C 22:00 до 02:00 ведутся технические работы, сайт доступен только для чтения, добавление новых материалов и управление страницами временно отключено

Слово о Пушкине-11

Слово о Пушкине-11

XI.

Как мы уже говорили, классицисты признавали только ямб, отвергая хорей, дактиль, анапест и амфибрахий. Эта традиция тормозила развитие русского литературного языка. Как поэт, наделенный удивительной музыкальностью и всеохватностью, Пушкин не мог с этим смириться.

Самое первое свое стихотворение “К Наталье” он написал впику закоренелой традиции – хореем (“Так и мне узнать случилось, Что за птица Купидон...”). Незавершенная поэма “Монах” отдана во власть пятистопному ямбу; “Несчастие Клита” – гекзаметру, “Сраженный рыцарь” – анапесту,  “Заздравный кубок” – дактилю, “На Стурдзу” – амфибрахию. Так разнообразил размеры Пушкин, но в целом русская поэзия той поры застряла на ямбе (очень редко прибегали к помощи хорея, гекзаметром писал Дельвиг, анапестом Кюхельбекер). На этой проблеме русского литературного языка, и проблеме очень серьезной, заострял внимание наш поэт в статье “Путешествие из Москвы в Петербург”, в главке “Русское стихосложение”. Причем, словами Радищева. Приведем добрую половину этой главки:

“Стихотворство у нас, говорил товарищ мой трактирного обеда, в разных смыслах как оно приемлется, далеко еще отстоит величия. Поэзия было пробудилась, но ныне паки дремлет, а стихосложение шагнуло один раз и стало в пень.
Ломоносов, уразумев смешное в польском одеянии наших стихов, снял с них несродное им полукафтанье. (Было, конечно, и такое влияние, но главное все же заключалось в традициях церковного распевного речитатива: это и в польской поэзии проявилось. – Б. Е.). Подав хорошие примеры новых стихов, надел на последователей своих узду великого примера, и никто доселе отшатнуться от него не дерзнул. По несчастию, случилося, что Су-мароков в то же время был; и был отменный стихотворец. Он употреблял стихи по примеру Ломоносова, и ныне все вслед за ними не воображают, чтобы другие стихи быть могли, как ямбы, как такие, какими писали сии знаменитые мужи.
Хотя оба сии стихотворца преподавали правила других стихосложений, а Сумарков и во всех родах оставил примеры, но они столь маловажны, что ни от кого подражания не за-служили. Если бы Ломоносов преложил Иова или псалмопевца дактилями, или если бы Сумароков “Семиру” или “Димитрия” написал хореями, то и Херасков вздумал бы, что можно писать другими стихами, опричь ямбов, и более бы славы в осьмилетнем своем приобрел труде, описав взятие Казани свойственным эпопее стихосложением. Не дивлюсь, что древний треух на Виргилия надет ломоносовским покроем; но желал бы я , чтобы Омир между нами не в ямбах явился, но в стихах, подобных его, эксаметрах (гекзаметрах. – Б.Е.), и Костров, хотя не стихотворец, а переводчик, сделал бы эпоху в нашем стихосложении, ускорив шествие самой поэзии целым поколением.
Но не одни Ломоносов и Сумароков остановили российское стихосложение (еще и такая, в отличие от нашей, – отрицательная, дается этим поэтам оценка. – Б.Е.). Неутомимый во-зовик Тредиаковский немало к тому способствовал своею “Телемахидою”. Теперь дать пример нового стихосложения очень трудно, ибо примеры в добром и худом стихосложении глубокий пустили корень. Парнас окружен ямбами, и рифмы стоят везде на карауле. Кто бы ни задумал писать дактилями, тому тотчас Тредиаковского приставят дядькою, и прекраснейшее дитя долго казаться будет уродом, доколе не родится  Мильтона, Шекспира или Вольтера. Тогда и Тредиаковского выроют из поросшей мхом забвения могилы, в “Телемахиде” найдутся добрые стихи и будут в пример поставляемы.
Долго благой перемене в стихосложении препятствовать будет привыкшее ухо к крас-нословию. Слышав долгое время единогласное  в стихах окончание, безрифмие покажется грубо, негладко и нестройно.  Таково оно и будет,  доколе французский язык будет в России больше других языков в употреблении. Чувства наши, как гибкое и молодое дерево, можно вырастить прямо и криво, по произволению. сверх  же того в стихотворении так, как и во всех вещах, может господствовать мода, и если она хотя несколько имеет в себе есте-ственного, то принята будет без прекословия. Но всё модное мгновенно, а особливо в стихотворстве. Блеск наружный может заржаветь, но истинная красота не померкнет нико-гда. Омир, Вергилий, Мильтон, Расин, Вольтер, Шекспир, Тассо и многие другие читаны бу-дут, доколе не истребится род человеческий.
Излишним почитаю я беседовать с вами о разных стихах, российскому языку свойственных. Что такое ямб, хорей, дактиль или анапест, всяк знает, если немного кто разумеет правила стихосложения. Но то бы было не излишнее, если бы я мог дать примеры, в разных родах достаточные.  Но силы мои и разумение коротки. Если совет мой может что-либо сделать, то я бы сказал, что российское стихотворство, да и сам российский язык гораздо обогатились бы, если бы переводы стихотворных сочинений делали не всегда ямбами. Гораздо бы эпи-ческой поэме свойственнее было, если бы перевод “Генриады” не был в ямбах, а ямбы некраесловные хуже прозы...”

