Моя Чебурашка, ч. 2

          Через которое время, помытый, побритый и прилично одетый, я снова появляюсь в гостиной, где уже расположилиcь наши первые гости, чета Тимофеевых, наших старых друзей. С годами они стали удивительно похожими друг на друга, одинаково круглыми, солидными и основательными. В универе его звали, конечно, Тимохой, ее - Ташей. Теперь она Наталья Аркадьевна Тимофеева, видное лицо столичного бомонда. В мутные времена становления Российской государственности Тимоха, тогда еще молодой юрист, совершил серьезную ошибку, открыто поставив не на того коня. За ошибку пришлось платить годами изгнания, скитанием по ближнему зарубежью, полу-нищенским существованием. Таша не повторила подвига жен декабристов. Она сделала лучше. Быстро сориентировавшись в обстановке, она организовала юридическую контору, специализировавшуюся на вопросах недвижимости. В рекордный срок она сколотила баснословное по тем временам состояние. На свои деньги она купила единственную нужную ей вещь - прощение мужу. В возвращении блудного Тимохи я тоже принял активное участие, поступок, который я по сей день считаю самым храбрым в своей жизни, впрочем, не такой уж и героической.

          "Ну, вот и он!" - заорал Тимоха, вставая мне на встречу. "Надо же, сорок два, а выглядит все так же! Больше сорока одного никогда не дашь!"

          Мы обнимаемся. Таша целует меня в щеку и говорит приятное:

          "Ты, Андрюша, с годами делаешься все интереснее. Прямо Лановой какой-то!"

          Я поворачиваюсь к Вере: "Понятно? Я -Лановой. Умные люди говорят."

          Она высокомерно пожимает плечами: "Подумаешь. А я - Вертинская!"

          Мы все смеемся. Вертинская - это ее настоящая девичья фамилия. Вера Вертинская, крест, который она пронесла через всю юность, пока не стала Атрашовой. Хотелось бы мне посмотреть в глаза ее родителям, подкинувшим своей дочери такой подарок. Они были из поколения покорителей целины и строителей БАМа, которых ни старость, ни смерть дома не застанет. Дети тоже их не застали дома. Веру и ее сестру воспитала бабушка, строгая и черствая коренная петербуржка, старая блокадница, видимо, та еще стерва, от которой Вера сбежала, едва получив аттестат зрелости. Сестра приехала через два года, тоже в день окончания школы.

          Какой-то сегодня вечер воспоминаний.
          Я обнимаю Веру за плечи. Ее глаза за толстыми стеклами очков подозрительно блестят. Из-за этих глаз мы и начали с ней встречаться. Мы познакомились на какой-то институтской вечеринке и она показалась мне Блоковской Незнакомкой, причем все это "дыша духами и туманами" и "веют древними поверьями" заключалось в ее светло-голубых рассеянных глазах, широко открытых, расфокусированных, глядевших сквозь собеседника  и сквозь стены пошлой обыденности, в невозможные нездешние дали. Секрет оказался простым - Вера была ужасно близорукой, но не желала носить очки без крайней необходимости. Позже, уже став моей, она призналась мне однажды, как слепая касаясь моего лица кончиками тонких пальцев:
          "Если бы при нашей первой встрече я разглядела тебя получше, я никогда не ответила бы на твой флирт. Бежала бы от тебя без оглядки."
          "Это отчего же?" - спросил я, немного ошарашенный.
          "Твой тип - самый опасный для нашей сестры. Эдакий гусарский поручик с бесом в глазах."
          "Вам не к лицу, сударыня, впечатляться стереотипами," - проворковал я, целуя ее руку, а сам подумал, что будь на ней в тот вечер очки, не лежать бы нам с ней в одной узкой общажной койке. Незнакомка не может быть очкастой. Где же тогда "очарованная даль"?
         
          Я касаюсь Ташиной щеки теплым поцелуем. Спрашиваю заговорщицки: "Как твои помещики?"
          Она отвечает хитрой улыбкой: "Помещают понемногу. А твои финансисты?"
          Я усмехаюсь: "Пока что финансируют."
         
          Из всей нашей компании выпускников застойного юрфака только мы с Ташей еще трудимся на ниве закона. Остальные потерялись, при смене курса оказавшись за бортом. Впрочем, Тимоха работает Ташиным референтом.
 
