10...

- Я просто дура, маленькая дурочка! Ну давай, давай, отыграйся, прошу! Накричи на меня! Избей меня! Выгони из дома – делай что хочешь!
И тут свершилось оно – она подняла на меня свои прекрасные большие глаза. Каким чистым и светлым был ее взгляд! Что это за мгновенное преображение, откуда пришло это просветление?
И это меня ужасно смутило. Мне нужен был ее гнев – а я получила прощение, опять прощение! Это несправедливо…
- А зачем мне это делать? – вдруг сказала она совершенно спокойно, даже немного улыбаясь. – Ты жива, вернулась, и хорошо.
Тут я снова не смогла сдержать рыданий; я завыла по-волчьи. Она хотела провести рукой по моим волосам, но я прокричала:
- Не трогай! Не трогай, мама! Я этого стою. И почему ты…
Да, она все еще стояла на коленях.
Я прикоснулась к ней – да, а я так боялась, что больше никогда не почувствую ее прикосновения – и вдруг подняла с пола. Она была совсем миниатюрной женщиной, намного меньше меня, и мне не составило труда это сделать, - аккуратно прихватив ее за плечи, поднять с пола.
Мы обе стояли и смотрели друг на друга. Я все еще плакала, я просто не в силах была сдержать этот поток слезинок…
Сколько доброты было в ее взгляде! Он содержал в себе весь мир, и не будь этого доброго взгляда, не было бы для меня и всего мира. Этот мир разом бы потерял свою цену.
Я сама себя не помнила: через мгновение я стояла на коленях перед ней, и, прикусывая губы, мямлила:
- Прости меня! Про… прости!
Она улыбнулась своей всепонимающей и всепрощающей улыбкой, и положила мне руку на голову. Жар проник во все мои клетки; это было причащением и исповедью одновременно.
Неужели так просто? Так просто отделаться от всего и заслужить всепрощение? Неужто достаточно просто раскаяться?
- Тебе достаточно было просто раскаяться, - сказала она. Она словно прочла мои мысли!
- А как же… как же ты?
- За меня не беспокойся: это был полезный опыт в моей жизни. И в твоей тоже. Ты понимаешь, дочка.
- Но ты страдала. Мама, нервные клетки…
Она с благодушным видом покачала головой, словно говорила с маленьким ребенком:
- Это не важно. Важен опыт. И важно понимание. Ну что? Пойдем пить чай?
- Пойдем! - рассмеялась я, это был странный коктейль из слез и смеха. Тепло наполнило мою душу, я словно очистилась ото всех мерзостей, которые пережила за это время. Мне было хорошо, но Дамоклов меч моей вины не исчезал. Однако я его просто отодвинула от шеи и отложила в долгий ящик – пусть ненадолго, и пусть моя свобода будет длиться считанные минуты – но она будет, будет!  Мне было…
Мне было просто хорошо.

Я сидела, комкая в руках маленький платочек (унаследованная от нее привычка), и время от времени подносила его к лицу, когда слезы накрывали меня с новой силой. Когда ком отходил от груди, а слезы больше не душили, я поднимала трясущимися руками большую чашку с чаем и делала глоток. Мама сидела рядом, печальная и счастливая одновременно, она смеялась и плакала, она умирала и возрождалась вновь, как птица Феникс. Мое удивление, мое странное, неописуемое чувство благодарности и трепета, было настолько сильно, что я просто не могла его выразить; слов и эмоций не хватило бы для того, чтобы передать странный резонанс и надрыв моего сердца. Я была счастлива, словно прошла через очищение духа и тела; поразительная сила вливалась в меня, как целительный бальзам. Как будто я приблизилась к Божественному благословению, как будто вошла в девственный океан темно-сиреневых вод невинности и покоя.
Я плакала – от счастья, верно. Конца не было, все свершилось очень быстро и практически безболезненно; так вырывают зуб под анестезией. Моей анестезией было все то, что я пережила ранее.
Мама вдруг засуетилась и стала убирать мусор с пола, распихивая его по пакетам. Я вскочила и стала ей помогать, но тут голова у меня закружилась, и я едва не упала.
- Лара! – закричала мама и вовремя подхватила меня. – Что с тобой? Врача позвать?
- Нет, - шептала я, - не надо докторов. Это отравление, хотя, может, и давление упало…
Мама посадила меня на табурет, сварила кофе, сделала яичницу и заставила поесть.
«Опять эта яичница», - думала я, и это было единственной мыслью в моей голове; все остальное улетучилось, я и не знала, о чем думать. Слабость охватила все мои члены, сил не было ни на что.
- Поспи, поспи, - говорила мама, проверяя мой лоб. – Возможно, температура есть.
- Я посплю, посплю, и будет лучше, правда… - шептала я, уже плохо ориентируясь в пространстве.
- Хотя подожди: переоденься во все свежее, прими ванну, и ложись спать; давай я помогу тебе раздеться, - и она уже было потянулась ко мне, чтобы помочь стащить водолазку, как я отдернулась и испуганно проговорила:
- Нет, не надо! Я сама! Мама, отвернись!
- Ну ладно, - удивилась она и отвернулась, несколько удивленная и пока еще не совсем хорошо понимающая причины моего столь странного поведения.
Я стянула водолазку, и только тогда поняла, насколько сильно несет от нее табачным дымом и дымом конопляным, водкой и кучей прочей гадости. Я не знала, куда деть себя от стыда.
Мама стояла, отвернувшись к стене, а я переодевалась, и тут к нам на подоконник сел голубь, хлопая крыльями по стеклу, и мама непроизвольно повернулась. В этот момент я как раз надевала фланелевую рубашку, вытянув руки. Огромный синяк от укола с дыркой посередине красовался на моей левой руке.
Мама слегка вскрикнула и зажала рот рукой; слезы снова выступили на ее глазах. Так и стояла она, отшатнувшись от меня и прижав руку к груди, словно прятала в ней какую-нибудь драгоценность.
- Нет, мама, нет! – закричала я и бросилась к ней. - Верь мне! Я просто была не в себе! Я укололась всего один раз, первый и последний, и все, клянусь тебе, больше я к этой гадости, к этой дряни не подходила!
- Боже… Боже… Боже… - шептала она и отгораживалась от меня рукой, словно встретилась с нечистой силой.
- Мама! Поверь мне, наконец! Я просто оступилась – разве этого не может быть с человеком? Ты же сама мне говорила, что у человека должен быть опыт, всякий опыт! Ну пожалуйста!
- Только не опыт саморазрушения, это уже все… все границы переходит… - шептала она, не глядя на меня.
Я подскочила и схватила ее за руку, но она отводила взгляд и пыталась высвободить руку.
- Так значит, она еще и колется, дрянь поганая, змеюка подколодная? - послышалось из-за двери. – Маша, говори, что ты там разглядела? Дырку от уколов? Говори, а не то сам выйду и смотреть буду! Если так – убью ее на хрен!
Мама поглядела на меня взглядом загнанной газели; я смотрела на нее так же, переводя взгляд с двери в комнату Антошки на нее. Как будто две жертвы одного матерого хищника встретились за мгновение до смерти. Теперь в ее глазах читалось лишь одно: солидарность. Она тяжело дышала, взгляд ее бегал, она искала выход…
- Нет, нет! Ты не так все понял! – сбивчиво заговорила она. - Это ударила ее девочка одна! Ударила по руке, вот синяк и остался…
Выгораживает меня, злодейку. Выгораживает до последнего!
- А что она там про дрянь говорила? – гудел бас за дверью.
