Миссия Россия

ПЕРЕВОД КНИГИ "MISSIONE RUSSIA", АВТОР GIANNI GIORGIANNI, пер. с изд. Societ; Editrice Internazionale - Torino 1996.

Сегодня мы хотели бы познакомить вас со страницами книги «Миссия Россия» священника иезуита, отца Джанни Джорджанни. Автор книги жил и работал в Риме в Доме писателей-иезуитов. Он также являлся директором программы Радио Ватикана «Христианские горизонты» («Orizzonti Cristiani») вплоть до самой своей кончины в 2001 году.
Герой его романа - молодой польский священник Януш Вронски, посланный с миссией в Москву. Во время своего пребывания в России он встречает различных людей, которые оставляют в его сердце неизгладимый след. В свою очередь, отец Януш становится для них духовником, другом, ориентиром, оказывая конкретную помощь. Эта книга рассказывает о том, как Божья Благодать находит самые неожиданные пути для своего проявления, даря людям надежду.

***

I
То, что тихо тебе я рассказываю,
Так на спящие дали похоже.
Мы охвачены тою же самою
Оробелою верностью тайне.
(Борис Пастернак «Белая ночь»)

Мечты о России сопровождали меня всё моё отрочество с бесконечными фантазиями и чтением, которые переносили меня за пределы моей страны, Польши, в Санкт Петербург, в Москву, в бескрайние степи, о которых Тарас Бульба восклицал: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!..» Я воображал себе дачи, березовые леса, деревни, избы, купола луковкой, беседы у самовара в нескончаемые ночи, где бродил белокурый ангел с голубыми глазами и высокими скулами.
Когда я повзрослел, к России во мне осталась особая привязанность, которая пережила внешние события и сохраняла, как в гумусе, подлесок моей души, из которого черпала силы мысль о поездке в Москву, какой бы беспочвенной она ни была, в ожидании таинственного откровения.
Потом мне была предложена конкретная возможность: я жил в Риме и работал журналистом на Радио Ватикана. События в России каждый день выходили на первый план: неожиданный период для любопытства, пересудов и и алчности мира. Даже в ордине, которому я принадлежу, это часто обсуждалось, строились более или менее точные планы на благо этой стране. Тогда я и решил предложить себя в добровольцы.
Мной руководили не великие амбиции, а желание испытать себя на деле, которое могло закончиться, как угодно, требуя каких угодно жертв, в надежде оказаться полезным. Быть самим собой, в первую очередь. Недавно мне исполнилось 40 лет, и мне было неспокойно: может, для всех приходит момент, когда необходимо иметь точную идею о самом себе и своем месте в жизни.
На моем письме стояла дата: май 1990 года. Но проходили дни, закончилось лето, и пришла осень, а ответа всё не было. Может быть, моя просьба затерялась в каком-нибудь ящике, думал я, или может быть, скорее всего, на нее просто не обратили внимания. Из курии мне никто не звонил. Однако мне позвонил директор радио, который, ничего не зная ни о моих мечтах, ни об ожидании, послал меня в Венецию как представителя радио на международную конференцию.
Я поехал с удовольствием, потому что никогда не был в Венеции, но и она заполняла мои юношеские мечты: гондолы, мосты, здания, которыми я любовался в большом альбоме, намного более волнующие воображение, чем в реальности, а затем солнце, по-царски отражающееся в воде, облака, дворцы, небо также зародили в моем сердце фантазии о бесконечных путешествиях, а воображение рисовало прекрасный лик девушки, всегда той же, но иной. В то время я поспорил с судьбой, что обязательно влюблюсь в Венеции! Теперь я был доволен, почти в эйфории, но также разочарован, потому что ехал туда не по своей инициативе, как былинка, переносимая ветром.
***
Октябрь 1990 года, мы плывем в Венецию на катере, намного более элегантном, чем те, которые я видел в детстве на фотографиях в моем альбоме. Просторный, светлый, предоставленный телеканалом RAI, со мной в нем плывет около 50 человек, работников телевидения и радио с Запада и Востока. Моя юность уже давно прошла, и я не помнил своих тогдашних желаний, а также не думал о любви, хотя в лодке было предостаточно красивых женщин. В некоторых из них я признал русских, что всколыхнуло ненадолго мои давнишние мечты, как будто, судьба давала мне знак, но, в то же время, предупреждение.
Но в тот момент я не обращал внимание не на то и не на другое. Я размышлял над тем, что оказался в условиях и местах, которые не планировал, как будто кто-то решил надсмеяться над моей способностью выбирать: ты что-то запланировал, выразил свое желание, твои надежды, твои мечты? Но это всё напрасно. Тебя ожидает совсем иное. Не всегда хуже того, на что ты надеялся, просто иное! Ты свободен желать, что угодно, но в конечном счеты от тебя ничего не зависит. От тебя требуется только, чтобы ты жил и показал, на что ты способен, расплачиваясь за каждую ошибку. Многие говорят, что жизнь – это цепь ловушек, и я не хотел добавлять еще и свои жалобы. Но мне не удавалось избавиться от привкуса печали, которая, благодаря одиночеству, нахлынувшему на меня среди толпы на лодке, разрослось так, что затронуло и другие аспекты моего существования, как будто у меня украли нечто важное, но я сам не понимал, что именно.
Память, останавливаясь то там, то сям, выхватывая то радость, то печаль, часто кружилась вокруг женского лица, несмотря на то, что я, с подозрительным рвением, старался уговорить себя, что не её мне не хватает. Мы познакомились в Краковском университете. Я тогда еще мечтал о театре и литературной славе, а она последовала за мной с любовью и терпением, не требуя от меня гарантий и не просчитывая сроки. Я тоже любил ее, но не соглашался с ее полной и эксклюзивной необходимостью, с ее безграничной щедростью, которая окружала меня невидимой, но тем более реальной, стеной, указывая, таким образом, какой будет моя жизнь до конца дней. Тюрьма, как тогда мне казалось. Поэтому я ею пренебрегал, заставлял страдать, иногда совершенно невольно, но это было еще хуже. Мы расстались накануне моей защиты диплома по причине простой перебранки, как тогда могло показаться. Но я до сих пор помню ее опущенное лицо, свесившиеся между колен руки. И как потом, неожиданно она вскочила, и звонким голосом прокричала, будто хотела призвать в свидетели духов ночи: «Для тебя есть только ты и твоё долбанное я». Мне нужно было тогда ей захлопать, как я это делаю сейчас, вспоминая эту сцену.
Что я хочу сказать? Что я жалею о потери Людмилы? Нет, мне стыдно, что я заставил ее страдать, но мне не жаль, что мы расстались. В то время я будто жил в стеклянном дворце, меня не касались бури тех лет, по какому-то таинственному дару, в полноте моих физических и интеллектуальных сил. Я был полон стремления к великим, чистым, поразительным вещам. Возможность посвятить свою жизнь религиозному идеалу казалась мне привилегией, а не жертвой. Я проживал свою юность поверх нормальности, полный устремлений. Что не значит отсутствие эгоизмов, как показывают отношения с Людмилой. Возможно, политическая ситуация в моей стране подталкивала на следование высоким идеалам, но, мне кажется, я пошел в семинарию не потому, что расстался с девушкой, а потому, что я был уверен, что именно там найду всё то, чего я всегда желал, какими бы временными капризами не было наполнено мое юное сердце. Потом всё пошло, как положено: учеба, рукоположение, поездки, служение. Многообразная и полная жизнь.
Что же тогда так растревожило мой внутренний покой? Неожиданные события, и их было много: но в большинстве своем – приятные, как, например, эта поездка в Венецию. Но причиной тому не были внешние события. Меня глодал внутренний червь: мне казалось, что всё было последствием какого-то незапланированного события, а не моего сознательного выбора, и поэтому я не чувствовал вкуса к жизни, а также не радовался своей работе.
***
Сидя на широкой скамейке катера, я прислонил голову к оконному стеклу и смотрю на мутную воду, взволнованную лодками, на которую здания бросают свое размытое и дрожащее отражение. Причинить беспокойство могут не только дела давно минувшие. Совсем свежая сцена закрадывается в сердце, как змея в траву: три прекрасные русские женщины на катере в нескольких метрах от меня полностью завладели моим вниманием.
Я заметил их в холле гостиницы в день приезда, когда еще не знал, кто они по национальности. У самой старшей из них, полной, но статной, было красивое лицо совсем без морщин. Она казалась матерью остальным двоим, стройным, но не схожим по росту, златовласым. Та, что поменьше, носила волосы распушенными, а другая приподняла их в маленький пучок на макушке, чтобы подчеркнуть красоту своей белой шеи и нежных волос, парящих, как купол, в небесах фантазии.
Утром я их еще раз увидел в зале для конференции, где мы, делегаты, сидели за столами, расставленными вдоль стены, чтобы видеть друг друга в лицо. Группа русских сидела напротив меня, примерно, в десяти метрах. Я изучал их лица, когда начался марафон отчетов, и понял, кто у них за главного. Это был мужчина среднего роста, седой, сутулый, с треугольным лицом. Внешне ничем не примечательный. Но именно он говорил от лица остальных, на прекрасном итальянском, что наводило на мысль о том, что политруки еще не перевелись.
Сам того не желая, я тайно установил отношения с каждым из них. По окончании заседания я подошел к их руководителю, обращаясь к нему по-русски. Его зовут Дмитрий Федотов, для друзей – Митя. Рад познакомиться, отвечает на похвалу за его итальянский, говорит, что жил в Италии какое-то время как корреспондент ТАСС. Сейчас работает в государственных культурных телевизионных программах. Он спрашивает, как меня зовут, и почему я говорю по-русски.
Меня зовут Януш, Януш Вронски. Смеюсь: разве он не знает, что русский в Польше входит в школьную программу? Но я на нем говорил и в семье. Мой отец был казаком из Львова.
«Значит, мы почти земляки. Очень приятно. И сейчас Вы живете в Риме, если не ошибаюсь».
«Работаю в польской программе на радио Папы Римского».
«Поздравляю! Папа сегодня в моде».
На последней фразе он перешел на итальянский. Потом он указал на других членов делегации и представил их: Надя, самая старшая из женщин, Соня, низенькая, Татьяна – та, что повыше, а также худой юноша с отзывчивым лицом, которого зовут Борис.
Разговор дальше не идет, потому что настает время обедать, и мы все следуем объявлениям, направляясь к катеру, который отвезет нас в ресторан. От такого метода передвижения, принятого в Венеции, поднимается настроение.
Мне было неудобно навязываться новым знакомым, но, добравшись до ресторана, в сумятице, царившей при входе, я наткнулся на Надю, которая мне сказала с улыбкой: «Почему бы Вам не сесть с нами?»
У меня здесь других знакомых нет, поэтому я соглашаюсь. Надя без умолку болтает на потрясающем английском без акцента. Татьяна и Соня предпочитают говорить по-русски.
Татьяна говорит мало, но иногда делиться каким-нибудь ироническим замечанием насчет обстановки, блюда, чьего-либо поведения или организации работы. Кажется, что всё ее раздражает в иностранном городе. Она актриса, как и Соня. Кажется, она меня не замечает, потому что не обменялась со мной ни одним словом. Соня покашливает из-за сильной простуды. У нее нежное, кроткое лицо. Кажется, что ей не по душе несдержанность Татьяны, но она предпочитает молчать. Борис тоже не принимает участия в разговоре, только иногда отвечает односложно, тараща близорукие глаза, но видно, что он думает о другом. Митю понять сложно, он непроницаем, даже когда смеется. Разговор заходит то о том, то о сем, и я поддерживаю беседу с Надей, но наблюдаю за Татьяной, внешне такой далекой.
Надя рассказывает запутанную историю своего английского происхождения со стороны матери, а также о своем русском гражданстве со стороны отца, делится его невзгодами, пережитыми во времена коммунистического режима. После ужина, выйдя из ресторана, она продолжает свой рассказ, но я ее не слушаю. В маленьком садике, в ожидании остальных, гости разбились на группы и болтают, курят или просто так стоят и смотрят на дома и неясные отражения на маслянистой воде.
Таня встала, когда мы с Надей вышли из-за стола и последовала за нами, рядом, но не присоединяясь к нам. Она курит папиросы на длинном картонном мундштуке. Неожиданно она громко обращается к Наде по-русски: «Если хочешь критиковать свою страну, делай это, по крайней мере, на родном языке».
Она удалилась в порыве, чопорная, как королева. Надя побледнела: она и вправду говорила по-английски, но не сказала ничего оскорбительного о своей земле, хотя и упомянула о страданиях своего отца. Она молча остановилась с  приоткрытым ртом и глазами, наполненными слезами. Я тронул ее за локоть: «Не обращайте внимания».
Мне тоже как-то не по себе. Этот удар достался и мне, и оставил некую горечь. Я был полон смутного негодования, мне хотелось протестовать, оказать сопротивление той, которая бросила свое обвинение, дать ей понять…
В тот момент впервые я почувствовал сильную тягу к Татьяне. И это меня ошеломило. Эта встреча, вызвавшая неожиданные переживания ума и чувств, показалась мне настоящим подвохом. Я должен был забыть как можно скорее об этой женщине. Через два дня я больше бы с ней никогда не увиделся. И с другой тоже. Последняя, тем временем, пришла в себя, улыбнулась мне, как бы извиняясь по-дружески, и направилась к катеру. Я не сел с ней рядом, но чувствовал себя при этом настоящим трусом.
Это случилось днем раньше. В эту минуту, по пути к собору Св. Марка, прислонившись к окну, перебираю в памяти факты и былые времена и стараюсь заглушить тревогу. Но у меня это не получается, и мне ничего не остается, как отбивать ритм мотора головой по стеклу.
Потом, на удачу, вид площади и базилики полностью вырвали меня из действительности. Я видел их по-настоящему впервые, и меня охватывает желание побыть в тишине и предастся созерцанию. Кажется, что даже воздух дрожит от восхищения в самой «прекрасной гостиной мира», под ласками уходящего солнца. В церкви, от ее потолков, арок, статуй, сверкания позолоченных мозаик в душе рождается праздник. Красота спасет мир, повторяю слова моего любимого Достоевского, как ребенок без прошлого и без будущего. Делюсь своим энтузиазмом с первым попавшимся под руку человеком: «Какая победоносная красота, Вам так не кажется? Красота всегда побеждает в жизни». И не важно, что этим человеком оказалась Татьяна. Она просто оказалась в нужный момент в нужном месте. Я это не специально сказал. Кажется.
Она ответила мне неоднозначной улыбкой и взглядом, нисколько не смутившими меня. Улыбаясь в свою очередь со спокойной серьезностью, я добавил: «Поэтому Вам надо осторожнее себя вести. В Вас есть победоносная сила». А потом весь вечер я проклинал себя за эту фразу.
Мы поужинали в ресторане недалеко от площади Св. Марка, но я постарался держаться от русских подальше. От всех пятерых, однозначно. Но один раз, тем не менее, я невольно поймал на себе взгляд Татьяны.
А на улице осенняя ночь вырисовывала зданиями таинственные фигуры. Я смотрел на них, довольный и несчастный в одно и то же время. Неожиданно рядом раздался голос Татьяны: «Мы собираемся на дискотеку».
Под «мы» подразумевалась Соня, Борис и молодежь из других делегаций. Я не понял, было ли это приглашением, но я всё равно бы его не принял.
Итальянский гид объявил о немедленном отправлении для тех, кто хотел вернуться в гостиницу. Но я и на это не обратил внимание и направился пешком в сторону большой площади. В голове шумело. Только красота могла успокоить этот шум. Красота Венеции, а не Татьяны. Я еще долго любовался ночью.
«Простите, - неожиданно говорит кто-то, - как удачно я Вас встретила! Где садятся на катер, который едет к гостинице?»
Надя выглядела слегка встревоженной. Я ей улыбнулся в ответ, и вежливо ответил: « Наш катер уже отчалил. Вы не слышали объявления?»
«Нет. А Вы на чем вернётесь?»
«Думаю, пешком. Но мы можем взять такси, не волнуйтесь. Такси в лагуне, по крайней мере, необычные. Я с удовольствием вас довезу».
«Нет, нет, пойдем пешком, если позволите к Вам присоединиться. Я предпочитаю пешком, да к тому же еще не поздно. Вы знаете дорогу?»
«Нет, мы спросим у людей или пойдем по указателям. Как-нибудь доберемся. А если нет, какая разница, в этой-то красотище?»
Она смотрит на меня, как на сумасшедшего. Но я счастлив. Я и не думал, что мне я получу такое удовольствие от прогулки от зачарованного города, полного сюрпризов, по улочкам, еще кипящим жизнью, по неожиданно попадающимся мостикам, в свете горящих фонарей, под взглядом луны, прячущейся за трубами и террасами, по крохотным площадям и закоулкам, в которых, кажется, вот-вот встретишь какое-нибудь старинное привидение.
Надя о чем-то рассказывала, но я ее не слушал, отвлеченный различными голосами, которые, кажется, на каждом шагу дарят мне новые переживания и уносят меня далеко-далеко, в сторону другого голоса, который упрямо возвращается и нарушает мой покой. Внутри меня царит гвалт, то ли шепот, то ли вихрь, как предвосхищение чуда. Неожиданно я вдруг понял, что иду рядом с женщиной, которая вдруг замолчала, может быть, разочарованная или оскорбленная.
«Красиво, правда?» - неловко восклицаю я.
«Ведьмы сняли свои завесы, и позволили ей войти», - сказала она со своей спокойной улыбкой.
Я не понял, что она этим хотела сказать, но принял эту фразу как упрек: «Да, Вы правы, простите меня».
«Простить? За что?»
«Я хотел попросить у Вас прощение за то, что не защитил Вас вчера, - в спешке ответил я. – Я заметил, что слова Вашей знакомой Вас ранили».
Надя пожала плечами, но не ответила. С ее лица исчезла улыбка.
«Расскажите мне еще о себе».
Благодаря связи, которая обычно возникает во время ночной прогулки между незнакомыми людьми, близость женщины одновременно меня взволновала и закалила, несмотря на подспудное желание вознаграждения.
«Мне не трудно Вам всё рассказать», - просто ответила Надя и продолжила историю, которую мне трудно вспомнить, но на которой я яростно стараюсь сосредоточиться, борясь в моем мозгу с призывом отсутствующей, но близкой Сирены.
Надя сказала, что, когда она впервые поехала в Россию и познакомилась с семьей отца, то ужасно обрадовалась тому, сколько любви прибавилось в ее жизни. Она была также уверена, что это счастье охраняло ее и ее родных от неудач и зла. Потом она узнала, что наши надежды не способны защитить нас от неудач и зла. Но каким-то образом на это способна наша готовность любить.
Я чувствую себя таким ничтожным, не способным облегчить чужие страдания или выразить сочувствие. Шум в моей голове был подобен колющимся друг о друга глыбам льда: «Трагедия русского народа оставило пятно на всей нашей эпохе!» - бормочу в ответ и чувствую себя круглым дураком.
«Нет, - энергично ответила Надя. – нельзя проклинать жизнь, которая тебе приносит столько даров. У нас бы их никогда не было, тех самых даров, если бы это с нами не случилось. Я прожила богатейшую жизнь. Если всё подробно рассказать, получился бы роман. Причем не печальный, уж поверьте мне».
«Начинайте. Я буду рад послушать, хоть всю ночь напролет».
«Не сейчас, в другой раз».
«Но завтра мы разъедемся».
«Не важно, мы еще встретимся. Я чувствую, что мы еще встретимся».