          Звякает звонок и Аленушка торопится встречать новых гостей. По голосу узнаю Верину сестру, Ольгу. Через мгновение она вплывает в гостиную, кустодиевская барыня, воплощение изобилия и пышного позднего цвета с объемистой грудью, круглыми подбородками и темно-вишневыми всезнающими глазами. Она потрясает бьющей через край откровенной женственностью и только импотенты не мечтают задрать подол ее широкой юбки и я сам видел солидных утомленных жизнью тузов, глупо хихикающих и потеющих, не в силах оторвать взгляда от Ольгиного глубокого декольте. Мужья у нее тем не менее не задерживаются, но и долгих перерывов между замужествами она тоже не делает. Сейчас, если я правильно помню, она и состоит в таком именно перерыве. За Ольгой с угрюмым и вызовающим выражением широкого лица неуверенно выступает ее дочь, восемнадцатилетняя Эдита, похожая на мать, но при этом совершенно лишенная ее обаяния. То, что делало Ольгу секс-бомбой, превратилось у Эдиты в рыхлую и немного неряшливую полноту, неловкую тяжесть, косолапую неуверенность в себе. При этом ей всегда хотелось внимания. Плохое сочетание. Таким девушкам лучше пережить неудачный возраст незамеченными. Сегодня она решила поразить нас своим новым образом в стиле гот, черные ногти и помада, болезненно тесная кожаная юбка, колоты в крупную сетку, рваные намерянно или случайно. Мне становится понятным ее разочарование. На Аленушке черное платье с абсурдным количеством молний и заклепок. Когда Вера купила его в Лондоне, оно показалось мне нелепым, но, обтягивающее ладную фигурку моей невестки, оно приобрело смелую элегантность и бесспорный стиль, недоступный некоторым в рваных колготках. Мы здороваемся, целуемся, обмениваемся любезностями. Ольга широко распахивает глаза и объявляет голосом штатного конферансье:

          "Погляди, что мы отыскали для тебя в подарок!"
          Я предъявляю на всеобщее обозрение Ольгин подарок, завернутый в золотистую бумагу, перевязанный алым бантом. Под бумагой обнаруживается потертая книга, сборник стихов Пастернака. Прежде, чем я успеваю произнести слова благодарности, Ольга раскрывает книгу и победоносно оглядывает притихшую аудиторию.
          "Автограф автора!"
          Я благоговейно касаюсь выцветших чернил длинной подписи.
          "Потрясающе! Только ты можешь такое найти!"
          "Ты не представляешь!" - восклицает Ольга с театральными интонациями. "Я чисто случайно наткнулась на это в одном из крохотных букинистских магазинов. Ты же знаешь, это моя страсть - копаться в старых книгах. В них столько истории, столько жизни..."
          Мы с Верой тайком переглянулись. Книга была подлинной. Автограф являлся плодом кропотливой и тонкой работы нашей мастерицы иллюзий. Что еще подарить человеку, у которого все есть? Я обнимаю Ольгу с благодарностью и чуть ли не впервые в жизни не чувствую при этом обычного возбуждения.
          Тимоха мечтательно листает книгу и произносит в раздумьи: "Вот мой дед говорил..."
          Но нашу звезду не так-то легко затмить. Ольга объявляет: "Мы еще кого-то ждем или можно уже садиться?"
          "Павловских нет," - отвечает Вера и глядит на меня вопросительно. Я отзываюсь решительным:
          "Садимся! они вечно опаздывают. Не будем их ждать."

          Наши хорошие друзья Света и Леша, с которыми Вера познакомилась лет пятнадцать назад на отдыхе, не только вечно опаздывают, но и ужасно по этому поводу расстраиваются, особенно если их опоздание привлекает чье-то внимание. Я предложил сесть за ужин, чтобы сберечь их от лишней вины, но моей свояченнице такие доводы незнакомы. Она не глупа, как многие подозревают, она лишь мыслит в других категориях. Ее тон не терпит возражений:
          "Нет-нет, подождем неприменно! А вот пока мы ждем Эдита нам споет. Вы знаете, она берет уроки вокала у самого Микулича! И тот ее очень хвалит!"
          Вне всякого сомнения, мечтая залезть под юбку ее мамаше, подумал я без особого раздражения и повел рукой:
          "Прошу в гостиную!" и все засмеялись.
          Гостиной, а так же столовой и приемной, у нас называется одна и та же общая комната, вдоль одной стены которой мы с Женькой разложили наш стол. У другой стены стоит компактное пианино. Вера играет немного, Женька губит способности отсутствием трудолюбия, но лучше всех играю, как не смешно, я. Пережитки моего номенклатурного детства. За пианино, однако, решительно садится Ольга, извлекает из просторной сумки нотные тетради, энергично перелистывает страницы. Рядом со мною оказывается Таша. Она говорит негромко:
          "У меня тоже есть тебе подарок, Дрюша. Дача твоего отца в Чоботах идет под снос. Как старший сын ты можешь предъявить права на часть выплаты. Я возьму твое дело, если ты захочешь."
          Я отвечаю, не задумываясь: "Нет."
          "И это все?" - она  поднимает брови в легком удивлении. "Ты не хочешь узнать во что оценена собственность, кто еще претендует, как оформлен титул?.."
          "Пусть она горит огнем, эта собственность" - отвечаю я от души.
          "Это тоже один из вариантов. Но и в этом случае я возьму твое дело."
          Я вижу искру в ее темных умных глазах и понимаю, что она смеется надо мной и улыбаюсь ей в ответ. "Не хочу будить спящую собаку, Таш. Даже не спящую, дохлую."
          "Ммда.. Значит не такая уж она и дохлая, если ты боишься ее разбудить."

          Ольга многозначительно прокашливается и наш разговор обрывается. Таша права, конечно. Некоторые вещи не умирают. И мне следовало бы заявить свои права и мои неродные сестры, конечно, заплатили бы мне сразу, узнав кто ведет мое дело. Но ведь придется снова копаться в старой грязи, в старой боли, а я и так на таблетках. Тот еще боец. Гори оно огнем.