Видимо – к счастью для нас – он расслышал не весь наш разговор, а уловил лишь бессвязные обрывки.
- Так вот она про эту девочку, подружку ее, и говорила! Она дрянь та еще, драться любит! - врала мама.
Мама, человек, природе которого чужда ложь, как чужда тьма дневным пичугам, врала, и все из-за меня. Это был кошмар.
Кошмар моей жизни продолжался.
Он пробубнил что-то за дверью; через несколько секунд послышались истошные крики и стрельба – он включил телевизор. Можно было дышать спокойнее.
Мама села на диван и загородила лицо рукой.
- Прошу, мама, пойми меня! - тихо, сквозь слезы говорила я, опустившись перед ней на колени и взяв за руку. – Ты самый близкий мне человек, единственный близкий человек. Я не могу потерять твою любовь и уважение!
Она убрала руку с лица и посмотрела на меня – проникновенно, пронзительно:
- Глупенькая, неужели ты думаешь, что я могу разлюбить тебя из-за какой-то ошибки юности – пусть ошибки глупой и неосмотрительной, оправдывающей свое название, ошибки пагубной и недопустимой, но – разве это может убить мою любовь к тебе? Ее ничто не убьет.
Да. Ничто… Как же…
Слезы посыпались из моих глаз, эти жидкие крупицы соли – и боли; и, думаю, что если собрать все те слезы, что выплакали мы с мамой за нашу жизнь, то образуется целое озеро.
Я плакала, а она улыбалась и тоже плакала, и одно поддерживало другое: жизнь говорила, что повода для слез нет – кошмар закончился, и мы смеялись, радостные и счастливые; а интуиция нашептывала, что все еще только начинается, боль не отступит просто так, и мы плакали.
Почему слезы невинных не становятся целебным вином, как стала кровь Господня после его распятия? Ведь тогда у мира появился бы шанс. Почему кровь замученных нелюдями святых не высыхает и не превращается в звездную пыль? Почему? Почему?  Было бы, право же, справедливо: одни бы плакали, другие, не менее достойные, смеялись и исцеляли свои недуги; одни погибали – святые, мученики – а их кровь светила бы тем, кто ищет свой путь, кто стремится к истине… Был бы хоть какой-то смысл. Была бы хоть какая-то цель.
Почему прописные истины не действительны в нашей жизни? Я бы хотела, как бы я жаждала спасения для нее, исцеления всех ее недугов  и бед! Мне бы предложили идти на край света – я бы пошла; мне бы предложили отрубить себе руку – я бы отрубила. Но дело в том, что я не могла полностью контролировать себя, свои поступки и деяния, что-то влекло меня к погибели, к разрушению, к страданию. Мое обостренное чувство справедливости выродилось в мазохизм, в умение упиваться своими муками. Мало того, что я себя на дно тянула, так я еще и другим, моей маме – в частности, доставляла беды и страдания.
Как бы я хотела все изменить, и как бы я хотела убить себя, ибо первое абсолютно недостижимо, но не могла, не могла! Я не могла спасти мир от людей, и спасти себя от мира, мне оставалось лишь корчиться в дантовском аду, поджаривать себя на сковороде и выкручивать, как мокрую тряпку, свою душу.
Я презирала других людей и завидовала им, и это чувство вскрывало черный тайник моей души, наполненный червями и тарантулами. Как легко им все далось! Поменять ум на интеллект, подлинное бытие на его жалкий муляж, преисполненный бытовыми заботами и примитивными развлечениями, отказаться от размышлений о бытии и человеке как уникуме природы! Читать не книги, а газеты; ходить не в театр, а на дискотеки… Ну ладно уж, я бы ничего не говорила, если бы весь этот сумбур не имел такой тотальной распространенности. Но когда натыкаешься на жлобов и ханжей на каждом углу, если каждая человеческая физиономия пышет деградацией – как не деградировать самой? Только вот я выбрала иной тип деградации – деградацию всего человеческого, согласилась отказаться от того, что многие люди считают достоинством и кичатся этим, словно золотой медалью.  Карьера, успех – что это даст? Увидеть еще один ложный смысл, углядеть фигурку на горизонте и ложно принять ее за человека? Отказавшись от знания природы и человека и заменив его финансовой политикой, бухгалтерией, биржевыми  акциями, договорами и всяким там судебным делопроизводством, они ушли от того прекрасного, что может подарить человеку мир и другие люди. Надумав ложные приоритеты, зашорив действительность позитивной психологией, внушив каждому бомжу императив о счастье, люди прекратили свое существование на уровне духа, ибо любая иллюзия порабощает дух. Лучше поработить тело, нежели дух…
Да, признаюсь, я сначала было завидовала им, но потом поняла – зачем? Я вооружилась дихлофосом и нещадно вытравила всех бесов из моей головы, которые внушили мне, что счастье – это умение приспосабливаться и «быть как все», пить и тусоваться в скверах среди мусора, сидеть на обплеванных скамейках и говорить о шмотках и сексе.
Только теперь я поняла, что мой мир – это мой мир; это книги, атласы и энциклопедии, это размышления и теплая меланхолия едва пришедшей осени, это фруктовый чай в обществе мамы у нас на кухне. Моя жизнь – это не приспособленчество и пустобрехство, это – наблюдение за рождающимся и умирающим Солнцем, это тихие скверы, засаженные туями и кипарисами, и полные пения птиц. Это – одиночество. 
Как им все легко далось! Приспособились, подмяли себя и свои интересы под «суровую действительность», как они сами это называют, внушили себе и другим установки на оптимизм и легковесность мировоззрения, и вошли в кураж. Теперь везде царит закон практической полезности, пользы для тела. Секс хорош – он дарит наслаждение телу, книги – это «отстой», от них только зрение садится. Работа – это хорошо, от нее рождаются деньги, размышление – это ерунда, они только время отнимают и вгоняют в тоску.
Внимание уделяется незначительным вещам, теперь гениальное – это то, что способно нести эпатаж и развлекать публику; общество и наука превращены в цирк. Люди готовы целый час слушать о том, как работает новое устройство по мгновенной очистке вареных яиц, но не желают посвятить и пяти минут разговору о смысле жизни.
Ведь книги дали мне хороший урок – во всех смыслах этого слова; я поняла, что люди всегда были такими, они никогда не думали о духе с тех пор, как человек сошел на Землю. Инстинкты всегда подавляли разум, и всегда это оправдывалось тем, что «стоит быть ближе к природе», хотя подлинные достоинства матери-природы постоянно упускались из виду: гармоничность, упорядоченность, соподчиненность. Принцип экологических цепей с легкостью переносится на человеческое общество: кто сильнее – тот и победил, кто хитрее, тот и лишил жизни другого.
Животное сознание, животные потребности, животный образ жизни… Не вклинивается в него нравственность, не вклинивается любовь и милосердие.
Безнадежный человек, безнадежная жизнь, припудренная слащавыми лжепринципами. И какой смысл жить в этом мире?  Какой смысл бороться, не зная цели – вот так, стрелять в небо и надеяться, что попадешь в случайно пролетающую мимо птицу? Многие рассматривают эту борьбу как таковую в качестве этой самой цели, но при таком раскладе уже выходит замкнутый круг, жизнь рассматривается как абсолютная ценность, и аргументов мы не слышим.
Самое плохое заключается в том, что они этого не видят, а  если видят, то не признают. Для них нет такой проблемы, у них вырастают другие, как поганки после дождя: куда поехать отдохнуть, как назвать будущего ребенка, где и на что купить новый холодильник, где вообще заработать деньги, побыстрее и как можно больше.  Для них это несомненный плюс, но…
Не для меня. И это, конечно же, не последний вопрос. Моя мама.