В других главах статьи Пушкин, цитируя автора революционной книжки, иронизирует над его писательскими промахами, но здесь ровным счетом никакой насмешки. Он прощает ему неуклюжесть такого серьезного разговора Радищева со случайным встречным за обедом в трактире. Наш поэт соглашается с Радищевым и даже хвалит его за некоторые стихи. Под-держивает он и мысль о возникновении в российской литературе “белых стихов”: “Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху. Рифм в русском языке слишком мало. Одна вызывает другую. Пламень неминуемо тащит за собою камень. Из-за чувства выглядывает искусство. Кому не надоели любовь и кровь, трудный и чудный, верный и лицемерный, и проч.”

Итак, мы снова о злосчастном классическом ямбе той далекой поры. Наперекор укоренившейся традиции Пушкин, как мы заметили выше, принялся разрабатывать другие разновидности стиховтворных размеров. Но не отверг и всем надоевший ямб. Он принялся видоизменять его, причем находя для этого все новые возможности. Поначалу он “ис-пробовал” пятистопный ямб (“Хочу воспеть, как дух нечистый ада...” – “Монах”). Потом добавил еще одну стопу (неударный и ударный слоги) и написал свое известное “К другу стихотворцу” (“Арист! и ты в толпе служителей Парнаса...”. Всю жизнь поэт охотно пользовался этими размерами, постоянно меняя их. Но вот к пяти- и шестистопным ямбам добавился четырехстопник: “Кольна” (“Источник быстрый Каломоны”. Пока он не главенствует в пушкинских стихах, но позднее станет излюбленным. Недаром этим размером он написил самую большую и самую великую свою вещь – роман в стихах “Евгений Онегин”. Вскоре молодой стихотворец берется за трехстопный ямб, пишет послание “К сестре” (Ты хочешь, друг бесценный...).

Пока дело не дошло до двухстопного ямба, Пушкин испробовал десятки вариантов разностопных по строкам стихов. Скажем, в “Эпиграмме” (“Арист нам общал трагедию такую...”) используюся строки с шестью, четырьмя и тремя стопами; в послании “К студентам” –  четырехстопные и трехстопные стихи (“Друзья! досужий час настал, Всё тихо, всё в покое...”); в “Воспоминаниях в Царском селе” -- шести- и четырехдольники; а в “Наполеоне на Эльбе” – строчки с шестью, пятью, четырьмя и даже тремя стопами; в “Надписи к дивану” –  трехдольными, четырехдольными и шестидольными строчками. Но вот, наконец, и прославленный двухдольный ямб – “Пробужденье” (“Мечты мечты! Где ваша сладость?..”). А вот и продолжение этого поэтического эксперимента: “Где наша роза, Друзья мои?..” (“Роза”).

