Чужая боль

                ***

 По берегу моря, по влажному песку ранними утрами ходил седой старик в черном пальто с прорехами и нелепо надетой шапкой; он ходил на сельское кладбище.
  Оно было небольшое и почти забытое и, как обычно бывает на русских кладбищах, запущенно-истлевшее.  Старик медленно переставляя ноги, проходил мимо сломанной ограды и шипами кверху торчавшей калиткой, отброшенной в овраг и словно вопрошающей к небу о правде. Не замечая еле приметных тропинок, подходил он к каждой могиле, вставал на колени, клал руку на сердце и кланялся до земли. Ни слова не произносили его губы, ни вздоха не вырывалось из его груди, не текли слезы из глаз его.
Печально и молчаливо обходил он каждый холмик, каждый крест и у каждого падал на колени, клал руку на сердце и кланялся до земли. Он помнил все могилы, никогда не совершал он свой обряд два раза у одного и того же могильного места, лишь перед самым уходом оставался подольше у какой-нибудь оградки или покосившегося креста и долго беззвучно разглядывал таблички с именами или просто глядел на рыхлую землю, плохо поросшую зеленым ковром.
  Постояв, старик кряхтел, поворачивался и так же неспешно уходил. Его пальто от стояния на голой земле пачкалось, он не замечал и не чистил его. Неторопливо шел он берегом, мимо вздымающихся гребней, брызгающих пеной, или тихеньких, ласково шлепающих о берег; ветер дул и отгибал полы его неприхотливой одёжи, и трепал его широкую заостренную бороду. Он тихо шел, опустив руки, слегка отводя их назад; иногда хриплый грудной кашель раскрывал его потрескавшиеся выцветшие губы, и он останавливался, чтобы рукавом слезы, выступавшие на поблекших, но живых глазах. 
Глаза старика странно глядели в никуда, нельзя было прочесть в них ни радости, ни бед, так легко проступающих в очах людей. Они любили глядеть в песок, когда он шагал, и в ту землю , когда он был на кладбище. Никогда он, даже мимоходом, не смотрел на море, на его игру и вечное движение, а  сам нарочно отводил взгляд.
  Он приходил домой, в утлый сруб на отшибе, на вершине обрывистого берега; в котором догорали остатки печного тепла, уступая место сырости. Старика встречал лохматый пес с волочащимися ушами; сквозь нечесаную на голове шерсть глядели два круглых глаза, и ярко выступали красные веки.
Пес приветливо махал хвостом, казалось, через собственную волю и глядел на хозяина; глаза его блестели и скорбели.
- Вот и я, Жульчик, - бормотал старик и комкал свои руки, дабы согреть их.  Он снимал пальто и накидывал на плечи старый плед с цветным узором, выгоревшим за много лет, и растапливал печь.
Потом долго сидел в кресле, взирал на огонь, не отводя глаз.
Живые глаза старика не оживали более от танцующих в зрачках чертиков огня. Шла какая-то напряженная и столь же неспешная, как его движенья, работа за ними, или же эта сосредоточенность и погасавший блеск, исходивший из глаз, были следствием одной лишь неумолимой старости, приносившей с собой только одну мысль и воскрешающей сотни костлявых, как вставшие из гробов покойники, воспоминаний?
Рядом, у ног лежала собака, изредка приподнимавшая тяжелые веки, и наблюдая игру огня, чтобы вновь сомкнуть их и предаться единственному, что у неё осталось.
  Эту безмолвную картину созерцало со стен несколько лиц с фотографий, сделанных на жести. Радостные молодые лица, приотворенные губы и дерзкий взор окружала тёмная кайма.
Рядом с фотографиями висело древнее ружье, плохо прибитое и оттого уставившееся дулом вверх, будто в руках солдата на карауле.
  Старик никогда не засыпал, глядя на огонь. Он мог сидеть часами, но сон не шел к нему и не уносил его в свое царство. Старик оставался в сыром, продуваемом всеми злыми ветрами доме с немыми стенами и навеки застывшими лицами с фотографических картинок. Старик смотрел и видел огонь. Остальных предметов бедной обстановки для него не существовало. Они были, однако глаза его их не замечали.
В доме всегда было темно, единственное окно, выходившее на море, было постоянно завешано плотной шторой – служившим когда-то шерстяным одеялом. И лишь огонь, разожженный сухой рукой старика с проступавшими венами, вырывал из тьмы куски внутреннего пространства дома с обитателями.
 Старик тушил огонь и в темноте ставил на горячие угли котелок с водой. Тот закипал, и старик, громко прихлебывая, пил едва крепкий чай и кормил собаке куски сахара, которые она с ленивой старческой осторожностью разгрызала; на усах и в космах её застревали сахаринки, ей не хотелось слизывать их или чистить мордочку. Она снова ложилась и усыпала.
