18...

Не буду описывать все препирания со стариками, в то время, как я наспех красилась и одевалась, а они ломились в дверь, обвиняя меня во всех смертных грехах.
Помню себя лишь на улице, разгоряченную, всю трепещущую; даже дождю не удалось смыть весь мой пыл. Уже там, на улице, я поняла, что зонта, равно как и пиджака или ветровки, я не взяла.
Да и не все равно ли…
Холод. Он был где-то на заднем плане, на уровне того животного страха промокнуть или замерзнуть, который был запрятан, зарыт всем торжеством и величием того, что приближалось.
Я не помню даже, как долго я ждала. Мельком взглянув, на свои руки, я увидела, что тонкая льняная рубашка промокла насквозь и уже прилипает к телу.
«К черту!» - подумала я.
Было темно, но не страшно. Было мокро, но не холодно.
Я и не заметила, как возле меня припарковалась темно-синяя девятка. Дверца переднего пассажирского сидения отворилась, и я увидела знакомую руку, его руку.
- Привет, садись давай!
Не знаю, как, но я увидела след от обручального кольца на его правой руке, отворяющей мне дверь; вся моя рассеянность и взбудораженность мигом будто бы охладела; я словно различила нужный свет на светофоре перед тем, как сделать шаг по пешеходной «зебре». Что-то щелкнуло у меня в голове, вспыхнуло, но разом потухло, словно подавляемое другой, более мощной силой…
Я залезла в машину. Не помню, была ли я вообще до этого в салоне легковой машины за всю мою уже не столь короткую жизнь… Все это было странным, необычным, почти что фееричным,  словно сказка  просочилась в этот мир из каждой трещины на асфальте, каждого древесного корня… и каждой детали этой машины. Мне казалось, что я парю, что неведомая и неподвластная мне сила поднимает меня над грешной землей.
У меня не было сил смотреть на него, словно… Словно… Словно я боялась, что увижу не его, а кого-то, уже совсем другого, что эта сказка, эта феерия закончится и я снова упаду.
(Вдруг… Вдруг это другой человек? Черт… Но голос его… и рука… и все… Я схожу с ума… Право же, парадокс: безумная снова сходит с ума… Не думать… не думать…)
Наконец я посмотрела на него. Да, это был он, именно он, ни единая деталь его прекрасного лица не изменилась; это было все то же небритое лицо с огромными серыми глазами. И это были те же руки… И немного взлохмаченные волосы…
Он долго смотрел на меня, этим проницательным взглядом, столь простым и столь проницательным одновременно… Чего же он искал? Или это просто – особенность? Самые очаровательные люди, как правило, и сами не замечают этих своих особенностей…
Я смутилась еще больше, но у меня хватило стойкости не отвести взгляда.
- Боже, Лара, ты вся промокла, долго ты меня ждала?
- Не знаю… Надеюсь, что не долго.
Он рассмеялся:
- Как же у нас много общего, Лара! Не вести счет времени. Позволять себе быть рассеянными, пребывая в полной уверенности, что это не навредит ни самому человеку, ни кому-либо еще…
Я лишь улыбнулась. Мне хотелось сказать: «Вы ошибаетесь, Артем Юрьевич, я веду счет времени, если Вы намекаете на вполне известную поговорку про счастливых людей».
Но я промолчала.
- Сейчас, я включу обогреватель.
- Нет, нет, я совсем не замерзла! – начала было я.
- Лара, на улице пятнадцать градусов и дождь, так и заболеть недолго.
Он улыбнулся. Каждая его улыбка была полоской на моем сердце – от этого идеально выкованного клинка, от этого всепобеждающего оружия.
Потом он снял свой пиджак и дал мне:
- Укройся, мне становится холодно от мысли, что холодно тебе.
Какой неуклюжей я была, какой глупой, какой бестолковой! Мне было стыдно за себя, стыдно каждую секунду.
После нескольких секунд невыносимого, сковывающего молчания он спросил:
- Куда едем? Сразу признаюсь, что я зарабатываю немного, поэтому лучше кафе. Но если ты захочешь ресторан…
Он жутко сконфузился. На мгновение мне показалось, что он копирует меня, чтобы избежать напряжения и неловкости.
Я рассмеялась – невольно, и он тут же принял серьезный вид (вернее, псевдосерьезный). Потом я, натянув на лицо серьезное и уверенное выражение, сказала:
- Вы что! По мне хоть чебуречная. Чем дешевле, тем… И плачу я сама за себя, и никаких споров…
Какая живая мимика была у него! У него на лице было написано: «Никаких споров быть не может, плачу я в любом случае».
Я снова рассмеялась.
- Честно, поверьте мне, я здешние кофейни мало знаю, но мне по душе кофейня «К.»  - там и кофе замечательный, и цены приемлемые.
Что-то комичное было, я и сама это заметила, в том, как я, фактически, божилась, положив руку на сердце, лишь бы не взять на себя лишней вины.
Естественно, что он опять рассмеялся. Рассмеялась и я.
- Ну что ж, поехали.

Вечерний город… Огни, мерцающие, как звезды, где сам город – это и есть мини-вселеннная. Что-то сакраментальное есть в этом, что-то берущее за душу и вносящее в нее ни с чем не сравнимое чувство единения, братства, общности и даже, не побоюсь этого сказать, - вечности.
Мы почти не разговаривали, я смотрела в окно. Он тоже молчал, а меня будто бы раздирали надвое разные силы – смущение и неловкость от молчания, и чувство Города и Дороги, для описания которого еще не подобрано слова в русском языке. Я наслаждалась, и, вместе с тем, жаждала нашего прибытия, и это было тем «зайчиком», которого я еще не ловила.
Знаешь, сестра, я называла это состояние «зайчиками»: эти нюансы наших переживаний, все то, что не поддается описанию словами; и это равнозначно понятию «кайф» у наркомана.  «Зайчики» могут быть настолько разными, настолько новыми, что, пожалуй, и жизни не хватит, чтобы испробовать их на вкус, приготовить в своей жаровне и приправить своими специями…

Приехали.
Наверное, эта стойкость настолько выковала меня, что все мое смущение было утрамбовано ею в самых далеких кладовых сердца, вернее сказать – в его тюрьмах. Я – могу с уверенностью сказать – ничем себя не выдавала.
И лишь потом, долгое время спустя, я поняла, что он все знал и видел.
При входе в кафе нам повстречался очень милый официант явно латиноамериканского происхождения, который спросил, какой нам нужен столик – для курящих или для некурящих.
Я опять чуть не залилась краской и в смущении посмотрела на Артема Юрьевича.
- Вообще-то я иногда покуриваю, в основном, когда посещаю кафе или просто на отдыхе, а ты, Лара?
Я стояла, открыв рот, не находя подходящего ответа.
Он снова улыбнулся и слегка коснулся моего плеча:
- Лара, не стесняйся ты этого. Я же видел тебя у киоска с кофе и с сигаретой. Я же не думаю, что это порок или… что ты заядлая курильщица…
Опять смущение, оно как волна, налетающая на другую волну, имеющую те же свойства – отступать перед атакой.
На этот раз я смотрела на него совершенно серьезно и молчала. Он тоже  замолчал.
И тут я расхохоталась, прикрывая лицо руками:
- Вы всевидящий, Артем Юрьевич, Вы будто…
- Я просил на «ты»..
- Это трудно для…
- Я настаивал.
- Да, Артем.
Мне даже дышать было тяжело. Казалось, еще миг – и я стану контролировать свое дыхание, и даже биение сердца. 
Мы сели за столик для курящих, нам подали меню – больше я ничего вспомнить не могу.
Я смотрела на него, смотрела, смотрела. Я даже, где-то в закоулках разума, пыталась подобрать «шапку» разговора, выдумать темы, припомнить все, что я знаю по истории и теории искусства, но…
Он молчал. Я поняла, что он рассчитывает на первый шаг с моей стороны.
(Мы что, пришли сюда в шахматы играть? Или он думает, что я готова на гамбит?)
- Значит, Артем, ты говоришь, - неуверенно начала я, - что в эпоху Викторианскую искусство приняло на себя только эстетическую функцию и больше не имело цели…
- Стоп, - вдруг оборвал он меня.
Я вопросительно смотрела на него.
Он с укоризною вздохнул, словно общался с ребенком, и опустил глаза.
- Ч… Что?
Никто не может даже представить себе, насколько я была напугана в тот момент. Я перебирала в голове все возможные причины, но главной так  не увидела…
И тут он поднял глаза, свои прекрасные большие глаза, и сказал:
- Я надеялся на исповедь. Ты так и не поняла, к чему я шел? И наш телефонный разговор. Хватит игр. Я не ребенок и я уже наигрался.
- Я не думала, что можно вот так, на первом свидании… на встрече…
- Ты сама дала мне знак. Тогда, после буфета. Помнишь? Почему ты опять начинаешь юлить?
- Поймите меня…. Пойми меня, я бы ни за что не стала врать тебе; кому угодно, но только не тебе… Но это слишком странно, необычно и вообще…
Какая-то таинственная, всезнающая улыбка проскользнула по его губам, как легкая, едва различимая тень. Несколько секунд он сидел, опустив глаза, а потом вдруг вперил их в меня, словно два прожектора:
- Сказав мне это, ты хотела исповедоваться. Ну, ты понимаешь, я не подразумеваю здесь религию и тому подобное. Я скажу тебе. Именно тебе.