Глава 2

Конференция закончилась. Мне было немного жалко, но в то же время, я был рад тому, что это событие завершилось, не оставив никакого значительного следа ни во мне, ни в ком-либо другом. Но когда я ждал такси, чтобы ехать в аэропорт, ко мне подошел Дмитрий Федотов. Он сказал, что хотел со мной попрощаться и что никогда меня не забудет. Он упомянул целую серию моих достоинств, о который я и сам не подозревал, и выше всех – мои дружественные отношения с русским народом.
У меня тут же улучшилось настроение, и в голове начали роиться тысячи проектов. Затем, обменявшись похвалами и заверениями, Митя, как будто эта идея пришла ему в голову невзначай, сообщил мне, что собирается съездить в Рим вместе со всей своей группой. От этой новости я еще больше воспрял духом. Я пообещал ему, что помогу по мере возможностей. Так, совсем неожиданно, древнее желание посетить Россию и обменяться душой с белокурым ангелом, превращалось в реальность с точностью наоборот: сам ангел прилетел за мной, радостно одаривая меня мечтами. Я должен добавить в свою защиту, что меня первого смешил мой неуемный энтузиазм.
Но два дня спустя, когда мои новые друзья прибыли в Рим, я поехал встретить их на общинном фургончике и проводить до пенсиона. Всю неделю, что они провели в столице, я почти всегда был с ними и не только как водитель и гид, но и как гостеприимный хозяин. Трое молодых людей быстро устали от церквей и музеев. Татьяна спросила, известна ли мне какая-нибудь хорошая дискотека, и я ответил, что по таким местам не хожу, а нравится мне вилла Памфили. Вот там мы могли бы погулять все вместе, если им этого хотелось.
«Почему бы и нет, - ответила Татьяна, и на следующий день явилась ко мне домой одна, уверяя, что остальные предпочли другие времяпровождения. Неожиданно, без всякой причины, я почувствовал упадок сил и нежелание жить, которые, вероятно, читались в моих глазах, потому что Татьяна спросила меня прямо: «Вам страшно?»
«Да, еще бы, - я хотел ответить, но промолчал. Я улыбнулся с выражением жалости, которую она, наверное, приняла на собственный счет, в то время, как мне было жалко самого себя. Мы повернули на улицу Виа дель Джаниколо, я рассказал ей историю тех мест и остановился, чтобы она смогла полюбоваться видом города сверху. Затем мы пошли по аллеям.
Упадок сил быстро прошел, но оставалось ощущение какой-то нереальности происходящего, что сдерживало мою словоохотливость, при этом Татьяна казалась довольной и внешне безразличной. Я грустнел с каждой минутой. Она задавала вопросы, не ожидая на них никакого ответа, с энтузиазмом реагировала на цвета или компанию мальчишек, играющих в мяч, внимательно осматривала статуи и фонтаны. Через какое-то время она опустилась на зеленый луг и прислонилась спиной к дереву. В ее теле чувствовалось некое напряжение. Она казалась настороже и улыбалась своей загадочной улыбкой.
«Здесь красиво, но я бы тут не жила. Я уже устала и хочу домой. Во мне нет цыганской крови. Вы не против? Я имею ввиду, Вы не обиделись?»
Я, сидя также на траве, пожал плечами: «Совсем нет».
«Конечно, Вам-то какое дело? Только те, кто в ней родились, могут любить или ненавидеть свою землю».
Она поменяла позу и, повернув лицо к небу, закрыла глаза, ловя дуновение ветра, который играл в ее волосах: «Чувствуете, как приятно? Это ветер из России, он решил проведать меня».
Я не знал, чем возразить на такое заявление, поэтому промолчал. Она тоже замолчала, хороня мысли на дне своих двух голубых озер. Она способна убить своими глазами. А также губами, влажными и неугомонными.
Я попытался подавить своё волнение и, уцепившись за то, что она заговорила о своей земле, попытался начать нейтральную беседу. Но у меня ничего не получилось, потому что она снова принялась за свои рассуждения. Она сказала, что ситуация в России ухудшилась. Каждый день становится всё труднее выжить. Все политики только и делают, что обещают, но никто не в состоянии сделать конкретные улучшения. Она довольна, что закончилась диктатура, тюремные заключения без судебных процессов, как случилось с ее родными. Вот только будущее пока неясно, а то, что можно увидеть, кажется намного страшнее того, что было в прошлом. Она страшно боится и не доверяет всему тому, что доходит из заграницы.
У меня такое чувство, что я слушаю из первых рук то, что другим попадает уже в пересказанном виде, и я ей за это благодарен. Я сказал ей об этом, упомянув также о своей надежде на то, что падение коммунизма в странах Восточной Европы не приведет к их засилию Западной идеологией. Я так мечтал поехать туда, в Россию, чтобы встретить родственные души, в поисках того самого древнего родства, хранителем которого является наша славянская душа, которая в этот момент просыпается, познает саму себя, свою ценность, традиции, надежды.
На бесстрастном лице Татьяны не выражалось никакого удивления по поводу моей говорливости. Может, ей было со мной скучно. Солнце и тени от веток играли на ее белой блузке. Она повторила, будто я и не говорил вовсе: «Иностранцы опасны. Если мы откроим им двери, они всё уничтожат. Они не оставят даже воспоминания о том, чем была Россия».
Такой ответ на мой энтузиазм показался мне несообразным, я попытался ей возразить: «Даже если они вас любят?»
Но она даже глазом не повела: «Что такое любовь? – ответила она и пожала плечами. – Это желание обладать. Мы хотим наконец-таки быть самими собой. Никому не принадлежать и никому не подражать».
Будто хлопнула мне дверью в лицо: бедный идиот не принятый Аглаей! Я больше не собирался подставляться под ее удар и спросил у нее, понравилось ли ей хоть что-нибудь из ее поездки за границу.
Татьяна как будто впервые меня заметила и сказала: «Нет, конечно, я не это имела в виду. Мне очень здесь нравится». И с каким-то обновленным интересом она добавила: «Извините, я уже давно хотела спросить: Вы кто?»
«Хотел бы я это знать!» - пробормотал я удрученно.
Она звонко засмеялась в ответ, прислонив голову к дереву, на которое облокачивалась. Волосы золотым каскадом ниспадали ей на плечи: «Не в том смысле. В этом смысле и мне о себе нечего было бы рассказать».
В этот момент в ее глазах на мгновение вспыхнула искра: «Если бы я могла Вам рассказать… но я спросила о Вас, чем Вы занимаетесь кроме работы на радио».
«Я священник».
«Как наши попы?»
«Думаю, что да, даже если я о них немного знаю».
«Вы женаты?»
«Нет. Я дал обет».
«У нас тоже есть монахи, которые не женятся. Мне как-то объяснили, что среди них избираются начальники, которых называют епископы. Вы станете епископом? Почему Вы смеётесь?»
«Нет, я не стану епископом. Вам, наверное, еще не довелось познакомиться с нашей Церковью».
«Я сказала какую-то глупость? У меня совсем недавно проснулся интерес к религии… Я даже не крещена».
Меня тронула грусть, с которой она это произнесла. Мы оба ненадолго замолчали. Над нами защелкал дрозд. Затем, совершенно без выражения, как будто она заполняла официальный бланк, Татьяна спросила: «Вы верите в Бога?»
Это не тот вопрос, который обычно задают люди, и иногда его используют как орудие давления. Когда я служил в армии, в отделении семинаристов, меня мучили политическим просвещением. От нас не требовалось знание предмета, а ответ на вопрос, как мы относились к марксизму-ленинизму: «Ты веришь в Бога, так ведь? Тогда не бойся выражать свои идеи», - говорили нам. А потом архивировали наши ответы в досье, от который зависела вся наша последующая жизнь. Поэтому мы сдавали листки пустыми. В наказание нас не выпускали в увольнение и не разрешали читать, что было намного более не выносимо. Я выдержал 3 месяца, не отвечая на вопросы. Другие - еще дольше. Ты веришь в Бога? Звучит, как постоянный шантаж. Или вызов. Испытание нашего предела. Я этого боялся и не хотел говорить об этих вещах.
Я посмотрел на Татьяну с подозрением. Мне показалось, что она на меня в обиде. Может, я что-то не так сделал или ляпнул что-нибудь не то. Вот она и хочет меня наказать.
«Почему Вы спрашиваете?» - обратился я к ней.
Она пристально посмотрела на меня. С ее лица сошла улыбка, а вместо нее появилось выражение обиды: «Просто хотелось об этом поговорить, я вовсе не желала задавать Вам бестактные вопросы».
Это меня смутило. Я никогда не научусь понимать женщин. Но кроме этого, мне тогда было трудно ответить на её вопрос. Что я мог ей сказать? Да, верю. Но что это значит?
Мне нужно было бы знать Бога по личному опыту, как мистику. Но я не мистик. А что я такое? Во что я верю? Я полон сомнений и желаний, но я не могу рассказать Татьяне о своих муках.
Но мне необходимо было дать ей ответ: да или нет. С надеждой на то, что мои слова не звучали самонадеянно, я сказал: «Да, я верю».
Она посмотрела мне в глаза и долго не отводила своего взгляда, будто проверяя, откровенен ли я. Затем потупила взор, немного смутившись, и начала говорить о Евангелии. До этого она никогда не читала его. Атеистическое общество, в котором он жила, не позволило ей этого. Только в некоторых семьях сохранялись религиозные традиции. Некоторые даже крестили своих детей. Но не ее семья. Имя Иисуса ей встречалось только в книгах по искусству, и она совсем не знала, кто за ним скрывается. На протяжении 25 лет: «Иногда во мне загорался интерес, но потом я остывала, отвлеченная чем-либо другим. Сейчас Евангелие для меня очень ценно. Я езжу к духовному отцу в Благовещенский монастырь. На Рождество приму крещение».
Я стоял, опустив голову, тронутый ее откровенностью, но мне было слегка неудобно: чувства, которые я к ней испытывал, даже если я их сдерживал, делали меня не достойным ее доверия. Более того, я был уверен, что она вот-вот догадается о том, что именно я скрываю, и начнет презирать меня. Однако я заметил, что она ожидала моего ответа, поэтому я спросил со всё растущей неловкостью: «Вы рады этому?» 
«Не знаю. Боюсь только, что я всех обманываю».
Разговор прервался еще одной паузой. Ясный день был чудесен. Татьяна крутила вокруг пальцев локон длинных волос. Она была очень привлекательной. Дрозд продолжал свою звонкую трель. Потом он упорхнул, взмахнув над нами своим крылом. Мне хотелось сказать многое, но я не осмеливался. Я тоже боялся ввести ее в заблуждение, боялся воспользоваться религией, чтобы выглядеть интереснее в ее глазах. Я предпочитал молчать. Тогда разговор начала она: «Вера должна быть настоящей, не правда ли? А иначе, какой в ней смысл? Я боюсь повторить давнишний опыт».
«Что Вы хотите этим сказать?»
«Когда я была молодой, меня учили верить в партию и в коммунистическое будущее. Все истины оставались голословны, но нужно было в них верить и быть готовыми пожертвовать жизнь за идеал. Я часто была в кризисе. Мне всё казалось просто уймой слов. Нас постигло разочарование по крайней мере 2 раза, и это было настоящим шоком: несмотря на то, что я не жила в Сталинские времена, я знала, что он был героем, погрязшим в своих собственных преступлениях. Потом нас заверили, что люди могут ошибаться, но система – никогда. Сейчас и система развалилась, и мы не знаем, чем это всё кончится. Я боюсь такого же разочарования в вере в Бога. Поэтому я спросила, верите ли Вы. В ней есть что-нибудь конкретное?»
Неожиданно, будто мой ответ был необязателен, она энергично подобрала под себя свои ноги и вскочила: «Мы совсем потеряли контакт с реальностью, - весело сказала она, отряхиваясь, - пора возвращаться».
Я тоже поднялся. Мне была не понятна моя печаль, появившаяся в этот раз не от ее близости, а от какого-то неясного чувства, схожего с туманом, из-за которого на мгновение становится ничего не видно. Неожиданно для самого себя я сказал, хорошенько не продумав мысль, что я ее понимаю и разделяю ее беспокойство, несмотря на то, что никогда не жил в ее стране. Я хотел только показать ей главную разницу между той верой и этой: здесь идет речь о вере человеку, а не идеологии, человеку живому, способному говорить и слушать, предупреждать и направлять движения сердца, даже когда жизнь кажется пустыней, или мы даже не знаем, живы ли мы: «Никто, как Иисус, не способен наполнить сердце усладой, - серьезно сказал я. – Иисус – это всё».
В ответ Татьяна посмотрела на меня нежным взглядом, который я видел на ее лице впервые, взяла меня под руку и сказала: «Вы очень добры! Спасибо». И поцеловала меня в щеку.
Я подавил в себе порыв радости. Меня это даже немного возмутило, как незаслуженная награда, врученная с некоторым снисхождением. Не нужно мне этого! С гордостью, идущей в противоречие с ее суждением обо мне, я сказал: «Даже странно, что Митя разрешил Вам сегодня прийти одной».
