14...

Несклько секунд Колпаков простоял, отгораживаясь от меня руками, полностью обескураженный, а потом заорал:
- Уберите от меня эту сумасшедшую! Уберите! Она совсем как дикий зверь…
Я тут же отпустила его воротник и извинилась. Санитары окружили меня, готовые к отражению атаки. Убедившись в своей безопасности, Колпаков заговорил со мной голосом, полным до презрения фальшивой вежливости:
- Ларочка, успокойтесь. Мы придумаем, как помочь вашей маме. Придумаем, придумаем. Идите, идите в палату, и отдохните, а мы этим займемся. Идите, идите...
Он же врал, подлец!
Меня оттащили в палату, ибо я стояла на полу, не в силах оторвать ног, не в силах сделать шаг… Меня жутко тянуло к телефону, а еще больше – к выходу. Рвануться, дернуться, оттолкнуть вахтера и бежать. Бежать.
Бежать к ней и… всеми силами попытаться предотвратить грядущую катастрофу. Даже ценой своей свободы, или – жизни.
Тебе, сестра, могут показаться мои слова наигранными и фальшивыми, полными напускного пафоса, однако именно это состоянии руководило мной, именно этот максимализм и полное безумия желание подвига составляло каждый мой шаг и каждый вздох. Если жить достойно не получилось, стоило хотя бы умереть достойно.
Помню, как какой-то мальчишка дал мне сигарету взамен трех пакетиков маминого чая. Я стояла у окна, которое было открыто, вернее, почти открыто, и курила. Как давно я уже этого не делала! Я ощущала дуновения ветра на своей коже, вдыхала запахи свежести поздней весны, но не могла коснуться рукой этих листочков, деревьев, цветов…
Онемение души становилось все более ощутимым; я чувствовала, как отнимаются ее составные части, ее звонкие колокольчики, которым предстоит умолкнуть навек. Когда исчезала нейролепсия, приходили слезы. Так и в тот момент я тихо плакала, вдыхая сигаретный дым. Я плакала, и ловила слезинки на кончик пальчика, а потом просовывала палец в решетку и стряхивала эту слезинку. Она падала на подоконник, где лобызались  и ворковали голубиные пары.
Жизнь была невыносимой. Но…
Но: в этом ужасе бытия я находила то, чего не было раньше, я видела этот свет, который струился в тоненькую щель. Он давал то, чего я была лишена ранее, он давал мне яркую, величественную от своего раскосого величия веточку и набухшими клейкими почками. Я держала эту веточку как символ вечной жизни, которой знакомо только одно слово: БЫТЬ. Жить, быть, верить и любить. До конца.
Гоша, дитя! Не ты ли открыл мое сердце? Не ты ли дал мне свою маленькую пухлую ручку, когда я срывалась в огромную пропасть, где нет ни света, ни надежды? Не ты ли снял черные очки, чтобы мир стал таким, каким должен быть в своем естестве, в своем прекрасном разнообразии? Смахнул мушку со стекла моей машины?
Но я не могла поверить. Не могла поверить в Него, хотя надела тот крестик, который дал мне Гоша. Гораздо легче для меня было поверить в то, что моя слезинка, упавшая на подоконник, а с него скатившаяся на траву, может приобщить меня к этому миру, нежели принять то, что приняла моя мама уже давным-давно.
Ужас бытия? Он неполон, если есть хоть одна звезда на темном ночном небе. Он не поглотил тебя целиком, если хоть один цветок улыбается тебе, пион или незабудка. Он не такой всепоглощающий, если есть хоть одна лужица посреди бескрайней пустыни. В это так хочется верить!
Я прекрасно знала, что больше не буду убивать себя, как бы плохо ни было. Они не дождутся! Есть хоть один человек, за которого стоит бороться…
Помню, как пошел дождь, и шел он несколько дней. Давно не было в мае таких интенсивных дождей, такой кошмарной грозы, от которой порой отключается свет, и другие электроприборы барахлят.
Это был день. Дождливый, но теплый. Я сидела в постели и… читала книгу. Да, я наконец смогла читать, и это меня очень радовало. Это была, кажется, «Одиссея», хотя я и читала ее раньше. Внимание постоянно соскальзывало с громоздких гомеровских строк, и жуткие мысли возвращались ко мне.
И тут вошла медсестра, Соня. Она улыбалась.
- Лара, - сказала он. – Мама пришла!
Слезы тут же брызнули из моих глаз. Я вскочила и бросилась в коридор.
- Стой, Лара! – крикнула Соня. – Она сама придет… Хотя – ладно, иди в гостиную.
Я выбежала в коридор, и тут увидела ее. Она стояла, мокрая с ног до головы, в сером дождевике, который оказался бессилен против такого ливня. Ее черные волосы липли к лицу и шее, а темные глаза блестели. Она улыбалась, и так стояла, видимо замешкавшись, прижав руки к груди. Я тоже стояла и смотрела на нее, и не могла насмотреться.
Внезапно вырубился свет. Темный коридор стал еще темнее, и мне была видна лишь ее маленькая худенькая фигурка. Я тут же рванулась вперед, подскочила к ней и хотела было уже заключить ее в объятья, но тут ноги как бы подкосились, и я упала на пол  и обхватила ее ноги. Я целовала ее ноги, рыдала и что-то говорила.
Она смеялась, гладила меня по голове и приговаривала:
- Ну хватит, хватит, глупышка! Что с тобой? Я здесь, теперь я здесь, с тобой. Успокойся ради Бога!
Потом и она заплакала.
Она подняла меня с мокрого от ее ног пола, обняла и повела в гостиную. Я все это время плакала, уткнувшись ей в плечо.
Мы сели на старые дряхлые диваны. Несколько минут мы просто смотрели друг на друга, я упивалась каждый движением ее прекрасного лица, каждой улыбкой, каждым вздрагиванием ее глаз. Я благоговела перед ней, перед гусиными лапками возле ее глаз, перед самими глазами, заключавшими в себе безмерную доброту и сострадание.
- О, мама, мне так много надо тебе рассказать! - плакала я. – Почему…
И тут я вздрогнула. Никогда раньше она не пользовалась тональным кремом, пудрой или маскирующими средствами… Она вообще не любила косметику!
Что у нее под глазом? Что?...
Я все поняла.
     - Боже мой, мама, он… Но почему ты не пошла… жаловаться? – мой голос срывался на крик, я трясла ее за руку, буквально вытягивая из нее ответ. – Это не может больше продолжаться! Слышишь?
- Со мной все в порядке. Ничего не случилось. Я не понимаю, о чем ты…
Я всплеснула руками:
- Мама, но не ври уже! Мне! МНЕ! Ты не можешь врать мне! Я уже большая, ну скажи же!
Он лишь улыбнулась, как-то странно, мудро что ли, как-то почти безразлично к происходящему:
- Пойми, Лара, он – все, что у нас есть. Нам некуда идти. У нас нет денег, у нас нет жилья…
Меня трясло от бешенства, от ненависти, от отчаянья:
- Кто он есть, мама? Да он – никто! И звать его никак! Мы за всю нашу жизнь рубля горелого от него не получили, он ни разу меня в кино или в зоопарк не сводил, он только блевал, мочился на наш ковер и бил нас! Куда я из-за него попала! А ты? – меня перекосило от изумления. – Бедная, бедная моя! До чего он тебя довел?! Сбежим! Сбежим!
- Ларочка, успокойся… Я подумаю, я уже обдумываю ситуацию, присматриваю возможные решения, не так просто…
Она почти плакала и все время избегала моего взгляда.
Сильный порыв ветра чуть не разбил ставни, которые и без того держались на нитке, отворив их до передела. Крупные капли дождя падали на нашу одежду и на наши лица, ветки лезли в окна, зловеще шелестя. И света не было. И из людей, казалось, не было никого – только наши тени в этой темноте; я не слышала и не видела ни одного напоминания о том, что в этом здании вообще есть живые люди.
День был темнее ночи. И тут мама как бы поникла и тихо зарыдала, закрыв лицо рукой. Но боль не могла больше удерживаться внутри ее хрупкого тела, ее грудь колыхалась, а из горла вырывались стоны. Она сжалась в комок, как будто боль начала вскрывать ее грудную клетку изнутри.
