15...

Скоро – наверное, миллион веков спустя, - нас разбудил скрипучий старушечий голос:
- Пожалуйста, входи, ***, они в ванной. Может быть, ты их оттуда выудишь. Меня слушать не хотят. Маша, Маша! Твой муж пришел!
Я застыла на месте, а потом медленно поднялась, вцепившись в мамину руку.
- Машенька, солнце, открой дверь, - говорил мягкий и нежный голос. – Я не обижу тебя. Я изменился! Маша… Маша…
Мы уже приготовились держать баррикаду до конца, когда он пойдет в атаку, но мы удивились – он даже не толкнул дверь.
- Лара, дочка! Я принес тебе подарок. И тебе, Маша, тоже. Выходите, выходите, у нас будет новая, светлая жизнь… Все будет по-другому. Я стал другим человеком.
Бабушка что-то причитала за дверью, начала креститься, читать молитвы. Потом мы услышали:
- ***, они сейчас выйдут. Машенька, дочурка! У меня есть заливное из свиных языков, торт, пирожки с яблочками, супчик томатный. Посидим, отметим выздоровление Ларочки.
«Хм, заливное из языков, пирожки, тортики… Как это он их хорошо подмаслил».
Я еще сильнее вцепилась в  мамину руку.
Память о разбитой бутылке, поднесенной мною к своей сонной артерии, в порыве нещадной, нечеловеческой агонии, была еще слишком сильна.
Мама поднялась, поцеловала мою руку и прошептала мне на ушко:
- Давай выйдем и посмотрим на него, покушаем, и все поймем. Мы же  с тобой уже столько времени не ели… Лара!
И тут мои ноги подкосились, и я упала, склонившись над унитазом. Естественно, что рваться было нечем – вылилась какая-то жижа, вонючая, а потом пошла сплошная вода.
- Ничего, ничего, - мама гладила меня по голове.
- Ничего, - сказала я, вытирая рот рукавом.
Но как меня трясло, о ужас, один Господь знает об этом!
Мама медленно, очень медленно подошла к двери, держа меня за руку – я пряталась у нее за спиной. Она занесла руку над защелкой и посмотрела на меня: я умоляющим взглядом впилась ей в лицо.
- Дочка, Лара, ну прошу… - причитала бабка.
Мама вздохнула и открыла дверь. Меня всю передернуло, как будто за этой дверью начинался Ад…
Так мы стояли и смотрели на него, а бабка трусливым шакалом пряталась за его спиной.
Это был не он. Или он? Коротко пострижен, одет в костюмчик с желтым галстуком, выбрит и вымыт. Ни намека на смрад дешевого алкоголя.
Он смотрел на нас и улыбался. Вот так, после пятнадцати лет пыток палач решил приголубить своих жертв! Словно ничего этого не было! Ни одной из тех его гадостей, клеймом впечатавшихся в наши души!
В руках он держал букет цветов – большой, разноцветный, ароматный и вероятно, очень дорогой. Взглянув на маму, он исказился лицом – почти незаметно, пантомимически, но я тут же заметила эту тень на его грубом лице. Другой бы не заметил, но я заметила! Это было презрение, жалостливое презрение к бездомному попрошайке.
Так значит, получается, это была еще одна его пытка, более изощренная, которая уж точно сведет нас обеих в могилу! Та же самая пресловутая «пытка надеждой…»
На меня он вообще не посмотрел, и, когда я вышла в коридор, протянул мне какой-то шуршащий сверток.
- Вот, дочка, это тебе. Пойдешь в десятый класс обновленная.
Я, не спуская глаз с него и с мамы, развернула сверток и поразилась: это было платье, красное платье с множеством блесток; такие носят только стриптизершы или шлюхи. «Вот спасибо тебе… еще одна издевка».
- Ну спасибо тебе, - процедила я. – Так в нем и приду на первое сентября.
Он сделал вид, что не понял моего саркастического намека. И обратился к маме.
- Вот, Маш, эти цветы тебе. Ты даже более красивая, чем они… вот!
Он был неуверен в эту минуту, очень неуверен, даже более того – сконфужен. Эта полная стерелизованность от любых сантиментов достаточно часто встречается у жестоких, бездушных людей; они с легкостью убивают, насилуют и забирают последнюю копейку у старушки, но в ситуациях, требующих положительных эмоций, смущаются и краснеют. «Ты чудовище…» - подумала я.
Мама взяла букет, опустив глаза. Я молчала, теребя платье, его вульгарные блестки и бантики из органзы. Бабушка нарушила молчание:
- Пойдемте есть, дети мои, - охала она. – Там и помиритесь совсем.
Он и мама прошли вперед, за ними шла я, а за мной, кряхтя, топала бабка.
Тут я обернулась и сказала ей:
- Ты лицемерная лживая тварь. Я знаю, что тебе нужно. То что можешь не претворяться.
Она снова охнула, театрально хватаясь за сердце, но промолчала.
Обедали молча. В меня кусок не лез. Я выпила пару ложек супа, съела самый постный пирожок, и наконец, добралась до компота, который намешала бабушка. Я бы не стала его пить из принципа, но жажда взяла свое. Но бабка все-таки не соврала: алкоголя действительно не было.
Никто и не уговаривал меня есть. Дед все время клевал носом в тарелку, а бабка, стараясь пристыдить, пихала его локтем в бок. Ему было все равно; такой же – то бишь никакой – эффект произвела бы на него внезапно начавшаяся атомная война.
Он смотрел на маму, а та все время отводила глаза. Будь я безучастным к этому всему человеком, я могла бы сказать, что он стал почти красив. И взгляд – какой-то пронизывающий насквозь, отчаянный.
Ел он много, с аппетитом подкладывая салат в свою тарелку. То, что я почти ничего не ела, его, видимо, совершенно не касалось. 
Тут бабка позвала меня в зал, подбирать «одежду»; дед уполз в свою комнату смотреть телевизор, а мама осталась с ним наедине. Копаясь к груде дурацкого барахла, я всей своей душой была на кухне, с мамой.
Скоро он покинул кухню и пошел в туалет. Я побежала к маме.
- Ну что? Что?
- Лара, - сказала она и взяла меня за руку. – Ты пойми, у нас выхода нет. Потерпим еще немного. Не будь же ребенком! Нам некуда больше идти, а здесь нам будет неудобно…
- Да черт возьми! – вспыхнула я. – Здесь нам было бы очень и очень неплохо, если бы мы были здесь желанны. Нас выгоняют, вот в чем дело. А ты – ты жертвуешь собой ради меня! Я же вижу это как на ладони! Ты знаешь, что нам придется жить на помойке, как этой бедной женщине, Сарре…
- И что? – вдруг повысила она голос, что удивило меня, даже более того – обескуражило.  – Не в этом дело, слышишь? Не в этом! У тебя должно быть образование и нормальная, нормальная жизнь! Он не такой…. Он теперь другой, и не дерзи маме…
- О, мамочка! – взмолилась я, целуя ей руки. – Ты такая добрая, наивная, ты всегда хочешь верить людям, хорошее видеть в них, это ты как ребенок!  Но пойми ты, он не изменится! Он все притворяется, черт рогатый…
- Лара, Лара, нет, нет…
- Ну должен же быть другой выход! Посмотри на себя, - я понизила голос до шепота и подвела ее к большому зеркалу. – Смотри! У тебя невроз, нервное подергивание головы, все из-за него! Я больна, у меня тревога и панические атаки! Все из-за него!
Мама водила руками перед собой, как в полусне, повторяя:
- Нет, нет, да он же… он же изменился…
- Должен быть другой выход! Твои сотрудницы! Друзья! Деньги… Они могут одолжить денег… Или – нет! Приютить нас! В углу, за ширмой, одна кровать и столик. Они же могут…Мы хоть на полу будем спать, в ванной вот, как здесь… Что? Что, мама, говори же?
- Нет, не могут! Не могут… Я говорила… - шептала она, не глядя на меня.
- Изверги! – вырвался у меня вопль, но я тут же замолчала, зная, кто есть в этой квартире.
И тут меня словно обдали ледяной водой из ушата; меня осенило.
- Ах вот оно что… Вот где, черт возьми, собака зарыта!
Она как-то необычно посмотрела на меня, как-то ласково и очень, очень потерянно, словно ее вели на Лобное место.
- Где твой Бог, мама? Почему он мучает нас? Где…
- Не говори так!
- Ты любишь его, да? Любишь? Любишь?
Я схватила ее за плечи и пыталась поймать взгляд, который все время убегал от меня.
- Любишь больше Господа Бога! Любишь больше меня! Больше всего – это мерзкую скотину! За что? За что? Молю, отве…
И тут вошла бабка, подозрительно глядя на нас. Замок туалетной комнаты щелкнул,  он вышел:
- Хех, дочурка, иди помойся, от тебя прет как от бомжа.
Он еще раз взглянул на меня, ухмыльнулся и ушел в зал. Мама все это видела.
Она посмотрела на меня, и все мои слова она прочла в моих глазах.
- Не смотря ни на что, дочка. Не смотря ни на что.