Она не догадывалась о моих пороках, поэтому не поняла, на что я намекаю. А может, она была просто поглощена своими проблемами. Таня пристально посмотрела на меня, отчего у меня побежали мурашки по коже, и заявила твердым голосом: «Я ненавижу Митю».
Но в ее голосе не чувствовалась ненависть. Скорее, мольба. Или плачь. Но мне было неудобно об этом расспрашивать. Я посмотрел на нее, стараясь дать понять, что мне не безразлично ее страдание. Но голос и лицо Тани не смягчились. Она добавила: «Я никого так ненавидела, как этого человека. И себя ненавижу по его вине».
Эта рана еще не зажила, если Таня решила поделиться своей историей со мной, незнакомцем. Я мог только слушать ее, поэтому шел, понурый, с ней рядом. А она, казалось, бросила вызов всему миру.
Мы приблизились к главному зданию парка и садику в итальянской манере. Татьяна остановилась и разглядывала их сверху, оперевшись на ограду. Не глядя в мою сторону, она сказала:
«Я ненавижу своё тело, пропитанное его запахом. Тяжесть, дыхание, его слова. Было бы лучше, если бы меня не было».
«Не говорите так, прошу Вас!» - пробормотал я.
Она, кажется, не расслышала моих слов и с интересом провожала взглядом полёт утки в пруду. Затем она добавила уже другим тоном: «Этот сад чудесен! Но Рим мне не нравится. Рациональный, прагматичный. У нас всё по-другому. Я понимаю, почему мир хочет нас завоевать: он хочет насытиться нашим сердцем, как те воины, которые поедали сердца побежденных героев. Мы - проигравшие герои, обманывавшие и угрожавшие миру на протяжении 70 лет».
Она говорила так, будто старалась заставить меня забыть ранее сказанное. Но, судя по выражению ее лица, по неспокойствию ее губ, она еще была напряжена. Я попытался успокоить ее: «Да бросьте! Вы так себя изведете!»
Она резко обернулась и уставилась на меня своим лихорадочным взглядом:
«Почему? Что Вы этим хотите сказать? Объяснитесь».
Я пожалел, что так неуклюже разоткровенничался, и попытался сгладить углы: «Нет, это неважно: это всё пустяки».
«Неправда, - в ее голосе чувствовалось возмущение, - Пожалуйста, скажите, что Вы думаете. Я не терплю, когда не договаривают».
Ужас, как она прекрасна! У меня неожиданно закружилась голова, и я еле удержал равновесие: «Я хотел посоветовать Вам не мучить себя: Христос простит. А если и Вы научитесь прощать, то обретете покой, из-за чего бы Вы ни страдали».
Она не остановилась и смотрела вдаль, как будто туда улетели мои слова, в небо.
«Простить? – пробормотала она машинально, но не успокоившись, - Может, мы не всё знаем о Христе. Может, Евангелия не всё о нём рассказали». Она опять остановилась, ее волосы заблестели в лучах, а кожа наполнилась солнцем: живой алебастр. В глазах забрезжил огонь.
«Я уверена, что Христос мог быть жестким. Разве он не выгнал пинками продавцов из храма? - живо заявила она, неожиданно повернувшись в мою сторону, - могу себе представить, чтобы он сделал с тем, кто привел Магдалену к погибели. По-вашему, когда Магдалена вернулась домой после встречи с Иисусом на обеде у фарисея, что произошло?»
«Что произошло? В Евангелии об этом не говорится».
«Не важно, Вы сами подумайте. Магдалена настолько намучилась, что способна была только плакать. Ей было, наверное, приятно омыть ноги Христа своими слезами, взять их в свои руки, вытереть своими волосами». Меня поразила сила ее чувств, но я страшно боялся, что она скажет что-нибудь не подобающее: я избегал ее глаз и губ, и мне было просто необходимо противоречить ей. Я педантично заметил: «Не забывайте, что ноги Христа должны были быть жесткими. Иисус много ходил пешком: километры за километрами. Когда грешница, которую Вы продолжаете называть Магдаленой, обняла их, думаю, ей было не до нежностей».
Она готова была испепелить меня взглядом. Нет, какие глупости! Может быть, от силы она хотела дать мне затрещину, но не только это. На ее прекрасном лице отражалась целая вереница чувств, и это меня в конец запутало. Но не только ее лицо отражало чувства. Она сказала: «Вы не знаете, что значит любовь для женщины. Любовь превращает всё в сон. Магдалена любила Иисуса. Эта она явилась к нему, чтобы попросить у него прощения. Она, сестра Марты, заслушавшаяся его словами, это она полила его духами, она поднялась на Голгофу вместе с ним, увидела его после воскрешения и услышала от него свое имя: Мария! Его любимица».
«Согласно ученым, - флегматично заметил я, - речь идет о трех или двух разных женщинах. Вторая – да, это сестра Марты и Лазаря, которая может быть и присутствовала при распятии, а, может, и нет».
Она снова окинула меня испепеляющим взглядом. Но быстро смягчилась и спокойно продолжила: «Я уверена, что это была именно она. Кто думает иначе, ничего не понимает в женщинах. Женщина, зовите ее грешница, если хотите, после той первой встречи не могла не остаться навсегда рядом со своей любовью. Женщина, как бы она не заполучила того, кого любит, верит, что обрела счастье. И никогда от него не отречется. Чего бы ей это не стоило».
Я не отступал: «Вы продолжаете говорить о человеческой любви, которая невозможна по отношению ко Христу. Конечно, грешница была Ему благодарна, потому что Он вступился за нее и даровал прощение. Если она и любила Его, то с чувством глубокого уважения».
На этот раз Татьяна не ответила. Нас постепенно обволакивал аромат вечера. Моя спутница глубоко вздохнула, не допуская меня в свои мысли. Мучаясь ее молчанием, я попытался продолжить разговор: «Почему Вы заговорили о том, кто ввёл Магдалену в искушение? Что Вам известно по этому поводу? Может, и это – женская тайна?»
«Что мне известно? – в ее взгляде отразилось почти трагическое отчаяние. - Кто знает! Если мы еще раз встретимся в этой жизни, может, я Вам и расскажу».
Она оправилась. Разгладила морщины на лбу, улыбнулась, но в ее глазах осталась тень. «Вы действительно хотите знать, что я думаю?» - спросила она, взглядом проверяя, насколько я серьезно заинтересован. «Да, - добавила она, удовлетворенная результатом, - тот, кто погубил Магдалену, кто держал ее в рабстве, доведя ее до уровня товара, лишенного собственного достоинства, тот должен был получить жесткий урок от Христа. Смотрите, представьте себе эту сцену».
На удачу, мы находились в отдаленном угле широкой площадки перед основным зданием парка. Татьяна продолжила свой рассказ в лицах, как актриса: «Когда Магдалена вернулась домой после первой встречи с Иисусом, она закрылась в комнате и сказала, что никого не хочет видеть. Служанка сначала попыталась ей повиноваться, но потом, сами знаете, какие они, эти служанки: дрожат перед властными мужчинами и стараются им услужить. В тот вечер человек был взбешен. Он был на пиру у фарисея как почетный гость и всё видел. Вместе с другими приглашенными они обменялись своим негодованием по поводу пророка, позволившего прикоснуться к себе падшей женщине. Но настоящей причиной его гнева было другое: Назарянин завёл разговор о любви, и она, бесстыжая, не сказала, а прокричала на все четыре стороны о том, что влюблена. Как она посмела? Раскаяться, плакать? Кто ей дал на это право? Она принадлежала ему. Ее тело принадлежало ему. А дух? Она не могла позволить себе роскошь иметь дух.
В тот вечер человек пошел к Магдалене. Ей пришлось его принять, потому что служанка открыла ему дверь. Он, с присущим ему нахальством, приказал ей приготовить ему еды, ванную, постель и самой приготовиться к постели. В тот вечер, как никогда, он хотел показать ей, кто здесь хозяин.
Магдалена молчала. Он повторил свой приказ, повысив тон, выдавая свою неуверенность, а затем замахнулся рукой, чтобы ударить ее, победить. Надругаться. Она смотрела на него спокойным взглядом, полным неизвестной силы, порожденной Словами Христа: «Прощаются грехи её многие за то, что она возлюбила много».
Что он об этом знает, несчастный? Его рука застыла в воздухе. Одеревенела. Он больше не мог ее сдвинуть. Он испугался, трус! Закричал, просил помощи, давал обещания… А затем убежал с поднятой, как бревно, рукой. Сначала - угроза. Потом – капитуляция.
 
Магдалена продолжала смотреть. Но она не видела мятущегося и кричащего человека. Ее дух был не здесь, а рядом с Тем, Кто ее спас и ее любил. Христос любил ее, она была в этом уверена. Между ними уже установилось молчаливое взаимопонимание, молчания, наполненные нежностью, разговор душ, который будет понятен только им, и который они будут продолжать вести даже среди шумной толпы. Она будет следовать за Ним неотлучно, даже когда Он будет подниматься по крутому склону холма или страдать, веся на кресте. Их любовь – эта бездна нежности».
«Что это? Роман, рассказ? У Вас богатое воображение», - сказал я, но она уже повернулась ко мне спиной. Я не успел ничего добавить, потому что она отдалилась от меня и уже не слушала. Я догнал ее у фонтана, и тут меня ждала неожиданность: ее лицо было мокро от слез.
«Не задавайте вопросов, прошу Вас».
Я осёкся, и мы молча пошли дальше. Я даже не помню, как мы добрались до ее пенсиона. Последнее, что я запомнил, - это ее изможденное лицо, ее бескрайнее страдание. Кажется, она потом сказала: «Мы никогда не окажемся на стороне свободы».
К чему это она сказала? Она ничего не добавила, не объяснила, может, мне всё это показалось, не известно по какому мотиву. У самой двери она опять поцеловала меня, но уже с улыбкой, и весело сказала: «Я Вам буду писать».

III

«Подмосковные вечера». Из этой песне, кроме ее названия, мне запомнилась неясная мелодия, напеваемая юношей много лет назад в Германии на конференции «Kirche in Not», «Церкви в беде» в советских государствах. Эта конференция была организована для немцев и эмигрантов из советских стран, наживших состояние на Западе, с целью побудить их к помощи тем, кто еще остался в пасти льва. Сейчас, вспоминая о подобных конференциях, уже и не вериться, что это было когда-то, а ведь в то время казалось, что ситуация никогда не изменится.
Вечером, после заседаний и встреч, на открытом воздухе под звездным небом пели под гитару, болтали, обменивались опытом, завязывали дружеские отношения. Вдруг неожиданно какой-то юноша затянул «Подмосковные вечера». Его чистый голос будто наполнил мир всеми человеческими страданиями, той болью или укором, которые до сих пор будоражат мое воображение.
Сейчас, когда я смотрю из гостиничного окна на огни русской столицы, мне кажется, что я несусь на гребне волны, которая вот-вот разобьется о берег: радость от того, что я, наконец, здесь, что мои мечты воплотились, не заглушает панической тревоги. Это, конечно, не полночь, когда просыпаются темные силы, но что-то вроде темного момента в моей жизни.
Москва, кроме огромной площади, куполов Св. Василия Блаженного, кремлевских стен и зданий и мавзолея Ленина ночью ничем не отличается от
 
других крупных городов, которые мне знакомы: пятна огней, группы деревьев, силуэты зданий, будто прошитые фонарями, длинные светящиеся полосы от машин, случайные поблескивания фар. Наблюдая за всем этим с высоты, можно любоваться красотой в полной тишине, наполненной видениями, воспоминаниями, надеждами, страхами. Я в Москве. Но почему я нахожусь в Москве в конце мая 1991 года?
Месяц назад в Риме меня пригласили в канцелярию Генерала нашего ордена. Там я познакомился с очень добрым священником. У него в руках было письмо, которое я отправил примерно годом раньше, и на которое уже не надеялся получить ответ. Он спросил, не передумал ли я, и, получив мой утвердительный ответ, провёл меня к ожидающему нас Генералу.
Час спустя я знал важную тайну: наш орден решил открыть миссию на российской территории. Моя задача заключалась в ее подготовке. Я должен был какое-то время прожить в Москве, установить неофициальный контакт с местными жителями и открыть небольшой дом молитвы, который бы намекал на наши намерения. Мне также вручили рекомендательные письма для некоторых лиц с просьбой поделиться их советом и мнением. Вот и всё.
Знание языка стало решающим фактором в выборе моей кандидатуры, однако мне очень вежливо и уважительно перечислили и другие причины. Я был растроган и чувствовал себя настолько неловко, что даже не выразил как следует своей благодарности.
«У нас нет секретов, - произнес Генерал нашего ордена со своим доброжелательным французским акцентом, - потому что наши планы не направлены против кого-то, а наоборот, задуманы для всеобщего блага. Но пока, однако, лучше об этом не распространятся».
Я был полностью с ним согласен. К тому же, кого моя интересовать эта информация? Я ошибался, но был счастлив.