- Человек, - шептала он, содрогаясь от страданий. – Но разве… разве он человек? Бог… Бой мой! Я так долго, так усердно молюсь, но это… Ничего не меняет.
Я обнимала ее и чувствовала, что предел мой боли настал. Осталось только два варианта – умереть или сойти с ума совсем.
- Но почему? Может быть, Богу все равно?
- Нет! – кричала она. – Нет! Он помогает мне, ты не знаешь как, и в этом всем смысл есть, да, есть, есть…
Немного успокоившись, она сказала:
- Знаешь, стоя на обрыве скалы, над пропастью, человек может сделать шаг, но этот шаг – роковой. Задача Бога не в том, чтобы пропасти не было, а в том, чтобы у человека были силы не сделать этого шага. Преступить легко, но путь обратно уже невозможен. Так всегда. Вкусить яблока – минутное дело, а искупать грехи этого первого человека придется вечность. Будут и яблоки, и пропасти, и Бог знает что еще. И будем мы. Мы всегда были сильнее этого всего. Потому что Бог…
- Что?
- Потому что однажды Он простит все. Все очень просто, дорогая.
Я обняла ее и прижала крепко-крепко. Мы долго просидели в молчании, а потом я ей все рассказала: про мои приступы, про Гошу, его родню и крестик, про весь этот кошмар, даже про Гомера, выводившего меня из этого кошмара. Она наконец снова стала улыбаться – о Всевышний! – за эту улыбку я готова отдать сотню жизней и тысячи райских дней!
- Твоя вера расцветет, вот увидишь. Я вижу твою судьбу, детка. Как же тебе будет тяжело! Ты будешь бесконечно одинока…
- А как же ты? Разве тебя не будет со мной?
Она помолчала, а потом робко улыбнулась:
- Конечно буду. Я всегда буду с тобой. 
И я верила ей, я верила ей слепо, я шла за ней, как за пророком. И почему, почему люди не признали ее пророком, люди, которые так сильно стремятся к Святости? Они не хотят видеть святых рядом с собой, святые – на пьедестале, увенчанные нимбами и держащие в руках Священное Писание, но отнюдь не здесь, среди нас. Но ведь кто-то ставит их на этот пьедестал? И они очень заблуждаются, если думают, что это делают люди.
Когда она собралась уходить, обласкав меня, вручив мне пакет со сладостями и земляничным чаем, я стала плакать, целовать ее руку и молить остаться еще на чуть-чуть, еще на одно мгновение. И она задерживалась, но это мгновение на то и было мгновением, что имело свойство заканчиваться.
Ветер трепал ставни; неизвестно откуда появились медсестры и санитары, которые с любопытством смотрели на мой пакет. Они пили какой-то сок, хрустели чем-то и шушукались. Вскоре дали свет – гроза закончилась.
Я не видела света и не видела грозы. Единственным, что задержалось в поле моего зрения, была маленькая фигурка в мокром сером плаще, машущая мне рукой из темного конца коридора…
Потом она ушла.
Я проплакала несколько часов, и не знаю, что преобладало во мне – боль или счастье. Они сплелись вместе, как корни вековых деревьев. Она была, БЫЛА, но она страдала. Насколько может страдать святой; но нет – святой страдает в миллион раз сильнее, нежели остальные. Он страдает за всех, в то время как остальные страдают только за себя.
Потом появилась куча мыслей, эдакая большая муравьиная куча, беспокойная, неутомимая. Я обдумывала план действий, и это было хорошо, очень хорошо – как я поняла впоследствии. Я не тонула в омуте моей темноты, моей болезни – я обратила свой взор на внешний мир.
Дети смеялись надо мной и показывали на меня пальцами, когда я, в одном белье и коротенькой рубашке ходила кругами по палате, грызла ногти и разговаривала сама с собой. Смущенные санитары накрывали меня халатом, а Колпаков хихикал себе в усы, теребя в руках сигару.
Я знала, что сбегу, что устрою ему, этой скотине, хорошую трепку, после которой один из нас умрет.
«Не девочка я уже десятилетняя, чтобы терпеть эти издевательства. Я взрослая девушка, и я не недооцениваю свои силы. Удар по затылку хорошо отрезвит эту пьяную мразь», - так думала я.
Нужно было бежать. Бежать! Но как?
Я знала.

Скоро мое самочувствие улучшилось; я чувствовала себя хорошо как на уровне физическом, так и душевно. Я жаждала действия.
Разговоры с собой прекратились, припадки тоже больше не повторялись. Просветление оросило мою душу чем-то небесным, и так я ходила очень долго, даже отодвинув свою мысль о расправе на задний план.
А потом план воскрес. Как холодна была моя голова! Еще пару дней любовь вела меня по жизни, и она вершила все, что я только могла совершить, и радость, радость – она была какой-то неестественной, маниакальной. Помню, как я обнимала санитаров и медсестер, детей-пациентов и даже циничного Колпакова. Я просила у всех прощения, и я думала, что так теперь будет всегда! А теперь…
Эмоции пропали. Остался только холодный расчет. «Все, мамочка, скоро все кончится. Ты будешь жить нормально. А я… как-нибудь справлюсь. Я привыкла к страданиям». И захотела было добавить: «И полюбила их».
Да, именно так.
Я рассчитывала все с поразительной изобретательностью и силой ума.
Конечно, я знала, что слишком слаба, чтобы оттолкнуть вахтера, этого коренастого мужика под два метра ростом. Но он работает посменно: его сменяет женщина, не меньших габаритов. Пробежать мимо него незамеченной? Так дверь же внешняя по-любому закрыта. По лестнице я, может, и пробегу, миновав вахту, спущусь на первый этаж, но та дверь – там есть еще охранники! Сколько их и насколько они опасны, я тогда не знала. А ключи только у них.
Да, режим у нас не строгий. Но меры безопасности принимаются все допустимые. Чтобы не допустить суицида, нас даже мыться заставляют под присмотром. На окнах решетки, таки цивильные, эстетичные решетки… Ха…
Было бы смешно, если бы не было так грустно.
Так я часто думала, лежа на своей койке и притворившись спящей. И тут меня осенило!
Туалет! Да, туалет. Туалет у нас стандартный: первое помещение, где расположены умывальники и даже зеркала (надо же, недоглядели!), и второе, где располагаются кабинки, там же есть окно. Окно без решеток. Я припоминала… Да, окно сложено из стеклянных блоков, прочных, не прочнее, чем решетки, но не настолько уж непробиваемых.
Я думала, подводила действия под схему… В воскресенье, например, вечером, весь персонал и все более или менее сознательные пациенты собираются в одной из комнат, в игровой, где стоит телевизор. Телевизор работает громко; вахтер днями читает газеты или слушает радио.
Прошло уже четыре дня после визита мамы. И с каждым днем я беспокоилась о ней все больше.
И вот настал он, воскресный вечер, самое ненавидимое время для тех, чей выходной день остался без посещения близких и гостинцев. Обычно эти несчастные, покинутые дети собирались у телевизора, глотали слезы перед экраном столь любимого всеми ящика, и притворялись, что мультики и старые советские фильмы приносят им хоть какую-нибудь радость. Я никогда не ходила туда с ними, хотя порой испытывала точно такие же чувства. В этот вечер я была одна в палате, но вот загвоздка: туалет находится в той же стороне, где сидит вахтер (в тот день это была вахтерша, тетя Галя), буквально в нескольких метрах от его столика. То есть пройти в туалет сложно, не натолкнувшись на полный подозрения взгляд.
Я уже знала, что делать. Мне было все равно, как я буду спускаться с четвертого этажа, даже если смогу разбить или открыть окно, и не вызвать всеобщего внимания. Этот пункт я упустила, не желая заострять на нем внимания, ибо признать его значило для меня признать свое поражение.
Мне осталось главное: вести себя как обычно. Это конечно трудновыполнимо, ибо вела я себя каждый день по-разному, порой настолько эксцентрично, что к этому все успели привыкнуть. Я же просто намотала на руку туалетную бумагу и спокойно направилась к заветной комнате.
- Что же ты, Ларочка? Не как все? Или что – приступ опять?
- Нет, - весело ответила я. – Просто живот пучит. Надо бы избавиться от лишнего.