          Звучит энергичное вступление к знаменитому Алябьевскому "Соловью" и я срочно собираю лицо в маску вежливого внимания с романтическим оттенком. Бедный Алябьев, если каждый раз, когда ученики пения дрочат этого соловья, он поворачивается в гробу...

          С первых нот мне становится понятной моя ошибка. У Эдиты красивое бархатное сопрано, мгновенно наполняющее нашу "гостиную". Ее исполнение небезупречно, она слишком старается, слишком нервничает, но все эти мелкие погрешности оседают куда-то на дно сознания и остается лишь волшебство красивой музыки и глубокого женского голоса. Теряя контроль, я встречаюсь взглядом с Аленушкой. Она улыбается мне одними глазами. Я приветливо киваю ей с ответной улыбкой и она вспыхивает ярким румянцем и нервно сжимает руки и переводит дыхание. Что только что произошло? Сердце бьется о ребра, как о прутья решетки и темнеет в глазах и от сладкого голоса хочется плакать и хочется жить... Она никогда не глядела на меня так, с таким волнением, что это, зачем?..
          С последними нотами романса я апплодирую громче всех. Эдита мучительно краснеет. За "Соловьем" следует неизбежная "Калитка", затем неожиданная "Хорошо мне было в девушках сидеть". Я понемногу прихожу в себя.
         
          Пение прерывает дверной звонок, мы все идем встречать Павловских.
Леша, красивый и миниатюрный, как опереточный певец, и тонкая блондинка Света, подстриженная под мальчика, перебивая друг друга, начинают извиняться за опоздание. Вслед за ними появляются их сыновья, шестнадцатилетние высокие и костлявые близнецы, удивительно непохожие друг на друга. В желании Павловских приводить к нам сыновей я вижу нехитрый педагогический прием: хорошо учись в школе, закончи институт и будешь жить как Атрашовы. Может быть я и неправ. Света работает секретаршей, Леша руководит народным театром или чем-то еще в том же роде, как там они теперь называются? Студии какие-нибудь творческие. Одно время они открыто бедствовали и Вера помогала им с предельной деликатностью. Друзей у нас немного, но те, что есть не имеют цены.

          Мы садимся за стол. Я беру слово первым и произношу теплый и правдивый тост за Эдиту и ее волшебный голос. Я сочувствую Павловским, пропустившим ее выступление, и прошу племянницу исправить это недоразумение и спеть нам после ужина. Раскрасневшаяся Эдита становится почти хорошенькой. Один из Павловских-младших пялится на ее грудь почти не скрываясь.

          Сев на место и пригубив вина, я шепчу Вере:
          "Рад за девочку. Надо бы оплатить эти ее уроки."
          Она отвечает мне так же тихо: "Уже платим."
          Мы смеемся, глядя друг на друга. Мне вспоминается наше с ней голодное студенчество, пачка пельменей на двоих. Все, остальные твои... Да что ты, я уже и так объелась!.. Хорошо, не по-твоему и не по-моему... вот, пополам, четыре тебе и три мне... Когда мы поженились нам дали отдельную комнату в общаге, которую мы два года делили с Ольгой, пряча ее от всевозможных проверок и студотрядов.

          От вина делается теплее и сердце немного успокаивается. Вера кладет мне на тарелку какие-то закуски, я ем, не чувствуя ни голода, ни вкуса. Я ловлю себя на желании оказаться сейчас дома, в Жуковке, на веранде. Сирень уже отцвела, но ее запах еще чудится в воздухе и скоро начнется неторопливый летний вечер и небо полиняет и подернется лиловым и запоют у реки вечные лягушки...

          Голос Леши возвращает меня к действительности. Он стоит, выпрямившись во весь свой небольшой рост и его глаза блестят вдохновенным огнем. Я готовлюсь к худшему. Леша оправдывает мои опасения.

