И будь, что будет!
Августовская ночь смиренно умирала без болезненного стона ветра в проводах, без всхлипов долгого дождя и холодных слёз на стёклах окон. Сквозь крепкие прутья решётки в узкое окно, пожирая слепой мрак, добровольным узником, крадучись, вползал серо-мутный рассвет. Чернота лениво растворялась, обнажая мрачные подробности камеры, всю неприглядность временного пристанища, её убогую обстановку с металлическими двухъярусными кроватями и старыми прикроватными тумбочками, с массивной дверью, обитой жестью, с чешуйчато облупившейся зелёной краской на наличниках, с тонкими трещинками, расчертившими весь потолок. Эдуард чувствовал, что в такой среде человек неизменно становится столь же неопрятным в душе, как и всё в этом помещении.
Помнится, такая мысль спонтанно родилась ещё при первом взгляде на это неказистое, зачуханное здание, когда его привезли во двор гауптвахты. Маленькие окна с немытыми стёклами, уродливые стены цвета передержанного в печи ржаного хлеба с выбитыми на углах кирпичами, одинокая чахоточная акация с мёртвыми корявыми ветвями, разбитая скамья под ней и рядом – тяжёлая белая урна с пояском лепнины – всё угнетало при первом же беглом взгляде.
Молодой могучий храп донимал, закабалял слух. Надорвав шов, Эдуард выщипнул из тугой подушки клок серой ваты, заткнул уши, а потом долго ворочался, пытаясь вспомнить хоть что-то приятное из своей довоенной жизни, только это всё "приятное" заслонялось предчувствием надвигающейся неминучей беды. Она приблизилась вплотную, от неё веяло январской стужей: Эдуард третьи сутки ожидал начала следствия военной прокуратуры, но точно не знал, оставят ли его на гауптвахте или переведут в следственный изолятор. Скорее всего, по неизменному закону подлости должно случиться самое худшее: до окончания суда и вынесения приговора его, конечно, за милую душу упекут в изолятор. А там, по рассказам тех, кто сию участь по немилости судьбы хоть однажды изведал, камеры всегда переполнены, спёртый воздух пропитан вонью табачного дыма, запах которого он так и не научился сносить. Но даже не это самое большое неудобство: уголовная шпана действует на нервы много хуже рвотных миазмов.
Дрыхнут охламоны, ни до чего им, счастливцам, дела нет. Беззаботно отмотают свои сроки, и через пять-семь дней без всякого раскаяния вернутся в родные казармы, снова будут сбегать в самоволки, лакать водку, привычно получать новые взыскания. Ничего страшного не произойдёт – всё будет, как было всегда в нашей армии, где с избытком хватает и разгильдяйства, и геройства… Лишь у Эдуарда, в его короткой биографии, очень скоро всё может круто измениться, и никакое раскаяние тут не спасёт. Впрочем, он и не раскаивался, ибо совершил не воинское преступление, а необходимый в таком случае мужской поступок. Ещё неизвестно, как расценит сей инцидент трибунал. На оправдательный приговор всё же шанс есть. Хотя вряд ли… Судебная система о милосердии ничего знать не желает, а тут та-кое: влепил пощёчину замполиту полка. Пусть слегонца, но всё-таки…На святое посмел руку поднять. За подобное даже в зону могут законопатить, лес лобзиком научат пилить. Отгадать судьбу невозможно, однако много лучше угодить на лесоповал, чем в дисбат.
В минувшую пятницу Эдуарда Евсеева вдруг вызвали в штаб полка. Подполковник Кононыхин важно восседал за рабочим столом и что-то писал. Солдаты этого сухаря не любили и даже побаивались: любовь и страх рядом не уживаются. За вторым столом у окна перебирал какие-то бумаги его заместитель, майор Шилов.
Евсеев доложил по форме: тыры-пыры… мол, по вашему приказанию прибыл.
Подполковник холодно зыркнул на Евсеева, встал, вышел из-за стола.
– Мы получили телеграмму о том, что твоя мать – в тяжёлом состоянии и сейчас находится в больнице. Если это так, надо оформлять недельный отпуск и… Кстати, сколько ей лет, и с кем она проживает? – поинтересовался он.
– Пятьдесят семь, – ответил Евсеев. – Живёт с моей старшей сестрой.
– Кем работает сестра? – опять въедливо поинтересовался подполковник.