- Понятно, - улыбнулась она. - Иди.
Искоса я посмотрела на ее стол. Мне чертовски везло: в этот вечер она решила отказаться от прочтения газетного мусора и посвятить свое вахтерство прослушиванию эстрадной музыки. Через свой старый, сто раз починенный радиоприемник. И сделала она его громко – еще один плюсик в мою сторону.
Признаться, последствия меня мало волновали. Я просто делала, что делала. Как ребенок.  Им я, в общем-то, и была.
Вот и она, эта комната. Сердце бешено колотилось – эмоции вернулись в самый неподходящий момент. Умывальники… Дверь… Фу, эта вонь хлорки, и розовые обшарпанные стены – как же я это ненавижу!
Окно. Я подскочила к нему, словно оно было единственным выходом в свет из темной глубокой пещеры. Постучала тихонько по стеклу, проверяя его на прочность. Руками, разумеется, не разобьешь. Что же… Что же…
Мне показалось, что игра проиграна. Что моя мать навсегда останется в плену пьяного ублюдка-тирана, а я загнусь в психушке, напичканная до краев всякой гадостью. Я уже была готова, презрев все опасности, презрев боль, броситься в окно, раздробить его своей массой и…
Камнем упасть на тротуар.
Сердце бешено колотилось, кровь прилила к лицу.
Розовые стены, облупленная краска, запах хлорки и вечно мокрый пол… Где же выход? Ведь он должен быть!
О спасение!
Передо мной стояло пустое ведро и швабра с тяжелой массивной ручкой. Спасение…
И я помолилась. Впервые в своей жизни…  Впервые так осознанно…
Я схватила швабру, замахнулась, но за секунду до решающего удара меня остановил страх. Я снова прислушалась: никого поблизости не было.
«Действуй, дура!» - мелькнула мысль. И я подействовала.
Окно с шумом раскрошилось. Шум был гораздо значительнее, чем я предполагала, и я замерла, как испуганный зверек. Но пролезть в эту дырку я не могла.
Осторожность стоило отбросить – вот что мне подсказали инстинкты. Нужно действовать очень быстро.
Я добила несчастное окно. Звенящие стеклышки услышали целый вагон  моих проклятий. «Все, все, теперь – вперед…»
Я вылезла в окно и стала в проеме, дав на мгновение взгляду насладиться нашим городом, вечерней зарей, куполами церквей и соборов, утопающих в вечернем золотисто-лиловом свечении. Этот мир… Великий мир! Почему мне достается только самое черное и низкое из всего его многобразия?
Страх сковал меня, когда я опустила глаза. О ужас! Некуда, некуда идти. Если только прыгать… Признаюсь, что на какую-то долю секунды мною завладело это желание. Я стояла, немного согнувшись, в проеме окна, мои руки упирались в его стены. Несколько стекляшек вонзились в мои ладони, но я не чувствовала боли.  Что-то как будто подталкивало меня сзади, а спереди с ужасной силой тянуло. Нагнувшись вперед, я поняла, что еще мгновение – и все. Но ведь в мои планы не входила смерть. Нет, совсем не входила. Потом – может быть. Но только не сейчас.
- Лара! - послышался голос сзади. Я вздрогнула и чуть было не свалилась вниз, но успела за что-то ухватиться. Страх обуял меня, я была холодна внутри, как будто часть этой вероятной смерти уже проникла в меня.
- Я убегу отсюда! Я не собиралась умирать! Я просто хочу… помочь… - кричала я, даже не пытаясь узнать, кто обратился ко мне.
Осознав, что я действительно могу свалиться, я сделала последнее усилие, балансируя на подоконнике, притом я стояла так, что моя голова была уже за пределами проема, то есть я была на миллиметр от гибели. И тут я прыгнула…
Я прыгнула навстречу водосточной трубе, и, представь себе, я допрыгнула до нее и каким-то чудом ухватилась! Труба, естественно, не была рассчитана на массу моего тела, крепления оборвались, и я повисла в воздухе.
- Помогите! – кричала я, обливаясь потом. - Помогите!
Между мной и поверхностью земли было метров одиннадцать, и я прекрасно понимала, чем грозит мне падение.
Ржавчина сделала свое дело, и труба стала очень хрупкой. Метрами двумя ниже меня она треснула, и я полетела вниз, я вместе с ней… К счастью, деревья находились близко к окнам больницы – не настолько близко, чтобы можно было допрыгнуть до них из окна, но в случае чего они-то как раз и могли спасти.
Я налетела на толстую ветку большой ветвистой березы, и повисла на ней. Труба раскрошилась и с грохотом сорвалась вниз. Я слышала, как она ударилась об асфальт, и все…
С трудом помню, что было дальше. Кажется, я подтянулась и забралась-таки на эту ветку. Потом, видимо, спускалась по веткам, все ниже и ниже, а потом упала. Было больно, но не настолько, чтобы я не смогла подняться. Я еще бежала куда-то, прихрамывая и чувствуя на губах вкус крови, а потом меня схватили. Укол – все.
Первым, что я услышала, очнувшись, было:
- Что ж, детка: ты родилась в рубашке.


Черт, опять эти ремни, опять эти отвратительные иглы, как будто я смертельно больная. Или я действительно больна? Ушиб, или, хуже того – перелом?
Ненавижу я эту комнату. Решетки не сможет сломать даже самый могучий великан, а стекла, видимо, устойчивы к ударам… Белесые стены, лишенные хоть какого-либо, даже самого бедного, узора – самое любимое их издевательство. Тебе остается лишь лежать и медленно сходить с ума.
Я открыла глаза и увидела Колпакова, который вертел в руках большую сигару (однако в ее ценности и дороговизне я очень и очень сомневаюсь). Мою лечебную карточку и авторучку держал стоявший рядом с ним санитар. Поймав мой взгляд, доктор улыбнулся так, как будто ничего не случилось:
- Как говорил один известный психоаналитик, сигара – всего лишь сигара. Ладно, - он капризно подозвал одного из санитаров. - Дай мне яблоко. Пусть эта сволочь лежит и завидует, что ей это удовольствие пока недоступно.
Он ухмыльнулся, глядя на меня. Меня аж передернуло от презрения и злобы.
- Я хочу в туалет, - проговорила я, чувствуя острую боль за правой щекой. Видимо, у меня уже не было одного зуба.
- Чего? – снова съязвил доктор, поднося ухо к моему рту. – Я не слышу.
- Нам всем будет очень радостно лицезреть, как ты обделаешься здесь, красотка, - ехидно сказал один из санитаров. Остальные четыре громко расхохотались, показывая на меня пальцем. Даже тот, которому я сначала нравилась, не смог сдержать смеха.
- Ларочка, - вдруг посерьезнел доктор, вставая. – Мы уже пустили тебя однажды «в туалет», так ты все отделение на уши подняла. Ты должна очень радоваться, что не сломала себе шею или позвоночник. Однако попытка суицида – это попытка суицида. Будешь лежать здесь, пока мысли не станут нормальными и вся дурь из тебя выйдет. Побольше ей слабительных и седативных. И нейролептик смените. Я скажу вам в моем кабинете о необходимых сочетаниях и дозах.
     - Эй, стойте! – кричала я в недоумении. – Я не пыталась покончить с собой! Я пыталась сбежать, вот и все! Я пыталась маме помочь, ибо знаю и всегда знала, что вам плевать на то, что он там над ней издевается! Эй, ты, козел небритый!
Но доктор уже ушел, уводя за собой ватагу ухмыляющихся санитаров.
- На хрен мне слабительное, если у меня и так… Слышишь меня? Вернись! Вернись, ты издеваешься надо мной, скотина!
И тут доктор внезапно вернулся и быстро проговорил:
- Извольте не грубить, вы… Ты, дура! Будет так, как я сказал. Решила из окна сигануть и придумывает отмазки бездарные. И так из-за тебя проблем в отделении порядком прибавилось.
Я хотела что-то сказать, но ошеломление сделало свое дело: слова не вязались.
Доктор ухмыльнулся:
- Вот и славненько, Ларочка. Соня, когда она захочет справить нужды, подставляй ей утку.
И тут я поняла, кто сказал мне те слова, когда я очнулась, единственно добрые и понимающие.