Человек, который далек от глупых утопических иллюзий, непримирим к несправедливости, неравнодушен к страданиям живого существа, - все еще живет, и у него есть смысл жизни, не смотря на то, что бытие его преисполнено страданием. Кто или что держит его на плаву? Она, этот драгоценный человечек, подобна спасательному кругу, который не тонет сам и дает другим за себя ухватиться.
Таких спасательных кругов мало, а утопающих – огромное количество, даже больше, чем тех, кто оказался в воде после крушения «Титаника». Их миллионы. Лишь сотая, тысячная часть этих людей спасется, остальные утонут, захлебнутся своей желчью и горем, своим безумием и обреченностью. Но она все равно подает им руку, вытягивает из воды, даже тех, кто сам не хочет спасаться! В этом смысл ее жизни.
И этот смысл не есть иллюзия, этот смысл качественно иной природы: он дает людям дышать и так же наполняться светом, набухать от сострадания, как сосцы, и кормить своей любовью других.
Обреченные, обреченные люди, они должны быть готовы к тому, что их забьют камнями и грубыми примитивными фразочками бессовестные невежды. Птица, поднявшаяся над стаей, вызывает зависть и непонимание других птиц, и они изгоняют ее, отмечают клеймом неприятия и позора. Это инстинкт – передавать типичные черты из поколения в поколение. Это шутка природы. И люди живут по этому инстинкту, и гонят, гонят поганой метлой тех, кто «не такой», кто посмел надеть сорочку иного цвета. Кто – достойнее их, кто ПОСМЕЛ, в то время как другие не посмели.
Отдавая любовь, будь готов получить в ответ ненависть, или безразличие – в лучшем случае. И она это знает. Она знает, что мир несправедлив и что так угодно Богу, но Он дал нам способность бороться – бороться за идею,  бороться за общечеловеческие ценности до конца, лишь тогда человек выйдет за пределы ограниченной цепи жизнеобразования, за пределы животного-в-человеке.
Те, кто равнодушен ко всему, кому интересно лишь поверхностное, увлекательное и эпатажное, обычно счастливы, сыты и спокойны, а люди, отдающие себя идее, творчеству, милосердию, задыхаются от одиночества и ощущения вселенской несправедливости.
Но у них есть какой-то огонек внутри грудной клетки, у них есть свое собственное Солнце, их душа – это россыпь звезд. Лишь это помогает им улыбаться даже после всего того, чего случилось в их жизни отвратительного и кошмарного, и подобная способность не имеет ничего общего с наносным оптимизмом и легкомыслием. Эта радость порождена именно знанием, а не отказом от него. Знание, что ты, именно ты можешь улучшить бытие на Земле и внести в него кроху духовности и нравственности, сеет радость, истинную радость, а не сфабрикованную глупостью идиллистическую показуху.
Эта жертвенность восхищала меня, ибо шла из сердца и не имела насилия над волей, она сама и была этой волей.  Жить в этом мире для такой души – все равно что копаться в помойке без конца и края человеку, который очень ценит чистоту и порядок. Это – помойка людских сердец…
Вот и в тот, тот самый момент она стояла надо мной, такая божественная, такая прекрасная – божество, живущее в этом маленьком, хрупком и увядающем теле. Нет, все же слезы невинных дают исцеление – они врачуют души грубые и черствые, они дают Надежду тем, кто, казалось, давно ее потерял.
Она дала мне эту надежду. На то, что этот мир не потерян, что есть еще за что уцепиться в нем. На то, что возможность совершить доброе дело и исцелить сразу две души – свою и ту, которую ты спасаешь, -  и есть та ниточка, которая терпит твой вес даже тогда, когда все остальные ремни безопасности и крепления порвались.
Я готова была на все; я как будто родилась заново в тот момент. Сердце мое наполнилось любовью и спокойствием, как никогда ранее не было, жизнь текла по моим венам и артериям. Мне хотелось пойти на улицу, заговорить с каждым человеком, даже с теми, кто на первый взгляд совершенно безнадежен – протянуть ему «луковку», как писал Федор Михайлович, предложить помощь, улыбнуться и подарить свет этому человеку. Может, он тоже пойдет и подарит свет кому-нибудь другому?
Но, скажу тебе, немного забегая вперед, это состояние продлилось недолго и оно угасло, как слишком яркий костер. Видимо, я оказалась недостойной истинного просветления…
- Вот ты поспишь, и все хорошо будет, - улыбнулась она, поднялась с дивана и стала шустро его раскладывать. – Ты очень умна, Лара, умна не по годам. Думаю, ты вынесла урок из случившегося.
Она произносила это таким мягким, спокойным, доброжелательным голосом, в котором не было ни намека на угрозу, ни упрека или эмоционального шантажа, столь популярного среди родителей подростков. Да, она воистину святая, святая женщина!
- Нет, не будет! – вдруг неизвестно почему сказала я. – Сколько же ты говорила мне это, мама! А ничего не меняется, лучше не становится. Только хуже…
Она улыбнулась, ее усталые впавшие глаза блеснули каким-то странным светом:
- Ларочка, ты очень умная глупенькая девочка! Неужели то хорошее, что случается в нашей жизни, не затмевает кошмаров, которые сопровождали нас до этого?
Я промолчала, а потом сказала:
- Но плохого в нашей жизни больше!
Она снова подарила мне неотразимую улыбку:
- Запомни: все в жизни зависит только от тебя. Если ты будешь ловить божественный свет, и, как хлорофилл, делать его доступным людям, хорошего будет больше, это я тебе говорю. Твоя душа – это своего рода трансформатор этого света, она – переходник, по которому он струится. Узри, узри этот свет – и тебе будет очень хорошо. Слезы будут высыхать быстрее.
Постель уже была подготовлена для моего сна – мама заботливо взбила подушку и заправила одеяло в пододеяльник. Мне сердце щемило от нежности и любви к этому человеку; я бы может и хотела отыскать в ней недостатки, но их не было! Да я и не хотела их искать.
- Если у человека все хорошо в жизни, его начинают доставать мелочи и мучить скука, счастье приедается. Нет счастья без духа и без Бога, а если эти компоненты присутствуют – никакие невзгоды тебе не страшны. Господь позволяет тебе переживать и видеть радость ярче, нежели ее переживают и видят другие; мгновения радости действительно грандиозные, они доставляют подлинное духовное наслаждение. Даже если это – лишь короткие мгновения. Ладно, дочка, иди в ванную, а потом спи, и ни о чем не беспокойся. Я приготовлю к вечеру тушеную курицу.
«Тушеную курицу, - подумала я, мое сердце опять предательски сжалось. – Откуда ты пришла к нам, мама, с каких звезд спустилась? Я просто не верю в то, что ты реальна, солнце мое».
В душевой я, смывая потоки грязи со своего тела, рассмотрела как следует синяк от укола. Он растянулся, видимо, девушки не церемонились и вогнали мне дозу со всей силы (но припомнить непосредственно сей момент я никак не могла). Сама ранка была видна очень хорошо, был виден даже путь, какой игла проделала под кожей.