- Почему именно мне?
(Дура, дура, но ты знаешь ведь все!)
- Ты знаешь.
Кофе уже принесли. Он закурил, а я вот никак не решалась.
- Да, я знаю, что такое боль. Знаю, что значит любить кого-то до безумия, а потом вдруг воспылать такой отчаянной ненавистью к этому человеку, которую ты не испытываешь даже к злейшему врагу. Знаю, что такое бессонные ночи и рой мыслей в голове. Я знаю, что такое режущая, нестерпимая боль в грудной клетке, которую не умерить ни таблетками, ни сигаретами, ни алкоголем… Я знаю, что такое вопросы типа: «Почему именно я?», «Сколько это будет продолжаться?», «Как с этим справиться, не прибегая к самому худшему, самому кошмарному из вариантов решения проблемы?» Ты тоже знаешь, о каком таком варианте решения проблемы я говорю.
- Даже ты… - ошарашенно шептала я.
- Да, даже я, - обреченно вздохнул он, отхлебывая кофе. – А чем я лучше или хуже других?  Я знаю, что нравлюсь женщинам, хотя не понимаю, чем. Я знаю этих студенток-малолеток, которые буквально ноги передо мной раздвигали. Но боль – коварная штука… Она как винт. Ввинчивается и ввинчивается тебе в голову, медленно, удручающе медленно. Была бы она гвоздем – было бы гораздо легче. Так она порой там такой балаган устраивает, что легче умереть, пулю себе в лоб пустить, и все. Голова, душа, сердце – ничто от нее не ускользает. Такова моя история. Но была еще история, Лара. Когда я сидел пару часов на железной дороге, после того, как…- он запнулся, - достаточно далеко от вокзала, зная, что там поезд уже набрал определенную скорость и никак не сможет быстро затормозить; и пил коньяк, выпил много, много мыслей было. Но поезд так и не пришел… А потом она, мысль эта, ушла, и я слез с рельс и шел долго вдоль по шпалам. И вот пришел он, состав этот, мой состав, скорость его была огромна, ветер обдавал меня с ног до головы, я чуть не упал. И я подумал было: «Моя судьба уходит. Уже во второй раз».
Я ахнула, схватилась за сердце, меня всю трясти начало.
- Лара! – испуганно прокричал он и бросил было ко мне, но я уже улыбалась, как ни в чем не бывало, и дышала ровно… пыталась.
Он сел на корточки передо мной, и, обхватив голову, сказал:
- Зря, зря я тебе это рассказал… Твоя рана видимо еще не зажила, ты от нее еще не отвыкла, я дал тебе посмотреть на свою…
- Нет, нет! – шептала я и… прикоснулась к нему. – Рассказывай что хочешь! Что считаешь нужным! Я все пойму… Все…
Он вернулся на место и дрожащими руками взял чашку с кофе. В его глазах был испуг. Более того: в его глазах был ужас.
Не глядя на меня, он проговорил:
- Чувствую я сердцем, что твое горе еще сильнее моего… Чувствую…
- Да. Вполне возможно, но… скажи мне, право же, есть ли весы, на которых можно взвесить человеческое горе? Их нет… У каждого свое мерило, но то, что боль есть, и то, что есть счастливцы, избегающие ее…
- Нет, Лара, нет таких счастливцев. Просто те, кого меньше трепало, потом дико им становится от их горя и боли. Мы с тобой научились переносить их… Научились и выбрались из всего этого дерьма.
Тогда я, уже не стесняясь, словно дождавшись некоего вышнего разрешения, достала пачку сигарет и тоже закурила.
- Ты пил? – осторожно спросила я. Не знаю, понял ли он, насколько важен был этот вопрос для меня.
- Да, пил. Достаточно долго после… развода. Меня уже увольнять собирались из-за того, что часто не являлся на работу, но тут ректор вступился, ибо думал он, что я действительно ценный преподаватель, в общем, вытянули меня. А потом…
- Что?
- Не знаю… Работа помогла. Знаешь такой парадокс, Лара? То, что способно превратить нас в машины – работа! – и он поднял кверху указательный палец, дабы акцентировать мое внимание на этом слове, - оно же вытаскивает нас из дерьма. Книги стал читать. Разные – все читал… А потом… работа сделала свое черное дело. Работал по десять часов, приходил домой – и спать. Не до книг стало… И стал я мышью серой, муравьем, букашкой…
Я долго молчала, слушала его, переваривала его слова. Наконец я спросила:
- Но ты же и так идеальный педагог! К чему тебе еще стремиться? Зачем так унижать себя?
- Ах, Лара… Стремиться есть всегда к чему. И смысл жизни для таких людей, как мы с тобой, есть всегда, и знаешь, в чем он заключается? Единственная причина, чтобы не умирать?
- И что же это?
- Что в мире десятки тысяч умных книг, интересных книг, хороших книг, которых прочесть и жизни не хватит! Знание, поиск Истины…
Я рассмеялась, громко и искренне, и слезы потекли у меня из глаз. Что это было – реакция на табачный дым, либо же чувства, сплетенные в липкий ком неопределенности? Он тоже смеялся, потом резко посерьезнел:
- Расскажешь?
Я сделала затяжку, хлебнула кофе.
- Я сирота.
Помолчав, он сказал:
- Как кратко. И сколько смысла. Если хочешь, можешь не рассказывать дальше, и мы снова перейдем ко всей абсурдности кубизма.
Я улыбнулась, но искренности в этой улыбке было мало, и он это тут же уловил.
- Мать умерла, когда мне было пятнадцать. Отец сидит… на восемь лет его… должно было быть десять, но срок скосили… Через четыре года он выйдет…
- Стоп, - он выставил ладонь в соответствующем жесте, – ничего больше не говори.
Ком подступил к горлу, дышать было трудно…
(Или ты забыла, Ларочка: все, кто тебя любят, умирают?)
Он встал с места, расплатился по счетам, в то время как я сидела неподвижно, с опущенной головой, словно игрушечный Буратино. Я пыталась прийти в себя, но всей моей воли не хватало. Воспоминания подняли бунт в моей тюрьме на задворках души и уже ломили стальные прутья.
И тут он подошел ко мне и, взяв за плечи, поднял.
(Только не плакать, только не плакать, иначе это конец…)
Он был так близко! Я смотрела на его бордовый пуловер с каким-то ярким рисунком, и ощущала, как все мои чувства отнимаются у меня, и физические, и душевные, лишь для того, чтобы взорваться с двоякой силой и уничтожить все то, что взращивалось и лелеялось с таким трудом.
Он поднял мою голову, так нежно, о Всевышний! - так нежно, и посмотрел прямо в глаза:
- Прости меня, Ларочка, как я мог, как я посмел… Давай я отвезу тебя домой, ты все еще в мокрой рубашке.
Его глаза снова впились в меня, и я опять не в силах была отвести взгляда.
- Нет, нет, - шептала я. – куда угодно, только не домой… к этим… к этим… опять начнутся разборки, унижение, я не могу быть одна, когда оно возвращается, и в этой комнате… я там задохнусь… Там жил этот Антошка, а он… он утонул… потом там жила эта скотина, которая… и эта комната… я не могу так жить, не могу…
Он положил мою голову себе на грудь и тоже шептал:
- Прости меня, словно бесы меня окутали; я хотел исповеди, а вышло черти что…
Как же мне было тепло! Мне было не просто тепло, а жарко, жарко от этого сердца, живого сердца, которое билось под его одеждой! И боль, кажется, начала отступать…
- Давай еще здесь посидим…
- Мы закрываемся, уже десять вечера! – крикнул официант. – То что попрошу вас… Приносим извинения…
- Десять вечера… - задумчиво произнес он. – Все обычные кофейни и кафешки работают только до десяти, есть заведения ночные, я не хочу туда тебя везти, да и не люблю их…
- Я была в таких за… заведениях… шагу больше туда не ступлю…
Он снова посмотрел на меня, гладя по волосам и по лицу:
- Тогда я отвезу тебя к себе, я живу один.
Внезапно он как бы переменился в лице, словно заподозрил саму возможность того, что я могла заподозрить что-то нечистое или лукавое.
- Нет, Лара, нет, я же не для этого! Ты должна верить  мне! Боже!
Он отпустил меня и снова схватился за голову, а  потом опять обнял меня за плечи:
- Я дам тебе чистый халат, твою рубашку и прочее высушу утюгом, ты попьешь чаю, и я отвезу тебя домой. Тебе надо успокоиться. И у меня есть валерьянка, на случай чего.
- Я… Я и не думала… чтобы заподозрить…
- Пойми, Ларочка, если мужчина затевает это, он делает это по-другому, все по-другому получается… Я просто хочу помочь тебе… Просто хоть как-то… Хоть что-то…
Моя голова в бессилии упала к нему на плечи, а тело охватил невыносимый жар, жар то ли предвкушения, то ли просто безумия, накрученного этим непонятным, странным, незнакомым мне поворотом судьбы.
Так он и отвел меня, прикрыв пиджаком, до своей машины (а дождь не прекратился – он только усилился), усадил меня, и мы ехали, ехали… Это был уже ночной город, который отличается от вечернего, пожалуй, лишь накалом страстей. «Зайчиков» я уже не ловила: они сами сыпались на меня, как град.