Соня кивнула и села ко мне. Все это время она покорно стояла в стороне.
- Соня, Соня, скажите мне, что случилось? Как я упала? Что я делала и говорила? Вы ведь знаете, Соня, не молчите!
Я хотела взять ее руку, но рука была скована ремнями.
И тут я начала плакать, плакать тихо и беспомощно, ибо была в тот момент беспомощнее младенца и не могла даже вытереть слезы. Еще очень болели сломанные зубы.
Соня, девушка добрая, действительно нравственная, единственная из всей их шайки считающая, что психиатрическая клиника – место, где нужно лечить пациентов, а не превращать их в бездумные и бездушные овощные культуры, - она все рассказала мне. Оказывается, тем, кто крикнул мне тогда, стоящей возле открытого окна, могущего в мгновение ока стать лоном смерти, была тетя Галя. Моя план, что музыка ее приемника заглушит звон бьющегося стекла, не сработал: она очень скоро прибежала и нашла меня стоящей в проеме окна «прямо-таки в намерении прыгать» - именно так говорила тогда тетя Галя. Поразительно, как время тянулось в тот момент, когда я все это совершала (какие прочные стекла!...что делать?... может, прыгнуть самой и телом разбить окно и черт с ней, с жизнью?... о вот спасение… швабра… какой стороной бить? Нет, тише, тише!... теперь надо действовать быстро… Боже, куда идти, здесь десять метров? Не за что зацепиться...), и как быстро все произошло в глазах других людей. «
- Минута, пожалуй, а то и того меньше, - беспокойно шептала Соня.
Оказывается, она тоже дежурила в тот вечер, но только вот не видела, как я шла, потому что сидела вместе с другими в гостиной и смотрела телевизор. Также она рассказала, все время озабоченно оглядываясь, что я прыгнула, только не вперед, как самоубийцы это делают, а куда-то в бок, и уцепилась за водосточную трубу. Здание, само собой разумеется, старое, и пережило немало реставраций, а трубы так и остались древними-древними. Я уцепилась за трубу, визжа от ужаса, а труба начала крошиться, и немного ниже того места, где я висела, сломалась совсем. Я полетела вбок вместе с трубой и наскочила на дерево. Инстинкты сработали мгновенно: я уцепилась за толстую ветвь березы, которая была все же очень высоко над землей, и висела так, крича от ужаса, моля о помощи. Потом ценой какого-то невероятного везения или веления свыше я подтянулась и залезла на ветвь. Береза была старая и ветвистая, и я, все в ссадинах и порезах, стала спускаться вниз, где меня уже поджидала охрана. Метрах в трех над землей ветки закончились, но я, опьяненная своим безумным желанием, этого сразу не заметила, и поэтому шлепнулась  на землю. Один зуб выбило сразу. Еще один сломался. Тем не менее, я все-таки встала и бросилась бежать, сама не зная куда. Меня тут же и схватили, хотя я продолжала отбиваться, «заехала одному охраннику в глаз», кричала «что-то о маме». Пришлось сделать укол.
Сильных повреждений, как говорили Соня, не было. Был локтевой вывих, и его быстро исправили, но я, находящаяся в аффективном состоянии, не могла этого даже почувствовать. Остались только синяки, царапины и два выбитых зуба.
- Я ж говорила тебе, Ларочка, что ты счастливица. Другой бы мог и шею себе сломать, и много чего еще.
Добрая она была. И понимающая. Полный антипод этому грубому, наглому, равнодушному персоналу.
По моей просьбе девушка отвела меня в туалет, пока никто не видел, оставляя меня все время, разумеется, под своим присмотром. Зайдя в туалет, я вздрогнула: даже осколки еще полностью не убрали, даже швабра та еще стояла. А вот проем окна успели замостить железными решетками. «Безопасность – самое главное, - ухмыльнулась я. – А если кто-то решит покончить с собой с помощью этих осколков или железной ручки от швабры?»
Идиоты.
Соня даже согласилась сводить меня в столовую, все время со страхом оглядываясь по сторонам, и угостила чаем с коврижкой. Я рассказала ей, что я хотела делать. Соня же все это время сидела, подперев щеку рукой, и качала головой.
- Значит, ты самоубийство совершить не хотела? – удивилась Соня.
- Да, Соня. Я хотела помочь моей маме.
 - Значит… - недоуменно шептала девушка. – Ты вправду это говоришь? То есть ничего такого… чтобы как бы оправдать себя, что якобы ты не хотела покончить с  жизнью?
Было хорошо видно, что Соня немного побаивалась меня и даже считала, что у меня серьезные нарушения психики, однако почему-то ее тянуло ко мне, и она хотела помочь.
За чаем я рассказала ей, что проделывает отец, какие экзекуции он устраивает для меня и мамы, насколько подла и порочна его душа. Соня дрожала, как лист, приговаривая:
- Так значит правда… Правда, что он тебя довел, и правда, что ты не хотела… того, что ты помочь хотела. Но как бы ты помогла, если… ты же не знала, как слезть-то оттуда…
- Вот в этом-то и проблема, что не рассчитала, понимаешь, Соня? Настолько сильный был порыв. А меня вот теперь опять на нейролептики и седативные подсадят, и буду я как рыба вареная, лежать и уже никак не помогу. Никак.
Соня вдохнула и отхлебнула чая.
- Но ты же должна была понимать… Что это не план, что такой план тебя только в смирительную рубашку и ремни заточит? Что это выглядело бы так, как будто бы ты самоубийство совершить хотела?
- Да понимала я, понимала. Только вот боль – вот где, - и я ударила себя по груди. – Настолько больно и обидно за маму – ты не представишь. Лучше умереть, чем так жить.
И тут я схватила Соню за рукав так, что она в испуге отшатнулась. А она была девушка робкая и пугливая.
- Помоги мне, пожалуйста, Соня, иначе все – крах! Мама умрет от сердечных болезней, он ее доведет, а меня здесь доведут до папоротнического состояния, и мне уже не вырваться; фигушки я им уже докажу, что не хотела я самоубийства! Они из меня теперь все соки вытянут, Колпков жестокий циник и садист, ты понимаешь?
- Да, да…- кивала Соня.
- Соня, ну помоги мне. Сколько тебе лет?
- Двадцать.
     - Вот. А я встречу свое двадцатилетие пять лет спустя здесь,  в этой дыре. Я знаю. Если ты мне не поможешь. Мне уже лучше, правда, Сонечка! Я не стала бы врать! Страхи прошли, кошмары и припадки – тоже! Но они-то во главе с Колпаковым этого не знают, а если и знают, то им плевать. Они замучают меня здесь. Видишь, они меня теперь подсаживают на нейролептики – нейролептики – ладно, хрен с ними, я к ним уже привыкла, так же и седативные со слабительными подмешивают!  То есть я буду вообще мартышкой в спячке, которая все свое бодрствование на толчке проводит!
Соня колебалась. Видимо, она не совсем понимала, что от нее требуется.
- Нет, нет, нет, - испуганно качала она головой. – Побег? Ты представляешь, чем это грозит для меня? Тебя поймают,  а меня тут же уволят, а то и под суд…
- Нет, нет, не то! – я была возбуждена и не выпускала из рук рукава ее халата. – Просто позвони моей маме, если он подойдет, скажи, что это ее сотрудница, учительница, Анастасия Юрьевна, у нее как раз молодой голос. Черт… он ее наверное даже на работу не пускает, скотина.  Дай ручку.
- Че… Чего?
- Ручку, ручку! – шептала я, оглядываясь по сторонам.
Соня вытащила ручку и протянула, но тут же отдернула, подозрительно глядя на меня.
- Ты все еще мне не веришь? Я не собираюсь прокалывать себе сонную артерию твоей ручкой. И листок.
Успокоившись благодаря моему шутливому тону, Соня дала и блокнот. Я быстро написала там несколько фраз своим корявым почерком.
- Вот, держи. Это адрес и телефон мой домашний, это – та, кем ты представишься. Позови маму и скажи, что Лара здорова, но знает, что происходит дома. Пусть она скорее, как можно скорее приезжает и забирает меня отсюда. Она имеет права, она – мать, вся ответственность на нее ляжет. Если что случится. Скажи, чтобы она верила мне, только мне, ибо в этом мире ей больше некому верить.