Слезы текли по моим щекам:
- У тебя была сберкнижка… У нас могла бы быть своя квартира. Что он с ней сделал?
Мама тоже тихо плакала.
- Куда дел?
- Я не знаю… Видимо, он хотел снять с нее деньги, не смог, и от злобы порвал… или сжег…
Я схватилась за голову. Если бы можно было выть, я бы выла.
- Мама, нельзя проходить один круг ада вечность, нельзя. Все будет повторяться снова и снова. Представь, насколько мы грешны, раз он так…
Мама подскочила ко мне и крепко-крепко обняла:
- Бог с нами, дочь моя. Он нам поможет, верь в это. Я его перевоспитаю. Со мной он будет золотым. Верь мне. Просто верь! Все теперь будет хорошо. Верь, верь, верь…
Она так часто повторяла это «верь мне», что я обмякла, как дрожжевое тесто; я готова была верить ей.  Я не могла не верить ей, нет, это было бы равносильно для меня концу всему. Потерять веру в нее!
Снова вошла бабка:
- Ларочка, я сделала тебе ванну. Иди, помойся, искупайся в ароматных пеночках.
Как же фальшива была ее улыбка!
Перед тем, как зайти в ванну, я снова натолкнулась на мать:
- Ответь, прошу, почему ты отдала наши последние деньги этому Колпакову, этому подлому цинику? Они бы пригодились нам…
- Нам? Нам? Ларочка, нас бы не было, если бы ты была там, а я здесь. А без тебя я ничто.
Я вздохнула.
- Итак, твой вердикт?
- Возвращаемся.

День прошел тягуче, задымленно, убивающе. Все было облачено в черную вуаль; такое ощущение владело мной, что играют свадьбу, и надо веселиться, танцевать и пить шампанское, а в это время все гости выряжены в черные траурные одежды и тихо, каждый про себя, плачут. Бабка суетилась, как волчок, куда-то ходила, в магазин, видимо (а я этого не запомнила, настолько это мне было по барабану), притащила арбуз, еще один торт, окорочка, все время кряхтела и звала нас присоединиться к подготовке «торжества». Несколько раз она цеплялась ко мне – я молчала; когда она подошла к маме, та тихо ответила:
- Оставь нас в покое.
Ответила так тихо, но с такой силой, с такой энергетикой, что бабка поневоле осела и ушла дальше «организовывать торжество». Дед закрылся в комнате, включив на всю громкость телевизор. «Папочка», раздраженный чем-то, видимо, своим, срывался на тесте, ибо прекрасно понимал, что на нас срываться нельзя.
Я же осознавала, что стоит нам войти в его квартиру, все начнется заново.
- Эй, тесть, старый выхухоль, ну сделай ты телек потише, аж голова от этих воплей болит!
С нас он глаз не спускал, особенно хорошо он осознавал, что я слежу за ним и все прекрасно понимаю. Я сидела на диване, сжавшись в точку от напряжения. Сама необходимость находиться рядом с этим чудовищем высасывала все мои силы. Изнутри меня трясло, к горлу подступил ком, и я боялась нового срыва.
«Держаться, держаться, держаться…» - шептала я себе.
Уловив момент, когда мама зашла в туалет, он подсел ко мне, улыбнулся и спросил:
- Ну как твои дела, дочка?
- Нормально, - сухо ответила я.
Он хмыкнул и вытер нос рукавом своей новой дорогой рубашки. «Свинья так и осталась свиньей, хоть в органзу ее выряди», - думала я.
Потом он закурил, пуская дым мне в лицо.
- Хочешь? – он протянул мне сигарету.
Меня перекосило от отвращения.
- Нет, спасибо. Я бросила.
- Хех. Это хорошо. А то дети уродами родятся.
Я молчала, хотя нарастало во мне только одно желание: плюнуть ему в лицо. Наконец я подняла глаза и внимательно посмотрела ему в глаза. Он тут же отвел взгляд. «Ты боишься меня, скотина, боишься, гад ползучий!»
Он снова впер свой взгляд в меня; на этот раз мне хватило сил и воли продержаться долго. Очень долго.
- Умная ты больно девка. Умна, мать твою. Знай: будешь тут как крот ходы рыть – тут же на улицу выставлю, как сучку. Нечего настраивать Машу против меня. Подлая твоя душа…
Его лицо перекосила гримаса злобы. Так он и смотрел на меня, вперив в меня взгляд, желающий покорить, приструнить, лишить воли и силы сопротивления. Но вместе с тем – полный  дикого, животного страха.
Не знаю, чем он был, мой следующий пассаж, – расчетом ли, столь мне не свойственным, или же высшим проявлением Человека во мне – но он сработал мгновенно.
Мгновенно. Дед в комнате, бабка на кухне, мама в туалете… А столовые сервизы все выставлены прямо здесь, в гостиной…
- Вижу, боишься ты меня, - прошипела я. Его тут же отдернуло в сторону. – Будь уверен: тронешь мою мать – урою, и похрен мне на психушку, на тюрьму, да на смерть саму. Мне терять нечего.
- Ты что, шарики с роликами смешала, сучка больная? – прошептал он, от испуга отгородившись от меня рукой.
- Да, я больная. Не смей ее обижать. Слышишь?
Я сорвалась с места, схватила сервизочный нож и направила на него:
- Коли таишь зло, «папочка», или расчет имеешь – спать не будешь вообще. Во сне глотку перережу. Я же сумасшедшая.
И я тут же расхохоталась, и каждый взрыв такого хохота говорил о надвигающейся лавине истерики.

- Больная… - шептал он, вытирая пот с шеи. – Так я же тебя выставлю на улицу, прошмандовку…  И будем мы с Машей в мире жить, без тебя, дьявольское отродье…
Я снова засмеялась:
- Никуда ты от меня не денешься. Никуда. Мамочка будет со мной до конца, то что если уйду я – уйдет и она. Ах, да….
Я приложила пальцы к виску, как будто что-то вспоминая:
- Я знаю, что ты сделал с нашей сберкнижкой. Грязное животное.
Вот от этого его действительно бросило в холодный пот. Так он и сидел, еле дыша, весь дрожащий, с выпученными, красными глазами…
«Вот мой подарочек тебе, скотина, в ответ на это богомерзкое платье. Поживи-ка теперь в том аду, в котором так долго жили мы с мамой…»
Вернулась бабка:
- Идите, попейте еще чайку. А что… Что тут у вас происходит? Ларочка, что ты смеешься так… странно?
- Ой, бабуль, папа такой анекдот рассказал, очень смешной!
Признаюсь честно, моя бабушка была на редкость глупой и суеверной женщиной. А как ты знаешь, одно зачастую очень усиливает другое.
Простояв немного с открытым ртом, она сказала:
- А… Понятно, детки. Попейте чайку и домой! – и добавила: - Смеяться много вредно, плакать будите, примета такая есть.
«Мало плакали мы с мамой», - подумалось мне.
Она улыбнулась, чувствуя себя, видимо, всеобщим примирителем, от чего краска радости залила ее лицо, а губы растянулись в беззубой улыбке.
После чая, который прошел в относительном молчании, - относительном потому, что бабка стала рассказывать о даче и ее огородных насаждениях, где-то подсознательно чувствуя, что стоит разрядить обстановку, но ее, конечно же, никто не слушал; после чая мы стали быстро собираться.
Синяк на мамином лице уже не поддавался никаким тональным кремам и приобрел какой-то мерзкий, зеленовато-синюшный цвет. Бабушка специально стала носить свои большие уродливые очки, дабы оправдать то, что у нее «резко ухудшилось» зрение и она «совсем плохо видит».
Без особой прилежности бабка покидала наши «новые» шмотки в большую клетчатую сумку, перекрестила, наговорила кучу ненужных глупостей, расцеловала всех и отправила уже было на улицу, как он вдруг сказал:
- Чего нам переться с этим всем на автобусе? Или пешком, мы чё, нищие из города Мухосранск?  Я вызову такси.
 - Такси? – удивилась мама. – У нас же нет денег…
- Есть, Машенька, теперь у нас все есть.
И он чмокнул ее в лоб. «Как в старые добрые времена», - подумала я.
Дед даже не вышел попрощаться. Видимо, он относился к тому типу аморфных существ, которых мало что интересует в этом мире, кроме своей собственной размякшей, раскисшей персоны, да и, пожалуй, телевизионного мусора.
Мама шла позади всех, сложив руки на груди. Эта старая, растянутая черная водолазка уродовала ее, а синие джинсы были заботливо заштопаны на ягодицах, притом все это «искусство» было заметно даже невооруженным глазом. На мне была красная футболка с нарисованной на ней куклой Барби или чем-то в этом роде, и мала она была мне размера на три. Видимо, девочка носила ее, когда ей было девять или десять лет.  «Какая мерзость!»
И шорты эти, голубенькие, с зелеными кармашками-обманками, пришитыми в тех местах, где они уже давно протерлись…
Этот индюк шагал впереди размашистыми шагами, сдвинув кепку на глаза, все время причмокивая губами, как большой откормленный сом.