Помню, как он ввел меня в свою квартиру, конечно же, извинившись за то, что «неприбрано и грязно». Включив свет, раскидав разброшенные тряпки по местам, он достал из шкафа длинную рубашку и еще какую-то тряпку, похожую на парео.
- Иди переоденься в ванной. Я, конечно же, мог бы погладить твои вещи, но с учетом того, что… хм… - он жутко смущался. Я даже представить себе не могла, что он может так смущаться. Его не склонное к красноте лицо буквально пылало.
А я вся пылала внутри. Я зашла в ванну, и лишь из-за приличия закрыла засов. Все мое тело, вся моя душа тянулась к нему, приглашала  его войти. Он бы вошел – и я бы не предприняла ни малейшей попытки сопротивления; я бы просто упала в его объятья, а что было бы после, мне было совершенно безразлично.
«Постучись, постучись, заходи…»
Чувство предвкушения сменила досада, и пара слезинок выскользнула из моих усталых глаз.
(Ты же знаешь, дура, что он этого не сделает!)
Я оголилась и простояла так перед зеркалом, все еще надеясь, предвкушая, желая. Я еще никогда в жизни никого и ничего так не желала, как в тот момент желала его...
Пристыженная, я надела эту длинную мужскую рубашку на голое тело, ниже подвязалась этим парео, все еще трепеща, и это чувство было настолько сильным, что кружилась голова, и пот обливал все тело с головы до ног.
Процесс, который обычно занимает пару минут, растянулся минут на десять, а  то и больше.
Я вышла, полностью уничтоженная.
Он стоял у открытого окна и курил. Увидев меня, он проговорил каким-то странным, совершенно не свойственным ему голосом:
- А вот, вот и твои вещи…  там вон гладильная доска и утюг, я надеюсь, что он ничего не сожжет.
Он улыбнулся, но из улыбки вышла какая-то усмешка, болезненная, почти лихорадочная, практически безумная.
Как оказалось (а я раньше этого и не замечала), что промокла не только рубашка, но и джинсы, бюстгальтер, даже носки и нижнее белье!
Стыд мой был настолько силен, что я готова была провалиться сквозь пол. Кровь прилила к лицу, ладоням, ко всему телу, и угрожающе пульсировала в висках. Сердце бешено колотилось.  Жар же в том самом месте был невыносим.
Потом он отвернулся и, облокотившись на подоконник, устремил взгляд куда-то туда.
Я начала гладить все эти вещи, не имея ни малейшего представления, как нужно пользоваться этими «современными» утюгами, да и меня в тот момент это волновало меньше всего. Все фибры моей души и клеточки моего тела были устремлены к нему, к нему, к  нему!
- Вроде бы все, - солгала я, ведь джинсы были все еще влажными, а бюстгальтер я даже не решилась как следует прогладить.
Все так же, в той рубашке и парео, я подошла к нему и дотронулась до его плеча.
(Срамная, развратная женщина! На первом же свидании согласилась поехать к мужчине домой, да еще и желаешь этого от него! Нет тебе прощения!)
Он обернулся, посмотрел на меня, снова попытался улыбнуться, убитый смущением и сконфуженный, как подросток, и сказал:
- Вот, хорошо. Я постою здесь, а ты можешь опять пойти в эту грязную позорную ванную, и переодеться! Я надеюсь… Что ты… Что ты не обратила внимания на грязь… и тараканов надеюсь тоже не видела! А они там бывают…
Снова пародия на улыбку с его стороны, снова с моей стороны. У меня чуть не сорвалось с языка:
«Зачем мы опять играем? Не пора ли отбросить шахматные доски, королей и пешек?»
Но не сорвалось. Видимо, не судьба…
Я ушла в ванную, не видя ни грязи, ни тараканов, быстро оделась, собралась мокрые волосы в хвост. Требовать у мужчины фен было бы как-то неуместно.
Я быстро вышла, и уже было направилась в прихожую, как он преградил мне путь, улыбаясь (теперь уже так естественно!):
- Есть еще обещанный чай с бергамотом.
Я вздохнула с облегчением. Самый трудный этап пройден.
Сидя на кухне и наблюдая за тем, как закипает чайник, я решила продолжить беседу, перевести разговор на другую тему, да просто отвлечься:
- Как же ты согласился везти меня, всю мокрую, в машине, приводить в кафе, да и вообще  в квартиру?
Он улыбнулся, предлагая мне несколько помятых карамелек:
- Все, что есть.
А как же ответ на вопрос?
И снова это убивающее молчание. Внезапно он сказал:
- Какая разница, мокрая ты или нет, замерзшая или обгоревшая на Солнце? Это ничего не меняет. Не убивает мой… Мой интерес к тебе.
- Ты ждешь от меня продолжения моей исповеди?
Его прекрасные большие глаза смотрели очень, очень серьезно.
- Я не жду ничего от тебя, Лара, и ни на чем настаивать не буду. Тебе решать… Что говорить, чего не говорить.
Я пила горячий чай, не чувствуя его вкуса. Слишком много всего навалилось, слишком уж много «зайчиков» я попробовала на вкус сегодня. Что мне оставалось? Плакать? Возвращаться к тому аду, через который я прошла четыре года назад?  Или просто…
Просто подойти и поцеловать его?  Ведь он тоже этого ждет…
Нет. Гордость мне не даст этого сделать, каковым бы сильным ни было желание. Гордыня. Гордыня, гореть тебе синим пламенем.
Шанса может больше не быть. И он прекрасно это понимал, как и я. А причина? Причина, как всегда, скрыта.
- Хорошо, тогда я поеду домой, и сразу – спать, тяжелый у меня выдался день, - я попыталась говорить как можно спокойнее. – Ты отвезешь меня?
- Конечно, - улыбнулся он. – А на нашей следующей встрече подарю тебе зонт.
Мы вместе рассмеялись, оба – печальным смехом, который наточенному глазу сразу выдает людей, переживших большие потери; мы пытались выкрасить шкаф из черного дерева в голубой цвет. Что же из этого могло получиться? Но было Великое. Была Надежда, проскользнувшая в его последней фразе.
Словно камень свалился с моей души, и я готова была разреветься, но сдержалась. Сама не знаю, зачем. Ведь такой человек больше никогда не попадется на моем пути, - я  знала это точно.
Мы расстались как два закадычных друга, постоянно шутя про зонты, дождь и огромные лужи, заполнившие весь город.
Он довез меня до самого подъезда, я сказала ему «Пока», и я уже было хотела выйти из машины, как он вдруг схватил меня за руку и пристально посмотрел в глаза. Посмотрел очень серьезно и проникновенно, а потом сказал:
- Я знаю твой большой секрет. Прости меня, сама знаешь, за что. Сегодня просто не тот день… Не тот, понимаешь?
Я кивнула ему и на прощание позволила себе погладить его руку – такое легкое, скользящее движение. Но оно содержало в себе гораздо большее, нежели могут дать поцелуи и интимные ласки; я заключила в него целую вселенную, которая связала наши души.
Это было последним, что я запомнила из того дня – ни бабушкины причитания, ни дедушкины кряхтения уже не имели значения; я закрылась в своей комнате, и прямо так, не переодеваясь, завалилась в постель, и тут же забылась сном.

Все выходные то самое, то самое состояние не покидало меня ни на миг; оно въелось в душу, и теперь я не знала, как от него избавиться. По правде сказать, не очень и хотела… Сладкое, сладкое и горькое, наполненное жгучим полынным раствором, который вводили в мои вены неизвестные мне садисты, и который добирался до сердца и жег, жег там все… Но мне, не поверишь, сестра, было так сладко! Нет, это были уже не те мазохистские муки подростка, проблемного и взрывоопасного подростка; это была боль, которая доводит до экстаза, и вот уже ты, полностью и всецело пребывая в этой боли, лежишь и не можешь думать ни о чем.
Я знала. Да, я все знала. Что не может это долго продолжаться, да и кончится как-нибудь не так. В лучшем случае – банально, в худшем – еще одной трагедией моей души.
«Боже, не дай мне погибнуть!»
Что это? Молитва? Молитва неверующего человека, тем не менее носящего православный крест, который был подарен ему четыре года назад, тогда, в этом вязком жутком полусне.
Я не могла читать художественную литературу, зато углубилась в изучение теории искусства, ибо это было связано с ним, ибо это было частью его, той самой, выпирающей наружу, которую я увидела впервые и полюбила еще тогда, в тот самый первый день, еще не зная об этом.
Коварная она, эта любовь. Она как простуда: сначала протекает латентно, разжижает все то, что должно быть твердо в человеке, как сталь, а потом выливает это все наружу. И говорить не стоит, сколько разных последствий может выйти из этого порабощающего и уничтожающего чувства.
Я хотела знать то, что знает он, видеть то, что видит он, любить то, что любит он; я могла днями рассматривать древнегреческие статуи, лишь представляя, как разглядывал их он. Работа для души – не есть ли четвертушечка счастья?
В воскресенье я пошла в один из наших музеев; музеем дорогим и имеющим раритетные экземпляры его, конечно, назвать нельзя, но сам факт, что он там одно время часто бывал (разговоры, пересуды, сама понимаешь), был магнитом для меня. Сейчас уже и не припомню, что это  был за музей… что-то, связанное с эллинизмом и даже более ранними эпохами. Я бродила там, как в дурмане, и голова кружилась от счастья. Хорошо помню одну статую: мужчина с пером в одной руке и пергаментом в другой… Видимо, воспроизводился куда более ранний этап истории, нежели тот, когда она была создана. Откуда же, откуда пришла ко мне уверенность, что эта статуя, мужчина, устремивший взгляд ввысь и занесший перо над развернутым пергаментом, будто бы дровосек – над приговоренном к смерти деревом – откуда мне пришла мысль, что он, Артем, Артем Юрьевич, так любил эту статую, почему?
