Лавина

 
      
   

          С самого раннего детства  я был пасынком судьбы:   у меня был молчаливый необщительный отец, истеричная мать,  я  переболел всеми возможными детскими болезнями и не раз был на волоске от смерти, мы жили в бедности. Но когда наступило отрочество, на меня обрушилась целая лавина несчастий.


        Лето было в разгаре. Членов нашей семьи разбросало в разные места. Я, как всегда во время каникул, жил в Меловом у бабушки Гаши. Мать штукатурила дом  (калымила) в Золомном — деревне, расположенной километров десяти от Губина. Пятилетний брат  Юрка был с нею.  Отец оставался дома в Губине. С ним  жила бабушка Даша — младшая сестра моей бабушки, женщина лет пятидесяти, худая, болезненная.

     В ту страшную ночь я беззаботно спал  в угловой комнате, когда  меня начали тормошить.  Я открыл  глаза и увидел  склонившееся надо мной заплаканное лицо бабушки - женщины пятидесяти девяти лет, крупной, осанистой, сохранившей следы былой красоты.   
Вставай, Коля. Вставай, -  звучал ее скорбный голос. 
  Я понял, что произошло что-то страшное, чудовищное, и меня охватило сильное волнение. 
Я встал с кровати,  зашел в соседнюю комнату и увидел дядю Колю, грузного высокого красивого мужчину тридцати семи лет, и его жену, мою Крестную, смуглую женщину с черными глазами, наполовину цыганку.  У обоих у них был возбужденный, потрясенный вид. Бабушка  стонала. Я не мог понять, что случилось.
  У меня возникло страшное подозрение, что кто-то из близких умер…   
- Что случилось? - спросил я.
  - Плохо, Коля, ой плохо, - причитала Крестная.
- Что случилось? - повторил я.
   - Плохо. Отец твой…  на работе упал с дома, разбился. Ноги сломал… Наверно, отрежут.
Я представил отца без ног. «Ну это еще ничего, - подумал я. - У Шурика Павлова отец ходит с костылями. На инвалидке ездит».
 На мгновение ко мне пришло успокоение. Но бабушка продолжала стонать, а тетка обливаться слезами.
Вдруг  в голову мне пришла страшная догадка.   
   - Вы, наверно, меня обманываете! Он умер? – крикнул я.
- Да, Коля! Погиб.  В погребе током убило, - сказала Крестная, решившая, что я уже достаточно подготовлен к восприятию страшного сообщения.
   Меня охватил ужас. Я  зарыдал навзрыд.
 -   Одевайся, Коля, поедем.
  Перед выходом из дома я  машинально  бросил взгляд на часы, висевшие на стене: они показывали 2 часа.
Мы вышли на улицу. Возле дома стоял самосвал (дядя работал шофером). Я  залез в кузов. Мне дали фуфайку. Бабушка и Крестная сели в кабину, дядя занял свое водительское место, и машина тронулась с места. 
Автомобиль мчался по дороге. Кутаясь в  фуфайку, я смотрел на звездное небо. Меня страшила встреча с мертвым отцом. Страшно было увидеть мать. «Хорошо бы ехать, ехать и  никогда не приехать», - думал я.
Но чудес на свете не бывает.  Через полчаса машина подъехала к нашему дому, освещенному фонарем, висевшем на столбе. Крестная и бабушка вылезли из кабины. Навстречу бабушке  с рыданиями бросилась мать. Они обнялись и рыдали вместе. Эта картина обжигала мне душу.      Я слез с кузова, подошел к калитке. В дом заходить не хотелось.  Когда мне сказали, что тело отца еще не привезли из морга, я испытал облегчение. Я прошел в свою комнату и, не раздеваясь,   лег на свою кровать.
- Хочу спать, - буркнул я.
- Какой теперь сон… - сказала мать скорбным голосом.
 Я понимал, что неприлично  спать, когда отец умер, но мне хотелось во сне спрятаться от кошмара реальности.
 Бабушка Гаша, мать и бабушка Даша разместились на кухне. Бабушка Даша, бледная, потрясенная,  взволнованно рассказывала, как произошла трагедия.

  В тот день на производстве  отец должен был работать во вторую смену. Днем он делал баньку возле сарая. В погребе, находящимся под нашим домом, он  добывал  коричневую  глину, лепил из нее кирпичи и раскладывал их  на просушку солнце во дворе дома. Время от времени он попивал бражку, которую он   приготовил из сахара для варки самогона.
Затем он исчез из поля зрения. Бабушка Даша решила, что он ушел на работу, не предупредив. Такое раньше бывало. Отец был молчуном.  Ни о чем не подозревая, она закрыла люк в погреб.
На следующий день утром он не пришел. Она решила, что он остался на работе, в дневную смену. Такое тоже раньше бывало. Лишь утром следующего дня она подняла тревогу. Она сходила  к дяде Коле, к Крестной, живших  во второй половине дома, и сообщила им об отсутствии отца.  Те прежде всего стали искать его в доме. Залезли на чердак. Там его не было. Спустились в погреб и увидели  тело отца.   Рядом  с отцом стояло ведро с ботвой свеклы: перед тем как уйти на работу отец хотел покормить поросенка. Бабушка Даша чуть было не потеряла сознание, когда узнала, что двое суток провела в доме с покойником. 
Вызвали скорую, милицию.
Врачи констатировали смерть от электрического тока.  Милиция установила, как произошел контакт с электрическим током: чтобы выкрутить лампочку, отец, босой, схватился рукой за оголенный провод. 
Выслушав рассказ бабушки Даши, я свернулся калачиком,  укрылся одеялом с головой. Я надеялся, что проснусь в Меловом и  все происшедшее  окажется ночным кошмаром.   
 Утром проснулся: своя спальня, кухня нашего дома, опухшее лицо матери. Нет, смерть отца не ночной кошмар, это на самом деле. Последняя надежда умерла. 
«А хорошо было, если бы  умерших не надо было хоронить, - подумал я. - Умер человек и бесследно исчез».
Пришли родственники отца: бабушка Наташа- мать отца, худенькая простодушная женщина лет шестидесяти пяти,  дед Гаврюха — невысокий, широкоплечий старик лет семидесяти, и  дядя Миша, тетя Настя и другие.
Часам к одиннадцати привезли гроб с телом отца. Увидев гроб, мать упала в обморок. Ей поднесли  под нос пузырек с нашатырным спиртом, а когда она очнулась, дали выпить ложечку валерьянки. Ложечка лязгала о зубы матери. 
Гроб  занесли  в зал, поставили на табуретки. Меня поразили несколько  деталей в облике отца: запястья  были в волдырях (они появились, видимо, когда его бил ток), через середину головы проходил свежий шов, торчали грубые нитки (было очевидно, что они появились во время вскрытия), полуоткрытые глаза  испускали тусклый свет. 
Мать, сидевшая возле лица отца,  постоянно падала в обморок. Ей давали нюхать нашатырный спирт,  поили  валерьянкой.
 Находится в переполненном доме было тягостно. Я вышел на улицу. Из дома донеслась брань. Я слышал надрывный, гневный голос бабушки Наташи. Я подумал, что она ссорится с матерью.    Бабушка всегда считала, что мать не заботилась об отце и понапрасну его пилила. Мне стало  очень стыдно. Неужели в этот день они не могли не устраивать скандал, брань, у тела покойного? Лишь позднее я узнал, что причина ссоры, брани была совсем другой. Одна из плакальщиц, следуя традиции, принятой в ее деревне,    обратилась к отцу: «Что ж ты такой нехороший. Зачем же ты бросил своих деток». Это задело бабушку Наташу.  Чтобы защитить своего усопшего сына, примерного семьянина, она набросилась на плакальщицу: 
- Никого он не бросал! 
Возле нашего дома людей собралось огромное количество. Смерть отца, мужчины 39 лет,  была  трагической. Она привлекла многих людей, зевак, пришедших поглазеть на зрелище.
Тело повезли на кладбище.  Я сидел на машине возле гроба. Рядом со мной сидел брат Юрка, курносый малыш и, подражая взрослым, делал вид, что плачет. Огромная толпа шла за машиной.
Гроб поставили рядом с могилой. Началось прощание.  Близкие люди подходили к гробу, целовали отца.  Дошла моя очередь. Я, преодолев отвращение и страх, поцеловал отца в лоб.   Он был ледяным.
Мать почти не приходила в себя.  Лицо у нее было красное, опухшее, безумное. Когда гроб опустили в могилу, она дико вскрикнула,  вскочила и бросилась за ним. Я похолодел от ужаса. Ее схватили под руки, удержали на самом краю могилы. Уже тогда я подумал: «А что если бы не удержали? Ведь она разбилась бы и умерла». Позже, через год-два у меня возникло сомнение, прыгала ли она в самом деле или же так требовал ритуал, традиция. Я спросил ее: «Если бы тебя не удержали, ты бы остановилась на краю могилы». «Нет, - ответила она. – У меня в голове все помутилось. Я ничего не помнила».
После похорон у нас в доме состоялись поминки. На поминках было огромное число людей: родственники, товарищи отца по работе, соседи,  копачи.
Юрка с гордостью повторял:
- А я тоже плакал.

