Сентябрьское солнце

     Бледное сентябрьское солнце, как-то уж очень неискренне и даже пошловато кокетливо подмигнуло и, будто смутившись своей смелостью, или поняв, что не обмануло, опрометью кинулось за горизонт. В конце сентября, уже через час после заката землю укрывает ночь. Листва дерев давно осыпалась золотом и медью на пожухлую траву, а, оставшаяся висеть, вялилась теперь пересушенными скрюченными воблами на холодном ветру. Осень…, она, как стареющая женщина… Повадки остались те же, что по весне, а вот внешность, тепло, улыбка, все искаженно, испещрено морщинами печали и прощания (поэтому, кокетство ее и выглядит столь вульгарным). Прощания не с тобою, нет – прощания с собой. Есть разница между сентябрьским солнцем и сорокапятилетней женщиной. Одно прощается до весны, другая – навсегда, потому, наверное, так сладки для нее последние минуты счастья…

     Потянуло прохладой и сыростью, Юля прикрыла окно и вернулась к письменному столу. Проходя мимо трюмо, она остановилась у него, внимательно рассматривая свое постаревшее лицо и фигуру, уже тронутую известными возрастными неизбежностями, вздохнула, зачем-то подвела губы бледной помадой и села за стол. Работа сегодня не шла. Юля думала насмотреться, надышаться закатом, напитаться от него вдохновением, но хандра ее лишь удвоилась. Закатный сентябрь. Лето ее закатилось уже давно. Наступили промозглые сумерки. Юля тому лет пять, как поняла, что бесконечно отстала от действительности, да и устала от нее безмерно. Она пишет не тем языком и не те мысли, она даже не хочет (что раньше делала с огромным удовольствием) вслушиваться в эту новую жизнь, в ее обновленный язык. Писательнице нельзя быть одной в одинокой квартире, в пожелтевшей временем скорлупе обоев. Если она не ходит по улицам, не треплется с домохозяйками, не ругается с продавщицами, не оппонирует критике, не посещает раутов и, что самое важное, не спит с мужчинами – она не живет, не горит, даже не тлеет душа ее, не скрипит ее перо. Все, что она может, сидя в своем кресле, это неспешно пережевывать стареющей, теперь совсем уж небодливой коровой старые, безвкусные, давно набившие оскомину свои мысли, что пришли в бедовую ее голову в былую, феерическую пору и которые остались лишь на желтых страницах ее блокнотов. Раньше, чуть шевельнулась в голове идея, рука сама тянулась к карандашу (несмотря на компьютерный век и наличие на столе ноутбука, писала она исключительно карандашом  KOH-I-NOOR, мягкостью 2H) и сама начинала писать за нее.  Раньше…. То было лето. Юля снова вздохнула, бросила карандаш на девственный лист бумаги и прошла на кухню. Там она достала из шкафа початую бутылку коньяка, взяла рюмку и села к кухонному столу. Выпив, она закурила, прикрыла глаза и задумалась.

     У Юли не было ни семьи, ни детей. Не сложилось. Сама не сложила. Тогда она этому радовалась. Разве стала бы она известной писательницей, если бы обхаживала мужа и облизывала бы его потомство? Писатель и семья несовместимы. К тому же, непременное условие его жизни – любовь. А какая любовь в семье? Есть какая-то, но она, как сентябрьский закат, очень скоро превращается в сумерки и ночь. Она сублимируется в некую неизбежную привычку, которую извинительно называют привязанностью. Какая, к чертям, привязанность! Убери из уравнения детей, заботу о них и ты поймешь, что это за привязанность. Развод. Но развод не освобождает, а убивает душу. После развода человек только думает, что способен на любовь. Это все равно, что после дефлорации надеяться испытать это еще раз. Другое дело, когда без семьи. Любой разрыв болезненен, но новая любовь залечивает раны, как живая вода. О, скольких она любила, сколько любили ее! И всякий новый роман выплескивался на бумагу карандашной вязью. Почти без помарок. Когда пишешь душою, править – только портить. Она даже не трудилась перенабирать рукопись на компьютере, а просто передавала толстые пачки листов Аделаиде, своему агенту, уже больше ни о чем не заботясь. Это заблуждение, что мужчины читают – читают только женщины. Мужчины лишь заумно рассуждают с экранов и страниц о Достоевском, Чехове и Набокове, тужась, по сути, в пустоту. Женщина же… Женщина, устав от вседневных забот, накормив ужином свою ораву, проходит мимо футбольного мужнина телевизора в спальню, включает  прикроватную лампу, ложится, раскрывает на заложенной биркой от платья странице несложный слезный роман и… начинает мечтать. Она даже и не подозревает, что чтобы ей сейчас так тепло плакалось, автор заведомо осознанно остался без той жизни, от которой она теперь отдыхает в полумраке спальни, но без которой не может жить.