В ожидании отъезда я решил хотя бы почитать, пересмотреть удивительные страницы истории наших отношений с Россией. Поэтому я погрузился в жизнеописание Поссевино, великого посла Папы при Иване Грозном, его обаяние, рискованные споры с государем, желание достигнуть единства двух сестер-Церквей и крах любой попытки.
Мне охватило странное ощущение, что-то среднее между возбуждением и предчувствием. Не то, чтобы я сравнивал своё незначительное задание и ничтожную персону с его величием и его подвигами. Но проблема объединения обсуждалась и в наши дни и была связана, как казалось, с таинственными событиями, неуправляемыми человеческим разумом силами, с возможными экстремизмами фанатиков, которых в наше время предостаточно: я был на площади Святого Петра в день покушения на моего Папу и с ним побывал в Фатиме, где он вручил в дар пулю, вынутую из его тела, для украшения короны Богоматери, спасшей ему жизнь. Произошли изменения в моей стране, Польше, крушение коммунистических государств, падение Берлинской стены, открытие России Западу и Запада – России, взаимное вторжение, одни – туда, другие – сюда, великое смешение надежд, планов, мечтаний и страхов. Августовский путч еще не произошел. Но чувствовалось беспокойство. Оно доходило даже до нас, заграницу, но мы в них ничего не понимали.
Мой Генерал строго наказал мне не участвовать в спорных вопросах и не предпринимать даже малейшие попытки прозелитизма: наша эпоха не любит дискуссий, а требует фактов. Сегодня самый распространенный вопрос звучит так: какая это этого польза? Мы должны ответить на него своим служением. «И затем, более того, - завершил он, четко выговаривая слова, - мы должны помнить и все показывать, что мы не приехали сюда, чтобы обратить русских братьев, но для того, чтобы расти вместе с ними в общей вере».
Но кого я тут должен был обратить? Я смотрел из окна. Мне казалось, что передо мной – закулисные помещения огромного театра, где множество мужчин и женщин играли свои роли на тему любви и ненависти, насилия и доброты, власти, обмана, боли, угнетения и надежды. Примут ли меня в труппу и, главное, позволят ли играть свою роль? Я принадлежал к тем чужакам, которые приехали покупать и продавать, давать и получать. Но что именно? Любовь? Я еще не забыл реакцию Татьяны.
Кстати, что касается Татьяны: еще до отъезда из Италии, я должен был получить первое разочарование. Убедившись с отъездом, я поспешил созвониться с Митей. У меня были ожидания на этот счет. Я не сомневался, что он разделит мою радость и воспримет новость с распростертыми объятиями, хотя представлял себе вовсе не его объятия.
Он холодно спросил меня: «Что тебе от меня нужно?».
«Ничего! – огрызнулся я и с гордостью добавил. – У меня есть всё, что нужно. Я думал, что тебя обрадует возможность встретиться на твоей земле».
«Когда приедешь?»
Я ответил ему и потом добавил, что сначала заеду в Краков. Совсем не обязательно было это ему говорить и, кажется, не по делу, но я хотел показать ему свой дружеский настрой, чтобы превозмочь его холодность жаром дружбы и энтузиазма.
Он ответил: «Приятного путешествия!»
«Ты встретишь меня в аэропорту?»
«Нет, ватиканский шпион!».
И прервал разговор. Я так и стоял, смотря на трубку в руке, будто стараясь разгадать причину этого абсурдного ответа. В припадке некоего исступления я позвонил Борису, ругаясь на медлительность международной связи. Грубый мужской голос сообщил мне, что доктор Борис Трофименко уехал в командировку. Куда? Заграницу.
Надя? Надю, к сожалению, увезли в больницу, ответил мне, на этот раз очень вежливый женский голос. Номер телефона? Я его не знаю. Когда? Не знаю.
Тогда Таня или Соня. Они жили в одной квартире. Хотя бы одна из них будет дома. С Татьяной мы даже иногда переписывались.
Я долго ждал, набрав номер. Но никто не ответил.
Я перезвонил после обеда. В этот раз не было слышно даже гудка. Я больше никого не знал в той стране. Память изменяла мне. Дни, проведенные русскими друзьями в Риме, были для меня огромной радостью. Я напоминал ребенка, выдувающего в соломинку фантазии мыльные пузыри энтузиазма, думая, что он способен наполнить ими всё небо.
Спустя какое-то время я отправился в Краков. Мне было приятно съездить туда. Даже хотелось подольше там остаться, но это было невозможно. Мне удалось лишь встретиться кое с кем из нашей общины. Мне трудно передать всю любовь, которая переполняет меня по пути домой. Конечно, над всем этим главенствует другое чувство: непредсказуемое приключение со всеми своими неожиданностями и откровениями. Но возвращаться в город, который когда-то на долгие годы учебы стал моим домом, и в близи которого я родился сродни с предстоящим тайным свиданием, обещает столько счастья, что кажется, я сейчас от задохнусь от радости. Может быть, любовь – это память.
Я был счастлив впервые после описанных событий. Я гордился тем, что летел польской авиакомпанией, на самолёте Илюшин, элегантном и бесшумной, несмотря на то, что он был построен в России. Западные европейцы не летают американскими самолетами? Однако на земле моей национальной гордости пришлось пережить удар: аэропорт был также убог, как и в прежние времена. Тележек не было, а также не хватало багажного конвейера, наши сумки свалили у входа аэропорта, и мы были вынуждены сами нести их, проходя полицейский и таможенный контроль. Когда я очутился снаружи, почти что посредине поля, меня охватило чувство не то, чтобы
 
поражения, а некой потерянности. На парковке стояла дюжина машин, шагах в пятидесяти возвышался дом, кажется, частный. Затем – горчичные поля и тОполевые аллеи. На стене дома было выведено огромными красными буквами: свобода!
Раньше здесь чувствовалось навязчивое, если хотите даже грозное, но всё же внимательное присутствие, некая забота о тебе, хотя и не о твоем благе. На тебя смотрели с подозрением, могли обыскать, убить, потому что ты что-то для них значил. Теперь ты не значит ничего, даже не представляешь никакой опасности. Таможенники не осмотрели багаж, полицейский мельком пролистал мой паспорт и тут же вернул его мне без комментариев. Я почти с ностальгией вспомнил времена, когда приходилось часами простаивать на таможне. А сейчас никто меня не ждет, никто не волнуется, никто не угрожает. Никто не принимает.
Социальной организации не существует. Ни до терминала, ни до города не ходит никакого автобуса. И терминала-то нет, но никого это не волнует. Я заказал по телефону такси и волновался, что оно не приедет. Поставил на землю чемодан, а на него – ручную кладь. Потом вынул записную книжку с адресами и телефонами, ругая себя за то, что не сообщил время прибытия своей общине. Мне не хотелось их беспокоить. Со мной часто случаются эти приступы скромности, которые по-настоящему являются скрытой гордыней. Я открыл сумку и, достав из нее кожаную папку с письмами, положил бумаги на чемодан, чтобы взять записную книжку. Всего лишь мгновение, и папка исчезла. Я даже не понял, как это случилось. Может, она взвилась вверх, как сокол, и улетела прочь? Всего одна секунда, и ее не было нигде, а вместе с ней исчезли и все мои письма с дневником. Кто это сделал: мужчина, женщина, ребенок? Какой-нибудь дух?
Я стоял, обворованный, и винил самого себя, строил разные гипотезы, старался найти вора среди людей на площади. Безрезультатно. Так я и стоял, оглядывая людей, которые, казалось, ничего не заметили, и посматривал на мой багаж, радуясь тому, что вместе с папкой не украли мою сумку с деньгами, и ругая себя за беспечность. Я даже не знал, что именно искал вор: деньги или письма. И каким образом ему вообще было известно о письмах? И какое дело ему было до них?
Я успокоился только тогда, когда вспомнил, что переписал все адреса в записную книжку. Но день уже был испорчен, и кто знает, может быть, это распространится и на завтра и даже далее. Я ничего не мог поделать: кража потрясла меня, даже не столько из-за ценности потерянного или осуждения со стороны моего промаха, сколько из-за неуважения, из-за агрессивного и издевательского вмешательства в мою интимность. Неожиданно меня охватило чувство, часто посещавшее меня в детстве после того, как в наш дом вошли воры. Мы знали, что вором был друг семьи. Однако моя мать не заявила на него, не посмела. А моя бабушка, приехав из своей деревни, встала посередине улицы того посёлка, где мы жили, и громким голосом произнесла некое подобие проклятия: «Кто украл золото у моей дочери, пусть тому руки отрежут, по кусочкам!» Моя бабушка была женщина крупная. Ее седые волосы, развивающиеся на ветру, и блестящие глаза, придавали ей вид воплощенного возмездия.
Вообще-то я не суеверен и не верю в сглаз. Однако тот человек вскоре после этого скончался от рака рук, которые ему отрезали по частям с развитием метастаз. И я боюсь познать вкус мести. Против неизвестного или знакомого. Митя! Возможно ли это? Может, я напридумывал себе бессмысленный роман? Пусть мне это будет уроком. Мне необходимо научиться жить в реальном мире, выйти из моего постоянного сна, в котором я спасаюсь от страха перед жизнью. Даже это ограбление мне может пойти на пользу, если я на что-то годен, если я кому-нибудь нужен. Увы! Требуется веская причина для того, чтобы превозмочь препятствия, одеть на себя доспехи вечного Дон Кихота!
Дома настоятель сказал, что вполне возможно, что КГБ интересуется нашей инициативой, не из-за какой-то особенной антипатии к нам, а просто по привычке всех подозревать. Возможно, мой, так называемый, друг, был шпионом, и это должно было научить меня сдерживать энтузиазм и быть благоразумным, особенно сейчас, когда я готовился вступить на незнакомую территорию. Впрочем, слава Богу, нам нечего было скрывать.
Во время полёта в Москву, я попытался вновь поднять свои приспущенные паруса, но бороздил только просторы печали, подобно нашему самолету, рассекающему небесную гладь, и от этой печали жгло в груди. Мне с трудом удавалось поддерживать живительный источник надежды, на который я всегда полагаюсь, когда открытая рана лишает желания думать или украденная радость отдаляет меня от Бога.
Неожиданно самолет вздрогнул, как испуганная лошадь, но тут же вновь принялся спокойно рассекать бескрайнее воздушное пространство. Однако в это мгновение я поймал на себе взволнованный взгляд стюардессы, голубые глаза которой будто прощались с моими в ожидании смерти. Мне тут же передалось страдание этой хрупкой женщины. Казалось, она искала во мне опору среди бессмысленности существования. Этого хватило, чтобы придать мне храбрости и вернуть надежду на то, что новые страницы моей жизни не были бессмысленны.