Внезапно меня охватил ужас и стыд, все тело затряслось, но я попыталась глубоко дышать. Я не верила в то, что я это совершила, этот поступок был преступлением в первую очередь пред самой собой.  Опять захотелось плакать, но я опять сдержала себя. Закружилась голова, - видимо, упало давление, плюс еще температура тела; определенно, она была вне нормы. Я вытерлась полотенцем и вышла, тут же забралась под одеяло. Мама лежала рядом и смотрела на меня внимательно и пытливо, а потом вдруг обняла и прижала к себе крепко-крепко. Так лежали мы и слушали ход старинных часов, который убаюкивал и прогонял все чужеродные мысли.
Так я и заснула, погруженная в теплый и нежный ореол заботы и ласки. Сны мне не снились. Никакие.
Жизнь снова вошла в свою колею, как любят говорить многие люди, подразумевая тот ритм нашего существования (да-да, именно существования!), который не привносит в него ни хорошее, ни плохое. Для меня это было сладостным кошмаром – именно такое словосочетание подходит для описания этого винегрета. Я была счастлива, но и несчастна при этом была непомерно, меня кидало от одного полюса к другому, от горячего к ледяному, от сладости к горечи, от света к тьме. И все это сопровождалось невероятным внутренним напряжением, соразмерным только с чувством, испытываемым умирающим, который не знает, что ждет его – рай или ад.
Эта круговерть моих мыслей была еще припорошена каким-то самобичеванием, словно иглы втыкались мне под ногти… Я ненавидела себя люто, непререкаемо, неподкупно и убивающе. Эта дихотомия все сильнее давила на мою душу огромным прессом. Я не знала, как мне жить дальше. И у меня не было перспективы – мне казалось, что у моей жизни не будет логического продолжения. Это была свершенность, законченность, которая приводила к черному отчаянию и страху. С другой стороны, у этого состояния были свои плюсы: я научилась ценить жизнь.
Помню, как я ехала на автобусе на следующий день после моего сканадального возвращения в лоно «семьи». Каждая деталь вызывала в моем сердце жгучий отклик, мельчайшее проявление Жизни было для меня откровением. Благоговение перед жизнью, и любовь – да, как я уже говорила, именно Любовь. Я любила каждую веточку с набухшей почкой, каждый цветок, каждую голубиную пару, каждый...
Каждый лучик солнца освещал мою душу до самого ее дна, которое было черным и прелым, как дно старого колодца.  Мне плакать хотелось от счастья; желание помочь людям опять вышло в авангард, оно неслось вперед непобедимой конницей. «Люди, люди… Но почему, почему? Почему вы такие? Но все равно… Все равно буду… Иначе для чего я родилась на этотм свет? Чтобы на наркоту подсесть?»
Нет!
Не будет этого больше. Не будет этого чувства, которое в стократ хуже смерти или физической боли.
Ибо нет ничего в мире человеческой души хуже двух чувств: чувства вины и чувства неполноценности. Остальное можно пережить, худо-бедно…
Но когда ты думаешь, когда ты осязаешь всеми кошачьими вибриссами своего существа эту мысль, - что сделал то, чего не должен был делать, либо же обратное, это равносильно пытке на медленном огне. Или же еще одна мерзость тайников твоей души: чувство неполноценности. Спорить даже можно, что хуже; ты словно оказываешься в крошечной лодчонке между Сциллой и Харибдой. Кто тебя сожрет – выбирать только тебе.
А эти два состояния были постоянными спутниками моей жизни, они высасывали силы моего сердца с невозмутимой жестокостью вампира, они висели у меня на шее тяжем и потягивали сквозь трубочку мои жизненные соки.
Ах, как я порой хотела от них избавиться! Даже если бы для этого мне пришлось умереть. Я уже говорила, что меня держало на этом свете. Иначе…
Пожалуй, я требовала от себя большего, гораздо большего. Даже скажу иначе – я требовала от себя невозможного. А жить и осознавать, что ты никогда не дотянешь до этой планки, которую сам водрузил на вершину Эвереста, просто невозможно. И еще… Вина. Да, именно вина.
Что же, что же? Что так терзало меня даже самой теплой и душистой майской ночью? Что не давало мне дышать? Чувство вины за все человечество? Или банальная мания величия и подростковый максимализм?
Но нет. Это не исчезло… Бытие становилось все закрученней, все страшнее; эти перепады стали столь же часты, сколь часто сменяется узор далеких небес. Наша семейная жизнь все больше приближалась к роковой черте, после которой восстановление уже невозможно. Знаешь, так бывает с поездом: если разогнать его очень-очень сильно, то остановить будет уже слишком трудно.  Даже хороший пловец должен знать, где прекратить соревнование с судьбой и повернуть к берегу. Но наша судьба была подобна самому отчаянному пловцу: она несла нас все дальше в пучину распада, в  пучину нескончаемых кошмаров.
Я вернулась в школу, мое отсутствие очень быстро замяли. Но слухи подобны капле воде на большом куске сахара: рано или поздно расползаются и накрывают тебя целиком. Так и получилось, что одноклассники узнали о том, что я «связалась в плохой компанией», и стали еще больше меня бояться и ненавидеть. Со мной прекратили здороваться, садились как можно дальше от меня и не упускали момента уколоть, съязвить или «настучать» учителям на малейшее непослушание.
Мне все время вспоминалась Поленька… Девочка, оставшаяся совершенно одна в свои двенадцать лет. Что ждет ее дальше? Есть два пути – путь Ницше и путь Кэрри, героини одноименного романа Стивена Кинга. Стать сильной и добиться всего в жизни, еще с большим успехом, чем они, ибо у тебя есть перевес – твое прошлое и твоя боль, которую никто, кроме тебя, больше не видит. Этот принцип сумасшедшего и гениального философа известен всем, кто сталкивался с серьезными трудностями в жизни. Многие, многие пошли по нему, хотя он тернист и идет всегда в гору. А подниматься всегда труднее, нежели спускаться…
А путь Кэрри – путь человека, который сломался. Погиб и забрал с собой их всех… Феномен Кэрри – это язва на лице человечества, постыдная перед лицом Бога и лицом Человека как такового, человека чистого и безгрешного. Те же самые ученики, которые расстреляли одноклассников, это происходило где-то в США, и убили себя… Феномен Кэрри еще покажет жителям этого мира на все их жестокие и омерзительные пороки…
Меня ненавидели все – и парни и девки; первые – потому что «не давала», а вторые, понятно, из зависти. Мне было мерзко в этом месте, в этих холодных стенах, в этих прокуренных и воняющих хлоркой туалетах. Что-то тянуло меня в свет, к истинной жизни, лишенной формализма и псевдоморали.
В голове кружились, как разноцветные осенние листья, завораживающие сознание картинки: далекие моря и леса, горы, где можно соприкоснуться с древней мудростью; замки и снега; особенно часто мне виделась девушка со скрипкой, совсем юная, еще девочка, поразительной красоты, одетая в лиловое платье. Она стояла на вершине горы, а под ней стелились туманы, они обволакивали землю ледяным покрывалом забвения, а она была НАД ними, она была выше их. Ее тонкие бледные руки держали  нежный инструмент очень умело, и каждое прикосновение смычка к струнам вызывало бурю чудесного, божественного звучания; словно души ангелов небесных пели.
Кто ее видел, это дитя? Только далекое холодное Солнце, только вечные снега, только орел, который в порыве своего мужества решился воспарить над всеми и узреть ужас и величие одновременно. Да, девушка была совсем одна, и ее прекрасные медные волосы не трогал даже ветер, ибо и он испугался этой непомерной высоты, этого холода, этого одиночества.
