообщил
Императору, что необходимые для организации Общества
средства, запрошенные Сергеем Александровичем, высочай-
шим повелением «выделены и переведены на расчетный счет
(...) банкирского дома». Все последующие денежные операции
великого князя были финансистами Абеля проведены, внесены
в реестры, вписаны в банковские книги. Розенфельду не нужен
был скандал. Но все вышеприведенное было отражением само-
го беспардонного мошенничества. Чьего? Да всего-навсего
члена династии Романовых...

Глава 31.

Было еще одно обстоятельство совершенно уже скандаль-
ного свойства. Прежде, чем я о нем расскажу, сознаюсь: в пер-
воначальные мои планы не входило поминание, описание тем
более, славного губернаторствования полуавгустейшего вора и
авантюриста. Занятие это после Михаила Евграфовича Салты-
кова-Щедрина и Казимира Валишевского неблагодарное. Но
жизнь Абеля и Бабушки проходила в опасной близости от этого
109
деятеля и в чем-то зависела от него. И уже давно прервалась
жизнь учителя моего, коллеги и друга профессора-генерала
Сергея Александровича БРЫКИНА. (Бывшего начальника
МОСМЕТРОСТРОЯ; впоследствии, генерального директора
ВНИИС МИНТРАНССТРОЯ СССР). Был он не только замеча-
тельным строителем, сподвижником будущего Главного Мар-
шала авиации Александра Евгеньевича ГОЛОВАНОВА и круп-
нейшим учёным. Но и историком железнодорожного освоения
России. Что в нашем случае особо важно, хранителем и иссле-
дователем Особого Императорского архива всех происшедших
в великой стране транспортных катастроф. В том числе, факси-
мильных документов чрезвычайных по ним экспертиз… Того
мало, в течение ряда лет им учинялись закрытые Учёные сове-
ты, на которых в годовшины поминаемых происшествий рас-
сматривались и совершенно секретные, скандальные как прави-
ло, результаты особенно интересных и важных экспертных
оценок. Повторяю ещё раз - особо(!) в бытность связи их с дея-
тельностью и личностью В.кн. Сергея.
Выше, вкратце рассказано было об участии Абеля и Бабуш-
ки в финансировании строительства железных дорог за рубе-
жами России. Но и здесь, внутри границ России, многие дороги
сооружались на кредиты их банкирского дома. Из девяти с по-
ловиной тысяч километров железных дорог, построенных в 60-
х – 70-х годах, не менее трети возведено было на кредиты Ро-
зенфельда. Но человек этот, отличавшийся мертвой хваткой в
делах, никогда с жульем не связывался. А железнодорожное
строительство в России (и, верно, не только в России) оказыва-
лось полем деятельности всяческого уровня преступников. Ос-
мотрительный делец, действовавший только наверняка, Абель
Розенфельд взял на службу известного московского сыщика
Смолина, уважаемого уголовным миром России за справедли-
вость, и начальника московской сыскной полиции, ее основате-
ля (в 1881 г.), легендарного Эффенбаха. Они и старый друг
Абеля Кронеберг – правительственный инспектор железных
дорог – составили для Розенфельда досье на весь околожелез-
110
нодорожный мир жулья. И когда Юлий Исаакович Гессен, «па-
па» (или Крестный отец) южно-русского клана дельцов, с не-
которых пор находившийся на крючке у сыскной полиции и
лично Эффенбаха, вместе со своим братом Борисом Юльеви-
чем, недавно закончившим дела на строительстве Виндавской
дороги, предложил ему участие в финансировании прокладки
вторых путей Курско-Харьковско-Азовской железной дороги,
Абель наотрез отказался. По досье на Гессенов, разбойничав-
ших прежде в Молдавии и на юго-западе Украины, здесь, в по-
дельниках у них, (или в ведущих, что точнее) состояли извест-
ный вор барон Отто Федорович ганн. И его собутыльник, как,
впрочем, и собутыльник самого императора, генерал-адьютант
Черевин (начальник охраны царя), «направляемые» Иваном
Станиславовичем Блиохом.
…Известно, что 17 октября 1888 года царский поезд, в ко-
тором вся семья Александра III возвращалась из Ливадии в
Санкт-Петербург, потерпел крушение недалеко от небольшой
станции Борки под Харьковом. Семья императора, слава Богу,
не пострадала. Но из царского сопровождения на месте катаст-
рофы погибло 19 человек и 14 были тяжело ранены...
Конечно же, возникли слухи: крушение дело рук револю-
ционеров! Ведь не так давно, в 1881 году, убили Александра II.
Произошло – до и после Борков – ряд тоже известных покуше-
ний на жизнь августейших особ. Однако сам министр внутрен-
них дел нашел, что обстоятельства дела не допускают намека на
политическое преступление. А комиссия под председательством
Анатолия Федоровича Кони установила, что как это ни парадак-
сально, но грубейшие нарушения правил производились по лич-
ному указанию тех, кто отвечал за безопасность движения царско-
го поезда – министра путей сообщения Посьета, главного инспек-
тора железных дорог Шернваля, начальника личной охраны царя
генерал-адьютанта Черевина. Министр Посьет, угождая сановным
лицам, желавшим ехать в свите царя, давал распоряжения на при-
соединение дополнительных вагонов. Он не возражал и тогда, ко-
111
гда Черевин требовал от машиниста держать максимальную ско-
рость в пути. Вместе с тем, участок дороги Тарановка – Борки,
где разыгралась трагедия, был поспешно, без соблюдения уста-
новлений министерства, буквально набросан Блиохом летом
1886 года. И к осени 1888 года был уже непригоден к эксплуа-
тации. Следственная комиссия нашла, что с целью незаконной
прибыли Блиох не соблюдал строительных правил. Шпалы ук-
ладывал негодные. Песок заменил шлаком. Рельсы использовал
из «отброса» – с кавернами и пустотами. Одновременно комис-
сия обнаружила невероятного масштаба приписки объемов ра-
бот. Поэтому Кони организовал ревизионную группу, внутри
комиссии. Она должна была точно установить объемы списан-
ных сумм, не подтвержденных работами.
Вместо больного Розенфельда работа ревизоров направля-
лась Бабушкой. Быстро было установлено, что вместе с широко
гребущим строителем дороги Блиохом, солидно загребали дру-
зья... великикого князя Сергея Александровича! Окружение
этого пострела поспевало и здесь. Все бы ничего – тогда, как и
всегда, все воровали. Но член подкомиссии Смолин увидел
причину катастрофы не в этом. Допрошенные им и Эффенба-
хом Иван Блиох и Юлий Гессен (который, вместе с братом Бо-
рисом, был привлечен к суду еще за Московско-Виндавские шало-
сти) показали (далее - по С.В.Брыкину. В.Д.) следующее. В при-
сутствии их и еще нескольких свидетелей, инженер-путеец Фе-
дор Оттович Таух, отвечавший за возведение мостов и труб на
строительстве дороги, и имевший возможность каждодневно
наблюдать за ходом строительных работ и свои наблюдения
заносивший в специальные ежедневные журналы (переданные
им министру!), во время встречи с великим князем Сергеем
Александровичем доложил Его высочеству о безобразиях, со-
вершаемых строительными подрядчиками. И о неизбежных в
связи с этим трагических последствиях. Великий князь, ин-
спектировавший строительство именно из-за особого значения
прокладываемого участка дороги, обещал Тауху немедленно
сообщить Его величеству о рапорте и распорядиться о наказа-
112
нии виновных. Но не только не сделал этого, но приказал немед-
ленно уволить излишне беспокойного инженера. Ужаснувшись
подлости августейшего лица, Таух покончил с собой. Однако он
успел составить и отправить на Высочайшее имя официальный
служебный рапорт с подробным изложением случившегося.
Царь приказал случай этот всенепременно расследовать.
Испросив Высочайшей санкции, Анатолий Федорович Ко-
ни, вместе со Смолиным и Эффенбахом, посетил Великого кня-
зя Сергея Александровича. Встречу и разговор с Таухом тот гнев-
но отрицал, обвинив покойного во лжи и фальсификации. Ана-
толий Федорович показал ему протоколы допросов Блиоха и
братьев Гессен. Великий князь, несколько поостыв, и эти пока-
зания отмел: «Жидам веры нет!».
Смолин предъявил ему протоколы допросов еще пятерых
мастеров-путейцев и двух жандармских офицеров – Воско-
бойникова и князя Шувалова, также присутствовавших в ка-
бинете начальника станции при разговоре Тауха с великим
князем... Сказавшись больным, Сергей Александрович ран-
деву прервал...
Тогда прямой до грубости, – он привык дело иметь тоже с
прямыми и честными уголовниками, – Смолин заявил комис-
сии: «Исходя из натянутых отношений между августейшими
братьями – Александром и Сергеем, – я делаю вывод о пре-
ступной преднамеренности открывшихся безобразий на изу-
чаемом комиссией участке пути следования царского поезда и о
преступном же сокрытии их от наиболее заинтересованной
Особы».

Глава 32.

Заявление Смолина повергло Кони в шок: теперь от него
требовалось или категорически опровергнуть версию Смолина,
113
или полностью ее поддержать, – дело оборачивалось подозре-
нием на покушение...
Поддержав Смолина, с версией которого он не мог не со-
гласиться, Кони объявляет войну брату царя. И автоматически
приобретает в последнем могущественнейшего врага: Алек-
сандр III болезненно чувствителен ко всему, что может повре-
дить нравственному имиджу его беспокойной семьи. Такое ре-
шение уважаемого юриста на фоне крушения в Борках привле-
чет теперь уже совершенно скандальный интерес к внутрисе-
мейному конфликту, потрясшему самого царя и его близких...
Незадолго до происшествия в Борках великий князь Сергей
Александрович в присутствии их сестры великой княгини Ма-
рии Александровны и мужа ее Альфреда Эрнста Альберта,
принца Уэльсского, в запале бросил брату, разгневанному но-
выми слухами о похождениях Сергея Александровича в компа-
ниях юных гардемаринов: «Клевета! Нет и быть не должно та-
ких слухов! А вот разговоры о некоем... алкоголике на россий-
ском Олимпе идут! И Двор, и армия говорят о том всерьез!..»
Скандал тут же был замят. Но что будет теперь, когда вы-
яснилось в качестве следственного факта сокрытие великим
князем преднамеренности безобразий? А сейчас, когда главное
безобразие – крушение в Борках – совершилось? Налицо преступ-
ное сокрытие братом царя готовившегося случиться, и, следова-
тельно, – преднамеренность случившегося!
Пока Кони решал эту воистину неразрешимую задачу, Абе-
лю донесли реплику великого князя относительно... недоверия
жидам. Абель возмутился, хотя сам евреев не жаловал и нико-
гда к денежным операциям в своих банках не подпускал, не ве-
ря в их порядочность, когда дело касалось золотого тельца. И
деловые отношения с евреями обставлял с их стороны всене-
пременными гарантами. Однако искренне считал эти свои дей-
ствия сугубо внутриеврейскими, по существу, такими же, как
между братьями Александром и Сергеем, – внутрисемейными
114
делами*. И чтобы какой-то, пусть даже августейший «жопош-
ник», как в сердцах выразился Абель, позволял себе порочить
честь еврея, – пусть вора, будучи вором сам?! И принял меры
воспитательного порядка, только единственно возможные в сво-
ем полузависимом положении: немедленно востребовал просро-
ченные Сергеем Александровичем долги всеми отделениями
своего банкирского дома. И, в первую очередь, по переписанным
на великого князя векселям его августейшего брата. Вот это вот
было катастрофой: царские векселя Сергей Александрович обя-
зан был перед царем погасить давным-давно – император не мог
быть должником, тем более, банкира-выкреста...
Великий князь бросился к Розенфельду – главному креди-
тору. Но тот «с месяц как отбыл на воды», запретив на время
своего отсутствия любой кредит. Попытка Сергея Александро-
вича где-то еще перезанять хотя бы малую часть перезаписан-
ной суммы, превратившейся в наваждение, оказалась заведомо
бесполезной: когда Абель выяснял отношения с зарвавшимися
должниками, все прочие кредиторы «не возникали». И тогда
великий князь поступил, как поступают в аналогичных случаях
до нитки ободранные картежники, «герои»-подонки из попу-
лярных романов. А в жизни – их авторы, которые в антрактах
между картами изливают на неустанно поучаемое ими общест-
во ушаты семинарской морали. Великий князь заложил через
Вениамина Трофимовича Корка (гаранта Третьяковых), не по-
советовавшись с сестрой Марией Александровной, хранившие-
ся у нее и выкраденные им драгоценности ее супруга – рарите-
ты... британской короны. Естественно, постоянный клиент Абе-
ля – Корк, пользовавшийся неизменным расположением и кре-
дитом Розенфельда, незамедлительно поставил в известность
* В пятом поколении крещеный в лютеранстве и став меннонитом,
Абель не забывал о своем еврействе и соблюдал нерелигиозные ев-
рейские традиции.
115
бабушку о сомнительной операции члена царствующего дома с
ценностями Альфреда Эрнеста Альберта. Отказать великому
князю Корк не посмел. Но... Что делать с краденым?!
Не задумываясь, Бабушка приняла у Корка драгоценности
принца Уэльсского. Успокоила потрясенную поступком брата
Марию Александровну. И, взяв с нее слово молчать, передала
пропажу фельдъегерю Британского банка Тиму Линчу для от-
правки ее по принадлежности через копенгагенский филиал
банка Розенфельда.
– Что же дальше? – спросила однажды Бабушка «возвратив-
шегося с вод» дядю. – С подарком великой княгине, ушедшем в
Англию? И с твоим любимым Сергеем Александровичем?
– Ничего особенного. Драгоценности – у законных хозяев.
Приятно делать подарки тем, кто веками почитает твой народ, а
тебя – Человеком. Ну, а с князем... С ним поступаем вот по
этому Высочайшему повелению, – и он показал, не оборачива-
ясь, большим пальцем собранной в кулак правой руки куда-то
за спину себе, вверх. Там на синем штофе обоев в белой резной
раме висел веселенький чертежик-проектик какого-то дворцо-
вого, по всей вероятности, летнего сооружения.
Всем проектик был ординарен – и убогой композицией, и
аляпистыми деталями, и кузнечной работы завитушками-
картушками вкруговую.
Но совершенно сформулирована была оценка ему – резо-
люция, черной тушью наляпанная-наскребанная косо, с про-
пусками букв и кляксами по всему полю, с росчерком: «ПТРЪ»:
«ПРОЖЕКТ СЕЙ СЖЕЧЬ! ОННОГО ЖЕ ПРОЖЕКТЕРА
БИТЬ БАТОГИ НЕЩАДНО!»
Но, видно, вступился кто-то свой за бедолагу-иностранца,
пожалел незадачливого архитектора, решившего, что для русско-
го царя и так сойдет, просил сжалиться – не насмерть бить, «НЕ-
ЩАДНО» же.
116
Потому чуть ниже основного текста той же рукою, тоже с
кляксами и пропусками, – допись-милость Петра: «ДОНДЕЖЕ
НЕ УСЕРЕТСЯ!»

Глава 33.

– Вот так! Выше резолюции Петра Великого не прыгнешь!
И мы за то же фармазонство бить будем нещадно, чтобы было
неповадно. Хотя бы и незадачливым мздолюбивым Петровым
потомкам… А вот белье при том менять, - согласись, – это уж
вовсе не наши проблемы
С того дня, – рассказывала Бабушка, – гонял дядя Сергея
Александровича, как кабана на псовой охоте. Поганую его ду-
шонку сучил на нитки, а нитки на барабан мотал. Когда же на-
чалось «славное» его московское губернаторство, Абель всех,
кого князь в первую очередь нацеливался выкинуть из Москвы,
– врачей, юристов, негоциантов, ученых, – людей образован-
ных, которых очень важно было сохранять здесь, в универси-
тетском центре, рекомендовал губернатору через своего агента
Смольянинова оставить в покое. Эти «рекомендации» сидящим
на кукане у Розенфельда великим князем воспринимались бо-
лезненно: он взрывался, выходил из себя, хамил Льву Петрови-
чу Смольянинову. И, - невзирая на то, что тот был товарищем
прокурора Санкт-Петербурга, - не принимал месяцами. Но... мно-
гое из «рекомендованного» допустил. Историография стыдливо о
том умалчивает, но в 1891 – 1905 гг. ни один мало-мальски
крупный делец-еврей из Москвы выдворен не был. Большинст-
во поменяло место жительства внутри города. Часть пересели-
лась на собственные или арендованные дачи. Известные мос-
ковские фирмачи-евреи нанимали конторские помещения внут-
ри и под вывесками именитых купеческих и банкирских рус-
ских домов, как правило, компаньонов, имея удовольствие на-
117
блюдать беснование куражившейся толпы мародёров у разби-
тых витрин и разоряемых магазинов и лавок своих менее обес-
печенных, а значит, вовсе беззащитных единоверцев. Исстари
привычные подношения властям на всех мыслимых уровнях на
этот раз оказались тщетными: вроде бы власти не брали. Брали.
Только теперь брали по-крупному, не размениваясь на золотые
портсигары и экзотические изделия, – в конце концов, брал (ес-
ли брал?) не какой-то жмеринский городничий или крыжополь-
ский полицмейстер, брал великий князь, брат Императора Все-
российского. Оттого одни только меняли адреса и жили под
чужими вывесками, другие шли по этапу. Работала, как всегда,
чистой воды экономика. И это обстоятельство поставлено было
Розенфельдом в «поминальник» Сергею Александровичу. Поэто-
му ни сам губернатор, ни именитые историографы заметить не
изволили продолжавших мирно жить в городе и работать уче-
ных, врачей, юристов, более восьмисот техников многих специ-
альностей, около трехсот сестер милосердия...
Бабушка, рассказывая подробности взаимоотношений
полуавгустейшего клиента их конторы, Каляемым отправ-
ленного в лучший из миров, - с его царствовавшим братом,
полагала, что «изложенное выше есть тайна превеликая». Автор,
естественно, тем более. На деле все оказалось иначе.
Владимир Васильевич Адлерберг в конце 50-х годов сложны-
ми путями, - через друга моего писателя Феликса Чуева и моего
же названого брата маршала Александра Евгеньевича Головано-
ва, - разыскал супругу мою, свою родственницу. И меня при ней.
После пары лет знакомств и привыканий друг к другу, в минуты
откровенности, Владимир Васильевич пересказал мне выдержки
из дневниковых записей отца – графа Василия Владими-
ровича. Были они будто списком со свидетельства Анны Розы Га-
аз. Не содержали лишь некоторых конфиденциальных под-
робностей, известных только семейному финансисту. Собе-
седник мой был уже стар. Хил. Тридцать седьмой год дожи-
вал лишенцем в коммуналке на Пресне в жалкой для
118
блистательного пианиста и замечательного художника техниче-
ской книги роли... изобретателя тарных ящиков для овощей (он
книжечку даже издал о том). И, обладая завидной памятью и
настойчивостью, тайно разыскивал оставшихся в России родст-
венников (вот и нас нашел!).
Однако, были и свидетели, вызывавшие куда как больший
молодой и избирательный мой интерес (или доверие). Таким ока-
зался отозванный в 1914 году МИД и добравшийся до России
лишь в 1916 году граф Николай Николаевич Адлерберг (1848-
1951 гг., нарочито упоминаю год его кончины в сибирской
ссылке). Дипломат Русской миссии при Баварском дворе. Был
он сыном сраженного инсультом (после 16-ти лет службы наме-
стником в Финляндии, командующим Финляндским военным
округом) графа Николая Владимировича Адлерберга 3-го, и
знаменитой графини Амалии Крюденер. (Домашней хозяйки, по
современному, а прежде ярчайшей Звезды Пушкинианы
Крюднерши, – кровной сестры императрицы Александры Фео-
доровны, супруги Николая I). Значит, августейшим членом дина-
стии Романовых, от которого ничего в той семье не скрывалось.
Так вот, друг и душеприказчик Николая Владимировича –
Константин Петрович Победоносцев – имел высочайшее поруче-
ние постоянно поддерживать эпистолярную связь с больным Ни-
колаем Владимировичем, лечившимся в южной Германии. И,
сообщая графу семейные новости, в «фельдъегерских письмах» к
нему рассказывал то же самое, что и моя Бабушка и граф
Владимир Васильевич Адлерберг. Лишь только с куда как
более возмущавшими и шокирующими обоих подробностями.
Не пытаясь скрывать от друга нараставшего бешенства самого
государя из-за все новых и новых скандальных и мерзких похож-
дений его брата.
То же писал Николаю Владимировичу в баварский Бирхенек
и корреспондент его Александр Михайлович Салтыков (чернови-
ки скандальных записок последнего имеются и в рукописных от-
119
делах больших российских библиотек). Но писали они более пря-
мо и откровенно, чем писали и говорили о возмутительном пове-
дении нашего героя свидетели самые серьезные. И в их числе
Великий князь Александр Михайлович (1866 – 1933). Ис-
ториограф Романовых. Прошедший суровую службу в воен-
но-морском флоте – от мичмана до полного адмирала в 1915
году.
Был он так же одним из создателей российского воздухо-
плавания и организатором авиационных сил Юго-Западного
фронта. И до эмиграции в 1917 году - Генерал-инспектором
Военно-воздушного флота России.
И что много значит для автора романа: личным пилотом
его все эти годы был будущий опекун его - штабс-капитан
Иван Степанович Панкратов (Степаныч). Время от вре-
мени исполняя роль лётчика срочной хирургической группы
Кременецких лазаретов доктора Фанни – Стаси Фанни ван
Менк…Додин…). Впоследствии, обстоятельство это было
важнейшей причиной ухода больного Ивана Степановича из
Автобазы № 1 ВЧК по Варсонофьевскому пер. в Латышский
Детдом на Новобасманной в Москве, ближе к заключённому
в нём автору-мальчику…

Глава 34.

