Пианистка

Зал переполнен. За многочисленными рядами красно-белых стульев люди, закрыв глаза, слегка дергают головами. Им наплевать, что уже затекают ноги, что болит в пояснице и колит в спине. Они не думают о том, что могли бы не упустить возможность взять сидячие места. Нет. Это все уже так ничтожно, мелочно, неважно. Они все где-то далеко, каждый - в своей пустыне.
И насколько завораживает и внушает уважение к музыке даже тем, кто не понимает до сих пор, зачем они здесь, эта царящая даже в самой мелкой частице воздуха тишина, обволакивающая сознание, погружающая в мир грез,унося любого из реальности. Ее лишь иногда прерывают ошарашывающие новые аккорды, ложащиеся очередным слоем на еще не утихнувшие старые.
Ничего, кроме музыки, не наполняет этот огромный, мерцающий золотом, с высокими потолками, зал в стиле барокко.
Последняя нота - минутное, но кажущееся невероятно долгим и завораживающим, всеобщее молчание. Еще через миг - всплеск, шумный всплеск оваций. Она поежилась: это лишь портит всю атмосферу.

А что чувствует эта женщина?
Женщина лет пятидесяти с уже нередкими сединками средь недлинных волос.
Женщина с раскрасневшимся от напряженной, но необычайно наполненной, нет... даже переполненной чувствами, эмоциями, предрассудками,страхами, верой, - игрой, которую творит она, эта самая, казалось бы, простая женщина; простая, но сильная.
Женщина, на чьем лице каждую новую ноту можно отличить от предыдущей или последующей каким-то особенным движением, новой морщинкой, появившейся на мгновение. Или, например, движением шеи, или высотой, на которую раз за разом эти божественные руки отрываются от клавиш, к приятной поверхности которых так привыкли пальцы, а кисти рук, приближаясь к ним, изгибаются так робко и боязненно, как у истинной матери, впервые берущей на руки своего первенца; к этой поверхности они привыкали десятки лет.
Женщина, которая, встав на поклон, предстает перед этими людьми, разбросанными по долинам и закоулкам, на кои только способно их подсознание, совсем другой; оторвавшись от инструмента, она становится человеком: вновь возвращается душа в тело, обреченное на вечные скитания, хоть и секундное, но невероятно мучительное, существование без музыки.
Женщина, энергичность движений за игрой которой мы должны простить, простить ту нелепость, которой сопровождается рождение всякого нового аккорда.
Женщина, которую мы не вправе обвинять за столь эмоциональное и преданное физическое влечение тому, что появляется на свет под подушечками ее пальцев, а затем, соединившись в унисон allergatto, доносится до ушей сидящих ниже сцены, сидящих ниже.
Женщина, чье уже немолодое тело содрогается, а обвисшая кожа рук, как будто дополняя звук, трясется.
Женщина, то поддающаяся всем телом вперед и как будто налегающая на рояль, то, отлично, запрокидывающая голову назад и прогибающаяся в спине.
Женщина, которая сейчас не человек, которая сейчас Богиня.
Женщина, которая сейчас творит настроение жаждущих слушателей своих, присутствующих на ее концерте, находящихся в ее мире и в ее власти… но только здесь и только сейчас.
Женщина, уже третий час подряд исполняющая сонаты и миниатюры Шуберта без нот, наизусть.

Что? Что чувствует она? Играет она для этой толпы, для этих людей всех возрастов, социальных сред и нравов? Для них она сейчас «творит»? Для них выкладывается до последней капли? Конечно, нет. Она перестала играть для кого-то, когда начала творить. Все творческие талантливые люди в высшей мере эгоисты: ведь то, что они отдают миру, они отдают, скрепя сердце. Для них не важна критика, какая бы она не была. Это их способ самовыражения, они творят, потому что должны, потому что иначе они не могут физически! Им больно и мучительно, когда они «молчат». Вот и вся суть и цель какого то ни было творчества.
Да, это произведения Шуберта, не ее. Ну и пусть Шуберта! Но она их исполняет. А значит,исполняет с ее манерой, а значит, творит. Не найдется в мире ни одной пары музыкантов, которые сыграли бы одинаково Лунную сонату Бетховена, ни одной пары чтецов, которые одинаково прочтут письмо Онегина к Татьяне, с одинаковыми паузами, логическими ударениями и интонациями; ни одной пары художников,которые бы, перенося Спас на Крови на холст, сидя на Итальянском мостике в одно и то же время суток, подобрали бы одну и ту же цветовую гамму для воды,взволнованной нескончаемыми водными трамвайчиками на Екатерининском канале.
Так с чем же борется ее фантазия? Почему бушует душа? Над чем властвует в ней самой в этот момент ее же воображение? Как далеко уносит ее легкий, но стремительный ветер, черно-белый ветер, ветер цвета клавиш, с которых она не сводит глаз?
Вряд ли кто-нибудь ответит на эти вопросы. Да и, сдается мне, спроси что-нибудь подобное у самой нее, она бы не ответила ни слова, а лишь пожала бы плечами и, тепло улыбнувшись, в миллионный раз села бы за рояль.
Но третий раз игру на бис я не вынесу, надо идти, давит это все, давит… Уже не музыка, уже принужденное, пропитанное лицемерием, то самое, ненавистное мне, «исполнение», черствое и бесчувственное. Просто встать и уйти из зала, хватит. Просто встать и убежать от этих тупо восторженных лиц и оглушающих аплодисментов. Просто встать, постоять, замерев, в коридоре, остановив взгляд на какой-нибудь деревянной ручке какого-нибудь деревянного кресла, рассчитанного на какую-нибудь пожилую даму, ценящую музыку и числящуюся здесь в постоянных «посетителях» и уйти. Просто встать и уйти, навсегда запомнив имя Елизаветы Леонской.


Рецензии