Мыслитель? Мысли и мыслеформы?
Ты мыслитель, Артем.
Так я стояла, прикасаясь к этой статуе, несмотря на строгий запрет и даже на то, что она была обнесена железной цепью. Нежность грела мою душу, подобно пуховой рукавице, и здесь уже не было того огня, который возник, вспыхнул тогда.
Никого не было в зале, и я, оглядевшись, перегнулась через цепь и поцеловала статую в губы.
- Ты мой мыслитель, Артем.
Долго я блуждала среди этих статуй, статуэток, древних предметов быта и обихода; казалось, что я чувствую его запах.
«Ты был здесь так часто, почему? Почему ты? Они же все не ходят… Им всем предпочтительнее бары, ночные клубы и игральные залы…»
Как же пуст этот зал… И как же дешевы билетики…
Потом какое-то другое чувство нахлынуло на меня, только еще с большей силой. Чувство? Ощущение? Да, чувство времени и пространства, сплетенных в этих простых предметах обихода и этих прекрасных статуях. Это когда-то было… А теперь этого нет…
Смотрительница музея, миловидная старушка, проницательно и умиленно наблюдала за мной, когда я вернулась в первую залу.
- Доченька, понравилось?
- Да, конечно! Здесь такая атмосфера…
- Мало таких как ты, дочь. Мало кто так чувствует. Помню, молодой человек приходил долго, и много, и тоже долго здесь гулял, аки в парке. Он еще преподает искусство… А так мало сюда ходят. Бывает, что и человек один за день не зайдет.
Я улыбнулась старушке и вышла.
Снова какой-то наплыв эмоций, воспоминаний, реминисценций к чему-то более древнему и более великому накрыл меня пеленой, я зашла за угол и заплакала.
Нет, не может такого быть, чтобы счастливый человек часами гулял по музею или просиживал в католических церквях. Счастливый человек слишком занят своим счастьем, он весь в себе, - или нет? Тем не менее, факты на лицо. Много ли счастливых в музеях или во дворцах культуры? Много ли влюбленных пар или родителей с детьми?
Таковы лишь, бледные, рассеянные Степные Волки, рыщущие среди улиц в поисках света и тепла, в поисках открытой двери; а двери музеев почти всегда открыты. Как и библиотек…
Я вернулась домой, овеянная светлой грустью, включила музыку и стала готовиться к домашнему заданию по его предмету. И не было для меня большего счастья в тот момент, чем заниматься этим делом. Так я проникалась им, моим мыслителем, моим светлым и чистым источником.

В понедельник его пар не было, зато во вторник у нас намечался семинар. За время выходных мы не перезванивались, я его не видела всего пару дней, и тут… Какое осунувшееся, усталое лицо, еще больше заросшее  щетиной; мешки под глазами, будто бы он не спал за все это время ни часу.
Все сели; девочки, конечно же, хихикали и перешептывались, когда он, молча, начал листать какую-то большую толстую книгу, потом надел очки, (а я и не знала, что он их носит!)
(Наверное, раньше он пользовался линзами…)
и уставился в пол. Что же это? Он даже на меня смотреть не хотел? Меня всю передернуло, холод забрался в душу, царапая ее своими цепкими крючками, ледяными коготками. Я, в свою очередь, тоже боялась смотреть на него, словно боялась увидеть конец…
Что-то подняло меня с места. Я подошла к нему с рефератом и спокойно, без намека на то, что было, сказала:
- Артем Юрьевич, я подготовила дополнительный реферат. Мне выступить с ним или оставить на столе?
Даже не поднимая глаз на меня, он тихо проговорил:
- Хорошо, Лара. Выступите с ним в конце семинара, а пока присаживайтесь.
Я кивнула и села на свое место; да, словно ничего тогда, в пятницу, и не было. Ничего… Я бы заплакала, но слишком уж часто меня хлестала по щекам беспощадная жизнь, чтобы не научиться контролировать себя.
Девочки выходили, с апломбом, с кокетливой и смешной со стороны грацией, которая порой граничила с откровенным флиртом, что-то читали по листкам, монотонно, порой срываясь на смех и искоса поглядывая на своего преподавателя. Я видела это краем зрения, все же во мне – и зрение, и слух, были обращены вовнутрь, к беде, к разбитым надеждам, к такому сложному, невыразимому на словах разочарованию. В чем? В себе ли? Пожалуй, это самое худшее. Для меня это был конец, написанный жирными черными буквами на яркой, нежной наощупь бумаге, такой, какую когда-то давно использовали для любовной переписки. К счастью, я ошиблась.
Полтора часа пронеслись для меня секундой, хотя прожила я за них, пожалуй, целую жизнь.
И вот я услышала:
- На этом закончим. Лара, идите, только рассказывайте кратко, у нас есть только пять минут.
Ни нотки доброты, нежности в голосе. Ни намека на воспоминание. Ты, ты ли из числа тех людей, для которых каждый день – это отдельная жизнь? Посему и живут такие люди одним днем.
Я рассказывала, конечно, самостоятельно, лишь опираясь на написанное и демонстрируя иллюстрации – но то был автоматический рассказ, заученный наизусть от корки до корки. У меня в голове были совершенно другие мысли. Или нет? Может, их не было совсем?
Закончив, я села на место, даже не глядя на него, и снова погрузилась в это небытие, в это заточение в своем же трепыхающемся от порывов безумия разуме.
Я и не заметила, как все разошлись, как всегда, манерно – больше я не буду об этом упоминать, и так думаю тут все ясно. Осталась возле него только та, Катя, кажется, или Оля – да без разницы! Та, влюбленная в него…
Она говорила что-то ему, какую-то бессмыслицу, по-своему, как и полагает говорить дурочке, ломаясь, чванясь и растягивая слова. На мгновение мой взгляд и его встретились, и я аж вздрогнула – я прочла там такое… О чем и думать страшно. Чего я пережила, но он – неужели он мог… Такое смятение, такая боль!
Я снова запылала, но теперь и не посмею предположить, что это была за эмоция; как будто все мои вены и сухожилия в миг иссохли, вся жизнь покинула мое тело, и их заменил красно-синий огонь страшного порыва. Я быстро пронеслась мимо него, и услышала его робкое, но почему-то столь неистово громкое:
- Лара, постойте!
Я не остановилась.

Снова кабинка в женском туалете. Слезы и боль, что грызет твою грудную клетку. Это эдакий грызун, стойкий ко всяким ядам. Ничто не способно выдворить его оттуда.
Следующие несколько дней прошли как в бреду. И вот, взглянув случайно в календарик, я увидела дату: десятое сентября – и мгновенно сползла по стене. Дрожащими руками я нащупала в сумочке таблетки валерианки, да вот запить их было нечем, а до ближайшего киоска или буфета я не в силах была дойти.
Я сидела на полу несколько секунд – земных секунд; коридор корпуса был пуст, шла пара. И вот, через эти несколько земных секунд, я сорвалась с места и побежала – домой.
- Утром тебя не дозовешься, институт, а о матушке твоей кто помнить будет? Институт тебе значит дороже матушке? – причитала, качая головой, бабушка.
- Прости, - говорила я, силясь сдержать слезы, хотя и говорила с трудом – ком сдавил грудь.
- Прости, прости, - кряхтела бабка. – Уже почти одиннадцать. А мы должны были быть там в десять, автобус ждет почти час. Быстрее, переодевайся, поехали… Экая неблагодарная девка…
Опять такой же автобус, опять те же лица, которых я знала с детства и которые отвернулись в час горя; да, эти лица, надевшие маску скорби, и так, уже четыре года. Четыре года!
Сдавленная грудь и ком в горле, черная рубашка, солнце, выглядывающее из-за туч, как спрятавшийся вор, и листва, самая первая пожухлая листва. Все то же. Автобус, трясущийся по проселочной дороге. Какая ложь, какое унижение и какая боль в этих странных, расплывчатых образах и причудливых комбинациях! Как будто весь мир был создан для того, чтобы раз за разом, единожды в год, проходить эту пытку, эту ужасную, скорбную процедуру…
Бабуля тоскливо пустила слезу, хлюпая носом; дед стоял, как часовой – он вряд ли понимал, что вообще происходит. Я своими руками убирала засохшие сорняки и листву с моей любимой могилы, своими руками ставила эти мерзкие искусственные цветы – как же я их ненавидела!  Нужны розы… Живые… Две, пожалуй. Хотя – лучше одна.
Я не плакала, мне даже не хотелось. Как будто все слезы уже вышли, либо только готовятся к тому, чтобы выйти, вернее, вырваться нескончаемым болезненным потоком. Последнего я и боялась…
Молчание. Оно куда страшнее тишины… Бабкины шептания и причитания я не слышала и не слушала: я слышала только  молчание. Молчание сотен навсегда замерших сердец…
А главное – одного, того самого, единственно дорогого мне и любимого мною.
И это угнетало, подавляло, лишало сил.