Не возвращаясь к началу творчества, рассмотрим придуманные Пушкиным разновидности хорея, дактиля, анапеста, амфибрахия. И раньше нам приходилось удивляться порази-тельному разнообразию размеров пушкинских стихов. Но тогда как-то не вставал вопрос – с какой целью. Теперь всё определилось. Понимая, какая роль возложена на него судьбой, поэт с особым пристрастием относился к форме выражения мыслей, выявляя все новые и новые возможности русского языка и применения его в поэзии. Пушкин создавал современный литературный язык. А тут любая наработка шла в одну копилку. Мы помним, что первое свое стихотворение Александр написал в Лицее четырехстопным хореем. С тех пор он не забывал об этом энергичном, наступательном размере. Интересно в плане использования хорея стихотворение “Сказки”. Восьмистрочная строфа строится так: первые четыре строчки –  трехстопный хорей, пятая строка – шестистопный хорей, шестая и седьмая – хорей четырехстопный и восьмая – трехстопный, но не хорей, а ямб! (“Царь входит и вещает”...). Подчас поэт проявляет виртуозность, подобную великим музыкантам Листу, Шопену, Паганини.

И ни одного сбоя в ритме вы у него не найдете. Музыкальное чутье поэта было идеальным.
Вот стихотворение “О. Массон”. Написано оно, правда, все тем же классическим четырехстопным хореем: “Ольга, крестница Киприды...”  Но заметьте – здесь, как и во многих стихах не только ранней, но и поздней поры, используются достижения классицизма – закрепление в литературе античных образов (Киприда, приапические затеи, жрица). Образы древней мифологии будут сопровождать нашего поэта до последнего дня. Вспомним “Памятник” с его архаическими словами – “столп”, “лира”, “пиит”, “всяк сущий”, “веленье Божее”, “муза”, “венец”. Столько устаревших слов – и такая небывалая поэтичность и глубина мысли! Вот что значит слияние древнего и нового в гениальном сердце... И если говорить по большому счету, такое слияние выражает национальную славянскую особенность – выход литературы из православных основ.

Но пойдем дальше. Любопытна “История стихотворца”. Тут совмещение четырехстопного ямба (“Внимает он привычным ухом”) с одностопным хореем (“Свист”). Четырехдольным хореем написана уйма стихов. Но вот и трехдольник: ”Брови царь нахмуря, Говорит: “Вчера...” А вот сочетание четырехдольников с трехдольниками: “Сводня грустно за окном Карты разлагает...” А вот, к слову, стихи, написанные по правилам силлабического стихосложения: “Всем красны боярские конюшни: Чистотой, прислугой и конями...” Ничего, из ранее накоп-ленного, не исчезает у Пушкина, все находит применение, был бы только нужный случай (стихи написаны в подражание народным песням).

Ну, и еще один пример с хореем. В маленьком шутливом стишке “Мне изюм...” сразу четыре строчки с двухстопным размером и две сроки – с четырехстопным.

Попробуем отыскать разновидности дактиля. Сам по себе он употребляется не очень часто, тем более редки эксперименты с ним. Но посмотрим... Опять-таки, пока очередь дойдет до нужного, отметим два соседних стихотворения. Одно – “Уродился я, бедный недоносок...”, написанное силлабическим трехстопником, с цезцрами; другое – “При посылке бронзового сфинкса” – чистокровным гекзаметром (“Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы...”). Тут вам и неизбежные античные слова: “Феокритовы”, “грек”, “Эдип”...Но вот, вот, какой акробатический момент! Сразу двухстопный дактиль, да еще с редкой рифмовкой через две строки: “Страшно и скучно. Здесь новоселье, Путь и ночлег. Тесно и душно. В диком ущелье – Тучи да снег...” И вот дактиль, правда, в традиционном гекзаметре, явно любимом нашим поэтом: “Грустен и весел вхожу, ваятель в твою мастерскую: Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе...” (“Художнику”). Кстати, шестистопный дактиль – почти во всех пушкинских стихах, написанных гекзаметром. Это и дань классицизму, и умелое использование наработанной в литературе формы.