Мы сели в такси, но мне было все равно.  Настолько я была измотана… Мы с мамой перекинулись взглядами, и я поняла, что она испытывает то же самое.
Мама, мама! Какой красавицей ты была в 20! Это круглое румяное лицо, эти ямочки на щечках, густые черные волосы и огромные добрые глаза. Теперь это лицо – маска из пожелтевшей и помятой газетной бумаги.
Теперь вся наша жизнь и есть – ком пожелтевшей газеты, которую используют в туалете во всем известных целях.

Я ожидала увидеть в нашей квартире все, что угодно, но только не это! Только не это!
Все распродано. То, что не распродано – разодрано в клочья в поисках заначки. Мама чуть не упала, я вовремя успела ее подхватить… Я села на корточки и держала на руках эту маленькую, хрупкую женщину, у которой внутри – океаны сострадания и озера бескорысной доброты.
Обои были изодраны – это до какого состояния надо дойти, чтобы впиваться ногтями  в обои? Это еще ладно: на них были следы неумело вытертой блевотины, мочи и поноса.
Повсюду валялись щепки. Да, эта скотина, разломав наши вещи, выкинула их на помойку; все же хоть какая-то толика стыда в нем еще сохранялась. Телевизора не было; не была шкафов, стульев, единственная стенка, где хранилась вся наша одежда, исчезла!
Даже наш диван, где мы с мамой ютились, даже мой учебный стол!
Большая часть одежды тоже исчезла. Помню мамино пальто, коричневое, отделанное лисьим мехом, которое она так любила… Его, естественно, мы тоже не нашли.
Наши вещи – и одежда и книги (те, что были слишком ветхими, чтобы найти себе покупателя) – валялись прямо посреди комнаты в огромной куче.
- Ну вот, разбирайте свое дерьмо! – брезгливо кинул он нам и закурил сигарету.
Мама сползла по стене и закрыла рот рукой. У меня ком подступил к горлу от злости.
Увидев нас, он сказал, как ни в чем не бывало:
- Что вы так расстраиваетесь? Купим новое. Вот, глядите.
И он указал на большой диван-кровать, кресло раскладушку, небольшой столик и два стула. Они стояли в углу, еще не разобранные и даже не распакованные.
Он рассмеялся, и его смех был почти добрым, почти искренним. Неужели он серьезно ничего не понимал???
Вещи действительно были новыми и, вероятно, достаточно дорогими.
Он рассказывал, в энтузиазме размахивая руками:
- Вот здесь, на кровати-диване, будем жить мы с Машей. Да, Маш? Дочка, ты отправишься в Антошину комнату, там просторно, из окна вид хороший. Ремонт я беру на себя. Ах, да!
Он указал на кладовую:
- Некоторые твои вещи, самые старые  и дряхлые, я не стал выбрасывать и положил туда. Разбирайся, Машенька, что не нужно – выкидывай.
Мама чуть не плакала, сидя на полу. По его лицу скользнуло что-то – что-то, указывающее на то, что в этом сосуде органов еще находится человек, он подошел к ней, приобнял и сказал:
- Не плачь, Маша, мы тебе и дочке новые вещи купим, все будет по-другому.
- А как же деньги?
- Что? – крикнул он чуть ли не в злобном экстазе, от чего маму бросило в холодный пот. – Есть деньги, Машенька, все у нас есть!
Он подскочил к ней и взял ее лицо в свои большие обезьяньи руки:
- У меня есть работа! Есть деньги! Я больше не пью! Я счастлив, черт возьми!
Так он ходил несколько минут по комнате, пиная ногой старые вещи, которые с грохотом разбивались, шелестели, ломались.
- Все это – твое, Маша! И будет больше, больше, мы с тобой как король с королевой заживем!
Мама неуверенно поднялась с пола; ее всю трясло. Он тут же, почти заботливо, подскочил к ней:
- Что? Тебе плохо? Давай я чаю сделаю, зеленого с мелиссой, тебя тоже приглашаю, Лара! Мы же семья, черт подери, или нет?
Его голос был перевозбужден, неестественен. Мы не знали, чего от него ждать.
Так мы пили чай, слушая рассказы о его новой работе. Мы хотели, хотели верить ему, ибо, в противном случае, мы должны были вот так, без вещей, денег и документов, встать и уйти, не оглядываясь и не думая, куда нам идти.
- Все наладится, - шепнула мне мама.
Она всегда ела мало, а в этот раз даже не притронулась к пирогу.
- Мама, - слезно просила я. – Поешь. Поешь! Я ведь тоже долгое время не ела, но видишь, теперь же ем!
И тут он подскочил с места, подобный безумному гению, которого осенила гениальная идея.
- Маша! Чуть не забыл.
Из нового, хоть и небольшого, шкафчика, он извлек что-то белое и очень красивое. Вытащив это нечто из шуршащего прозрачного пакета, он вытянул его во всю длину, маниакально улыбаясь:
- Это тебе, Маша, тебе, как символу добра и чистоты! Смотри же!
Это было белое льняное платье с множеством рюш и жабо; не то что бы оно было праздничным, более того – оно подходило под все случаи жизни.
- Иди, иди. Я хочу посмотреть на тебя в этом шикарном платье.
Слишком много страданий перенесла эта женщина от этого человека. И в общении с ним она как бы потеряла все эмоции. Она стала ходящей зомби, и это ужасно пугало меня. Он подал ей руку, и она, несколько испуганно поглядев на него, взялась за нее.
«Ну почему, почему? Почему ты любишь эту скотину?»
- У тебя же метр шестьдесят, так, Маша? И размер – сорок четвертый. Иди, примеряйся. Я уверен, это платье тебе очень пойдет. Ты будешь в нем как королева!
Тут он взглянул на меня, и сразу же отвел взгляд, то ли в испуге, то ли в презрении.
- Не волнуйся, папочка. Я надену это замечательное красное платье на первое сентября, как ты меня и просил.
Я выдавила ядовитую улыбку. Он фыркнул и отвернулся.
Мама вышла. О боги! Блистательный ангел в небесном одеянии! Такой грустный, умирающий ангел, оставленный в грязи и мерзости этого мира, которая чужда его натуре.
Мама подошла к зеркалу, причесала волосы, уложила их на бок, как всегда любила. Улыбка не сходила с моего лица. С его – что удивительно! – тоже.
Такой запомнила я ее: сверкающей, божественной, являющей собой воплощение частоты, добродетели, и… Всего-всего. Эти вечно грустные темные глаза, глаза на пол-лица, поглощали меня, поднимали на небо и низвергали в пучины. Ну почему, почему эти глаза так страдают? Почему из них вытекло так много слез?

Так пошли наши первые недели, которые не предвещали ничего плохого. Он давал нам деньги, и сколько бы мама ни спрашивала об их источнике, ответ был всегда один:
- Говорю же, работаю сантехником у буржуйских рож, чего тут непонятного? Иди вон борщ вари.
И я, и мама – мы уже прекрасно понимали, что все возвращается в свою колею. Боль, которую я испытывала, была невыносима.
Это была самая большая боль, которую может вынести детское сердце.
Мама не работала, так как были в разгаре летние каникулы, и тянуть эти часы, эти минуты, было тошнотворно и убийственно гадко. Порой мы гуляли с ней, в обнимку, порой посещали стоматолога: он восстановил мои выбитые зубы.
Он днями не появлялся дома, даже на выходных приходил лишь под вечер. Трезвый, тем не менее. Но боль была, обида кипела, а предчувствие вырывало наши сердца.
Мы знали, насколько сильна будет буря после такого длительного штиля. Но мы даже не представляли, как к этому готовиться. Нельзя подготовиться к смерти, когда ты здоров; опасаясь попасть под машину, ты сломаешь шею, вкручивая лампочку. Так же и здесь…
Он становился все грубее, а со мной вообще не разговаривал.
Я днями сидела в Антошиной комнате, перебирая ветхие старые книжонки (а на новые он мне денег не давал), и, глядя на бурлящую, звенящую какофонию города, тихо плакала. Тоска была невыносима. 
Мама не знала, чем заняться. Она возвращалась было к вышиванию, тайком от него покупала книги, но ничего не спасало. Осколки былого очень глубоко вошли в наши души. Самое же ужасное, что мы с мамой отдалились друг от друга.
Мы больше не гуляли в обнимку по многолюдному городу, не радовались июльскому солнцу; нас связала сильная боль. Словно был супер-клей, который приклеил нас кожа к коже и держал так, очень долго, до тех пор, пока кожа не начала облезать. И вот, освободившись, мы по отдельности помнили эту боль. Лучше не прикасаться к ободранной коже. Лучше на одно время просто воспользоваться примитивной математической формулой и разделить боль на два. На одно время…
Боже, но почему я не догадалась, что больше мы никогда и ни за что не будем говорить с мамой так, как говорили раньше!? Что эта последняя ниточка из тончайших эфиров наших душ разорвется раз и навсегда?