     Мечты женщины. Юля загасила сигарету, выпила еще рюмку и вернула коньяк на место. Она прошла в ванную, сбросила халат и включила душ. По-молодости, пребывая в восторге от своего тела и лица, она заказала себе зеркало в ванной от пола до потолка. Но теперь…. Теперь на нее смотрело отражение создания Оскара Уайльда. Огромные синие глаза ее больше не нуждались в тенях, ибо, имели свои натуральные круги вкруг себя; кожа, о которой она так заботилась всю свою жизнь, заботы той не оценила и теперь просто кричала о том, что ей сорок пять; фигура, хоть и оставалась стройной, но слишком остро обозначились колени и ключицы; никогда не кормившая грудь ее, хоть и была округлой и аккуратной, давно уже не проявляла девичьей бодрости, а по бокам бедер, вопреки всем ее фитнесам, набухали упрямым жирком чертовы наросты; о кистях рук нечего и говорить – им было далеко за пятьдесят. «К черту зеркала», -  выругалась Юля (крепче, чем я себе здесь позволил) и встала под горячий душ.

     «К черту зеркала». Так уж устроена женщина, да и человек, вообще. Что бы с ним ни происходило, пусть и обыкновенная природная неизбежность, всегда найдет виноватого, даже ели это безобидный неодушевленный предмет. Ведя спорный образ жизни, и заполучив за то язву желудка величиною в царский пятак, мы твердим, что магазины нас потчевали недоброкачественной пищей; сетуя на рак легких, мы виним производителя сигарет, что не следил за содержанием в табаке опасных смол; попав в аварию, виним дороги; подпав под сокращение, виним похотливого начальника или своевластную начальницу; ну а, заполучив ситуацию непреложной фатальности, виним судьбу, бога, черта, но себя – никогда. Даже доказанный, пойманный за руку убийца, сидя на электрическом стуле, обвинит в содеянном детство, общество, но только не себя.

     Выключив душ, Юля, стоя спиной к ненавистному предательскому зеркалу, отерлась полотенцем, подняла с пола халат, надела его, снова прошла к столу и села в кресло. Обыкновенно, когда она обдумывала, что ей писать, она затачивала карандаши. Делала она это не новомодными приспособлениями, где достаточно только вставить в отверстие деревянный шестигранник с графитовым стержнем и нажать кнопку. Делала она это специальным ножом, купленным, по случаю, в Германии, с лезвием таким острым, что перерезало падающий на него волос. В стакане было всегда кохинуров двадцать-тридцать и хоть все были остро отточены, она строгала их снова и снова, пока не приходила нужная мысль. Расход на карандаши, поэтому, был отдельной и весьма увесистой статьей в ее бюджете, но все окупалось, если мысль таки приходила.