Теперь – анапест. И сразу припоминается “Песнь о вещем Олеге”, с ее строгокованными шестистрочными строфами: первая строка – четырехстопная, вторая – трехстопная, третья – четырехстопная, четвертая – снова трехстопная, пятая и шестая – четырехстопный анапест.... “Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хозарам...” Обратите внимание, как тонко подобрал Пушкин размер к этому легендарному повестованию, во-бравшему и сказочность, и языческую степенность, и свободолюбие наших предков. Одна из главок “Подражания Корану” написана четырехстопным анапестом: “И путник усталый на Бога роптал...”, а другая – двухсложником, причем применяется “белый стих”, тот самый, без рифм, которому Пушкин предсказывал великое будущее (Восстань, боязливый: В пещере твоей Святая лампада До утра горит...” Будущее у белого стиха, действительно, великое. Самые философские, самые глубокие по мысли произведения написаны без рифм. Возьмите блоковский цикл “Вольные мысли”, семь ахматовских  “Северных элегий”,  да и того же “Бо-риса Годунова” Пушкина. Чем не подтверждение смелого пророчества!..

Наверно, все помнят короткую “Вакхическую песню”. Чтобы полнее отразить языческий колорит темы и придать произведению поэтическое обаяние, Пушкин вновь прибегает к анапесту. “Что смолкнул веселия глас?” – трехстопник. “И юные жены, любившие нас” – четырехстопный анапест. “На звонкое дно” – двухстопный. “Да здравствует солнце, да скроется тьма!” – снова четыре тройных слога. Довольно длинное стихотворение “Вишня” написано двухстопным анапестом (“Румяной зарею Покрылся восток...”)

Перелистывая стихи Полного собрания сочинений, вновь натолкнулся на “Песни о Стеньке Разине”. Их три. Первая (“Как по Волге-реке, по широкой”) – написана трехстопным силлабическим размером,  вторая (“Ходил Стенька Разин В Астрахань город...”) – двухсто-пным и тертья (“Что не конский топ, не людская молвь...” – тоже двухстопным. И понятно – белым стихом. И объяснять не надо, почему это так...

Остается привести примеры пушкинского амфибрахия. Кстати, первая строка первой песни о Разине – амфибрахий чистой пробы. Рискнем предположить: невероятно, чтобы не было в этой песне (Пушкиным ли сочиненной, или народом) еще нескольких таких строк – уж бо-льно хороши они, больно поэтичны и напевны. И точно, смотрите: “Как на лодке гребцы удалые...”, “Ой ты гой еси, (ты) Волга, мать родная!”, “С глупых лет меня ты (Волга) воспоила...”, “В долгу ночь (меня) баюкала, качала...”, “Волге-матушке (он) ею поклонился...” Обнаружив такой пушкинский прием, сделаем еще больший риск. Не может быть, чтобы емкий и яркий анапест не употреблял поэт где-нибудь в произведениях фольклорных. Посмотрим по-внимательней “Сказку о старике и рыбке”. И точно, вот амфибрахий: “Удивился старик, испугался...”, “Воротился старик ко старухе, Рассказал ей великое чудо...”, “Я сегодня поймал было рыбку...”, “Вот неделя, другая проходит, Еще пуще старуха вздурилась...” Оправдалась и эта наша догадка. Но еще больше оправдался наш прежний тезис, что раз приобретенный опыт в языкотворчестве Пушкин использовал при любом необходимом случае, и этим не только улучшал свои стихи, но и пролагал дорогу своим последователям – бери на вооружение и пользуйся в свое удовольствие и в удовольствие читателей (правда, при наличии таланта у автора).