Алексей Павлович Храповицкий (архиепископ Антоний) –
ректор Московской и Казанской духовных академий (1890 –
1990), организатор Союза русского народа (1905), долженство-
вал, казалось бы, особо благоволить великому князю Сергию!
На Всероссийском Поместном соборе (15 августа – 5 ноября
1917) был он первым из трех кандидатов на патриарший пре-
стол! Ярый, искренний монархист и патриот, великий прови-
120
дец даже, в своих проповедях 90-х гг. он как никто другой ви-
дел в самодержавии единственную гарантию территори-
альной целостности России и мирного сожительства
ее народов.
Возглавив в эмиграции Русскую синодальную церковь
(1921 – 1936), Алексей Павлович заявил с амвона в 1925 году:
«Великий князь Сергей Александрович во времена своего гу-
бернаторства 1891 – 1905 годов изгнал из Москвы евреев. Осо-
бо, тем самым, оскорбив и разгневав тяготевшую к образова-
нию еврейскую молодежь. Большею частью, посещающую
школы, и студентов университета (...) терявших отныне воз-
можности осуществления главной цели своей жизни, полу-
чения образования (…) И тем надежды на достойное со-
держание семьи и служение отечеству (…) Таким образом,
столкнув в геенну огненную социальной революции. (…)
заставив в канун собственной гибели возбудить новую
российскую смуту. А спустя двенадцать лет разрушить и
залить кровью империю».
Что ж, весьма сильное и определяющее заявление с
амвона человека, за двадцатилетие до того создавшего
СРН... Гадать только остается: предвидел ли он, «великий
провидец», будущий великий развал великой страны и...
далеко не мирное сожительство таких многочисленных и
таких разных ее насельников? В любом случай, грустно все это
очень.
Однако... Однако, на фоне мужественного, но трагиче-
ски запоздавшего (автор не может этого не заметить) откро-
вения иерарха Антония, претензии великого князя Алек-
сандра Михайловича к великому князю Сергею Александро-
вичу не так уж и серьезны. К примеру: «…прямая ответствен-
ность его за кровавую катастрофу на Ходынском поле во вре-
121
мя коронации Николая II (май 1896). Тогда, в результате орга-
нической тупости и преступного разгильдяйства московского
генерал-губернатора, количество пострадавших достигло двадца-
ти тысяч человек. Из них погибших – около пяти тысяч». И «ве-
ликий князь встретил народную трагедию спокойно». Как впро-
чем, и его венценосный племянник, отказавшийся отменить тор-
жественный бал во французском посольстве, несмотря на
настоятельное требование самого посла!..
Возвращаясь к нашему «барану»: «Пятого сына императора
Александра II Великого князя Сергея Александровича,
мужа В.кн. Елисаветы, уж никак нельзя назвать гордостью цар-
ской семьи, – пишет в своем дневнике В.кн. Александр Михай-
лович, питавший искреннюю симпатию к принцессе. – При всем
желании отыскать хоть одну положительную черту в его характе-
ре я не могу ее найти. Упрямый, дерзкий до откровенного хамст-
ва, неприятный до отвращения, он бравировал, более того, по-
хвалялся своими отвратительными недостатками...». «Труд-
но было придумать больший контраст, чем между этими двумя
супругами. Редкая красота, замечательный ум, тонкий
юмор, ангельское терпение, благородное сердце, – такая была
Елисавета Феодоровна». «Слишком гордая, чтобы жаловаться,
она прожила с ним более двадцати ужасных лет». «Для Елисаве-
ты это были годы горечи и тяжелых испытаний... Детей у них не
было... Их семейная жизнь... не выглядела благополучной...» Воз-
можно, виною тому, как отмечали современники (и как мягко от-
мечал историограф), было неприличное увлечение московского
генерал-губернатора молоденькими офицерами...* (Всё, что
* Автор книги – не биограф великого князя, тем более не дежурный пси-
хопатолог или психоаналитик. Кроме того, ему не пристало перлюстри-
ровать чужие письма. Только с разрешения современников, - московских
Адлербергов - детей гр. Владимира Васильевича: Вадима Владимирови-
ча (участника Второй мировой войны, полковника, летчика-истребителя,
122
касается личности и деятельности в.кн. Сергея, - уже в наше
удивительное время возведенного взрывом бомбы террори-
ста Ивана Платоновича Каляева в велико и свято мученики
РПЦ, - взяты мною никоим образом не из архивов прабабки
моей Анны Розы Гааз и дядьки её Абеля Розенфельда. Во-
обще то, по определению, источников куда как более надёж-
ных, чем все вместе прочие официальные…

Глава 35.

Ну, а в целом Москва, Россия... Она как жила, так и будет
жить дальше. В 1905 начнутся и закончатся беспорядки, на-
званные Первой русской Революцией; будто закончатся и снова
начнутся погромы. Но всё это уже без Абеля. Он умрет 12 ян-
варя 1898 года в своем доме у Патриарших в Москве в разгар
великокняжеского хозяйничанья-шабаша… Бабушка сетовала:
в последние годы жизни Абель, уже глубокий старик, не спосо-
бен был серьезно помешать городским властям вести кампанию
подготовки взрыва империи, провоцируемую не Романовыми
конечно же, но самим российским обществом – во всех смыс-
лах охотнорядским тогда уже. Никогда не умея ни серьёзно
поставить, ни делать любое судьбоносное Дело, - и только
безудержно болтая о необходимости Такового, - вот уже третье
столетие после Петрова бунта оно, освобождаясь от запоров
позже начальника крупнейшего в мире автохозяйства), сестры его Елены
Владимировны Вяловой (врача, профессора, зав. отделением офтальмо-
логической скорой помощи Кремлевской больницы что по ул. Гранов-
ского /ныне Романова/) и помянутого генерал-полковника, профессора
С.В.Брыкина, - позволяет он себе публикацию свидетельств прабабушки
своей Анны Розы Гааз.
123
безвремений, способно бывало лишь изливаться кровавыми по-
носами смут и погромов. Ведь и блистательный бунт Петра, и
беспорядки 1905 и перевороты февраля-ноября 1917 гг. – это
все очередные потуги перебороть российское охотнорядство.
Как ты видишь, – говорила Бабушка, – попытки бесполезные. С
охотнорядством в России бороться нельзя. Оно есть суть самой
весьма туманной
русской идеи. С ней или сжиться и утонуть в ней, или уносить
ноги... Понимаешь, Абель, и сам Великий Гааз относились к
российскому гражданству как к апостольству – серьезно, ответ-
ственно и однозначно. Они не противопоставляли ему свою
сущность. Не пытались ни переделать Россию, ни поучать рос-
сиян, как следует им жить. Но – граждане России – делали для
ее народа все, что умели. Один беззаветно и неустанно лечил
его язвы. Другой всеми доступными ему путями изыскивал на
это средства. Изъязвленных-то были миллионы! Люди смертны
и время не ждёт!
Известно: Два рода сострадания существует в природе
человеческой. Первое - малодушное и сентиментальное – воз-
можно скорее избавиться от тягостного ощущения при
столкновении с чужим несчастьем; это, конечно, никакое не
сострадание! Но лишь только инстинктивное стремление из-
бавиться от видения горя, желание оградить пустым словом,
подачкой, милостыней свой покой от страданий ближнего.
Но есть и другое сострадание – истинное, которое
требует немедленных действий, а не сентиментов, оно знает,
чего хочет, и полно решимости, страдая и сострадая, сделать
всё, что в человеческих силах и даже свыше их.
Чтобы как должно поддержать дело Гааза, Абель был бес-
пощаден к своим сановным клиентам – по сути и определению
врагам тюремного доктора. Так и только так понимал и нес он
свою миссию ростовщика. Кто-то должен был взять на себя
тяжкую роль Шейлока. Как Иуда Искариот – роль Преда-
теля в Божественной трагедии. Абель упорно истязал себя
124
этим открытием: ведь и его герой тоже определен Всевышним
для искупления грехов мира. До мелочей точный в делах, духов-
ным эталоном избрал он житие Гааза. Понимая, однако, что эта-
лон этот штучен, неповторим, он нашел еще один для повсе-
дневного пользования, несущий в себе не выдуманный афери-
стами коллективный разум, а разум Божественный, не допус-
кающий никакой лжи, пусть – во спасение. Отвергающая любое
отклонение от Заповедей, таковой была для него философия
меннонитов.
В мешанине вселенской бессмыслицы Абель еще юношей
уловил в этой простой философии истинный смысл земного
существования человека труда: Жизнь человеческая для об-
лагоражения Земли, облагорожение Земли – для Жизни. Он
с почтительнейшим удивлением обнаружил, что меннониты не
просто декларируют свою философию, но неукоснительно сле-
дуют ее постулатам. Потому, сам человек дела, он с первых
дней своего преуспеяния на земле России направляет все сво-
бодные средства сперва на беспроцентное кредитование новых
меннонитских хозяйств Таврии, Кавказа, Волыни, Хортицы.
Затем – на колонизацию европейскими горцами, крестьянами,
выходцами из Альпийских анклавов, срединно-кавказских не-
удобий, некогда брошенных аборигенами. Наконец, он догова-
ривается с князем Барятинским, Кавказским наместником, о
приглашении евреев, пожелавших заниматься крестьянским
трудом и способных приобщиться к горному фермерству, при-
обретать у Бзыби земельные наделы, селиться на них и обуст-
раивать землю. И он же первым предупредил Александра II о
катастрофе для российской экономики, которая непременно
разорится вслед за бегством в Америку тех же голландских и
немецких колонистов-меннонитов, изгоняемых вредоносным
императорским Указом 1870 года, отобравшим у них единст-
венную их вероохранительную привилегию – не брать в руки
оружия даже во спасение собственной жизни. Абель не умозри-
тельно отличал этих великих тружеников. Он прислугу в дом,
он клерков в банковские конторы, он управляющих в дочерние
125
отделения, он компаньонов отбирал только из меннонитских
семей.
Мой-то Саймон, – прадед твой, – он любовью был и гордо-
стью Абеля!.. – в который раз повторяла Бабушка... И плакала...
Да, Бабушку можно было понять, когда она отказывалась от
чьей бы то ни было помощи. Но – всё равно - жили мы весело.
Хотя, конечно, бедно. Веселием было волею Катерины Василь-
евны посещение спектаклей в московских, иногда в ленинград-
ских театрах. Да и кроме неё у Бабушки было много друзей в
мире сцены.
Подогревалось веселье и каждодневным балдением в спра-
вочной на Кузнецком. Ответ после долгого стояния у окошка
был всегда один: «Такие не числятся»
Да, родители мои и мой Иосиф не числятся! Зато вдруг за-
числились у них сразу десятка полтора самых именитых воена-
чальников – от Тухачевского до Примакова, да так, что тетки
Катерины «четверговщики», никогда о политике при мне не
трепавшиеся, вдруг разговорились.

Глава 36.

Начала не слышал. Поспел, когда Михаил Михайлович Ян-
шин, бывший буденновец, тягомотно мямлил что-то о виктори-
ях Тухачевского в революционную эпоху, например, в Поль-
скую кампанию. Рихтер его остудил, напомнив, что как раз
кампанию эту все они просрали. Зато отличились славно рас-
правой над тамбовскими мужиками, поотравив их газами! «Да
только за один Кронштадт их с Троцким распять мало, подон-
ков!» – закончил Святослав Теофилович. Максим Дормидонто-
вич Михайлов рот раскрыл, чтобы что-то пророкотать к месту,
но Ефимовна как раз впустила Рейзена и Шапошникова. Борис
Михайлович еще из передней уяснил ситуацию. По-военному
бодро подошел к Екатерине Васильевне. По-всегдашнему про-
мямлил приветствие – он постоянно, целуя ручку предмету сво-
126
его еще с младых ногтей молчаливого обожания, по-детски
смущался. И, разогнувшись, сказал, будто продолжая разговор
Яншина и Рихтера: «Армия очищается. Естественный процесс.
На ее вершине необходим всепроникающий ум, а на всех нис-
ходящих уровнях – железная дисциплина». Огляделся. Отчека-
нил: «Ум есть. А дисциплины нет. Имеются одни непререкае-
мые герои гражданской войны, каждый из которых мнит себя,
по меньшей мере, Суворовым. Каждый! А Суворовым должен
быть один».
Тут Гольденвейзер, обернувшись от шахмат, перебил Ша-
пошникова:
– Дело не в качестве наших спецов, а в неотвратимости воз-
мездия за соедянное ими зло. – И посмотрел на бабушку, тоже
сидевшую за доской.
– Да, Борис Михайлович. И я так думаю. И все молю Бога,
чтобы воздал он сторицею погубителям. Счастлива, что Он ус-
лышал меня. И теперь карает преступников, и впредь карать не
перестанет. А что до методов – методы те же, что и у погубите-
лей человеков! Еще счастлива, что дожила до Божьего суда – в
мои-то годы!.. На земле награждена!
Мой Степаныч ухоженным не был. Но, слава Богу и хоз-
управлению НКВД СССР, не голодал – три раза в день имел
право питаться в закрытой столовой в Большом Комсомольском
переулке, что у начала Мясницкой улицы. Мы с ним иногда
ходили туда ужинать, когда задерживались у книжных разва-
лов. Но попасть в эту столовую, где питались многие сотрудни-
ки самого союзного Комиссариата внутренних дел и Москов-
ского управления, не так-то просто, – нужно было пройти два
контроля: внешний, сразу же за входными дверьми, и внутрен-
ний, – миновав короткий коридорчик. В нем немногочисленные
получатели чекистской кремлевки приводили в порядок сумки
с продуктами перед тем, как выйти с ними на улицу и показать-
ся многочисленным москвичам. Москвичи же делали вид, что
знать не знают этого учреждения, откуда чисто одетые гражда-
127
не обоего пола выходят с туго набитыми сидорами и рассредо-
тачиваются по черным автомобилям, стоящим вдоль оградки
газона. А если бы эти москвичи увидали все то, чем сумки те
наполнены! С самого начала нашего знакомства со Степанычем
я догадался, что он стесняется своей принадлежности к счаст-
ливчикам, имеющим возможность выносить сумки из столовой.
Впрочем, считая справедливым само право столоваться в хит-
рой забегаловке. А что, – говорил он, – работа у нас безо време-
ни – я, например, когда Фриновского возил, по двадцать часов
дежурил! И механиком когда – там целыми сутками. И единст-
венно мог что позволить – отвалить на полчаса сюда и поесть
по-человечески. При моей коечке в общаге да обстановке под
нею – не густо. А вот когда некоторые неподъемными сидора-
ми продукты по домам растаскивают – непорядок это! Тем бо-
лее, кругом нехватки у людей. И им ни чуточки не стыдно пе-
ред народом, который мотается по улицам и в почти что пустых
магазинах ищет, чего бы ребятишкам на обед найти... За этими
объяснениями-оправданиями Степаныча я как-то не догадывал-
ся соотнести эту чекистскую кремлевку с главной – по улице
Грановского во дворе больницы, где затаривались сидора и для
балерины ГАБТа Гельцер.
Разница между ней и моим вертухаем была в том только,
что тетка Катерина могла отлично прожить без этих сидоров,
содержимое которых растаскивалось по десяткам приживалок и
по бесчисленным обслуживающим ее мастерам – парикмахе-
рам, педикюршам и маникюршам, полотерам и уборщикам,
массажисткам и портным, сапожникам и ее шестеркам в самом
театре; ну, конечно, еще по подопечным ее непутевого племян-
ничка. А что делал бы, как бы жил инвалид войны Степаныч?
Жаль только, что и все прочие инвалиды страны даже помыс-
лить не могли об этих сумках из кремлевок. А на столики по
Большому Комсомольскому чего только не подавали! Я пред-
ставления не имел о тех продуктах, которые яствами ставили
передо мной на столик вышколенные официантки. Здесь было
все, что вызревает на полях, вырастает на фермах, плавает в
128
водах и ползает по их дну. Приготовленное поварами-затейниками,
просто отлично промытое и нарезанное – все было необыкно-
венно вкусно и до неправдоподобия свежо, будто только мину-
ту назад пойманное, разделанное, уложенное и тотчас поданное
нам. Я поделился со Степанычем этими впечатлениями, он со-
гласился и пообещал:
– Вот, вскорости получшает, поедем с тобой к моему одно-
полчанину по всем войнам. Он под Москвой совхозом
командует. Покажет, как оно в его хозяйстве так делается, что-
бы живое – и сразу на стол.
В этот раз разговор в столовой мало касался свежести про-
дуктов. Говорили все больше об аресте опасных государствен-
ных преступников из высшего эшелона армейских командиров.
И все перемывали имена Тухачевского, Корка, Якира... Кто-то
кого-то поздравлял с разоблачением еще одной группы врагов
народа. Кто-то из осведомленных заочно поминал и каких-то
Ушакова и «ледокола» Радзивиловского – следователей, раско-
ловших подлецов. Несколько раз называлась фамилия Фринов-
ского. Тогда я во все глаза смотрел на Степаныча. Все же было
мне до отчаяния неприятно слышать эти откровения ментов с
Лубянки, треплющихся о своих чекистских успехах. Но точно
так же трепались о выполнении каких-то планов шофера и ме-
ханики автокомбината на Новорязанской, куда водил меня со-
сед по двору Сегал. И как болтали о своих театральных и музы-
кальных делах теткины гости на четвергах! Степаныч мой мол-
чаливый вопрос понял. И успокоил ответом:

Глава 37.

– О чем же им разговаривать промежду собой, как не о сво-
их делах? В чужие лезть им интереса нет. А ты не заводись. Ты
арестованных знаешь? Дела их тебе неизвестны. А мне вот они
знакомы. И ни чуточки их не жалко. Они, брат, из тех, кому все
129
было нипочем. Они сроду за лесом деревьев не видели. Им мы
все – пыль на дороге. Им и... другим тоже. Повидаешь с мое –
поймешь. Мне из этих, что арестованы теперь, четверо хорошо
знакомы. По Гражданской. Командармы – ничего не скажешь.
Только что была бы моя воля, я б их сам... этими руками... Лад-
но. Давай-ка поедим. И восвояси – у нас дел сегодня много еще.
Мы кое-как доели. Вышли. Когда переулок кончился, Сте-
паныч сказал:
– Не мое это дело, однако скажу так, а ты запомни – один,
никому не пересказывая. Есть такой Блюхер. Слышал, наверно.
Так он позавчера на спецприсутствии – суд так называется,
трибунал – обвинил этого Корка! В чем – не знаю, секретно все.
Но если Блюхер сам обвинял своих же товарищей по офицер-
скому корпусу, то это, скажу тебе, верх подлости! Ну, не офи-
церское это дело – ябедничать на своих. И еще, ты молодой и
понять это до конца не можешь, пока. Мне же скоро шесть де-
сятков. Точно знаю: если кто с женщинами обманщик и беспо-
мощность ихнюю использует бездумно и корыстно, тот обяза-
тельно обманет кого хочешь. И народ також. И государство. Я,
брат, с летчиками и с шоферней жизнь прожил. Неправда, что
все они бабники и ерники обманные. Но есть и такие. И вот, кто
из них именно такой, тот никчемный человек, тот вор, если по-
русски сказать. Когда услышал, кого 26 мая замели, вспомнил их
художества. Что они перед государством творили – мне неиз-
вестно. Что с людьми делали – знаю, и как с женщинами обходи-
лись – тоже знаю. Потому веры моей им нет. Нет и жалости.
– Но если у них было что-то страшное: государственная из-
мена, например, или шпионаж? Так он – Блюхер – молчать
должен был? Или как?
– Так не при трибунале же товарища своего раздевать дого-
ла! Ведь если он, Блюхер, что и знал, – он вмешаться мог и пре-
сечь преступление на корню и вовремя. Так? Мог, конечно. Они
же вместе одно дело делали. В конце концов, у одного корыта
харчились! А тут, видишь ли, «свидетель» или даже «обвини-
тель» Блюхер вдруг важное что-то такое прознал! И, дождяся,
130
когда у приятелей его или подельников руки и ноги позагибали
и глотки заткнули, он их, лежачих, – по ребрам!
...Внезапными стараниями тётки Катерины я еду в Мсти-
славль! Поплакав, Бабушка сдалась, вспомнив, что у меня там
настоящий дед. Сняла с меня обвинение в попытке бросить ее,
беспомощную и безответную, на целый месяц. «Ни фига себе –
беспомощная! – прокомментировала Катерина Васильевна. –
Она от своей беспомощности, попомни мои слова, всех наших
переживёт еще и разыщет, да не в пример нам, трехжильным,
сорвется погостевать к ним аж в саму тайгу! Но насчет безот-
ветности – случая не помню, чтобы бабку твою кто перебезот-
ветил! Поезжай! Развейся. Приветы не забудь от нас пере-
дать...»
Дороги не помню. Конечно, все, что пробегало мимо окон
вагона, разглядывал во все глаза! Но выехал-то около полуно-
чи, когда только собственное отражение в стёклах пробегало.
Единственно, что разглядывал не без интереса, – обжорство
соседей, оказавшихся на поверку, мало сказать, людьми инте-
ресными. Дело в том, что тогда билетов на проезд просто так –
пришел-купил – было не достать. У спекулянтов их купить –
требовалось натренированное умение. По кремлевско-
ГАБТовской броне Катерины Васильевны билеты были только
в СВПС – в спальный вагон прямого сообщения. Иначе – меж-
дународный. Но цена кусалась! А Бабушка ни в какую не со-
глашалась обдирать и без того обгладываемую нами тетку: ее
ретивое никак не примирялось с положением бедной родствен-
ницы! Никаких теткиных подарков! – таков был приговор Ба-
бушки.
Но сходу подсуетился Степаныч, узнавший о моих планах
поездки. Тем более, его ведомство бронь имело любую и в лю-
бом количестве: от того же СПВС до сидячих мест в «500-
веселых» поездах грузо-пассажирского разряда (в них проще
всего можно было уследить за неуправляемыми настроениями
131
класса-гегемона). За два часа до отхода моего поезда Москва –
Минск плацкартный билет на верхний диван спального вагона
лежал у меня в кармане. Провожали Бабушка, не успевшая тол-
ком разгримироваться тетка Катерина, Алька и Степаныч, ко-
торый приказал проводнику, совершенно одуревшему от вида
теткиного раскрашенного лица, чтобы тот приглядывал за мной
– внуком, и помог мне пересесть в Орше на поезд в Унечу.
Двое поврозь явившихся моих соседей тут же уставили сто-
лик пакетами с едой, бутылками и пачками папирос. И сходу
приступили к трапезе, настойчиво приглашая и меня слезть к
ним и вместе отужинать. Но было уже поздно, меня перед отъ-
ездом откормили на неделю вперед, в окне видно ничего не бы-
ло, верхний свет вовсе был притушен. Спать хотелось... Вагон
приятно качало. Колеса отстукивали что-то очень давным-
давно забытое, но бесконечно приятное и успокаивающее...
Проснулся среди ночи. В окне, затянутом шторой, – тьма.
Внизу только оба ночника в головах постелей мягко освещали
сидевших на диванах. Это были незнакомый мне бригадир по-
езда и те же мои соседи. Шел тихий, неторопливый разговор.
Его тема оказалась близкой мне – о судьбах каких-то то ли
ссыльных, то ли бывших заключенных. Я внимательно слушал
бригадира – это он рассказывал...

Глава 38.