  Никто, конечно, не дал ни копейки. Мы израсходовали все свои и бабушкины  деньги, залезли в долги к соседям.

Спустя неделю после похорон  Витька Воронов, мой приятель,   живший на соседней улице,  при встрече стал   утешать меня:
-  Ты не переживай. У многих пацанов погибают отцы.  Они все равно вырастают.

   Меня обожгло. Мне  хотелось убежать от него подальше. Я понял тогда, что не всегда уместно выражать сочувствие, соболезнование.  Если человек страдает по-настоящему, глубоко, то лучше просто не затрагивать болезненную  тему.
Когда начался учебный год,   никому из одноклассников я не сказал, что у меня погиб отец. Мне было  неприятно, тяжело  говорить на эту тему.   Кроме того, мне не хотелось подчеркивать, что теперь я не такой, как все. 

Прошло три месяца после похорон. Как-то вечером в дом к нам зашел высокий, широкоплечий мужик с продолговатым лицом, с  железными зубами, поставил на стол бутылку водки, положил кусок колбасы. Было очевидно, что он пришел свататься.
Мать суетилась,  выставила незатейливую  закуску на стол.
 В гостях у нас была бабушка.
Взрослые сели за стол на кухне. Я лежал на кровати в детской комнате. На душе у меня было скверно. Еще недавно жив был отец, а теперь какой-то чужой мужик в доме. Жених матери. На душе было гадко.
Пятилетний брат Юрка  то заходил ко мне в комнату, то подходил к взрослым на кухню. В приоткрытую дверь я видел, как брат подошел к столу, взял кусок колбасы.  Мать в смущении пристыдила его:
- Ты что, голодный, что ли?
Да он не будет больше, - сказал мужик.
 Мне стало неловко за мужика. Мог бы и дать кусок колбасы.
 Когда мужик ушел, бабушка сказала, что он не годится в мужья.
- Ребенок хотел взять кусок колбасы, а он говорит: «Больше не будет».
- Да это он сказал, чтобы заступиться за него. Я ж его ругала. Оговорился...
Вот так и дальше будет к твоим детям относится.   Твои дети ему не нужны. У него своих трое.
- А ты , Коль, как считаешь? - спросила мать.
- Не нужен он... - буркнул я.
 Я вообще не хотел, чтобы мать с кем-нибудь сходилась. Я боялся, что  мужик причинит матери боль: либо драться будет, либо бросит ее. Втроем жить намного спокойнее.
Из разговора бабушки и матери я узнал некоторые сведения о мужике: ему 43, живет он в в Кандаурове - соседней деревне.   У него трое детей. Ему изменила жена. Он ушел от нее.
 На следующий день о визите мужика узнал дядя Коля, брат матери.  Он прибежал к нам.
- Ты нас не позорь, Настя! - рявкнул он. - Еще и полгода не прошло со дня смерти мужа, а ты уже другого принимаешь. Пройдет год, тогда и будешь мужа искать.
Мать была смущена. Бормотала что-то в свое оправдание:
- Он же от жены ушел... Ему где-то жить надо...
- Если ты ему дорога, так подождет год. А если безразлична, то он тебе не нужен.
    Мать сдалась. Когда мужик пришел к ней в следующий раз, она сказала ему:
- Сейчас я не могу...  Муж умер недавно...  Нужно подождать. Хотя бы с полгода еще.
 На лице мужика выразилось огорчение.
-Да, я понимаю, - пробормотал он.
 Он ушел и больше никогда не появился в нашем доме. До нас дошел слух, что он пошел в примы к другой женщине.
    Мать была вне себя.   


 Я пришел из школы. Зашел в дом. Из спальни доносились жалобные причитания матери. Мою душу обожгло. Я не знал, как успокоить мать, как ей помочь. Я убежал на огород, чтобы не слышать эти причитания.
 В течение двух лет она голосила  каждый день, разрывая мне сердце.
Когда я был в Меловом на зимних каникулах,  я  пожаловался бабушке:
- Каждый день голосит.
 Бабушка при встрече с матерью отчитала мать:
- Ты не голоси! Детей не пугай!
   Но мать пропустила ее слова мимо ушей и продолжала каждый день стенать.

В доме установилась гнетущая атмосфера.  Нельзя было громко разговаривать, смеяться. Стоило засмеяться, как мать злобно кричала:
- А ну прекрати!
 Было такое чувство, будто в доме постоянно находится покойник. 

Наступил март. Таял снег. С горы неслись  мощные потоки воды. Среди ночи меня разбудила мать.
- Пойдем , Коля. Вода погреб залила.  Картохи надо спасать.
  Я встал, надел резиновые сапоги,  залез в погреб, залитый водой.
  Я зачерпывал  ведром воду и  подавал ведро наверх. Руки матери подхватывали ведро. Я зачерпывал другое ведро. И так час за часом. Конвеер работал без перерыва.  Глаза закрывались. Мозг отключался.
Кажется, все на свете бы отдал, лишь бы оказаться в своей постели и спать, спать, спать.
Мы работали    до девяти  часов утра. Затем я пошел в школу.
В следующую ночь все повторилось.
В течение недели каждую ночь я по четыре-пять часов  проводил в погребе.

На соседней улице жила семья   баптистов. После того, как на нас обрушилось горе, они захотели втянуть мою мать в свою секту. Я стал находить в доме священные книги — библию, евангелие. Даже почитал несколько евангельских историй о святых (они мне показались скучными).
В дело снова вмешался дядя Коля. Разъяренный, разгневанный, он прибежал к нам в дом.
Ты с ними не путайся. Не позорь нас. Ты же знаешь, что они в церковь не ходят. А детей своих убивают. Жертвы приносят.
- Да это на них наговаривают, - робко сказала мать.
Дядя стоял на своем. Дядю поддержала бабушка. Я тоже был на их стороне. Хотя баптистка, которую я знал, была  доброжелательная женщина лет сорока, сектанты вызывали у меня ужас. Кроме того, я опасался, что до учителей и одноклассников дойдет слух о том, что моя мать  сектантка, и меня начнут травить. Мать прекратила всякие контакты с баптистами (позднее я жалел об этом, секстанты примирили бы ее с действительностью и, возможно, вера  укрепила бы ей психику и продлила   ей жизнь).