Каково там, на вершине, на зябком снегу, босяком? Никто тебя не видит, никто о тебе не печется, ибо как можно заботиться о том, кто не хочет спускаться вниз, к теплу и к заботе? Плохо, но и хорошо. Никто тебя не увидит – для людей ты просто черная точка на горизонте, ты сливаешься с пейзажем и с небом. Но ей, этой смелой девушке, и этого мало – она все равно поднимает взгляд к небу… Даже если сами облака ниже тебя, даже если кислорода не хватает и тебя накрывает болезненное удушье.
И ее игра на скрипке – кому она нужна? Никто ее не услышит, никто не вберет в себя эти чудесные звуки, это крещендо; девочка, ты будешь целую вечность стоять там, выше всех людей, со скрипкой в руках, одна. Твое высшее искусство никто никогда не услышит и не похвалит, и оно в конечном счете соединится в божественную диаду с небесной синью. Может, появятся другие, и они…
Устремятся в небеса вместе с тобой.
Так сидела я на уроках химии или физики, совершенно равнодушная к тому потоку информации, который исходит изо рта учительницы. Я мечтала, мечтала, лелеяла хрупкую мечту о том, что покину это бренность, эту тюрьму, эту убийственную боль.
Общество было невыносимым. Мне хотелось освободиться, перейти в высшие сферы, лишенные гадливости и низости этого мира, этого гигантского кооператива мелких, неприятных существ. Но еще более невыносимой была моя жизнь…
Одноклассники делали все, чтобы напакостить мне. Они прекрасно знали, что физически ничего мне не сделают: все хорошо запомнили мой кулак и мой бешеный взгляд. Но подлянки и мелкие нападки всегда предпринимали, притом с изрядной систематичностью. Мне было плевать на них…  Я не хотела опускаться даже до ненависти к ним, и одаривала их лишь презрением. Эти люди были тенями и не имели никаких шансов вернуть себе человеческий облик. Вот и ходили они по миру, злые и примитивные, не отягченные мыслями или поисками, далекие от того, что называется высшим знанием и высшей любовью. Мне были противны все они… Противны донельзя.
Учителя меня уважали, и даже сквозь пальцы смотрели на мои пропуски резко упавшую академическую успеваемость.
А дома… Ад и сто миллионов лет спустя все равно будет адом.
Меня как будто переклинило, вернее, вернуло в привычное и достаточно комфортное для меня состояние. Словно вывихнутый сустав вставили на его место. Это было больно, но зато как полезно!
Снова вернулась прежняя ценность книг и познания, ценность умиротворенности, граничащей  с отшельничеством; ценность того мира, который я придумала сама. А в чем смысл упреков, когда тебе вещают о том, как правильно – жить «реальной жизнью?» Однако эти люди сразу же накрывают себя колпаком ограниченности, и льнут друг к другу, кто тоже решил спрятаться под этот колпак. Мир – шире, нежели семья, воскресный отдых в кафе и парках, систематические поездки «на шашлыки» и разговорчики на кухне «за жизнь».  Охватывая лишь часть этого мира, мельчайшую его частичку, они проявляют то, что так любят называть пафосным словом «эгоизм».  Ибо интересно им лишь то, что связано с их персоной и собственным благополучием, а не то, что является сердцем мира и квинтэссенцией бытия. Поэтому они читают газеты, а не книги, ведь в первых пишется о мировом кризисе, вооруженных конфликтах и росте цен на нефть, а это вполне может коснуться их самих, их земного бытия.
Ограниченность – цена, которую приходится платить за счастье. Именно они, эти люди, замыкаются в себе, познание и развитие для них есть не более чем жалкий механизм сохранения их жалкой жизни, так называемого гомеостаза мысли, когда мысли сварены в собственном соку и хорошенько законсервированы.
Один из таких жил со мной под одной крышей. Эта свинья снова стала пить беспробудно и говорить гадости маме.
Были периоды, когда он был еще относительно адекватен и опрятен, брился и мылся, менял одежду. А потом снова все обрывалось, как провод, и наш маленький мир погружался в беспросветную тьму.
Он опять ходил под себя, бросал окурки на пол, бутылки из-под водки и дешевого портвейна зачастую бил спьяну, и мама собирала эти острые осколки по всей комнате, а то и по всей квартире. Все меньше мы видели его (к счастью), все больше он сидел  в комнате Антошки перед телевизором, который порой работал круглые сутки. Ни единого упрека он не слышал со стороны мамы, но о моей ненависти к нему знал прекрасно, отчего еще сильнее презирал меня. Иногда у меня выскакивало обидное слово в его адрес, на что он вспыхивал, как баллон с газом, обещал избить меня, но не решался.
Что же было тому причиной – его наперсточное уважение к маме или же страх передо мной?
Да, многие люди боялись меня и обходили стороной. Сначала это вызывало у меня недоумение, потом – откровенную радость и даже злорадство.  Пусть, пусть поудивляются – с них не убудет.
Прошло лето, я перешла в девятый класс, проблем с успеваемостью не было. Лето я просидела в комнате, обвешанная со всех сторон клейкими лентами от мух, с книгой в руках, иногда выбиралась в город или в парк, а порой и за город. Бывало, что отправлялась туда даже поздним вечером – инстинкт самосохранения похоже потух совсем. Простые джинсы, футболка мальчишеская и собранные в хвост густые черные волосы – вот и вся я. Да, и еще – полное отсутствие косметики. По моему виду вполне можно было определить, что при любых претензиях к моей персоне любой человек вполне мог схлопотать по роже.
Бродила по городу, возвращалась домой порою очень поздно. Мама все знала. Она все видела. А вот эта свинья все время находила причины придраться ко мне. Зачастую он выходил из комнаты – демонстративной «блатной» походкой, с бутылкой в одной руке и сигаретой в другой, и начинал докапываться до меня. Один из таких дней я тоже хорошо запомнила.
Меня сразу же охватывало омерзение и внутренняя дрожь. Но он этого не видел – я сделала все, чтобы он не получил ни намека на мою слабость.
- Ну что, шлюха мелкая, все шатаешься по городу с такими же, как и ты, мразями? – улюлюкал он, придвигая ко мне свою пропитую рожу. – Пьет, курит, колется, сволочь малолетняя. Смотри на меня! Смотри, я сказал!
Он любил этот прием – приказной тон в мой адрес плюс визуальное и обонятельное воздействие. Пропитая красная рожа, хриплый голос и вонь – вонь!
«От меня в тот день так же пахло, а то и хуже» - подумала я и чуть не покраснела, но тут же взяла себя в руки, как делала всегда.
Наконец я подняла свой взгляд и впилась им прямо в его поросячьи глаза. От постоянных запоев глазницы впали, что создавало эффект мертвечины и дьявольщины. Меня аж передернуло.
Я могла бы смотреть ему в глаза, только вместо глаз я видела два больших черных пятна. 
Я глядела на него с вызовом, как всегда. Внутри я трепетала, как лист на ветру, и даже не могла понять, что было тому причиной – страх или ненависть, боль или презрение? Это состояние стало столь привычным для меня, что самые кошмарные его проявления я научилась превозмогать.
- Ишь как смотрит, шалава чернявая! - усмехнулся он и отхлебнул из бутылки. Потом, театрально, сделал вид, как будто вспомнил что-то чрезвычайно важное и поднял указательный палец вверх. – Ах да, я забыл. Ты же тоже любишь это дело!
И он протянул мне бутылку, замер, глядя на меня в отвратительной гримасе, а потом расхохотался, показывая на меня пальцем.
Это был предел. Я оттолкнула его руку, и видимо, не рассчитала.
- Ах так! - Взревел он. – Руку на родного отца поднять решила?