IV

«Двое туристов взяли такси в московском аэропорту, но так и не доехали до гостиницы. А трупы других нашли в лесу! Русская мафия занимается вымогательством и кражами. Убивает всех, кто старается сопротивляться. Не доверяйте незнакомцам и всегда обращайтесь за помощью в официальные органы!» Предостережения, полученные перед отправлением, блуждали в пустоте моей усталости и навевали мысли о возможных кошмарах, которые парализовали мою способность принимать решения: я так и стоял в широком зале прибытия, уже получив багаж и пройдя паспортный контроль, в ожидании сам не знаю чего. Я утопал в оглушающем гуле сотни людей, прерываемом непонятными фразами из громкоговорителя, который, казалось, скрипел о неминуемом мировом катаклизме.
Я неоднократно представлял себе приезд в Россию в стиле приезда героя «Идиота» в Петербург. Я ощущал себя Идиотом, но не знал, кому доверить роль Аглаи и ее семьи, Анастасии Филипповны и Рогожина, потому что моя знакомая компания развалилась. Озираясь по сторонам, я не сходил с места, находясь в плену у паники. Я не сразу понял, что говорил мне коренастый человек в черной кожаной куртке, неожиданно появившийся передо мной, будто просочившись сквозь слои моего отчаяния. Но из того, что он говорил, я всё же уловил самую суть: он предлагал подкинуть меня до города. За деньги, конечно же. Он оказался таксистом.
Какая ирония судьбы: я еще не отошел от своих печальных мыслей, когда он подошел ко мне и, улыбаясь, сказал: «Из Кракова прилетели? Могу подбросить до Москвы за 20 долларов».
Я спросил: «Как далеко до города?»
«Примерно час. Зависит от движения, но примерно час», - добавил он, широко улыбаясь и наклоняясь за моим багажом. Я крепче сжал в руках сумку с деньгами и последовал за ним, дрожа от страха, но одновременно ощущая облегчение. Этот человек вызвал у меня симпатию, а я верю первому впечатлению.
Но потом я начал сомневаться, не поступил ли я опять по-идиотски, несмотря на свои обещания и предупреждения начальства. Может, надо остановиться, отказаться от машины, найти автобус, если он тут вообще есть, обратиться к официальным органам?
Таксист попросил меня подождать, а сам пошел за машиной и унес мои чемоданы. Ну вот, опять сглупил! Беги за ним. Но куда? От него и след простыл. С прижатой к груди сумкой с деньгами стою и плачу.
Моё беспокойство длилось минут десять, пока около меня резко не затормозила черная машина. Водитель наклонился, чтобы открыть дверцу: «Испугались?» - нахально спросил он. На что я смог только ответить: «Ага!»
«Эта машина хорошая, на нее можно положиться, хотя и сделана в России», - весело воскликнул он и лихаческим маневром влился в поток машин.
Он говорил совсем не о том, что приводило меня в ужас и наполняло леденящим холодом сердце. Я сглотнул, призывая смелость. Для поддержания беседы, начинаю с самой неудачной в этой ситуации фразы: «Хорошо, что Вы не один из тех, кто убивает туристов». Он кинул на меня любопытный взгляд и засмеялся: «Откуда Вы знаете, что я Вас не в лес везу?»
«Лицо у Вас не подходящее», - отвечаю знающим тоном, но в то же время чувствую, как струйки пота потекли у меня по спине. Он только засмеялся в ответ. Я молчал и чувствовал, что напряжение постепенно начало отпускать. Водитель опять завел разговор. Он пробормотал тихим голосом, глядя вдаль, будто раскрывая какую-то важную тайну: «У нас есть бескрайние березовые рощи».
«Знаю, - только и смог ответить я, сдерживая дрожь в голосе, - у нас тоже. Я поляк».
«Ага», - ответил он, и между нами опять повисло молчание. Я смотрел из окна и радовался приметам приближающегося города. Движение на дороге было сильное. Сквозь прозрачный воздух зеленели поля и леса. Всё пространство до самого горизонта было залито ярким солнцем.
«Красота!» - воскликнул я, чтобы сделать ему приятное и расположить его к себе.
«Да, летом бывают чудесные деньки!» - на его лице снова появилась загадочная улыбка. Что у него на уме? Или это просто проявление дружелюбия? Затем он добавил: «Под Москвой тоже много тихих мест. Когда-то там скрывались отшельники».
Я пригляделся к нему, сверяя его слова с выражением лица, будто между ними не могло быть ничего общего. Он также спокойно смотрел на дорогу. Мне вдруг так захотелось его обо всем расспросить, но я не смел. Мне нужно было хорошенько подумать, прежде чем рисковать. Мне хотелось понять, существует ли связь между всеми событиями, произошедшими с тех пор, как я узнал о своей миссии: разрыв с Митей, кража, неизвестно откуда взявшийся таксист и его странные заявления. Я не знал, что сказать. А в это время мое сердце бешено билось, как будто старалось не выпустить наружу большую радость.
Перед самой гостиницей водитель подал мне визитку и сказал нейтральным голосом: «Вот мой адрес и номер телефона. Если Вам понадобится машина, я в Вашем распоряжении».
Я мельком посмотрел на визитку и засунул ее в карман. Прочитал только имя: Валентин. Таксист проводил меня внутрь, неся багаж. В гостинице никто не вызвался мне помочь с чемоданами. Зайдя в комнату, я вытащил из кармана визитку и прочитал ее уже повнимательнее. Кроме имени и фамилии, Валентин Ростов, на ней был указан адрес и номер телефона, ничего больше. Кроме… Но что это? Приписка чернилами от руки, латинские буквы A.M.D.G. Ad maiorem Dei gloriam («К вящей славе Божией»). Девиз иезуитов! Я бросился к окну. Но на улице, естественно, уже никого не было. Точнее были, но только москвичи, ехавшие на машинах по своим делам.
На следующее утро оказалось не так-то просто связаться с доктором Владимиром Розаковым, директором педагогического факультета Московского университета. Он должен был мне помочь, кроме прочего, найти квартиру подешевле, потому что я не мог оставаться в гостинице, в которой за одну ночь выкладывал 150 долларов. Меня шокировала эта цена, которую, к тому же, требовали в предоплату. Ночью я не смог заснуть или, точнее, заснуть мне не удалось, не из-за денег, а из-за непрерывающихся телефонных звонков.
«Желаете икону, серебряный чайник, ковер, оленью шубу?» А не успевал отказать первому, как тут же звонил второй, а за ним и третий. Как конвейер. Вплоть до полночи. Потом всё затихло. Однако в полночь я получил самый нахальный звонок. То ли мужской, то ли женский голос сказал в трубку: «Вас красивая девушка интересует?»
Уж такого предложения я совсем не ожидал. Я устал от путешествия и новых эмоций, был раздражен настойчивостью дельцов и смертельно хотел спать. Мне и в голову не приходило, что могут обратиться с подобным предложением. Я тогда не подумал, что я всего лишь один из безымянных потенциальных клиентов в глазах людей, привыкших зарабатывать на грязных делишках, просто одинокий мужчина, занимающий одноместную комнату в гостинице. Для меня это было оскорблением: «Меня это не интересует!» - прокричал я.
В ответ слышу: «Можем предложить Вам женщину постарше!»
Либо это сумасшедший, либо надо мной издевается. Кричу в трубку: «Меня это не интересует!»
По другую сторону производят попытку предложить еще что-то, чтобы найти лазейку к этому необычному клиенту, потому что в момент, когда я уже бросал трубку, из нее донеслось слово, созвучное «безопасности». Но я уже не слушал, а сидел, погрузившись в одиночество, униженный и оскорбленный, и от этого чуть не плакал.
Это со мной случается уже второй раз в Москве, а еще и 24 часов не прошло. Точнее меньше двенадцати, ведь приземлились мы в 16.30, а сейчас едва за полночь. Может, это плохой знак?
Потом мне приснился какой-то тревожный сон: какой-то лес и широкая река, через которую мне надо перебраться. А мостов нет. Я поискал вокруг, побегал между деревцами, запыхался, а передо мной всё та же темная гладь, с какими-то невозможными зелеными и белыми разводами, как на картине, такая нависающая, грозная, и помощи просить не у кого. Только там, вдали, на другой стороне реки видны проезжающие машины. Но как до них добраться?
И вдруг ко мне навстречу выходят две женщины: мать и дочь. А в руках у них – икона. Я почему-то уверен, что это Надя и Татьяна, хотя в реальной жизни между ними нет никакой родственной связи. Меня тут же охватила радость. Но когда они приблизились, та, что постарше и совсем не похожая на Надю, спросила меня, подмигивая из-за иконы: «Вас красивая девушка интересует?». Я закричал и на этом проснулся.