К нам в гости приехала бабушка. Два дня мать и бабушка мирно шептались на кухне. Они перемывали косточки моей Крестной, которая, по их наблюдениям, стала изменять дяде Коле.
- Привела Рема домой, - слышал я приглушенные реплики. -  Колька заходит в дом, а Рем  броится.
Затем из кухни стали доносится   раздраженные голоса. Мать и бабушка в чем-то обвиняли друг друга.
Ссора матери и бабушки  меня сильно  расстроила.   Чтобы помирить их, я умышленно не послушался мать, когда она дала мне задание.  Тогда они обе набросились на меня. На душе мне стало легче.
Но их примирение длилось недолго.  На следующий день снова началась грызня, и бабушка поспешно уехала в деревню.
      

Смерть отца дала мощный импульс моему интеллектуальному развитию.
Я вспоминал отца и думал с недоумением: «Был человек. Строил дом.  С ним я разговаривал. Но вот теперь его ударило током и теперь его никогда не будет. Его жизнь лопнула, как мыльный пузырь».
    В конце апреля я возвращался из дома пионеров, где я у Николая Антоновича, слепого учителя,  брал уроки игры на баяне.  Вдруг меня осенило: «А  ведь это я! -  Я даже пощупал себя. - Откуда я взялся? Меня не было миллионы лет, вечность, и вдруг я появился. У меня своя жизнь. Есть мать, бабушка, брат,  был отец. Но пройдет какое-то время, и я бесследно исчезну».
  Далее ход моей мысли принял другое направление: «А может, никого на свете нет. Есть лишь один я. А  остальных ... я представляю».
Но на этом работа моей мысли не завершилась. Внезапно в голову пришла мне совершенно безумная мысль: «А может, и меня нет... А если меня нет, то зачем переживать по разным пустякам?»
  Эти мысли привели меня в восторг. У меня возникло чувство, будто я сделал великое открытие.
     Когда я поделился своими мыслями с матерью, она раздраженно крикнула:
- Что ты чепуху несешь! 
Когда на эту тему я говорил с другими людьми, меня не понимали и смотрели на меня с недоумением, как на сумасшедшего. В голову мне пришла мысль,  что мне доступны тайны мироздания, и я  уверовал в свою исключительность, в свое высокое предназначение.
Уже позже,  в старших классах, я узнал, что идею, которая пришли мне в голову, развивают солипсисты — философы, которые считают мир продуктом воображения индивида.
Это открытие обострило у меня интерес к художественной литературе и сформировало интерес к философии.
Я целенаправленно стал изучать классическую литературу.   Например, в  седьмом классе я запоем прочитал «Обыкновенную историю» Гончарова, «Идиота» Достоевского, в восьмом классе меня «перепахал» роман Толстого «Анна Каренина». Сильнейшее впечатление на меня произвели рассуждения Левина о смерти. 
Долгое время мать подозревала, что отца  убили  Дегтяревы - наши соседи, с которыми одно время у нас были неважные отношения. 
Мы сажали картошку на нашем огородике. Тетя Шура и дядя Коля   по-соседству работали на своем огороде. Мать впала в состояние истерики и стала поносить их последними словами, обвинять в убийстве.  Зараженный ее истерикой, я  тоже стал что-то кричать, разрыдался. Мать даже испугалась.
- Да ты успокойся, - сказала она. - Ты чего плачешь!

 Одной из первых песен, которую я подобрал на баяне,  была «Ах зачем я на свет появился, ах зачем меня мать родила».
Мать сказала:
- Когда придут гости, ты спой эту песню. Бабы плакать будут.
- Не буду я петь эту песню, - рассердился я.
 Мне было было неприятно всякое упоминание о моем сиротстве.


     Как-то зашел в дом. Мать стояла у зеркала и покрывала щеки пудрой, а затем намазывала губы толстым слоем ярко красной помады.
Во мне шевельнулось неприятное чувство: до гибели отца мать никогда не пользовалась косметикой. Теперь ищет женихов.   На душе было гадко.

 
Я закончил шестой класс. Начались летние каникулы. В начале июня поздно вечером мы  играли в войну, разделившись на две группы. Увлекшись игрой, я перевоплотился в настоящего  солдата.  Я не шел, не бежал, а, наклонившись,  крался, как это бывает на войне.  Вдруг я почувствовал, как  сзади кто-то  прыгнул на меня, как прыгают на врагов, когда берут языка. Противник  обхватил руками, и мы оба полетели на землю.  Одна моя рука была придавлена руками нападавшего к моему корпусу. Чтобы не удариться лицом о землю, я рефлекторно подставил свободную правую под себя.  Оба наши тела  упали на нее. Земля была неровная. Рука не выдержала тяжести двух тел. Раздался хруст.   Когда я увидел правую руку, я пришел в ужас. Она была выворочена в локтевом суставе.  Она
    Рядом со мной на земле лежал  Витька Чаплинский - крепкий  пацан четырнадцати лет,  наш  вожак,  входивший в группу моих противников. Это он прыгнул на меня сзади.
- Что ты наделал! -  закричал я. - Ты мне руку сломал.
  Витька увидел мою изуродованную руку и  тоже издал крик ужаса.
- Прости, я нечаянно!
Был ли он виноват?  Конечно, у него не было  намерения сломать мне руку. Но он плохо контролировал свое поведение. У него отсутствовали  внутренние тормоза. Видимо,  моя поза, походка спровоцировала  его, ярко выраженного гипертимика, на активные действия. Он увидел во мне реального врага.   
  Я вскочил на ноги, схватил выломанную руку левой рукой, рванул в обратном направлении. Она послушалась, хоть на место не встала, но уже не так ужасающе торчала. Я не плакал. Меня парализовал ужас.   
Вначале боль была несильной, я ощущал лишь жжение.  У меня возникло такое чувство,  будто рука не моя,  будто это какое-то инородное тело. Она налилась кровью. Я  не мог ею двигать, она меня не слушалась. Я побежал домой, держа левой рукой  выломанную руку. Меня сопровождали ребята. Витька успокаивал:
    - Может, это вывих. Сейчас тетя Вера вправит.
 Меня тоже не покидала надежда , что это вывих.
Мать увидела меня, мою руку, ужаснулась. Мы вместе с нею побежали к тете Вере, нашему костоправу, женщине лет пятидесяти,  жившей на улице Заречной. Тетя Вера  посмотрела на руку, пощупала сустав.
-  Здесь  перелом, - сказала она. - Я не смогу... Вези его в больницу.
Мы с матерью пошли назад к нашему дому, где стоял «Бобик».
Мать была в отчаянии.
- Ну почему на нас валятся несчастья, Господи! – сокрушалась она. 
 Нашли водителя «Бобика».  Мать попросила его отвезти нас в травпункт.
- Я выпил, - сказал он нерешительно. – Боюсь менты права отберут. 
Мы уже хотели бежать к Андреевым (только у них был телефон), чтобы вызвать «скорую помощь».  Но водитель решил рискнуть. Я сел на заднее сиденье. Мать сидела впереди. Машина помчалась по ночному городу. Только мы поднялись на гору, как  (надо ж такому случиться)   машину остановили милиционеры.
- Мальчишку в больницу везем. Руку сломал, - виновато, робко  сказал водитель.
Боль в переломанной руке  становилась острее, тяжело было смотреть на вывернутую руку, которую не выпускала левая рука. Поэтому я, несмотря на застенчивость, которой я страдал в детстве,, завопил отчаянно:
Отпустите нас.  Посмотрите, у меня рука выломана.
  Я думал, что как только милиционеры увидят мою изуродованную руку, они сразу отпустят нас и даже поблагодарят водителя за благородный поступок. Но те, к моему удивлению,  не спешили. Еще с минуту о чем-то говорили с водителем, задавали ему вопросы. 
Нас подвезли к травматологическому отделению.  Машина уехала, а мы с матерью зашли в приемник  - ярко освещенную комнату.  до отказа заполненную пострадавшими.

