Вишня

А помнишь, мы однажды купили ее целый пакет – из желто-зеленой,  тонкой такой бумаги, а ягоды дали сок, и он быстро порвался, и нам пришлось наперебой спасать ее из мокрых бумажных клочков. А потом додумались, нашли незанятую лавку, да еще с каким видом! - мы с тобой восседали, просто как цари на троне, и, конечно же, довольно скоро принялись соревноваться, кто дальше плюнет косточкой;  и конечно же, я у тебя выиграл. А внизу, под нами, расстилался зеленый лужок, и по нему носились неуемные детки, пытались змея запустить, что ли, хоть и ветра-то никакого не было – а за ним река, а еще дальше, на горизонте, сиренево дымила трубами дорогая наша Москва.

Нам с тобой тогда сколько лет было? – по восемнадцать, кажется,  и вся жизнь была впереди, на ладони , вот как этот зеленый лужок перед нами; и все понятно в ней, и очевидно, насколько каждый из нас неповторим и, конечно, предназначен для великого. А ведь и  сам Алексей Михайлович здесь когда-то прогуливался, напомнил я тебе,  и, небось, тоже о великом думал. Да и пусть бы даже не о великом, зело весело место: хорошо видеть далече поля, всю Москву - монастыри и реку, под самым дворцом текущую.  Сенокосы едва оком презрети мочно, по которым, егда разольется река,  множество птиц, которым Царское Величество тешится, и соколов на птиц пускает.

Ты смешно измазала мордочку красным, наверное, очень торопилась, и брызнул сок: вишня была самая твоя любимая ягода, ты всегда настаивала, что никакая не черешня –гладкая, приторно-сладкая,  и ягоды как  из целлулоида - а именно вишня, с ее кисло-острым,   неповторимым ароматом. И  ты никак не могла найти место, где испачкалась соком, и  тыкалась то правее, то левее. Ты всегда жила так, как будто этот день – последний: жадно бросалась загорать, сгорая до черноты, или объедалась  чем-то вкусным до тошноты,  или танцевала всю ночь напролет, забыв, что завтра работать. И ты кинулась вслед за мной, не раздумывая, к манящим великим  свершениям и ночным огням -  тем более,  что здесь стало  негде работать и вообще страшно.

Нет,  ты, права,  конечно: я по натуре своей не босс, и строгости во мне никакой  – но, скажи, что мне  оставалось, кроме как тупо  зарабатывать деньги, чтобы радовать тебя, моя девочка? Не мог же я допустить, чтобы, вглядевшись в ценники, ты опять смущенно выходила на улицу...  а ведь ты так любила красиво  одеваться, и  мне так радостно было тебя радовать - в такие моменты, слушая твой заливистый смех,  я был еще  счастливее тебя!   Конечно, я готов был  радовать тебя и другим - я писал тебе стихи, регулярно и помногу;   я даже посвятил тебе книгу, которую в конце концов  и издал,  на собственные, точнее, наши с тобой деньги  – но под конец мне почему-то стало казаться, что мои стихи интересуют  тебя все меньше. И вместо того чтобы,  поздно встав,  неторопливо брести на кухню и долго шуршать там периодикой, поглядывая одним глазом в телевизор, в ожидании,  когда доберется, наконец, до края джезвы волшебная,  припекшаяся с одного края пенка; вместо того, чтобы   задумчиво перебирать  в уме, взвешивая,  пробуя на вкус  различные сюжеты, как было заведено в той прошлой, покинутой нами жизни -  вместо всего этого я отправлялся с утра пораньше тащить за уши это без любви рожденное существо,  самонадеянно претендующее на литературный слог и информативность. Однако,  чем дальше, тем больше из всех щелей  его лезла вульгарная желтизна.