Как будто бы и не было этих четырех лет, они растеклись водою, выпали дождем, впитались в сухую и древнюю землю этого кладбища. Я была словно в коме; чувства отказали. Вернувшись, я, молча (верно, их молчание передалось и мне) упала на кровать и лежала, уставившись в потолок. И так – несколько часов, периодически проваливаясь в дрему, которая несла темные образы, а может быть – даже поверхностный сон.
За время обучения в институте я будто позабыла ее, втоптала ее грязными ногами в днище души, лишь бы она больше не тревожила меня, не мучила, дала наконец, возможность просто дышать. И жить.
Как я могла? Ее образ снова возник передо мной, такой четкий, словно живой, даже более живой, чем на видеопленке.
«Потанцуй, потанцуй для меня, мамочка, на цветущем весеннем поле, в этом прекрасном белом платье, как та датская Офелия, принцесса, сплети венок, который будут носить отныне только мертвые! Только мертвой быть в этом платье…»
(Крестик, крестик, ты сняла его, перед тем, как совершить это! Какие муки ты перед этим прошла?)
Как бы я хотела пройти эти муки израненной, но такой чистой души вместе с ней, а  может, вместо нее – даже лучше, вместо нее. Ее боль была так сильна… Ее наивная вера в людей и в торжество добра погубила ее.
Я же не такая, я же не чувствую так, как она, я не согласилась взойти на Голгофу, лишь бы… хоть чуть-чуть этот мир стал лучше, теплее и светлее. Помню, в одном буддистском придании молодой царевич, увидев тигрицу и ее голодное потомство, без сожаления отдал свое тело на пищу этим тигрятам. И она, она бы отдала. А я – нет.
Я не достойна быть ее дочерью. Я…
Тут мир словно остановился. Лавина готова была сойти, но боль, смятение, сожаление были настолько сильны и неконтролируемы в своем безумии, что не могли дать ей выхода. Я лежала, и мне было все равно: пожар, потоп, хоть атомная война. Я взяла ее фотографию и прижала ближе к сердцу.
- Нет, мама. Не достойна я быть твоей дочерью. А эта скотина… Всего через какие-то четыре года он выйдет на волю, и что тогда? Он, я уверена, ворвется в эту квартиру, как дикий вепрь, хоть и прав у него на нее больше нет. Надеюсь, мама… Надеюсь, что я не доживу до этого времени.
Уже достаточно долго я стала замечать присутствие каких-то голосов и стуков; все это происходило словно в какой-то другой вселенной, и эта, моя,  вселенная начала таять, а та, с ее криками и громкими звуками, нагло вползать в мою комнату.
(Как бы я хотела, чтобы начался дождь, как тогда…)
Но дождь не начался… Неприкаянный ветер носил листву и мусор, свистел в трубах, хлопал открытыми ставнями…
-…ты оглохла что ли, или спишь? Совсем разум теряет, ее обратно в дом для душевнобольных запихнуть надо. Лара! Телефон! Телефон!
(Лара!Телефон! Телефон!)
-… бери же трубку, тебя спрашивает какой-то мужчина. Уже с мужиками таскаться начинает. Бери же трубку в своей комнате, иначе я брошу и все, конец твои амурным похождениям!
Я слышала, как она обратилась к деду:
- Ни стыда ни совести у них, мужиков этих, в такой день звонить. Чего там ему надо?
- Телефон… - прошептала я, а потом вдруг, сбросив мигом все наваждение, подскочила к трубке и подняла ее. Сердце снова начало биться – я снова почувствовала его в своей груди.
- Да… - прошептала я, готовая к концу света, к концу моего маленького мирка.
- Лара! Боже, ты так меня напугала!
Это был его, его голос!
- Нет, я просто заснула, а тут…
- А где же «здравствуй»?
Все тот же приветливый, простой голос, несущий, кажется, даже чуткую, добрую улыбку сквозь все эти провода. Какой ты разный, Артем.
- Прости… Здравствуй…
- Знаешь, я действительно испугался, так как телефон звонил не только в общей комнате, но и в твоей, так у вас связь устроена – так твоя тетя сказала, и еще она сказала…
- Это бабушка…
- Прости… Бабушка…
- Ты так крепко спала? У тебя все в порядке?
Я молчала. Я прекрасно знала, какой вес сейчас будет иметь каждое мое слово. Солгать? Нет. Только не ему. Остается – только сказать ему правду.
- Лара?
Я молчала – взвешивала, оценивала. Нет, силы мои велики, но не безграничны. Особенно в этот день…
- Я просто… я спала… и… и как ты узнал мой номер?
Смех. Добрый смех, его смех.
- Ларочка, это же элементарно. У меня определитель.
Я попыталась улыбнуться – так, чтобы он это понял. Какая вредная, лживая девочка! Решила обмануть. И кого!
- Так у тебя все в порядке?
Воздух… Я не могла дышать, как же я могла ответить ему? Казалось, что  лавина готова к тому, чтобы обрушиться на меня со всей своей чудовищной разрушительной силой. У меня закружилась голова, боль пронизывала все мое естество. 
(Что, опять одна, да? Снова одна будешь кричать и выть где-нибудь на окраине города? Будешь рыдать на ее могиле, и эта боль будет вводить тебя в такое исступление, что все разумное в тебе будет на время покидать тебя? А, может, и навсегда покинет?)
- Я… Просто… - слова выползали из моего рта, вытекали из него вязкой жижей.
«Только бы не разреветься в трубку!»
- О черт! – воскликнул он, и в этом возгласе было столько самоуничижения, столько до этого скрытой вины, что он буквально вытянул меня на мгновение из этой трясины, дал возможность говорить.
- Что ты…
- Это я виноват, это я, но прости меня, прости, я был не в себе… Тот день, когда ты отвечала доклад…  Меня словно подменили. Мне было жутко стыдно за все, я боялся хоть как-то причинить тебе боль, расстроить тебя как-то…  Я не уследил за собой. Да и за тобой… Лара?
- Да… Нет, не  думай, я тебя не виню ни в чем.
- Стоп. У тебя что-то не так с голосом. Ты болеешь?
Я вобрала в себя воздух, и откинула голову, все время потирая глаза. Нужны были силы, чтобы хотя бы просто ответить ему.
- Боже мой, Артем, ты столько не знаешь… Да, я болею, болею душой и телом, и так всю жизнь.
Я напрягла слух, чтобы понять, подслушивает ли бабушка или нет наш разговор. Вроде бы нет…
Я услышала, как он тяжело вздохнул – там, на том конце провода:
- Ты была права. И я был прав, увидев тебя, и когда это случилось, как будто молния проскочила передо мной, такая яркая, блистающая, и вонзилась в меня. Мне было так больно, когда я краем глаза видел, как ты сидишь, уставившись в одну точку, готовая, вот-вот, разрыдаться… На многих лекциях я это видел, и на семинарах тоже, хотя виду не подавал. Даже тогда, еще в том году... Пойми, Лара..
- Нет, Артем. Мне жалость не нужна. Я привыкла справляться сама, и уж точно не потерплю, чтобы кто-то…
- О Боже! – вздохнул он; его дыхание было прерывистым, беспокойным. – Неужели ты не понимаешь? Не понимаешь? Лара, мы же с тобой взрослые люди. Твоя бабушка говорила о каком-то дне… Лара? Что сегодня за день?
- Это… так трудно… и так больно…
- Я спрашиваю тебя об этом не для того, чтобы усилить твою боль.
- В общем… Моя мама… Она умерла… четыре года назад, в этот день. Она… Боже… Она бросилась под машину…
Тишина в трубке; он молчал?! Его голос был кровью, а телефонные провода – венами. Моими венами. Казалось, что моя кровь начала медленно покидать мое тело.
- Жди. Я приеду с минуты на минуту, - он говорил серьезно, даже слишком серьезно.
- Нет, нет, - встрепенулась я и даже вскочила. – Я сейчас… в таком состоянии… я не смогу куда-то идти или что-то делать.
- Я думаю, что тебе будет еще хуже, если я не приеду.
И тут губы мои задрожали, слезы градом посыпались из глаз, и я вцепилась в трубку так, будто она была источником и вместилищем всей моей жизни.
- Артем, приезжай, приезжай, пожалуйста, молю, если ты не приедешь – я умру здесь. Это… это невыносимо. Эта жизнь невыносима.
Все это я выпалила на одном дыхании.
- Все, Ларочка, свет мой, я сейчас же выезжаю. Жди, я буду.
Свет снова загорелся блеклой, но очень теплой свечой. Я шла к нему, я неслась к нему, этому свету, я надеялась и полагалась на него всецело, и хорошо понимала, что если эта свечка, вместо того, чтобы разгореться ярким пламенем, потухнет, это будет действительно конец. Конец всему.
Я быстро причесалась и собрала волосы, придала лицу несколько более живой вид, но черную одежду снимать не захотела.
Через пятнадцать минут я уже сидела в его машине.
Он смотрел на меня так нежно, так… словно читал мои мысли, всю меня читал, как открытую книгу.
- Куда едем? Или сначала расскажешь?
Я отрицательно покачала головой:
- Нет, сначала надо кое-куда съездить. Я расскажу…
- Ларочка, Боже, ты так бледна? И глаза… красные…
- Все это жизнь, - выдавила я из себя улыбку, превратившуюся в горькую усмешку.
Я рассказала ему, сбивчиво и нервно, что хочу сделать. Он лишь кивнул.