– Врачом в городской больнице, – ответил Евсеев, не чувствуя подвоха.
– Так-так, это уже интересно… – проявил бдительность Кононыхин. – В этом случае совсем не исключено, что телеграмму при её участии могли ловко состряпать. Интересно, интересно…
Н-да!..
Он вплотную подошёл к Евсееву, испытующе пронзил его сырым холодом водянисто-болотных глаз с прожелтью. Под ними висели полукружья тёмных отвисших мешков.
Наглая муха шлёпнулась на седеющий висок. Он дёрнулся, костляво растопырив пальцы, спасительно махнул рукою.
Дурная весть душу расцарапала, а тут ещё это некрасивое подозрение… Мать действительно давно и серьёзно больна. Года три назад случился инсульт. Кое-как выкарабкалась с того света, но потом уже не могла спускаться с пятого этажа и только в летние дни дышала свежим воздухом, выходя на балкон. Да и как можно было сберечь здоровье, коль на её долю досталась столько непосильного труда и переживаний? Отец капитаном вернулся с войны, протянул всего пять лет и умер, не дожив две недели до сорока двух. Молод ещё был. Аукнулись ранения, сырые окопы, голод, холод… Возвратился с победой, а легче не стало – на износ трудился почти до самой смерти. Эдуард родился в сорок седьмом, и хорошо помнил те несытые, разутые и раздетые пятидесятые. Похоже, у подполковника Кононыхина судьба сложилась совсем иначе: холёное благополучие всегда при нём на самом видном месте – на роже. Евсеев это чувствовал, в его душе закипала даже не обида, а злость. В такие моменты он становился спокойным и дерзким. Сознание собственной правоты отбрасывало в сторону страх перед звёздным начальством. Не отводя взгляда, вдруг сказал с вызовом:
– Я так понимаю, товарищ подполковник, вы только что своим подозрением нанесли оскорбление матери и моей сестре. Разве у вас есть основание утверждать всё то, что я сейчас услышал? Ваши вымыслы унизительны.
– Да как ты смеешь! Нет, видишь ли, основания… А то, что сестра работает врачом…
– В данном случае её профессиональная принадлежность не говорит, что она совершила должностное преступление, а потому, – Евсеев сделал короткую паузу и понизив голос, упрямо потребовал, – я настаиваю, чтобы вы немедленно извинились.
– Что-о-о?.. – сырые глаза Кононыхина от возмущения вспучились. – Это я должен извиниться?!.. – пророкотал, наливаясь гневом и часто моргая. Рот перекосило в язвительной ухмылке. – Дмитрий Иванович, – оглянулся на майора Шилова, – вы посмотрите на нашего доблестного воина. Экий наглец! Сейчас же – немедленно! свяжитесь с военкоматом, откуда призван на службу рядовой Евсеев, и срочно потребуйте подтверждения факта болезни Евсеевой, как её там… Екатерины Сергеевны, что ли? Знаем, знаем мы эти штучки!.. Пусть тщательно перепроверят информацию и телеграммой срочно мне сообщат.
Шилов встал, недобро глянул на своего начальника и коротко ответил:
– Слушаюсь.
– А ты… – опять уставился на Евсеева…
– А я… всё же требую от вас немедленного извинения! – настырно произнёс Евсеев, глядя на обидчика исподлобья.
– Да как ты смеешь?!..
– Да, я смею!.. Смею защищать своё достоинство! Извините, но этому меня с юных лет учили умные, интеллигентные люди.
– Ха!.. Вы только посмотрите на этого наглеца. Он, понимаешь ли, интеллигентик! У него, значицца, достоинство обнаружилось. Кру-гом, и шагом марш вон отсюда!..
– В таком случае примите от меня символическую пощёчину! – Евсеев легонько шлёпнул опешившего подполковника. Нахлынуло чувство брезгливости, вдруг захотелось немедленно вымыть руки.
– Негодяй!.. Да я те-тебя… – Кононыхин задохнулся собственным гневом, скулы враз покрылись рваными багровыми пятнами.
В тот же миг меж ними вырос майор Шилов.
– Под тр-рибунал пойдёшь, гадёныш!.. – свирепо рычал Кононыхин. – В пыль лагерную сотр-р-ру!..