***
Утром я позвонил на педагогический факультет.
«Розаков!» - ответил спокойный, уверенный голос. Я думал, что трубку поднимет секретарша, а ответил сам начальник. Значит, наша связь налажена. Это хороший знак. Для меня этот факт стал второй благодатью после водителя. Благоприятные и неблагоприятные события, как правило, равномерно распределены по жизни, как зеленый и красный свет семафора, даже когда тебе кажется, что ты постоянно нарываешься на красный свет. Поэтому я и надеялся на их разумное чередование.
Розаков говорил со мной непреувеличенно вежливо. Спросил о том, как я доехал и что я планировал делать. Он согласился встретиться, как можно скорее, и даже спросил, был ли я свободен в то же утро. Я также вскользь упомянул о странном таксисте, встреченном в аэропорту, на что он спокойным тоном ответил, что, скорее всего, я его встречу у дверей гостиницы.
И, действительно, странный таксист уже ждал меня и был рад меня подвезти. Я жадно разглядывал пролетающие мимо улицы, здания, купола, парки. Валентин молчал и открывал рот только для того, чтобы ответить на мои вопросы о зданиях или памятниках. Казалось, он знает многое, и выражался он интеллигентно, что порождало в моей голове еще больше вопросов. В конце концов, помахивая его визиткой, я напрямик спросил его таким тоном, будто сама идея мне казалась абсурдной: «Вы хотите этим сказать, что мы с Вами из одного ордена?» - «Почему бы и нет» - ответил он, ехидно ухмыляясь. Я открыл рот от удивления, а он продолжал улыбаться. Казалось, он надо мной просто издевается.
«Простите, - обиженно сказал я, - если бы Вы ничего не хотели мне говорить, то не написали бы этих букв A.M.D.G. Эта аббревиатура очень важна для меня. Сейчас, по-вашему, мы достаточно одни, чтобы поговорить откровенно?»
Он посмотрел на меня, улыбаясь, и затем ответил с некоторым сожалением: «Пожалуйста, простите меня. Мне известна эта аббревиатура от моего директора, профессора Розакова. Я подумал, что так Вы обо мне не забудете».
То ли он был искусным обманщиком, то ли я - простаком. А, может, было верно и то и другое, хотя второе предположение меня с каждым днем убеждало всё больше.
Факультет находился на окраине, но не очень далеко от центра города. Мы въехали в широкие ворота и направились по березовой аллее, вплоть до широкой площади, на которую выходило белое здание, со ржавыми подтеками под окнами.
Казалось, что Валентин прекрасно знает это место. Он попросил меня подождать, а сам исчез в здании, оставив меня одного, с пустой головой, открытой быстрым и странным мыслям.
Мне было неспокойно. Моё небольшое приключение начинало приобретать ясные очертания, и я боялся того, что меня ждет, так, без какого-либо повода, просто потому, что будущее было от меня сокрыто. Вокруг не было ни души, кроме старого пса, нехотя поднявшегося с земли, когда мы подъехали. Сделав шаг вперед, он понюхал воздух и опять улегся под кустом.
Затем появился Валентин и сказал: «Вы можете остаться здесь, как гость факультета, пока директор не найдет Вам более подходящего места».
Комната оказалась маленькой, с побеленными стенами, чистая. В ней стоял диван-кровать и два кресла, письменный стол с лампой, большая книжная стенка с книгами. Там был также стенной шкаф и ванная. Лучше, чем в гостинице. Одна из стен была полностью стеклянной и выходила в сад, что навеивало спокойствие и надежность.
Профессор Розаков был человеком среднего роста, с седой шевелюрой на голове, выбритым бледным лицом, высокими скулами, узкими губами и волевым подбородком. Ему можно было дать лет 60, может, меньше. У него был вид научного работника, каких довольно много, но таких необычных глаз, как у него, я никогда не видел: тихих и жгучих, созерцательных и решительных, способных удивляться и угрожать. На меня он смотрел дружелюбно. Пожал мне руку и на мгновение показался беззащитным. Но тут же к нему вернулась его целостность и неподступность, он превратился в вежливого и внимательного хозяина.
Казалось, что он уже был в курсе нашего проекта. Выразил надежду на то, что сможет помочь. А на мой рассказ об украденных письмах, улыбнулся, махнув рукой.
Потом он долго рассказывал о своем факультете и в завершении сказал: «Это оазис! Нам удалось защитить его в темные времена, надеемся, что это нам удастся и сейчас. В наше время угрозы изменились, но они до сих пор есть, и к тому же не менее опасные. Поэтому я считаю, что Ваш приезд может нам помочь. Люди нуждаются в духовной пище. Им важен хлеб, но также важна и душа».
Это заинтересовало и, в то же время, испугало меня. Какой человечище, чем такой бедняга, как я, может ему помочь? Однако мне хотелось узнать его историю, как ему удалось выжить при диктатуре. Одним словом, кто он? Я бросал короткие взгляды по сторонам, стараясь найти хоть какие-то намеки в обстановке комнаты. На стенах висели картины. Мне они показались очень красивыми. Розаков заметил мой интерес.
«Вам нравятся? – спросил он, широко улыбаясь. – Это репродукции. Оригиналы находятся в Эрмитаже в Санкт-Петербурге. Посмотрите. Идите сюда».
Открытость, с которой он произнес это имя, говорила о многом. Он быстро поднялся, приблизился к одной из картин с чувством, которое я бы назвал любовью. Совсем другой человек.
«Посмотрите внимательно на эту картину». Это было «Снятие с креста» Паоло Веронезе. Я видел его полотна в Венеции и сказал об этом профессору, но тот не обратил никакого внимания. «Посмотрите на фигуру Христа. Она легка, в ней не чувствуется тяжесть мертвого тела. Больше чем мертвым, оно кажется, скорее, уставшим, как будто он только что закончил битву, проиграл и нашел угол для того, чтобы отдохнуть. На эту мысль наводят и два персонажа, стоящие с ним рядом: Мать не прижимает его к груди в порыве горя, а как бы поддерживает его, чтобы ему было удобнее сходить. А вот фигура юноши, Иоанна, его ученика. Он берет его за безвольно повисшую руку, смотрит на учителя и, кажется, старается его подбодрить, будто тот способен видеть ученика сквозь закрытые веки, собраться с силами и встать. «Это возможно», - будто говорит он, и его рука раскрывается в жесте, будто приглашает учителя поверить ему».
На какое-то мгновение мне показалось, что Розаков забыл обо мне: он смотрел на картину широко раскрытыми, горящими глазами, погрузившись  в свои мысли. Затем он очнулся и с улыбкой сказал: «У каждой из картин, которые Вы видите в этой комнате, есть своя история и причина, по которой их можно любить. Вы говорили о Венеции. Я был в Венеции. Посмотрите на вот эту картину Гварди. Он был венецианцем. Ему удалось изобразить особенное свечение воздуха, переливающегося на воде и проявляющегося в деталях, в едва уловимых оттенках, как будто перед нами – жилище, принадлежащее одной его душе. Венеция прекрасна. Она стала важным этапом в моей жизни».
«И в моей!» - сказал я, не подумав, и тут же пожалел об этом. Иногда слова, которыми мы обмениваемся с другими людьми, являются видимым следом тех, которые спрятаны нашим разумом от чужих глаз. Я вспомнил о русских, с которыми познакомился в лагунном городе. Надя, Татьяна…. Сказать по-правде, они мне даже снились. Я хотел их отыскать при первой же возможности. Эта мысль меня не оставляла. Я знал, что глупо бежать, следуя капризам сердца, и пытался обуздать его, отрицая явный интерес, но потом я заставал себя врасплох пред замочной скважиной, подсматривая за теми видениями, в которых я себе отказал.
Хозяин не обратил внимания на мои слова, или, по крайней мере, никак их не прокомментировал. В мою голову закралось предположение, что он от меня ожидал большего. Он резко сел и выпалил: «На несколько дней Вы можете остаться с нами. Валентин, должно быть, Вам уже показал Вашу комнату в общежитии?»
«Да, спасибо. А что потом?» - спросил я. Конечно, я был ему благодарен, но мне показалось, что он желал держать меня под наблюдением.
«Потом разместитесь в семье. Они примут Вас в начале следующей недели. Хозяйка – 60-летняя женщина, Варвара Некрасова. Она живет с сыном Алексеем. Её муж умер совсем недавно. Место у них есть, и люди они порядочные. Ваши деньги очень пригодятся этой семье. Кстати, не тратьте зря Ваши доллары. Поменяйте их на рубли и живите по местным меркам».
«Чёрт возьми! Уже приказами засыпали», - подумал я, и будущее мне показалось еще чернее. Но Владимир оказался непредсказуем. Он широко улыбнулся мне и добавил: «Я сам могу Вам поменять валюту, по частям, если хотите. Больше того, если хотите, можете оставить Ваши доллары в моем сейфе. Это надежнее, чем носить их всегда с собой. А сейчас пойдем поедим. Думаю, вы хотите есть».
За столами уже сидели профессоры факультета, которые смотрели на меня с интересом. Мы с моим наставником уселись за отдельный столик. Я надеялся, что Владимир немного расслабиться. Он начал рассказывать про свою работу. Сказал, что эта профессорская группа очень сплоченная, что им удается добиться многого от студентов, которые, однако, слишком стараются равняться на запад. Наверное, в этом заключается самая большая опасность для русского народа.
Меня это не смутило, даже наоборот. Но, по-моему, люди придерживаются иного мнения. Я вспомнил высказывание Сони, подруги-актрисы Татьяны, которым она поделилась спонтанно во время обеда в Венеции, как всегда обильного и разнообразного, что всегда характеризовала ту область. Я тогда очень некстати сказал: «Сейчас, когда наши народы завоевали свободу, как на Западе, они должны предостеречься от западных пороков».
«Каких?»- спросила Соня полушутя-полувсерьез.
«Потребительство, разбазаривание…»
«Ах, оставьте! – воскликнула она. – дайте нам наконец-таки хоть что-нибудь потребить!»
Я обратился к Владимиру: «Вы правы. Я тоже так думаю». Я не хотел ему льстить, а просто старался заставить его говорить о себе.
Он в ответ замолк и погрузился в свои мысли, стуча пальцами по столу. Затем он поднял глаза. Я понял, что он меня изучает, старается понять. Но что именно? Значит, я заблуждался, думая, что не прошел экзамен: проверка еще продолжалась, и, может быть, у меня даже был шанс пройти ее с успехом.
Значит, проблема была не во мне, а в нем. Его слова казались мне чрезмерными. Я не понимал, нормально ли это или просто чисто по-русски. В Риме Дмитрий Федотов, подшучивая над молодым Борисом, называл его «настоящим русским человеком», идеалистом и безалаберным. «Душа истинно русского человека болит за спасение всего мира намного больше, чем за каждодневные нужды», - сказал он тогда сквозь смех. – От истинного русского, как Борис, нельзя требовать, чтобы он унизился заботой о запасах картошки на зиму!»
Мне хотелось расположить к себе Владимира: он тоже был истинным русским человеком, восторженным, нестандартным, но чистым душой, как Борис. «Я хотел бы Вам помочь, - сказал я. – Поэтому я здесь. Как могу, помогу. Точнее, поможем. Но, наверное, будет трудно говорить о Христе с этими людьми. Его слишком долго от них скрывали».
«Страдание моего народа, - ответил он в полголоса, - связано со страданием Христа. Не важно, что произошло. Христос способен возводить мосты над пропастью».
Мне уже пришлось однажды быть гостем в пенсионе во время моего пребывания в Италии, на юге, в атмосфере полнейшей новизны и очарования для меня, привычного к совсем другому пейзажу. К дому нужно было идти сквозь апельсиновый сад, разместившийся на склоне холма, его ароматы не покидали меня даже в комнате.
Это яркое воспоминание автоматически всплыло в моей голове, когда мы прибыли на место. У дома Варвары Некрасовой тоже был разбит сад, что являлось неоспоримым преимуществом для утопающего в цементе района. Эта часть города находилась еще дальше от центра, чем институт Владимира Розакова, с широкими улицами, для которых асфальт был лишь воспоминанием. Сад представлял собой площадку шириной примерно 20 метров и столько же длиной, с редкими растениями и довольно замусоренный.
Кто знает, может эта заброшенность, или моя неспособность сразу же открыть замок в калитке, что заставило госпожу Некрасову, наблюдавшую за мной из окна, выйти и самой открыть ее изнутри, но что-то заставило меня тут же почувствовать себя непрошенным гостем и подтолкнуло меня на мысли о незамедлительном поиске более подходящего жилища. Задача открыть дом молитвы, даже самый маленький, была частью миссии самой дорогой моему сердцу.
Но после первого негативного впечатления, как только меня ввели в квартиру, которая оказалась чистой, светлой и убранной со вкусом, с креслами, коврами, роялем, занавесками, картинами и даже иконами Богородицы, я почувствовал себя уютно, и даже прием этой пожилой госпожи мне показался более теплым, чем прием Владимира Розакова.
Хозяйка дома показала отведенную мне комнату, одну из двух в коридоре, с широким окном, выходящим в сад. В другой комнате жил Алексей. Но он редко появлялся дома, сказала мать: «Он актер, поэтому у него совершенно непредсказуемый день».
Однако, мне показалось, что не день, а сам сын был для нее совершенно непредсказуемым. Ее неловкость говорить на эту тему была слишком заметна, она казалась встревоженной, поэтому я решил не настаивать с расспросами.
Я был доволен своим размещением, и чувствовал себя надежно. Рано утром я выходил и бродил по городу, чтобы получше узнать его, а не столько для того, чтобы полюбоваться его искусством и историей. Мне было важно понять, где лучше всего разместить отправную точку. Я также старался сохранить в себе тайную надежду на некое личное откровение свыше, в то время как действительность этой страны, так долго наполнявшей мои мечты, постепенно избавляла меня от иллюзий.
Я ездил на автобусах и метро, на великолепном московском метрополитене, казавшемся единственной реликвией возможной утопии, которая, однако, также начинала терять свой былой блеск. Я спускался на разных станциях, не следуя никакому особому плану, и радовался возможности слиться с толпой, прислушаться к голосам людей, к их жалобам, новостям, недовольствам и страхам. Но над всем этим повис, как туман, некий невидимый призрак опасности. Люди делали вид, что не замечали его, но часто понижали голос и бросали недоверчивые взгляды по сторонам. Однако хватало и ораторов, тех, кто обвинял весь мир и в особенности всем известных руководителей, не называя их по имени. А перед настенными газетами, повышали голос, как только к ним приближались двое-трое граждан, и тут же начинался обмен мнениями. Они больше не знали, как обращаться друг к другу: слово «товарищ» больше не использовалось, а гражданин звучало как-то по-иностранному. Поэтому из обращений оставалось только «мужчина» и «женщина». Возвращение к истокам зарождения мира.