– …Понимаешь, как получилось-то!... Вот как жить нам по-
сле этого? Дом конфисковали, скотину и живность всю разо-
брали в колхоз. Тряпки – и те отобрали. И остались мы голыми
и босыми. Так ведь зима на улице, холод! А у нас детишек по-
читай с десяток. Да жена и обе невестки брюхатые. Как жить?
Помирать только. А тут еще команда с милиции – всех собрать
и отправить к новому месту жительства! Шутка ли? С таким
132
табором – и к новому месту! А место где? А нас ждет там кто?
Никто. Ну, тут, собрали, значит, загнали сперва в багажный са-
рай. Потом в вагоны – в телячьи. И – на Восток! Куда? Да в са-
мую что ни на есть Сибирь – в Тюмень! Как ехали – вспомнить
тошно. Одно: я сына схоронил, шесть лет было пацану. Брат –
тоже сынишку малого, два года было. Другие горя тоже хлеба-
нули порядком...
Ну ладно. Прибыли в Тюмень. Места, где приткнуться, не-
ту. Пригнали в какой-то совхоз милицейский, а там все началь-
ство вусмерть пьяно. А-а, – говорят, – враги народа прикатили,
падлы! Ну, мы вас перевоспитуем, отучим шпионствовать, нау-
чим свободу любить!.. Вот так. И отогнали нас всех еще дальше
в тайгу, за 120 километров на север, в ихнюю лесоповальную
командировку. А у нас, обратно, новые покойники – еще трое
детишек померло. И невестка Тамара. И так нам от всего тяжко
стало, так заскучали мы – хоть руки на себя накладай... Не мы
одни. Вместе с нами, с самого первого дня, еще одиннадцать
семей мыкается, горе делит. И у их детишки помирают. И им
хоть помирай!..
А на этой повальной командировке – ни избы, чтоб детишек
и баб от мороза поберечь, – мороз-то все пятьдесят с гаком
жмет! – ни топора, чтоб лес свалить и хоть костер зажечь – уг-
реться. Все пропито, все растащено... Ну, гибель. Все. А пока
мы огляделися, пока хватились – ханыга совхозный в кошевку
упал, вожжи подобрал, мерина хлестнул и... Видали мы его, ба-
сурмана! Только издаля крикнул: «Захочите жить – сообразите
сами, что к чему!» И как не было его вовсе...
Что ж нам делать? Как быть? Не знаю, даже помыслить не
мог, что дальше с нами было бы, только на четвертый день, ве-
чером, является к нам на табор человек. Именно на табор: мы
вроде цыган поустраивалися – шалаши из жердей наломанных
понаставили и лыком, – мы лыко на морозе обдирали! – лыком
каркасы позавязывали, по каркасам еловые ветки понакладали.
Их же – на снег сперва внутре шалашей, а на другой день – по
земле мерзлой, снег убравши. Сушняку насобирали – костры
133
развели. Песку нашли немерзлого – в венцы его понасыпали
внутре шалашей. И на песке тоже костерки поразжигали... Жить
можно. Тепло. Сухо. А еда? Еды никакой. Ну, тут умельцы на-
ши – бабы – грибков мерзлых и ягоды прошлогодней спод сне-
го понабирали, а мы, мужики, – шишку кедровую, которая не
осыпанная, понаходили... Не знаю. Не знаю...
Но вот – тут человек этот. Одет чисто, по-городскому. Ко-
нек у него резвый, сытый. И санки расписные, нарядные, с по-
лостью. Он соскочил, и к нам. Так, мол, и так. Хочу, говорит,
попросить вас подумать о моем предложении. А оно такое. Зна-
чит, недавно назначенный народный комиссар путей соопчения
товарищ Каганович Лазарь Моисеич полную, говорит, переуст-
ройству делает железнодорожному транспорту. И нужны ему
для такой героической работы добрые труженики. Лучше се-
мейные. Кто труда не боится и всякую работу на железной до-
роге освоит. А за такой труд гарантировает товарищ Каганович
полное обслуживание и высокое жалование. Конечно, приез-
жий свое гнет. А нам детишек нечем кормить. Но он, будто все
понимает. Говорит: «Полость загните – разберете продукты.
Эти мерзавцы, говорит, совхозное начальство, пьянствует и ни-
чего делать для вашего спасения не будет».
Мы к санкам кинулись. А там?! Чего только в их не было?!
И масло, и сало, и сахар, и молоко гущенное! Хлеб, только
мерзлый, – мы его и гущенку при костре отогревали. Ну, на-
елись, почаевничали. А приезжий свое: «Подумайте». Ну чего
тут думать? Уедет он, а нам помирать. Двинулися. И пришли за
трое дней к станции Ялуторовская за Тюменью. Дошли без по-
терь: детишки в санках, бабы, кто сильно уставал, тоже подъ-
езжали моментами. В пути по заимкам да в двух деревнях ото-
гревались. И приезжий нам всем питания покупал. В Ялуторов-
ской посадил он нас в поезд. И привез аж в купейном вагоне с
едою и питьем – в Ярцево, где и живем. И что? А вот что. Нам,
теперя, говорится: вы люди крестьянские, значит, работать
умеете и работать любите. Так? Вот, мы вам работу предлагаем:
рихтовка, допустим, и уборка пути, зачистка канав, замена
134
шпал, по зимнему времени – уборка снега. И все такое. Самая,
говорится, ваша мужицкая работа. Мы за нее вам платим жало-
ванье. Но жить вам негде. Так? Мы просим вас срубить для се-
бя барак – семейное общежитие, – это на первое время, пока
дома себе не построите. Так? А мы вам за барак заплатим, как
нашим рабочим-строителям. Выше нашего ставок нет. Можете
проверить. Теперь, мебель всякую, что требуется на первый
случай в семейный барак, мы вам даем без оплаты, даем и по-
стели новые, посуду. Так. Теперь. Даем спецодежду на все слу-
чаи с обувкой – все новое. И на работу устраиваем всех взрос-
лых членов семьи. Но детишки ваши должны учиться. Мы их
посылаем в свои железнодорожные школы. А кто постарше и
им работа нравится – мы их всех принимаем в свои техникумы.
И никто, никакая сволочь не скажет, что хлеб чужой едите, что,
мол, ссыльные – и такая государственная работа! Теперь. Де-
тишек ваших и баб со стариками, кто работать не может, их,
перво-наперво – одеть и обуть надо? Надо. Для этого открыва-
ем Желдорторг, собственные наши магазины. И в них, каждо-
му, что нужно, – за самую низкую цену, потому как государст-
венная работа! Дальше. В семье заболел кто – бывает. У нас –
поликлиники-больницы свои, тоже железнодорожные называ-
ются. Доктора в них – самые лучшие, потому как, обратно, го-
сударственная работа! Так ведь и это не все еще! Говорят нам
так: вы крестьяне бывшие. Значит, мечтаете об хозяйстве своем.
Не правда? Правда. Потому товарищ Каганович разрешает вам
всем, кто работает по содержанию и охране пути, распахать
сколь сможете обработать земли в полосе отчуждения. И сеять
там, и собирать все, что захочите. И сады садить. И пчел во-
дить. И скотину. При том – никаких налогов с вас, налоги пла-
тит железная дорога, потому как тоже – государственная рабо-
та. Ну, семенной материал, саженцы, элитный молодняк для
расплода скотины и птицы – это само собой. Потому, что все
ваши излишки с хозяйства, если договоритеся, наш же желез-
нодорожный РабКООП купит. И еще. Вы у нас – государствен-
ные служащие. Ходить должны нарядно. Потому кроме рабочей
135
спецодежды получает каждый от народного комиссариата каж-
додневную форму-одежду на зиму и на лето. С обувкой, чтоб в
ней всегда ходить помимо работы. И кроме ей – еще выходную
форму одежды, тоже летней и зимней, для праздничных дней. А
еще узнал: если мои ребятишки захочат после десятилетки да в
институт! – их по льготе примут в железнодорожные заведения
учиться на инженеров! Вот... И теперь подумал я: «Ребяты!
Живу-то куда как справней, чем до раскулачки! Так зачем же
моих родителев кулачили, жизни их вместе с хозяйством, вме-
сте со скотиною и со всем имуществом поотымали, зачем меня
с женой мучили, зачем дети наши поумирали в дороге, зачем
везли нас на голод и смерть? Или чтоб теперяшняя наша жиз-
ня нам раем показалася? Так она рай и есть. Другого не бу-
дет...»
…Соседи внизу чуть подсуетились. Достали из чемодана
новые бутылки… Свежую закусь вынули… Бутылки откупори-
ли ловко. Подложили закуски – колбасы с огурцами - к остат-
кам развороченной… Пододвинули к бригадиру… Бригадир, до
того маковую росинку со столика не клюнув, тут оживился от
такого дружества. Крякнув выпил-закусил с ними… Ещё вы-
пил-закусил… Собеседники его подоткнули подушки и одея-
ла…Приготовились слушать дальше…
Я задремал…

Глава 39.

Проснулся – один из пассажиров, - то ли в моём сне, то
ли наяву:
………….
– Рай-раем… А ты политику партии и правительства с тво-
им раем не путай! Раскулачивание – оно не просто так осуще-
ствлялось. Надо было сельского хозяйчика прижать и сломать,
чтоб палки в колеса истории, - значит, - не вставлял. Чтоб был
136
он всегда управляем советской властью. И делал все для по-
строения общества, а не чтоб мошну набивать и закрома напол-
нять свои. Вот и раскулачили тебя для этого... – сосед настави-
тельно вещал.
– Так ведь я говорю – богаче я стал с того раскулачивания
твоего!
– Богаче. О том партия и правительство позаботились. Но
ведь управляем! Работаешь-то не один – единоличником, – а в
коллективе. И теперь сам-один ничего не сделаешь против
власти. Коллектив не позволит.
– Это почему ж не сделаю? Я все могу сделать один: на-
пример, могу все, что положено, устроить на своем участке,
никого не спросясь. Мне ж не просто доверяют, – меня снова
хозяином сделали на моей работе. До раскулачки я, хозяин, что
хотел, то делал. И теперь, что хочу, то делаю. И никто мне не
указ. Сам вижу, что надо, сам решаю, сам делаю.
– А теперь что в поезде мотаешься?
– Бригадиров не хватает. На бригадирство, да по нашей
этой трассе Москва – Минск, знаешь, какие люди нужны? До-
веренные! Вот из нас, из путевых мастеров, и посылают иногда.
Потом, отсюда, с поезда, кое-чего виднее, чем с пути. Вот,
едем, примечаем. По своему участку, по соседским...
С какой-то затаенной радостью слушал я рассказ бригадира-
мастера. Я ведь все годы думал: как может сложиться наша
жизнь, доживи мама, папа, Иосиф до свободы, а мы с бабушкой
– до встречи с ними? Я знал уже понятие «минус». Уверен был,
что придется жить в деревне. Вот в такой какой-нибудь, вроде
Мстиславля. И жить так, как рассказывает бригадир поезда. Мы
с Иосифом будем работать на рихтовке и уборке пути, напри-
мер. Мама – в поликлинике-больнице при железной дороге. Па-
па – в конторе, где он будет по секундам рассчитывать движе-
ние множества поездов по скоростным железным дорогам. И
бабушка с нами... Хорошо!
...В Орше меня разбудили. Проводник за десятиминутную
стоянку при бесчисленных обязанностях сумел устроить меня в
137
зале ожидания и даже откомпостировать мой билет на поезд до
моей станции Ходосы. Мы попрощались. Он унесся...
Почему-то запомнились навсегда серебряные котлы, котел-
ки и котелочки буфета в Орше, сверкавшие среди ослепитель-
ной чистоты огромного станционного зала, отделанного тем-
ным дубом. И спокойное движение пассажиров, отличное от
панического мельтешения огромной массы людей на москов-
ских вокзалах. Потом был поезд Орша – Унеча. Шел он мед-
ленно. Однопутная дорога петляла среди бесконечного леса,
прерывавшегося редкими опушками маленьких станций. В се-
редине дня проводник сказал: «Приготовься!». Вскоре поезд
остановился. Я выпрыгнул на перрончик и попал сразу в руки
деда. Он не выпустил меня и понес, как маленького, к стоявшей
у коновязи тележке, запряженной парой сивых коней. Около
них меня встретила Рахиль и незнакомый мне высокий и краси-
вый мужчина. Тут только дед отпустил меня. Я попал в объятия
тетки. Она подняла глаза на мужчину, сказала:
– Познакомься! Мой друг Палей... Помнишь дядьку Ивана,
Муньку? Это его сын...
Дед обнял меня, сев в тележку, да так и ехал все восемна-
дцать верст. Молчал. Он умел молчать... Я сидел, прижавшись к
нему. Тоже молчал, счастливый. Не замечал даже красоты мо-
гучего леса, что двигался нам навстречу. И спохватился тогда,
когда с холма, сквозь уходившую куда-то вниз просеку, увидал
городок на противоположной горке с полуразрушенным косте-
лом и православным монастырем в кипени огромных деревьев.
Кругом на холмах рос все тот же бесконечный лес. Белые обла-
ка с синими донышками висели редко над ним. И вдали, слева
от конца просеки, тоже на холме, в середине черточки садиков
на Шамовской дороге я увидал домик, у которого возвышалась
над улицей и над шалашами крыш преогромная дедова береза –
символ моего Мстиславля и всего моего раннего счастливого
детства. По-настоящему счастливого...
Впервые взрослыми глазами оглядел я дедов дом. Был он
снаружи светел золотистым сосновым сиянием. Бревнышко к
138
бревнышку положены ровными рядами могучие венцы. Ясно и
открыто вознеслось высокое крыльцо. Подстать срубу стройны
пазовые лесины ворот и калитки. Широкий палисад отделил
дом от улицы. За его штахетной оградой – плотный заслон ка-
кого-то экзотического кустарника. И тут же, где кусты конча-
лись, в нескольких метрах от торца дома, та самая огромная
береза, что видна с холма на подъезде к городку. Ворота, ко-
ренные столбы ограды и сам сруб крыты железом. Железо ок-
рашено в зеленый цвет. Большие окна с фрамугами и фортками
обрамлены кружевной резьбы наличниками. Их плавный абрис
выглядит природным наростом бревенчатых стен. Цвет – про-
должением рисунка обнаженного дерева. Просторное крыльцо с
лавочками по обе его стороны. Лавочки – в резных лилиях не-
прерываемого рисунка романтической моды начала века. Того
же стиля резьба по опорным колонкам и обрамлению входных
двустворчатых дверей. И то же впечатление нароста, рожденно-
го светлым деревом. Широкие сени за дверьми. Стены в резных
панелях. Но дерево их – глубокого темно-орехового тона. И ха-
рактер резьбы иной – ранняя готика Богемии. И комнаты вслед
за сенями в резных панелях. И вся мебель – кружево... Вот оно,
это тончайшее кружево резьбы, изящные линии венских гарни-
туров маленькой столовой и довольно обширного зала, нигде
больше мною не виданные абрисы диванчиков и кресел, – все к
месту, все, чтобы удобно было, все для радости, – вот красота
эта, сработанная руками дедушки моего, отбросила покров бес-
памятства... Я снова, как в младенчестве, был на своем закон-
ном месте в доме предков...

Глава 40.

Дедушка Шмуэль все понял. Стоял молча. И вместе с чудом
моего воскрешения переживал чудо нового моего рождения. А
оно, оказывается, сродни чувству, вызываемому расцветом де-
139
ревца, прежде безжалостно вырванного из родной почвы, за-
вядшего и иссохшего... Да, я возвратился на свою землю, я
вновь расцвел. И это величайшее чудо возрождения случилось
из-за стойкого, с годами все более укреплявшегося во мне ува-
жения к труду. Тем более – к труду моего дедушки. С младен-
чества, через встречу в 1937-м, навсегда запомнил деда скло-
ненным над творимым его руками чудом преображения молча-
щего дерева в произведение искусства. Да, точно, в произведе-
ние искусства: казалось бы, мертвый брусок под его пальцами
оживает, становится «разговорчивым». И тем позволяет нерав-
нодушному созерцателю приобщаться к тайнам своего бытия.
Но искусство деда было сродни симфонии, образы которой
проникали в души, даже самые заскорузлые и дремучие. Если
не считать нескольких выставок его работ в Варшаве и в Риге, –
экспонировалась его резьба по мореному дубу и по заглушен-
ной березе, – и восстановленных (а точнее, сработанных зано-
во) карет XIII – XVI веков, экспонировавшихся до Первой ми-
ровой войны (где-то прочел, что и после, до Второй) в музеях
Вены и Лейпцига, резьба деда никем не исследовалась. Ведь
она не была детищем «Русского Севера». Но в музеях Москвы и
в Эрмитаже, у Котельниковой (?), даже в экспозиционных кол-
лекциях Сибири мне показывали старые (до 1936 г.) фотогра-
фии и рисунки дедовых работ, сделанные любителями или спе-
циально приезжавшими в Мстиславль интересантами. Но узна-
вали-то они о деде не по каким-то не существовавшим в России
каталогам или из прессы, только до 1914 иногда поминавшей
«мастера Шмуэля Боруха Додина из Мстиславля Могилевской
губернии», а по дипломам двух европейских Королевских об-
ществ, выданных «Великого мастерства столяру-каретнику Ма-
гистру Самуилу В. Додину»... Да, дух дедова дома, дух божьих
учителей человеков – дедовых пчел, – все это было нечто! Все
впечатляло меня с младенческих лет. И являлось строительным
материалом сооружаемого мною пантеона моим предкам. Но
труд! Труд деда оказался в моем арсенале куда как дороже и
ощутимее. И теперь, окунувшись после всего пережитого мною в
140
атмосферу дедова искусства, дедова великого труда, я как бы
заново родился. Будто раны все зажили. Будто рубцы все рассо-
сались. И не было никогда ничего того, что было...
Однако было ли то, или его не было, но был я, тринадцати-
летний. Потому, отдавая долг деду и памяти убитой бабушки, я
был занят важными для меня делами. Их было много. Трудно
оказалось все их переделать. Но компания, в которую я сразу
попал, тоже исповедывала принцип, похожий на «дорогу оси-
лит идущий». И вот... Мы носимся по развалинам костела, ко-
торым молва и абсолютно достоверные свидетельства очевид-
цев – из сумевших спасти жизнь – приписывают такие страш-
ные качества, от перечисления которых холодеет душа и отни-
маются ноги. В катакомбах под одним из нефов обитают при-
видения, являющиеся заполночь в престольные праздники. В
глубине контрфорсов скрываются тени умерших, проплываю-
щие мимо случайно оказавшихся рядом с костелом путников.
Они иногда затаскивают несчастных в скрытые от людского
глаза подземелья мрачного храма. Осенними ночами (слава Бо-
гу – сейчас лето) из глубин развалин слышатся сдавленные
крики, стоны, бессвязные вопли... Потом в зарослях, которыми
почти до кровель укрыты руины костела, мечутся тени, порою
окликающие друг друга... Были случаи, когда души грешников
обретали обличия живых людей и потому силились исчезнуть,
не быть узнанными. Да что рассказы каких-то свидетелей, если
я сам, собственными ушами сперва услышал сдавленный вы-
крик в ночи, когда мы пролезали с моим двоюродным братом
Нёней и новыми моими товарищами сквозь кусты жимолости у
самого основания печально знаменитого контрфорса по ту – у
обрыва к Вяхре – сторону костела. И секунды спустя различили
во тьме с быстротою молнии пролетевшее мимо нас привиде-
ние, принявшее обличие девушки в черном платье, но с белым
воротничком... Странно напоминавшее младшую дочь доктора
Фрумкина!.. А еще несколькими секундами позже – другое
привидение, пролетевшее с еще большей скоростью вслед за
первым, только в обличии неизвестного! В шуме ветвей и в ше-
141
лесте листьев показалось, будто оно проламывалось сквозь не-
видимую преграду, при этом негромко... матерясь...?! Было,
было о чем порассказать утром пораженным деду и Рахили!
Позднее на мой взволнованный рассказ они отреагировали
по-странному. Дед вспомнил, вздохнув, что, мол, у того про-
клятого костела еще и не такое случалось в его время... Рахиль
сказала: «Не мешало бы кое-кому задрать юбки и надрать зад-
ницу». Ничего я не понял.
Кроме страстей вокруг костела, большой интерес нашей
компании вызвала тайна двора Нёнькиного соседа Карповича.
Нам стало известно, что на чердаке его пуни*, где жили коровы,
под самой стрехой, висело с десяток огромных копченых око-
роков. Соблазн двойного греха сперва поверг моих друзей в
уныние. Но он же разжег желание во что бы то ни стало испы-
тать стойкость традиции. Чтобы это сделать, мало было взо-
браться на немыслимо высокий чердак пуни. К самой пуне надо
было доползти в кромешной ночной тьме поверх высоченно-
го и длиннющего – во весь огромный сад – забора, утыканного
тысячами ржавых гвоздей! При этом спрыгнуть в пути или, не
дай Бог, свалиться вниз, нарвавшись на гвоздище, – это был бы
конец: под яблонями, в позах отдыхающих одалисок, спала в
ожидании развлечений стая собак звериного обличья и люто-
сти! Теперь, по прошествии стольких лет и всеразрушительной
войны, можно сознаться: секрет пути по-над забором, как,
впрочем, само наличие окороков на чердаке пуни, раскрыл нам
младший Карпович – Петрик. Нет, это не был акт семейного
предательства. И поступком Павлика Морозова действия Пет-
рика не назовешь – все проще было: он бы и без нас туда слазил
– какого рожна было ему скармливать куче пацанов собствен-
ную ветчину. Но... стреха над чердаком пуни была недосягаемо
высока! Добраться до нее можно было только с помощью ог-
ромной дубовой лестницы. А ее и вдвоем-то не поднять с зем-
* Пуня (белорус.) – хлев.
142
ли, не то что еще и на чердак затащить и там, развернув, поста-
вить стоймя, уперев в стреху. Мы эту задачу решили. И с неде-
лю или чуть больше предавались пороку – католиком среди нас
был только сам Карпович-младший... Да! Да! Именно пороку
предавались мы. Ибо как сын еврейского отца, до сих пор я не в
состоянии забыть безусловно греховно-мерзкого, непрости-
тельно-порочного... наслаждения: остро отточенным перочин-
ным ножом срезаю с лоснящегося бока свиного окорока ломоть
за ломтем омерзительно-вкусного яства... А запах-то! А запах!
Между греховными вылазками к Карповичам мы занима-
лись и абсолютно кошерными делами: перевешивали вывески
по ночам. Вообще, я заметил тогда в Мстиславле, что самые
интересные дела, в том числе и богоугодные, совершаются по-
чему-то именно ночами. Почему бы это?..
Не наша была идея с вывесками. Не мы были ее генерато-
рами, а еврейский писатель, автор модного тогда революцион-
но-юмористического романа – «Улицы сапожников». Нёнька
таскал его с собой в качестве карманного справочника по весе-
лому времяпровождению. Звезд с неба он не хватал, сам ничего
не придумывал, но схватив на лету чью-то идею, тут же реали-
зовывал ее. Совершенно не представляя, что в связи с реализа-
цией может произойти. В этом он был достойным сыном своего
народа.
Между прочим, в книжке-справочнике содержалось много
интересного, что необходимо было попробовать сделать самим.
Но решено было начать с вывесок. Тем более, если успеть их
поменять по разным концам городка до начала раннего вос-
кресного базара. Тогда эффект больше. Эффект, вправду, был
большим. Но не в само воскресенье, а в понедельник, когда за-
интересованная организация – райотдел милиции – обнаружила
вместо своей вывески вывеску-рекламу парикмахерской. Кому
из наших пришла в голову такая идея? Другое дело – замена
вывесок на магазинчиках и лавках в районе базара никого не
тронула: базарные страсти не оставляли ни времени, ни эмоций
на такие пустяки. А вот милиция... Да и год был непростым –
143
одна тысяча девятьсот тридцать седьмым был год! При всей
секретности операции участники её отыскались моментально.

Глава 41.