- И… все?
- Да, все. Но!
- Что?
- Я прекрасно знаю, что дядя Петя, или тетя Галя,  не подпустят меня к аппарату, они даже если увидят меня, устроят всеобщий ор, а доктор Колпаков вообще потом фарш из меня сделает. Так… Потом иди в милицию. Иди в милицию и все расскажи, скажи, что отец держит в заложниках мать и бьет ее.
- Нет, нет Лара, ты что! Они же… Они не поедут, они на меня наорут и скажут, что я им только работу порчу. Нет, Лара, не проси!
- Тогда звони. Звони! – я повысила голос. - Иначе я опять сбегу. Не знаю как, но я это сделаю. Клянусь тебе. Как придешь домой, тут же звони. Звони!
- Хорошо… - испуганно прошептала Соня.
Соня быстро отвела меня в палату и пристегнула ремни. Ее смена закончилась, и она, в  последний раз заглянув ко мне, подмигнула мне, испуганно посмотрела на меня и вышла из палаты.
«Она еще больший ребенок, чем я, - подумалось мне. – И пуглива, как воробей. Но сделает. Надеюсь, что сделает».
Я бы очень хотела, чтобы Соня стала моим другом. Она была единственным человеком в отделении, кто хорошо относился ко мне. Остальные… Как пациенты, так и персонал, были живыми воплощениями людей без сердца и людей без разума – у кого как.
Помню, как еще в начале лечения одна маленькая девочка, лет пяти, домогалась до меня, она говорила: «ты большая, дай я твою курочку пощупаю». Один раз я в порыве ярости ударила ее по руке, и она тут же все рассказала Колпакову, не без гротеска. Доктор взорвался, как динамит, и сказал, что отправит меня в изолятор, если это повторится. Девочка, догадавшись о моей незащищенности, продолжала приставать и издеваться надо мной. Это было давно, еще до появления Гоши.
К счастью для меня, в отделение привели бойкую девчонку, которая боялась меня (разумно, я бы сказала), а на маленькую извращенку, так как та была младшей в палате, сливала всю свою желчь. Но в это время меня подсадили на большие дозы нейролептиков, и я так и не узнала, чем закончилась эта история.
Гоша был тем, кто принял меня, как я есть, и совершенно не боялся меня. Его высшая интуиция, дарованная Богом, была куда проницательнее, чем все то, что у людей принято называть знанием человеческой натуры.  Он понял меня, он прочел меня, как открытую книгу. Нет, Соня не смогла бы стать моим другом. Она боялась меня и все же считала больной, плюс ко всему, была не очень умна. Ее тянула ко мне жалость, то чувство, которое, в союзе с сильной личностью могло дать милосердие и подлинную широту души, но здесь оставалось жалостью как тем, что следует воспринимать в качестве подачки. Жалеют котенка, выброшенного зимой на помойку, или безногого калеку в инвалидном кресле, просящего милостыню на перекрестке оживленных дорог.
Соня жалела меня и боялась одновременно. Кто знает, почему она взялась помогать мне? И поможет ли она вообще.

Пошли тягостные дни ожидания, а  вслед за ними – часы, минуты, секунды, мгновения, которые я уже не отличала друг от друга, и которые превратились в единый сплав болезненной, несчастной жизни. Долгое время я просто проводила во сне, в забытьи, когда не было ничего, кроме этих белых стен. Даже образов и сновидений не было. Одна тягомотина чего-то свершенного, чего-то изношенного и совсем ненужного. Тоска…
Скоро меня довели до такого состояния, что я уже не могла спорить или сопротивляться. Доктор Копаков впервые закурил свою сигару, с довольным видом пуская себе дым в усы. «Довел, гаденыш», - подумала я, равнодушно наблюдая за тем, как с меня снимают ремни и вынимают иглы. Все эти действа выполнял тот санитар (Максим, кажется), которому я когда-то нравилась.
- Получше?  - спросил юноша.
Я промолчала.
- Доктор *** считает, что тебе заметно лучше. Однако из изолятора тебя пока не уведут, то есть тебе не стоит пока и мечтать о том, чтобы перевестись в общую палату.
Я встала онемевшими ногами на пол и медленно подошла к окну. Внизу находилась игровая площадка для детей и даже несколько беседок. Солнце, такое ласковое, такое ароматное, летнее, несущее в себе запах блинов, цветов и черемухового меда! Зелень кругом, птицы, шум играющих детей… А за все это время меня ни разу не выпустили на улицу, не дали вдохнуть свежего воздуха. Почему мне нельзя получить хотя бы крошечную толику всего этого? Почему мне достаются только страдания?
Внезапный щелчок в голове: «Мама…»
Сколько меня так держали?
Я посмотрела на маленькую ранку у себя на внешней стороны ладони, полученную от падения – она почти затянулась, даже короста полностью отвалилась. Определенно, около недели…
И как давно я говорила с Соней?
Тоже около недели. Неужто не позвонила? И где сама Соня? Она ни разу не приходила. Что-то странное, очень странное.
Меня не сочли нужным снабдить хоть какими-то развлечениями: мои книги Гомера Колпаков определил как «мусор, забивающий твою голову», даже к телевизору меня не подпускали. В один из таких дней Колпаков самолично явился ко мне в палату и небрежно бросил мне сборник русских народных сказок.
- Почитай вот, полезно.
- Это что такое? – недоумевала я.
- Эх… Глупая девочка. Развиваться надо, не по дискотекам бегать.
- Вы верно издеваетесь? Мне что, восемь лет?
И тут доктор залился смехом.
- Сказкотерапия, вот что это, детка.
Я промолчала, готовая изодрать книжонку в клочья, а самого Колпакова втоптать в пол.
- А как же настоящая психотерапия? Беседы? Психоанализ? Ведь одними таблетками болезнь не лечится!
Колпаков снова вздохнул и посмотрел на меня исподлобья, а потом хихикнул:
- Много знаем, значит… Я вот что тебе скажу: моя психотерапия традиционная, то есть медикаментозная. Болезнь – это сбой в работе химических рецепторов и медиаторов в головном мозге, и всякие там беседы не помогут. Эх, да так ведь можно с другом на кухне «за жизнь» побеседовать, под «беленькую» - знаешь, что это такое?
- Еще бы не знать, - процедила я.
- Вот, и значит всякая болезнь уйдет? Тогда бы никто у нас не лежал, милочка. Ваша-то попытка убить себя, - думаете, это все беседой решить можно?
Меня всю трясло от негодования.
- Во-первых, это не была попытка самоубийства; я просто пыталась сбежать из этого омерзительного места, дабы маме моей помочь, которую тиран-папаша мучает под вашу любимую «беленькую». А вам плевать на это, потому что вам лишь бы денег побольше драть, совести у вас нет. Надо милиции было все давным-давно рассказать.
- Ой милочка, так же все говорят, что не хотели они себя убивать, и прочее, прочее. Может, ты думала, что крылья у тебя есть, и что ты аки птичка полетишь сразу же?
- Хватит язвить.
- Это тоже терапия, деточка. Суицидальные порывы – это тебе не шутка. Ваше тыканье ручкой в ладонь – что же это? Пока в голове кое-что не исправишь, в поведении, да и в самочувствии ничего не изменится.
Странный он был доктор, и у меня порой появляются такие мысли, что его противоречивость в поведении, так что совсем невозможно предугадать его намерения, и была самим инструментом, выводящим «на чистую воду» пациентов. То «ты», то «вы»; то милочка, то дура; то разговор строгий и назидательный, то – язвительный и саркастичный. И все эти его сигары и яблоки – жуть как достали!
- Пока в душе есть Боль, - я ударила по груди, – никакие ваши пилюли не помогут. Может, вы еще электрошоком меня пытать будете?
- Нет, нет, - спокойно и как-то рассеянно сказал он. – До этого пока дело и не дошло. Я действительно вижу, что вам лучше. И если выходка с окном действительно не попытка суицида, есть смысл поговорить с вашей матушкой…
- Ну так говорите! -  закричала я. – Звоните ей, что же вы не звоните? О черт!
И я села, схватившись руками за голову.
- Вы звонили ей? Говорите! Звонили?
Доктор выдержал паузу и сказал:
- Да, звонили.