     Мысль приходила всегда, но беда в том, что когда ты пишешь на продажу, ты не властен писать, что лежит на твоей душе – ты должен думать о том, что лежит на душе домохозяйки, для которой пишешь или о любви, что есть универсальное мерило всему на земле, но для этого ты должна любить и любить по-настоящему. Юля не любила (или ее не любили) уже пять лет. Артур, последнее ее сильное увлечение, был женат, а Юля, как раз, повзрослев до сорока, вдруг задумалась о замужестве и даже о ребенке. Сколько в ее жизни было холостых мужчин, скольким она отказала, и вот теперь, ну надо же так? влюбилась в невозможное. Отношения их развивались бурно и подходили уже к тому состоянию, которое химики называют ПДК (предел допустимой концентрации), когда дальше так уже жить было нельзя. Не влюбись она по-взрослому, можно было бы их длить и длить, но не в этом случае. Либо развод с женой, либо разрыв с ней. Такой вопрос мужчина под пятьдесят, доживший в браке до серебряной свадьбы, поставивший на ноги детей, сделавший карьеру, как правило, решает в пользу пассии, даже почти в ста процентах случаев, но это только если она ровесница его дочери. Здесь все было иначе. Сомнения. Маститая, обеспеченная писательница с прямо вытекающими отсюда тщеславием, амбициями и привычками жить по-своему, но главное, как ни странно глядеть на такой аргумент (если любишь, конечно) - сорок ее лет. Эстетика. Что она в любви мужчины? Да почти все. Чтобы полюбить душу, нужны годы, десятилетия совместной непростой жизни. Конечно, Юля была в сто раз красивее его супруги, но… ей было сорок. Артур посмотрел налево, посмотрел направо, почесал в затылке, тяжко вздохнул и… остался справа.

     За окном давно уж стемнело, хотя не было еще и девяти. Юля ссыпала гору карандашно-графитной шелухи в корзину, взяла карандаш, задумалась, и… начала писать:

     «Бледное сентябрьское солнце, как-то уж очень неискренне и даже пошловато кокетливо подмигнуло и, будто смутившись своей смелостью, или поняв, что не обмануло, опрометью кинулось за горизонт. В конце сентября, уже через час после заката землю укрывает ночь. Листва дерев давно осыпалась золотом и медью на пожухлую траву, а оставшаяся висеть, вялилась теперь пересушенными скрюченными воблами на холодном ветру. Осень…, она, как стареющая женщина… Повадки остались те же, что по весне, а вот внешность, тепло, улыбка, все искаженно, испещрено морщинами печали и прощания (поэтому, кокетство ее и выглядит столь вульгарным). Прощания не с тобою, нет – прощания с собой. Есть разница между сентябрьским солнцем и сорокапятилетней женщиной. Одно прощается до весны, другая – навсегда, потому, наверное, так сладки для нее последние минуты счастья…».

     Юля отложила карандаш, и синие глаза ее налились слезами. Она нервно сплела вдруг задрожавшие мелкой дрожью руки, упала на них головой и… заплакала. Плакала она тихо, будто боясь, что ее кто увидит (в писательских кругах она слыла женщиной и сильной и, веселой), узкие плечи ее лишь чуть заметно вздрагивали в бледном свете зеленой настольной лампы и свет этот будто тоже вздрагивал и плакал, словно верный пес. Вдруг, тревожной сороковой симфонией Моцарта, зарыдал ее телефон. Юля очнулась, отерла рукавом мокрое от слез лицо и изумленно взглянула на совой Эриксон. На дисплее высветился незнакомый городской номер. Она взяла мобильник со стола, подумала еще секунды три, и нажала кнопку ответа.

- Юля? - прозвучал в трубке до боли, до слез, до дрожи во всем теле ее знакомый голос.
- Артур…, – вздрогнула она сердцем и… снова заплакала.


     Как странно все это случается в жизни. Я-то в дурацкую идею материальности мысли не верю. Проще поверить в Шопенгауэровскую иллюзорность предметного мира, но…. Как может такое быть, что над меркнущим западным горизонтом, давно уж закатившись, вдруг выглядывает несмелым своим лучом бледное сентябрьское солнце?


     7 августа 2011 года


Рецензии