Вот, в великой краткости, всё о разновидностях пушкинского стихосложения. И разве еще несколько слов следует добавить о “белом стихе”, доказать его глубину и философичность. А доказать мы можем только пушкинскими же примерами. “Борис Годунов”. Предсказание князя Шуйского, чем закончится  “всенародная просьба” к Годунову принять цврский венец. Пророчески точные слова:

...Народ еще повоет, да поплачет,
Борис еще поморщится немного,
Что пьяница пред чаркою вина,
И наконец по милости своей
Принять венец смиренно согласится;
А там – а там он будет нами править
По-прежнему...

Выражена суть Годунова и вообще деспотической власти. И на фоне этих истоических мимолетностей – величественный образ летописца Пимена, собирателя российской истории, одного из создателей “основы основ” всей нашей культуры. Пимен размышляет перед лам-падой:

Еще одно, последнее сказанье –
И летопись окончена моя,
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне, грешному. Недаром многих лет
Свидетелем Господь меня поставил
И книжному искусству вразумил;
Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд усердный, безымянный,
(А мы помним о безымянности создателей древнерусской культуры. – Б.Е.)
Засветит он, как я,свою лампаду –
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет,
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро –
А за грехи, за тёмные деянья
Спасителя смиренно умоляют...

Вот она и глубина – показано создание того источника, из которого произойдет весь российский уклад; но ведь и не только. Проповедуется православная истина – молиться за тех правителей, которые совершили перед народом грехи тяжкие; не призыв к отмщению тиранам, а к молению перед Богом, чтобы и они были прощены. В этом христианская любовь.
Немало сомневающихся, что за десять лет до смерти, в год встречи с императором Николаем I, Пушкин уже основательно приобщился к православным истинам. Это следует из многих фактов, в том числе и из ”Бориса Годунова”.

Если сделать самый строжайший анализ языка пушкинской трагедии, то даже заядлейший антипушкинист не сможет ничего противопоставить утверждению, что уже в это время вели-ким нашим поэтом была создана литературная словесность, та самая, которая здравствует сегодня, но которою с пушкинской силой и сейчас никто не пользуется. И дело тут не в том, что словесность создана, а в том, что полно ею может пользоваться только гений, только тот представитель нации, в котором гармоничнейшим образом сошлись все национальные свойства (так же, как у Пушкина). И потому при неоценимом богатстве только единицы поль-зуются им в той степени, в которой эти единицы наделены талантом, духовной слаженностью. Но в 1826 году создатель литературного языка здравствовал и создавал  шедевры. Вот только какого труда ему стоило освоить все прежние достижения русских литераторов!..

Сколько много мы ни говорим о Пушкине-языкотворце, а пока не ушли от трех положений – от наработок классицизма (Кантимир), введением силлабо-тонической системы и обога-щением книжного языка народным (Тредиаковский, Ломоносов). Правда, всё это пока у нас взято в аспекте формообразования. Но ко всему этому нам необходимо прибавить еще одну важную грань. Каждый из пушкинских предшественников внес в поэзию свою лепту в разработке жанров. Пушкин ни один жанр не оставил без внимания. Даже кантемировские сатиры нашли  отражение в его стихах и поэмах. Разве не заметен их критических дух в “Монахе”, в стихах “К другу стихотворцу”, “Лицинию”, “Моему Аристарху”, в поэме “ Тень Фон-Визина”? Здесь только подсечек под заголовками не хватает – “Сатира”, а так суть всё таже. Правда, суть эта – сатирическое отношение к действительности – уже явлена на ином, более высоком уровне, когда лобовое решение проблем заменено разнообразными художест-венными приёмами, то ли это необычный сюжет, то ли острое размышление, то ли сердечное обращение к адресату с полезным советом.
Впрочем, это только сатирам не повезло. А вот жанр – письма – изумительно прижился в творчестве Пушкина. Большинство ранних стихов – это стихотворные письма – “К Наталье”, то же “К другу стихотворцу”, “К сестре”, “К Батюшкову”, “К студентам”... Многие антипушкинисты бранят нашего поэта за такие “интимные послания”. Можно, дескать, было и без этих излишеств обойтись. Но, во-первых, тут уж не вина Пушкина, что издатели пристрастно перепечатывают все пушкинские творения без изъяна (сам он был против этого), а во-вторых, надо бы чисто по-человечески понять, что юной музе, еще толком не знающей жизни, в та-ком виде проще и естетственнее было развиваться – письмо написать всякий может, а почему же пииту возбраняется? К тому же дело не в жанре. Зрелый поэт любую старую форму возродит. Вспомним есенинские письма, в которых с небывалой силой отразилась и его собственная жизнь, и жизнь страны, народа.