Я был уверен, что как только я попаду в больницу, меня сразу поведут к  хирургу, и тот  начнет править мне руку. Но я ошибался. Комната до отказа была заполнена пострадавшими, и нам пришлось занять очередь. 
     Очередь продвигалась медленно. Боль усиливалась с каждой минутой.  Руку жгло. Я ходил по комнате из угла в угол. Время шло медленно. Я спросил у мужчины, который час. Он посмотрел на часы и произнес:
  - Одиннадцать часов.
Я стоял в очереди за мужчиной, у которого болел живот. Его присутствие меня особенно возмущало. «У меня часто болит живот. Но я не хожу  по ночам в больницу».
Когда мужчина с больным животом зашел к врачу, я выразил  свое возмущение вслух.
    - А вдруг у него перитонит или прободение язвы. С животом шутки плохи, -   сказал мне сосед какой-то мужчина.
 Моя очередь подошла в два часа ночи. К этому времени боль уже была нестерпимой. Я стонал.
  Меня провели наверх. Посадили на кушетку.  Врач, высокий, широкоплечий мужчина лет сорока пяти,  в белом халате, в белом колпаке подошел ко мне с большим шприцем. Взмах руки, и игла вонзилась глубоко  в сустав. Содержимое шприца — новокаин — быстро перелилось в мой организм. Врач резко рванул руку, поставил на место. Затем меня отвели в рентген-кабинет и сделали снимок руки. Врач бросил беглый взгляд на снимок.

        В кабинет вошла медсестра — женщина лет тридцати пяти, в белом халате и колпаке.   
- Дмитрий Сергеевич, - обратилась она к врачу. - В Бабровке мужчина ударил себя ножом в сердце.
 Я не раз бывал в Бабровке. Она находилась в 20 километрах от Губина.
 - Заканчивайте, - обратился врач к медсестре и торопливо вышел из кабинета.
  - Сейчас я сделаю гипсовую повязку. Ты подожди...  Крепко держи руку.
 Медсестра вышла из кабинета. Я сидел на кушетке. Новокаин снял боль. Меня клонило в сон. Я откинулся на стену.     Неожиданно  сознание отключилось,  и я  выпустил  из руки травмированную руку. Сломанная рука с огромной скоростью, как стрела из лука, вылетела из сустава, снова заняла положение – такое же, как после падения. Вывернутая, уродливая.  Я ужаснулся, позвал сестру:
    - Рука!
Она прибежала, увидела руку. На ее  лице отразился сильный испуг. Она подскочила ко мне, схватила руку, сама поставила на место.
- Что ж ты отпустил! – проговорила она укоризненно.
    - Заснул, - ответил я виновато. 
Медсестра загипсовала  мне руку. Затем отвела в палату. Я лег в постель, задремал. Но тут действие новокаина закончилось, вернулась боль. Я не мог спать. Пришлось встать. Я ходил по коридору, прижимая к себе переломанную руку. Боль была  нестерпимой, невыносимой. Дежурная медсестра сжалилась надо мною и сделала мне  в руку  обезболивающий укол. Но он действовал недолго. Через полчаса снова началась  дикая,  нестерпимая боль.  Я ходил по коридору, издавая стоны. Рассвело. Боль не стихала. Снова подошел к медсестре, попросил сделать обезболивающий укол. Она отказала.
Хватит! Это вредно.
   От боли я готов был лезть на стены. Я зашел в туалет и стал мастурбировать, чтобы отвлечься от боли. Мне удалось забыться, но, разумеется, ненадолго.   
Я снова подошел к медсестре, стал умолять ее:
- Сделайте укол. Не могу терпеть.
Она сжалилась, вколола мне обезболивающее.
- Но больше ко мне не подходите.
 Лишь к вечеру  боль отступила, стало легче. Я начал есть,  спать.
Я попал в палату, которую патронировала Мария Ивановна, высокая, смуглая, красивая молодая женщина со строгим, властным выражением лица.   Познакомился я и с Марией Факеевной, заведующей отделения, невысокой полной женщиной лет шестидесяти.
Недели через две сняли гипс. Рука не двигалась в суставе. Половина руки была почти полностью лишена  чувствительности.  Мария Ивановна попытались разрабатывать сустав. Она давила на кисть. Она оставалась неподвижной. Сделали рентген.  Выяснилось, что косточка, отломавшаяся от руки, попала во внутрь сустава, приросла там, заблокировала сустав.
- Нужно делать операцию, - сказала Мария Факеевна. – Передай матери, чтобы она зашла к нам.
Пришла мать. Мы зашли в кабинет Марии Факеевны.  Здесь же была Мария Ивановна. Мария Факеевна  сказала, что мне необходимо делать операцию.
- Если не сделать операцию, то рука  не будет двигаться в суставе, и скорее всего не будет расти, останется такой же  маленькой, как она сейчас.
    Я видел взрослых людей с маленькой детской ручкой  и страшно перепугался, что меня ждет та же самая участь.
У матери был жалкий затравленный вид.  Она сжалась. От застенчивости не   произнесла ни слова.   
Я не понимал, зачем врачи выясняют, согласны ли мы на операцию.  Ведь в сущности у нас нет выбора. Если рука без операции не будет расти, не будет двигаться, то кто же от нее откажется. 
Я без колебаний согласился на операцию. Мать, разумеется, не возражала.
Сколько дополнительных страданий мне пришлось перенести из-за    равнодушия, халатности врачей! Ведь если бы мне в самом начале правильно поставили диагноз, то  сразу бы сделали операцию, а не ждали, пока рука неправильно  срастется. 

После встречи с заведующей отделением мы вышли с матерью на улицу, сели на скамейку. Оба плакали: мать - от горя.  Я от страха перед операцией и жалости к самому себе. У матери было красное опухшее  от слез лицо. Она никак не могла понять, почему на нас обрушились несчастья.

Меня вызывали в кабинет заведующей отделением на консилиум. В кабинете, кроме Марии Факеевны, была Мария Ивановна, другие врачи.  Мария Факеевна осмотрела мою травмированную руку, пощупала поврежденный сустав и затем посмотрела в раскрытую медицинскую книгу, лежавшую перед нею. Я заглянул в книгу и увидел картинку, на которой был изображен скелет руки.  Более всего меня удивило то, что Мария Факеевна, известный опытный  врач, фронтовик, обратилась к помощи медицинской книги, будто забыла строение руки.   