Собрав мыльно-рыльную утварь в вещевой мешок, Евсеев поджидал дежурный «газик» у КПП. Рядом, переминаясь с ноги на ногу, понуро стоял командир взвода, молодой лейтенант Фомин, которому было поручено доставить нарушителя воинской дисциплины на гарнизонную гауптвахту. Его глаза были не потухшие даже, а какие-то протухшие – он только что получил от подполковника Кононыхина приличный разнос за все прошлые и будущие солдатские грехи.
– Ну что же ты натворил! – вздохнул он и сочувственно-легонько хлопнул Евсеева по плечу. – Тебе всего-то три месяца до дембеля, а ты… За рукоприкладство, сам знаешь, срок могут…
– Товарищ лейтенант, не спешите… В нокаут не послал, пощёчина была всего лишь символическая. К тому же, он её честно заслужил.
– Да если бы я всем и всюду раздавал честно заработанные пощёчины, рука от усталости отвалилась бы…
Через КПП на территорию части вошёл майор Шилов. Жил он недалеко и обедать всегда ходил домой. Увидев Фомина и Евсеева, подошёл. Оба перед ним вытянулись, отдали честь.
– Лейтенант, оставьте-ка нас на минутку, поговорить надо…
Фомин свернул за угол здания, пошёл в сторону гаражей, а Шилов взял Евсеева под локоть и провёл к беседке, которую скрывал кустарник.
– Вот что, орёлик, нет времени и желания охать да ахать, хлопать себя по ляжкам. Скажу коротко: ты поступил честно, но крайне опрометчиво. Если дело действительно дойдёт до трибунала, обязан буду выступить в качестве свидетеля. Скажу правду, скажу всё, что думаю об этом случае. Надеюсь, моё слово будет услышано. Признайся честно: ты раскаиваешься?
– Я сожалею…
– Наконец-то дошло до тебя.
– Я сожалею, что дуэли отменили.
– Эко куда тебя, братец, опять понесло! – он замахал руками. – Не вздумай такое говорить следователям. Язык прикуси! Сожалеет он, умник... Тоже мне… погусарить захотелось!.. А тут прощения надо бы просить.
– Товарищ майор, достоинство подаяния не просит – вы это должны понимать. Мне двадцать четыре года, и я не намерен терпеть ни хамства, ни солдафонства. Если сегодня опасно оставаться порядочным человеком – конец всему! Всякая вера может умереть. А мать моя, поверьте, действительно серьёзно больна. Давно больна…
– Я уже об этом доподлинно знаю – звонил в военкомат, просил повторную телеграмму выслать. Кстати, за что всё же тебя из университета отчислили, если не секрет?
– Сия история, товарищ майор, банальна до безобразия. Однокурснику чайник начистил, за доброе имя девушки вступился. Прямо в аудитории при свидетелях по морде врезал. Так получилось – подлости не стерпел…
– На тебя это похоже: что не так – сразу по морде, по морде... Не характер - зажигалка.
– Вот и выперли. До суда дело не дошло – папаша опасался широкой огласки свинского поступка своего отпрыска. Ему было куда проще наказать меня, используя партийную власть. Надавил на ректора университета, добился моего отчисления. Кстати, сынок через полгода по пьяни избил и изнасиловал малолетку. Попался на горячем. Замять не удалось – девочка оказалась дочерью майора милиции. Загремел на строгий режим, срок мотает… Папашу, конечно, сразу же сковырнули с кресла. Да и чёрт с ними! А я после демобилизации восстановлюсь обязательно. Один год осталось учиться.
Наконец к воротам КПП подкатил «газик».
– Ты езжай, – сказал Шилов. – Я, может быть, уже сегодня найду возможность поговорить с генералом.
В пятом часу чернильная мгла за окном заметно посинела. Эдуард так и не смог уснуть – всю ночь думы горячечно бродили по кругу, тыкались в непонятные противоречия, терзали сомнениями: а правильно ли он поступил, может, следовало стерпеть, промолчать, покорно проглотить незаслуженную обиду… Припомнились слова майора Шилова: действительно, зачем теперь-то хлопать себя по ляжкам? Во всяком случае, Эдуарду не было стыдно за свои слова и за пощёчину. И всё же – он отчётливо понимал, что беда пришла не случайно: в пылу тихого гнева поднялась рука, чувство мести в груди воспылало.