Пустое… Вспоминать это – пустое…
А между тем лето, проведенное в одиноком шатании по улицам города и чтении старых, замусоленных книг, подходило к концу.
Настал и этот день – первое сентября. День школьников, родителей и их учителей. А так же день моего пятнадцатилетия. Я его не обманула: я действительно была в том платье, в том самом платье, в этой тряпке, предназначенной для проституток!
Мама, казалось, готова была провалиться сквозь землю от стыда. Эта скотина надменным тупым взглядом осматривала собравшуюся публику.
Одноклассники, увидев меня, тут же подняли свист и гогот:
- Смотрите, пацаны, так это же наша шлюха из психушки. И платье натянула панельное. Ха-ха-ха!
И все эти тирады изливались на меня в присутствии моих родителей, других родителей и учителей. Все умолкли, когда пришла директриса. Началась речь – пустое, шаблонное и скучное действо, являющееся мерилом закостенелой тупости нашего среднего образования.
Стоило мне отойти в  сторону от родителей, как ватага всех подростков потянулась за мной: и девки, и ребята, гнались за мной, как шакалы за Иудой, обливая гнилыми словечками вроде: «ах, у нас теперь головушка больная, какая жалость!» или «ну что, шлюха, всем санитарам дала, включая доктора?». А одна из девок, классом младше, ехидно заметила:
- Слушай, Лара, ты из какого порнофильма заимствовала это платье?
Моему терпению пришел конец, и тогда я схватила булыжник и замахнулась на них:
- Ну что, волчье, кто первым подойдет, тому в глаз засвечу! Я не шучу!
Сначала они засмеялись, тогда я подобрала камушек поменьше, и одному из наших заводил, Илье, попала прямо под глаз.
Он с криком «сука бешеная» убежал, остальные последовали ему примеру.
- Да, я больная, поэтому держитесь от меня подальше! – крикнула я им вслед, болезненно хохоча.
На линейку я не вернулась, и тут же побежала домой, готовая разреветься.
«Хватит ныть, дура! Или ты ожидала, что будет иначе? Все еще обошлось… Держись, милая, держись… Только не здесь…»
Я наскочила на какую-то курящую девушку, попросила у нее сигарету и, сдерживая слезы, выкурила ее, за каким-то незнакомым домом.
Проходящие мимо взрослые парни улыбнулись мне:
- Шикарная девушка! Просто шикарная! А я уж думал, что такая красота не может по земле ходить…
Ком подступил к моему горлу, и я что было сил понеслась домой. Там, схватив уцелевшего плюшевого мишку, забилась в угол и ревела, ревела, ревела.

Родители долго не возвращались, и это меня сначала насторожило, а под конец совсем напугало. Я сняла это уродливое платье и облачилась в теплый плюшевый халат, заварила чаю и вышла на балкон.
Какая тоска! Дети, песочницы, мамаши… А есть ли вообще смысл во всем этом? А главное – есть ли смысл в том, что я вообще задаюсь этим вопросом? Возможно, я сама, лет пять спустя, вот также буду сидеть на лавочке у дома с коляской и судачить с подругами по несчастью о том, как «хорошо сегодня мы покушали», «сегодня мы не плакали», «мы молодцы, мы уже говорить начинаем!»
Тьфу… Есть ли этот протест? Все так шаблонно, что уклониться это этого мирового маятника нельзя – иначе он просто снесет тебе голову. Это как вишневый компот: сколько бы ты ни  черпал ложкой вишни, под ними все равно окажется кисловато-сладенькая жижица. Это суть компота. И если, по неизвестному и недопустимому стечению обстоятельств, под вишневыми ягодами ты не обнаружишь компота, компот перестанет называться компотом. Все просто.
Я все еще черпала эти ягодки, плевалась косточками. Не будет ли так, что в один прекрасный (или ужасный?) момент я тоже обнаружу там этот мерзкий, набивающий оскомину сок?
Нет. Не бывать безобразию…
Серый мир и серая жизнь; все повторяется, тоска добивает тебя, а мнимые «удовольствия», когда уже совсем наскучат, превращаются в леденец, который ты уже так долго сосал, что его хочется выплюнуть. Шопенгауэр был прав относительно этой странной, неподвластной дихотомии между тоской и скукой. Я же тогда считала, что первое гораздо предпочтительнее, ибо именно оно выбивает тебя из строя серых, нудных, скучных обывателей.
Я жила тоской, а они жили скукой. Когда у них в жизни становилось что-то «не как у людей», они погружались в тоску, которую боятся аки черт ладана, и стоит им начать жить хорошо, сыто и добротно, им тут же хочется «развлечений». Ах, как же это банально, сестра, как банально!
В старую, дешевую, никому не нужную розетку можно налить варенья, и она будет нужна людям, но лишь потому, что из нее можно полакомиться. Все просто.
Развлечения… Плоть быстро насыщается и просит нового, плоть ненасытна…
Вот так я и стояла возле празднично накрытого стола, где были и дорогие заварные пирожные, и огромный розовый торт с пятнадцатью свечками, и «заморские» конфеты и прочие сласти, но я не прикоснулась ни к одному  из этих яств.
Индюшка, запечена в фольге, заказанная из какого-то ресторана. Она уже остыла и посему потеряла свой специфический аромат. Салаты эти, вареники украинские, да черт знает что еще…
Мне было все равно. Я взяла лишь один мамин пирожок с яблоками и медленно съела его, запивая маминым любимым чаем. Ненавистно мне было все остальное, ломившее своим изыском и дешевым пафосом наш стол.
С огромным стыдом вытащила из его пачки сигарет сигарету, эту дешевую сигарету; во мне ютились два чувства: желание покурить и успокоиться, и мысль о том, что я беру его сигареты и тем самым уподобляюсь ему. А я не могла, не могла допустить – стать на один уровень с этой скотиной! Лучше уж – камень на шею или в омут. Да способов предостаточно…
Еще где-то час я просидела на балконе, дымя сигаретой, и смотрела на город. Церкви, соборы, Бог… Но почему столько страдания в городе, который сам Господь окрестил своей великой рукой? Это невыносимо. Зеленая листва черна… И небо – тоже. Когда я без своего второго сердца, без моей мамочки, мир черен для меня, и нет для меня утешения. Даже с ее помощью, даже под ее руководством я не могла – не могла радоваться. «Папаша» сломил меня, больница подлила масло в огонь, но причина-то в чем была? В моей беспокойной натуре. В моей буквально нездоровой жажде справедливости.
Как можно улыбаться, зная, что мы все умрем? Кто-то погибнет под колесами поезда, кого-то растерзают собаки темной ночью, а кто-то умрет в ужасных муках от рака легких, рака крови или СПИДа… Что может нас спасти? Неужели… Неужели…
Да, действительно. Только Он может спасти нас. Покинуть это место, это смрадное вместилище страданий, эту клоаку. Природа дает нам красоту, но и она же приносит гибель. Красота – не есть мерило… Искусство – тоже. Порой оно побуждает к плохому. Тогда что? Что?
От моих мрачных раздумий отвлек меня щелчок входной двери.
Я тут же вышла в коридор, где они молча раздевались и выглядили жутко усталыми.
- Мам… - обратилась я только к ней. – Ну что там?
Она вздохнула и сказала:
- Дочка, готовься, наверстывай. Тебя перевели в десятый класс, но экзамены перенесли на осень.
Я расцвела от счастья:
- Боже… Как же хорошо… Спасибо тебе, мамочка! Ты солнышко мое!
Но тут же тень накрыла мою душу:
- Мам… Это благодаря тебе? Ты им…
Она снова вздохнула, как-то обреченно и отрешенно.
- Чё ты к матери пристаешь, не видишь – устала она? – рявкнул «отец». – Даже если и так, тебе-то дело какое есть? Это все из-за тебя. Будь ты нормальной, все нормальненько было бы.
И он тут же рассмеялся, потирая руки:
- Где наш стол? Я голоден, как волк. Маш, иди на кухню и разогревай в духовке индейку, и картошку тоже с салом. Быстрее, быстрее! Жена, тоже…
Я взглянула на него так, что он невольно отшатнулся:
- А самому слабо разогреть да бутерброды сделать?
Мой взгляд готов был сплющить его в тоненький кусок испорченного бекона.
- Заткнись! – рявкнул он. – Иди  ешь, а сначала маме помоги.
Я, преисполненная обидой, клокочущая от бешенства, вернулась к маме на кухню, где она суетливо хлопотала.
- И ты будешь все это терпеть? – спросила я.
- А что нам остается? Терпение, смирение порой могут творить чудеса.
- Брось, мама. Он снова запьет! Вот увидишь…
- Нет! – крикнула она  в испуге. – Я верю в него.
- Да пойми, он же нечего…
- Он работает, он кормит нас.
- Ты прекрасно знаешь, что это грязные деньги.
- Нет! – выдохнула она, ее руки затряслись.
Видимо, она действительно свято верила в то, что свои деньги он добыл честным путем, иначе – я ее знаю – она бы не взяла ни копейки, даже если бы умирала с голоду. Такова ее натура.