Каждое утро я входил в ставшую уже ненавистной мне комнату, где обитали мы с Борькой, а также царил  этот гундосый Валера, обещавший завалить нас рекламой «по самое немогу». И каждый наш день начинался с Валериных звонков по списку – тем, кому без рекламы в нашей газете, уверял он, было не выжить. Где только Валера не начальствовал на просторах нашей бывшей родины! – по крайней мере, так выходило по его словам. В  свете этого,  выбор его нынешней деятельности выглядел странным, но, конечно, всякое бывает в жизни, а уж здесь и подавно.  Так  и существовали в тесном коллективе  мы втроем – мы,  да еще  секретарша Алена.  Помнишь, когда-то мы вместе с тобой смеялись над тем, что  есть такая разновидность по-своему неглупых девушек,  которым требуется лишь неделя, максимум две, чтоб разобраться, освоиться – и покинуть затем свой  невзрачный кокон застенчивой дурочки, вылупившись из него пышнокрылой,  кричащей расцветки нахалкой.  Валера быстро нашел с ней язык, а вот я нет, я даже не раз порывался ее уволить – останавливало меня лишь то,  что на ее место придется взять такую же, только, возможно,  еще более  безграмотную. Ах да, я забыл  авторов -  целую   армию  неудачников с раздутыми, как печень алкоголика, амбициями и  глазами побитой собаки; словно соревнуясь в плохом слоге,  неактуальности тем, да и просто незнании грамматики, они досаждали мне еще куда  больше Валеры. При этом некоторые были крайне обидчивы – что, впрочем, объясняла фраза, которую многие из них любили повторять: «Как вы не понимаете, я же  я  приехал сюда, чтобы писать!»  Под их натиском я постепенно снижал требования, а потом и вовсе забросил правку текстов -  но, к  удивлению моему, возмущенных писем в редакцию не наблюдалось:  по-видимому, прав был все же Валера, утверждавший, что газета живет рекламой,  и ничем другим... а тем временем Борька, выкатывая глаза,  рвался уже к новым рубежам: «А давайте будем их, читателей,   пуга-ать!» Ужасы, и ничего, кроме ужасов – вот в чем наше спасение!

Который день хожу я в этом каменном мешке, бороздя  кривые улицы, сплетающиеся меж собой;  они переходят в другие  кривые улицы, а те, наконец, в широкие прямые проспекты, но и те ведут в никуда -  точнее, в застроенную точно такими же домами местность, где нет ни единой знакомой души. Хожу  часами и все пытаюсь понять, почему нам с тобой, могущим все, в итоге оказалось дано именно это;  почему все, словно в калейдоскопе с цветными стеклышками,  сложилось именно в такой узор,  и что я сделал не так.  Но разве поймешь? Пока что лишь ясно одно: в той, прошлой жизни я не торопился  воспользоваться  тем, что лежало у моих ног, только нагнись - и вот я здесь: владалец третьесортной газеты,  и никогда не стану известным писателем. Каждый сверчок знай свой шесток. И всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что и малой вещи честь и чин и образец положены по мере - извини, это я опять «тишайшего» Алексея Михайловича цитирую, привык – без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; безстройство же теряет дело и возставляет безделье. Ну что ж.

Кривой переулок внезапно выводит меня на главный бульвар нашего славного города, где русских не меньше, чем коренных жителей. Вот как раз одна такая, влекомая породистыми догами, проскользила мимо на высоких каблуках.  Я не успел рассмотреть лица -  больше половины скрывали  темные очки  и копна волос – лишь густой шлейф духов долго не таял в воздухе. Без сомненья, дорогих. Наверное, французских. А помнишь, как я тебе привез, впервые в жизни,  французские духи? – ну да, в той, прошлой жизни, в блочной многоэтажке напротив метро.  Помнишь мою первую, она же последняя, поездку за рубеж? – и когда я спросил тебя, что привезти оттуда, ты попросила французские  духи. Перед обратной дорогой я, конечно, зашел в магазин.  Французские? – удивились они. - У нас тут почти все французские...  Не знаю, помнишь ли ты, а я  вот отлично помню тот небольшой,  пузатенький флакончик в белой с золотом коробочке – ты тогда радовалась, как ребенок. Но как ребенок, ты никогда не умела распределять, дозировать счастье;  ты требовала все сразу, и  с  удовольствием душилась ими всякий раз, когда на нашей прокуренной кухне собирались друзья, а это бывало нередко.  Но, знаешь,  только здесь я понял, что государство, стольо ожесточенно  и, в целом,  заслужено поносимое нами на этой кухне, по сути занималось меценатством, не давая нам умереть с голоду и позволяя при этом от души предаваться креативному безделью. Где ты встречала здесь такое?