Дома госпожа Варвара работала не покладая рук. С самого первого дня моего проживания в ее квартире она начала заботиться обо мне и окружила меня заботами, к чему я не был привычен. Она была высокой, крупной женщиной с милым лицом, отмеченным временем, которое, однако, не уничтожило его благородство и признаки былой необычайной красоты. Она прекрасно играла на фортепьяно. Муж госпожи Варвары, с ее слов, был скрипачом-виртуозом, а также дирижером оркестра. Она годами аккомпанировала ему на фортепьяно. Теперь она работала на телевидении, где режиссировала оперные постановки.
Однако вечером после ужина я сидел в гостиной и слушал музыку. У Варвары была прекрасная коллекция дисков и совершенно неожиданный высококачественный японский магнитофон, купленный в одной из поездок вместе с мужем. Я с благодарностью принял ее предложение слушать диски, когда захочу, полученное в самый первый день моего проживания. Я снизил громкость и полностью погрузился в слушание, обдумывая свои мысли на фоне  музыки или записывая события в дневнике, который я заполнял каждый вечер с неожиданным рвением. Варвара утверждала, что не могла жить без музыки. Никто из нас не может, если у него есть хоть капля чувств. По ее мнению, речь идет о трансферте, так как музыка замещает любовь, которую нам не додали или которой у нас просто нет.
В тот вечер я поставил сонату номер 2 Ре минор Рахманинова. Я выбрал ее без какой-либо сознательной причины, а как будто ведомый каким-то воспоминанием или ощущением. Давным-давно мне этот диск подарила одна знакомая женщина. Значит, Варвара была права. Может, она поняла мои скрытые мотивы, и ее неожиданно охватила ревность, потому что, совершенно наперекор своему характеру, она остановила магнитофон и спросила: «Зачем Вы это слушаете?»
«По-моему, очень подходит под меланхолическое настроение, - улыбнулся я в ответ. – Нет ничего более подходящего для одинокого московского вечера».
«Если хотите действительно грустной музыки, послушайте вот это», - и она поставила сонату К488 Моцарта: «Внимательно послушайте ларго. Эта настоящая музыка, грустная и возвышенная», - сказала она и энергичными шагами вышла из комнаты.
Раздосадованный, поначалу я не оценил знакомую мне сонату, которая, как мне казалось, не подходила под мое настроение: для Моцарта необходима бдительность, которая бы помогла противостоять боли и найти смысл жизни. Кроме воспоминания, а, может, именно по причине этого воспоминания, я выбрал Рахманинова, чтобы построить трансферт, как говорит Варвара. Несмотря на сумятицу этих дней, я ощущал меланхолическую усталость, и мне было необходимо как-то утешиться.
В дверь постучали. Уже пробило полночь, и это не могла быть Варвара. У двери стоял Алексей: «Мама не хотела, чтобы я к Вам заходил. Это она заставила Вас слушать Моцарта, правда? Не судите ее. Это подарок моего отца, и она верит, что он всегда возвращается, когда играет эта музыка».
Тон этого юнца мне не понравился: нахальный и задиристый.
«У Вашей мамы были веские причины, чтобы не разрешать Вам приходить ко мне?»
«Говорит, что я не должен Вам мешать. Я Вам мешаю?»
Мне показалось, что занавески между гостиной и прихожей колыхнулись, как будто их кто-то задел рукой. Может, Варваре всё было слышно, и я не хотел разочаровать ее. Алексей, хотя и был нахалом, мог похвастаться своей красотой: высокий, бледный, широколобый, с большими глазами и копной черных волос, обрамлявшими лицо наподобие героев баррикад. Он мне кого-то напоминал, но это было невозможно. Я ответил его с холодной вежливостью: «Чем могу помочь?»
«Мама не хочет, чтобы я просил у Вас алкоголь и деньги. К сожалению, их-то мне как раз больше всего и надо».
Он тут же сконфузился: герой уступил место неуклюжему мальчишке, который не знал, куда убрать глаза, в которых проглядывала неумелая хитрость: «Я милостыни не прошу», - сказал он громко, будто в порыве оскорбленного достоинства, как будто кто-то обвинил его в попрошайничестве. - Я пришел Вам предложить одно дело».
Он хотел продать мне икону за скромную сумму в 500 долларов, так себе, пустячок. Этот шедевр был бесценен. На Западе я смог бы выручить за него в десять раз больше. А может и сто, или даже тысячу.
«Спасибо, но у меня нет денег. Не со всех иностранцев доллары сыпятся». Я поднялся и выдержал на себе его взгляд, полный ненависти. «Но если хотите, можем выпить по стаканчику».
У меня была припасено полбутылки для подобных случаев. Алексей тут же воспрял духом и побежал на кухню за огурцами. Варвара не показалась. Я не спешил наполнять его стакан, а ждал, когда он закончит свой очередной рассказ, темы которых блуждали, как иностранец в чужом городе, неспособный пройти до конца ни одной из улиц.
Было заметно, что что-то его беспокоило и вырывалось наружу. Может, он уже выпил до того, потому что после пары стаканов он, казалось, захмелел, а, возможно, и вообще опьянел. Неожиданно он посмотрел на меня как-то одержимо и спросил: «Ты поп?» - перейдя на ты из-за водки.
«Да»
«Католический священник из Рима».
«Да»
Надо признаться, что тут я начал беспокоиться. И вопрос был странным, и этот парень, и сама обстановка тоже была странной. Я выдержал его взгляд. Он первым отвел глаза: «Римские патеры нам не нравятся».
«Спасибо за информацию. А кому это «нам»?»
«Нам, русским. Вы и евреи. Вы нам не нравитесь. Чего вам здесь надо?»
Его опьянение не давало ему право на грубость. Однако я не хотел отвечать такой же невоспитанностью: «Евреи сами за себя ответят, - сказал я практическим тоном. – За себя скажу, что лично мне ничего для себя не надо. Я люблю русский народ. И готов помочь вам всем, чем могу».
«Купи у меня икону, - тут же выпалил он. – Я отдам ее тебе за сто долларов». Быстро же он меняет решение. Я опять не согласился. Мне было его жалко, в конце концов, он мне был даже симпатичен.
«Я же тебе сказал, что у меня нет денег».
«Все вы так говорите. От разговоров мне не легче», - произнес он капризным тоном.
«Зачем тебе деньги? Ты, кажется, работаешь, или нет?» Интересно, какого он был обо мне мнения. Наверное, не очень высокого, потому что он ответил: «Вы, иностранцы, ни фига не понимаете. Вам никогда ее не понять. А сегодня особенно. Правильно делаешь: запрячь подальше свои вшивые доллары. Не нужна нам ваша помощь. Забирайте ваши деньги и валите отсюда. Россия еще вернется на свой славный путь. Она всех перегонит с факелом истины в руке. А все остальные – за ней. И все народы мира последуют за ней в пути».
Мой собеседник своими рассуждениями о великом предназначении России показался мне высокопарным и типично русским. А, может, просто, пьяным. Кто знает, что бы о нем подумал Дмитрий! Профессор Розаков предупредил меня о том, что я не должен принимать участие в политических спорах ни с кем, особенно с националистами русофилами. Их мало, сказал он, но они очень фанатичны. Алексей, наверное, был одним из них. (Среди тех, которых мне лучше было сторониться, по мнению Владимира, были любители всего западного и приверженцы старого режима. А кто мне тогда оставался?) Фанатизм воспламенялся алкоголем. Тогда я решил поменять тему разговора и спросил напрямик: «У тебя есть девушка?»
Он отреагировал совершенно неожиданно: покраснел и замолчал. Я ничего  о нем не знал. Желая отвлечь его на другие темы, я, видно, затронул его больное место. Он посмотрел на меня с подозрением: «Тебе мама рассказала про Лизу?»
«Нет. Я даже не знал, что твою девушку Лизой зовут».
Черт побери! Кто я такой, чтобы вмешиваться в его личную жизнь? Но мной двигало не пустое любопытство, а, наверное, та самая тайная сила, которая вела меня по жизни, куда ей вздумается, никогда не интересуясь моим мнением.
Я попробовал противостоять этой силе и сказал Алексею: «Если хочешь, поговорим о ней, а если нет – то по последней и на боковую».
Водки в бутылке оставалось мало, но он настоял на том, чтобы мы ее поделили поровну. Он выпил залпом свою водку и поставил стакан на стол, так и не выпуская его из руки, затем произнес низким голосом: «Я убил ее!»
Однажды я уже слышал подобное признание, но тогда оно шло от старика, оплакивающего былое: «Я в него выстрелил. Но, слава Богу, не попал, хотя и хотел этого». И слезы полились ручьями.
Слушая то признание, тогда я был еще очень молод, я почувствовал себя в подвешенном состоянии, ослепленный этим бредом. Я, конечно же, знал, что человек может убить человека. Но близость этого пусть и несостоявшегося убийцы будто и на меня наводило тень древней вины.
А сейчас я слушал Алексея с каменной душой. Он не плакал, а, не отрываясь, смотрел с безумным лицом на ковер под столом, будто чего-то ждал. Приговора, удара, проклятия. Что я мог ему сказать? Мне он вовсе не казался убийцей. Я был почти уверен, что его исповедь была сделана с единственной целью поразить меня. И это у него получилось, хотя и не в его пользу.
Как можно более спокойно я спросил его: «Как это произошло?»
Он сидел, весь сжавшись, голову втянул в плечи, руки на коленях, и, казалось, не слышал. И тут он начал понемногу подергиваться: я услышал всхлипы, сначала редкие, потом, казалось он вот-вот задохнется от рыданий, но тут же успокаивался и молча смотрел в одну и ту же точку в полу: «Она не должна была соглашаться», - вдруг проговорил он низким голосом. «Она должна была ему отказать. А она гибели своей искала. Хотела доказать ему, насколько он подонок, хотя этим подписывала себе приговор. Она об этом сама рассказывала. С ее слов говорю».
Он вдруг поднял на меня глаза, внимательно изучая меня. Потом незаметно улыбнулся, и его лицо подобрело: «Извини, может, ты ничего не понял. Иногда у меня так всё в голове перепутано! Просто дай мне пару оплеух!»
Может, до оплеух я и снизошел бы, но мне очень не хотелось стать частью этой неоднозначной и темной истории. Но, вглядываясь в его печальное лицо, я был уверен, что, несмотря на невероятность его рассказа, страдание его было неподдельным. Я не мог бросить его только потому, что его он, вероятно, старался меня обмануть. Поэтому я попросил его рассказать мне всё по порядку и приготовился слушать.
Алексей работал на телевидении, в кино, в театре, на эстраде. Он был актером, как уже упомянула его мать, и был, действительно, красивым парнем. Но я сомневался, что он убил Лизу. По его рассказам, он забил ее до смерти, потому что та продолжала подчиняться человеку, использовавшему ее в личных интересах, превратившись в настоящую проститутку. Любовь, предложенная ей Алексеем, ничем не помогла. Тот подонок сводил ее с ума. «Прошло семь месяцев», - отчеканил он.
«Стояла зима, всё покрылось снегом. В ту ночь даже луна казалась ледяной. А у меня внутри всё горело. Я любил Лизу, но она упорствовала: говорила, что согласна, но не сейчас. Я пошел в ресторан, где она выступала. Точнее, занималась стриптизом. Полным. Потом принимала клиентов в гримерной».
Он рассказывал, а я думал о Татьяне. Что сталось с ней? А если и она…? Нет, это абсурд. Я не должен был давать разыграться своей фантазии. И потом она же написала мне, что приняла крещение. Благодать Божья – это гарантия! Но моей слабой вере не удалось утешить меня. В комнате становилось душно. Я начал потеть, и уже слушал Алексея из собственного интереса.
«Я тоже зашел к ней в гримерку, - продолжил он. – Она не знала, что я знаю. Когда увидела меня, то попыталась закрыть дверь, но я ей этого не позволил. Как глупо. Слова, слезы, клятвы, просьбы. Всё глупо. Она готова была пойти со мной за деньги, как с любым другим клиентом. Она понимала, что это гадко, но ей надо было на что-то жить. В Москве, сказала она, у девушки, работающей в ресторанах, всегда есть пропитание.
«Тогда устройся посудомойкой!»  - прокричал ей я. Но она ответила, что не могла, и что собиралась продолжать в том же духе, пока он не поймет, что с ней сделал. Она была уверена, что тогда он просто наложит на себя руки. Я ответил, что сам его убью, если она этого пожелает. Нет, она хотела, чтобы он понял. Она любила его. «Ты просто шлюха. Ты продалась ему»,  - прокричал я. А она ответила: «Всех нас сейчас продали. И тебя тоже».
«Тогда я ее ударил. Хотя не за что, она ведь правду сказала, но я всё равно ее ударил. Как сумасшедший, ударил, чтобы убить. От злости. Она не защитилась, как агнец. Как непорочный агнец. Только руки подняла, чтобы защитить лицо, прошептала «нет», как-то горько, безнадежно, и подставила себя ударам, постепенно сдаваясь под напором моей ярости, пока в конец на затихла».
Алексей рыдал, трясясь всем телом. Я хотел обнять его, сжать его голову своими руками, поговорить с ним по-братски, успокоить его, сказать, чтобы он не боялся, что всё уладится. А вместо этого я неподвижно сидел, как парализованный, злясь на самого себя, потому что его рассказ не затрагивал меня до конца, я продолжал сомневаться в его правдоподобии и не знал, что и думать. Я просто спросил: «Что потом?»
«Не знаю, - ответил он, покачав головой, как будто перед лицом необъяснимого факта, - я не знаю, что было потом. Я ушел бродить по городу. Кажется, я тогда и водку где-то раздобыл, потому что на следующее утро меня нашли пьяным на снегу. Я очнулся в больнице с воспалением легких, где и пролежал целый месяц».
Он оборвал рассказ, резко поднялся, схватил бутылку, перевернул ее вверх дном, но из нее не вылилось ни капли. Тогда он резко поставил бутылку на стол и снова сел. Он был очень взволнован и бродил полусумасшедшим взглядом по комнате. «Да простит мне Бог», - подумал я, поднялся и пошел за еще одной бутылкой. Алексей не поблагодарил меня, а просто протянул трясущуюся руку. Я, однако, не дал ему бутылку, а решил сам разливать водку.
Он выпил, потом наклонил голову и замер, давая алкоголю разлиться по венам и успокоить его нервы. Он так просидел долго, потом неожиданно встрепенулся и, посмотрев на меня мутным взглядом, произнес: «Спасибо, ты настоящий друг».
«Что ты сделал потом?»
Он без труда вернулся к прежнему разговору. Казалось, что он смирился со своей судьбой.
«Я послал свою мать, чтобы она справилась о Лизе. Но и Лизу увезли в больницу. Не в ту, в который был я. Она не заявила на меня в милицию. А матери сказала, что прощает меня. Она настаивала на том, чтобы это прощение мне было передано, и я винил себя. Она обо мне думала, а не о себе. Нежный агнец! Голубка! Но я бесился. Бредил из-за жара, кричал. Меня даже привязали, чтобы я к ней не убежал. Ей было очень плохо. Я каждый день умолял мать сходить проведать ее, побыть с ней, чтобы она ни на миг не оставалась одна. Ведь у нее никого не было. Моя мать ходила в больницу, но ее не пропускали к Лизе. После того раза, когда она передала мне от Лизы прощение, больше мать к ней не пускали. А она продолжала ходить в больницу ради меня, бедная моя голубка, и ради Лизы, потому что мать знала ее, любила ее и жалела. Когда меня выписали, я тут же пошел в больницу проведать ее, чем бы я ни рисковал. Но мне сказали, что Лиза умерла».