Нет! Нет! Никто из нас никого не продал! Избавь Бог! Но
все мстиславльские компании отлично были осведомлены о
планах других. Где ж тут сохранить тайну? Единственно, что
успели, – договорились об одном: ничего не знаем! И не слы-
шали ничего.
Знали, не знали – это никого в милиции не интересовало.
Им зачинщик нужен был. Его быстро отыскали – «организатора
контрреволюционного выступления» (!) Ефима Гликмана, «сы-
на репрессированных в 1937 году отца Гликман Владимир
Гиршович и брата Гликман Моисей Владимирович» (так в ори-
гинале обвинительного заключения). В связи с несовершенно-
летием преступников всех вызывали в следственную часть рай-
онной прокуратуры с родителями или «лицами, их заменяющи-
ми». С Нёнькой пошла Рахиль. Со мной, – а вдруг обнаружится,
что мои все тоже репрессированы, и возникнет тень убитой в
этой самой милиции бабушки Хаи-Леи, – со мной в прокурату-
ру пошел Афанасий Иванович Палей, человек в Мстиславле не
последний. Был он начальником над отрядом летчиков-наблюда-
телей, прикомандированных к республиканской лесной проти-
вопожарной службе. Сам военный летчик, он в 1929 году попал
в аварию, побился, был комиссован. И тогда же, по его настоя-
нию, переведен из инвалидов в летчики-наблюдатели. В город-
ке он был фигурой. Как-никак должность его относилась к
номенклатуре пограничного округа. Он потом на войну моби-
лизован был в погранвойска. Теперь его присутствием и энергич-
ным заступничеством вся наша затея с вывесками из компетенции
борцов с контрреволюцией вернулась к блюстителям порядка.
Мало того, стараниями (или тем же присутствием) Рахилиного
144
мужа деяния наши были квалифицированы как «мелкое хули-
ганство». Милиция ограничилась штрафом и обещанием
нашим: тотчас вернуть все вывески на место. Кто мог тогда
знать, что вывесочная эпопея обернется впоследствии большой
бедой.
На радостях старшие мои товарищи – все тот же брат Нёнь-
ка, Сима Лерман и Фимка Гликман, – не без подначки заску-
чавшего по окорочкам Петрика, решили отметить это дело на
чердаке пуньки Карповичей. Сказано – сделано. Бестелесными
тенями проплыли мы по-над гвоздями забора. Приставили ле-
стницу к чердачному окошку пуни... Тут как раз налетели соба-
ки... Они сходу сообразили, что, во-первых, никуда теперь от
них мы не денемся, и что, во-вторых, нас много и работы им
будет до фига. Потому взялись за нас деловито и основательно:
почти у всех содрали или превратили в лохмотья штаны. Глик-
мана и Изьку Метлина покусали за ягодицы, еще одному парню
прокусили кисти рук (он этим уберег задницу), Нёньке погрыз-
ли живот... На крики и лай выскочил, наконец, сам Карпович.
Прогремели дуплетом выстрелы. Пропел очень характерным
фальцетом заряд... Душераздирающе проблеял Петрик, схва-
тившись за самый низ спины и спорхнув вниз с самого верха
лестницы, куда забрался первым на правах хозяина, – заряд ре-
заного конского волоса попал ему куда следует! Все же папа
его был милиционером (о чем я до того не знал) и стрелял мет-
ко. Удирать было бесполезно – некуда и опасно, а пострадав-
шим неохота. Больше всех перепугался сам Карпович: в темно-
те и при общем гвалте неясно было кому и куда попало, кого и
как порвали собаки. Ясно было только, что отвечать ему перед
Петриковой мамой, пока что дежурившей в больнице. Человек
военный, Карпович тут же начал от нас избавляться без иден-
тификации личностей – не до того было: жизни ему оставалось
спокойной всего ничего, до той минуты, когда мама Петрика
узнает о выстреле в ее ребенка! Он еще ничего не знал о со-
стоянии своих окороков, потому его больше всего волновали
наши покусанные окорока. Надо отдать ему должное: он сходу
145
разложил пострадавших на присыпаные сенцем дрожки и, на-
хлестывая резвого жеребчика, покатил к больнице, где через
полчаса все счастливчики отхватили свои первые (из положен-
ных сорока!) пастеровских инъекций.
Меня, в который раз, выручило детдомовское умение дого-
вариваться с собаками: когда они очутились рядом, я сел на
травку под деревом, и они только обнюхали меня и даже чуть
полизали. Сидячих они не бьют – не люди. Утром слух о поку-
санных собаками разнесся по Мстиславлю. Но, к чести всей
компании, он никак не связывался с именем Карповича и с его
псарней. Петрик был отцом безжалостно выдран вечером, по-
верх волосяной сечки: в порочных оргиях под окороками уча-
ствовало двенадцать молодых едоков, хаотично срезавших ло-
моть за ломтем почти со всех копченых оковалков все восемь
дней...
Так деятельно проводили мы каникулы, с различной степе-
нью веселья, постоянно в радостном ожидании новых интерес-
ных дел.
Дела у меня были и дома.

Глава 42.

Часами я сидел возле деда и наблюдал за плавными движе-
ниями его резцов, – словно в масле, если это была береза, или
как в застывшем меду, когда он резал «отпущенный» дуб, –
плывущих в его будто расслабленных руках. Он резал дерево то
правой, то левой рукой. Оттого, верно, линии рисунка смотре-
лись как в зеркале. И плавность в повторах линий была зер-
кальной. При мне он по заказу Внешторга резал серию парад-
ных рам под экспозицию одного из шведских музеев. Все они
смотрелись как неземного рисунка гирлянды сплетенных вет-
вей, произрастающих друг из друга. Все же, до этой поездки в
Мстиславль, я успел хоть что-то увидеть из арсенала прекрас-
146
ного. Часто бывал в музеях Москвы и Кремля, где изредка вы-
ставлялись завезенные из Европы экспозиции. И никогда не
оставлял вниманием вернисажи работ великих мастеров, уже
умея понять, насколько выигрывают они в профессионально
подобранном обрамлении – резьбы, золота и прочих деталей
настоящего багета. С интереснейшими экскурсиями посещал не
раз ленинградские музеи. И там мог наблюдать чудеса искусст-
ва мастеров обрамления, в том числе шедевры шведской резьбы
по дереву. Более того, за наши с бабушкой четыре счастливых
года вдвоем мы по несколько раз на неделе не только слушали
оперные спектакли в ГАБТе, в его филиале и в Оперетте у Яро-
на. Мы часто бывали за кулисами, и я мог не только издали на-
блюдать, но видеть вблизи, руками трогать пусть бутафорскую,
но все равно мастерски и с великим вкусом выполненную резь-
бу, также как мог дотрагиваться руками и до самих мастеров –
авторов этого рукотворного чуда. Но никогда (до многих лет
спустя) не пришлось мне увидеть того, что рождалось под рука-
ми моего деда, что задумывалось и выполнялось его поражав-
шим людей талантом. Да и рук таких я нигде больше и никогда
не видел – ни прежде, ни потом. Может быть, потому, что были
они руками тяжело и трудно добывавшего свой хлеб человека,
для которого исполнение им своих деревянных симфоний было
истовой молитвой его Богу после тяжкого труда ради хлеба на-
сущного.
С раннего детства, приняв потомственную эстафету от деда
своего Ионы Додаи, мельничного мастера и плотника, мой дед
Шмуэль пронес это почетное мастерство через всю свою жизнь,
не уронив достоинства дела предков. Но умножив его и превра-
тив в искусство. Он поставил за свою жизнь до полусотни
мельниц – водяных и ветряных. Он своими руками рубил дере-
вянные их детали и конструкции. Он ковал железо механизмов
и варил сплавы покрытий. Он сам мельничные жернова – свя-
тое святых каждой мельницы – отливал. И были они прочнее
каменных. И терли зерно на восемьдесят размолов чище, и ра-
ботали дольше... В молодые годы свои, став признанным мас-
147
тером и превратившись в магистра ордена каретников, он полу-
чил право на одно важнейшее условие контракта с заказчиками:
право на сваи. Многие новые мельницы ставились по старым,
когда ради экономии использовались веками стоявшие в их ос-
новании дубовые сваи. Извлечь их стоило дороже постановки
новой мельницы. Дед оговаривал: он ставит новые сваи за свой
счет. Старые – извлекает и забирает себе. Старые сваи стоили,
как материал, много дороже их извлечения. А попадавшие в
руки деда превращались в золотые. Лишь одна несложная опе-
рация проводилась им: он распиливал сваи на плахи и клал их
на воздушную сушку под шатром от дождей. В сушке плахи ле-
жали от пяти и до немалого числа лет. При мне в его мстиславль-
ском дворе под навесами несколько сот дубовых плах вылежива-
лось уже более восьмидесяти лет. Заложены они были еще пра-
дедом моего деда – Авраамом. Цены им не было. Но попав в ру-
ки дедушки Шмуэля, они становились вовсе бесценными...
Многие, очень многие годы спустя, на камерной выставке в
Эрмитаже, мои друзья подвели меня к полотнам французских
импрессионистов из галерей Парижа. Я увидел рамы на них!..
Память мгновенно перенесла меня в Мстиславль 1937 года.
Они!.. Нет, оказалось, не они. Эти исполнены были дедом моим
в конце восьмидесятых годов XIX века. Бронзовые листочки с
его именем и годом работы врезаны были в увядшие листья од-
ной из ветвей венка-рамы. Венок был тот же, что и на деталях
крыльца дедова дома. Только здесь, в зале музея, дерево, «увя-
нув», покрылось седым, пепельным серебром – как задумал и
как приказал ему мой дед. И как он же приказал и задумал, ли-
стья и ветви венка «поражены» были древоточцем... «Так могут
только их величество природа и он, мастер». Это слова челове-
ка, привезшего в Москву экспозицию. Получалось – сместились
приоритеты ценностей, как в Тауэре... Туда из Киото прибыли
четыре ящика с образцами национального фарфора XII – XIV
веков. Когда изделия начали раскрывать, работники музея об-
ратили внимание на упаковку экспонатов – неизвестную Западу
148
бумагу. Казалось, она состояла из чуть пожелтевшего молока, в
котором плавали еле заметные стебли риса...
Бумага была очень плотной. Деформированная (проще –
смятая, скомканная) при упаковке экспонатов, она тотчас снова
становилась идеально гладкой после растяжки и сушки. Отло-
жив в сторону многовековой фарфор, британские специалисты
одели бумагу в подобающие ей рамы и выставили ее на обо-
зрение пораженным соотечественникам. Так сами японцы по-
няли цену искусства своих мастеров бумаги, сработавших ее
вручную на примитивном оборудовании в своих крестьянских
хозяйствах... Бумаги… Вася.
Я много читал о Кельнском соборе. Видел его наяву, вос-
становленным после разрушений времен войны. И услышал
однажды от швейцарских своих друзей: «Чем же деревянная
резьба вашего деда менее дорога человечеству, чем каменная –
в Кельне?». Эти серьезные люди профессионально занимались
искусством и о работах деда знали лучше кого бы то ни было.
«И почему, – спросили меня мои шведские друзья, – человече-
ство вот уже 20 лет (это было в 1965-м) ищет панели “Янтарной
комнаты”, но никак не соберется поискать резные панели из
дома вашего деда, снятые и увезенные немцами в 1941 году?
Разница-то между этими потерями лишь в том, что “Янтарную
комнату” можно восстановить – был бы янтарь и терпение спе-
циалистов. А восстановить такую резьбу невозможно!». Швед-
ские друзья были совершенно правы. Но не только они понима-
ли цену дедовой резьбы. Как только экзекуция в овраге у Ша-
мовской дороги подошла к концу, кое-кто из «другарей» дома
бросился обдирать бесценные панели. Но вовремя нагрянул ко-
мендант Рихард Краузе, предупрежденный не то местными
доброхотами, не то специалистами из группы антикваров-
мародёров при армии. Он сам до конца присутствовал при
«изъятии произведений искусства» в доме деда. Сам заказал
ящики под деревянное чудо. Сам руководил упаковкой его. И
сам же сопровождал крытую грузовую машину с награблен-
149
ным. Потом известно стало Следственной комиссии, что через
четыре дня машина прибыла в Минск, где ящики с панелями
нашего мстиславльского гнезда были перегружены в железнодо-
рожный вагон. Ничего больше никто из нас, как и наши друзья
в Швейцарии и Германии, узнать не смогли...
Но это все, опять-таки, потом, потом...
А пока я живу в доме деда, воюю с Рахилью: она полагает,
что время мое в Мстиславле должно распределяться между не-
прерывным поправлением меня многоразовыми завтраками, обе-
дами и ужинами и отдыхом в постели. Но тетка – начальство
жидкое, необязательное. А дед счастлив видеть меня весь день
рядом с собой. Я – тоже. И как в детстве, мы с ним на пасеке,
мы с ним и у коровы, и у птицы. Коней его давно свели со дво-
ра, как, впрочем, двух (из трех) коров, при раскулачивании.
Можно представить, как люди вокруг относились к деду, если
государство, ограбив его, не отняло в 1930 году все оставшееся,
в том числе его свободу и жизнь. И за это свое временное бес-
силие перед всеобщим уважением к нему – человеку и мастеру
– таило, наращивая, пока еще только глухую ярость предвку-
шения крови. Но ведь кровь-то была уже пролита – кровь ба-
бушки моей Хаи-Леи! В августовский день 1932 года ее при-
гласили к начальнику милиции по какому-то хозяйственному,
сказали, делу. Там, старую и больную, избивали несколько ча-
сов кряду резиновыми жгутами, требуя отдать никогда у нее не
ночевавшие доллары, якобы тайно присылаемые ей ее братом
Цалле из Америки. И ничего не добившись, затоптали ее сапо-
гами... Сапогами еврейскими: топтал Израиль Ривкин. Почти
что сосед…

Глава 43.

150
Годом позже к деду приехали старые друзья, супруги Вера
Игнатьевна Мухина и чудо-доктор Замков. Известная в мое
время как автор двусмысленной композиции «Рабочий и кол-
хозница», интересных памятников Горькому и Чайковскому в
Москве, она, помимо всего прочего, создала воистину потря-
сающие своим скорбным динамизмом великолепные надгробия,
равных которым ХХ век не знал. Несколько ее композиций, на-
ходящихся в Монако, на юге Франции, в Люксембурге, Новой
Англии и Калифорнии, вошли в золотой фонд мировой культу-
ры и взяты под патронаж ЮНЕСКО. Но, пожалуй, высочайшим
достижением художественного гения Веры Игнатьевны стали
серии рисунков и пастелей, сделанных ею на ландшафтах вос-
точной Белоруссии. Что тянуло ее в эти Богом забытые лесные
уголки? Почему выбрала она эти печальные леса на пригорках,
полные неизбывной грусти серые туманы над замершими боло-
тами? Объяснения деда, что именно эта печаль древних болоти-
стых лесов ложится в основу ее «кладбищенских» шедевров,
ничего мне не говорили. Но, возможно, он был прав. Так или
иначе, но именно эта печаль была еще в 1902 году замечена Се-
ровым. И, на беду российских коллекционеров, работы Мухи-
ной выхватывались из-под ее рук нуворишами Америки момен-
тально! Процесс утечки был так стремителен, что сам Валентин
Александрович Серов имел в своей коллекции только те работы
Мухиной, которые она успела преподнести ему сама. У деда в
доме был альбом ее рисунков. В их числе два дедовых портре-
та, сделанных Верой Игнатьевной до Первой мировой войны.
На одном из них мой дед изображен рядом с ульем с дымоку-
ром в руке. Мой любимый его портрет. Он тоже покоился в
альбоме. Но я заставил деда одеть его рамкой и сам повесил в
зале. Именно таким я запомнил навсегда моего дедушку. Знаю
точно: этот портрет вместе с панелями дедовых резных зеркал и
потолочных кессонов, вместе с сухим золотом мореного дуба
увез комендант Мстиславля Краузе. История портрета на том
не кончилась... Он у Хаммера оказался!
151
А в 1933 году Мухина приехала к деду с делом для нее
чрезвычайно важным. Незадолго до того скончался Вячеслав
Иванович Сук, почти тридцать лет дирижировавший симфони-
ческим оркестром Большого театра, – ее друг, наставник, пер-
вая любовь. Потрясенная его смертью, она свалилась в тяже-
лейшей депрессии. Но сознание ее помрачено не было. Оно
поддерживалось глубочайшим уважением к покойному и воз-
никшей у нее идеей: создать памятник-надгробие, достойное
великого композитора и дирижера. Важнейшей частью этого
сооружения должна была стать гирлянда из ветвей хмеля, вы-
полненная в чугуне. Вера Игнатьевна сразу же решила: эту де-
таль надгробия должен сделать мастер из Мстиславля – ее друг
Шмуэль Додин! И она, больная, приехала к нему. Она не знала
о трагедии 1932-го. Потому не смогла сразу понять перемены,
происшедшей с недавно еще могучим и уверенным в себе чело-
веком, который много лет был генератором и ее оптимизма,
достаточно потраченного окружавшими ее с 1918 года насеко-
мыми от антиформализма. Перед нею теперь был старый чело-
век, сраженный гибелью жены. Возможно, именно в эти самые
дни переживавший куда как более тяжелую депрессию. Она
решила, что не имеет права обращаться к нему с собственной
болью и вызывать в нем самом ее – боли – отражение... Хотя...
только воспринятая боль способна создать монумент боли. Да,
как художник, как женщина, она была права. Но она не знала,
не могла знать некоего свойства деда: уметь знать, что она зна-
ет о том, что знает он... До бесконечности. Что позднее в моем
отце, перенявшем это свойство, было квалифицировано как
дьявольщина. Возможно, приезд Мухиной, ее еще не высказан-
ная вслух идея встряхнули потерявшегося деда. Он сам начал
разговор, тяжелый для них обоих. И взялся за эскизы. Пример-
но через год детали гирлянды были готовы. Но ни Мухина, ни
ее коллеги, в особенности Константин Федорович Юон – ее
учитель и наставник, – и слышать не хотели о том, чтобы такое
чудо стало основой отливочных форм! Решено было расчленить
детали на более мелкие, и по ним, не деформируя резьбу и не
152
допуская потемнения березы, – именно из этого материала дед
резал гирлянду, – отлить форму под чугун. Через шесть недель
работа была сделана. Решено было повторить гирлянду в брон-
зе. Повторили. К общему конфузу, когда все детали надгробия
были готовы, выяснилось: оно не вписывается в абрис участка,
тесно зажатого со всех сторон старыми захоронениями...
Как пишут в официальных документах, «предварительные
промеры ремонтно-строительного отдела ГАБТа оказались не
точными». Поэтому в 1935 году на Введенском (Немецком)
кладбище в Москве было установлено другое надгробие, вы-
полненное другим архитектором и скульптором. Идея Мухиной
и работа деда воспроизведены были в камне и чугуне на горе
Кладно под Прагой, города, где в 1861 году родился Вячеслав
Сук...
А березовая гирлянда обнаружена была автором в 1963 году
на бывшей госдаче Микояна, когда в нее вселилась семья мар-
шала Жукова.
...За новыми интересными делами нашей старой компании,
которые продолжились вслед за исчерпавшими себя вывесоч-
ной и ветчинной эпопеям, я упустил возможность услышать в
изложении деда драматическую историю его отца Боруха-Довида,
прадеда моего. А ведь случившееся с ним почти век назад (со
времени моего приезда к деду) взорвало патриархальную тиши-
ну мстиславльской провинции, надолго предопределив судьбы
многих ее обывателей. Более того, для некоторых все это за-
кончилось трагически. Потому рассказ об этом я перенес в от-
цовскую часть моих хроник...
Да мало ли что было упущено в последнюю мою поездку к
деду. Однако мстиславльские каникулы позволили мне первый
и последний раз самому прожить собственное детство и отро-
чество, хотя бы на месяц не омраченные постоянным ожидани-
ем взрослых мерзостей. У деда я отошел душою от ставшего
нестерпимым пресса государственного террора, отдохнул от
роли члена семьи врагов народа, оправился на время от загры-
153
завшей меня собственной памяти. И даже уверовал по-детски в
существование настоящей жизни.
Очередная пастораль развалилась с неожиданным приездом
Степаныча. В первую минуту, когда я увидал его на пороге до-
ма, сердце мое забилось пойманным зайцем: несчастье с ба-
бушкой! Оказалось, что не с ней. Просто произошло пробужде-
ние после сладкого мстиславльского сна рядом с моим дедуш-
кой. Степаныч привез жизнь, оставленную мною в миг, когда
руки деда подхватили меня с подножки поезда Орша – Унеча.
Тогда ли я почувствовал, в купейном вагоне экспресса Мо-
сква – Минск, что мои соседи – люди интересные? Или поздне-
ее. Или только теперь? Но все равно, не ошибся. Степаныч,
продолжая клясть свою непростительную недальновидность
(которую обзывал непечатно), рассказал: двое моих соседей по
купе, которые сходу начали ужинать, были, конечно же, из его
ведомства, – по броням их всех стараются собирать в одном
купе: народ ездит с оружием, с документами. Так вот, закончив
поездку, они настучали на бригадира какую-то ахинею. Мужика
арестовали. И третьего дня бабушке пришла повестка, чтобы
привела меня к следователю как свидетеля! – А как же они ме-
ня нашли? – Просто, – ответил Степаныч, – по той же броне,
будь она неладна! Мог бы, дурень, без хозотдела билет тебе
взять – в любой кассе по значку! Дурень...
Все-таки я заставил Степаныча двое суток прожить в нашем
мстиславльском доме. С дедом пообщаться. Успокоиться. Но
он был серьезен. Торопил. Пообещав деду приехать на мои
зимние каникулы, мы распрощались и отъехали...
А в Москве – все путем. Со Степанычем пошли вместе, бла-
го все, кто ждет, – рядом: следственный отдел железнодорож-
ной прокуратуры. Точно бригадир рассказывал: всё товарищ
Каганович предоставил. В том числе и прокуратуру свою род-
ную, железнодорожную, и милицию, и трибуналы. И вот сидит
теперь облагодетельствованный мастер, он же бригадир по до-
верию, – сирый и оболганый. И я должен свидетельствовать... О
154
чем? О том, что он счастлив своею новой жизнью? Или о том,
что никак не поймет, почему ради этого его счастья надо было
его сперва ограбить, потом убить его сына и близких его? Что-
то тут не так, товарищи!

Глава 44.