В назначенный день операции ко мне зашла медсестра, сделала укол в руку.   
- Иди в операционную. Там тебя уже ждут.
 Моя палата находилась на втором этаже.   Я без всякого сопровождения отправился в операционную, расположенную на четвертом этаже.  Когда я шел по коридору, от расслабляющей инъекции, которую мне ввела сестра,  меня шатало из стороны в сторону. Я чувствовал себя в стельку пьяным. Пришлось придерживаться за стену, а затем за лестничные перила. Поднялся наверх, зашел в операционную  -  большую светлую комнату.  Меня ожидало много людей  в белых халатах, в колпаках. Среди них я узнал Марию Факеевну и Марию Ивановну. Медсестра подвела меня к крану, вымыла горячей водой руку с мылом, а потом всю ее намазала йодом.  На ноги мне надели белые мешочки.
 Как ни страшно мне было, но с помощью медсестры  я взобрался на операционный стол, лег на спину. Я не возражал, когда мою  здоровую руку пристегнули ремнем к столу. Сверху надо мной навис большой колпак лампы.
Меня окружили врачи. Медсестра принесла в стальном тазике  медицинские инструменты.  Меня особенно удивило  наличие гвоздя, зубила и молотка.
   Из глаз моих потекли слезы. Медсестра, стоявшая рядом, успокаивала меня:
- Не плачь. Все будет хорошо.
       - А я и не плачу, - сказал я. Но слезы продолжали катиться по лицу. Я не мог их стереть, так как моя здоровая рука была надежно  пристегнута к столу, а больная  не доставала до лица.  Сестра вытерла мне слезы салфеткой.
     К столу подошли Мария Факеевна, серьезная, сосредоточенная и Мария Ивановна, суровая, энергичная.
 Перед моими глазами задернули шторку, чтобы я не видел, как меня будут оперировать.  Я не возражал. Я и сам  не хотел видеть. 
 Вдруг в колпаке лампы я увидел  отражение покалеченной руки, испугался, предупредил врачей:
     - Я вижу свою руку.
      Меня успокоили:
     - Не переживай. Закроем.
  Медсестра  дернула шторку, и  рука   исчезла из поля зрения. 
 
Я почувствовал, как в сустав  вонзилась игла. Я знал, что мне вводят новокаин.
Сестра, стоявшая у изголовья, утоляла мой информационный голод.
- Сделали обезболивающий укол, - комментировала она действие врача.
 Через минуту-две по руке прошелся скальпель. Я почувствовал, как по руке течет что-то влажное. Я понимал, что это кровь. Я скорчил гримасу страдания.
- Больно? – спросила сестра, стоявшая у изголовья. 
 - Да, больно, - ответил я.
 По моим щекам продолжали течь слезы. 
Но тут заработал молоток. Зубило врезывалось в сустав. Я знал, что  мне отбивают косточку, приросшую к внутренней части сустава. Боль была нечеловеческая. Я не мог ни кричать, ни плакать. Я только крепко стиснул зубы и ждал, когда все закончится.
     С тех пор я знаю, что человек плачет тогда, когда его страдания не доведены до предела. Если же человек  испытывает настоящую боль,  ему уже не до плача, не до слез, не  до стонов.

 Мне уже было не до беседы с медсестрой.  Да и она  прекратила со мной разговаривать. Лицо у нее напряженным, сосредоточенным: она смотрела на операционное поле.
Снова заработал молоток. Я почувствовал, как в кость моей руки входит гвоздь.  Боль еще более усилилась. 
Почему мне делали операцию под местным, а не под общим наркозом, не знаю.  Хлороформ бы избавил бы меня от нечеловеческих страданий. Возможно,  врачи берегли мой мозг.
   
После операции меня отвезли в палату на коляске.  Я лег на свою постель. Новокаин вскоре перестал действовать, и меня снова пронзила острая боль. Я не мог ни спать, ни лежать.  Я вскочил с постели, стал метаться по коридору. Я снова умолял сестру сделать уколы. Она сделала укола три – четыре. Потом отказалась.
- Надо терпеть, - сказала она с ноткой возмущения. – Много делать нельзя.
 Провел ночь без сна. С нетерпением ждал наступление утра. Наконец, начало светать. На небе появилась алая полоска.  Окна палаты  были открыты.  На ветках высоких тополей, росших во дворе больничного комплекса, громоздились тысячи воробьев и чирикали. Мощный воробьиный оркестр отвлекал меня от боли. 

 Куда сейчас подевались воробьи? Конечно, они не вымерли  полностью.  По улицам и сейчас прыгают одиночки. Но воробьиного оркестра уже не услышишь.


 В первой половине дня боль стихла. Меня захлестнуло ощущение счастья.
Недели через две меня пригласили в процедурную. Там меня ждала Мария Ивановна — смуглая, высокая, энергичная. Она сняла гипсовую повязку. Из локтя  торчал гвоздь. Шов зарос, тонкая кожица сформировалась на суставе.
Снова сделали обезболивающий укол. Плоскогубцы впились в гвоздь. Мария Ивановна  напряглась,  дернула, гвоздь  выскочил из руки. Выступила кровь. Медсестра  замазала зеленкой образовавшуюся ранку.   

Рука в локтевом суставе не двигалась.  Сустав начали разрабатывать. Это была  мучительная процедура. Моя рука лежала на столе, а медсестра давила вперед-назад. 
Мария Ивановна сама подключилась к разработке моего сустава.
  От соседей по палате я знал, что у нее нет и не может быть детей, поэтому  к детям, лежавшим в ее палатах, она проявляла особое внимание. Она постоянно опекала меня. Суровая, властная  женщина, она говорила со мной ласковым тоном.
- Сделайте ему укол, - обратилась она к сестре.
   Мне сделали обезболивающий укол.  Мария Ивановна, севшая напротив меня,  стала давить на руку с такой силой, что от напряжения у нее покраснело лицо, а на лбу выступил пот. Чтобы не закричать, я прикусил губу.
- Терпи, если хочешь, чтобы у тебя полноценная рука.
Я понимал, что Марии Ивановне хочется помочь мне.  Но боль была нестерпимой. Я стал  прятаться от нее, предпочитая, чтобы разработкой сустава занималась медсестра.   Мария Ивановна обозлилась на меня. Она  принесла в палату  огромный кулек винограда и отдала его другому парнишке двенадцати лет,  который мочился под себя.  Я поймал на себе ее злорадный взгляд: «А ты не получишь!»  Мне было стыдно перед соседями по палате, что мне предпочли моего товарища. Увы, это был не первый и не последний укол по моему самолюбию. Я никогда не был милым ребенком. Я не мог ластиться ни к учителям, ни к врачам, ни к начальникам.
Мария Ивановна перестала мною заниматься. Руку как следует не разработали. Диапазон ее движения сократился раза в два.
Полтора месяца, проведенные мною в больнице, были временем познания людей, жизни и смерти.
 
В отделение в  бессознательном состоянии привезли двух мужчин лет тридцати пяти, разбившихся на  мотоцикле с люлькой. Один из них был мотоциклистом, другой пассажиром. Авария произошла по вине мотоциклиста.  Из палаты, где их разместили,  доносился страшный хрип. Как-то я из любопытства заглянул в палату и испытал потрясение:  один из них, «пассажир»  дышал через трубку, вставленную в горло, издавая страшный хрип.  Другой, «мотоциклист» лежал тихо.
Через два дня утром я увидел, как по коридору отделения в направлении к лифту везут коляску с неподвижным телом,  накрытым белой простыней.  Я узнал, что это был обитатель таинственной палаты - «пассажир». Его везли в морг: травмы, полученные им во время аварии, были  не совместимы с жизнью (у него был сильно поврежден мозг).
 Другой обитатель палаты, «мотоциклист», по вине которого произошла авария, выжил. Через неделю он с перебитой челюстью  ходил по коридору отделения, шутил, улыбался.
Меня огорчала несправедливость  жизни.