Но ты по-прежнему надеялась на чудо, ты подарила мне «записную книжку писателя» -  красивую, в кожаном переплете.  И я сначала всюду носил ее с собой, ведь я всегда мечтал о такой. Я делал в ней пометки -  потому что память, увы, уже тогда стала подводить меня – наверное, слишком много было выпито в свое время на той нашей кухне. Она, твоя книжечка,  и сейчас со мной – точнее, дома, во втором, кажется, ящике тумбочки – и если нужно, я ее быстро найду. Только не знаю, будет ли нужно... потому что с течением времени я все чаще стал забывать ее  дома,  все яснее понимая, что,  какие бы расчудесные пометки я ни сделал в ней, как бы ни старался слить их воедино, воплотить в произведении, которому суждено стать  бессмертным  - оно получится не просто смертным, оно станет второсортной однодневкой, почти такой же, как  материал в моей газете. И тогда мне впервые стало страшно. Однако все проходит, и к страху тоже привыкаешь - как  и к тому, что все глубже засасывает непыльная, безбедная  среда. Ведь мы с тобой тут не голодали не разу, не так ли?

Но ты, рожденная быть музой,  отказывалась прозябать,  не желая погружаться   в серую, вязкую  иммигрансткую кашу  -  ты снова  рвалась туда, где нас нет. Но, максималистка моя ненаглядная , ты все никак не желала понять, что, даже если мы вернемся, не будет уж больше посиделок на кухне  – да и кухни той нет, она давно продана  вместе с квартирой каким-то налоговикам, кажется, из Перми.  И  шашлыков на Валькиной даче, доставшейся ему от известных родителей,  тоже не будет  –  Вальку унес инфаркт, а больше половины дач в поселке тоже скупили те, кто, в отличие от нас, умеет делать деньги. Что бы мы нашли, вернувшись? – совершенно незнакомый, новый и опасный мир, играющий по неизвестным мне правилам, в котором у тех, кто не уехал и выжил, рядом со мной триста  очков форы. Пойми, пытался я объяснить тебе: ушла эпоха, и эта дверь, увы,  закрылась. Помнишь, кто разрушил дворец Алексея Михайловича? -  ведь не большевики же. А  свои – те, что были уверены, что только дорога на запад - правильная.

Но ты уже не слушала;  понять меня, как  ты понимала тогда, на кухне, тебе мешали чужая речь  по радио, выбеленные стены  и холодное  солнце за окном. И как-то раз ты проснулась  и долго разглядывала себя в большом зеркале, висевшем рядом с кроватью. Ты  внимательно изучала каждую линию, каждую мелкую морщинку – а потом повернулась и сообщила буднично, словно о том, что кофе готов,  что уходишь к нему. И,  пока я собирался с мыслями, часто дыша, словно рыба, силою неподвластных ей обстоятельств внезапно выброшеная из воды, ты натянула свой любимый свитер и действительно ушла -  к этой бездарности с жирной шеей и золотым кольцом на мизинце. Уже надевая сапоги,  ты сказала, что не можешь больше так жить - наверное, это обычная фраза в таких случаях – и чтобы я не думал, что дело тут в Алене; да, ты хоть и устраивала мне пару раз сцены ревности, но исключительно от скуки,  чтобы хоть чем-то развлечь себя и меня,  расцветить монотонность суток. Дело в том, сказала ты,  что если ты не уйдешь сейчас, то совершенно ясно, что не уйдешь уже никогда,  и всей плотью врастешь в эти ватные будни, и закончишь свою жизнь вот так  - то есть никак, в съемной квартире с видом на внутренний двор и мусорные баки. И если не получилось в качестве Эвтерпы обжить Олимп  - хорошо,  пусть будет хоть особняк с видом на озеро и круизы по Карибскому морю. И хлопнула дверью.