Мы подъехали к цветочному ларьку, и я купила розу – желтую роскошную розу, самую красивую из букета, но когда пришел черед расплачиваться, Артем молча сунул продавщице купюру. Я посмотрела на него в попытке выразить укор, но не смогла придать лицу должное выражение. Спорить же сил не было.
Он знал, где расположено это кладбище, ведь там, как он сказал, похоронены его бабушка, дедушка и мать.
Я же чувствовала, когда мы проезжали по грунтовке мимо плит и крестов, что сама будто бы приближаюсь к состоянию тех, кто похоронен здесь. В животе все сжималось, мутило, сил не было ни на что. Какая-то болезненная апатия, омертвение души и тела, окутали меня, но свечка эта, вспыхнувшая так внезапно и внесшая маленькую щепотку оптимизма в эту немыслимую трагедию одинокой души, была моей. Я вцепилась в нее, я уповала на нее, даже больше – я уже жила ею.
Достаточно долго мы искали ее могилу, хоть я знала путь к ней так хорошо, что дошла бы и с закрытыми глазами. Я была слишком сильно подавлена, мой мозг не реагировал почти ни на что. И вот что-то знакомое, до боли и до крови знакомое, мелькнуло перед глазами, и я крикнула:
- Вот она!
Мы медленно шли к ее могиле, обнесенной невысокой оградкой. Мы не могли идти быстрее, мы не могли нарушить непреложный закон. Он взял меня за руку, а в другой руке я сжимала упакованную и обвязанную красной ленточкой розу. Шаг… Другой…
Опять этот страх? Страх войти за ограду? Но ведь еще в этот день, в этот же день, я спокойно убирала засохшую траву и колючие стебельки с ее могилки, протирала влажной тряпочкой фотографию, ставила эти мерзкие пластмассовые цветы. Или тогда это была не я?
Наконец я вобрала в грудь воздух, отворила дверцу и вошла… Пахло свежей краской, а утром я на это не обратила внимания.
Так же, рука об руку, мы сели на лавочку, которая не была окрашена, и сидели там так долго, что и сами не смогли бы сказать, верно, сколько мы там пробыли.
Солнце воровато выглядывало из-за туч, которые опускались все ниже и ниже; скоро заметно потемнело, и пошел дождь. Мы сидели, не смотря ни на что, без плащей и зонтов, мы сидели молча.
«И вот он, тот дождь, о котором я так просила…»
Даже мыслей не было. Я просто сидела и смотрела на ее фотографию, на выгравированные на памятнике слова: «Прекрасной дочери, заботливой матери, преданной жене. Любим, помним, скорбим…» Лицо, самое блаженное лицо на свете, самое любимое, самые добрые глаза. И дата: «24.09.1950 – 10.09.1998».
И это путь… Путь, который каждый проходит по-своему. Две даты, совершенно обычные дни для одних людей, но столь важные для других. Парадокс, заключенный в самой сущности этой жизни.
Больше я ничего не видела. И я, и Артем – нас накрыло нечто, неподвластное описанию словами, это был транс, благоговейный транс, имеющий оттенок даже чего-то торжественного. Дождь промочил нас до нитки, а мы сидели, сидели, сидели… Трудно было определить время – смотреть на часы в такой момент было бы просто вероломством и кощунством. Но становилось все темнее и темнее.
Я так робко, так неуверенно склонила голову на его плечо. А рука, его рука, грела меня, наполняла меня теплом, и она – вот, вот, вот! – эта теплая нежная рука – давала мне понять, что я наконец не одна.
Горе имело какой-то сладковатый привкус… Впервые за мою жизнь.
Потом разум как будто снова пробудился во мне, постепенно охлаждая мое сердце и побуждая инстинктивные чувства. Я наконец поняла, насколько замерзла. Но мне все равно не хотелось уходить!
Я прошептала ему на ухо просьбу, он кивнул и  вышел за ограду; уже приближаясь к машине, он тихо проговорил:
- Прошу, только не долго. Тебе лучше…
- Я знаю.
И вот, я снова с ней наедине. Последней моей ниточкой с миром был взгляд – на машину Артема, стоящую поодаль, а потом и она оборвалась. После мой взгляд был прикован к ее фотографии, к ее памятнику. Я стала на колени, на мокрую, обрастающую лужами землю, и протянула ей розу – и мне почудилось, что она взяла ее!
- Мама, нет мне прощения. Я заслужила все, что происходит со мной. Но ты… Ты – мой свет, даже там, где извечная тьма царит, ты, я уверена, ты даришь свет всему и всем… Ты моя.
Не помню больше слов, обращенных к ней, но знаю, что они были. Я снова легла возле могилы, перебирая комья мокрой земли, которые тут же рассыпались  в моих руках и превращались в грязь.
Вот она, вот она, лавина слез! Они, слезы моей скорби, были настолько сильны, что полностью поработили меня, и я даже сама не понимала, что плачу.
Порой возвращаются обрывочные воспоминания, как я, словно в какой-то дикой конвульсии, извивалась возле ее могилы, целуя ее фотографию и стирая своими волосами грязную дождевую воду, потом снова падала в грязь, рвала волосы у себя на голове, кричала и взывала к Богу.
Вдруг я ощутила на своих плечах теплые руки, которые вернули меня к свету и к жизни; да, он говорил что-то, успокаивал меня, хотя рыдания разрывали мою грудную клетку, настолько всепоглощающей была моя боль.
- Все, все, дорогая моя, все… Боль уйдет. Ты перенесла ее, ты справишься. И ты сделала все, что могла.
Он поднимал меня, но я снова падала в лужу; он взял меня за руку, но бесполезно: я обмякла и опять оказалась в грязи, видя только одно: ее лицо. Тогда он обнял меня и прижал к себе крепко-крепко. Кажется, он плакал…
Не помню, как, но он дотащил меня до машины, усадил в кресло и накрыл своим пиджаком.
Дальше?
Дальше…
Тьма, тьма, монотонные скрипы дворников о стекла, и больше ничего…
 -…?
-…- Лара, ты меня слышишь? Лара?
Он остановил машину и взял в руки мое лицо, глядя пристально и успокаивающе.
- Лара! Все, все, все… Поехали… Только спокойно. Вот, выпей.
Артем вынул из бардачка машины баночку с желтыми таблетками, достал полупустую бутылку с газировкой, высыпал на ладонь три таблетки:
- Лара, ты должна это выпить. Это обычная валерьянка. Тебе лучше будет, ну пожалуйста.
Я проглотила три таблетки, и очень скоро провалилась в забытье. Помню огни города, какой-то фоновый шум. «Зайчики» исчезли.
Пришла в себя я уже, заходя в его подъезд, еле переставляя ноги. Он шептал мне:
- Ничего, ничего, ты же хорошая девочка… Попьем чаю… Все хорошо у тебя теперь будет, только верь мне, слышишь?
Вдруг он засмеялся – так чисто и звонко, как ребенок:
- Странно, Лара, не находишь? Вот уже во второй раз я веду тебя к себе в гости, полностью мокрую? И уже второй раз идет такой же дождь?
- Дождь… - шептала я посиневшими губами. – Так и должно быть.
Уже там, в его квартире, стоя в коридоре перед зеркалом, я поняла, на что я была похожа: чистого места на мне не было. Лицо, руки, волосы – все в грязи.
- Вот чумазка я, - попыталась засмеяться я.
Артем улыбнулся.
- Я приготовлю тебе горячую ванну, и только не говори, что не полезешь в нее!
- Нет, то есть да, я полезу, - улыбалась я. – Я же не настолько наглая гостья, чтобы перепачкать тебе тут все.
- Мне тоже стоит переодеться, то что…
- Да, - смутилась я и тут же отвернулась. – Я все поняла.
Через десять минут ванна была готова, я же сидела на полу, перебирая в руках кусочки грязи, застрявшие в волосах. С души отлегло, словно вирус, порабощавший тебя в течение длительного времени, вдруг отступил, и ты снова ощутил, что такое здоровье. Надломленное, но здоровье.
И жизнь, тоже надломленная. Но это все равно это была жизнь!
Я чувствовала, что, если я не согреюсь, мне не миновать воспаления легких или чего похуже. Но в тот момент меня это мало волновало. Мыслей не было… Даже тех самых, которые возникали у меня в тот вечер, когда я была здесь в последний раз.
Артем подошел ко мне, улыбнулся и протянул руку:
- Пойдем, ты примешь ванну, а вещи твои мы определим в стиральную машину.
Я шла, как-то машинально, вслед за ним, лишенная всего, наверное, даже здравого смысла. Если бы он мне сказал выпрыгнуть в окно – я, пожалуй, так бы и сделала. Пока я раздевалась за ширмой, он набирал воду в стиральную машину и засыпал туда порошок.
- Передай свои вещи, - и он протянул руку.
Опять этот стыд, опять это нелепое, слепое наваждение.
Он запустил машину и вышел; я закрылась.
И лишь потом, сидя в горячей ванной, я поняла все в полной мере, мой рассудок проснулся и теперь пылал в гневе. Я гневалась, я тряслась от злобы, но не знала, на кого направлены эти чувства. Это было сродни похмелью.
Постепенно злоба сменилась стыдом, зашоренным еще толстым слоем других чувств и эмоций, «зайчиков», которым я не находила объяснения. 
(Как я могла… как больная, как больная… за кого он теперь меня примет? За сумасшедшую? Хотя, впрочем, так оно и есть…)
- Лара, - послышался голос из-за двери, -  открой дверь, я подам тебе халат. Ты уже… Уже искупалась?