          "Говорят, что друзья познаются в беде." Неглядя, он опускает руку на плечо Светы, та смотрит на него с обожанием. "Почти восемь лет назад у моей Светы нашли рак груди..."
          Я перевожу взгляд на верхнюю пуговицу его рубашки. Мои мысли уплывают, теряются в собственных воспоминаниях, наблюдениях, бессвязных иллюстрациях сорокадвухлетнего броуновского движения. Неправда, Леша, в беде нет друзей. В беде все одиноки. Несчастье воздвигает вокруг нас прочные стены, где мерно капает с потолка вода и сердце бьется в железную решетку и нечем дышать. Отчего у нас так жарко? Нужно открыть окна...
          Тишина прерывает мои мысли. Все смотрят на меня выжидающе, в Светиных глазах стоят слезы. У меня лишь смутное представление о Лешиной речи и оттого я поднимаю свой бокал и говорю:
          "За дружбу! До дна, за нас всех!"
          Мой простой тост подхватывают все, стучат бокалы, звенят вилки. Женька спохватывается:
          "Да, пап, Сергей Васильевич звонил, поздравлял. Ты в душе был, что ли." Завязывается разговор об общих знакомых, о друзьях по университету. Вера и Аленушка выходят на кухню и вскоре возвращаются с очередным кругом блюд, горячие закуски, какие-то блины с грибной подливкой, маленькие поджаристые колбаски, все вкусно, все к месту. Снова наполняются стаканы и осанистый Тимоха берет слово. У него все еще хорошо поставленный голос человека тренированного для публичных выступлений.
          "Не думаю, что открою вам большой секрет, сказав что наш Дрюша на потоке был своего рода сенсацией. Безукоризненные манеры уживались в нем с сугубо рабоче-крестьянским происхождением. Блестящее владение английским и французским - с матом такого виртуозного уровня, что бывшие менты только репы чесали. Абсолютная собранность и целеустремленность - с декадентским похренизмом. В совокупности с удачной внешностью все вышеперечисленные качества делали его неотразимым в глазах наших немногочисленных юридических дам, от секретарей суда до столетней преподавательницы марксизма-ленинизма. Но и в опасном море эстрогеновых волнений наш парус одинокий белел как-то очень независимо и скользил сугубо по поверхности. И мы все, его друзья, несколько уязвленные таким водопадом милостей, обрушившемся на его светлую голову, прочили Дрюше плохой конец в виде беременной дочки секретаря парткома или изгнания из универа за соблазнение ленинской соратницы. Пока не увидели его с Верочкой. Пока не заметили как меняется его лицо в ее присутствии. По сей день эта перемена не устает нас поражать. Будто с его лица падает маска и настоящий Андрей глядит на свет глазами влюбленного поэта. Как будто солнце выходит из-за облака и перображает мир своим светом и теплом."
          Тимоха сделал глубокомысленную паузу, зараза. С такими манерами не в зал суда, а к Леше в его студию непризнанных талантов.
          "Я предлагаю поднять тост за единственную женщину, позволившую нашему Дрюше стать самим собой. Открыть все его таланты. Достичь предельных высот. Познать истинную любовь. Верочка, за тебя!"
          Я встаю и поднимаю на ноги смущенную Веру и нежно целую ее в губы. Мы пьем, садимся на место и я шепчу у ее уха: "Как же нам повезло, что в тот день на тебе не было очков!" Мы смеемся нашей личной, домашней, много раз повторенной шутке.

          Вечер идет своим чередом. Женька вступает в спор с Тимохой по поводу американской внешней политики. Мне кажется любопытным тот факт, что Тимоха спорит лишь из вежливости, чтобы поддержать разговор. У него нет собственного мнения и он вполне способен отстаивать любую из противоположных точек зрения. Женька горячится, Тимоха развлекается, Таша и Павловские составляют благодарную аудиторию.

          Леша снова просит слова. Они со Светой приготовили забавный номер. Леша садится за пианино, мы все перемещаемся из "столовой" в "гостиную" и Света звонко запевает на мотив незабвенного "Разговора в цирке" Высоцкого:
           - Андрюш, смотри-ка заседатели...

          Обыгрывается тема моего, быть может, самого шумного дела, всем хорошо известного. Нет, оказывается не всем. После песни и положенных восторгов Аленушка тихо расспрашивает Женьку, тот отвечает ей с оживлением.
          За пианино снова садится Ольга и Эдита поет "Белую Акацию". Наградив певицу апплодисментами, женщины скрываются на кухне, Леша выходит на балкон покурить, мы с Тимохой увязываемся следом.

          Я предлагаю: "Слушайте, приезжайте ко мне в Жуковку на выходные? Шашлыки сделаем, выпьем под это дело! Вы же не были у меня после ремонта? Ну вот, должны заехать. Я хотел и сегодня собраться за городом, но Вера сказала, что завтра рабочий день и всем будет неудобно добираться. Но в субботу-то нормально? Или прямо в пятницу вечером."

          "Я бы с удовольствием, но у Таши какая-то премьера в "Современнике". Ты, кстати, тоже приглашен, в качестве подарка. Она тебе что, не сказала ничего? Вот ворона! Хотя может быть она Верочке сказала."
          "Да, мы тоже не можем" - с сожалением говорит Леша. "У нас всегда репетиции по выходным."
          "Ну вот, еще одна отличная идея погибла, не родившись," - огорчаюсь я. "Приглашение, тем не менее, остается в силе. В любое время, приезжайте. Мы с Верой теперь живем там постоянно."
          "Спасибо,"  - отвечает Тимоха, "Я поймаю тебя на слове. Таша со своим светским образом жизни умотала меня вконец. Да, кстати, как там наш Сергей Васильевич поживает? Собирается ли возвращаться?"
          Мне не очень нравятся разговоры о моих клиетнах, особенно крупных, но я все же отвечаю:
          "Наверняка я не знаю, но если он спросит моего совета я порекомендую ему не спешить с возвращением. Как ты знаешь, дело против него не прекращено, а лишь приостановлено."

          Мы говорим о работе, избегая излишних деталей, с честностью, предельно допустимой в нашем положении, потом нас зовут на горячее и мы возвращается к столу. Леша останавливает меня на пороге и шепчет заговорщицки:
          "Можно я скажу детям, что ты защищал Барановского?"
          Я усмехаюсь: "Какой же это секрет? В газетах писали, как мы на пару с  Барановским разворовали Родину. Впрочем, какой нашим детям интерес в этом всем?"