Но скажи,  почему именно к нему? -  неужели только потому, что он  – самый  успешный из всех, кого ты очаровала своими бездонными глазами? Неужели только потому, что каждый раз, заметив в них интерес, он уверенно лезет за бумажником,  с удовольствием демонстрируя тебе свои, так сказать,  третичные  гендерные признаки?  И о чем вы разговариваете с ним, задернув кроваво-красные шторы,  под модной, угодливой дугой изогнувшимся торшером,  когда даже в полночных барах гаснут огни и  людей словно ветром сдувает с улиц? Неужели о том же, что и мы с тобой?  Да, я знаю, он умеет притворяться – ведь он давно понял, что ты все еще маленькая девочка, которой кажется, что вот  там, за поворотом, и бурлит настоящая жизнь, пока она  все прозябает в предбаннике – и он умело развлекает тебя, делая вид, что ему интересны литература и кино, театр  и политика, интересно вообще что-то, кроме денег. Он охотно предоставляет тебе этот суррогат общения,  вкупе со своим кошельком. Но пойми, нетерпеливая Эвтерпа моя, он не способен любить, он  умеет только покупать -   и он купил тебя вместе с  твоими мечтами о заоблачном царстве,  где всем хорошо. Которому, увы, никогда не быть на земле.  Вот скажи  мне, по мере ли было Алексею  Михайловичу  стихи сочинять?  –  занимался  бы больше государством, как Петр, глядишь, и прославился бы больше, и дворец бы цел остался – а  он и письма длинные писал, и Уложения, и философские записки... К чему, для чего?  Ах да, все никак не привыкну к тому, что тебя уже нет больше  рядом,  и по вечерам ты разговариваешь не со мной, а с ним. Что ж, попробуй спросить его об этом – а, впрочем, я догадываюсь, что он скажет. Но  я знаю, что,   сколько бы он ни прочитал книг, сколько ни посетил бы музеев,  он никогда не сможет говорить с тобой на одном языке.

И еще я знаю кое-что: он не сможет говорить с тобой о Москве. Потому что его не было там, в тот день, когда ветер волновал зеленый лужок и дым из труб на горизонте;  он не участвовал в нашем первенстве  по плеванию косточками, и ничего не знает про наши  планы, про наши мечты, и про вишневый сок на твоей щеке.  И я бесконечно рад этому - потому что это только наша с тобой Москва. Девочка моя, ведь ты всегда любила вишню – почему же ты предпочла ей приторно-сладкую черешню? Неужели и к тебе  предательски подобрался  возраст, непробиваемой  пеленой так  затянувший  небосвод,  что не стало видно солнца, и краски поблекли, и нет уж сил  трепетать,  и хватает их лишь на то, чтоб рот открыть и замереть в  ожидании сладкого? Ну что ж – я не в силах и не вправе сменить эти декорации. Радуйся и веселися, что Бог совсем свершил, изволил взять с милостию Своею; и ты принимай с радостию сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление. 

Но увидишь:  когда-нибудь тебе станет плохо, очень плохо – тебе станет тяжело, и душно, и дурно  до тошноты, и скулы сведет от скуки и пошлости, и блеск сокровищ померкнет, и превратятся они в груду ненужного хлама в углу,  и сладкое обернется беспощадно кислым,  горьким даже - и, распахнув настежь дверь, ты сбежишь  от него в непроглядную ночь. Возвращайся, я буду ждать.


Рецензии