«Видимо, гнев к нам приходит, когда мы душу ему отворяем. И будь, что будет! – решил, отдаваясь воле судьбы. – Я не опозорен. Нравственно в любом случае правота – на моей стороне. Если дело дойдёт до трибунала, заявлю об этом во всеуслышание. Мне было бы стыдно струсить, отступить под натиском хамства, не дать отпор этому наглецу. Кононыхину нужна не истина, не признание собственной низости, а увечье всей моей жизни. Не вор я. И не мошенник. За что меня – в пыль?.. Неужели суждено расшибиться о свои принципы! Пусть судьи видят истинную причину моего поступка и различают мотивы. А, может, напрасно себя жалею?! Совесть-то не бунтует, не хлещет плетью, не хочет видеть мой грех. И у судей тоже есть совесть».
Подумав так, он не сразу, но успокоился. Вспомнилась Лариса, её удивительно лучистая улыбка, тёплые и мягкие ладони, которые он любил целовать, душистые волосы, струящиеся на плечи…
Со своей девушкой Эдуард познакомился прошлым летом на школьном выпускном вечере. В тот день воинский ансамбль пригласили в школу. Выступили с концертной программой, а потом в актовом зале сдвинули ряды стульев и устроили танцы. Эдуард играл на аккордеоне, испытывая истинное наслаждение от сотворения музыки и от восхищённых взглядов юных прелестниц. Нет, он не просто играл – языком страсти священнодействовал! Нервная эмоциональная энергия до краёв захлёстывала душу, и пальцы сами заученно порхали по клавишам инструмента. Очаровательная русоволосая девушка во все глаза восхищённо глядела на него. В конце вечера он пригласил её на вальс…
Вскоре Лариса поступила в медицинский институт. Они встречались, когда Эдуарду удавалось вырваться в увольнение. Не раз выбирались на электричке за город к дачному посёлку, где её родители проводили выходные, уединялись на природе, обнявшись, бродили в лесной тишине.
Лариса была несколько странной барышней, с какой-то космической загадкой: любила молча слушать Эдуарда и при этом улыбалась мечтательно. А он делился с ней о своей службе или о прошлой жизни, довоенной… О своих родителях рассказывал, о старшем брате, который после консерватории выступает теперь в концертных программах со своим аккордеоном, с которым они вместе и выросли – отец привез «хоффнер» с войны.
А вот его подруга ни разу не изъявила желания познакомить парня со своими предками, словно нарочно уберегала Эдуарда от такой встречи. Лишь однажды сказала, что её отец тоже бывший фронтовик, а мать работает инженером на заводе.
Целовались, миловались, не переступая, впрочем, запретную черту... Он жаждал владеть её молодым гибким телом и… берёг. Быть может, не для себя, но берёг стоически. Зов плоти сражался с зовом совести. Меж двумя страстями всегда обнаруживалась некая середина, придерживаться которой было очень непросто...
Он не знал, влюблена ли Лариса, но был почти уверен, что самому любить много лучше, чем быть любимым. Мы часто из своего честолюбия хотим влюблять в себя, но не полыхать ответным чувством, в этом находить своё превосходство, а иногда и владычество.
А совсем недавно разгадка нашлась самым неожиданным образом. Сходили в кинотеатр и уже в сумерках вернулись к дому, где жила Лариса. До конца увольнения оставалось не более получаса, а до воинской части – всего-то три минуты ходьбы. На прощание присели на знакомую скамейку в глубине двора. Лето заканчивалось, через два или три месяца Эдуард должен демобилизоваться и уехать в свой город. Предстоящая разлука Ларису пугала и печалила, но открыто обсуждать их отношения не решалась, ждала встречного разговора. Эдуард гладил её руку, но вдруг замер, напрягся. Она почувствовала что-то неладное, подняла глаза. Взгляд Эдуарда парил над её плечом.
– Батя идёт! – сказал полушёпотом, с некоторой опаской.
Лариса оглянулась. Из-за угла дома со службы шёл её отец. Он частенько припозднялся – у командира дивизии, как всегда, дел невпроворот. Но откуда Эдуард прознал, что она его дочь? Ведь хранила тайну, не говорила правду.
– Ты уже всё знаешь?!..
– Что знаю? – не понял Эдуард.
– Про то, что он – мой отец?
– Как – твой отец?.. – ошалело уставился он на Ларису.
– Ты же его только что моим батей назвал.
– Не твоим, а своим.