- И что? Что?
- Мы звонили сегодня раз пять, но никто не поднял трубку. – Доктор говорил очень серьезно.
- Но вот видите! Видите? – я почти задыхалась. – Вызывайте милицию к ним! Вызывайте!
Доктор промолчал немного, почти сконфузившись, и ответил:
- Ладно, мы что-нибудь сделаем.
Первым, что сделал доктор – он перевел меня в общую палату. Такого жеста «благородства» я от него явно не ожидала. Уходя, он холодно кинул мне:
- Имей в виду: за тобой все следят. Больше подобных инцидентов не будет, я не допущу, уж поверь мне.

Я весь этот вечер, снова холодный, снова недружелюбный (хотя к чему ему быть таким? – судя по всему, уже июнь на дворе) просидела в кресле в гостиной, согнув колени и обхватив их руками. Что-то зловещее творилось у нас в отделении. Врачи, медсестры, санитары, то носились по отделению, перебирая какие-то бумаги, то затихали и уходили в кабинет главного врача. Второй лечащий врач, Соболева Оксана Юрьевна (странно, но ее имя, фамилию и отчество я запомнила отчетливо, в отличие…), попадалась мне на глаза за все время моего лечения всего пару раз, но сегодня она почему-то явилась. Это была невысокая блондиночка лет тридцати пяти, выглядевшая и того моложе, с умными глазами, но, как говорили, очень строгая и умевшая хорошо отличать настоящую болезнь от «показухи».
Она совещалась с доктором, а потом подошла ко мне, сочувствующими глазами глядя на меня, а потом взяла за руку. Я похолодела…
Колпаков стоял у телефона, взволнованно постукивая пальцами по столу.
- Ларочка, я тетя Оксана, - сказала она нежным и добрым голосом. – Мне надо поговорить с тобой. Я социальный работник…
- Что? – вскричала я. – Я думала, что вы врач.
Она вздохнула.
- Так оно и есть, но я еще занимаюсь вопросами неблагополучных семей, насилия  в семьях и различными…
- Вот оно что! – закричала я и аж вскочила с кресла. – Значит они все-таки взялись. Предупреждаю Вас, как там Вас – «тятя Оксана» - это может очень плохо кончится для меня и мамы. Его надо заключить в одиночную камеру, чтобы мучить ему некого было! И чтобы он не сбежал и не начал мстить нам.
- Лара, я понимаю, что… - начала было она тихим голосом. Эффект резонанса в этом случае не сработал: я оборвала ее.
- Вы не понимаете! Он – чудовище! Он и Вас найдет, и угрожать будет, и Бог знает что. Это скотина, скотина…
Я снова села. Оксана Юрьевна не отводила от меня взгляда, но выжидала.
- Он будет терзать нас, если физически не сможет, то морально, если не своим присутствием, так отсутствием, черт рогатый…
- Ларочка, я вижу, ты не по годам умная девочка, ты все уже понимаешь. Но понять  и принять – разные вещи.
Я тихо вздохнула, хотя меня всю трясло изнутри. Руки дрожали, во рту пересохло. И тут я подскочила и схватила женщину за плечи, притом трудно было понять, что в этом выражалось – попытка сблизиться или запугать, проникнуться или ототкнуть от себя; это был апломб. Мой язык почти присох к нёбу.
- Ну говорите, говорите… говорите, умоляю! Она жива? Жива?
Женщина погладила меня по голове, совершенно не испугавшись моего выпада.
- Да, она жива, мы нашли ее.
- И что, что?
- Главврач, твой доктор, долго звонил на домашний, но бесполезно, потом он узнал телефон школы, где работает твоя мама, так там ответили, что она на работе не появляется. Ее коллеги приходили домой, угрожали милицией, так он, отец твой, пьяный, как ты… как ты понимаешь… - она запнулась. – Он сказал, что она там больше не живет и что она «ушла куда-то без вещей». Потом мы видели его здесь, возле больницы, ему даже замечания делали. Охранник видел его с бутылкой пива, он сидел здесь днями на клумбе у центрального входа и буквально просверливал глазами прохожих, как будто кого-то ища…
- Ну вот! Вот! – я вскочила. – Я так и знала! К сожалению, я его не видела, не видела, так больна была. И когда я… упала, он тоже был там?
- Я не знаю. Вряд ли. Убедившись, что она не приходит, он, видимо, ушел.
- Ну? Ну? – я впилась в нее взглядом. – Где она? И вы… Я надеюсь, что вы не верите в то, что я пыталась покончить с собой? Вы же знаете теперь обстановку, знаете! Вы же женщина образованная, вы – психолог!
Она кивала головой, пытаясь прикоснуться ко мне, но в этот момент я отстранилась.
- Она у родителей?
Она кивнула.
- Только прошу, Лара… Даже твой доктор об этом не знает. Твой…
- Отец. Да, отец, не бойтесь говорить, хотя здесь нужны эвфемизмы, язык не повернется эту тварь отцом назвать. Да? Он приходил?
- Конечно приходил, и обыскивал все. Они спрятали ее в кладовой, среди хлама. На работу она не могла ходить. Ты права была, Лара, он терроризировал вас всю жизнь. А еще…
- Что?
- Мне сказали, что он все в доме переломал, ища заначку. Нашел. Когда и ее пропил, ограбил и избил кого-то на улице. Его определили в изолятор на пятнадцать дней, но тут же объявились какие-то люди, которые внесли залог и его отпустили. Деньги он вернул, а потерпевший забрал заявление – видимо, запугали. Вот так.
- «Друзья», - горько усмехнулась я. – Теперь он и этим «друзьям» денег должен, и знаете, что будет, если он нас найдет?
Женщина кивнула. Ее лицо было обеспокоенным, сочувствующим.
Я снова бросилась к ней:
- Помогите нам! Помогите освободить меня! Я здорова, припадков больше нет, я ем, сплю хорошо, что же еще? Она без меня зачахнет там, она как юный нежный подснежник, ему нужно солнце и тепло, без них он умрет, замерзнет!
Оксана Юрьевна встала, скрестив руки на груди, и долго так ходила по пустой гостиной, а потом посмотрела на меня:
- Хорошо, я поговорю с твоим врачом, знаешь, он человек, может показаться, несколько грубоват, но специалист хороший, и в критической ситуации всегда принимает верное решение. Он поймет…
Я в слезах подскочила к доктору и обняла ее. В тот момент мне не было ближе нее человека.
Весь день, после ее ухода, прошел как бы во сне;  я металась по углам, и места себе найти не могла. Все ходили, совещались, как будто в ожидании конца света; даже дети не шумели. Я прекрасно понимала, что все это кипит вокруг меня и моей семьи.
Вечером я долго простояла у решетки в коридоре, любуясь небом, облаченным в малиновую ризу, но этот пейзаж не заглушил мою боль. Мне дали снотворное, но организм, видимо, так к нему привык, что я не уснула.
Всю ночь я ходила в сомнамбулическом ожидании по коридору, и загнать меня в палату никто не мог. Только к утру я задремала, словно завернутая в эту малиновую ризу, уносимая вдаль под дуновения зефира…
Резкий стук разбудил меня:
- Вставай, Лара, собирайся. Тебя выписывают. Мама ждет тебя в гостиной.

Как будто электрический заряд пробил меня насквозь, это был тот самый удар электрошока, который поднимает тебя на ноги в сотую долю секунды, но, с учетом того, что ты полностью дезориентирован, а часть мозга все еще спит, эффект получается неожиданный, даже несколько комичный.
Я носилась по палате, как бешеная, не в силах подчинить танец своего сердца какому-то определенному ритму. Отделение только открылось – мой взгляд случайно скользнул по большим электронным часам, висевшим в палате: было семь утра. Соня стояла возле меня, пыталась остановить, привести в чувство.
- Я… Я иду… Уже иду, уже иду, мамочка… Так… Так… Где… Черт, черт, но нельзя же так!
Я опустилась на пол и схватилась за голову. Все дети проснулись; те, что постарше, хихикали, а малыши в испуге забрались под одеяло.
Соня что-то говорила про вещи, которые стоит собрать, даже сумку вытащила, вывалила из шкафчика моток моих тряпок, мятых и неглаженых. Санитары находились в ожидании, они прекрасно знала, когда с пациентом может случиться истерика или припадок, и какие «симптомы» им предшествуют.