Но Боже, откуда эта наивность? Добро ли она? Но как больно она бьет своим острым хвостом того, от кого уходит, и когда ее место сменяет истина!
Во время празднования у меня создалось впечатление, что это не День Рождения, а поминки. Мама уговаривала меня поесть, но я скушала лишь несколько пирожков с чаем. Торт съел он, руками запихивая его в рот огромными кусками. Скорее всего, отсутствие выпивки раздражало его, хотя свое раздражение он на первых порах сдерживал.
Подарки? Да, подарки…
Мама поцеловала меня в лоб и подарила четки – нет, не церковные – малахитовые, правда, с крестиком, и она сказала:
- Тебе идет малахит. Каждый раз, когда тебе будет плохо, тереби их, прикладывай их к сердечку и вспоминай меня. Легче будет.
У меня на глазах выступили слезы, но я тут же стряхнула их и улыбнулась ей, обняла и держала ее так крепко-крепко. Наши сантименты у этой свиньи вызвали лишь сдавленный смешок, после чего он, так и не дожевав, пробубнил:
- Дочь, мой подарок ты уже получила. Надеюсь, тебе платье понравилось. А теперь вали в свои комнату, уроки учи, а мы с мамой поговорим.
Я взглянула на нее, прося разрешение, и она кивнула.
Не знаю, о чем шел их разговор, но криков или плача я не слышала. Долго я пролежала при свете тусклой лампы на кресле-кровати, укутавшись в одеяло и штудируя старый сборник Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец». Так и заснула, с книжкой в руках, погружаясь в волну духовного облечения и вместе тем – какого-то воодушевления. В наивную мысль о том, что все, наконец, наладилось…
Это даже хорошо, что я не знала, какие кошмары ждут меня впереди, кошмары страшные и невыносимые, прячущиеся за листками отрывного календаря.

Следующий день… Я помню дождливое утро, похожее на колпак клоуна, вывернутый наизнанку; до того серо, до того тоскливо, что хочется выть. Шутки жизни порою похожи на лезвия – для жизни это лишь игры с ее маленькими коготками, а для меня – рваная рана на душе. Иногда эта рана затягивается, края закрываются коросточкой, и дышится легче. А порою плоть разверзается, все швы расходятся, и – о Боже! – боль, боль, боль!
Примерная семья – отец, мать, дочь. А фигурально? Сатана-искуситель, Святая жертва и… А вот относительно третьей фигуры я пока не определилась.
В школе моя жизнь превратилась в кипучую лаву, из которой нельзя выбраться, не обжегшись. Во второй же день меня избили одноклассницы. Это случилось в сквере, недалеко от школы.
Больно не было, нет, почти  не было… Зато пригодился мамин тональный крем.
- Ну че, красотка, всем мужикам в районе успела дать? Шлюха убогая…
- Думает, раз мордашка смазливая, так может на нас как на червей смотреть!
- Хоть раз бы ручкой поделилась или списать дала! Ты же ведь мастерица давать, а, шлюха дворовая, чё молчишь, когда я с тобой разговариваю?
Я молчала – не из страха, а из гордости.
Заводилы были все те же – Марина и Анька.
Последняя проговорила:
- Вишь, она типа гордая, гордая красавица. Знаю я таких. А сама перед каждым лохом юбку поднимает.
Это превысило все пределы, и я, с искаженным от злобы лицом, бросилась на Аньку, которая не без осторожности сделала шаг назад. Две другие девки держали меня под руки.
- Сильная она, - вырвалось у Марины, которая превратилась в настоящую телочку, упитанную, обрюзгшую, с перекрашенными сто раз волосами, капризными накрашенными губкам и накладными ногтями.
И тут, изловчившись, она ударила меня по лицу. Я почувствовала, как мне в рот течет тоненькая струйка крови. Этот вкус побудил во мне зверя, и я, отпихнув тех двух девиц, вцепилась в копну белесых марининых волос. Та завизжала, как поросенок, крича:
- Девки, держите меня, оттяните эту бешеную.
«Девки» в состоянии шока стояли в стороне и даже не делали попыток защитить свою заводилу.
- Да я бешеная, - вопила я. – Не трожьте меня, твари, шалавы подъездные, иначе разорву всех. Я не шучу. Я больная. Ты поняла меня, сука?
Я подтянула красное, с растекшейся косметикой «лицо» Марины к своему и прошипела:
- Худо будет тебе, тварь эдакая. Меня еще ни один мужик не касался, ясно? Я тебя в землю втопчу. Коли подойдешь ко мне. Я без башни. Мне все равно.
И я, что было сил, харкнула ей в лицо, прямо в ярко накрашенный левый глаз. Она снова завизжала и стала неумело отбиваться, но я толкнула ее так, что она своей красивой «маленькой» задницей села в грязную лужу, где плавали окурки и использованные презервативы.
Я стояла, гордая, победительница, хотя меня всю трясло.
Они быстро подняли Маринку, которая сыпала в мой адрес матюками и жалкими угрозами, и тут же ретировались.
И только тогда я заплакала, вытирая платком текшую из носа кровь. В сумочке у меня был тональник (ибо подобный случай я уже предусмотрела), и я быстро замаскировала все следы драки.
Живот скручиволо, губы тряслись, всхлипы непроизвольно вырывались  из моего горла. Соленые струйки слез смешивались с кровью и текли в рот. Я отсиделась, успокоилась немного, и мне жутко захотелось курить. Но протест! Эта свинья тоже курит, я не буду, как он!
Я переборола в себе это желание и, засунув руки в карманы, быстро пошла в одно заведение.
Это была обычная бакалейная лавка, где  можно было купить много всякой ерунды, в то числе перочинный ножик такого размера и тех параметров, чтобы он не был внесен в реестр «холодного оружия».
- Тебе зачем это, деточка? – спросил усатый продавец в широкополой ковбойской шляпе.
- Жизнь такая.
Он с пониманием кивнул.

Часики меряют не только ход времени в земном масштабе, но и те процессы, - гниения, ли, разложения ли, - что происходят внутри человеческой души. И время этой скотины снова стать чудовищем, сбросив овечью шкурку, пришло.
Все свое время я занималась уроками, либо читала книги. Старый проигрыватель я незаметно перетащила в свою комнату, и слушала вдоволь Виктора Цоя, Кипелова, Курта Кобейна, Талькова, да много чего из старого рока.
Я стала замечать вспышки грубости и раздражительности с его стороны, со мной он вообще не разговаривал, лишь глядел исподлобья, вращая в руках странный резной стальной диск. Он думал запугать меня, и в этот раз стал действовать менее методично. Ему нужен был куда более быстрый и эффективный результат, плюс ко всему он еще и побаивался меня.
Как-то я тоже прошла мимо него, забавляясь с ножичком.
- Бестия… - пробубнил он и ушел на кухню.
Дома был он очень редко, притом график работы, по его словам, у него был «гибкий». Он мог несколько дней не появляться дома, либо же возвращаться только к ночи, независимо от того, будний ли это день или выходной.
Мама терпела – а что же еще ей не оставалось? Он настоял на том, чтобы спать с ней в одной постели, на его новом диване. Я видела по ее глазам, насколько ей было это неприятно, но она не могла противиться…
Теперь мы стали пленниками.
Сомневаюсь, что у них могло что-то быть. Я вообще не верила в то, что после стольких лет пьянства и свинского образа жизни у него сохранились эти способности…
Возвращаясь домой, он требовал еды: еда была. Он был недоволен все равно – «щи пересолены», «почему так мало мяса», «а  где десерт?» и т. д. Он просил ванны – ванна была. Потом дом долго громыхал от его баса: «Где моя любимая земляничная пена?»
Была ли у него любовница? Возможно. Мне было все равно. Мне вообще хотелось, чтобы он исчез как человек с лица земли, - рассыпался  в прах, развеялся песком и улетел далеко-далеко, утек гнилой жижицей в канализацию. Как один из персонажей «Дорриана Грея…» Опустить его в кислоту, а потом без зазрения совести спустить образовавшуюся мерзость в туалет. 
Боже, он кричал на нее! По его мнению, она должна была стать Золушкой, Ховрошечкой, гнобящейся на кухне с утра до вечера. Когда он видел ее за вязкой, чтением книги или просмотром телевизора, он говорил что-то вроде «баба должна быть бабой и заниматься квартирой, а не бездельничать».
Когда она указывала на работу и репетиторство, он презрительно отмахивался от нее и называл дурой.
Деньги… Деньи были, и это было главным камнем преткновения в семье. Странно, правда? Когда их не было и теперь, когда они появились, возникал один и тот же эффект.
Более всего меня поразило то, что мама почти не спрашивала об их происхождении. Он спросила лишь единожды, на что он ответил:
- Баба-дура, чего тебя не устраивает? Не было денег – ныла, они есть, тоже ноешь! Говорю же, без криминала. Работаю сантехником у богатых буржуйских задниц, толчки им чиню.
Только вот инструментов ни я, ни мама так и не видели – «они в офисе». Синяки, ссадины – «лез под сауну, придавило».