– Как своим?! – теперь удивилась она.
– Ну да!.. Мы все генерала батей называем. За глаза, конечно.
– Почему?
– Так он сам нас только сынками кличет.
– Ой, как интересно! А я и не знала, что у меня братьев – целая дивизия, – воскликнула Лариса и засмеялась…
Перед восходом солнца Эдуард затих – усталость взяла своё. А потом пригрезился сон. Или явь обрела доселе неизвестное качество… Впоследствии, вспоминая тот рассветный час, Эдуард не мог дать странному событию точное определение.
– Эдик, ты слышишь меня? – спросила мать, подойдя вплотную к его арестантской кровати. – Не беспокойся, сынок, я сделаю всё, чтоб тебя в трибунал не повели. Ничего иного на нашу долю не осталось… Сыночек, прошу тебя, ты потом не смей гневиться…
– Мама, ну что ты можешь? Неужели не понимаешь... Мама, мы живём в тёмное время.
– Ты не совсем прав, сынок. Оглянись: и в тёмное время есть светлые люди. Они рядом с тобой, они желают тебе только добра. Ты должен помнить и знать: они уже спасают тебя.
– Мама, как можно меня спасти? Как?..
– О, ты плохо знаешь свою мать! У меня есть, чем заплатить за твою свободу. Такую дань вынужденно примет даже твой недруг. Его стыд сразит. А ещё ты должен знать, что я тебя всегда очень любила. Я горжусь тобой, ты поступил благородно!
Всё утро наступившего понедельника Эдуард ломал голову, разгадывая слова матери. Он не мог до конца понять, что с ним произошло и что вообще происходит где-то там, за стенами гауптвахты, но почему-то при этом был определённо уверен, что сны такими не бывают. А если они такими быть не могут, значит, существует неведомый и загадочный мир мистики.
В одиннадцатом часу вдруг лязгнул замок и – дверь нараспашку.
– Рядовой Евсеев, с вещами на выход! – скомандовал дежурный.
«Нифигассе!.. Шустро сподобились спровадить меня в СИЗО» – обречённо подумал Эдуард.
– Ну, кузнецы собственных несчастий, не поминайте лихом! – бросил на прощание однокамерникам. – И не вздумайте бить рожи негодяям – себе дороже, – посоветовал с порога. – Любите их, как завещал великий Лев Толстой!..
У ворот гауптвахты стоял знакомый «газик», возле него – лейтенант Фомин, чем-то озабоченный, взъерошенный.
– Живо прыгай в машину, в часть едем.
– Товарищ лейтенант, что случилось?
– Потом тебе объяснят, а сейчас торопиться надо…
Через полчаса Евсеев вошёл в кабинете. Сам подполковник хмуро молчал и что-то опять писал, делая вид, будто вовсе не замечает своего обидчика. Шилов встал, подошёл вплотную, сказал как-то виновато и сочувственно глядя в глаза:
– Мы получили телеграмму. К сожалению, твоя мать… она умерла. Прими, Евсеев, наши соболезнования…
Сказал не столько от себя, но ещё и от имени человека, который в этот момент, отбросив в сторону авторучку, застыл за рабочим столом, сжав седеющие виски нервными пальцами.
Холод дохнул в грудь, под горлом что-то вдруг окоченело, сжалась в комок…
– А теперь ступай в строевую часть, там для тебя уже готовят нужные документы на отпуск.
Не чувствуя себя, не спрашивая разрешения, Евсеев вышел из кабинета политотдела совершенно потерянным. Голова пьяно кружилась. Строевая часть находилась в самом конце длинного коридора штаба полка. Напротив – белая дверь в туалет.
Зашёл, резко крутанул кран с холодной водой, склонился над раковиной, пригоршней брызнул влагу в пылающее лицо, рванул застёгнутый ворот гимнастёрки и замычал раненым телёнком. Тут же, вспомнив слова матери, которую на рассвете ясно слышал и отчётливо видел, но не за гранью сна, а в преддверии настоящей реальности, он схватился за голову и простонал:
– Мамочка, что же ты натворила?!.. Зачем так дорого заплатила? За-чем?!.. За-чем?!..
Свидетельство о публикации №211090200412
Поздравляю Вас с праздником и желаю здоровья, счастья и всяческих успехов.
Виталий Валсамаки 08.03.2016 21:00 Заявить о нарушении