          На горячее у нас что-то вроде гуляша, только с французским названием, и голубцы. Я беру голубец, но мне навязывают и гуляш тоже. Я хвалю, но замечаю:
          "Картошки к нему не хватает."
          Все почему-то смеются, а Ольга стреляет в меня черной молнией своих откровенных глаз:
          "Право, Андрей, картошки? А может еще водки-селедки?"
          "Нет," - отвечаю я серьезно, "Это был бы моветон. Это только за городом."
         
          Я не сержусь на свояченницу. Она имеет право на великосветское презрение к моим плебейским замашкам. В конце концов она - сестра известной адвокатши, а я - сирота из шахтерского поселка.

          После горячего мы делаем большой перерыв. Снова поет Эдита, потом я сажусь за пианино, велю всем танцевать, грожусь обидеться отказу. Потом мы все вместе поем "Как здорово, что все мы здесь.." и еще что-то. Ольга кокетничает с Тимохой. Павловские-младшие молча осаждают Эдиту. Та недружелюбно поглядывает на Аленушку. Я вспоминаю, что лишь женитьба Женьки заставила Эдиту отказаться от светской идеи влюбиться в кузена.

          Свет гаснет и Вера вносит огромный торт с четырьмя горящими свечками, сиротливо торчащими в шоколадных завитках. Я, все еще у пианино, исполняю бурную вариацию на тему "Нappy birthday" Петь под это невозможно, но мои друзья честно пытаются, потом сдаются со смехом. Я задуваю свечки, как всегда позабыв загадать желание. А какое я мог бы загадать? Оказаться с Аленушкой на необитаемом острове? Пожалуй, это единственная возможность... Капитан, капитан, подтянитесь.
          Вечер еще не закончен. Подают кофе и чай. Аленушка ставит передо мной чашку двойного эспрессо. Я улыбаюсь ей почти спокойно. Она мне - с хитринкой. Может добавила в кофе коньяку? Нет, просто кофе, черный, очень крепкий, все как надо. Все в порядке.

          После кофе все начали прощаться. Завтра рабочий день. Ольга с Эдитой задерживаются, помочь с уборкой. По мне все бы они ушли. Оказаться бы сейчас с Верой за городом...

          Я выхожу на балкон, с наслаждением вдыхаю вечерний свежий воздух с легким запахом далекого леса и остывающего асфальта. Солнце уже село, но ночь еще не наступила, лиловое небо светится огромным опалом. За моей спиной открывается балконная дверь и, не оборачиваясь, я знаю кто встал рядом со мной; я чувствую ее присутствие солнечным лучом на коже, шепотом в сердце.

          "Вот, Андрей-санч, ваше любимое..."
          Она протягивает мне тонкий стакан со льдом, с темно-золотой жидкостью на дне.
          "Спасибо, Аленушка!" - я принимаю угощение.

          Она не уходит, кладет руки на перила балкона, глядит вдаль, туда, где скрылось за домами солнце. Легкий ветер касается ее волос и я чувствую свежий нежный запах.
          "Приятные у тебя духи. Подходят тебе. Легкие, юные."
          Она поворачивается ко мне с улыбкой: "Спасибо. Мне тоже нравятся. "Диорелла" называются. Гена мне подарил."
          "Гена?" - удивляюсь я с легкой ревностью.
          Она смешно краснеет: "Женя. Я его так называю, Геной."
          "Почему?"
          "Ну, так... Евгений - Гена."
          "Неужели?" - бросаю я холодно и тут же жалею о своей профессиональной реакции на ложь собеседника, вернее даже не ложь, а сокрытие информации.
          Она поспешно оправдывается: "Да нет, так просто. Гена, потому что Крокодил Гена."
          "Крокодил!" - восклицаю я с притворным возмущением. "А я только сегодня думал какой у меня сын красивый!"
          Она смеется, тихий ласковый звук, бесконечно милый.
          "Нет, он очень красивый. Даже слишком красивый, если вы хотите знать. Девушки просто прохода ему не дают. А мы так, он - Крокодил Гена, а я - Чебурашка."
          Я делаю большой глоток из своего стакана. Медвяная волна обжигает горло. Я гляжу ей в лицо, улыбаюсь: "А почему же ты - Чебурашка?"
          Она отвечает с намеренно детской интонацией: "А потому что я лопоухая!"
          "Да ну?" - удивляюсь я. "Быть того не может!"
          "А вот смотрите!"

          Она отводит волосы прочь, назад и вверх, открывая свою шею и висок с мягкими  медными завитками, и маленькое розовое ушко, в самом деле немного оттопыренное. В ее жесте нет больше ничего детского. В ее округлом, неторопливом движении сквозит молодая женственность, уверенная в себе, обольстительная, чувственная. Это - жест-приглашение, жест-приманка, на которую нельзя, невозможно не поддаться. Я протягиваю руку. Я касаюсь ее виска и сторожно сжимаю между большим и указательным пальцем крошечный тонкий гребешок ее уха. Она замирает, опустив глаза и полу-открыв круглые губы, и я падаю, падаю в ослепительную золотую бездну, где мое сердце срывается на крик...