Одним из моих соседей по палате был Сергей Жуков — парень лет двадцати, невысокий, коренастый, чернявый, с круглой головой. Он попал в пожар и сильно обгорел. В пожаре сильно пострадали его ноги. Долгое время он вообще не мог передвигаться.   
По его просьбе я носил из туалета носил ему утку и горшок, для того, чтобы он справлял естественную нужду. 
К нему пришла девушка, красивая, белокурая, яркая блондинка. Она принесла ему много вкусной еды, говорила с ним ласковым тоном, смотрела на него с сочувствием, а он, прикованный к постели, отвечал ей сурово, резко. Но было заметно, что она дорога ему, что он к ней неравнодушен.  Обиженная, она покинула нашу палату.  Наши соседи  по палате, сочувствуя Жукову,  послали меня вслед за нею.
Скажи, чтобы она вернулась.
 Я догнал ее, передал слова мужиков. Она, воспрянув духом, поспешила назад.  Но Жуков был непреклонен.
Я тебя не звал, - буркнул он.
 Девушка ушла расстроенная и обиженная. 
Зачем ты ее вернул? - с досадой проговорил мне Жуков.
 Я чувствовал себя неловко. Я пожалел, что послушался взрослых. 
Мне надоело приносить Жукову утку и горшок. Я чувствовал себя униженным. «Почему только я. В палате много других людей, - думал я. - Пусть их просит». 
Когда он в следующий раз обратился ко мне с просьбой, я отказался.
- Проси медсестру, - сказал я. – Почему все время я должен носить? Что я тебе мальчик на побегушках?
   Мой отказ разозлил его. Как-то схватил меня за руку, крепко сдавил ее. Я недооценивал его силу, я думал, что из-за ожога он слабее.
В нашу палату поступил  высокий, смуглый красавец лет восемнадцати с жемчужными зубами.  Он разбился на мотоцикле. У него был перелом ноги.  Он рассказывал, как  после аварии нога болталась на коже, торчала в сторону.  Нога у него была загипсована, передвигался он с помощью костылей.
Общительный, веселый, он стал любимцем палаты. Он рассказывал про отца, который во время войны перепробовал немало немок. С удивлением я узнал, что во время войны многие советские солдаты насиловали немок. 

Подружился с дядей Гришей - мужчиной лет пятидесяти, бывшим фронтовиком, невысоким, смуглым. Он жил в соседней деревне, но  не похож на сельского жителя: он много знал, был хорошим рассказчиком.  Я заметил, что люди, прошедшие войну (и при этом не спившиеся) умнее своих ровесников, не прошедших войну. Война страшна, но человек получает там колоссальный опыт, колоссальные знания о жизни.   
 Мы вместе с ним  гуляли по больничному двору, говорили о войне.  Я узнал, что его боевые товарищи звали его Цыганом, хотя он был русский.  Он рассказал, как заслужил орден Красного знамени. Во время боя он захватил портфель с документами, передал его командиру. Документы показались ценными, содержали военные тайны врага.  За это его и наградили.

Во дворе больницы, у входа в больничный двор, располагалось маленькое одноэтажное здание, покрашенное в желтый цвет. Это был морг. Возле него всегда толпились люди, забирали тела своих близких.  На меня произвел впечатление такой эпизод.   Женщина лет сорока, крупная в теле,  пыталась узнать, не ее ли муж в морге. У нее было встревоженное, напряженное лицо.  Ей назвали фамилию поступившего.  Она истошно закричала, заголосила. Это был ее муж. Он покончил с собой.   Женщина,  стоявшая рядом со мной , знавшая самоубийцу, сказала, что   в его смерти виновата жена: он повесился из-за того, что она ему изменила.   Я понял,  что измена жены страшнее смерти.   
Спустя полтора месяца после перелома меня выписали из больницы. Я переоделся, снял пижаму, брюки, надел свою одежду, в которой поступил в больницу, и один отправился домой.
Я шел по тропинке, которая шла через поле, покрытое золотистой пшеницей.  В голубом  безоблачном  небе заливались жаворонки.  Моя душа пела. Мне казалось, будто  я вижу эти картины природы  в первый раз жизни.


Через год после выписки из больницы я с семилетним братом в субботний денек  отправились в город. По улице Кирова мы  встали в очередь за мороженым. Очередь продвигалась медленно: десятки пацанов лезли без очереди, продавщица отпускала всех, кто   протягивал ей деньги. Я стоически терпел, когда находился далеко от продавщицы, но когда моя очередь подошла и  передо мною снова появились два пацана, мое терпением иссякло. У меня произошел психический срыв, и в адрес  нарушителей из моих уст вылетела гневная, угрожающая фраза:
-  Куда лезете! Вы что, по морде захотели!   
 Купив мороженое, пацаны, не ушли, а  подождали, когда я выйду из очереди.
- Ну ты что грозный такой, - сказал парень покрепче, сильный, мускулистый,  крупный парень (позднее я узнал, что он был боксером). - Ну пойдем поговорим.
      Я уже пожалел, что сорвался. Но отступать было поздно. Назвался груздем, полезай в кузов. Я пошел вслед за ними. Брат шел вместе с нами.
 - Не ходи, пойдем домой, - просил он меня.
      Но я шел вместе с пацанами. Я надеялся, что конфликт закончится разговором, так как один из пацанов, тот , который помельче, был мне знаком: с неделю назад  мы были с ним в пионерском лагере в одном отряде.
Зашли в подворотню.
 - Ну что, - сказал парень постарше, покрупнее, - Поговорим.
- Зачем вы лезли без очереди, - сказал я воинственно. - Я уже минут двадцать стоял.
 Парень схватил меня за грудки. Я в ответ тоже схватил его за рубашку.
 - Пойдем, - канючил Юрка. - Ну пойдем отсюда.
На глазах у него были слезы.
 Вдруг парень быстро отошел от меня на шаг. В воздухе мелькнул его кулак (мне показалось, что на пальцах его был надет кастет), и меня потряс мощный удар в лицо. Из носа моего брызнула кровь.
Я схватился за  нос рукой. Нос был перекошен в сторону.
- Вы мне нос сломали! - крикнул я. - Гады! 
 Оба они быстро ретировались.
Я  бросился в больницу, которая находилась рядом. Брат бежал вслед за мною. Снова травпункт. Снова очередь (на этот раз небольшая). Вдруг я увидел Марию Факеевну, спустившуюся  по лестнице и направляющуюся к выходу. Я поздоровался с нею.
-  Что еще случалось? - спросила она.
- Нос сломали.
- Кто?
- Хулиганы.
- Что ж ты такой невезучий.
 Она подошла ко мне, рукой пощупала нос.
- Да  ничего... Можно поправить.  Нет провала.
 Я надеялся, что она сама по знакомству займется моим лечением, но она ушла.
Дежурный врач по телефону вызвал из дома специалиста по носам.   Пришел врач — высокий, дородный, крупный. Он пощупал нос.
 - Придете в понедельник, - сказал он.
  Пришел домой. Мать отнеслась к моей новой травме спокойнее, чем раньше. Видимо, ей уже надоела моя неудачливость, невезение,  и она дистанцировалась от меня, от моих проблем.
     Утром  следующего дня нос у меня распух. Он был огромный, как кулак. Лицо изменилось до неузнаваемости.
      В понедельник, в 10 утра, я был в кабинете специалиста.  В белом халате и  колпаке, он  был совершенно не похож на того  вальяжного мужчину, которого я видел два дня назад. Он выглядел деловым, энергичным.
 Я сел в кресло.  Меня беспокоило, что пухлость   помешает врачу правильно поставить нос на место.
    Шприц. Обезболивающий укол. Пауза. Затем в нос мне вошел   железный стержень, и врач  стал изо всей силы давить  на кость.  Снова боль. Как мне надоела эта боль!
 В заключение врач набил мне нос марлей. Процедура закончилась. Дышать я мог только через рот.
  Пришел домой. Был в каком-то болезненном возбужденном состоянии.   Ко мне пришло поэтическое вдохновение, и я написал поэму «Я на Марсе». Меня навестили ребята - Витька Чаплинский, Борис Козявин. Я прочитал им свою поэму. Поэма произвела на Витьку сильнейшее впечатление, и он тоже стал писать стихи. У него получались неплохие сатирические импровизации.
 Через несколько дней опухоль спала, мне вытащили из носа марлю. К сожалению, нос был немного искривлен, отверстия в носу стали намного уже. Но делать было нечего.
 