И тут вошла Оксана Юрьевна мягкой поступью ангела. Ее лицо было строгим и добрым одновременно, но какая-то неукоснительная серьезность и выдержанность читалась в каждой его черточке.
Она что-то шепнула санитарам, те кивнули и ушли. Соня начала собирать мои вещи, испуганно поглядывая на меня. Мне она все время напоминала робкого, запуганного зверька.
- Оксана Юрьевна! Пустите! – завопила я. –  Мама! Я уже иду!
Я сорвалась с места, и так, в белой ночнушке, натянув на ногу лишь один носок, я бросилась в сторону гостиной. Оксана Юрьевна и Соня побежали за мной.
И я остолбенела.
То, что я увидела, не было моей мамой. Что же это? Кто эта измученная женщина с желтым лицом, в морщинах и синяках? Да, мама, ты так и не научилась пользоваться тональным кремом.
Она стояла на месте, в спортивных трениках и грязных кроссовках; ее волосы были всклычены и, видимо, очень долгое время не мыты. Скорее всего, она пыталась причесать их, собрать в хвост, но отсутствие порядка внутри ее мыслей, сосредоточенность на совсем других вещах, а, главное – полная измученность не позволили ей увидеть то, во что она превратилась.
Боже мой, что это за длинный серый мужской пуловер, который велик ей на пять размеров? Эти треники, грязные, засаленные? Какая-то желтая сумка в руках, детская сумочка… Я помню эту сумочку. В дошкольные годы я часто изображала из себя взрослую даму, гуляя с этой желтой сумкой, но она была слишком велика для меня. И мама ею дорожила… Как воспоминанием, что ли?
Да, видимо, только ее ты и успела унести из дома. Дом сгорел. Сгорел, да, ибо в нем теперь лишь пепел, грязь и огромный демон, питающийся чужой болью. Ничего более…
Мои ноги подкосились, я падала, я падала в огромную пропасть, не видя ни света, ни надежды. А она стояла и смотрела на меня, ее глаза были красны, и из них лились слезы. Сколько раз ты плакала так, мама, пряча лицо в подушку, - эти слезы, это красное, одутловатое лицо? Желтизна ее лица перемеживалась красными пятнами на щеках, что придавало ей невыразимо болезненный, измученный вид. Она сама стала похожа на пациентку этого, хм, «дома скорби».
Не знаю, как долго я стояла, чуть не падая на пол. Соня и Оксана Юрьевна заметили это, и поддержали меня. Потом я вырвалась, оттолкнула их руки и бросилась к маме с диким воплем. Я обнимала ее, целовала, я целовала эти треники, ибо они были частью нее. А она молчала, словно находилась в другом измерении. И опять эта улыбка, улыбка мученика, сжигаемого на костре!
Я плакала, кричала так, что все санитары собрались, даже юные пациенты выбежали из палат. Только теперь никто не смеялся. Соня плакала, Оксана Юрьевна тоже пыталась скрыть слезы.
Потом мама опустилась ко мне, рыдающей в порыве невыносимой боли на полу, и взяла мое лицо в свои руки. Она плакала и улыбалась.
Так мы сидели на полу и рыдали, попавшие в мир, лишенный слов.
Через некоторое время мы услышали, как кто-то сзади нас тихо закашлял, пытаясь обратить на себя внимание.
Это был Колпаков. Его лицо, как всегда, ничего не выражало.
- Ну что же, я делаю скидку на ваши обстоятельства. Полного обследования, Мария Николаевна, я делать не стал, трудоемко это очень. У нас есть анамнез, думаю, этого достаточно. Показатели приборов работы ее мозга, альфа-ритмов и тому подобного, хватит и этого. Я подписал распоряжение о выписке больного, но учтите, что ваша дочь должна ходить к районному врачу не реже раза в две недели, мы должны следить за ее состоянием. К сожалению, я курировать ее больше не могу, и так больных много. Поднимись, Лара, ты же здорова, не позорься!
Я хотела сказать: «сволочь», но путем колоссальных усилий сдержала себя.
Он пренебрежительно поднял меня с пола, покачал головой в знак сокрушения, увидев, что на мне всего один носок и коротенькая ночная рубашка. Потом он крикнул санитарам и медсестрам:
- Разошлись, работайте, не на что тут смотреть!
Детей смерил лишь грозным взглядом, а для них и этого было достаточно.
- Ларочка, пойдем одеваться, я помогу тебе. И вещи твои собрать надо.
Это была Соня.
- Какое сегодня число? – спросила я ее.
- Восемнадцатое июня.
Обернувшись, я увидела, как Колпаков отвел мою маму в сторону; они  долго шептались, а потом она сунула ему что-то, какой-то сверток.
- Сволочь, - процедила я, готовая разорвать Колпакова. – Знает ведь, в каком мы бедственном положении…
- Чего? – спросила Соня, приобняв меня.
- Ничего.

Через полчаса мы с мамой уже спускались по лестнице в сопровождении двух санитаров. Вот он, проходной пункт, вот она, выписка…
Вот оно, Солнце, цветы, ветер. Я будто бы охмелела от свежего, ароматного воздуха, я была преисполнена счастьем. Словно все грани бытия растворились в потоке новой, неизведанной жизни, и она влились в меня, как в податливый изящный сосуд. Я чувствовала жизнь, и мне казалось, что в данный момент и испытываю все многообразие этой жизни, перебираю внутренними перстами каждый ее лепесток, каждую складочку. Счастье – вот оно. Мгновение, да и только…
Я выглядела не лучше мамы. Какая-то помятая зеленая футболка с уродливым рисунком, все те же старые джинсы, искусно заштопанные мамой, волосы – а что с ними может быть? Копна? Хотя… Мне все равно.
Вот шли мы, две юродивые, по солнечному летнему городу, не видя и не слыша никого. Нам не было дела до людей. Обнявшись, мы понимали, что этим людям нет дела до нас, равно как и нам до них.
Но я понимала, что предстоит битва. Битва, которую мы вряд ли выиграем. Поэтому мы прекрасно понимали, что каждое слово – мое или мамино – сорвет  когтями этой бездушной реальности покров безмятежности и беспечности новорожденных душ. Знали, поэтому и молчали. Просто шли, и просто молчали.

Реальность вернулась слишком скоро, ее зубчатая поверхность корябала мое сердце; страх вернулся. Он вернулся к нам в тот момент, когда мы приблизились, пройдя полгорода пешком, к дому бабушки с дедушкой. Сердце колотилось. Мама обеспокоенно оглядывалась по сторонам, ища кое-что. Или кое-кого…
И тут она достала из пакета резинку для волос, и велела мне собрать их в пучок. То же самое она сделала и со своими спутанными темными волосами. Потом она достала из сумки еще кое-что – что же это было? Что-то белое, что-то рыжее…
Парики!
Правильно; один, блондинистый и витой, она отдала мне и шепнула:
- Быстро надевай.
 Другой, рыжий, она натянула на свою голову. Несколько минут мы смотрелись в зеркало – казалось, выглядело все достаточно естественно. Крадучись, как запуганные кошки, мы прошли в подъезд. Никого… Только большая груда бычков и пара банок из-под пива.
«Кто знает, может, не его!?»
Вот и дверь. Спасены!
Не буду вдаваться в наш разговор с бабушкой (а дедушка спал, он спал большую часть времени, в остальное время он смотрел телевизор), которая высмеяла нас за парики.
- Вот юродивые-то! – гоготала она, сложив свои пухлые руки на груди. – Прямо как бомжихи.
Мама смолчала, я сквозь зубы попросила бабушку не язвить. Она охнула и наконец впустила нас внутрь.
Назвать их квартиру маленькой мы бы могли, лишь используя хорошие увеличительные линзы: она была крошечной, крошечной двушкой в полуразвалившейся хрущовке, притом еще на пятом этаже. Повсюду валялись коробки, подобранные на помойках, «для сдачи в макулатуру», как объяснила бабушка. Картину дополняли мешки, огромные мешки  с картошкой и свеклой, которые были притащены с дачи, притом понять, зачем старики этим занимались, было невозможно, а спрашивать хозяев – глупо.