          Нет! - я говорю себе. Капитан! Нет... Профессиональная привычка скрывать эмоции приходит ко мне на помощь в самый отчаянный момент и мне удается убрать руку. Не задержать ее дольше положенного, не отдернуть, будто от ожога, не запустить пальцы в шелковые медные пряди, а спокойно  их разжать, неторопливо согнуть руку в локте, мягко положить кисть на перила, кивнуть с чуть снисходительной отеческой улыбкой: "Чебурашка, так, понятно..."
         
          Все мои силы, весь мой контроль уходит на это непринужденное движение и моя правая рука, предоставленная самой себе, подводит меня, и стакан выскальзывает из одервеневших пальцев и пулей летит вниз и, уже невидимый в наступающей темноте, ударившись в асфальт, взрывается звонкими брызгами.
          Мы оба, перегнувшись через перила, глядим в темноту под нашими ногами.
          "Вот это да..." - усмехаюсь я. "Хорошо хоть ни в кого не попал. А то было бы мне непреднамеренное убийство второй степени. С отягчающими, лет на пять могло бы потянуть запросто."
          "С конфискацией?" - спрашивает она серьезно, и я отвечаю автоматическим: "Нет, без," прежде чем рассмеяться ее шутке. Вот это зря. Смеяться сейчас нельзя. Это слишком. Я сжимаю зубы, до боли, до дрожи, сдерживая волну близкой истерики.

          Капитан, капитан, подтянитесь. Тридцать лет назад я выбрал эту простую фразу своим девизом. Произошло это бессознательно, просто слова знакомой песни пришли ко мне в момент самого страшного перелома моей до той поры безоблачной жизни, и стали моим заклинанием, ментальным фетишем, воображаемым талисманом. Я схватился за капитана как за спасательный круг, когда одним прохладным осенним утром мать посадила меня в такси и повезла на вокзал. На все мои вопросы она говорила: "Я все расскажу тебе по пути."
          Она сдержала слово. Спальное купе, на две полки, стало моей последней долей былой роскоши. Моя мать, тонкая хрупкая красавица, профессиональная жена чиновника городской администрации самого высокого ранга, рассказала мне о постигшем нас несчастьи. Мой отец, фигура для меня почти мистическая в своей обычной высокомерной недоступности, полюбил другую женщину, много моложе его, дочку одного из своих товарищей по партии. В небывалые сроки, за день, он оформил развод с моей матерью, чтобы очистить путь своей будущей жене, уже очутившейся в интересном положении. Ситуация требовала быстрых и решительных мер. Матери посоветовали проявить благоразумие и не стоять на пути счастливых молдоженов. В порыве уязвленной гордости она уехала прочь, бросив все, забрав с собой лишь один небольшой английский саквояж с какими-то фотографиями и женскими мелочами. И меня, конечно. Уехала к родителям, а вернее к маме и отчиму, в пыльную угрюмую нищету рабочего поселка, доживающего последние дни возле истощенной старой никилиевой шахты.
          Капитан, капитан, подтянитесь.

          Моя новая школа так же отличалась от прежней, номенклатурной, как угол, отгороженный шкафом, от шестикомнатной квартиры в высотном на Котельнической набережной. Мои одноклассники возненавидели меня сразу, горячо и бесповоротно. Я долго не мог понять за что. Теперь, конечно, я знаю. За все. За твердые знания по всем предметам. За хорошо сидевшую импортную одежду. За прямую осанку, модную стрижку, за приятные манеры, за правильную речь. За то, что я не ругался матом. Матом? Я слова такого не знал. Когда наш преподаватель английского, существо просто жалкое в ее вопиющей некомпетентности и очевидной ненужности, заявила, что ей насрать на мое оксфордское произношение, я совершенно честно ее не понял. С этого началось мое знакомство с отчимом матери: я спросил у него значение глагола насрать. Он долго ржал, качаясь и раскрывая пасть, полную темных железных зубов. Был ли я снобом, проявлял ли я столичное высокомерие, тем самым распаляя ненависть к себе? Возможно. Если и так, я делал это ненамерянно. Такие манеры прививаются с пеленок, подобострастным сюсюканьем французского репетитора, настороженным вниманием горничной, даже двуличием учительницы фортепьяно, лебезившей передо мной в присутствии взрослых и лупившей меня по пальцам пластмассовой указкой, едва оставшись со мной наедине. Как бы то ни было, меня возненавидели. Как результат, меня начали бить. Сколько их было, пять, десять? Не имеет значения. Их была стая. Особи в ней менялись, дух оставался прежним. Я не помню каких именно признаков подчинения требовала от меня стая, но я помню свое твердое упрямое решение этих признаков не демонстрировать. Мне, в один день потерявшему все, было отчего-то очень важно сохранить себя, какую-то ускользающую абстракцию, отождествленную мною с моей личностью. Последний мост к прошлому. Последнюю память о доме. Какая глупость. Какая смелость.