- Ты сам сто раз уже говорил, что я тебе не дочь, - я старалась говорить как можно спокойнее, но голос предательски срывался.
Конечно, я могла с помощью двух предложений уничтожить эту тупую скотину, но только этим я бы уничтожила и себя – в смысле прямом, физическом. Ведь если человек нападает на других, отводя луч возмездия от себя самого, то он придет в иступленное бешенство, если перед ним поставить зеркало.  И он, конечно же, разорвет того, кто показал ему в зеркале его самого.
Он смотрел на меня бессмысленным удивленным взглядом. Продолжить словесную дуэль он оказался не способен.
- Че? Слушай внимательно: я твой отец и ты обязана меня слушаться. А то мамочка поднаучила тебя всякой гадости, теперь вот расхлебывай!
«Какие мы ответственные. Как много на себя берем, хотя сами и былинки не подняли с пола», - пронеслось у меня в голове.
Ничтожество. Только ничтожные люди возвеличивают самих себя, принимая желаемое за действительное и сыпля кучей обиняков в адрес другого человека.
«Должна быть игра такая, - думалось мне. – Найди в другом те недостатки, которых в тебе самом нет, и получи приз – новые мозги и новую душу! Или же: найди у человека больше недостатков, чем есть у тебя самого, и получи утешительный приз – новые глаза, способные видеть не только чужие, но и свои ошибки!»
А сказала я следующее:
- Хорошо…
А какой смысл спорить с человеком, которого даже собака в шахматы обыграет?  Важно ли мнение его, важен ли он сам? Да он же червь навозный.
Думаю, для умного человека очевидно, что его придирки беспочвенны и преследуют единственную цель: самоутвердиться. Будь я святой, он бы все равно втоптал меня в грязь. Читаю ли я Томаса Манна или тихонечко курю в коридоре – разницы нет. Человек ли это?
Я хотела его убить, и если бы не мой хороший самоконтроль, давно бы уже случилось несчастье. Оно и случилось…
Но обо всем по порядку.
Мерзкая, вонючая свинья! Сколько я ждала, что в тебе проснется человек, что роса чистого разума и благородного сердца ниспадет на тебя и принесет озарение! Что мы наконец сходим в зоопарк, я возьму тебя за руку, а потом купим мороженое и пойдем в парк аттракционов!
Господи, ладно, ладно – не надо мне ничего! Только один взгляд, добрый, любящий, теплый, как парное молоко и ласковый, как средиземное море – и все. И одна улыбка, одно прикосновение, от которого бы растаял весь лед. И я простила бы тебя, я бы впустила тебя в свое сердце, омытое слезами и кровью. Я бы плакала у тебя на плече, крепко обняв….
Ладно – к черту! К черту такие наивные мысли. К черту мечты, которым никогда не суждено осуществиться!
Вдруг моя нижняя губа затряслась, на глаза навернулись слезы. К счастью, он уже ушел и ничего не заметил. Или заметил?
Конечно заметил. Он дурак, но не умственно отсталый. Все он видел, с самого моего рождения. Мамины слезы и мои слезы…
Сколько мы проплакали, обнявшись и зарывшись лицами в волосы друг друга! Ее волосы пахли липой, цветущей липой – это я запомнила навсегда.
И порой мне кажется, что все те кошмары, что выпали на мою долю, есть иллюзия или сон; что я однажды проснусь счастливой и радостной, влюбленной в каждый день своей жизни, а не тянущей свое существование, подобно рабу на рудниках. И иногда недоумение, которое сжимало меня в своих клещах, вопрошало: вдруг это не он? Вдруг он притворяется? А что, если он на самом деле не такой? И весь этот его образ – искусная игра?
Нет, Лара. Он на самом деле такой. Нельзя человеку быть таким, но можно стать таким, уже не будучи человеком.
Как в его случае.
Любила ли я его – спросишь ты  у меня, я уверена, что этот вопрос сейчас вертится у тебя на языке. Любила ли хоть на молекулу, хоть на стружку, что отделяется от моего сердца? Могла ли простить, если бы он…
Я не могу тебе ответить. Я ненавидела его люто и непререкаемо, а в этой ненависти была надежда, - да, я поняла это совсем недавно, и лишь с твоей помощью сестра! Ибо ненависть тем ярче, чем значительней надежда, что прячется у тебя в сердце. Трусливая и сиротливая надежда, что он изменится, что он станет человеком, но она суть лишь полное пренебрежение законами природы и законами человека, по которым живет весь разумный и неразумный мир. Ты не приделаешь крыльев к скользкому телу червя и не превратишь его в сокола, как бы ты ни старалась.
Ты не спасешь его – нет, речи быть не может. Важно другое: чем бы я могла пожертвовать ради того, чтобы очистить его, экзорцировать от скверны и мерзости, что сжирает его изнутри?
Своей жизнью? Может быть. Если бы мама была счастлива с ним – да…  Умереть, забыться, отказаться от скомканного, изжеванного бытия. Невозможно больше жить в этом кошмаре, в этом помутнении рассудка и затмении души.
Да, я любила его – о Боже – ну за что, за что? За то, что в один скверный день он поимел мою мать, пьяная, тупая скотина! За тот акт низменной похоти и неразумного подчинения законам животного мира?  Ты не будешь ненавидеть того, к кому у тебя нет претензий. Зачастую самый злейший враг – этот тот, кого мы больше всего любим.
Но на тот момент я не испытывала любви или расположения к этому человекоподобному существу – одно омерзение.
Мои губы тряслись; к горло поступил ком, даже более того – тесак, который соскребал мою душу и выкидывал ее в унитаз. Эта мразь скрылась за дверью, оставляя смрад дешевого алкоголя и таких же дешевых сигарет. Скоро появился тот же самый телевизионный шум, который давно стал фоном в нашей квартире.
Я быстро поднялась с дивана и побежала в ванную, с трудом сдерживая рыдания. Закрывшись там, я наткнулась на зеркало (которое купила мама со своей последней получки). На меня смотрела заплаканная девушка с безумными глазами и взъерошенными волосами. Я с трудом подавила  в себе желание разбить его и осколками исполосовать себя всю, выпустить кровь, а потом явиться перед этим убожеством, чтобы он увидел, наконец УВИДЕЛ, что сделал со мной и прозрел. Я бы убила себя, чтобы он смог видеть все вещи, как они есть, а не сквозь помутненное стекло; чтобы стал уважительно относиться к маме. Я-то что? Моя жизнь кончена. Такая боль уродует душу человека и его лицо, она предательски выдает своего хозяина. Это лицо не было лицом девочки-подростка, на нем был выгравирован тяжелый и темный путь сопротивления и извечной борьбы, страдания и ненависти; это было лицо взрослой, даже пожилой женщины.
Больше не было сил… хотелось уснуть навечно и прекратить дыхание, остановить этот пустой ненужный ритм сердечной мышцы. Я бы сделала это, если бы не… Помнишь 66й сонет Шекспира? Меня останавливало то же самое.
Мама… Она так редко бывала дома – днями она пропадала в школе и на репетициях, бедная моя. Возвращалась около девяти или десяти вечера. Было время, когда я уходила на весь день бродить по улицам нашего древнего города, либо отправлялась в его самую гущу, уже обросшего в моей душе тихой ненавистью, сразу после школы. Но когда не было меня, он срывался на ней со всей неразумной жестокостью бешеного вепря. Я не могла спокойно смотреть на то, как он плюет на тарелки с приготовленной ею едой (а еда у нее была прекрасная, самая вкусная), как называет ее то монашкой, то шлюхой – в зависимости от того, какая змея его укусит. Мне хотелось убить его, уничтожить его, стереть в прах. Зассанные им углы воняли, как воняло его шмотье, раскиданное по всей квартире.