Из старой 13-й детдомовской школы я был отчислен в кон-
це августа 1937 года. Новая, из только что отстроенных ста пя-
тидесяти «вермахтовских» школ-госпиталей, встретила меня
мемориальной доской на фасаде, музеем в коридоре первого
этажа и настороженным вниманием осведомленных о моем
прошлом одноклассников. Школа по месту на плане Москвы
оказалась Пушкинской – я уже рассказывал о ней выше. Из-за
этого приятного обстоятельства ей были уготованы самые серь-
езные в Бауманском районе шефы – Военная академия химиче-
ской защиты, расположенная чуть дальше по Немецкой улице,
и Центральный аэрогидродинамический институт – ЦАГИ. В
результате наш класс представлял собой конгломерат, две трети
которого составляли отпрыски авиаконструкторов и военных
химиков, несколько чад районной элиты, наконец, группки раз-
ночинцев, к которой был отнесен и я. Здоровое чувство битого
подсказывало мне собственное мое поведение в классе. Выяс-
нять отношения ни с кем из новых одноклассников я не соби-
рался. Они со мной – детдомовским – тем более. Девочки – как
девочки – меня еще не интересовали. А когда начали интересо-
вать, то к тому времени я хорошо знал цену предмета и научился
выбирать друзей.
Надо сказать, что это обстоятельство было не так важно
именно у нас и конкретно для меня. Дети военных, перегоняе-
мых армейскими законами из гарнизона в гарнизон, – пусть
привилегированный, – вынуждены были часто менять школы.
Это привело к тому, что многие из моих товарищей поотстали и
все без исключения были значительно старше меня. Поэтому
155
возрастные интересы у нас не совпадали. Из-за этого не было
многих естественных конфликтов. Кроме того, все хотели
учиться, причем вполне осознанно: большая часть потому, что
догадалась об утере времени и с тем – надежды заступить на
родительские посты в престижных институтах, что впоследст-
вии и случилось с выжившими на войне; мы – разночинцы –
потому, что очень хорошо понимали: никто мест нам не угото-
вил. Совсем взрослые девочки занимались очень старательно. С
первого дня они определились в предметах своих увлечений и
теперь могли без отрыва от основных занятий спокойно преда-
ваться учебе.
Судьба одарила нас великолепными преподавателями. Имен-
но одарила: заведующий кафедрой математики Академии химза-
щиты Борис Анастасьевич Кардемский вел у нас математику и
астрономию. К этому времени он уже был автором множества
популярных книг по своему предмету и членом европейских
академий. И в Академию он – сын расстрелянного еще в 1920-м
ксендза – попал только из-за своего блестящего знания великой
науки. С нами он был ровен, прям, откровенен и требователен.
Мы с первого дня полюбили его.
Та же Академия позволила украсить новую школу еще од-
ному своему педагогу – Берте Соломоновне Ганнушкиной. Она
вела у нас биологию. Ей мы все обязаны знанием серьезнейших
основ медицины, в том числе – практической. Врач по образо-
ванию, она, как и Кардемский, была профессором по складу
своей души, а не по велению руководства кафедрой Военной
академии. Так же, как Борис Анастасьевич незаметно ввел нас в
храм профессиональной космогонии, так Ганнушкина привела
всех интересующихся в классы нормальной анатомии Первого
московского мединститута. Конечно, была некая заслуга в том
и нашего директора Арона Моисеевича Радунского, математика
и сибарита в смеси с неумеренной, постыдной для бывшего че-
киста административной «осторожностью». Как говаривал еще
один наш педагог Григорий Вениаминович Каценеленбоген,
«Арон Моисеевич, дострелив последнего своего подследствен-
156
ного, вычистил наган, начинил его шоколадом и, повязав бан-
том, отложил навечно в вазочку...». Банта и вазочки я не видел.
Но натруженный и хорошо очищенный маузер на ковре над
тахтой в квартире директора по Армянскому переулку я наблю-
дал часто, когда Арон Моисеевич приглашал нас к себе на «ме-
сячные беседы». Математиком он был сильным, добротным: из
его классов многие стали профессионалами, и ученики любили
его предмет. Человеком он был добрым, много более добрым,
чем должен был быть директор очень сложной школы. Земля
ему пухом – в 1954-м я успел к его болезни, а потом – и к похо-
ронам...
Незаметно нас пленил словесник и преподаватель литерату-
ры Александр Захарович К. Тяжелый астматик, он читал по-
этов, ритм стихов которых совершенно сбивал его с дыхания, и
без того порушенного болезнью. Но чудо! – все, что он прочел
за три года, – все осталось в нас, очень разных, навсегда. Лите-
ратуру он знал, будто сам лично участвовал в ее создании на
протяжении веков, – такое вот впечатление оставалось от его
лекций. Оно мне было знакомо по тому же впечатлению от рас-
сказов моего отца. Но там была иная природа чуда. А здесь мы
будто пили эликсир... Александр Захарович умел убеждать... не
убеждая вовсе. Иногда даже соглашаясь с тем, против чего на-
меревался уберечь собеседника. И когда убеждаемый спохва-
тывался, оказывалось: убедил его Александр Захарович в том,
без чего не прожить, вознамерившись обрести порядочность.
Мы знали: он окончил Московский университет. Затем еще од-
но высшее учебное заведение. Мировая война не позволила ему
осуществить задуманное им. Он был русским человеком. Место
его было – в окопах. На той войне он потерял двух сыновей. На
гражданской, в которой он не участвовал из-за увечья, – по-
следнего сына...
Теперь из университета он ушел из-за болезни. И к нам
пришел потому, что жил рядом, – он не переносил поездок го-
родским транспортом.
157
В 1944 году, под Мурманском, погибла его единственная дочь
– хирург военно-морского лазарета. Старик не сломался: он встал
с постели и… был рукоположен в епископы православной церкви,
возвратившись в нее после сорока лет мирской жизни...
В 1955 году – от бабушки – он узнал о моем возвращении в
Москву, приехал за нами и увез к себе, в Сергиеву Лавру, на
месяц. С того времени тепло этого человека грело нашу с Ни-
ной – моей женой – жизнь. И вносило в нее тупую боль – острая
уже утихла: «чужой» человек, долженствующий, по вере его,
презирать нас с бабушкой, – так все это понималось, разъясня-
лось и внушалось, – оказался одним из самых близких и тоже
спасителем, а «самые свои», сбежавшие от нас родичи, все пре-
давали и предавали... уже по инерции.
Перед приходом в прокуратуру Степаныч, – человек пря-
мой, честный и, мягко сказать, осведомленный, – сходу все рас-
ставил по местам. План моего свидетельства был исчерпываю-
ще краток, по старику:
- Когда поезд отправился? – правильно, в ноль часов пять
минут; что пацан в тринадцать лет делает в такой поздний
час? – правильно, спит; как пацан в тринадцать лет спит, да
еще в поезде ночью, да после сытного ужина? – правильно,
крепко спит, крепче не бывает! Значит, привет, гражданин
следователь! Если что и слыхал, так это когда проводник за
полчаса до Орши будил: «Вставай!». Все. Боле ничего! Понял?
Впутываться в баланду с опером не смей: вызываешься свиде-
телем! Значит, отвечаешь перед законом за точность каждо-
го слова показаний. Имеют право посадить не мешкая, если
поймают, что врешь… Ясно?
….
- Раз ясно – вперёд!
158

Глава 45.

…Яснее ясного… Я, значит, ничего не видел, ничего не
слышал. И те соседи-мтервятники, вместе с опером из прокура-
туры, спокойненько оформят все – при двух-то свидетелях из
органов! И пойдет счастливый начальник поезда по шпалам.
Только не на своем участке, а где-нибудь за Тайшетом. Чего-
чего, но географию я уже изучил худо-бедно. Он, значит, – по
шпалам. А я с чистой совестью – по московским улицам. Ему –
срок или вышак, мне – подарок от бабушки и выговаривание
Максима Дормидонтыча и поздравления, пусть молчаливые,
тети-катерининых четверговщиков.
Все же... Здорово, что у меня есть еще собственные юристы.
Не хуже степанычевых. Только с бабушкой пообнимался – к
ним побежал. Скверно, что Володьки-Железнодорожника не
оказалось на месте. Кинулся к сестре Володьки-Часовщика, те-
те Марише. Она слово в слово повторила предложение Степа-
ныча. Только тоже, как я сам, посомневалась: а правильно ли
так будет? И ждала моего ответа. Мог ли я сказать, что да, пра-
вильно? Нет. Ей – не мог. Вот тогда она и посоветовала:
– Если ты весь тот разговор слыхал и можешь его хоть сто
раз повторить, и не боишься, что гады тебя, пацаненка, собьют
вопросами ли, криком, – ты им сени сыграй.
– Какие сени?
– А такие: «Сени, сени мои, сени, сени новые мои», – чтоб
им тошно стало! Понимаешь: ты – пацан, тебе – вера! Да еще в
присутствии защитника, ну, юриста и кого-нибудь из взрослых,
– несовершеннолетний ты! Тебя, по закону, одного нельзя доп-
рашивать! Даже если по бытовке – по краже, там, или по скач-
ку. А тут – политика! Они все обставят – будь здоров! И что? А
то, что ты можешь если уж не спасти бригадира, то у этих-то, у
двоих, у дятлов, отбить охоту стучать! Понял? То, что они
пьянствовали в поезде, доказать нетрудно – они все алкаши. А
раз так, то сами они трепались про что ни попадя. Так? Он им
про свою счастливую жизнь на участке, мудак, которую ему
159
товарищ Каганович и – обязательно! – товарищ Сталин предос-
тавили, а они, – пьяные! – что брешет он про счастье, когда все
хозяйство их, как положено, отмели, стариков-кулаков расшле-
пали, а их самих, с приплодом, выкинули на мороз – в Сибирь.
Хорошо счастье! Вот так!.. Пусть оправдываются, паскуды! Те-
бе же только стоять на своем: было так и так!..
– Так, да не так, тетенька! Неправда это: они так не говори-
ли, – те, двое, что настучали...
– А ты, голубчик, решил правдой их извести?! Они, значит,
тебе – стоя над тобой с наганом – свое, а ты им – лежа в «лас-
точке», с браслетами на руках – правду?! Вот они и творят, что
хотят, пока мы в правду играемся! Я тебя не подучиваю не-
правду говорить. Я тебя, дурака, учу, как отучать – хоть вот
этих, двоих сук – людей оговаривать!.. Ты мне все точно рас-
сказал, про что мудак этот, бригадир, распространялся? Что му-
дак он – вина не его: почти что вся Россия такая... Скажи-ка, –
правы, значит, они, этого бригадира посадив? Нет? Так и ты
примени ложь во спасение, как у евреев полагается по Библии.
Или тоже законы у вас, когда прохиндейничать и объебывать
кого, а когда воистину спасать, так вас с вашими законами нет?!
И проговорила твердо:
– Все, что бригадир рассказывал про свою новую жизнь,
повторишь им слово в слово, как его, бригадира слова! Понял?
И все, что бригадир говорил про то, как казнили их, слово в
слово повторишь как этих двух агитацию! И в словах, что дурак
говорил, Сталина поминай с Кагановичем через раз! Или, если
слабак, сыграй в незнайку: спал, ничего не видел, не слышал!..
Только подумай прежде. Пойми: не лгун ты будешь, а военную
хитрость применишь! На войне – как на войне! А сейчас война
во-он какая идет – почище Гражданской, страшнее... Или тебе
еще не все понятно, дурачку, с мамой твоей, да с отцом, да с
братом твоим, – контрреволюционер ты засранный, – с жизнью
твоей младенческой по тюрьмам да по детдомам? Иди. Будь
мужиком. И не сомневайся ни в чем. Бей их, гадов, отовсюду, –
160
сверху ли, с поднизу, изнутря даже. Лишь бы бей! Сами не сва-
лятся.

Глава 46.

...Вот это все я лихорадочно обдумывал в который раз, чим-
чикуя со Степанычем по Новорязанской улице и приближаясь к
красивому четырехэтажному зданию железнодорожной проку-
ратуры. А знал я чуть больше, чем должен был, как свидетель.
Степанычу, человеку из органов, да еще и со значком Почетного
чекиста, старший следователь прокуратуры доверительно пожало-
вался, оправдывая привлечение несовершеннолетнего фигуранта
свидетелем по делу тем, что других, взрослых свидетелей, нет. А
проводник категорически заявил, что ни при каких разговорах не
присутствовал – не имел права по уставу покидать свой пост. И
теперь вся надежда на подопечного пацана уважаемого ветера-
на органов.
«Ну, парень», – подумал я про себя. «Ну, Додин, – по забо-
ру с гвоздями ты уже ползал, вывески перевешивал... Теперь
попробуй-ка выручить мужика. Мужик-то больно хороший, да
еще столько переживший из-за тех же сволочей. Или такой уж
ты слабак на самом деле?» Нет, решил. Нет. Не слабак! И тут
же, перед ступеньками к парадному входу в прокуратуру, все
выложил своему Степанычу. Спасибо ему – дважды ничего по-
вторять не пришлось. Он все понял. И показалось, одобрил.
«Только, парень, – сказал, – чтобы потом не пожалел, если, до-
пустим, мастера твоего выручим, а чуть погодя придется тебе
же грех на душу брать и свидетельствовать против тех двух, в
словах, ими не сказанных. Хотя, конечно, мерзавцы они, нелю-
ди. Жалеть их не за что...»
...Четвертый этаж. Кабинет следователя. Сам – брыластый,
с черной маской плохо пробритой бороды и усов, высоколобый,
с залысинами. Глаза добрые, хитрые, умные. Представился:
161
«Губерман Илья Генрихович». Начал с наших бумаг. Сперва
оглядел мою метрику. Вписал ее в протокол. Справочку какую-
то подколол к нему, переданную Степанычем. Тут же и прогля-
дел документы Степаныча. Поинтересовался: кто я ему? «Опе-
кун, – ясно сказал старик. – Проще – дед». И развернул сложен-
ный вдвое лист плотной желтоватой бумаги. Я замер: «Опе-
кун»?! «Опекун, – повторил за Степанычем опер. – Чье реше-
ние?» – «Решение Бауманского райотдела народного образова-
ния...» – «А это?» – следователь взял в руки лист белой мелова-
ной бумаги с каким-то гербом. «Это решение Коллегии Народ-
ного комиссариата внутренних дел на ходатайство Бауманско-
го...» – «Да, да! – перебил опер, – аж за подписью самого това-
рища Фриновского?!» – «Фриновского», – повторил Степаныч.
«Славно!» – эхом – Губерман.
Он по-особому, остро и заинтересованно поглядел на ста-
рика. «Товарища Фриновского!.. Замечательно!» И начал мне
нудно разъяснять мои права и обязанности свидетеля следст-
венного, а затем судебного процесса. Я слушал его, а сам думал
только о том, что теперь, сейчас увидал и услыхал: «Степаныч
– мой опекун! Степаныч – мой опекун! Что же он мне ничего не
говорил прежде? Ведь это такая радость, счастье такое, что у ме-
ня есть теперь человек, взявшийся быть чуть не моим родителем
и защитником! А бабушка-то, бабушка – как счастлива будет
она, узнав о поступке Степаныча!..» Я места себе не находил. Я,
наверное, очень смешно выглядел со стороны. Волнение мое за-
метил следователь. Скорее всего, не поняв его причин, он успо-
коил меня и вернул в действительность. Дав расписаться сперва
опекуну, а затем мне в том, что я знаю и предупрежден об ответ-
ственности за ложные показания, он поправил перед собой пачку
чистых листов, расстегнул воротничок, сказал:
– Прошу, расскажите о месте, времени и обстоятельствах
вашего знакомства с гражданином Майстренко Игнатом Степа-
новичем. Пожалуйста.
– С Майстренко? Не знаю такого. С таким не знаком.
162
– Как же? Ведь это тот самый железнодорожник, который с
вами ехал в поезде. Вспомните.
– Что ему вспоминать-то, – вмешался Степаныч. – Откуда
ему знать этого человека? Он кто такой?
– В данном случае, бывший бригадир поезда...
– Откуда же внуку его знать? Он мальчику представился,
что ли?
– Н-ну, нет, конечно, но таков порядок составления прото-
кола. Нельзя же разговаривать о человеке, никому из сторон
неизвестном?
– Вот вы и напишите, что «известный вам» Майстренко. Не
ему же.
Губерман недовольно крутнулся, что-то записал. Спросил:
– Не помните время, когда состоялся разговор?
– Время не знаю: проснулся ночью – сильно бутылки и ста-
каны гремели и сильно орали мужики-соседи.
– Это почему же – «орали»?
– Пьяные были вповалку. Орали песни. Потом еще что-то.
Не знаю – сонный был, спать же мешали. Пили с самой Моск-
вы. Как влезли в купе пьяные, так сразу за бутылки – ими весь
стол заставленный... А что, натворили что-нибудь? Меня когда
в Орше поднял проводник – на пересадку, эти вроде спали.
Только вонь одна, как в сортире на вокзале. И коврик облеван
был. Противно... Бригадир свиньями их обругал.
– А проводник с ними пил?
– Проводник только разбудил меня. При мне в купе не
заходил.
– Хорошо. Теперь расскажите о том, что вы слышали от
бригадира поезда?
– Что слышал? Многое. Например, он рассказывал, как с
семьей хорошо они живут. Что никогда так прежде не жили –
богато и счастливо. И что все это сделал для них, железнодо-
рожников, товарищ Сталин и товарищ Каганович, народный
комиссар…
163
И я пересказал следователю весь монолог Майстренко.
Кроме, конечно, его сетований о прежних несчастьях.

Глава 47.

...Лет через 20 столкнулся со мной в рыбном магазине на
Покровке мой внезапно исчезнувший кузен Симен. Теперь он
назывался СимОном и таскал белую ленточку на стоячем во-
ротничке черной (с пуговицами сзади) рубашки – прямо пастор
кирхи. Отряхнувшись от неприятной встречи, Симон живо по-
интересовался моей и бабушкиной жизнью, посетовал на наше
невнимание к его персоне:
– Твоя мать каждое воскресенье принимала на обед, а те-
перь вы куда-то исчезли, – он, казалось, не знал куда.
И сходу, не давая мне объясниться, ибо мне и перед соба-
кой, не только перед моими «пропавшими» родичами» полага-
лось стыдиться, выпалил:
– Вообще у вас оказались странные привязанности – то этот
фашист (!) Шмидт, ваш сосед, то этот... ну, старик из НКВД!
Вас другие не интересовали никогда!..
– Но другие интересовались не нами, Симен, а мамиными
обедами! И как можно интересоваться другими, если они разбе-
гаются от нас и не отвечают на звонки – по телефону и в свои
квартиры?!
– Я хотел бы посмотреть, как вас любит ваш Шмидт! Это
же какой-то детский бред – любовь немца! Я посмотрел бы, как
он вас любит, приведись ему и вам встретиться в Москве 1941
года – при немцах (?!), среди его соплеменников! Он бы спо-
койненько сдал вас в ГЕСТАПО, не изменив известных привы-
чек пить свой кофе с молоком перед игрой на своем немецком
«Стейнвее».
– Но он этого не сделал, Симен. Он успел только спасти ме-
ня. И потом умереть. А вы сдали меня своим предательским
164
бегством, пятилетнего, в то же ГЕСТАПО, только сталинское.
Зная прекрасно, что никто вас не обвинит в контрреволюции,
если вы заберете меня к себе – на это в газетах был опублико-
ван приказ по НКВД, что гражданам рекомендовалось забирать
к себе малолетних детей репрессированных родственников. Но
вы бросили меня на смерть и сбежали. А ведь даже котят и
щенков бросать непорядочно! Утопили бы лучше...
– И этот оберпоп! – перебил он меня. И удалился «назад пу-
говицами».
И уже издали, с безопасного расстояния, крикнул, но не
очень громко:
– Не тебе рассуждать о том, обвинили бы нас или нет! Было
такое время! Тебе этого не понять! И вообще... Перед кем я оп-
равдываюсь?! Перед таким же бандитом, как его брат – хули-
ганским проповедником!..
Мне очень трудно было сдержаться. Но бить морду старику?..
И только тут до меня дошло: откуда ему известно о Степа-
ныче? Значит, ходил кругами, стервятник. Вынюхивал-высмат-
ривал! Похоже...
То ли помня мамины обеды по воскресным дням, то ли не-
годуя, что я выжил, возвратился и теперь буду ему укором в
совершенной им и его близкими мерзопакости, он не оставлял
меня своим вниманием. Следил за событиями моей жизни, со-
бирал статьи, начавшие печататься, позванивал в институт,
прицениваясь: признать меня или подождать. Он до Брежнева
дожил – воспрял, счастлив был, что не замарался связью. Когда
же узнал, что и теперь я на месте, и даже с повышением, то
сломался, не выдержал, пришел «прощать свои промашки» –
так и сказал, родственничек ближайший... Я сильно благодарил
его за доброту. Он благодарность принял вместе с новым паль-
то, костюмом и бельем – вид его поверг некошерную мою суп-
ругу в слезы и она кинулась обряжать бедного...
Но это – потом, потом...
165

Глава 48.