Боже мой, мамочка! Я не верю в то, что ты знала о происхождении этих денег и принимала их. Она бы скорее умерла от голода, нежели приняла хоть копейку – об этом я уже говорила… Тогда остается другой вариант: безрассудная, слепая, наивная вера. Вера в чудовище и любовь к чудовищу.
Не ври мне, мамочка! Ты любишь его... Любишь!
И это было ударом мне прямо в сердце. Она сама этого не замечала, но она убивала меня. Неужто даже сильнее, чем меня, а, мама?
На следующий день я пришла в школу с этим ножиком, демонстративно вращая его в руках. Марина была испугана, его пухленькая нижняя губка капризно отвисала, и она не спускала с меня глаз, словно замышляя что-то. Анька красилась где-то в углу, оголяя свои кривые ноги, обтянутые в сетчатые колготки. Кто-то перешептывался, и до меня дошло «больная она, зарежет еще нас».
- Обязательно, - крикнула я назад, обращаясь неизвестно к кому.
А Анька была стукачкой. И всем это было известно.
Прошел первый урок, урок математики, но что-то не давало мне покоя… И это «что-то» не было связано ни с Мариной, ни со всей школьной ситуацией.
При этом мне все время хотелось спать, - видимо, результат нейролептиков. И каждый раз, закрывая глаза, я видела фигуру в белом, с черными, растрепанными волосами; она шагала босяком по песку и битому стеклу, а потом, посмотрев на меня, вдруг исчезала. Я не могла увидеть, кто эта женщина, но могла догадаться… И это видение вызывало приступ такого неконтролируемого ужаса, такого трепета, что меня начинало колотить.
Прасковья Марковна была хорошей подругой моей мамы, и прекрасно знала обо всей ситуации, посему она несколько смягчила нагрузки, накладываемые на меня. Занималась после уроков, чтобы перейти к сдаче экзаменов, перенесенных на осень.
Увидев, как я вся сжалась в комок, и дрожу, а на белой футболке проступают явственно следы пота, она обратилась ко мне:
- Лара… Ларочка? У тебя все в порядке? Ты бледна, как снег.
Я не ответила. С задних парт послышались смешки:
- Да она чеканутая, нож с собой таскает, зарезать нас грозится!
- Лара, это правда?
- Пр… Прасковья Марковна, мо… можно выйти?
- Иди, конечно, - несколько обескураженно сказала она, спуская очки. – А я как раз тебя спросить хотела, ну да ладно…
Я быстро вышла из класса.
- Беременна она, как пить дать! – кричал мужской голос. – Там нейбось в психушке со всеми психами переспала и психов плодить будет!
- Леврентьев, сейчас же замолчи! Иди-ка к доске…

Я просидела  в туалете минут пятнадцать, готовая к новому припадку (а их ведь больше месяца не было!), и это ожидание припадка было хуже самого припадка. Я спустилась в столовую и попросила воды, и наконец вернулась в класс, под улюлюканье и дождь из пережеванных бумажек. Этот Леврентьев, Слава (который, кстати, несколько раз пытался лапать меня), все еще мучился  с геометрической задачей о равностороннем треугольнике, бычьим взглядом упершись в учительницу.
Злости моей и отчаянью не было предела.
Я знала, что делать.
Урок закончился, но, так как после геометрии у нас должна была быть алгебра, мы остались в том же кабинете. Ах, да – еще же наступил перкус, поэтому почти весь класс побежал в столовку. Я же ела мало, и довольствовалась маленьким бутербродом с сыром и колбасой. А водой из-под крана я перестала брезговать.
Я повернула взгляд вправо и наткнулась эту корову, Марину, в малиновой блузе с огромным декольте, демонстрирующим то, что при ее комплекции ничего, кроме отвращения, вызывать не может. Она доставала из своей сумки огромный хот-дог, поливала его горчицей и уже готовилась отправить его в рот, как заметила меня и напряглась. 
- Че смотришь на меня, буркала вылупила? – рявкнула она, дразня меня хот-догом. – Не все такие дрыщи, как ты. Да и не ври ты, что целка. Никогда не поверю. Ха-ха-ха!
И тут я огляделась и поняла, что в классе никого, кроме меня и Марины, нет.
Мигом я подскочила к этой девке, выхватила хот-дог из ее пухлых ручек, и швырнула его на пол. Та и рта открыть не успела, как я приставила к ее шее мой ножичек:
- Слушай сюда. Я тебя не знаю – ты меня не знаешь, поняла? Нечего своих псов цепных на меня травить. Тогда не будет ничего. И стукачку свою к ноге поставь. Поняла? А не то – конец тебе и твой поросячьей жизни!
Она лишь кивнула и подскочила, с рыданиями бросившись из класса. Каким комичным было это самовлюбленное чучело, восемьдесятпять кило живого мяса на тоненьких шпильках, притом в короткой юбке! Как смешно она бежала! Это надо было видеть.
И тут же осечка. Мама!
Она осудит это. Имею ли я право разить зло? Имею ли я на это право, не имея точных знаний, что это зло? Или что я – добро и потому имею право?
Мама, мама, я превращаюсь в чудовище!
Я схватила свои вещи и побежала домой, хотя оставалось еще два урока. К черту!
Нет, нет… Я уже чуть не убила двух человек, да, это плохие люди, но каковой мерой правосудия надо обладать, чтобы пойти на то, на что пошла я? Нужно иметь это право от Высших Сил, иначе это самосуд, галиматья и вздор, это бульон из ненависти, который возгорается еще сильнее от такой вот капли – жгучей, убивающей!
Я бежала по давно знакомой тропинке и тихо плакала.

Придя домой, я никого там не обнаружила. Тишина!
Но я чувствовала его, конец, он склизким спрутом полз за мной, и я могла видеть его клювообразный рот, полный гнилых испражнений. Он готов был схватить меня за горло. Но в чем, в чем? В чем заключается этот конец, этот слом земли под ногой, эта Помпея, сгорающая и разрушающаяся ради одной жалкой, неполноценной семьи!?
Будет выговор, и меня исключат из школы, поставят на учет в детскую комнату милиции? Не самое страшное.
Он снова запьет и будет травить нас? Нет, этого я не вынесу. Я буду искать выход, перебирая все варианты, пока не найду тот, который будет выгоден мне и маме. Знаешь, сестра, как один психолог работал с потенциальными самоубийцами? Он давал им ручку и лист бумаги, и предлагал написать все варианты решения проблемы этого суицидника, притом последний вариант будет самым приемлемым. Таким образом, пациент всегда исключал самоубийство, и выбирал другой путь. Эдвин Шнейдман, кажется, звали этого умного психолога…
Так  и я, так и я. Но если мне придется убить эту мразь, эту пьяную мразь – я сделаю это, - так я думала тогда. А еще я проберусь террористкой-смертницей на самый известный наш алкогольный завод и взорву его к черту!
Я была отчаянна до безумия. Я была отчаянно безумна.
Ах да, был более приемлемый вариант, да, он был. Я прекрасно знала и понимала, в какой криминал залез этот черт, и рано или поздно его возьмут. Во что он мог ввязаться? Нелегальный алкоголь или оружие? Наркотики? Разбои или убийства? Да он мог сделать что угодно, в нем же нет ничего человеческого. Но какой тенью лягут все его преступление на мамину честь и на всю нашу семью?
И это тоже не самое ужасное. Есть что-то ужаснее. Ужаснее во стократ, то, что грядет – это потоп, это путь, который приведет меня к Господу или же отправит к нечистому, - теперь я это очень отчетливо поняла. Это развилка, это – поворотный пункт.
Я поставила музыку, стала листать альбомы со старыми работами Моне… Хриплый голос Цоя повторял: «Красная, красная кровь – через час, - уже просто земля, через два на ней цветы и трава, через три она снова жива и согрета лучами звезды по имени Солнце».
Прости, если я немного перепутала слова великого барда. Суть я передала.
О Карри, каково это – ощущать себя крупинкой, чувствующей и мыслящей крупинкой среди сотен, тысяч и миллионов таких же? Или не таких? И где-то есть еще, еще и еще… Голова кружится. Ты замечала ли за собой, моя прекрасная светлая сестра, что мысли о Вечности приходят к нам непосредственно перед, либо после катастроф, убийственных трагедий, болезней и полных, абсолютных крушений наших чаяний? Мы понимаем, что мы – Вечность, и что все случившееся – сон. Как все мелко и крупно, как все энтропично и упорядоченно, как мир этот сочен, как он душист и пахуч! Мы никогда не переживем всего возможного, не прочувствуем всего того, что можно прочувствовать!
Мы живем, как в скорлупе, беды помогают нам выйти из нее. Это я только сейчас додумалась, раньше боль ослепляла меня. И потом, пройдя все круги ада потери, предательства или унижения, ты видишь яркий цветок и пчелку на нем, такую же яркую, а вовсе не то, как некстати смазался лак на твоем ногте. Поверь мне.
А ведь до случившихся событий я и не пыталась выбраться из этой скорлупы! Грецкий орех ведь потому и ценен, что хорош лишь тогда, когда лишается своей скорлупки.