          Меня били, я чистил одежду и смывал кровь у колонки за складами, где вода пахла болотом и железом. Потом я возвращался домой и скрывался в углу за шкафом и садился на продавленный топчан, нашу с мамой общую постель, садился за учебники. Вскоре я открыл для себя библиотеку, где и проводил все свое время, читая все, что попадалось мне под руки, Уголовный кодекс РСФСР, в том числе. Мне нравилось загадывать себе загадки: а если Юлий Цезарь все же предстал бы перед Сенатом, каковы были бы обвинения и какой бы вынесли приговор? А какой приговор вынес бы наш суд присяжных? Но вечером приходилось возвращаться домой и сидеть за шкафом, мучаясь голодом и обидой, и страхом завтрашней расправы, и слушать как отчим орет на маму, называя ее дармоедкой и тунеядкой. В свое время мама защитила диссертацию по романтизму французской поэзии восемнадцатого века. Очень злободневная тема в любом шахтерском поселке. Спать было трудно, жестко и тесно, и мама плакала каждую ночь, и отчим надрывно кашлял за шкафом и громогласно храпел и не менее громогласно пердел, а я приговаривал своего капитана и думал о том, как избежать завтрашней расправы, как перехитрить моих мучителей, как хоть на день избавиться от страха.
          Капитан, капитан, подтянитесь.

          Снова, как тридцать лет назад, рушится моя защита и с каждым днем все труднее держать удар. Может быть стая не требовала от меня ничего? Скажите мне, что вам нужно? Скажите и я сделаю все...

          Что-то происходит с моей рукой, коснувшейся Чебурашкиного розового чуда. Она наливается свинцом, становится холодной, тяжелой, непослушной. Я еще слышу как оживленно переговариваются в залитой светом комнате, но все громче звучит в ушах противный железный гул. Аленушка рядом со мной. Она молчит. Я слышу ее дыхание.

          Маленькое круглое плечо касается моей руки. Медленно поворачиваюсь к ней. Ее лицо, бледное в густых сумерках, поднимается мне навстречу, она глядит на меня выжидательно, в ее глазах вопрос, нет, просьба... Капитан... Я замираю. Я уже не могу отступить. У меня нет сил отвернуться. Вся моя воля ушла на то, чтобы не двинуться с места, не коснуться ее лица губами, не... Не! Но я гляжу в ее глаза, я тону, я падаю, падаю в их темную золотую глубину, я задыхаюсь нежностью и любовью, и болью... Я задыхаюсь... Я...

          Кто-то кричал в темноте и холодная душная тяжесть сжимала грудь и воздуха не стало. Я барахтался в липкой темноте, беспомощный и бестелесный. В глаза вдруг ударил яркий свет, но я не отвернулся, я не владел своим телом. Тела на было, лишь холод, лишь тяжесть и чувство жуткого, бесконечного падения.
Мелькали бледные лица и исчезали во тьме, жесткие чужие руки расстегивали мою рубашку, пояс моих брюк, что это? Зачем? Обрывки бессвязных фраз: "В лифт не влезет, надо по лестнице...", "какие лекарства...", "вы уверены, первый раз?" Я умер. Меня больше не было. Оставьте меня в покое...
          Мерный металлический стук и полосы света и тени над головой, и тошнотворное, неровное движение. Меня тошнит. С ужасом я чувствую и другую потребность, мне нестерпимо хочется помочиться... Но я не владею своим телом и не могу встать, что же мне делать?! Чей-то знакомый голос, совсем рядом, теплое дыхание на щеке: "Тихо, тихо, Дрюшенька... Потрепи, почти приехали..." Нет, терпеть я больше не могу. Стыд какой.

          Тишина. Неподвижность. Жесткое и пыльное под щекой. Внезапно я вспоминаю, меня избили до бесчувствия. Кто-то из стаи принес кастет. Им пользовались по очереди. Потом мир исчез. Потом снова появился, уже другим, состоящим из несвязанных частей. Мама, хочу я позвать, но вспоминаю, что ее нет. Она погибла под колесами грузовика, нелепой, глупой смертью. Но это случилось позже, много позже, когда я уже уехал в Москву, поступил в универ...
          Я слышу  голос с хохляцким акцентом: "Это шо?"
          Голос принадлежит местному авторитету, блатному по кличке Костыль, взрослому семнадцатилетнему парню, уже отбывшему срок в колонии для малолетних.
          Ему отвечает другой голос, мне неизвестный: "Это Москаль. Его Звягинцы пи**ят каждый день"
          "За шо?" - вяло удивляется Костыль. Да, за что? - взрываюсь я бессловесным воплем. Скажите мне, за что?
          "Х*й его знает." Я уже знаю это слово. Я знаю все слова. Их слишком много. "Могут и до смерти отп**дить." Могут, запросто. Скорее бы.
          "Погано," - вздыхает Костыль. Не то слово, - соглашаюсь я. "Погано, менты наползут. На нас повесят!"
          "Как?"
          "Как? Каком кверху."
          "Так что ж желать?"
          Долгая, мучительная пауза. Суд удаляется на совещание. Бесконечные десять секунд, в течении которых решается моя судьба. Наконец, звучит приговор:
          "Будем пи*дить Звягинцев."