Ну, а про эпиграммы речи нет. Они так завладели национальным гением, что он потом сам чуть ли не плакал от них. Отказывался. Но написанное пером и топором не вырубишь

Когда Потёмкину в потёмках
Я на Пречистинке найду,
То пусть с Булгариным в потомках
Меня поставят наряду...

Ах, чего здесь только нет, в этом позднем творении! И стопроцентный народный язык, чи-стейший, как слеза; и злая ироничность по отношению к Булгарину и Потёмкиной; и пре-дельная ясность мысли; и полная словесная послушность; и главное – высочайшая поэзия...

Трудно выразить словесно, какое развитие у Пушкина получила “любовная лирика” Тре-диаковского (стихи из его романа “Езда в остров любви”). Тут только прочувствать остается. У Тредиаковского: “Там сей любовник, мог ей который угодить...” и у Пушкина: “Я помню море пред грозою: Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам!..” Кого не покорит эта поэтическая откровенность Пушкина, эта свобода, эта летящая словесная лёгкость. Вот образец (а их у Пушкина, на радость нашу, много) небывалой слитости русского духа: любящего сердца, созерцательности, свободы и предметности!..
Полностью взял наш поэт на вооружение стихи Тредиаковского “на разные случаи”, изображающие природу, городской пейзаж, отражающие любовь к русской земле. Примеров можно привести множество. Ограничимся минимумом. “Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался, Отрадой тихою, восторгом упивался...”; “Снова тучи надо мною Собралися в тишине...”, “Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид...”, “И неподкупный голос мой Был эхо русского народа...”

Не остались в обиде и “басенки” Тредиаковского. Они под рукой Пушкина заметно преобразились, но юмора и неназойливой назидательности не потеряли:

“Послушайте, – сказал священник мужикам, –
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне – не подражайте...”

Если сравнить хотя бы эти строчки с любыми тремя строчками Тредиаковского, то мы получим полное представление, насколько продвинулся вперд Пушкин по обогащению литературного языка просторечием, народными словами. Вот три строчки из басни “Ворон и Лисица: “Негде Ворону унесть сыра часть случилось; На дерево с тем взлетел, кое полюбилось. Оного Лисице захотелось вот поесть...” Сравнивайте. Разница огромная. Но подробнее о заиствовании слов в народном языке в пушкинскую эпоху мы поговорим чуть позднее.

Известно, что Ломоносов особое внимание в своих одах уделил темам Бога, творения мира, стихотворного переложения Псалмов и Пророков. По известным нам причинам, такой прямолинейности в творчестве Пушкина не было. Поначалу, под влияние Вольтера, он подверг осменянию библейские истины, и позднее нет-нет да возникала в его стихах неверие. Но позднее, вернувшись в лоно православия, поэт заново переосмыслил богатый ломоносов-ский опыт и, как везде, пошел своей дорогой. Мирозданческих вопросов он избегал, больше интересовали его вопросы духовного плана – взаимоотношение человека и Бога, становление Божьего творения на путь служения Христовым истинам, причем процессы эти показаны в моменты наивысшего напряжения, потому и читаются стихи с особым вниманием.