Всему должен быть предел.
В один из таких вечеров, когда он снова, в миллионный раз отыгрался на нас с предельной жестокостью, моя ярость возросла до немыслимых высот; она была столь огромна, что ни один из вариантов ее выражения не мог в полной мере выплеснуть ее наружу. Ни плач, ни рыдание, ни крик, ни истерика, ни самоистязание.
Я легла спать пораньше, выпила таблетки, которые стала принимать только ради мамы, и притворилась спящей. Уверившись в том, что мама действительно спит, я тихо поднялась и на цыпочках прошла на кухню. Дрожащими руками вытянула самый большой нож и провела пальцами по лезвию. Выступила маленькая алая капелька. Острый… Во рту пересохло настолько, что язык не ворочался. Схватила кружку, выпила воды; сердце дрожало и трепыхалось в грудной клетке, дышать было тяжело. Что-то держало меня… Что-то…
«Конец нашему страданию, конец всей этой жизни. Что со мной сделают? Мне же еще четырнадцати даже не исполнилось, ничего они не сделают. Пусть в психушку запирают – мне уже все равно. Любые страдания в сравнение не идут с тем, что мы уже пережили».
Это мой выбор, да будет так. Пусть эта скотина кровью искупит все то, что сделала. И пусть другие люди тоже знают, до чего они довели нас. Бабушка с дедушкой, как претенциозно, черта с два! На самом деле это просто чужие люди. Я в гостях у них уже три года не была, они меня ни яблочком, ни конфеткой не угостили за эти годы.
Пусть. Пусть. Так будет лучше для всех.
Блин. Раскольников в юбке…
Я внезапно рассмеялась горьким, заунывным, дьявольским смехом.
Да, мама, твой Бог тебя не спасет, зато нам поможет Люцифер, что живет во мне. Для меня уже давно ничего не имеет значения, кроме тебя и кроме твоего благополучия. Ради него… Только ради него…
Я прошла по комнате, промелькнула, как белесая тень в своей светлой пижаме. Нож все еще помнил вкус крови. Я остановилась у его комнаты и замерла, потом кинула взгляд на часы, которые хорошо были видны в полоске лунного света. Без двадцати два.
Неужто я все же заснула? Или провалилась в забвение, стоя на кухне и потеряв счет времени?
Я толкнула дверь; озноб пробежал по моей спине. Совсем немного, и все будет кончено. Еще буквально минутка, один миллиметр страдания, одна щепотка отчаянья…
Боже! Дверь была открыта, он не закрылся на ночь!
И я поняла, что разочаровалась. Лучше бы дверь была закрыта, тогда бы…
Да. Нет сил терпеть. Или я, или он. Иначе невозможно.
Но невозможно и совершить то, что я задумала.
Я вошла; что-то словно вело меня сквозь темноту, как-будто невидимые крылья приподняли меня над землей.
Вот он, эта сволочь, этот ублюдок, храпит, укутавшись в плед. А какая вонь! Животное, самое низшее звено самой тупиковой эволюционной цепи.
Я подняла нож над ним и так замерла, вся трепеща. Что-то смочило щеки – слезы; я даже и не знала, что плачу. И кровь!
Я увидела кровь на своих руках…
Как? Неужто все уже свершилось?
Неужели он мертв? Все кончено?
Это палец, предательский палец кровоточил! Чтоб его…
И тут я вся затряслась еще сильнее, нож выскочил из рук. Меньше секунды мне потребовалось, чтобы повернуть течение вспять. Я схватила нож с пола и тихо вышла из комнаты, вернула нож на кухню, предварительно стерев с него всю кровь; потом я отправилась в ванну, забинтовала палец.
«Ну что же ты, а? струсила? Никак струсила, падаль никчемная?» - говорила девушка из зеркала.
- Пошла вон! - сказала я. – Если не веришь мне, могу полосовать свою руку до тех пор, пока не потеряю сознание от болевого шока. Черт! Ножа-то нет.
И тут я опустилась на пол, в бессильном отчаянии, и закрыла рот рукой, чтобы мой ужасный крик никого не разбудил.
«Вот, вот, вот… Как все странно, да, да… мама! Ты так и будешь страдать с ним? С тем, кто нагло отнимает твои копейки и твои нервы? А я… Я… Что я?»
Так сидела я на полу; шевельнуться  я не смела, словно от малейшего движения могло померкнуть мироздание.
«Курить!» - проскочила подленькая мысль. – «Нет! Я же бросила. Нет, никогда, никогда! Никогда я не стану такой, как он. Скорее убью себя, брошусь под поезд или с небоскреба!»
Потом наступило облегчение, сродни опустошению. Как будто из меня вынули все внутренности, и я стала полой внутри, как спутник Марса, Фобос. Было легко, но эта легкость была иллюзорной, и я это прекрасно понимала. Скоро все вернется.
Но как? Как не дать боли вернуться, не убивая себя и залезая в алкоголь и наркотики?
Я не смогла его убить. Я не смогла убить себя. Что я за человек? Я не человек, я тряпка половая.
Я легла в постель и прижалась к маме, явственно ощущая волны умиротворения, проходящие по всему моему телу.  Так и уснула.
А кошмар продолжился на следующий день. И еще через день. И еще, еще, еще…

Как я уже говорила, интерес к книгам и произведениям искусства вернулся, я сама стала писать – стихи,  а также рисовать.
Стихи свои я не могу назвать гордым и патетичным словом «поэзия»; графомания – вот это уже ближе к истине. Я писала о том, что творилось внутри, корявенько и неумело, и никому их не показывала, даже маме. Для меня это «творчество» было тем моментом разделенности и самодостаточности, через который я отделяла свою личность ото всего окружающего мира. Моменты вдохновения были неописуемыми, и охватывали все мое естество, они обрушивались на мою голову огромной чернильницей, которая не оставляла ни проблеска надежды, ни возможности выбраться.
Я писала в самые темные свои часы; когда все было более или менее благополучно, эта созерцательность, мрачная созерцательность уходила обратно в недры моего сознания, моего измученного мозга. Каким был апофеоз мучительной скорби, какова оказалась абстракция помраченного человеческого естества, - это была утробная, экстатическая боль, от которой я умирала сто раз и сто раз воскресала, как Феникс!
Сейчас постараюсь… постараюсь припомнить одно из моих самых удобоваримых стишков… Как же…

Ночь стала спиной, дышать уж можно;
Боль отошла в глубины, появился свет.
Как мне понять, что истинно, что ложно?
Где мне найти желаннейший ответ? –

На мои вопросы о страдании и смерти,
Облегчить мучения, завернуть в платок…
Что есть вся жизнь в безумной этой круговерти?
Лишь вечности гонимой маленький виток.

Да… дальше не могу припомнить.  Я не могу припомнить даже,  было ли продолжение у этого стишка. Просто… открылось мне что-то в эту безлунную, беззвездную октябрьскую ночь, как будто мою грудную клетку вскрыли медицинским скальпелем и показали ее свету. Боль была невозможной по силе, она были засунутой под ноготь иглой, которая так бы и торчала там всю необозримую вечность, если бы не вдохновение…
У меня очень мало стихов. Они – это мои тараканы, которые никто видеть не должен. Они – как бы мостик между прошлым и грядущим, то, что дает смысл бытию, округлость формам этого земного пути, что не позволяет тебе залезть в петлю.