Мать всегда была нервной, истеричной.  В ее душе  постоянно  клокотал гнев. Когда был жив отец, она разряжалась на нем.   На  меня она орала только в том случае, если была какая-то серьезная причина, например, когда я уходил на речку или не выполнял какое-либо ее поручение.   Теперь же, после гибели отца, в качестве основного объекта для разрядки она использовала меня. Мой вид вызывал у нее приступ  неукротимой злобы, а уж предлог, повод всегда находился. 
Стоило ей увидеть меня,  она начинала злобно, истерично  визжать:
- Ничего не делаешь! Не работаешь! Опять книжки читаешь!
  Страшно было смотреть на ее искаженное злобой лицо. 
- Я же выполнил твои задания! Сад полил. Повилики  нарвал! Поросенка накормил.  Что тебе еще надо? - огрызался я.
 Ее особенно бесило, что я вечерами никуда не хожу, сижу дома:
   - Сидишь вечерами. Из дома палкой не выгонишь!
Другие бы радовались,  что ее сын дома книжки читает, а она устраивала истерики.
 
   
Она купила на пол две дорожки. Они стали священной коровой. На них нельзя было наступать.  Их надо было перепрыгивать. Они лежали как украшение. Стоило случайно наступить на дорожку, мать  начинала истерично  визжать.

Смотришь по телевизору какой-нибудь интересный фильм, она посылает в магазин.
Дай фильм досмотреть! - прошу я.
Она только этого и ждет. Выходит из себя. Хватает палку. Бросается на меня.
У меня уже тогда возникло ощущение психической  грязи, которую вокруг себя  разбрасывала мать.
Видимо, она считала меня виноватым в своих несчастьях.
Я пожаловался бабушке на мать:
- Постоянно орет.
Бабушка при встрече с матерью отчитала мать:
 - Ты на детях зло не вымещай. Они ни в чем не виноваты.
 Мать слушала с пониманием, но стоило бабушке уехать, мать набросилась на меня с таким же остервенением , как и раньше.

Жили мы бедно, скудно. Доход был небольшой. Нам с братом государство платило пособие — 55 рублей на двоих.  Мать как сторож получала 60 рублей. Я носил потрепанную одежонку. Но не роптал. Когда учился в 8 классе, и уже влюблялся в девчонок,  мать купила мне трико, заставила идти в нем в школу. Я подчинился.  Сидел за столом. Трико обтягивало тело. Бражникова, рафинированная девчонка, отличница,   смотрела на меня с презрением. Я сгорал от стыда.
Придя домой, я  сказал матери,  что в трико больше ходить не буду. Она завизжала:
- Где я тебе денег возьму? Не будешь.
 Ее полное широкое лицо раздулось, побагровело.
- Да что я посмешищем должен быть?!В трико только на физкультуру ходят.
На следующий день я пошел в школу в своем старом костюмишке. Мать  кипела от негодования.

Мать упрекала меня в том, что я ничего ей не рассказываю, что я молчун.
- В отца пошел, - говорила она раздраженно.
Я и сам понимал, что надо учится рассказывать, надо уметь поддерживать разговор, быть интересным собеседником.
 Я решил научиться рассказывать. Дебют состоялся, когда я учился в 8-м классе.
Мы обедали вместе с матерью. Ели невкусный борщ. Я рассказал ей какую-то историю, которая произошла со мной недавно.
 Мать завизжала, заорала, налилась кровью. Из нее  посыпались ругательства, брань. Ей не понравилось, как я себя вел в истории, которую я ей рассказывал. 
 - Ну все, - сказал я. - Больше ты от меня ничего не услышишь! - сказал я раздраженно.
 Больше я никогда ничего не рассказывал.
Каждый день она портила мне  настроение утром, когда я собирался в школу, и весь день у меня было  подавленное настроение.

Когда я подрос,  я начал оказывать матери сопротивление. Например, в восьмом классе (мне было уже 15 лет) она в очередной раз истерично бросилась на меня с кулаками,  я перехватил ее руку, сжал ее в своей руке, не дал ударить.
- Выкормила змейку на свою шейку, - проговорила она со злобой и  осуждением.
 Но после этого отпора  она уже не  пыталась  бить меня.
 После очередной  истеричной сцены  она сказала с удивлением и злобой:
- Как ты похож на отца! Как отец  смотришь  исподлобья. 
- А на кого же мне быть похожим! –  раздраженно проговорил я в ответ. – Я отца не выбирал.  Это ты выбрала себе мужа.  Я не забыл, как ты стояла на коленях перед иконой, просила бога, чтобы он покарал отца. Бог услышал твои мольбы. Если ты так ненавидела отца, то зачем рыдаешь по нему каждый день? Или ты не по нему рыдаешь, а из  жалости к себе, несчастной?
 Она посмотрела на меня с удивлением:
 - Да, по себе. Одна осталась. Одни несчастья  на голову валятся. 

Как-то дядя Коля и Крестная пригласили  гостей, чтобы отметить   день рождения дочери Любки. Мы, дети, сидели за отдельным столом. Когда все напились и наелись,  моя мать вдруг начала громко  выть.  По ее багровому  раздутому  лицу текли обильные слезы. Ее утешали, давали нюхать нашатырь. Но она продолжала рыдать. Мою душу жгло. 
Каждая гулянка сопровождалась дикими рыданиями моей  матери.  Я как черт ладана стал бояться праздников, сборищ. У меня сложилось впечатление, что мать ждет праздников, чтобы на них публично порыдать, повыть.
 
Так длилось из дня в день, из месяца в месяц. Моя психика получала удар за ударом.   Как-то после очередного выпада матери я выбежал из дома, пошел по дороге в поле. Мне хотелось выть от отчаяния, от безысходности. Меня увидела тетя Тоня, женщина с бледным болезненным лицом,  жившая на конце улицы, увидела, ужаснулась:"Коля! Что ты такой серьезный. Я понимаю, ты перенес такое... Но ты ж молодой..."
 Я понимал, что под словом «серьезный» она имела в виду «мрачный». Да, с каждым годом я становился все мрачнее, депрессивнее.  Была ли это генетическая предрасположенность, которая проявилась во время переходного возраста или же мрачная обстановка в доме сделала свое дело, доподлинно не знаю. Но не сомневаюсь, что постоянные истерики матери, мрачная обстановка в доме не могла не сказаться отрицательно на формировании моей психики.

Мне было уже 15 лет. У матери вдруг появилось сентиментальное настроение. Она вдруг начала меня гладить по голове, как будто мне было 5 — 6 лет. Я испытал  чувство неловкости и стыда.
- Не надо, - сказал я и вышел из дома.
 


Она изменилась внешне.  Ее кожа почернела, стала дряблой. Шея покрылась экземой, и она каждый день мазала ее преднизолоном.
Она всегда была крупной. Но теперь она катастрофически растолстела.  Ее тело  стало огромным, дряблым, рыхлым. У нее вырос большой живот, появился двойной подбородок.  Ей и в голову не приходило   следить за весом.  Страшно было смотреть, как она ест. Чтобы подкисший  борщ не пропал окончательно, она в один присест  съедала с хлебом всю кастрюлю.
 
 По ночам разносился по всему дому  оглушающий храп.

Моя любовь к матери стала угасать. Но я еще не утратил сыновьих чувств. Когда я учился в восьмом классе, я решил помочь матери отвлечься от горя. В голову мне пришла мысль, что чтение  романов может повысить ее жизненный тонус.  Я принес ей из библиотеки роман Шишкова «Угрюм-река» и сначала потребовал, чтобы она сама прочитала его. Она не смогла прочитать ни одной страницы. Тогда я посадил ее на диван и стал сам читать ей роман.
 Она слушала минут пятнадцать. Затем ее глаза закрылись, тело откинулось на спинку дивана, и по дому разнесся громкий храп.   Я понял, что мне не удастся приобщить ее к чтению.