Это я ушла далеко, слишком далеко…. То, что будет далее, не поддается никаким сентенциям, никакому сочувствию – ничему. Это просто одна черная безглазая шахта, в которой ты ничего не увидишь, к счастью не увидишь. А если сможешь – лишишься разума. Мгновенно. 
Полистав альбом Моне, я стала решать задачки по геометрии, но на меня напало такое раздражение, что я отбросила ручку и тетрадку в сторону, а потом с тоской посмотрела на четырехтомник Л. Н. Толстого… Даже с моей любовью к книгам он казался мне необъятным и словно не подходящим к ситуации. Я полистала эту ветхую книжку, первый том, прочла вводную статью, и тоже забросила.
«Так не бывает. Что-то… Почему? Сердце мое, ты почему? Почему ты бьешься так, словно в тебя встроили моторчик? Куда ты меня пытаешься увести? Отвечай!»
Меня колотило так, что я даже ощущала стук одной челюсти о другую.
«Может, это всего лишь ПМС?» - утешала я себя, глотая валерьянку. Так бы оно и было… Наверное…
В приемнике играли мои любимые Скорпиончики – Wind of change…
Я укуталась в  одеяло, обняла приемник, постоянно ставя песню на повтор, и свернулась в комочек в кресле. Что-то…
И я видела дорогу. Или это была не дорога? Тогда что? Как будто карусель какая-то… Огромный поток теней, отличающихся чем-то друг от друга – это видно сразу, - но таких одинаковых в своей злобе и бешеной скорости, что эти отличия попросту не замечались! Они крутились, издавая рычащие звуки.
И тут передо мной предстала она – женщина в белом! Босая, облаченная в белое платье, и сама бледнее снега. Ее черные волосы развеивались на ветру, и она шла, шла, шла – приближалась к этой дьявольской карусели. Я хотела остановить ее, схватить за руку, оттащить ее, словно ведомую каким-то демоном, каким-то искусителем, но я находилась в этот момент в другом измерении.
 В этой карусели не было добра! В ней была только смерть!
- Мама! Мама! - кричала я.
Она  на мгновение посмотрела на меня своими огромными глазами, в которых было столько печали и чего-то столь недопустимо убийственного, безысходного, что у меня из глаз брызнули слезы. Ее губы шептали что-то… Я пыталась услышать, и вот…
- Прости, но я должна взойти на свою Голгофу…
- Мама, прошу, не ходи туда, дай мне руку!
Нет, это были другие слова:
- Бог простит…
Я в ошарашенном ужасе бросилась на нее, вцепившись глазами в ее лицо – в это лицо, в лицо каменного изваяния! Белое платье и черные волосы, белое тело и черная тоска на душе…
- Мама!
- Бог простит… вас обоих…
И она нырнула туда!
Она нырнула!
Нырнула!
Рычащие демоны схватили ее, и завертели в этом дьявольском вихре. Несколько мгновений  я еще видела белое платье, легкое, как пух одуванчика, и волосы цвета воронова крыла, ее рука проскользнула мимо меня – и ВСЕ!!!
Я бросилась в этот вихрь, в эту циркуляцию нечисти, в этот сверхскоростной парад убогих созданий, но не успела.
Очнулась я на полу, дрожащая от ужаса; мои волосы все прилипли к лицу, мокрому от слез. Магнитофон валялся рядом, все еще этот хриплый голос пел о ветре перемен…
Что было сил, я пнула его ногой, и воцарилась тишина.
Я взглянула на часы: без двадцати восемь. Она должна прийти где-то через час.
И этот час был вечностью для меня. Что, если…
Я умылась, приняла ванну, омывая свое красивое, женственное тело, которое ненавидела всеми фибрами свей души. Они, эти мужланы, эти мелкие недоростки – все – хотели иметь это тело, но ни одна тварь не пыталась взглянуть на мою душу! Мальчишки-одноклассники нагло домогались меня, а девчонки люто ненавидели меня за это. Мужчины на улице предлагали секс за деньги, грязные кавказцы лапали за талию и пытались опустить свои волосатые лапы ниже…
Я бы заплакала, но слезы не шли. Видимо, я была настолько вымотана морально, да и физически (я весь день почти ничего не ела), что каждое движение давалось мне с трудом. Натянув халат, я заварила чай, выкурила сигарету на балконе, опять укуталась в  одеяло, только на этот раз на диване, в зале, где моя мать спит с этой скотиной, и стала ждать.
В какое-то мгновение мне захотелось приготовить ей поесть, но я поняла, что это выше всех моих физических и моральных сил. Тошнота и тоска…
Валерианка снова дала о себе знать: я погрузилась в дремоту, только теперь  не было никаких кошмарных видений.
Десять минут десятого. Поворачивается замок.
- Ларочка, ты дома? Я купила твоих любимых казинаков!
«Боже мой! Слава Тебе!»
Она жива!

Когда я снова очнулась, то мне на мгновение показалось, что я подвешена кверху ногами, и некий очень мощный маятник раскачивает меня из стороны в сторону. По мере того, как ко мне возвращалось сознание и элементарная способность ориентироваться в пространстве, я начала понимать, что именно так сильно бьет меня по голове, вызывая приступ тошноты и непонятной и неизвестно откуда взявшей тряски.
Я открыла глаза и увидела мамино лицо, ее бледное лицо; она говорила что-то мне, держа возле моего носа…
(Боже мой! У нее нет головы!!!)
… пузырек с нашатырем.
- Дочка, не пугай меня, слышишь?
Я снова подскочила, но мама, осторожно, гладя меня по шее и плечам, усадила меня на диван.
Как оказалось, я упала с дивана.
- Я вхожу, вся такая радостная, с гостинцами тебе, а ты лежишь ни жива ни мертва, чашка валяется на полу, чай разлит… У меня сердце… Девочка моя, Ларочка, не пугай меня так больше!
Видимо, я потеряла сознание, услышав поворот замка, едва ощутимое на слух царапанье ключа о железную поверхность замка… Знаешь, сестра, что это такое – порог чувствительности? Это что-то вроде того, когда ты реагируешь на все очень сильно и… нервно, что ли. Это низкий порог чувствительности, в моем случае. Я об этом прочла в одной книжке по психологии, не помню уже автора. Помню лишь описываемый там пример: одна женщина ждала вестей о своем без вести пропавшем сыне. Ситуация сложилась таким образом, что, будучи он жив, ей позвонили бы прямо в дверь, в домофон, ибо телефонная связь в этом городе работала плохо, а милицейское отделение было совсем рядом, а если погиб, то ей поступил бы звонок на домашний телефон, а не на домофон. Так вот: бедная женщина восемь часов просидела, не вставая, на кресле, между домашним телефоном и домофоном. После восьми часов ожидания (а автор уверял читателя, что ее бросало в пот и жар от лая собаки за окном, от стука шагов, даже от капли воды из кухонного крана), раздался звонок по телефону. Нескольких секунд хватило организму для того, чтобы ВСЕ осознать. Реакция сработала мгновенно. Обморок. Инсульт. Смерть.
То же было и со мной. Я уверена, если бы ее сын был жив, она все равно лишилась бы сознания, но осталась бы жива. Так и здесь…
Скоро я поняла то, почему меня мутило: нашатырь. Мерзость, хуже не придумаешь. Вестибулярный аппарат пошалить решил.
(У нее нет головы!)
Я опять вздрогнула.
- Да что же с тобой! Почему ты все время дергаешься? Припадки? Припадки вернулись, да?
Я постаралась улыбнуться, решив, что не стоит пугать ее своими галлюцинациями. Но организм сдался мгновенно: я разревелась и снова наклонилась вниз, готовая упасть.
- Лара, ты что? – суетилась мама. Она сама была готова заплакать от отчаянья. – Отдохни, ложись! Ложись!
Она снова обняла меня, а я не захотела отпускать ее, ее нежные руки, ее теплое тело, и прижалась к ней так, что вполне могла раздавить.
Сквозь слезы я бормотала:
- Мама… Мама… Я люблю тебя… Не уходи от меня!
- Ты что? – она нежно отстранилась и взяла мое лицо в свои руки, глядя мне в глаза: - Я буду с тобой. Всегда. Понимаешь? Я никогда не брошу тебя. Ты же знаешь, как сильно я тебя люблю.
- А если ты умрешь?
- Что?
- Если ты умрешь, - повторила я и, уже не в силах сдерживать рыданий, опустила голову ей на колени. – Я не переживу…
- Лара… - в ее голосе появились странные интонации. – Все умрут,ты же знаешь… Знаешь ведь, ты уже не маленькая?
Я кивнула, и снова обмякла.
- Лара… - она понизила голос, и я тут же поняла, к чему она ведет. – Ты же пьешь таблетки? Пьешь?
Я снова кивнула.
- Дело не в таблетках… И ты знаешь. Вспомни Булгакова. «Плохо не то, что человек смертен. Плохо то, что он внезапно смертен».
Мама вздохнула и немного отстранилась от меня – так мягко, словно боясь обидеть меня, разбить дорогую фарфоровую статуэтку.