Сколько времени прошло с тех пор, как я последний раз там была! Хотя… изменений мало. Их мелкую жужелицу и кривобокую каменную свеклу давно никто не покупал, и почти все это «добро» уходило на помойку.
Бабушка сокрушалась и жаловалась, дед хлебал пустые щи на шкурках из-под сала и просил «стопочку-другую».
Нас накормили, бабка надменно кинула мне несколько шмоток и сказала:
- У твоей сестры, Юленьки, много лишней одежды, она из нее уже выросла, вот решили пожертвовать тебе. Ты же знаешь, у вас далекое родство, она – внучка моей сестры, то что будь благодарна.
- Я благодарна, - буркнула я.
Прочитав укор в моих глазах, она сложила ладони и простонала:
- Ну ты же понимаешь наше нищенское положение, детка. Ни я, ни дедушка не можем купить тебе новой одежды. – А потом, повысив голос и нахмурившись, процедила: - Знаю я твою породу. Отцова твоя порода. Будто бы я не знаю, что ты эти, наркотики, употребляла. И в дурку еще загремела, небось передоз был, вот и крышу сносить у тебя начало.
Я в ужасе от кошмарного предположения взметнула взгляд на маму. Та лишь отрицательно качала головой, вся дрожа.
- Ну все, хватит, - сказала она и повела меня за руку в ванну.
В тот момент я люто ненавидела бабушку.
 Мама шепнула мне на ухо:
- Это он все разболтал, не могу поверить, что они ему верят. Знали бы они о его зверствах, другое бы пели.
За нами вошла бабушка:
- Надеюсь, вам не будет тесно. Я постелю вам в самой ванне, матрац очень мягкий. Уверена, милые мои, что друг к дружке прильнете, и хорошо будет, тепло. Поймите, милые, я не могу спать на полу или в ванне, у меня радикулит ломит, а у дедушки вообще порой ноги немеют, то что…
- Не волнуйся, мамуль, все в порядке. – Мягко сказала мама. – Я все понимаю. Нам будет удобно.
«Как же, удобно, - подумалось мне. – Два человека в чугунной ванне советского образца, погружающиеся в сладостные сновидения под камерную музыку журчащего толчка и испорченного крана…»
Бабушка посмотрела на нас таким взглядом… Не могу описать, что в нем можно было прочесть. Как будто изучала, как будто искала в нас недовольство или изъяны, чтобы выиграть повод для нового нравоучения, либо же просто пыталась нас пристыдить, вытянуть из наших измученных сердец новые порывы восхищения ее сказочной добротой и поклоны до земли. Остановившись на мгновение, она вышла, виляя своей габаритной нижней половиной тела.
И тут же вернулась, как будто что-то вспомнив:
- Забыла сказать, отец твой, Ларочка, приходил. Маша, ты тоже слушай, ведь он твой мж!
- Ой мама, хватит уже! Мне надоело, я так устала. Видеть и слышать этого недочеловека не могу, я подаю на развод.
- Дослушай до конца, - строго сказала бабушка. – Во-первых, развода он тебе не даст, вот увидите. Во-вторых, он изменился, да, постригся, побрился, не воняет. И не пьет!
Мама пошатнулась и села на край ванны; мне показалось, что она может упасть. Я слегка поддержала ее. Она так дышала! – так дышит умирающий праведник, видящий первые крапинки лучезарного рая, или же человек, которому делают повторный снимок легких и говорят, что раковой опухоли нет. Или я ошиблась… Человек, сжигающий мост за собой, который возрождается вновь, чтобы быть сожженным снова и снова, и так – до бесконечности.
- Боже мой! «Отче! О, если бы ты благоволил пронести эту чашу мимо меня!» [Евангелие от Луки. Глава 22,42].
- Мама? Ты что, бредишь? – и я обхватила ее, когда она уже была готова свалиться в ванну.
- Что ты наделала! – закричала я на бабку не своим голосом. – Неси давай нашатырь!
Испуганная женщина стала метаться по квартире, приговаривая:
- Где же аптечка? Дед! Дед!!! Проснись давай… О Господи милосердный… Машенька, ну что ты вот так всегда, а? Он же в костюмчике пришел, чистый, вымытый, цветы принес. И от него не было и духу даже! Дед наш решил как бы провести его: аль то или нет? Предложил ему стопку, как обедать решили, так наотрез, понимаешь, дочь? Все, он просто другой человек! Он работает – сам говорит.
- Баб, не понимаешь ты. Не работает он, деньги он украл.
- Молчи, молокососка! – закричала бабка, возвращаясь с пузырьком. – Не знаешь жизни! Они сантехник теперь, хороший как это… мастер! Нюхай, Маша, нюхай!
- Не хочу, - отмахнулась мама. Из ее отекших, болезненных глаз текли слезы. И она не смотрела на бабку. Она даже на меня не смотрела. 
- Я пригласила его сегодня. Он клялся, на кресте Господнем клялся, что не занесет больше этой гадости в рот. Возвращайтесь к нему, провидение было у человека, бывает же, когда Господь-то слепцов делает зрячими, так и ему Господь помог твоими, Машенька, молитвами! Ведь ты Божие дитя…
- Ах вот что! – подскочила мама. – Ты хочешь нас спихнуть! Хочешь спихнуть, чтобы мы жили, как эти… прошмандовки, на вокзале, как грешницы и юродивые побирались?
- Не утрируй, дочь. На работе тебя восстановят, я говорила, ваша директриса приходила. И зарплату повысили, поди! И муж тебе поможет, у него есть деньги. Он как говорил – так плакал все время. Аж я сжалилась. Он говорит, что соскучился, и по тебе, Маша, даже по Ларе. Люблю, говорит, дочурку свою, хоть и зла много сделал ей. Такая у него любовь, его лаской надо, Маш.
- И вам он денег дал? – в ужасе прошептала мама.
Бабушка без смущения ответила:
- Да, на то, чтобы забор подправить на даче, да отопление установить.
Меня уже изнутри раздирала истерика.
- Так он и вас подкупил, Иуды! – закричала я, и голос мой срывался на плач. – Так пусть и нам с мамочкой денег даст, чтобы мы съехали с его гребной квартирки ко всем чертям!
- Не груби, ребенок, - рявкнула бабка. – Лучше слушай. Это же все для вас лучше, Машенька.
- Все равно мы уедем. Уедем! – плакала мама, обнимая меня. – Коли выхода нет.
Она вытолкнула бабку, и мы закрылись в ванной, сидя на полу, как два слившихся корня гигантского дерева, одинокого, растущего на склоне большой горы.
- Помнишь крекеры, мама?
- Да, - шепнула она и даже улыбнулась. – Я их никогда не забуду.
- Когда я их ем, да, они не сладкие, и не такие вкусные, но они дают мне хорошие воспоминания. Они как будто привносят в меня частичку тебя, частичку твоей доброты.
- А Сарра? Это грех, да? Мы будем наказаны вечно. За эту несчастную, больную женщину. - Мама заплакала громче: - Я себе не прощу. Из-за нее я великая грешница. Она будет сниться мне всю мою жизнь. Этот перрон…
- Да! И снег везде, вьюга, и юная девушка, узбечка или цыганка, с большим узелком, выходящая из вагона. Она встречает старуху, и они идут туда, где есть тепло и еда. И навсегда счастливы.
- Надо же? – сказала она, но не удивилась. – Один и тот же сон. Этот грех малодушия – как трудно его искупить!
- А можно искупить, творя добро повсюду, как раньше ты велела? Всем делая добро, даже жертвуя собой?
- Как раньше я велела…
- Да… Но я говорила, что всех не спасти, всех Сар, всех Ульян и исхудалых эфиопских детей. Но… стоит ли пытаться?
- Я буду пытаться. Главное – не забывать. И мы теперь – в проклятии, за то, что отступились. За то, что испугались. Теперь мы уйдем. И смерть наша будет ужаснее, нежеле наше ужасное существование… Но, пока мы будем думать о Сарре и еще шести миллионах, мы будем искуплять наши грехи...
- А еще мы будем есть крекер и дарить его детям!
Мы рассмеялись в унисон, а  потом скинули парики и, зарывшись друг другу в волосы, стали тихо, беззвучно рыдать.


Рецензии