          Я открываю глаза. Белая стена, мерный электронный писк. Не удержавшись на зыбкой поверхности, я снова проваливаюсь в темноту. Там, в темноте, время течет по-иному. Проходит час, день, год. Год с разорванным сердцем. Кто-то плачет рядом со мною. Больно дышать. Хочется сделать глубокий вдох, но что-то сжимает грудь. Поднимаю тяжелые, будто чужие веки. Белая стена подрагивает в розоватой дымке.
 
          "Дрюша. Миленький, ты проснулся?"
          Вера. Я не вижу ее, но я узнаю ее голос, ее ладонь на моей руке. Тепло ее присутствия. Со мной произошло что-то страшное. С трудом разлепляю непослушные губы.
           "Что?.." на большее не хватает дыхания. Господи, как больно.
           "Инфаркт, Дрюша. Обширный инфаркт. Но ты не волнуйся, все худшее уже позади. Тебе сделали операцию, чтобы поддержать. Вот окрепнешь, отдохнешь, тогда возьмутся за твое лечение. Может быть сделают повторную операцию. Но ты не волнуйся, все будет хорошо. Доктор сказал опасность миновала."
          Следующее слово слетает с моих губ на выдохе, само по себе: "Женя..."
          Вера тихонько гладит мою руку. "Они здесь, в комнате ожидания, Женя с Аленушкой. К тебе сюда пускают только по одному. Вот я посижу еще минуту и пойду за ним. А сама останусь с Аленушкой."
          Я поворачиваю голову, чтобы взглянуть на Веру. Это мне почти удается. Ее лицо расплывается, будто я не могу сфокусироваться, будто я пьян.
          "Аленушка..."
          "Дрюшенька, как она кричала! Ведь она была с тобой на балконе, когда тебе стало плохо. Как она убивалась! А ведь в ее положении это очень вредно."
          Медленно, осторожно я делаю вдох. Мне нужен весь воздух, весь который я только могу собрать. Мне предстоит сказать длинное слово, задать целый вопрос:
          "В каком положении?"
          Я вижу как Вера улыбается, с теплом, с гордостью:
          "Наша Аленушка беременна. Четвертый месяц уже, а ты и не заметил? Ах ты, мой лопушок..."

          Я закрываю глаза. Я так устал. За мои сорок два года, как же я устал. Но сейчас я могу отдохнуть. Все долги оплачены, все дела закончены. И нет больше ни беды, ни боли. А есть только мой внук или внучка, на четверть мой. Наш единственный способ быть вместе навсегда, самый чистый, самый прекрасный. Во тьме я один, но мне не страшно. Скользкие стены узкого туннеля подступают все ближе, но я уже не боюсь темноты. Я ясно вижу яркую звездочку, крошечную искру новой жизни, которую носит под сердцем моя Аленушка.

          Моя Чебурашка.


Стихи Аленушки Андрею:
http://www.proza.ru/2011/08/18/6


Рецензии
Сильно написано, чем-то сразу напомнило Нилина: просто, без излишней никчемной экспрессии, сжато, комкано даже, сухо, чисто по-мужски. Кстати, переживания главного героя очень умело переданы, на редкость, за что мои искренние поздравления.
Мне кажется, зря вы поделили "... чебурашку" на две части, в смысле на прозе. От этого при переходе замечается, что первая часть включает в себя немного длиннот, и не совсем выправлена, особенно вначале. Дальше, расходится, раскатывается, и вторая часть уже совершенно другая, кажется. даже стиль меняется. Еще более сухой и только тронь - хрустит.
В чем особенная прелесть. Емкий слог, ломающийся ритм, сыплющиеся картины, оставляющие после себя только одно, вернее, одну. Ту на которую и глянуть страшно и невыносимо не смотреть.
Вы кажется, историк, или увлечены Клио? По крайней мере, постоянно ловлю себя на этой мысли, читая эту повесть.
Так отступление. Характеры очень живые, даже у неживых, заведомо проходных персоналий. Главное качество повести - подлинность, уж этого у нее не отнимешь. Вот есть в вас, Алекс, умение подмечать самую малость в людях и огорошить оной, особенно когда они не ждут. Еще раз повторюсь, чтение на редкость приятное. Придется читать дальше и больше :)

Берендеев Кирилл   12.04.2012 15:07     Заявить о нарушении
Спасибо, Кирилл, Вы очень меня обрадовали своим отзывом.
Вы прочли мой рассказ именно так, как мне и хотелось его написать: не слезливую мелодрамму и не дамский роман, а простой и сдержанный рассказ взрослого сформировавшегося человека о постигшей его беде. Как Вы сказали, "чисто по-мужски".
И еще мне понравилось Ваше: "Ту на которую и глянуть страшно и невыносимо не смотреть", очень меткое наблюдение.

Я не историк, но, Вы правы, это моя страсть. Еще большая, чем сочинительство :) Читаю много исторической литературы, причем отдаю предпочтение не художественной, а документальной. Хоть она и не так завлекательно написана, на зато беспристрастно и опираясь на доказанные факты, а не на вымысел. Фантазия у меня и своя имеется, зачем мне чужая?
:))
Если Вы будете продолжать меня читать, это будет замечательно, потому что Ваши замечания всегда по существу. Я считаю такие советы большой услугой.

С благодарностью,
Алекс

Алекс Олейник   12.04.2012 22:41   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.