Теперь школа № 353 по Бауманской (бывшей Немецкой)
улице... Перво-наперво педагоги. Мне очень повезло с класс-
ным руководителем. Им судьба определила историка Григория
Вениаминовича Каценеленбогена. Когда-то он сам готовил себя
к банковскому делу. Еще раньше его готовили в раввины – в
Мюнхене он окончил религиозную и технологическую школы.
В России он продолжил еврейское образование. События в Ека-
теринославле, участником коих ему пришлось быть, потребова-
ли его немедленного отъезда куда-нибудь, где его не знали. Он
выбрал Москву, благо здесь его никто не знал и выдать не мог.
И по стипендии еврейской общины поступил на коммерческий
курс университета. Война, которую он прошел с 1915 по 1918
годы, прервала учебу. Тем отчаяннее он взялся за нее и в 1920
году получил диплом... историка. Коммерсантов тогда отстре-
ливали.
Теперь-то я понимаю: по канонам советской педагогики Гри-
горий Вениаминович преподавателем истории быть не мог. Его
уроки были часами литературного пересказа подлинной исто-
рии человечества. Действующие учебники он использовал как
лоции к наркомпросовским методичкам для проведения своих
поразительно интересных рассказов сквозь теснины рифов идео-
логических табу. Картины воссоздаваемых им исторических
событий были объемны и ярки. Исторические фигуры – реаль-
ны и узнаваемы. Неудивительно, что рассказываемое Григори-
ем Вениаминовичем запоминалось навсегда – оно ведь и не вы-
давалось им за лекцию, урок, и нами не воспринималось как
занятие, а было только рассказом о всегда удивительно инте-
ресных происшествиях! Причем, рассказом волшебника,
только что бывшего свидетелем событий... Ну, как снова не
вспомнить папу?!.. Только и здесь природа чуда восприятия
была иная совсем... Каценеленбоген был одним из тех евреев,
166
которого люто, до коликов в подбрюшьи, ненавидят все без ис-
ключения интеллектуалы-антисемиты, природа которых не
догадалась одарить их: с таким умением и изяществом пользо-
ваться их родным языком. Его чтения начинали вдруг казаться
декламацией белым стихом. Фразы были построены как Боти-
челлиевские прорисовки, а голос – ровный и сильный – прони-
кал в душу. Великолепная фигура этого цицерона с Немецкой
улицы, спокойно-внимательные глаза под гильотинными века-
ми, тонкие пальцы правой, опущенной вдоль бедра сильной ру-
ки, перебирающие массивный сгусток брелоков, чуть согнутая
в локте левая рука, погруженная в боковой карман спортивного
кроя пиджака – белого, коричневого, серого, рубчато-пестрого,
по сезонам и настроениям, – чем не вершина помыслов? Для
мальчишек – с кого делать жизнь; для девочек – с кем ее де-
лать... Но человек этот был еще и недосягаем для внешкольного
общения. Где-то не в школе располагались трассы полета его
интересов. Не на нашей, и не на высоте таких, казалось бы, ин-
тереснейших людей, как Кардемский, Ганнушкина, Александр
Захарович они проходили... Но где же тогда?
Этого никто не знал. Наши с бабушкой каждодневные забо-
ты оставляли мало времени на столь высокие материи. С ранне-
го утра до ночи мы занимались земной рутиной. Потому я не
участвовал в школьных дискуссиях на эту тему. А просто лю-
бил Григория Вениаминовича – не за что-то, а потому, что он
существовал. Я даже не думал обсуждать это обстоятельство со
своими близкими – я ведь не изменил никому своей новой при-
вязанностью! Меня одно беспокоило: а вдруг о моих чувствах к
нему узнает сам Григорий Вениаминович?! Надеялся, что он в
них не разберется, – ведь его полюбили многие, и все это напо-
минало сеанс одновременной шахматной игры, когда сидящие за
множеством досок салаги надеются на разброс внимания гросс-
мейстера. Ничего подобного! Григорий Вениаминович был чело-
веком внимательным. И тоже меня полюбил. Другое дело, объ-
ект его внимания должен был хорошо учиться. Должен был бе-
речь бабушку!!! (Он, оказывается, ее знал!) Много чего надо бы-
167
ло. Например, нужно было тактично объяснить моим интелли-
гентным товарищам, что некоторые дефекты лица Берты Соло-
моновны – не предмет джентльменского обсуждения. Впереди у
них – защита отечества, чреватая увечьями, на лице, в том числе.
И что? Это дает повод другому поколению джентльменов обсу-
ждать дефекты лиц джентльменов сегодняшних?..
Он был рыцарем, Григорий Вениаминович. По-рыцарски
любил, по-рыцарски награждал. Подойдя медленно к особо от-
личившемуся ответом ученику, он отстегивал от массивной це-
пи на жилетке большие серебряные часы с музыкальными боя-
ми и автоматическими крышками, сработанными средневеко-
выми мастерами его родного городка Ландесгоута, и вместе с
массивной гроздью брелоков опускал в его дрожащие руки...
Было в этом жесте нечто от преподнесения царственной особой
знака ордена Андрея Первозванного из его рассказов о Екате-
рининской эпохе... Тоненько играла сладкая музыка. Перелива-
лись каменные фигурки, костяные слоники, янтарные лани, го-
лубого дерева человечки, хрустальные фонарики, светящиеся
изнутри... Не помню большего наслаждения, чем это живое,
текучее тепло.
...Совершенно выпадал из признаваемой нами педагогиче-
ской обоймы географ Фундуков. Слова «полная противополож-
ность» ни о чем не скажут. Нельзя же противоположностью на-
звать обычное... говно, что ли? Понимаю, как мало у меня права
так поминать давно покойного учителя. Но, во-первых, у меня
есть выстраданное право сопоставлять людей, граждан, черт
побери, моего государства в их «служении народу» в эпоху, ко-
гда жизнь зависит от настроения соседа, а судьба миллионов – от
совсем не сказочного вурдалака. Во-вторых, я вижу извлеченно-
го мною из небытия преподавателя любимейшего моего предме-
та – географии – в сравнении с окружавшими его коллегами,
опять же – в ту самую эпоху соседей по жизни и вурдалака по
судьбе. Да, и его судьба – от общего Убийцы. Значит – снова
пресловутые «обстоятельства, которые выше»... И так далее?!
168
О Фундукове вспоминаю только потому, что и ему удалось
подкинуть вязаночку хворосту в небольшой костерок, который
был мило подо мною разведен, и который спалил 15 лет моей
жизни…
...Счастливый, взволнованный, изнутри светящийся!.. Бро-
сает огромный портфель на стол – что в таком чемодане, гада-
ем?.. Достает из-за пазухи сложенный вчетверо листок – вырез-
ку из «Правды». Разворачивает. Горящими глазами смотрит на
молчащий класс поверх роговой оправы телескопических оч-
ков. Читает проникновенно, с ударениями, паузами и многозна-
чительными покашливаниями:
«...Банда разведчиков, убийц, вредителей, с которыми посту-
пать надо так, как поступают со злейшими врагами народа!»... –
Мы уже знаем, что Георгий Матвеевич – постоянный гость от
бауманского райисполкома на всех процессах, аж с 1928 года
происходящих в Колонном зале Дома Союзов. Гостей же там, в
набитом чекистами зале, – раз-два и обчелся. Кем же надо быть,
кем числиться, чтобы, будучи скромным школьным учителем,
беспартийным, регулярно получать приглашения на зрелище
богов? В этот раз – аутодафе над Бухариным, Рыковым...
– ...Послушайте, мои юные друзья, послушайте!.. Вот!
«Всех революционных подвигов товарища Ежова невозможно
перечислить. Самый замечательный подвиг Николая Ивановича
– это разгром японо-немецких троцкистско-бухаринских шпио-
нов, диверсантов, убийц, которые хотели потопить в крови со-
ветский народ... Их настиг меч революции, верный страж дик-
татуры рабочего класса НКВД, руководимый товарищем Ежо-
вым!» – Вы знаете, кто произнес, кто произнес эти слова, дол-
женствующие быть занесенными на скрижали истории? Это
произнес беспартийный рабочий! Кузнец Горьковского автомо-
бильного завода! Стахановец! Мало того, он выдвинул товари-
ща Ежова Николая Ивановича кандидатом в депутаты Верхов-
ного Совета нашей родины! Ура-а-а, това-арищи!..
Он забылся в восторге, проорал «ура» трижды, опомнился,
сказал:
169
– Вот, на старости лет, – такое счастье...
Правда, какое, – не пояснил…
Так проходили в насыщенных судьбоносными событиями
1937 и 1938 годов уроки нашего географа. Однажды – это слу-
чилось в январе 1938 года – он опоздал к началу занятий. Толь-
ко перед самым звонком влетел в класс – как всегда, после оче-
редных свидетельств эпохи, светящийся, взволнованный и сча-
стливый; доложил, не справляясь с дрожащим от бега языком:
«Товарищи! Мои юные друзья! Только что из Машкова переул-
ка! Там... там дом бывших политкаторжан! Так... Так их всех
подчистую мету-ут! Машина за машиной! Вот... Вот, оказыва-
ется, где самый фашистский гадючник-то! “Политкаторжане”!
Мерзавцы!..»
Я ведь, не приведи Господь, не защищаю старых политка-
торжан! Тем более тех, кто колоннами, с песнями о каторге и
ссылке, двинулся с первых дней Октября в кадры ЧК, ВЧК,
ЧОНов, продотрядов, – имя им... и дела их известны. Но при-
стало ли «простому» школьному учителю географии востор-
женно славить мероприятия, о которых Кедрин напишет позд-
нее: «Все люди спят, все звери спят, одни дьяки людей казнят».
И Максим Дормидонтыч как-то пророкотал многозначи-
тельно на одном из тети-катерининых четвергов: «И всю ночь
напролет жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек двер-
ных...» (О. Мандельшам).

Глава 49.

...Новое приглашение в прокуратуру.
В тот раз следователь был явно разочарован. Но в присутст-
вии почетного чекиста-деда, породненного со свидетелем аж
самим Фриновским, особо не выпендривался. Сам дед мое по-
ведение одобрил: я ни слова не сказал больше о тех двух по его
ведомству.
170
– Хватит им, что в протоколе свиньями означены. И преж-
де, чем листы подписать, он свое замечание сделал: чтоб копию
протокола, где про пьянку сказано, прокуратура отослала офи-
циально по месту службы граждан, – не одной шоферне за
пьянки отвечать!
– Так ведь они, Степаныч, пили не сильно. И коврик не за-
гадили.
– Они пили! Они постоянно в командировках свинячеству-
ют. Вырвутся от семьи-то и со службы, и давай заливать. Из-за
этого всех нас позорят. Людям в морду тычат – учат всех, как
жить. А сами пакостничают. И вот такие вот липовые дела при-
думывают или, того хуже, провоцируют... Ты иногда думаешь,
что не все наши – сволочь? Или полагаешь – все как есть? Так,
брат, нельзя. Если б все – тогда вообще жить было бы невоз-
можно. Есть и нормальные, правильные и справедливые люди.
Но за другим дерьмом их не разглядеть. И дерьмо это надо вы-
гребать и наказывать. Кому-то выгребать, кому-то наказывать...
В этот раз Губерман был собранней, поджатей. Или втык
схватил?
– Сейчас проведем очную ставку с проводником вагона.
И скороговоркой сообщил правила поведения. Степаныч
насторожился. Губерман подошел к двери, приоткрыл ее,
пригласил:
– Гражданин Федоров!
После формальностей он спросил сидевшего напротив
проводника:
– Вот, свидетель Додин утверждает, что оба пассажира –
Игнатов и Гришин – были сильно пьяны и даже вели себя не-
пристойно, а вы в ваших показаниях ничего об этом не сказали.
Наоборот, показали, что ничего особенного в купе не происхо-
дило. Как вас теперь понимать прикажете? Или вы тоже участ-
вовали вместе с бригадиром поезда в пьянке? Или свидетель
Додин клевещет на граждан Игнатова и Гришина? Ну, неправду
показывает?
171
Федоров, угрюмый мужик с усталым серым лицом все по-
видавшего и ничему более не удивляющегося человека, при-
крывая рукою зевок, сказал:
– Сколько можно говорить – никакой особой пьянки в купе
не было! Особая пьянка, это когда имущество казенное громят,
когда стекла в вагоне бьют или, допустим, морду проводнику
или официантке в ресторане. И тогда вызывается милиция на
остановке и составляется протокол. А когда просто пьют и на
пол гадют, или на постели, – это обыденно во всех наших ваго-
нах. Если на такое поведение реагировать, времени проводнику
не хватит ни на что больше. Все.
– Ну, хорошо. А как же повел себя начальник поезда, если,
все же, пассажиры пили?
– Он правильно повел. Взошел в купе, предложил успоко-
иться, дать проводнику прибраться. Все.
– И вы прибрались в купе?
– Сколько можно... Не входил я в купе! Туда начальник по-
езда взошел. Еще он чего им говорил – не знаю. Он мне не ска-
зал после, как из купе вышел. Я не спрашивал. Неинтересно.
Работать надо.
– Спасибо. Вот тут распишитесь, – Губерман показал на
листы.
Проводник внимательно прочел протокол, подписался. Вы-
шел. После него листы еще внимательнее просмотрел Степа-
ныч, подписался. Пододвинул мне: «Просмотри!» Я, не читая,
подписал бумаги. «Читать надо! – вдруг рассердился старик. –
Не контрольная по арифметике – судьба!»
Губерман, показалось, одобрил замечание почетного чекиста.
Предупредил:
– Сейчас мы проведем очную ставку с гражданином
Майстренко.
И тотчас конвоир ввел в комнату нашего начальника поез-
да. Его было не узнать: так изменилось лицо его – похудевшее,
осунувшееся, вовсе потерявшее выражение. Даже руки похуде-
ли и будто ссохлись. Прежде аккуратная форма была смята, ви-
172
села на нем мешком, у шеи торчала бахрома из разорванных
ниток на месте отпоротых петличек... Он кивнул мне.
– Садитесь, гражданин Майстренко, – строго сказал
Губерман.
Те же формальности, что и при Федорове-проводнике. Во-
прос Губермана ко мне и к Майстренко: знаем ли мы друг дру-
га? И новый вопрос:
– Свидетель Додин, что вы можете рассказать по поводу ан-
тисоветских высказываний арестованного Майстренко?
И насторожился. Ждал. Снова подтянулся Степаныч. Майст-
ренко, показалось, не реагировал. Я повторил слово в слово мой
рассказ – пересказ монолога Майстренко при первом вызове сле-
дователя. Вот теперь бывший бригадир поезда оживился, вздох-
нул свободно. Покосился на Губермана. Тот сидел неподвижно.
– Вы, Майстренко, подтверждаете показания свидетеля
Додина?
– Да. Подтверждаю.
– Свидетели Гришин и Игнатов показали, что вы, Майстрен-
ко, при этом вашем разговоре позволили себе клеветать на руко-
водителей партии и советского правительства, обвиняя их в яко-
бы совершенных ими противоправных действиях в процессе
раскулачивания вашей семьи. Вы подтверждаете их показания?
– Нет! Я ни на кого не клеветал! Я только сказал...
– Свидетель Додин, подтверждаете ли вы факт антисовет-
ских высказываний гражданина Майстренко при названных об-
стоятельствах?
– Нет. Не подтверждаю. Только про действия, что вы сейчас
называли, говорил не этот бригадир поезда, а кто-то из них – из
двоих, – что-то такое, что, мол, так и надо – через все пройти к
счастью... Не помню... Спал уже. – Мне показалось, что Степа-
ныч перестал дышать...
– Кто же из двух это говорил?
173
– Откуда мне знать? Я наверху лежал, под одеялом, а они
внизу – болтали по пьянке. – Все же я понял, что хотел от меня
мой старик.
– Значит, свидетель Додин, никто из присутствовавших в ту
ночь в купе поезда не занимался антисоветской пропагандой?
Отвечайте!
Но тут снова встрял Степаныч. Совершенно незнакомым
мне командным тоном он заметил следователю, что как можно
такое спрашивать у ребенка, когда взрослые не разберутся ни-
как в этой вагонной пьянке?
...Итак, 10-й а класс, в который вошел я 1 сентября 1937 го-
да, как оказалось, подобрался из «стариков» – все мои новые
товарищи были, самое малое, на пару лет старше меня, – об-
стоятельство пока не очень беспокоившее.
А смущал в сравнении с ними маленький мой рост – непри-
ятно, когда рядом с тобой «совершают эволюции», двигаясь
галсами, эдакие броненосные крейсера с саженными плечами и
кулаками с литровую кружку. Скорее всего, с намереньем вре-
зать – силовое детдомовское воспитание, естественно, сказа-
лось на моем восприятии нового окружения. Хорошо еще, что
все пришли в новую школу одновременно, «на новеньких».

Глава 50.

Первые страхи были напрасными: именно из-за того, что я
был меньше и младше, ко мне отнеслись добродушно-
покровительственно: Миша Ветлов и Саша Гришин даже пре-
дупредили агрессивных соседей – с пацаном поосторожнее!
Показалось: все – о’кей! Ан нет! Вскоре класс узнал: пацан –
детдомовский! Сразу большинство одноклассников стало меня
обходить. Как-то услыхал: «Малец-то – псих, не иначе! С ним –
поосторожнее!»
174
Это со мной-то – осторожнее?! Я ведь не виноват, что па-
рень из девятого класса неожиданной подножкой попробовал
сбросить меня с лестницы, и мне ничего другого не оставалось,
как защищаться. Ему надо было показать – себе ли, друзьям или
девочкам – свое суперменское превосходство. Мне – раз и на-
всегда отучить его демонстрировать это на мне. Он поступил
бездумно, не предполагая сопротивления, куражась. У меня
своя реакция на нападение: дорваться до шеи, где бьется жилка.
Там, где меня воспитывали дяди мусора и тети лягавые, иначе
не выжить... Потому парня оттащили в медпункт, а меня – к
директору, от которого услышал: «Еврейскому мальчику следу-
ет быть осторожнее...» (?!)
Если память мне не изменяет, этот случай был первым и
последним за три года Пушкинской школы. Никто больше ко
мне не лез. Мои великовозрастные одноклассники как бы при-
няли меня в свой клуб. Но ведь кроме детдомовского прошлого
у меня имелось более серьезное настоящее – я был и оставался
сыном врагов народа, о чем бравый Фундуков не преминул со-
общить всей школе. Здесь класс неожиданно вдруг разделился:
часть его словно стеной отгородилась от меня, делая вид, что
это совсем не так, что грустное это обстоятельство никого ка-
саться не должно; другая часть – значительно меньшая – словно
бы приблизилась ко мне.
Первым, кто подошел, чтобы выразить мне солидарность, –
Изька Ашкенази. Был он на две головы выше меня (повторяю –
это очень для мальчика важно!), круглолиц, улыбчив и прямо-
линеен до наглости. Просто он не умел врать и говорил каждо-
му правду в лицо, если, конечно, его о том спрашивали. С ран-
него детства он был влюблен в спорт, в армию, был очень силь-
ным человеком, ничего и никого не боялся. К несчастью, лет в
восемь, во время сражения на саблях, ему случайно выкололи
глаз. Впечатление было, что это обстоятельство его совершенно
не заботило. Как, впрочем, и отряд девчонок, постоянно вер-
тевшихся возле него. Любимым его предметом была биология,
любимой учительницей – Берта Соломоновна. К Григорию Ве-
175
ниаминовичу он относился как к старшему товарищу. Тот до
удивления просто принимал это и, я знаю точно, любил Исаака,
прощая ему совершенно открытую ненависть к Фундукову,
часто выражаемую «в лицо наотмашь». Георгий Матвеевич
платил Изьке тем же, пытался даже извести его совершенно не-
заслуженными «неудами» по своему предмету, распространял
об Исааке всяческие пакостные слухи. Вмешался Александр
Захарович. О чем он говорил с Фундуковым, я не знаю. Только
географ отступился от Исаака. Исаак от географа – тоже. Очень
быстро мы с Изькой подружились. Я познакомил его с Бабуш-
кой и Аликом. Он меня – со своей мамой, Розалией Израилев-
ной, и сестрой Раечкой – она была на несколько лет младше
Изьки. Жили они тогда в Аптекарском переулке, в крошечной
квартирке, заставленной шкафчиками, буфетиками, гардероб-
чиками... Или они мне маленькими казались в сравнении с фи-
гурой Исаака?
Был тогда Изька заводилой всех классных скандалов, всегда,
впрочем, оставаясь в стороне, когда дело доходило до директор-
ского правежа. Но вот наступало время оргвыводов. Все орали:
«Исаака давай! Давай Изьку-у!». Приглашался Исаак. Улыбался
всем своей – от уха до уха – улыбкой, посверкивал глазом – хит-
рющим, как у Ходжи Насреддина. Спрашивал аудиторию:
«Дрейфите, соколики? Сами ничего придумать не в состоянии?
Правда вам нужна? Н-ну, будет вам правда!..». И выдавал!
Куда только его не прочили – и в судьи, и в раввины, и в
милиционеры-правдолюбцы по Юрию Герману, – все ошиба-
лись. Только я знал, что он очень серьезно, уже после пятого
класса, начал готовиться к поступлению в медицинский инсти-
тут. Мечта, связанная с этим институтом, не претерпела мета-
морфоз: окончив его, Исаак уедет в Сибирь, и там, в сельской
больнице, где-то в самой глуши, будет работать хирургом. Тут
надо сказать, что жили они тяжело. Отец Изи умер лет за шесть
до нашего знакомства. Был он бухгалтером маленькой химиче-
ской фабрички на Лефортовом валу. Ничего семье не оставил.
И перебивалась она случайными заработками: Розалия Израи-
176
левна то вкалывала кочегаром на той же фабричке – по блату,
по блату! – то торговала мороженым и газированной водой на
выставках, куда брали на сезон или на пару месяцев. Ей помо-
гала дочь, тогда ученица четвертого класса. Сам Исаак с нашим
товарищем Юркой Яунземом ночами разгружал уголь на сор-
тировочной Курского вокзала.
Юра был иным, отличным от Исаака человеком. Если Исаак
жил легко и открыто – учебой, спортом, семьей, девочками, то
Юра Яунзем был мальчиком скрытным, молчаливым, неулыб-
чивым. Да и чему улыбаться было? Только наладилась жизнь
его семьи – отец окончил Академию Фрунзе, а мать – техникум,
с опозданием из-за очень тяжелых вторых родов, – их арестова-
ли. Юра с маленькой сестрой остались одни, выброшенные из
квартиры, не имеющие смены белья из-за конфискации... Род-
ная сестра матери, известная певица Ирма Яунзем, тут же обра-
тилась в органы с покаянным... отказом от Юриной матери и ее
семьи... А заодно и от самого Юры и маленькой Ирмы. Их
приютила Фатима, дворничиха дома, где они жили, обогрела,
да и стала им второй матерью. Гордый человек, Юра не позво-
лял ей вставать в четыре утра и сам убирал двор.
Парнем он был сильным, ловким. Зимой и летом ходил в
форменном френче и брюках над выходными туфельками. Во-
ротничок-стоечка был у него по форме подшит ослепительно
белым подворотничком. Мальчиком он мечтал об авиации – не
иначе из-за привязанности к сродственнику своему Алкснису,
тогда командующему военно-воздушными силами Красной ар-
мии. Поступил в первую московскую авиационную спецшколу.
Но вот... Арестованы отец и мать. Арестованы Алкснисы. Аре-
стованы дед и бабушка – латышские стрелки. Тут же его вы-
бросили из спецшколы. Фатима-дворничиха пошла сперва в
отдел образования, помещавшийся в домике у храма в Елохове.
Все инспекторам разъяснила. Они ничего слышать не хотели.
Отослали к директору школы – пусть решает сам. Арон Мои-
сеевич сам ничего не решал, тем более «Яунзем» – очень еврей-
ская фамилия! Тогда «мать»-татарка пошла к завучу. А им был
177
словесник Александр Захарович. И Юра на другой день – это
было 3 сентября 1937 года – пришел к нам в класс. Красивый,
высокий, по-военному подтянутый, аккуратно одетый, с боль-
шими карими глазами на матово-белом лице и будто с мороз-
ным румянцем на щеках, он сразу стал кумиром девчонок и...
заботой сходу приступивших к дележу девиц класса сердцее-
дов-подростков.
С первой минуты сверхактивный по части «баб» одно-
классник Юра Жданов попытался, было поставить на место за-
рвавшегося красавчика. Но Яунзем, пригласив тезку в коридор,
предупредил: «Хочешь дружить – пожалуйста; не хочешь – еще
лучше; за язык – отлуплю; полезешь на рожон – вовсе отучу
думать руками. Если неясно – покажу, как все будет».
Однако Жданов – по-всему – к таким предупреждениям не
привык. И полез в драку. Яунзем тут же отнес его в туалет и
там быстро научил тому, что обещал. Интересно – Юра Жданов
с того часа стал верным Яунзему товарищем. Как, впрочем,
многие мальчики, до того времени видевшие в нем конкурента.
Класс постепенно формировался в коллектив. Другое дело, что
время, события, собственные амбиции и воспитательные вы-
лазки перепуганных арестами и процессами родителей делали
свое черное дело: нас, вражеских отпрысков, следует не касать-
ся! Мы это сами чувствовали. И то же нам передавали те, кто
стремился дружить с нами. А такие были. В нашем классе
учился и старший брат Юры Жданова – Володя. Это был сфор-
мировавшийся взрослый парень, из-за болезни, а также из-за
переездов с места на место еще больше, чем Юра, отставший от
своих сверстников – в 1937 году ему уже стукнуло 18 лет. Даже
Юрочка Поляков, склонный – если это было безопасно – позло-
словить на любые темы, лишь бы были они неприятны винов-
нику, даже он это обстоятельство против старшего Жданова не
использовал. А так хотелось! Да еще перед девочками, которые
своим вниманием Володю не обходили.
178

Глава 51.