  Так продолжалось каждый день. Старик просыпался, кряхтел, одевался, пил вскипяченный чай и ходил на кладбище.
Снег ли, ураганный ветер и буря на море, жуткий проливной дождь, падающий печальными прозрачными каплями, величиной с виноградину – он шел, утопая в снегу, стоял в разорванных штанах своих на промерзлой земле и склонял голову к холодному пуху; волны разбивались в метре от него и обдавали его градом брызг, он шел и не взирал на возбужденное море; не склонял головы перед дождем и лишь чаще моргал от капель, попавших прямо в глаза, и шел на встречу с безмолвными холмиками и поржавевшими, погнившими крестами. 
  Возвращался в дом, и стены встречали его безразличием и дышали чернотой отрешения. Горевшие дрова нарушали молчаливую тишину дома своим неотвратимым потрескиванием, да хруст сахара на зубах собаки, изредка ласковые  и бессмысленные для собаки слова старика.
  Каждый день он приходил на кладбище, и вся округа знала об этом, люди смеялись над его чудаковатостью, называли его “тронутым”, но испытывали  трепет и благоговение перед непонятным им таинством. Люди дичились его и при встрече сторонились, на мгновение бросали взгляд в лицо его и тут же дергали глаза обратно, потом долго оглядывались во след ему.
Никто из них не знал его имени и не знал, почему и как давно живет он здесь, болеет ли он когда-нибудь и есть ли у него родные. Для людей старик стал неким страшным, но необходимым атрибутом, они боялись его и никогда даже не пытались заговаривать с ним.
Даже те набожные и сердобольные старушки, приносившие иной раз еду в его избёнку, робели, когда он представал перед ними, трясущимися руками брал узелок и бормотал слова благодарности, они поспешно кивали и, не глядя ему в глаза, ретировались. После их посещений на губах его на время застывала слабая неподвижная улыбка участия.
Один раз в неделю старик ходил в лавку в деревне, и продавщицы точно знали, что он будет брать и уже завернутый кулек, отвернувшись, протягивали ему. Денег у старика не было, нехитрую снедь ему жертвовали, и никто не задумывался, что может быть иначе. Старик брал пакет, губы его еле заметно растягивались, а веки приподнимались; слова бормотания женщины не слушали, кивали головами, опустив взор в пол.
  Один человек не боялся старика и не любил его. Это был кладбищенский сторож. Он сам был далеко уже не молод и  почти не следил за кладбищем, хотя относился к своей работе даже с какой-то гордостью. И каждый раз, когда старик входил на погост, он морщил лицо, как при виде чего-то неприятного и уходил, чтобы не видеть обряда. Он никогда не мешал ему, ничего не говорил, несмотря на то, что старик был ему противен. Это происходило оттого, что в нём держалось непонятное уважение к странному старому человеку и таинственной привычке. Он боялся думать о нем, боялся думать, зачем он приходит сюда каждый день; он чувствовал, что ежели начнет думать, то тяготы этих мыслей лягут на него, словно тень он креста на закате, и покой будет утерян. Порой вид старика вызывал у него гнев, который он едва сдерживал, и гнев был обращен внутрь себя, а потому – еще более неприятен. Он отворачивался.
Каждый день старик приходил на кладбище, и сторож уходил в свою камору, читал газету или шел в село. Он возвращался и видел спину удаляющегося старика.
  В один день старик не пришел на кладбище, и все поняли, что он умер. Эту весть принес сторож; люди, услышав ее, осекались, устремляли взор в сторону кладбища и молчали. Затем, бросив ненужную и глупую шутку, продолжали разговор, но в голосе не было той твердости, а в разговоре – надобности. Ежели бы люди посмотрели друг другу в глаза, как в первый раз, то без слов осознали, что они потеряли кого-то абсолютно ненужного, но того, кто за много лет стал необходим им, и даже не он сам, та   мысль -  он есть и каждый день зачем-то ходит на кладбище. И если бы люди посмотрели в глаза, они поняли: они потеряли часть своего мира и без него – мира их нет. Но люди лишь осекались и качали головами. Через пару минут забывали; вспомнив, спрашивали друг у друга, кто же будет хоронить старика и кто пойдет в его “берлогу”.
Только одна старушка, беззвучно заплакав, прошептала:
Кто же теперь будет брать их боль?

Волны тихо плескались, и стены молча уставились на мертвого человека и собаку, спящую у неразожженного огня.







                15.02.2000
               


Рецензии