То, что я писала – я брала из всего самого темного, страшного, болезненного, что было в моей жизни. Как искусствовед с незаконченным высшим образованием, скажу, что именно мое творчество помогало мне сублимировать всю свою боль, все инфернальные желания и потребности, что извивались внутри, как черви, а при попытке их вырвать или расчленить срастались вновь и становились еще страшнее, еще смертоноснее.
Поэзия была для меня лишь крошечной долькой всего мыслимого и необозримого искусства, что только может существовать. Особенно я уважала Иннокентия Анненского и Зинаиду Гиппиус.
Однако на плоскости поэзии я надолго не задержалась, уж слишком неустойчивой и скользкой она была для меня.  Гораздо больше времени я посвящала рисованию…
Когда я, запираясь на кухне (а другой возможности избавиться от этого чудовища не было, он везде находил меня), ставила мольберт, доставала палитру и краски, начиналось самое интересное… Мир расслаивался, и все слои, кроме одного-единственного, исчезали в бессмысленности и безвременности.  А этот слой был моим подсознательным, который источал яд. Если не вылить этот яд на бумагу, он затопит и отравит всю душу.
Помню, в каком творческом экстазе творила я свои картины! Это был болезненный, невыносимый экстаз, сродни агонии, когда вся твоя сущность пропитана ароматным, сладким, убийственно прекрасным наркотиком, который несет в себе и боль, и огромное, невероятно возвышенное наслаждение, духовное наслаждение и благоговение! И вот твоя кисть скользит, ею движет не твоя рука, а рука кого-то более могучего и более искусного, чем самый гениальный художник человечества.
Эта боль становилось настолько проникновенной и летучей, что поднимала тебя надо всем, несла тебя в немыслимые дали. И вот уже рождался пастух в перевернутом мире, где небо зеленое, трава красная, а все живые объекты имеют голубовато-синий окрас. Коровки, худющие, просвечивающиеся насквозь, паслись на этом лугу, но багровая трава не утоляла их неслабеющий аппетит, а кости их торчали грубыми сучьями сквозь эту мешковину, именуемую шерстью. Пастух – такой же андроид, страдающий анорексией; трубка, которую он держит в руках, прикуривает фиолетовое солнце. Назвала я этот «шедевр» - «Мир-перевртыш».
Конечно, если быть полностью объективной, картина очень и очень не дотягивает с технической стороны. Это просто эксперимент человека, который владеет огромной тягой к искусству, но не имеет инструментария внутри своей черепной коробки, так называемого таланта. И что это за пытка! Это живое воплощение Пигмалиона и Галатеи, чуть осовремененное и припорошенное иными фактами, иным содержанием. Любить искусство, которое никогда не ответит тебе взаимностью, которое так и будет холодно и равнодушно к тебе!
Помню, как я закончила писать одну из таких работ. Краска подсохла, и я, довольная (представь себе, я впервые была довольна тем, что намалевала!), понесла ее в зал. И тут…
Да, совершенно верно. Эта скотина сидела на нашем диване и курила папиросу. Когда я зашла, он, прищуриваясь, уставился на меня. Я остановилась, предчувствуя беду. Внутри меня разразился вихрь.
- Ну что, дочка? Чем ты там маешься, сволочь эдакая? Малюет всякую бездарность. Вместо того, чтобы отцу помочь, или убраться в квартире!
Он оскалился, как шакал, и впился глазами мне в лицо. Он сдирал кожу с моей души своим взглядом, проникал внутрь меня этой черной дырой, что застыла внутри его глазниц, и обезображивал все мои внутренние творческие ресурсы.
Я хотела ответить, но не могла. Язык не двигался от страха.
- Дай-ка посмотреть! – рявкнул он и протянул руку. -  Давай, давай!
Я уже знала его психологию – четырнадцать лет жизни под одной крышей с этим убожеством стали хорошим уроком. Если бы я отказалась, он бы сделал справедливый вывод, что этот рисунок очень дорог мне. И тогда бы он, уж как пить дать, порвал бы его, лишь бы мне досадить.
Посему я молча протянула ему рисунок. Он повертел его в руках, как обезьяна, и снова уставился на меня, словно желая раскусить меня.
«Хрен ты меня раскусишь, макака безмозглая», - злорадствовала я про себя, при этом сохраняя беспристрастный вид.
- Ну и чё это? – пробубнил он, явно в замешательстве. – Какие-то черти танцуют, ишь! Что ты чертей-то рисуешь?
Я лишь усмехнулась.
И тут он расхохотался в порыве поросячьего восторга перед своим  мнимым остроумием.
- Вот мазня! – он ткнул пальцем в рисунок. – Ею только бомжей на помойке развлекать. Рисовать не умеешь, да ничего ты не умеешь!
Я стиснула зубы, стараясь проглотить слезный ком, но он настырно сдавливал грудь и горло.
«Ну ладно, ладно! – уговаривала я себя. – В который раз уже? По идее ты должна уже привыкнуть… Хотя… к плохому трудно привыкаешь…»
- Отдай рисунок! - сказала я, протягивая руку.
Но просьбу он не выполнил, а вместо этого достал из-за дивана бутылку с самогоном и протянул мне, прыская от смеха.
- Выпей, выпей, сучка!
Я со злостью схватила бутыль и спрятала за спину.
- Эй, ты чё? – возмутился он. – Возвращай мать твою бутылку, а не то уши поотрываю!
- Только после рисунка!» - я постаралась говорить твердо, но слезы сдержать не удалось.
- О! – он развел руки в своем коронном, но столь сильно ненавистном мне жесте. – Да забирай ты свои каракули детские, иди вон с ними и продавай на базаре! Может копейку и дадут, только используют их по назначению – в качестве туалетной бумаги!
Опять смех. Я выхватила рисунок и скрылась в ванной, где и предалась вволю рыданиям.
«Ну почему, почему я не убила тебя, тварь, еще тогда? Почему? Чтобы это продолжалось вечно? Нет, лучше умереть. Уйти из этого мерзкого свинарника под названием Земля, исчезнуть и забыться…»
Я достала из бритвы лезвие и занесла над рукой… Так и стояла я у зеркала, зажав в руке лезвие, неизвестно сколько. Как будто вся моя жизнь пронеслась передо мной в картине ужасающего циклона, несущего лишь черноту и безысходность. И экстазы, и страдания, и микроскопические радости – все неслось со скоростью пули и задевало меня, царапало, ранило так сильно, так невыносимо больно!
Мне хотелось кричать, но я не могла, ведь он… Хотя, с другой стороны, что он сделает? Ему плевать, если я умру. Ему плевать на мои страдания. Он ничего, ровным счетом ничего не сделает, если я совершу ЭТО. Он даже скорую не вызовет.
«Силы… Силы… Где мне взять силы продолжать борьбу? И что ждет меня в дальнейшем? Действительно ли все то, что я испытала, искупило мои грехи сполна, и дальше наконец будет хорошо? Или я буду искупать его грехи всю жизнь, и даже после смерти? Не будет мне покоя… Страдание слишком невыносимо. Бог! Где же ты? Где? Мама столько промолилась, столько она простояла на коленях ради Тебя, и Ты даже не позаботился наконец поднять ее с колен, дать ей жизнь, а не жалкое существование!»
Пришло-таки отчаянье, отчаянная храбрость и безрассудство, и я смогла сделать ЭТО – кромсать руку лезвием и кричать, кричать…
Очнулась я там же, в ванной, на полу.  Единственная мысль посетила меня:
«Мама!»


Рецензии