- Лара, но почему ты всегда смотришь не туда, куда надо? Почему тебе вечно мерещатся эти мушки, эти дохлые слепни, которые на самом деле ни для тебя, ни для меня ничего не значат?
- Мама, если ты веришь в Бога, ты должна верить и в судьбу. В то, что, черт возьми, человек может умереть, а у другого может возникнуть предчувствие об этом?
И тут выражение ее лица внезапно изменилось; как будто она увидела ангела или сама была мудра, как ангел. Она сказала:
- Это ничего не изменит. Смерть – это только новая жизнь. Не сочти мои слова за банальность.  Мы все равно будем вместе…
Она снова улыбнулась и взяла меня за руку:
- Ну, смахни слезы. Чему быть, тому быть.
Мне снова захотелось плакать, и я уже начала задавать ей новый вопрос, еще одну, очередную онтологическую почемучку, как она вдруг весело рассмеялась, хлопнула в ладоши, подняла меня с дивана и повела на кухню, говоря:
- Дочка, нельзя же днями не есть, сидеть на кофе и чаях, да еще и сигареты периодически выуживать из папиной пачки.
Увидев, как я вогналась в краску, она задорно улыбнулась и сказала:
- Ну, тут решать только тебе. Я, конечно, этого не одобряю… Но и не порицаю.
Пока я сидела, утирая слезы и глотая их (замечала ли ты, сестра, что очень часто после плача в животе как-то странно, не солено, а сладко?), мама буквально минут за двадцать состряпала мне картофельные зразы,  еще за полчаса учередила вареники с вишней, предлагая еще мне после всего этого (!) отбивные из телятины! От последнего я, конечно же, отказалась, используя все известные мне приемы вежливого отказа.
Так мы сидели несколько часов, укутавшись в плед, и слушая всю старую хорошую музыку – рок-н-ролл, джаз, блюз, даже некоторые современные исполнители не показались нам с мамой (а у нас с мамой вкусы совпадали буквально во всем) вульгарными. Потом она, затейливо улыбаясь,  сделала знак молчания, и достала одну из старых, запыленных пластинок, которые, как выяснилось, она сумела сберечь от своего последнего мужа. Композиция называлась Adagio G Minor, композитор – некий Альбинони. Все восемь минут прослушивания мы обливались слезами: гениальность, которая порхала в каждом натяжении струны, свирепствовала в каждой вспышке злобы органа, обволокла наши души, утешила их и сокрыла от всего того, что обыватели называют реальностью. Все эти счастливые восемь минут.
После этого музыкального вояжа мы окунулись в  мир воспоминаний, и мамочка рассказала мне все то, что я описывала тебе, все время до моего рождения и время моего несознательного детства. Открыла все сокровенные тайны. Мы плакали, мы смеялись. Мы знали все, что есть у нас двоих, да и вообще в целом мире, как нечто само собой разумеющееся, как откровение, исходящее изнутри. Да, это был как раз тот самый, тот самый разговор…
- А будет еще крекер, мама?
- Будет много крекера, уверяю тебя.
Я крепко сжала ее руку, и в тот момент я была уверена, что так будет всегда.
Но тут вторглась посторонняя мысль:
- Ой, мама! – спохватилась я. – Уже пять минут первого ночи. Геометрия…
- Разве она у тебя завтра есть?
- Нет, но…
Она снова лукаво улыбнулась.
- Отдыхай, - и она уложила меня на диван, прикрывая одеялом. – Можешь завтра не ходить в школу, ты истощена. Я, возможно, даже договорюсь с директором школы о переводе на домашнее обучение.
- Но зачем…
- Шшш… Я знаю, что ты сама этого хочешь. Так ты быстрее восстановишься, досдашь экзамены с девятого класса. Если захочешь – тут же сможешь вернуться.
Я улыбнулась ей, она ответила своей неподражаемой улыбкой. Таким способом мы часто общались с ней в его присутствии: улыбки, кивки, подмигивания, пристальные взгляды. А он, скотина, не знал нашего секретного кода, нашей азбуки морза!
Она утомленно вздохнула и вскинула руки, в жесте то ли просьбы о помощи, то ли протеста…
Потом села возле меня:
- Ты зубы почистила?
- Мам, ну я уже не мале…
- Шшш… Я пошутила!
Потом она опять села возле меня, и снова взяла за руку.
- Спи, спи, доченька. Завтра будет новый день.
- А ты?
- И я уже ложусь. У меня завтра аж три репетиции. Ты же знаешь, хоть папа и дает деньги, я очень конфужусь, растрачивая их. Мне нужно заработать их самой.
- Мама, ну зачем ты себя гробишь?
- Так надо. К тому же, мне нужно накопить на то, чтобы… - и тут она понизила голос до шепота.
- На то, чтобы уехать? – в детском восторге воскликнула я.
Она лишь кивнула мне головой.
- Так вот… Я вернусь не раньше одиннадцати.
- Ах да… - спохватилась я. – Завтра же среда. А ты по средам теперь себя полностью и с лихвой загрузила. Ты тоже спи.
Я поцеловала маму в щеку, и она улыбнулась, как-то смущенно, как-то растерянно, как ребенок.
Мама легла к стенке, я спала на краю – мы снова могли спать вместе, когда он не ночевал дома. Она укутала меня в одеяло, и что было сил прижалась ко мне своим теплым телом. Мне было хорошо.

Да, завтра действительно наступил новый день. Проснулась я от странного чувства, какого-то еще не до конца осознанного страха, но не могла понять, в чем он заключался.
Я взглянула на часы и удивилась: было уже половина первого дня. Конечно, я заспалась, но смутило меня далеко не это. Что-то гнетущее таилось  в этой атмосфере…
Что-то тягучее, болезненное, как будто возвращавшее меня на несколько лет назад, в ТОТ кошмар. Мне на глаза попалась пепельница, полная бычков…
«Неудивительно, - успокаивала я себя. – Он всегда курил дома».
Но что же? Он приходил? И пробыл здесь очень долго, раз столько…
Стоп. А что, если он все еще…
От этой мысли у меня ослабли ноги, и я припала к шкафу.
Нет, он уже давно не унижал меня, не травил, не издевался. Если он здесь, то я просто оденусь, и уйду…
Нет, не так. Тогда он спросит меня, как только я объявлюсь дома, почему я не в школе,  а ведь это идеальный вариант докопаться до меня, обвинить  в лени, разгильдяйстве, безответственности.
Если он здесь, скажу, что заболела. Вот и все. С сердца отлегло, и легче задышалось.
Однако некий вонючий, омерзительный клоп успел пробраться в меня, и уже давал о себе знать, указывать, что его-то я и не заметила.
Я в ужасе, не веря себе, посмотрела на пол, под стол, и остолбенела, одеревенела от ужаса: там стояла наполовину выпитая бутылка водки.
«Сжечь! Сжечь!» - маячила мысль.
«Сжечь все заводы! Уничтожить всю дрянь!» - вторила ей другая.
Не знаю, сколько времени мне понадобилось, чтобы прийти в себя, но это время закончилось, и я тихими, заячьими припрыжками стала осматривать комнату за комнатой, вздыхая от неимоверного счастья, счастья животного, - счастья, что сейчас, в данный момент, тебя не съедят. Его нигде не было.
Значит, он знает, что я проспала школу, и мне все равно влетит. Можно собраться и сбежать – в сквер, на луг за городом, за новостройками… Нет, нет. Я была слишком, слишком слаба, еле на ногах держалась.
И тут у меня сработал странный, непонятный инстинкт или архаизм: когда тебе настолько плохо, что жизнь полностью угнетает все сознательное в тебе, тебе просто стоит уснуть. Отсрочить погибель или сделать ее менее заметной для себя. Эффект кролика в норке…
  Сон – это проводник между мирами. Сон – это источник впечатлений, и даже – знаний. Сон – это возможность уйти… ненадолго, пусть, но уйти, закрыться листочком и уснуть в своем гнездышке.
Только бы, только бы не сейчас! Если тебя съедят потом, тебе уже будет все равно.
Так я и сделала: я залезла под пуховое одеяло, стараясь не обращать внимания на разящий от бутыли запах спирта. Долго я так лежала, пробиваемая ужасом, и ужас этот не был иррациональным, это не было опаской перед небольшой взбучкой – нет. Я инстинктом чувствовала, - кожей, носом, волосами, что произойдет нечто ужасное. И этого не предотвратить – остается только ждать.
Я и ждала, не зная, что делать, не решаясь даже кричать, прекрасно понимая, что ничего уже не поможет. «У меня репетиции до одиннадцати», - вспомнила я ее слова. Теперь мне ничто не поможет. Он хитрец. Он поджидал, хищник, и он дождался.
Меня лихорадило – я была полностью измотана. Тем не менее, я смогла заснуть, лицезря своим внутренним взглядом летающие отрубленные головы... А потом и они исчезли, был только жар, а потом был холод, а  потом был опять жар…
Наконец настало полное, абсолютное забвение.


Рецензии