Вообще, в классе оказалось много, очень много вниматель-
ных девочек! Зорких. Ищущих. Ну как, например, не обратить
внимания на Сашу Ротмистрова? Серьезнейший молодой чело-
век с наружностью и повадками Чацкого! Красив, умен. Ну,
конечно же, – сын известного военного инженера, о котором на
встречах в клубе Военно-химической Академии курсанты рас-
сказывают девочкам подшефной школы такие удивительные
истории! Тем более интересные, что не у них он преподает, а в
Академии моторизации-механизации в Лефортово. Там мы
иногда бывали – нас приглашал Сашин отец. Жил он с семьей в
одноэтажном просторном особнячке на территории Академии,
заполненном действующими моделями танков и бронемашин
всех стран. Они везде – на столах, на полу, даже подвешены к
потолкам. Сам Павел Алексеевич был моложав – на вид ему
было лет 35 – и подвижен. Ему мы все нравились. Он был рад,
что у Саши такие приличные друзья. Сашина мама тоже была
очень довольна нашей компанией. Правда, компания была не-
велика. Володя Жданов, всегда спокойный, сосредоточенный,
не расставался с книгами. Вот и у Ротмистровых он первым де-
лом шел к шкафам и выбирал каким-то непонятным образом
самую интересную книгу, имевшую отношение к разговору,
который в прошлый визит сюда договорен не был.
Юра Яунзем. С ним у Ротмистрова-старшего были особые
отношения: отец Юры был другом молодости Павла Алексее-
вича. Но о том знали немногие. Исаак Ашкенази. С ним Павел
Алексеевич мог часами резаться в шахматы и одновременно
выяснять подробности любого футбольного матча – «от Ромула
до наших дней». Нравилась Ротмистрову-старшему прямоли-
нейность Изи. «Нынче это товар редкий», – иногда повторял он.
Ротмистров-младший принимал реплики отца спокойно,
улыбаясь: это выстрелы в него – человека дипломатичного и
осторожного. Очень нравился Исаак еще и потому, что сходу
179
лез потрогать модели, – мальчишка в нем еще не наигрался в
военные игрушки. Ну, тут мы с Изькой оба не наигрались. Я –
из-за того, что не было у меня ни детства, ни игрушек. Поэтому
часами держу в руках маленькие, ну совсем-совсем настоящие
танки, которые, если их включить (они на батареях), даже не
двигаясь еще, издают звуки настоящих танков. Ко мне у Павла
Алексеевича тоже не совсем ординарное отношение: его заве-
дующий кафедрой полковник Иосилевский – Аркаша – мне
дядька по отцовской линии. Только знает о том один Ротмист-
ров-старший. Сейчас я не помню: был ли Иосилевский среди
той родни, что рванула от нас после арестов 1929-го? Но встре-
тившись со мной у Ротмистровых 2 мая 1938 года, попыток
сбежать, как Симон, он не сделал. И не раскрываясь перед гос-
тями, меня расспросил с пристрастием, и сам мне очень многое
прояснил. Только я раз и навсегда приказал себе – никакой ви-
димой близости с теми, кто из-за знакомства со мной может
хоть как-то пострадать. Поэтому стеной, выстроенной отноше-
ниями ко мне как к члену семьи «врагов народа» и детдомовцу
кем-то в классе, я не был обижен. Наоборот – был доволен, что
мне не нужно самому провоцировать отчуждение. Спасибо,
большое спасибо товарищу Сталину за мою такую счастливую
жизнь!.. Поэтому встречался я с Аркашей только у Ротмистро-
ва, «под крышей»... Володи Жданова. Как-никак, был он, со
своим непутевым братом Юркой, племянником высоченного
партийного бугра, уже бывшего тогда и секретарем престиж-
нейшего обкома ВКП(б), и секретарем ЦК, и членом Оргбюро
ЦК, и кандидатом в члены Политбюро ЦК, а чуть позднее, с
1939-го – членом Политбюро.
Свыше грабежа!, как говаривали приблатнённые друзья по
двору моего дома 43 по Новобасманной. А племянник его абы с
кем не якшался! Так-то!.. Вот это вот представление, что пле-
мянники члена Политбюро знают, что делают, позволило Яун-
зему поучить младшего – Юрку – уму-разуму, а самому Володе
Жданову отличить ото всех, в том числе от «чистых», еврей-
скую девочку-соученицу Дору Левину, и полюбить ее беззавет-
180
но... Человек серьезный, и, как оказалось, однолюб, он трепет-
но-нежно относился к ней. В мае 1941 предложил ей стать его
женой. Война вмешалась и разрушила их планы. Володя погиб
осенью, при отступлении под Псковом. И родители его настоя-
ли после войны, чтобы Дора поселилась у них – это у родного-
то брата сталинского жандарма и оберпалача. Мало того, Воло-
дины родители сделали все, чтобы Дора, тяжело заболевшая
после известия о гибели жениха, встала на ноги, подготовилась,
поступила и с отличием окончила юридический факультет уни-
верситета. Они дожили до ее замужества с племянником Кату-
кова и успели еще раз настоять на устройстве этой молодой се-
мьи в их большой ленинградской квартире, куда они возврати-
лись после отставки Сергея Александровича, и там жили вместе
с ними и с внуком Володей... Такая вот пастораль...
А пока, осенью 1937-го, мы приходили домой к Володьке
Жданову, в квартиру их родителей, что помещалась в корпусе
на территории Военно-химической (или Химзащиты) Акаде-
мии, которой Сергей Александрович был начальником. Квар-
тирка была простенькой, серенькой. Никто ею всерьез не зани-
мался. Четыре небольших комнатки были под завязку загруже-
ны книгами – только узкие проходы да четвертушка столовой
оставались для людей. Сам комбриг Жданов отсутствовал дома
с раннего утра до полуночи. Мать Володи и Юрки – профессор
2-го Мединститута – вообще являлась Бог знает когда. За три
года я видел ее, быть может, раз десять.
Иногда приезжал брат Жданова. Начальник его охраны за-
ходил первым, проходил по комнаткам, оглядывал наши, уже
знакомые ему лица, уходил: территория Академии из-за ее спе-
цифики охранялась и без того строго. Родственник, зайдя, ва-
лился на старый диван – заплывший жиром огромнобрюхий
боров, он не умел стоять... Был он малословен. Никогда никого
в разговоре не перебивал. Умел слушать. Только говорил резко,
убежденно-зло. И все разговоры, которые при нас вел он с бра-
том или с племянниками, плелись почему-то всегда вокруг ка-
ких-то церковных тем. Я так понял, что он был в добрых и до-
181
верительных отношениях с главой церкви, которого часто по-
сещал и принимал у себя. Однажды после очередного рассказа
Андрея Александровича о дискуссии с ним, Володя ляпнул:
«Тебе, дядя Андрей, своих попов не хватает?». Тот не ответил,
только покосился на племянника. Потом – даже не в тот день –
Володька сказал мне: «Истину ищет у церковной шоблы! Не
знает вроде, кто у нас в попах ходит». Я замечал за Володей
такое вольнодумство, не имевшее, однако, продолжений в на-
ших с ним разговорах. Мне было интересно в этой семье –
можно было рыться в книгах, можно было задавать вопросы и
получать на них ответы...
Наш класс, правда, только пытливую его часть, частенько
приглашали в Академию на экскурсии. Особенно интересными
были они для любителей химии и биологии. Экскурсии вела Бер-
та Соломоновна. Вот там, в одной из аудиторий, она подвела ме-
ня к книжному шкафу, отомкнула его... В ее руках я увидел кни-
гу – учебник по постоперационной консервации черепно-
мозговых травм, написанный в 1914 году мамой. Я от бабушки и
от друзей семьи знал о нем, как, впрочем, о всех других ее кни-
гах. Но теперь впервые увидел одну из них вживе – я держал ее в
руках...

Глава 52.

Берта Соломоновна поняла мое состояние. Ответила на мой
немой вопрос-мольбу: «Я не могу отдать ее тебе! Ну, никак не
могу: это единственный экземпляр, он за спецхраном! Но еще
один есть у Юриной и Володиной мамы... У нее вообще есть
многие учебники твоей мамы – мы по ним учились, наше поко-
ление... Поговори с ней. Мне кажется, она догадывается. Толь-
ко будь осторожен: она не так проста в этих делах, как Сергей
Александрович».
182
Спросить у Людмилы Ильиничны о книгах мамы я стеснял-
ся – не из-за предупреждения Берты Соломоновны: «не таких
простых» я не боялся. Но страшился разрушить доверительные
отношения, сложившиеся между мной и этой доброй семьей.
Прошел год. Я молчал о книгах. Но вот – день рождения Юры.
Мы с подарками являемся к Ждановым. Веселое застолье, даже
чересчур: Юрка не знает удержу, когда добирается до выпивки.
У него и лицо заматерелого алкаша – все в винных веснушках и
рябинах. И тело, поразительно напоминающее то, что описал
Горький в «Матери» об отце Павла: мягкое, дряблое, будто во-
дой налитое. Юра – бесконечное горе семьи, тихое горе – в прин-
ципе, очень не тихое, когда Юрка надирается. И вот теперь, опро-
кинув очередной лафитник под страдальческим взглядом матери,
он неожиданно каркнул: «Жлобы! У Бэнки мать с отцом в ваших
лагерях гниют, а вы от него книги ее в сраном спецхране пряче-
те! И еще хвалитесь – учились по ним! Ни хрена ничему вы,
жлобы, не выучились: у него от матери даже засраной фотки не
осталось – все замели! И вы в чекистов играетесь – последнее
от него затырили, не хотите или боитесь материны книжки ему
вернуть ворованные! Подо-о-онки!». Он замычал, рыкнул по-
зверски, вырвался из рук отца, выбежал... Я – следом, только не
за ним, а к воротам, к вахте – на улицу. Стыд рвал меня в кло-
чья, вцепившись огненными когтями в мозг. Где-то уже на ули-
це Радио, куда неизвестно как попал, меня догнал и крепко
схватил Володька... Обняв меня, он долго молчал. Руки его би-
лись отбойными молотками... Потом он заговорил. Его условие
было таким: или я возвращаюсь немедленно к ним домой, или...
или... Или я дерьмо последнее!
– Ты способен сообразить, каково сейчас маме?! Ты это мо-
жешь уразуметь?!.. Не пойдешь – и я не пойду! Уйду к Дорке!
Мы вернулись. Яунзем с Исааком притащили совершенно
невменяемого Юрку. Дежурный врач усыпил его. Потом бро-
сился в спальню к Людмиле Ильиничне. К нам вошел Сергей
183
Александрович. В руках у него была стопа маминых книг. Я
встал навстречу ему. Он сложил их передо мной.
– Юра зря раскричался: мы давно собирались передать их
вам, Бен... Это книги вашей мамы, забирайте их!.. Людмила
Александровна боготворила вашу маму.
Однажды поздним темным вечером пришел за мной па-
цан – позвал к пахану, Володьке-Железнодорожнику. В сарае
под голубятней сидел на койке страшного обличья человек, по-
казавшийся в прыгающем свете «летучей мыши» великаном.
Черная с проседью цыганская борода закрывала лицо и полгру-
ди под клетчатой рубахой. Все остальное было во тьме, даже
глаза под мощными надбровными дугами. Володька кивнул
мне. Велел:
– Садись. Бабка-то жива-здорова?
– Спасибо, здорова.
– А ты не стой, сядь. Небось не сильно переедаете-то со
старой, а? Живете-то как? Ты – малой, она – во-он уже какая
старая! Чем живы?
– Тетка Катерина помогает. Еще какие-то люди. Живем.
- «Какие-то»! Своих нету, что ли? В бегах живете? Почему
ко мне не пришел? Боисся?
– Нет, не боюсь.
– Правильно! Никто тебя силком с твоей судьбой до нас не
потянет. Теперь вот – человек с ПЕЧЕРЛАГа объявился, ксиву
тебе от брата притаранил. Возьми. – И протянул мне свернутую
трубочкой бумажку.
Руки у меня затряслись сильно. Глаза то ли копотью от
«мыши» покрылись, то ли пылью... Но записку развернул и
прочел.
– Не плачь! Ты мужик... Ксиву отдаю насовсем, если бу-
дешь каждый Божий день приходить и сидор бацилл до дому
относить от сестры. Так?
– Не знаю... Бабушка может не разрешить...
184
– Может. Только почему она себе разрешала родителей моих
содержать, когда гепеушники на Мологу выслали? А? В натуре?
– Я попробую. – И покосился на бородатого, который из
ПЕЧЕРЛАГАа.
– Попробуй. Теперь, если кто к брату поедет – мне скажи.
Так будет правильно. И еще. Есть работенка как раз для тебя,
здесь, у пекарей...
Сифонька! Сифонька нашелся! Сифонька жив! Я к бабушке
прибежал-взлетел с запиской... Он на лагпункте, на лагпункте!..
Он «в одном из лагерных пунктов УХТАПЕЧЕРЛАГа!» Бабуш-
ка, кинув меня на Катерину Васильевну, поспешила на Север.
Она пропадала там почти полтора месяца, но за это время, пре-
одолев тогда еще гужевой путь из Котласа до реки Ижмы, доб-
ралась в Чибью (ныне Ухта), где прорвалась к Иосифу. Наш
«Наркомпочтелевский» оракул за два года на общих прилично
дошел, заболел чахоткой и пригнан был на центральный уча-
сток, где его взяли по рекомендации слышавших «хипеж с Ша-
боловки» в недавно организованный зэковский театр. Бабушка
подкормила Иосифа из своих рук, приодела его тепло. И, оча-
ровав начальство, в том числе театральное, бросилась в Москву:
у нее было стойкое предчувствие, что она меня снова потеряет...
Многие годы храним мы в наших с братом семьях привезенный
бабушкой карандашно-тушевый портретик Иосифа, сделанный
его другом: шаржированная физиономия лагерного фитиля с
придурковато-веселыми и наглыми глазами; и посвящение:
Для всех работ годится Додин,
Готов заткнуть любую брешь!
Как он красив и благороден,
Наш уважаемый помреж!
Портретик и стихи были всегда бальзамом, изливавшимся
на нас в дни тяжкие, тревожные. А какими еще могли они быть,
если с очередной оказией мы узнали, что Иосифа и его товари-
щей по театру, уже после отъезда бабушки, дернули в Ворку-
ту... И это сразу после того, как всезнающая Василиса Ефимов-
185
на Корневищева сообщила бабушке под страшным секретом о
дьявольском ежовском приказе, подписанном в июле или авгу-
сте 1937, года о начале массовых репрессий против всех анти-
советских элементов!

Глава 53.

А тут знакомая по Ухте врачиха вольная приехала в коман-
дировку и к нам зашла. И такое порассказала бабушке про вор-
кутинские дела, что старая слегла... Проболела она до середины
осени.
В эти дни пришла страшная весть из Мстиславля: покончил с
собой дедушка Шмуэль... Нет дедушки! Нет дедушки!.. Я плакал
неутешно... Не выходила из головы стамеска, которой и я играл
летом еще... Играл. И не мог представить ее в дедовом сердце...
Когда Бабушка уехала к Иосифу в Чибью, я начал работать.
К четырем часам утра спускался во двор, в пекарню. И там, в
ее экспедиции, загружал деревянные поддоны-решетки только
что выпавшими из печного чрева раскаленными хлебами – бу-
ханками кислого, серого заварного, караваями светлого пекле-
ванного и белопшеничного, кругляшами чуть подрумяненных
стиничков, фигурными плахами плетеных коричневатых хал,
изящными французскими булочками, украшенными кокошнич-
ком взрезанной корочки, всяческими калачами и кренделями...
От духа горячего хлеба сладко кружилась голова. Только
бы радоваться такой вкусной работе! Но именно запах хлеба не
давал забыть дедовой стамески... Он будто из дедова дома шел,
где руки Рахили сперва творили пахучее тесто, а потом снимали
с длинной деревянной лопаты-весла раскаленный домашний
хлеб. Запах домашнего хлеба, должно быть, хранится детской
памятью до смерти. Теперь вот и стамеска. А ведь недавно со-
186
всем, летом, стамеска не знала, догадаться не могла, что его ру-
кою – ласковой и доброй – убьет его...
Лицо дедушки оживало, колеблясь, в раскаленном воздухе
печной шахты, облепленное его любимыми пчелами... Улыба-
лось мне... И я плакал, заполняя и заполняя бесконечную чере-
ду поддонов нескончаемым потоком выпадавшего из печи хле-
ба... Работал я до семи и уходил готовиться к школе. Дядя Фе-
дор Кузьмич, старший пекарь, про деда все знал – ему Володь-
ка-Железнодорожник рассказал, потому не расспрашивал меня:
почему плачу? Следил только, чтобы один я не оставался в экс-
педиции у печи горячей, когда грузчики выходили на перекур
во двор, к пожарной бочке. Он не заругался, когда однажды
вместе со мной темным утром стал загружать поддоны только
мною приглашенный Алик, которому до Разгуляя надо было
еще добираться от Рыкунова, из Слободы. Так Алька и работал
со мной до возвращения Бабушки. И потом еще почти полтора
года. Перетерпев первые пару недель ломоты в руках и сладкую
усталость труда, мы быстро привыкли к работе и как ни в чем
не бывало учились в школе, занимались в студии в Мамонов-
ском, путешествовали по Москве по составленным нами мар-
шрутам.
Узнав по возвращении в Москву, что я работаю в пекарне,
Бабушка ночами не спала, тоже плакала. Только не от жалости,
а из-за уязвленной гордости БЫВШЕЙ и стыда, что уже не мо-
жет, уже не в состоянии вдвоём нас прокормить и потому убе-
речь от работы у горячей печи... А ведь не знала еще за такой
старости, откуда появляются в доме сумки с продуктами и но-
вые судки с ужином. Отчаяние Бабушки было так велико, что
однажды, когда мы были в гостях на Брюсовском, она, непри-
вычно рыдая, пожаловалась на свое горе... Катерине Васильев-
не, от которой «никаких подачек» не принимала. Было это в
какой-то то ли праздничный, то ли в чей-то юбилейный день.
Многочисленные гости музицировали, обменивались театраль-
ными сплетнями, галантно любезничали. Выслушав жалобу
Бабушки, Катерина Васильевна, упав в кресло, тихо ахнула. и
187
со свойственной ей манерой образно выражать свои чувства,
бархатным контральто выдохнула на всё собрание, всплеснув
руками:
– Разъети твою мать, ****ь старая! До чего мальчика дове-
ла?! Это же... усраться можно от такой бабки! Еще раз Васили-
су Ефимовну отфутболишь с сидором, я не посмотрю на твои
почтенные годы, Розалия Иосифовна, дорогая, я такое выдам –
забудешь наперед (здесь далее совершенно не печатные выра-
жения) с гордыней своей!
«Защитой» тетки я был восхищён. Не то, чтобы я таких вы-
ступлений не слыхал от нее, – слыхал еще куда как образнее.
Только не в адрес Бабушки! Бабушка святыня её! И за полсто-
летия к особенностям фразеологии русской Терпсихоры попри-
выкла. Но с того дня Ефимовну больше не прогоняла и сидоры
благодетелей наших не выбрасывала. Мы даже гостей начали у
себя принимать – стыдно не было. Пришли как-то все Молча-
новы. И Степаныч стал чаще наведываться. Он очень постарел,
стал глуховат, был совсем неухожен – откуда было ему быть
ухоженным! Бабушка же его залюбила сильно: она лучше дру-
гих поняла, кем мне стал этот «старый мерин», вертухай с Лу-
бянки, новый Вергилий, когда оказался я в своей сиротской бе-
зысходности. Он старой ответил великим уважением и совер-
шенно не модной тогда доверительной откровенностью – все
же он в почетных чекистах ходил и такое знал, что не приведи
Господь к ночи поминать...

Глава 54.

...Когда мы с Аликом прогуливались в самом центре, на
обратном пути к дому мы обязательно приходили к памятнику
Первопечатнику Ивану Федорову в Театральный проезд. И в
щели между камнями его пьедестала прятали сэкономленные
монетки – резерв, если в следующий раз вдруг понадобятся
188
они. Потом мы их всегда находили, хотя основание памятника
обжито было и другими вкладчиками. В тот вечер я как раз мо-
нетки извлекал – надо было двадцать копеек добавить на книж-
ку, которую очень захотелось купить. Книги продавали напро-
тив – через Театральный проезд – на длиннющем развале, база-
ре книг, что тянулся тогда непрерывной лентой прилавков от
Театральной площади через Лубянку до сквера с «Крестом»
героям Шипки у Ильинских ворот. За выковыриванием монет
меня застал Степаныч. Он тоже был любитель часами рыться в
свободно лежавших книгах. Сделав дело, мы вместе двинулись
вверх. Дошли до Третьяковского проезда. Здесь старик остано-
вился. Поглядел в темную глубину горкой поднимавшегося
проулка. Долго молчал. Решился:
– Завернем? Я тут одно место покажу.
Мы прошли под аркой и остановились справа у стены апте-
ки Феррейна на узеньком тротуарчике. Аптека выходила к про-
езду высоченной глухой стеной, снизу украшенной заглушен-
ными кладкой окнами в решетках и парой прикрытых крышка-
ми грузовых подвальных люков. Густел вечер. Небо потухло.
Тьма опустилась. Над проездом загорелись редкие желтые огни
подвесных фонарей. Тишина стояла. Только внизу, за аркой,
шуршал Театральный проезд и откуда-то долетала чуть слыш-
ная музыка.
– Вот, – сказал тихо, будто бормоча, Степаныч. – Вот, от-
сюда всех их вывозят, – он кивнул на глухие серые ворота под
домом напротив стены аптеки. – Судят Военной коллегией... На
первом этаже. Потом сводят вниз, в подвал. И сразу кончают. А
ночью понакидывают в автовозки и через ворота увозят... Вон,
где оперативники мельтешатся...
Я задохнулся, выдавил шепотом:
– Как... кончают?! Почему? – Я не понимал, про что
спрашивал...
– Очень все просто: один – в затылок с метра, другой – в
висок, проверочный. Этот – в упор. Все.
– За что?!
189
– За то!.. Пойдем!...
Он медленно, тяжело переступая старческими ногами, дви-
нулся вверх, к выходной арке проезда. Я – вслед, на ватных но-
гах. Услышанное было неожиданно и страшно. Рта больше не
раскрывал – спрашивать. Тут вышли на ярко освещенную шум-
ную Никольскую. По ней двигалась пестрая густая толпа. Она
кипела разговорами, взрывалась смехом, лизала мороженое,
завиваясь водоворотами у магазинных входов, кружила у лот-
ков и стекала с тротуаров. Была суббота, и праздничное на-
строение наступившего воскресного отдыха вместе с людьми
растекалось по переулкам этой центральной торговой москов-
ской улицы, выходившей прямиком на Красную площадь на-
против Никольской башни Кремля.
И здесь же рядом, в каких-то десяти-пятнадцати шагах от
этой беззаботно веселящейся праздной толпы палачи занима-
лись своим заплечным делом – казнили! Убивали ночью и
днем, изо дня в день, и вот в это самое время! Казнили спокой-
но таких же точно людей, какие сейчас вот шли рядом с нами
по тротуарам, ели мороженое, смеялись беспечно, не зная, не
предполагая, понятия не имея о том, что в считаных метрах от
них, в подвалах невзрачного дома по чуть затемненному Треть-
яковскому проезду палачи спокойно убивают выстрелами в за-
тылок и добивают проверочными в висок тех, кто в порядке
очереди оказывается в набирающем обороты конвейере унич-
тожения... Бедные мозги мои, набитые опытом Даниловки с Та-
ганской и смазанные периодическими исчезновениями товари-
щей по детдому, свободно домысливали, как ничего не ведаю-
щие люди у магазинов на Никольской и у других магазинов на
других улицах, и в других городах страны все вносятся и вно-
сятся в списки, все вписываются и вписываются в арестные ор-
дера, все включаются и включаются в расстрельные ведомо-
сти... И все сходят и сходят в бездонные подвалы дома на
Третьяковском...
190
– Степаныч! – в каком-то никак не угасающем отчаянии
спросил я его через несколько дней, – Степаныч, ты меня для
чего туда привел?!
– Чтоб знал ты все. Чтоб в проезд этот никогда больше не
заходил с товарищем твоим по вашим маршрутам. Мало вам в
Москве улиц? Большие уже долбоебы – жениться скоро. И пе-
тух жареный в задницу клювануть тебя успел. А все как куте-
нок играешься. Вот ты теперь знай, каков петух этот бывает...
Не будет Степаныча... скоро, кто тебе правду откроет про жизнь?
Родители? Они у тебя далёко... Бабка старая? Смешно говорить.
Тогда кто? Писатели долбаные?.. Хоть этот вот – из книжки про
чтеца? Он, стерва, скажет правду?! Жди!
«Чтеца» я знал – с колыбельным стишком Квитко позна-
комился. Тетрадку «Чтеца-декламатора» Степаныч подобрал
случайно в мусорной корзинке на кухне чекистской своей об-
щаги. Прочел ее от корочки до корочки (он все книжки так чи-
тал). Чему-то подивился. И мне отдал, приказав: прочитай!
Или, лучше, выучи, – тогда узнаешь, кто на подмогу тебе при-
дет, кто беду твою разведет, в случае чего...
Я тогда Степаныча не понял. Но колыбельную прочел и
моментально запомнил: ловко была написана – сама собой за-
поминалась! И опять не понял Степаныча. Даже разозлился на
него: зачем мне такое?! Потому как, прочтя стихотворение,
перво-наперво подивился иезуитски-изощренной подлости ав-
тора. Как же так, – думалось мне, – взрослый человек, детский
поэт, он должен был, он обязан был предупредить хотя бы сво-
их маленьких читателей о действительной опасности, грозящей
им и их родителям, – намеком каким-нибудь, каким-нибудь
тайным словом, знаком показать: откуда ждать беды, чего бо-
яться и, конечно же, к кому обращаться за помощью?! А что
мне объяснил детский поэт Квитко? О чем он меня предупре-
дил? На кого велел надеяться? Он что, в лесу жил с волками,
как его герой из стихотворения? И не видел, не понимал, что
«волки» его лесные – картонные игрушки на рождественской
191
елке? Видел, понимал, не дурак же! А про настоящих волков
детям не рассказал.