В восьмом классе я стал вести дневник. К этому времени я пережил уже  первую любовь, о которой написал в дневнике.    Дневник лежал в стопке тетрадок и книг. Мне и в голову не могло прийти, что мать, за всю жизнь не прочитавшая ни одной книги, найдет дневник и прочитает его.
- Ой, Коля улюбился,  - говорила она ехидным голоском Крестной.   
  Я догадался, что она прочитала мой дневник.   Меня охватил стыд.
- Зачем ты его читала? - возмутился я. - Ведь это непорядочно!
Но мать не испытала ни малейшего раскаяния. Я отобрал у нее свой дневник, оторвал от тетради половину записей, где были описаны мои чувства к девочке, и поступил с ними так же, как  Гоголь со вторым томом «Мертвых душ». 

 Иногда, защищаясь, я отвечал ей грубым тоном. Она кричала:
    - Ты что, как Елесеевы хочешь?
Семья Елесеевых – бабка, мать, Николай, Толик, Тамара  жили в Меловом недалеко от нас. Они известны в селе были  своими шумными скандалами. Дети не стеснялись повышать тон на взрослых, в их семье  не соблюдалась возрастная субординация.
   - А чем ты лучше Елесеевых?! – спрашивал я. – Ты же постоянно орешь без всякой причины. Сколько же можно терпеть. Ты же вымотала мне все нервы!
 
   Я сравнивал поведение матери с поведением соседок. Они тоже ругали своих детей, но у них получалось беззлобно, легко.  Каждое слово моей матери било по нервам сильным электрическим разрядом, разрушало психику. 
             Более всего меня поражал парадокс ее личности: дома она была  настоящим тираном, но, попадая в общество чужих людей, она не могла от волнения и застенчивости двух слов связать.  Из-за страха она никогда не ходила на родительские собрания. Она боялась обратиться к незнакомому человеку с просьбой, с вопросом.
Я узнал, что из бригады (она работала штукатуром) она ушла только потому, что     панически боялась людей.

Как-то мы вдвоем ехали вдвоем из Мелового.
 - Скажи, чтоб остановился, - обратилась она ко мне.
      Я догадался, что она стесняется сама попросить водителя, чтобы тот остановился возле «красной школы».

   В девятом классе, летом,  после очередной вспышки гнева матери я выскочил из дома.  Шел по тропинке, пересекающей поле, думал: «Что делать? С нею невозможно жить. Она растерзала мне нервы»
Я вспомнил, что недавно три ученика нашей школы убегали из дома. «Может, и мне  убежать?  Но куда ехать? Где спать? Что есть? Поймают, привезут. Как тех пацанов. Может, попроситься в интернат?  Не знаю, куда обращаться». (Тогда я еще ничего не знал об интернатах и тешил себя иллюзиями, что  в интернате мне было бы лучше).

 Я сравнивал свою  мать с матерью моего друга Ивана Новикова. Тетя Клава тоже была вдова, родом из деревни, без образования, работала на железной дороге стрелочником. Но какой культурной, доброжелательной она была!  Она никогда не рыдала, не выла, не визжала. Его речь была чистой и приятной. На своего сына она ни разу не повысила голос.  Моя мать каждое утро  портила настроение, и я целый день находился в подавленном состоянии.  В таком состоянии трудно было добиться успеха у девчонок. Ведь девчонкам нравятся веселые жизнерадостные парни.
 
 С каждым годом депрессивность моег характера усиливалась.
Осенью, в октябре,  я шел по дороге  в сторону леса. Небо было серое. Каркали вороны. От тоски мне хотелось  выть по-волчьи.

Когда я учился в восьмом классе, мать приняла дядю Яшу — мужичка лет 60, невысокого, худого, с морщинистой кожей на лице, со вставными фарфоровыми зубами.
- Это я ради вас, -сказала мне мать (она имела в виду меня и брата). - Он поможет нам.
Дядя Яша, примитивный, ограниченный, мне не понравился.   Меня выводило из себя его словечко «ищас» (вместо «сейчас»). Но я уже не вмешивался в жизнь матери.
Дядя Яша работал завхозом в школе. Раза два я приходил к нему на склад, и наш семейный инвентарь пополнился вениками, ведрами, лопатой граблями. 
Вначале дядя Яша вел себя прилично, но   вскоре выяснилось, что он алкоголик. Нередко он  приходил домой пьяном виде и начинал скандалить с матерью.
Из зала неслись громкие нечленораздельные матерные выражения дяди Яши и визгливая брань матери.
Я не вмешивался в скандалы. «Животные, настоящие животные», - думал я о них, испытывая отвращение к скандалистам.
      Как-то раз он пришел по обыкновению пьяным. Сначала слышалась брань, истеричные вопли матери. Но потом до меня  донеслись глухие  удары. 
Не хотелось вмешиваться, но долг требовал защитить мать. Я заскочил в зал, схватил дядю Яшу за грудки, притянул его к себе, а потом резко толкнул назад. Дядя Яша растянулся на полу.
- Ой, какой позор, - завопила мать. - Прекрати, брось его, соседи узнают!

После этого эпизода дядя Яша стал более покладистым и  уступчивым, а его     речь  стала чище.
Несколько раз он, в стельку пьяный, валялся на дороге. Мне с матерью приходилось  поднимать его и под руки тянуть домой.
     Он прожил у нас полтора года, а потом мать его выгнала.

     Меня тяготила моя убогая жизнь. Как мне хотелось попасть в миры Толстого, Тургенева, Жан-Жака Руссо, Герцена, Б. Шоу, О. Уайльда, населенные культурными, остроумными,  интеллектуальными людьми. 

     Я учился в десятом классе.  Мне было уже 17 лет. Когда  она в очередной раз устроила истерику, я сказал ей злобно, глядя в лицо:
- Ты добилась того, что я тебя ненавижу. Ты понимаешь: я тебя ненавижу! Было время,  когда я тебя любил. Когда у тебя болела голова, я хотел, чтобы твоя боль перешла на меня. Мне легче было самому страдать, чем видеть, как ты страдаешь ты. А теперь я тебя ненавижу. Стоит мне тебя увидеть, услышать твой голос, меня начинает трясти от злобы.   Ты понимаешь, что ты натворила своими истериками, своими оскорблениями?
     Мой   злобный выпад  напугал ее. После этого случая она прекратила на меня кричать. 

    Но перемены в ее отношении ко мне уже не могли  реанимировать мою любовь к ней. Меня раздражал ее голос, ее речь, полная мерзких вульгарных словечек. 
    Как-то летом утром я сидел за столом в своей комнате, читал пьесу Бернарда Шоу. Со двора донеслись душераздирающие злобные  крики. Посмотрел, прислушался:  мать  бросала зерно курам, а голуби лезли в круг, воровали зерно. На этот раз гнев матери был направлен на голубей, но моя грудь налилась злобой. Настроение было испорчено на целый день.


  Меня тяготила жизнь в родном доме, похожем на сумасшедший дом, и я мечтал как можно скорее сменить место обитания. К сожалению,  после окончания школы  мне не удалось  поступить в институт (я не прошел по конкурсу),  но через год меня призвали в армию, и я покинул город  моего детства, город моих страданий.
      Несмотря на несчастья, выпавшие на мою долю, я остался в живых, но травмы - и физические, и психические, полученные мною  в отрочестве и ранней юности,- всю жизнь давали о себе знать.
 

   


Рецензии