- Да… - ответила я и внезапно поняла, что все еще плачу! Это были те слезы, которых я не видела, не ощущала и не контролировала.
«Значит, все это время я ревела, как истеричка… Удивительно, что он еще не выставил меня из квартиры. Такую, такую, такую… мерзкую…»
Все же я отогрелась, даже, возможно, перегрелась.
- Извини, Лара, но у меня только мужской шампунь. Я и подумать не мог…
- Да ладно тебе! Это мне стоит извиняться перед тобой…
- За что?
Как просто и незатейливо звучал вопрос! Я смолчала.
И вот я снова стояла у того зеркала, абсолютно голая, и безумными глазами оглядывала свое шикарное тело.
Терять было больше нечего. Если я осталась в здравом рассудке после этой поездочки, значит, не стоит останавливаться в череде моих безумств  и странных выходок.
Я подошла, абсолютно нагая, к двери, и отодвинула шпингалет. Он стоял прямо напротив, держа в руках халат, и, увидев меня, полностью остолбенел; потом его словно немного отдернуло назад, он пошатнулся, но не упал. А я стояла и смотрела на него, совершенно не стыдясь своей наготы!
Не в силах даже слова вымолвить, он протянул мне халат, я взяла его и снова закрылась в ванной. Опять этот жар, это томное, изнуряющее чувство, это счастье, танцующее на острие ножа! Меня всю трясло изнутри, но это было сладостная дрожь, почти истома.
Халат оказался мужским, и должен был быть зеленого цвета, но, видимо, перенес столько лет и зим, что не просто полинял, а вовсе лишился цвета. Какой-то грязный цвет мутного стекла, - но зато теплый и удобный.
Стыд, смешанный со сладостной истомой, вновь обуял меня, когда я выходила. Парой минут ранее, когда я стояла перед ним совершенно голая, бесстыжая наглая девица, буквально предлагающая себя мужчине, исчезла, и ее место заняла застенчивая, робкая девчушка, которая никогда не знала мужчины. В общем-то, так это и было.  И в этом и состоял мой секрет, который он каким-то удивительным образом узнал.
Артем уже успел переодеться, и теперь брился перед зеркалом.
- С щетиной ты мне нравился больше, - прошептала я.
Он обернулся, посмотрел на меня, и будто бы просиял лицом; это была такая разительная, странная перемена, что я не могла даже предположить ее причины. Тогда, видя мою наготу, он был обескуражен, и теперь, как думалось мне, должен был меня возненавидеть. А в его взгляде читалась такая нежность, такая чистота и такая неподкупная, искренняя чуткость! Такая…
Нет, я не могла произнести это слово. Это слово было для меня под запретом. То самое слово, которым сорят, как пакетиками от леденцов…
И от этой нежности и – о Боже! – от этой любви в его взгляде я возненавидела себя так, как не ненавидела никогда ранее.
(Как ты смеешь, чертовка, портить жизнь еще одному человеку? Ты его не стоишь, неужели не ясно?)
С ощущением полной беспомощности я села на первый подвернувшийся мне стул и заплакала, с трудом (и опять-таки с трудом!) сдерживая удушающие рыдания.
Он подошел ко мне, стал на колени и взял меня за руки:
- Все, все можешь мне рассказать. Слышишь? Все!
- И ты меня не презираешь? – хлюпала носом я.
- За что? – удивился он, так, словно я просила прощения за разбитую кружку, старую и никому уже не нужную.
- Все это… Весь этот спектакль… - шептала я, тая от тепла его рук. – Теперь ты думаешь, что я больная. Да, больная… Нет, Артем, тебе врать я не буду, никогда! Я лежала в больнице, в детском отделении. И вспоминать не хочу тех гадостей, которые происходили там со мной. Чем меня пичкали… И чего я сама натворила…
- Нет, нет, нет, ни слова больше, - шептал он с таким проникновенным чувством, что я даже не верила в это. – Это я должен сейчас тебе в ноги поклониться. Помнишь «Преступление и Наказание»? Я уверен, ты читала.
- Да, в четырнадцать лет.
- Помнишь, как Раскольников поклонился Соне, и, когда она стала сопротивляться этому, считая себя «великой грешницей», он сказал, что поклонился не ей, а всему страданию человеческому. Но я изменю, Ларочка, формулировку: я кланяюсь  и тебе, и твоему немыслимому страданию. Ты не больная, Лара! Ты просто очень одинока. И очень измучена этой жизнью.
- Нет, я больная. Эти больницы…
Тогда он поцеловал мои ладони, вдыхая в себя их аромат, а потом стал целовать мои пальцы, пальчик за пальчиком.
Я плакала.
- Как ты можешь противостоять этому миру, пережив такую трагедию? Но ты не пала. Да, ты была в этом доме… скорби, но ты выбралась. Ты не среди потаскушек, наркоманок и алкоголичек, ты учишься, ты читаешь, ты мыслишь. В тебе столько… столько добра, которое ты могла бы подарить, да и хотела бы, я уверен… Ты удивительна… Знаешь, видя тебя там сегодня, я понял, насколько малы и ничтожны мои проблемы. Я плакал, сидя в машине, и все былое как бы всплыло на мгновение, а потом вдруг улеглось. Для меня весь мир исчез. Осталась только ты. Ты, Лара…
- Я… - я пыталась говорить, но не могла. – Знаешь, я порой презираю себя за все, за всю свою жалкую жизнь. Я тебе все расскажу, но и ты мне тоже расскажешь… Если захочешь…
- Не презирай себя. Слышишь? Не презирай. Люби себя, люби себя так, как… я…
Он поднял на меня свои большие серые глаза, и я прочитала в них ответ. Так несмело я провела рукой по его чисто выбритому лицу, и хотела было усеять поцелуями все его лицо, всю шею, всего его, но на мгновение остановилась. Но и этого мгновения хватило, чтобы порыв отступил.
Он засмеялся, смахивая с моего лица слезинки.
- Тебе так идет этот румянец!
Я сделала притворно-серьезный вид, нахмурилась:
- А я уже говорила, как тебе идет щетина.
Он рассмеялся еще громче, крепко сжимая мою руку:
- Тогда мне придется бриться реже, ну а тебе – пользоваться румянами.
Мы рассмеялись в унисон, соприкасаясь лбами, и было что-то сакральное в этом прикосновении, словно оно связало нас навеки невидимыми узами.
- Ну все, пошли пить чай, он уже почти остыл.
…Снова тот чайник, электрический, который закипает всего за пару минут. Мы отправили оставший чай в раковину, и заварили новый.
Помню вкус лесных ягод в этом горячем напитке, такой приятный, сладкий вкус, знакомый каждому с детства. Мне – особенно… Некоторое время мы пытались говорить об отвлеченных вещах, стараясь разрядить обстановку, но потом он вдруг нахмурился и в своей манере, проницательно и нежно, посмотрел на меня:
- Лара, ты можешь мне все рассказать. Все. Я не психолог, конечно, но я сам прошел… через, так сказать, не самое лучшее… То что… Я не просто прошу – я требую.
Опять легкая улыбка. Я засуетилась:
- Тогда… Можно мне сигаретку? Ты дома куришь?
- Конечно можно. Я дома не курю, обычно выхожу на балкон, но – нет, нет! – ты можешь курить здесь, за столом, а пепел стряхивать в это блюдце.
Я заглянула в сумку, но все ее содержимое промокло, в том числе и сигареты.
- Держи, - протянул он мне свою.
Я закурила, и полился рассказ. Обо всем том, что я поведала тебе. Об «отце», этой спившейся скотине, об его издевательствах надо мной и моей мамой… О порченой мебели и вечном зловонии во всех комнатах; о несчастном Антошке, которого я никогда не видела и не могла видеть. О психушке и моих выходках. Я даже рассказала ему, как лет в тринадцать чуть не подсела на наркотики. Но когда речь зашла о, выражаясь юридическим языком, попытке изнасиловании, мои плечи затряслись, грудь сдавило, и слезы посыпались из глаз градом.
Артем тут же оказался рядом, и, взяв меня за руку, положил мою голову на свое плечо. Я вздрагивала всем телом, а пальцы что было сил сжимали его теплую, сильную руку.
- … вот… и через четыре года эта скотина… Он начнет требовать от меня… чего угодно… Он мне жизни не даст, как выйдет.
- Боже мой, Лара… Таких историй я прежде не слышал… Знай, знай: ничего он тебе не сделает. Не посмеет. Да и я не позволю.
- Я боюсь, боюсь… жить. Мне больно дышать…Моя мать бросилась под машину, ибо не могла поверить, что он способен даже на это. Ей легче было думать, что я это сама захотела… Я проклята. Как же мне жить дальше, скажи, скажи?
Он взял мое лицо в свои руки:
- Значит… Правда, что у тебя никогда не было…
- Да, правда.
- Значит, у тебя теперь… омерзение ко всем таким вещам? Ты не можешь полюбить? Ты не можешь согласиться на близость с мужчиной? Вот что он натворил…
Я улыбнулась – и сама испугалась этой улыбки:
- А ты разве не понял сути? Ни кого и ни с кем… Кроме того, кто впадет мне в сердце…
Он долго смотрел мне в глаза, гладя меня по лицу и по волосам, и казалось, вот-вот он меня поцелует… Жар, дикий огонь во мне жаждал этого больше всего на свете в тот момент – чтобы его губы вдруг коснулись моих, но…
Он резко отошел к окну, открыл форточку и закурил. Я снова заплакала.