Глава 55.

Ладно, про подвал в Третьяковском проезде он, скорее все-
го, не знал, – не знала же о подвале толпа на Никольской, изо
дня в день толкущаяся у магазинов, иначе бы вмиг слиняла,
разбежалась бы по щелям. Не мог, не должен был он знать о
родителях моих, о брате, о родителях Юрки Яунзема, об отцах
и матерях всех своих маленьких читателей, без вести к тому
времени исчезнувших однажды. Все так. Но ведь многотысяч-
ные толпы у справочной на одном только Кузнецком мосту в
Москве, но взятые, забранные, заметенные разом творческие
союзы, в том числе собственный его Союз писателей, но преда-
рестная и послеарестная брань во всех газетах – ежедневно и
который год подряд, но бандитские статьи милого Михаила
Кольцова в адрес разных зиновьевых, рыковых, бухариных –
только недавно совсем благодетелей и ближайших друзей-
единомышленников детского поэта Квитко – Первого из Пер-
вых! В конце концов, как резюмировала бабушка, прочтя колы-
бельную-отходную:
– Должен бы этот байстрюк хоть чем-то отличаться от беш-
бармакского акына Джамбула с его стихами «Уничтожить!»:
...Фашистских ублюдков, убийц и бандитов –
Скорей эту черную сволочь казнить
И чумные трупы, как падаль, зарыть!
И среагировала как всегда в аналогичных случаях:
– Вот бы Абель порадовался – он ведь болезненно пережи-
вал огрехи в своих предвидениях. А тут такое яркое подтвер-
ждение его теории оценок соплеменников!
Квитко оценку Абеля, дядьки Бабушкиного, оправдал пол-
ностью. В этом убедиться нетрудно:
192
Опять я склонился к зеленой сосне.
Вдруг серые волки подкрались ко мне:
Раскрыли клыкастые пасти –
Вот-вот растерзают на части!
Не мог шелохнуться от ужаса я...
Мамочка, мама, голубка моя!
Но Сталин узнал, что в лесу я стою,
Разведал, услышал про гибель мою
И танк высылает за мною,
И мчусь я дорогой лесною.
.......
Мамочка, мама, голубка моя!
Настежь открылись ворота Кремля,
Кто-то выходит из этих ворот,
Кто-то меня осторожно берет
И поднимает, как папа меня,
И обнимает, как папа меня.
И сразу мне весело стало!
...А кто это был? Угадала?
– Вот теперь ты, внучек, угадай: «кто»?... Сравни ворота, –
может, они? Этим монологом Степаныч как бы подвел черту
под нашей экскурсией в Третьяковский проезд. Уточню: дом,
выходящий в этот проезд воротами и огромным подвальным
люком, по сей день стоит около угла Никольской и Театрально-
го проезда на самой Лубянской площади. В эпоху нашей со
Степанычем обзорной экскурсии там размещалась Военная
коллегия Верховного Суда СССР. Внешне смотрелся этот без-
обидный двухэтажный домик эдаким садиком-яслями, только
взамен горочек и грибков цвели около него, маялись круглосу-
точно топтуны наружной охраны. Со стороны проезда – тоже.
Потому Степаныч был так придирчив в выборе наших с Али-
ком маршрутов, требовал строго, чтобы миновали всегда скры-
ваемые от уже намеченных к убою москвичей и гостей столицы
государственные бойни. Пока Степаныч еще держался на
193
ногах, и если Алик был чем-то занят, мы часто бродили с ним
по городскому центру. И он нет-нет и приводил меня все к но-
вым и новым проездам... Рассказывал.

Глава 56.

...И снова повестка. Из прокуратуры. На этот раз мой старик
не нервничал по дороге. И когда с Каланчевского проезда по-
вернули на Новорязанскую, совсем успокоился. Это после вто-
рого вызова он костерил меня чуть не по-матерному за лишние
слова, которые невзначай вырвались у меня, что, мол, не брига-
дир поезда говорил что-то не такое, а те двое...
– Зачем?! – кричал Степаныч. – Тебе новой очной ставки
надо с ними? Так они, эти двое, – не простачки-проводнички, а
волки! Понимаешь ты разницу, или нет, дурень? Наше дело
бригадира выручить. И тихо ретироваться с сей баталии крыси-
ной. А не переть на весь НКВД – не сладим мы с ним, мальчи-
шечка. Не сладим. Против лома – это всем известно – нет прие-
ма. Пойми...
Когда после получасового ожидания нас пригласили в ка-
бинет, там находились и те двое – мои соседи по купе – Игна-
тов и Гришин. Они повернулись к двери, и только тут я обна-
ружил, кто они: в петлицах на воротниках гимнастерок тускло
поблескивали шпалы – у одного две, у второго одна. Пропустив
меня вперед, Степаныч закрыл за собой дверь. Когда он подо-
шел к столу, те двое встали, приветствуя его «товарищем ком-
полка»! Это было мне ново. Но я что-то сообразил. Снова откры-
лась дверь, и вошел высокий мужчина в чекистской форме и ром-
бом в петлице. Те двое вскочили, вытянулись. Губерман тоже
встал, поздоровался с ним за руку. И представил его: товарищ
Огородников.
Огородников сел рядом с дедом – плечо к плечу. Глянул на
меня. Неожиданно подмигнул. Губерман с минуту пробубнил
194
свое, следовательское, и скороговоркой сообщил, что пригла-
сил нас с опекуном с тем, чтобы провести очную ставку со сви-
детелями, гражданами Гришиным и Игнатовым. Тут Степаныч
заявил почти что спокойно, что как опекун и дед не считает
возможным травмировать психику ребенка, своего внука, раз-
бором недостойного поведения взрослых, суть которого его по-
допечный понять не сможет, отнесет безобразия в поезде на
всех сотрудников аппарата внутренних дел, с чем он, Панкра-
тов, категорически не согласен! Потому очную ставку считает
нужным отменить. Все при этом посмотрели не на Губермана, а
на Огородникова. Тот кивнул. Губерман велел мне выйти и
быть свободным, а Степаныч – обождать за дверью. Я вышел.
Через шлюз в кабинет, прикрытый тяжелыми дверьми, ни-
чего нельзя было разобрать. Но явственно прослеживался ко-
мандный голос Степаныча, а потом зычный ор незнакомца с
ромбом. Минут через двадцать двери распахнулись, из шлюза
вывалились два моих бывших соседа и, не замечая меня, быст-
ро умчались вниз по лестнице. Потом была тишина. Еще через
полчаса в коридор вышли Степаныч, Огородников и Губерман.
Он проводил всех нас до лестницы, со всеми попрощался. Я бы-
ло развернулся спросить его про арестованного бригадира поез-
да, но старик крепко взял меня под руку и увел вниз. Он так
крепко меня держал, что стало больно руке. На улице я спросил,
то ли у Степаныча, то ли у незнакомца-чекиста: «Ну, а бригадир-
то как? Его же выпустить надо! Он же ни в чем не виноват! У
него дети дома, жена! Он ведь так хорошо говорил про свою но-
вую жизнь на железной дороге!..». Я что-то еще кричал – теперь
не упомню, что... У меня чувство было: не прокричу, не про-
бьюсь сейчас через этих людей – никто больше не докричится...
И тогда сидеть бригадиру или даже погибнуть ни за что!..
Бригадира выпустили. Конечно, без моего крика и пробива-
ния. Возможно, даже не потому, чтобы показать демократич-
ность и объективность железнодорожной прокуратуры. Потом я
вдруг начал догадываться, что у Губермана с самого начала бы-
ла задача спасти бригадира. Только выполнил он ее не эмоция-
195
ми, а профессионально. Выпустил Майстренку через четыре
дня. К этому времени бабушка уже знала об опекунстве. Ее
комментарий был не совсем понятен:
– Интересно! Меня не спросили, тебя не спросили...
– Так ведь же, бабушка, они опекунство оформили... Гос-
поди! Степаныч стал мои опекуном как раз в те дни, когда в
1934 году меня спасали из Таганского карцера!.. Ты-то меня
еще не разыскала!
– Ну-ну... Мне бы такого опекуна... На старость мою. Что
скажешь?
…Не один Степаныч что-то такое знал. Давешняя врачиха
из Чибьи, командировочная, заехала на обратном пути: не надо
ли чего внуку передать? Посидела за столом, выпила с бабуш-
кой, разомлела... Спросила:
– Помните Кашкетина? Начальника. Он вам в Чибьинском
театре комплименты говорил и ручки целовать намыливался?
Помните, как он ваш паспорт чуть не на свет проверял? Не ве-
рил сперва!.. Помните!.. Так этот Кашкетин, бабушка, – он па-
лач! Может, сотни, может, тысячи зэков расстрелял у нас, около
Воркуты, на Кирпичном заводе! Ужас! Страшно, да? Так это
все мелочь по сравнению с Абдорскими этапами. Там этапы
через Абдоры отправляли каждую зиму, человек по десять-
пятнадцать тысяч. Их сперва под морозы у Абези собирали в
зонах. А как мокрые метели с дождями налетали – выводили
всех разом. И гнали на восток – к перевалу. Их гнали, они шли
– мокрые, замерзшие. Потом все кончалось – моро-о-оз! Моро-
оз!.. И кто как стояли или лежали на снегу, так замерзали на-
совсем... С конвоем вместе... Это по ноябрям или в декабре чет-
веро лет подряд... Господи-и! Чего это я, дура, говорю-ю! Про-
стите меня-я!..

Глава 57.

196
В пекарне перекур. Пекарь Григорий Иванович газету читал
вслух: «...другие убивали, вредительствовали, шпионили – он...
к каким-то там грязным делам касательства не имел... значит, –
это про Бухарина. – Этот бандит ничем не лучше...» – пишет
Михаил Кольцов, личный друг и верный соратник Бухарина...
...Алик пришел в студию сам не свой. Молчал. Потемну
пошли домой. Вышли из Мамоновского, завернули по Тверской
мимо Музея революции. Вдруг Алька остановился, сказал:
– Папа пропал... Арестовали его в Киеве. Вызвали туда ко-
мандиров авиационного производства и всех замели... Мама
заболела.
– Чего ж молчишь? Надо на Кузнецкий – узнавать! Надо
искать!
– Надо. Но мама не может...
– А ты?! Давай вместе искать. Нашим всем расскажем, Сте-
панычу.
И мы бросились сперва к тетке Катерине. Дома у нее никого
не было. Мы – к Степанычу. И его нет! Что делать? Недавно
совсем, когда Михаил Иванович был еще не арестован, он во-
зил нас в Дмитров, к другу. Дорога шла вдоль канала Москва-
Волга. По каналу уже ходили пароходы. Иногда казалось, что
они не плывут по воде, а едут рядом, по такой же, как ехали мы
дороге, только за бугорком. Это канал продолжался шлюзами.
Михаил Иванович останавливал машину. Мы выскакивали из
нее и бежали к парапету смотреть, как пароход входил в камеру
шлюза и как за ним медленно закрывались огромные ворота!
Вот в это самое время я разглядел на противоположной стороне
канала группы одинаково одетых людей. Они асфальтировали
площадки у башен управления шлюзами. Но удивили меня не
они сами – было далековато, чтобы их подробно разглядеть.
Меня встревожило, что недалеко от каждой группы рабочих
стояли часовые солдаты с винтовками. И штыки на дулах свер-
197
кали под солнцем. После Таганской тюрьмы меня нигде – ни в
Даниловке, ни в детдоме – солдаты с винтовками не караулили.
В Даниловке нас берегла высокая стена и дежурняки – мусора
на входе в надвратной башне. В детдоме – воспитатели. Здесь
людей стерегли солдаты, готовые в них стрелять! Кто же эти
люди в одинаковых телогрейках и шапках?
– Заключенные. Они всю эту красоту строили – канал и
шлюзы. И вот эти зеленые откосы они сделали. И деревья вдоль
канала они сажали.
– А зачем их стерегут?
– Чтобы не сбежали.
Алик вообще молчал, пораженный тем, что говорил отец.
Он был художником от Бога, чокнутым. Он думал не как все...
Он всегда видел единую природу, гармонию которой ничто на-
рушить не могло. Он, как и я, полагал, что природа – это все на
свете: небо, земля, человек, животные, леса и поля. Природа –
это еще и все то, что сотворено руками и гением человека. Ведь
никто не сомневается, что пчелиный улей или муравейник –
чистой воды природа. Почему же то, что сделано произведени-
ем природы – человеком, не есть эта природа? Мы понимали,
что и философы должны каждый день кормить семьи и сами
чего-нибудь есть и пить. Поэтому прощали им их изыски, кото-
рые – мы в этом не сомневались – суть плод постоянного поис-
ка что бы и где бы пожрать. Но зачем Великой Природе часо-
вые у рабочих бригад? Зачем сами эти бригады заключенных?
Ужасно! Тем более, что где-то солдаты вот так же стерегут и
моих маму, отца моего, Иосифа. Господи! А что, если они все
здесь, где-то на трассе канала, вдоль которого мы проехали
взад-вперед? И где на всем его протяжении – от Москвы до
Дмитрова – вкалывают бесчисленные бригады зэков и топчутся
армии солдат, караулящих их и готовых застрелить каждого,
кто им не понравится...
Теперь, когда у Алика пропал отец, мы, не сговариваясь,
решили: искать его будем вдоль канала Москва-Волга. Через
день, после школы, мы добирались до Савеловского вокзала,
198
покупали билеты до Дмитрова и садились на поезд. Стоило это
дорого. И мы теперь экономили на всем, чтобы была возмож-
ность искать Михаила Ивановича...
Сейчас в это невозможно поверить, но тогда я, взрослый
парень, был уверен: неожиданными этапами, что часто случа-
ются в лагерях, – об этом рассказывали являвшиеся к нам зэки,
– все мои близкие могут оказаться здесь, на канале. Не все им
быть в Воркуте или на Колыме, где двенадцать месяцев – зима,
остальное – лето. Зима – двенадцать месяцев! Дядя Эрнест по-
казал же мне день в полгода. А Колыма – самый Север... Но это
все – фантазии. Главное, я верил, что именно здесь, по дороге в
Дмитров, мы обязательно найдем дядю Мишу! Ну, не может он
не найтись именно здесь, в лагере! Я уже знал, что лагеря – вез-
де. Но тут был настоящий лагерь. И в нем можно было найти...
ну, если не всех пропавших при арестах, то большую их часть.
В конце концов, даже маршал Победы Жуков, в своё время то-
же приложивший руки к умножению лагерей и к увеличению
их населения, через много лет очень удивлялся, узнавая от ме-
ня, что нет, не встречал я там вспоминаемых им друзей!
Как же так? Сидел же, говорил он… То были уже 50-е го-
ды…

Глава 58.

А пока мы ездили и ездили по Савеловской дороге. Обхо-
дили десятки поселков, подходили к обнесенным проволочны-
ми заборами городкам, которые назывались зонами или лагерны-
ми пунктами. Перезнакомились со множеством вольных экска-
ваторщиков и шоферов. Даже здоровались за руку с настоящи-
ми заключенными, работавшими без конвоя, – расконвоирован-
ными! К нам подходили караульные солдаты – простые красно-
армейцы. Спрашивали: что тут делаем? Мы отвечали. Нас спер-
ва никто не ругал и не отгонял. Но и не говорил, можем ли мы
надеяться разыскать Михаила Ивановича.
Мне было очень стыдно перед Аликом, перед его мамой и
бабушкой его, перед Светланкой: они так на меня надеялись –
199
бывалого и опытного человека, специалиста по почти такому
же проклятому миру, где исчез их дядя Миша! Я сам, тем более,
надеялся на себя: вот же не пропал я маленьким в тюрьме! Да-
же во взрослом Таганском карцере. Спасся! Нашелся! Найдется
и Михаил Иванович! Обязательно найдется! Алик верил мне. И
мы искали, искали...
Однажды, около платформы Лобня по Савёловской дороге,
нас остановил патруль из ментов и красноармейцев. Они шли за
нами от самой вахты лагерного пункта, где нам, как всегда, ни-
чего путного не сказали.
Начальник патруля спросил документы, но у нас их сроду
не было. Тогда они приказали вернуться на вахту. Допросили:
зачем ходим, кого ищем? Мы им снова рассказали про отца
Алика. Они куда-то звонили. Потом спросили адреса. Я дал им
свой, а также телефон – Е1 09 99. Они позвонили, сказали, что-
бы кто-нибудь из взрослых прибыл с документами. Через три
часа прибыла Бабушка. Они сперва прочли мое свидетельство о
рождении. Потом раскрыли паспорт Бабушки... Начальнику
патруля стало не по себе... Он усадил Бабушку на стул, принес
ей зачем-то воды, послал за чаем. Потом позвонил куда-то.
Вскоре явилась куча начальников со шпалами и даже ромбами
в петлицах. Все смотрели на Бабушку, потом – по очереди - в
паспорт...
– Как же вы, Баушка, позволяете детям ездить в такие места?
– А как же им не позволять, если где-то в таких местах об-
ретаются их родители? И никому из вас невдомек сообщить их
адреса. Или это тайна великая – адрес отца и матери?
– Тайна – не тайна: не положено!
– Вот они и едут искать.
– Прошу, Баушка, закажите им сюда ездить! У них могут
быть крупные неприятности. И у вас тоже...
– Ну, у меня одна неприятность – живу долго. Это пройдет.
У каждого свои неприятности. Только зачем мучить детей, они
в чем виноваты? Что по родителям скучают и убиваются? Я бы
200
поглядела, как бы вы все не искали пропавших родителей, при-
ведись вам остаться без них!..
– Баушка! Баушка! – перебил ее начальник конвоя. – Вы
здесь агитацию не разводите!...
- Не скандальте, сказал примирительно до сих пор молчав-
ший военный с тремя ромбами в петлицах... - Вот, Вы, мадам,
подпишите лучше обязательство конвою, что больше мальчи-
ков сюда не пустите!... И кончите миром…
-Да, да! - встрял начальник конвоя: - Это еще мы гуманные
очень, так требуем. В другой раз может оказаться для вас хуже!
Подпишите, пожалуйста, бумагу... Вот здесь.
Бабушка, к удивлению, бумагу молча подписала. И, забрав
нас, покинула вахту. Когда мы шли к платформе и ждали поез-
да, к нам вдруг подъехали машины. Их них вылезли семеро ко-
мандиров и с ними знакомый, что предложил подписать обяза-
тельство. Они извинились, попросили Бабушку сесть на лавоч-
ку у будки дежурного, окруженную кустами акации. Сели во-
круг, вплотную к ней, опустившись кто-то на корточки. И шо-
фер сфотографировал их «лейкой» на память! Бабушка улыба-
лась. Командиры тоже. Снимок, наверное, получился отлич-
ным: сияло солнце, сияли глядящие в объектив. Вообще все во-
круг сияло! И в этом вселенском сиянии тысячи пришибленных
бедой людей-рабов строили канал. А сияющие улыбками ко-
мандиры, по всему, заставляли их работать... Интересно, а с ра-
бочими-заключенными они так же вежливы, как с моей столет-
ней прабабушкой?...
Наконец, командир с тремя ромбами пожал бабушке руку,
но тоже предупредил:
– Пожалуйста, не разрешайте внукам забираться в такие
вредные для них места. Вы же опытный человек – такую жизнь
прожили!.. А за фотографию – спасибо!..
Мы попрощались. И… через три дня снова поехали искать с
Алькой Михаила Ивановича. Только уже теперь не в Лобню...
201
* * *
Снимок и впрямь получился отличным. Лет через тридцать
я и сын мой Александр увидели его в семейном альбоме на даче
коллеги моего по Объединённому учёному совету Госстроя
СССР профессора Александра Николаевича Комаровского.
Давно покровителя моего, ментора, приятеля даже. Заведующе-
го Кафедрой атомных реакторов одного из ведущих строитель-
ных Вузов страны - МИСИ имени Куйбышева. А тогда - много
лет назад… – «одного из военных с тремя ромбами», предло-
жившего Бабушке подписать помянутое обязательство. И сфо-
тографировавшегося с нами. О нём, «о крупнейшем учёном и
государственном деятеле», - кому интересно, - столбец в любой
энциклопедии планеты…


Рецензии
Да уж какой слог,какие знакомые и родные места,бесценные свидетельства навсегда ушедшей эпохи.

Александр Ресин   16.08.2021 20:43     Заявить о нарушении
Belle epoque?

Зус Вайман   25.08.2021 19:18   Заявить о нарушении