Припомним “Пророка”. Здесь показан самый важный и самый сложный в жизни человека момент –начало служения Господу. И с этой целью в человеке умирает, уходит на второй план всё телесное, а вместо этого рождается всё духовное: зрение (“Моих зениц коснулся он”), слух (“Моих ушей коснулся он”), речь (”И вырвал грешный мой язык”), чувства (“И сердце трепетное вынул”). Рождение нового человека вместо ветхого – дело болезненное. И именно это и рисует поэт... В стихотворении речь о пророке, поэте, и в этой связи значение этой вещи неизмеримо возрастает. Пушкин признает истинным только то, что выполняется по воле Божьей, при истинной православной вере. Таков художественный подтекст произведения. Ах, помнится, как крутились при его объяснении атеисты-литературоведы!.. Ну да Бог с ни-ми... Нам сейчас важнее понять, во что воплотились ломоносовские оды, восхваляющие мудрых царей. Воплотились они в стихи о Петре Первом (“На троне вечный был работник”); о Николе I (“Герой”), приехавшим в Москву, чтобы морально поддержать подданых во время эпидемии холеры; наконец в послание “Друзьям” (“Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю...” Были в пушкинских стихах не только похвалы владыкам, скажем, это он изящно выразил в “Памятнике” (“...в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал...” А строчка Ломоносова “Я знак бессмертия себе воздвигнул” пере-плавилась в звонкую пушкинскую медь: “Я памятник себе воздвиг нерукотворный”, вобрав в себя еще и пророческие предсказания о себе Державина...

Когда-то в “Эпистоле о стихотворстве“ Сумароков призывал собратьев по лире “последовать таким писателям великим”, как Гомер, Софокл, Овидий, а из наших – Кантемир, Ломоносов. Призывал достойно воспевать подвиги России, опять же указывая на Петра Великого и Екатерину Вторую. Советовал не пренебрегать никаким жанром:

Всё хвально: драма ли, эклога или ода –
Слагай, к чему тебя влечет твоя природа;
Лишь просвещение писатель дай уму:
Прекрасный наш язык способен ко всему...

Для Пушкина все жанры были хороши. А жанр перевода вдвойне. Во-первых, лишний раз можно было приобщиться к иноплеменной литературе, всегда по-своему интересной, богатой именно тем, чего в нашей зарожадющейся словесности явно не хватало. Во-вторых, всегда было интересно рассказать чужой сюжет на русский лад, выявить в нем то, что близко для сердец соплеменников. В-третьих, перевод значимого зарубежного автора всегда обогащал национальную литературу, сближал ее с общечеловеческой культурой, которая всегда должна была присутствовать в культуре частной – уж таков был закон, и Пушкин живо его чувство-вал. И, наконец, в-четвертых: этот жанр позволял обогатить свет идеей, которую, без ссылки на зарубежного автора, ни за что бы не пропустила цензура. Вот почему четверть века в ру-кописях поэта одно чужеродное имя неустанно сменялось другим. “Кольна” – вольный перевод одной из песен легендарного шотландского барда Оссиана. “Осгар” – стихотворение по моти-вам Оссиана и Парни. “Козак” – подражание малороссийскому фольклору. “К Лицинию” – вольнолюбивое стихотворение Пушкина, написанное в русле распостраненных в те годы подражаний античным поэтам. “Сон” (отрывок) – по мотивам эпикурейской поэзии. “Истина” – использование высказываний известных древнегреческих философов. И так далее. Вплоть до последних пушкинских переводов – “Подражание итальянскому” (“Как с древа сорвался предатель ученик...”, “Из Пиндемонти” (“Не дорого ценю я громкие права...” и “Отцы пустынники и жены непорочны” (стихотворное переложение молитвы Ефрема Сирина). Если два первых перевода – маскировка от цензуры, то последнее стихотворение – гениальный образец перевода, при котором узнаваемость молитвы изумительная.

В данной книге мы не претендуем на всесторонний анализ жанров, которые Пушкин перенял у литературных предшественников и развил в своем творчестве. Но какие-то важные параллели мы сделать обязаны. Сумароковские элегии, сонеты, притчи, сказки, эпитафии, песни, став пушкинскими, обогатили полное собрание сочинений великого поэта. Так, Сумароков “воспел” в одной из своих сказок жадность мужика (“Мужик у мужика украл с двора корову”), а  Александр Сергеевич – жадность “вздурившей” старухи (“Сказка о рыбаке и рыбке”). Для представления, насколько разнобразили пушкинскую поэтическую палитру указанные жанры, приведем три примера.