- Лара, я боюсь. Боюсь обидеть тебя… Боюсь навредить как-то… Что тебе не понравится это, что ты опять будешь страдать, я не знаю, что…
- Я буду страдать, если этого не произойдет! – вдруг громко сказала я. – Еще тогда я хотела этого, но ты… Я не знаю, что ты…
Он выбросил окурок в окно и снова подошел ко мне, начал гладить по волосам:
- Я запутался. Но ты… Ты прекрасный цветок, ты лилия, а я… Не знаю, имею ли я вообще право…
И тут я встала, впилась губами в его губы, обвила руками его шею, и… Вся земля поползла под ногами, и мне показалось, что вся вселенная предстала предо мной во всех ее многообразных ликах, могущих нести в себе счастье, любовь, добро…  Он ответила на мой поцелуй с необычайной страстью, он целовал и слизывал слезы, что блестели на моих щеках.
Я полностью обмякла в его руках, я почти упала, но он подхватил меня и понес…
Он положил меня на постель, на которой уже очень давно не лежала ни одна женщина. Я дрожала, трепетала в истоме…
Мы целовались, целовались, теперь уже полностью нагие. Тяжело дыша, он целовал меня всю, от губ до кончиков пальцев на ногах. Я и предположить не могла, что в таком холодном с виду человеке может жить такая страсть. Но тогда это все уже не имело значения…
Тривиально писать о том, что весь мир исчез для нас тогда, но так оно и было. И времени больше не существовало. Я не чувствовала ни боли, ни смятения – все это осталось позади, а боль, возникающая при первом проникновении, в моем случае не возникла – видимо, настолько велика была страсть, истома, доходящая чуть ли ни до потери сознания… Я утратила весь этот наносной стыд, я больше ничего не боялась. Мы делали это долго и много раз, до полного изнеможения. Ночь и день, сезоны и годы, годы – остались где-то позади. Пожалуй, мне стоило пройти через все свои муки ради этой, одной-единственной, ночи.
Я и не заметила, как блаженство постепенно ослабло, и его сменил глубокий, тоже блаженный, сон. Но я запомнила то, как он прошептал мне на ушко:
- Лара, я люблю тебя. Ты же знаешь это. Теперь все будет по-другому…

Утро просочилось перламутровой змейкой сквозь едва приоткрытые жалюзи. Нега… Впервые в жизни я поняла истинное значение этого слова.
Раньше, если я и думала о том, что у меня произойдет близость с мужчиной (и эти мысли стали меня посещать лишь после того, как я впервые увидела Артема), то я и не представляла, у меня в голове просто не мог возникнуть образ того, что я остаюсь у него на ночь, просыпаюсь утром и – не испытываю отвращения, смятения и смущения, желания как можно скорее сбежать, исчезнуть, скрыться… Или что-либо еще…
Но, парадоксально и радостно мне было от того, что этого чувства не возникло! Я проснулась как бы обновленной, все, связанное с сексом и занятиями любовью, перестало вызывать во мне буйное отвращение.
Я нежилась на его старых, грубых простынях, а он спал, заключив меня в объятья. И стоило мне открыть глаза – как и он пробудился.
Опять эта улыбка, и отросшая за ночь щетина, моя любимая. Я потрепала его по щеке и тоже улыбнулась.
- Как спалось? – прошептал он.
- Замечательно… Я даже не знаю, который час. Институт… мы оба можем опоздать…
- Ах Ларочка, ты все еще беспокоишься, суетишься…  Насладись мгновением. Этого ведь может больше и не повториться…
- Я думаю. Думаю обо всем…
- Даже сейчас?
- Да, - прошептала я, теребя его взлохмаченные волосы. – О маме… и об этом…
- Лара, - сказал он и немного привстал, облокотившись на подушку. – Ты не можешь предположить, в чем корень всех твоих проблем? Всего этого – страшного, я даже не могу слов подобрать…
- Я знаю, что…
- Стоп. Чувство вины не дает тебе жить. Все в мире взаимосвязано… И если ты не веришь… Я вот например, не знаю, верю ли я или нет в Бога, в Творца. Все слишком сложно… Но – подумай: клин клином вышибают.
- Что? – изумилась я. – Что ты имеешь в виду?
- Тебе не кажется, что, если ты простишь его, своего отца, твоя мать тоже простит тебя? Это настолько истинно, истинно, как бы сказать, априори, что не нуждается в обосновании.
Я глубоко вздохнула и перевернулась на спину:
- Я никогда, никогда не прощу эту мерзкую скотину. Даже если мир рухнет, даже если камни полетят с земли на небо, а с небес польется огненный дождь – все равно не прощу. Даже если…
Мой голос дрожал, я запнулась.
- Даже если – что?
- Даже если маму…
Он придвинулся ко мне, и уткнулся лицом в мою грудь.
- Представь, представь на мгновение некий ультиматум: ты прощаешь своего отца, а твоя мать прощает тебя.
Какая-то сила буквально оттолкнула меня от него, я уперлась в изголовье постели, губы мои дрожали, пальцы шевелились, словно пытались написать что-то. Слезы… Вы опять здесь?
Артем закрыл лицо руками, со словами: «Черт!», а потом пододвинулся ко мне и взял за руку:
- Блин, Лара, прости меня, прости меня, дурня. Я всегда все говорю и делаю не так… Все порчу…
- Нет, - сказала я, и лицо мое просияло, словно этот вопрос сам по себе очень долго вертелся у меня в подсознании, и вдруг всплыл наружу, и Артем помог мне в этом. – Не в тебе проблема. Ты все правильно говоришь. Ты гений. Ты додумался за пять минут до того, для чего мне требовалось четыре года.
Некоторое время я промолчала, а потом еще одна молния ударила мне в голову:
- Постой… Прости, конечно, но… Мы с тобой не… Когда мы этой ночью, мы не… Ну ты понимаешь.
И тут он внезапно подскочил с постели, чуть ли не оттолкнув меня, подошел к окну и отдернул жалюзи. Яркий свет ударил мне в лицо.
Он достал сигарету и нервно закурил. Я же сидела на постели, нагая и недоумевающая.
- Лара, пойми. Я не мужчина. Да, я не мужчина – эту фразу я запомнил навеки и помнить буду до гробовой доски. У меня не может быть детей. То что на этот счет можешь не волноваться.
Он внимательно посмотрел на меня, только теперь в его взгляде чувствовалось лишь одно: укор. Как я могла упустить? И как часто меняется его эмоциональные состояния, даже его отношение ко мне!
- … прости… я не думала, что к этому приведет наш разговор.
В каком-то тонком движении его головы, мимике бровей и губ я уловила нечто почти презрительное, почти жестокое, и холодом ужаса покрылось все мое тело.
- Я был женат, я думаю, что ты догадалась, был женат три года, - сказал он, пуская дым в открытое окно. – Отдых в Греции, блин… Отпечаток от этого проклятого обручального кольца на всю жизнь – как клеймо. И ребенок есть. Настенька, в этом году она пошла в первый класс, а я даже не видел ее. Меня этой почести не удостоили… Вот…
Я молчала: пауза должна была быть выдержана. Но с каждым его словом та боль, что, казалось, совсем прошла этой ночью, усиливалась и нарастала.
- Да, тогда было с этим делом все хорошо. Мы смогли зачать, мы оба так этого хотели… А потом… Простатит и иже с ним, недолеченное воспаление. И вот результат. Знаешь, что было ее последним словом, когда она уходила и забирала с собой двухлетнюю Настеньку?? «Ты не мужчина», - и с таким презрением главное! После этого рельсы, шпалы…
С таким остервенением он бросил окурок в окно, но тут его выражение лица снова переменилось, и он залез на постель, глянул на меня, и в порыве беспомощности закрыл лицо руками и застонал.
- Ну вот, опять, Лара. Опять я делаю тебе больно… Я не могу иначе.
Я легко, почти неощутимо прикоснулась к его плечу, уже не скрывая слез и боясь лишь одного – заплакать навзрыд:
- Мы с тобой люди, имеющие общую судьбу, хотя столько лет жили друг без друга, не видя и не зная ничего друг о друге. Какая-то чудесная ниточка, за которую мы цеплялись, так жадно и неистово, свела нас. Пусть это будет миг… Артем, я готова к боли. Я просто не хочу… чтобы ты мне ее причинил. От кого угодно вынесу, но не от тебя. А если решишься – говори сразу, чтобы было честно и менее болезненно.
- Нет! – вдруг воскликнул он, и, с такой любовью и преданностью глядя мне в глаза, сказал: - Нет, конец страданиям. Я буду с тобой. Мы будем как два деревца, слабые, но сплетающиеся ветвями, чтобы не рухнуть и не погибнуть. Я тебя не покину, верь мне.
Я никогда не забуду тот его взгляд. У меня просто нет слов, чтобы дать определение тому удивительному свету, что наполнял его глаза. Этот свет был жизнью подлинной, а не ее жалким муляжом.
Он так робко улыбнулся и поцеловал меня в губы:
- Что ж, у нас есть еще почти час, чтобы подремать и понежиться в постели.
И мы снова легли, обнявшись, совершенно обнаженные, укутавшись в простыню; оставалось всего сорок пять минут, но что они значат для того, кто познал любовь?


Рецензии