Элегия:

Опять я ваш, о юные друзья!
Печальные сокрылись дни разлуки:
И брату вновь простёрлись ваши руки,
Ваш резвый круг увидел снова я...

Притча “Сапожник”:

Картину раз высматривал сапожник
И в обуви ошибку указал;
Взяв тотчас кисть, исправился художник.
Вот, подбочасть, сапожник продолжал...

Эпитафия (“Младенцу”):

В сиянье, в радостном покое,
У трона вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца...

По поводу последних четырех строк. Всего четыре строчки, а сколько отражено пра-вославных истин: жизнь на земле -- изгнание за грехи предков; душа умершего младенца непременно попадает в рай, душа младенца молится за родителей... Стихи были написаны в 1829 году (к исследованию о продвижении поэта по вере)...

Ироничность Майкова в больших по объему жанров (герои-комическая поэма “Елисей...”) пришлась Пушкину по сердцу, да так, что он до конца дней своих с нею не расставался. (“Монах”, “Гавриилиада”, “Фон-визин”, “Руслан и Людмила”, “Сказка о попе и о работнике его Балде”, “Сказка о рыбаке и рыбке”, “Сказка о золотом петушке”, “Граф Нулин”, “Домик в Коломне”, “Езерский”, “Анджело”, “Скупой рыцарь”, “Пир во время чумы”...

...Мне рифмы нужны; все готов сберечь я,
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат –
Все годны в строй: у нас ведь не парад.

Кстати, о рифмах. Расширение способов рифмовки, так называемая “демократизация рифм” – еще одна заслуга поэта перед отеческой словесностью. Правда, отметим это мимоходом. Надеемся, читатель поверит нам на слово...

Нетрудно заметить, что и майковские стансы нашли приют в поэтическом саду Пушкина. Сжатость, емкость и философичность этого жанра прельщали поэта в первую очередь. Вот строчки из стансов с подсечкой “Из Вольтера”:

Счастливцам резвым, молодым
Оставим страсти заблужденья;
Живём мы в мире два мгновенья –
Одно рассудку отдадим...

Именно рассудок помог нашему гению освободиться от пут безверия, которым оплела его мода на “вольтерьянство”, и настолько глубоко укорениться в православии, что его суждениям (поэтическим и прозаическим) в отношении христианской веры могут позавидовать современные богословы. (Что, кстати, подтверждает исследование о Пушкине протоиерея Иоанна Восторгова, нового священномученика Российского).

Повесть в стихах и стихи под народные песни Богдановича, как мы уже отмечали, так же не прошли мимо пушкинского внимания. Вспромним, что “Медный всадник” расценивается самим поэтом, как повесть (“Петербургская повесть”), а стихи, написанные по правилам народного фольклора, как полевые цветы, украшают всё его творчество.

Песня:

Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут. (1836 год).

Чем это не народная мудрость?

Следующих за Богдановичем поэтов – Хемницера, Капниста, Радищева, Львова, Крылова, Карамзина, Дмитриева, Державина, Жуковского мы отметим не с точки зрения применения каких-то новых жанров, а с точки зрения народных слов, которые смело вводились ими в поэтическую структуру стихов. Многие строчки их произведений уже освобождены от архаики, книжности, но, пожалуй, только Жуковский может похвастаться тем, чтобы отдельные стихи были написаны только языком народным. Хотя и там встречались церковно-славянизмы. Но Пушкин чистотой народного языка уже владел в совершенстве. Народную лексику он знал столь хорошо, что ему ничего не составляло выражать сложнейшие философские мысли только по-разговорному, по-народному. Сослаться можно на многие вещи, мы предпочтем ссылку на “Евгения Онегины”. Вот где раздолье современного русского литературного языка. И только, где нужно, поэт применяет архаизмы и книжные обороты. Перечитайте роман в стихах и убедитесь в этом. Тем более и читать-то его – одно удовольствие.

На этом мы закончим краткое исследование формальной стороны творечества Пушкина, но форма без содержания ничего не стоит. А потому следующую главу посвятим содержательной сущности пушкинской музы. – Б.Е.).

(Продолжение следует).


Рецензии