ГЛАВА VI

Может быть, Алексей в своем рассказе смешал правду и выдумку, но одно было неоспоримо: он много выстрадал. А теперь этот вес он переложил на мои плечи, на незнакомца. Почему? Ждал он чего-либо от меня или сам по себе находился в таком смятении, а моё присутствие послужило случайным толчком для его откровений о наболевшем. Однако, это взволновало и меня. Не только и не столько сама история, а тот факт, что мне опять приходилось играть свою привычную роль, разбирая грехи и раны.
Мне иногда казалось, что я, как Иона, бегущий от Бога и от Его указов. Вот только Бог не настигал меня и не заставлял делать то, что Ему угодно. В ту ночь я тоже об этом думал, сидя в одной из московских квартир, погрузившись в музыку и стараясь спастись в ней от внешнего мира. Чтобы вернуть на правильный путь Своего Иону, Бог воспользовался молодым неизвестным мне москвичом, неприкаянным и пьяным. Меня тронула ироничность этой ситуации. В каком-то укромном уголке моего сердца зародилась благодарность Богу, и я задумался над тем, что же я должен делать дальше.
Пока что мне не пришлось никак реагировать на слова Алексея, потому что после первых слов он опустил голову на стол, будто под тяжестью собственной печали. Он несколько раз коротко всхипнул, а потом затих в в скором времени захрапел.
Я ушел к себе в комнату и лег спать. Я настолько устал, что мне даже сны в ту ночь не снились. Утром я проснулся поздно, что для меня было не привычно. Алексей уже ушел. Его мать сказала, что он передавал мне привет и оставил записку. На клочке бумаги было написано: «Я забыл сказать тебе самое важное: в воскресенье наш поп хотел бы с тобой встретиться. Я за тобой зайду. Никогда не забуду, что ты для меня сделал».
Что это: благодарность или угроза? Кто этот священник? До воскресенья оставалось два дня. Я решил рассказать об этом Владимиру Розакову. Но все попытки дозвониться до него оказались тщетными: его прямой номер не отвечал. Секретарь сказала мне, что его нет на месте, и что он вернется через несколько дней, в любом случае, после воскресенья. Значит, мне придется барахтаться одному. Что поделать? Даже если я мог предвидеть, что немного нахлебаюсь морской водицы, всё же я надеялся удержаться на плаву. Я расспросил хозяйку дома о священнике, о котором упоминал Алексей. Варвара ответила, что, скорее всего, он имел в виду отца Сергея Измайлова, очень уважаемого человека. Но все, кто вращался вокруг него, включая Алексея, были приличными людьми.
«В каком смысле?»
Варвара Некрасова не была верующей и не любила подробностей. Она родилась и жила при атеистическом режиме, поэтому была закрыта для всего потустороннего. Правда, она любила утверждать, что исповедовала религию честности: не делай никому зла и не поддавайся соблазнам. Она уважала отца Сергея Измайлова, с которым даже однажды поговорила по душам, не потому что тот был священником, а из-за его честности и интеллигентности. Мне понравилось, как она говорила о себе и об отце Измайлове.
***
В воскресенье жара началась с самого утра. На дворе стояла всего лишь вторая половина июня, но уже с утра я не мог дышать. Я проснулся с какой-то печалью в сердце, будто его гложило некое черное предстувствие.
Алексей вернулся рано. После быстрого завтрака, который был съеден в почти абсолютном молчании, мы выехали на его машине, Ладе, совсем старой, но с переделанным мотором. Постепенно, выезжала из каменных джунглей в зеленый район города, улучшилось и наше настроение. Неожиданно меня охватила эйфория, такая же необъяснимая, как и утренняя печаль, и я начал тихонько посвистывать. Солнышко припекало, но, благодаря быстрой езде, меня обдумал свежие потоки ветра. Парки, дома и купола украшали город и жизнь. Я обратился к Алексею: «Спасибо тебе за эту утреннюю поездку. Ты можешь сказать мне, чего хочет этот твой священник?».
«Не знаю. Думаю, просто хочет с тобой познакомиться, узнать, зачем ты приехал. О тебе много говорят».
«Кто обо мне говорит и с кем?»
«Члены группы».
«Какой группы?»
Слова приходилось тащить из него клещами. Я видел, что это ему не нравилось, и он либо не находил слов, либо не хотел их найти. Мне это показалось странным, но не тревожило меня: эйфория не уступала своих позиций в моём сердце, как антициклон не уступает позиций легкой непогоде.
«Послушай, Алексей, тебе не кажется странным, что ты не говоришь, куда везешь меня?».
В то же время мой внутренний голос мне шептал: «Странно, что ты не задал этот вопрос раньше, до того, как броситься с головой в омут!». Алексей посмотрел на меня с раздражением: «К отцу Иоанну Адамычу, в монастырь Св. Иоанна».
«Я никогда не слышал об отце Адамыче»,  - сказал я, вспоминая то, что мне рассказывала Варвара, и добавил: «Я думал, что встречусь с отцом Сергеем Измайловым».
«Отец Измайлов слишком стар, - ответил Алексей, не удивившись моим знаниям, - группой занимается отец Адамыч».
«Можно узнать, что это за группа?»
«Сам увидишь».
И больше из него ничего не возможно было выудить. А за окном всё реже попадались дома, и всё гуще становилась растительность. Места становились всё более уединенными и приятными. Алексей насупился и молчал, а от этого начало портиться и мое настроение. Машина бодро бежала по дороге между рядами сосен.
Мы проехали около 50 километров, когда Алексей затормозил. Перед нами открывалось широкое поле. По обе стороны дороги разлеглись холмы с редкими разбросанными по ним домишками. Те, которые находились по ближе к нам, казались виллами, теми самыми известными летними дачами зажиточных людей. Но, куда ни кинь взор, пространство было заполнено лесом. Воздух не был прозрачным: знойная дымка размывала контуры силуэтов, заполняла своим молочным покровом зеленое пятно отдаленного леса и расползалась в ожидание ветра. Рядом с нами по камням и мху бежал ручеек. У дач были высокие крыши и маленькие окна. Наверное, здесь зимой выпадает много снега. А слева, в самой гуще леса, проглядывала поляна, окруженная забором. За ним возвышались здание и золотые купола, блестящие на солнце.
«Монастырь Св. Иоанна!» - мрачно сказал Алексей.
«Значит, приехали», - отвечаю, улыбаясь с натяжкой, волнуясь против воли.
«Как туда добраться? Я не вижу дороги».
«Там дальше есть мост, вон за тем поворотом».
Мы отыскали мост, перешли через речушку, дошли до широкой площади, полной людей. Я меня это оказалось неожиданностью.
«Что это? Праздник?»
Ответ Алексея, если он на него и сподобился, был заглушен звоном колоколов. Из леса по тропе, идущей вдоль монастырского забора, шла процессия. Всего несколько сотен человек, несущих хоругви и полотнища. Примерно тридцать человек были одеты в черную форму, портупеи и сапоги.  Я попытался понять, что написано на полотнищах в то время, как люди проходили мимо и входили в ворота монастыря: «Вечная слава государю Николаю!», «Русь возрождается!», «Прочь евреев и идолопоклонников!». Потом пронесли желтые знамена с императорским орлом, проследовала молодежь с портретом Николая II и членами его семьи.
В атмосфере было что-то зловещее. Некоторые молодые люди в черном, проходя мимо, смотрели на меня с ненавистью. Но, конечно же, мне показалось. Я пошел вслед за процессией за ограду монастыря, вместе с толпой. Алексей не отставал от меня.
Войдя в первые внешние ворота, мы прошли еще метров 100 по дороге, огражденной высокими стенами до входа в сам монастырь, который располагался в основании крепкой восьмиугольной башни. На ее фасаде красовался иконостас. Это место, очевидно, было историческим. Я был бы не прочь вернуться туда, чтобы полюбоваться им в одиночестве. В то время, как процессия входила в церковь, я осмотрел монастырь: внушительный кирпичный корпус без украшений, пять куполов, разные постройки, которые не знаю, для чего служат, церковка с элегантной колокольней. А еще улички и площади, уложенные крупными булыжниками. На первый взгляд – это селение, задуманное для стабильного и самодостаточного проживания. Я знал, что подобные постройки использовались как крепости и тюрьму на протяжении истории, а не только как прибежище для духа. Меня наполняет чувство ожидание и уюта.
Церемония прошла в традиционном торжественном православном ритуале, но проповедь отца Иоанна Адамыча меня привела в замешательство. Не столько из-за его восхваления царя и его семейства, и не из-за филиппики против коммунизма, «который десятилетиями сеял беззакония на земле святой матушки России», сколько из-за проповедования против иностранцев, которые «приезжают к нам со своими погаными деньгами и хотят купить нашу душу». Он разглагольствовал, не называя, слава Богу, конкретных имен, но упоминая политиков, промышленников, коммерсантов, служителей идолопоклоннических культов, сионистов, работников шоу-бизнеса, торговцев сексом и порнографией – то есть всех тех, кто, по его словам, в одиночку или сплотившись, старались лишить русский народ его самого ценного наследия.
Я стоял под нефом и рассматривал присутствующий, внимательно и напряженно слушавших оратора. К счастью, в стране не много тех, кто так думает, если правда то, что утверждал Владимир Розаков, но симптоматично, что в одну и ту же категорию обвиняемый смешиваются самые различные группы и люди. Мне даже казалось, что я ясно понял, кто имелся в виду под «служителями идолопоклоннического культа». Ожидающий меня разговор обещал быть интересным. А, может, и приятным.
Отец Иоанн Адамыч был среднего роста, коренастый, краснощекий, с залысинами, седой, с длинной бородой, обрамляющей подбородок и рот. На нем были одеты очки в черной тяжелой оправе. На вид ему было около 50 лет. С первого же взгляда, несмотря на жесткость его слов, он не показался мне человеком банальным или необразованным. Без сомнения, речь страстная, но я постарался найти этому объяснение и подготовиться ко встрече без предубеждений. И вообще, раз он выразил желание познакомиться со мной, через кого бы он ни узнал о моем существовании, значит - он заинтересован в диалоге. А пока речь идет только о диалоге – мы спасены.
Более или менее такие мысли роились в моей голове в то время, как завершалась церемония, и расходились люди. За мной везде следовал Алексей. Я выбрался из толпы и спросил у своего сопровождающего, сколько у меня еще было времени, чтобы достойно подготовиться к разговору. В этот момент, в толпе неожиданно раздались крики, люди начали взволновано расступаться, и стало видно, что в центре площади несколько молодых парней дрались и кричали друг на друга.
Я недолго оставался в стороне от происходящего, потому что неожиданно передо мной вырос огромный мужик в черном и, хотя я стоял, как вкопанный, и тем более не выказывал признаков недоброжелательности, более того, на моем лице явно читался испуг, он с размаху ударил меня в печень, а затем отвесил удар в желудок. Меня скрутила такая жгучая боль, что я потерял сознание. Даже не знаю, бил ли он меня еще или нет, но мое состояние подсказывало, что он не ограничился двумя ударами.
Я очнулся в неизвестной комнате, наполненной полутьмой из-за закрытых ставней. С меня сняли одежду и положили на жесткую кровать, застеленную грубым, но чистым постельным бельем. На моем животе лежала грелка со льдом, а кое-где были прилеплены пластыри. Я смотрел на незнакомые мне стены и, казалось, читал на них удрученность, которая нарочно ждала моего пробуждения. Дело было не только в физической боли, но и в чувстве обиды, в оскорблении того, что для человека наиболее важно и драгоценно: его неприкосновенность. Пережитая мной кража в сравнении казалась просто глупостью.
В моей голове роились мысли, голоса, чьи-то контуры. Но в то же время мне казалось, что чье-то странное лицо наклонялось ко мне с ухмылкой: «Однако это интересно, не правда ли?». Потом я узнал Алексея. Его лицо еще больше потемнело. Но я рад был видеть его: «Где мы?».
«В гостевой монастыря. Я слишком поздно понял, чем всё закончится, - тут же добавил он с раздражением. – Я не смог защитить тебя. Я опять дал промаха, прости».
«Тихо!», - прозвучал резкий голос, и тут же из-за занавески появилась почти прозрачная фигура монаха, который подошел к постели. Он был весь серый: от одежды до волос. Монах смотрел на меня своими маленькими голубыми внимательными глазами, в которых, как мне казалось, отражалась смесь тревоги и доброты.
«Не двигайтесь и никоим образом не напрягайтесь. Кажется, внутреннего кровотечения нет, но завтра, после ночного отдыха, станет яснее».
На следующий день я чувствовал себя уже лучше, но всё ещё побаливало. Я почти всё время спал, благодаря отварам, которые заставлял меня пить монах-медбрат. Он осмотрел меня, задал несколько вопросов и, казалось, остался доволен моими ответами. Затем наказал мне не двигаться и набраться терпения. В монастыре были рады такому гостю, как я.
Я был не против, а только попросил, чтобы Алексей позвонил своей матери, чтобы та не волновалась. Оказывается, он уже обо всем позаботился. Значит, всё было в порядке. Я не хотел покидать монастыря до тех пор, пока бы ни понял, что произошло.
Алексей сказал, что отец Адамыч желал навестить меня, и вышел из комнаты. Я посмотрел на зеленый луг, усеянный ромашками. Не знаю, почему, но мне пришел на ум концлагер в Освенциме, в который я ездил несколько лет назад. Там тоже я обратил внимание на поле, усеянное цветами. Ромашками. На них, наверное, смотрели узники, когда их вели в газовые камеры. Кто знает, что они тогда думали о красоте мира! И о человеке! Кто знает, что они думали о человеке!
А о Боге?
В ожидании хозяина я погрузился в мысли, стараясь в то же время сложить все части мозаики последних событий и подготовить вопросы тому, кто мог бы мне дать ответ. Отец Иоанн Адамыч, для начала.
На лице отца Иоанна тоже была написана тревога, хотя и без доброты, которую я уловил на лице монаха. В его глазах проблескивала формальность. Он принес обильные извинения за произошедший со мной несчастный случай и выразил надежду на то, что он мне вскоре позабудется, что я не буду в этом обвинять их программы по обновлению и т.д. Слова…
Я улыбнулся и заверил его в этом, поблагодарив за заботу. Опять слова. Обменявшись любезностями, он добавил наилучшие пожелания и как бы вскользь спросил, надолго ли я собирался задерживаться в России. Я опять улыбнулся и ответил, что Россия –это прекрасная страна, что я не судил ее жителей по жестокости одного сумасшедшего и что мне бы очень хотелось остаться здесь навсегда, хотя я и не мог пока делать планы на будущее. Тогда отец Адамыч ударил кулаком по столу и вскочил на ноги.
«Значит правда, - горько сказал он, - что вы никогда не сдаетесь, никогда не меняете своих намерений. Но Россия не для вас. Думаете возродить славные дни вашего Поссевино? Прошло то время, а также время Екатерины. Убирайтесь! Ничего хорошего от вас не будет нашей земле».
Неожиданно на меня накатилась вся моя усталость.
«Прошу Вас, я очень слаб. Мне было бы легче говорить с Вами в спокойном тоне».
Как я и думал, отец Иоанн Адамыч не был человеком стандартным: он взял себя в руки и, покраснев, прошептал: «Простите!». Затем подошел к окну и надолго замолчал. Потом неожиданно обратился ко мне совсем другим тоном. Настоящим.
«Простите, - повторил он.- Я сам себя не узнаю, как и не узнаю свою страну. Я провел 15 лет в Сибири».
Он сделал шаг, грузный, изнуренный, и резко опустился в кресло.
«Вы и сами видите, до чего мы дошли, - продолжил он со слезами на глазах. – Мы переживаем один из самых трудных периодов нашей истории. Коммунизм нас опустошил. Лишил человечности, надежды. А в замен наполнил недоверием и ненавистью. Ему не удалось отнять у нашего народа Бога, потому что Бог неосязаем, его нельзя арестовать ночью, как это делалось: приходила милиция, барабанила в дверь, затем - приговор без суда, без вести пропавшие в снегах, узаконенное сумасшествие. Бога нельзя заставить молчать. Он продолжал говорить все эти годы, и людям этого хватало, пока они прогибали свои спины перед бичующими. Люди мечтали о свободе Его Слова. И собирали его по всем концам этой нашей прекрасной земли, Святой России Матушки. Тысячи эх в сердце. И этого им было достаточно».
Он затих и сидел лицом к окну. Казалось, что священник читал воспоминания в той синей полоске неба. «А сейчас? – продолжил он, резко поднявшись на ноги. – Не знают, куда им податься со всей этой полученной свободой. Тысячи сирен заманивают их своими чарами. Манят их воздушными замками, еще худшими, чем бывшие утопии, и приводят к их краху».
«Церковь может оказать огромную помощь, не правда? Церковь может предложить свет и указать на правильный путь».
Я бы предпочел промолчать, но он, до этого энергично выговаривающий слова, вдруг остановился, будто у него истощился запал. Он стоял и смотрел в одну точку через открытое окно, а на губах играла едва заметная усмешка. Я был готов поддержать диалог. Но тут отец Иоанн очнулся и сказал: «Да, конечно, когда как не сейчас. Люди, молодежь, ничего не зная о религии, задаются вопросами о Христе, о Евангелии, о добре, о зле, о страдании, о смерти, о вечности. Великие вопросы существования разрываются в руках, как снаряды, и люди наконец-то хотят об этом говорить, найти ответы».
Он опять осекся, с тем же выражением лица. С той же печалью.
«Всё это дает надежду, да?» - бросил он с тем же выражением неловкости. Затем отец Иоанн добавил: «Да, дает надежду, но нас мучает боль, потому что мы не в состоянии ответить всем».
Я уже был готов предложить свою помощь, но он на этот раз меня опередил: «Вот тут-то и появляетесь вы. Организованы вы лучше, и денег у вас побольше, и техника в вашем распоряжении и современное мышление. Не зря ваша церковь живет на западе. Вам также ближе бытовые потребности людей, вы более к этому подготовлены. Я не хочу сказать, что вас подкупили, но вот приезжаете сюда, указываете на наши недостатки, на нашу социальную и экономическую отсталость. У нас нет столетней социальной доктрины, нет опыта работы кооперативов, народных банков, производственных ассоциаций. У нас нет верующих мирян, которые в то же время разбирались в общественной жизни и участвовали в сложном механизме социальной организации. Мы молимся и воспеваем Слово Божье. Божественная Литургия была для нас наивысшим сопротивлением в годы преследований, и даже сегодня она является центром христианского обновления. Но вы ее презираете. Вам не известно ее величие и важность для нашей истории. Вы приезжаете сюда, и народ бежит к вам из любопытства к вашим новшествам и средствам. Делаете прозелитов, как будто мы язычники. Оскорбляете наши традиции, извращаете религиозные традиции нашего народа. А мы вас должны встречать под колокольный перезвон?»
«Если дела обстоят именно так, то думаю, что нет. Однако и не ударами в живот тоже», - добавил я с улыбкой.
«Я же уже извинился, – резко ответил он. – Насилие –это не по-христиански, и в намерения в наши не входит. Но и по этому поводу можно много чего сказать о вашей церкви в нашей стране. Я не ради пустого спора это говорю. Меня тревожит, когда я вижу братьев христиан, которые не понимают, почему Христос желает единства своих последователей. Они в этом видят только господство, власть, подчинение одних другим. Они неспособны понять, что любовь – это уважение к бедности других, служение с уважением, поддержка надежды. Зачем вы приезжаете? Почему не оставляете нас в нашем страдании? Почему, если вы уж так хотите жить с нами и ради нас, не помогаете нам развиваться, не показываясь на глаза? Если хотите, чтобы наш народ стал христианским, помогите НАМ даровать ему Христа, а не становитесь на наше место, не конкурируйте с нами своей организованностью и деньгами. Если можете, покажите нам пример бедности».
ГЛАВА VII

В тот день я поступил мудро: не обиделся на нравоучения и не ввязался в спор. Я попросил отца Иоанна рассказать о себе. Я всё больше убеждался в том, что, слушая других, мы освобождаемся от старых предубеждений. Наша беседа завершилась совсем не так, как началась: она дала предпосылки не для ненависти, а для дружбы. Отец Иоанн рассказал мне о своей жизни, о пережитых преследованиях, о Сибирском заключении. Его рассказ раскрыл мне глаза на многое.
В последующие дни я начал регулярно заходить к нему. Отец Иоанн тоже стремился узнать как можно больше обо мне, но его любопытство боролось с укоренившимся недоверием. Я говорил с ним откровенно, хотел наладить с ним дружеские отношения и развеять даже маломальские подозрения. Я рассказал ему о наших намерениях, подчеркивая предпочтение, которое мы отдавали дому молитвы.
«Зря вы нам не доверяете, - упрекнул он. – Вы должны были с нами обсудить эту идею».
Эта мысль могла показаться нереальной. Как можно доверять кому-то, о чьем существовании ты знаешь исключительно по историческим книгам, статьям, написанным, как правило, твоими же соотечественниками? Отец Иоанн прочитал огорчение на моем лице и добавил: «Да, я знаю. Но если бы вы с нами поговорили, это было бы братским поступком и предотвратило бы догадки и недоверие. Смелое доверие может искоренить предрассудки, предубеждение и многовековую вражду. А абстрактных речей недостаточно, чтобы их разрушить».
Его слова напомнили мне о том, что говорил и генерал моего ордена, и на какой-то миг в моем воображении нарисовались следующие картины: люди всех возрастов, рас и социальных принадлежностей не только улыбались друг другу, но и сотрудничали, обменивались знаниями. И не только в одном  регионе, а во всем мире: вся земля превратилась в единый населенный пункт с едиными законами и правосудием.
Я улыбнулся этому видению, а потом и своему собеседнику: «Было бы прекрасно! - воскликнул я немного мечтательно. - Но сомневаюсь, что вы восприняли бы с энтузиазмом наше предполагаемое сообщение».
«Мы тоже ищем Христа. Не забывайте этого, если вы желаете наладить диалог с нашей Церковью. Давайте Его вместе искать, не один против другого и не один втайне от другого».
Он признался, что ему о нас сообщили, один анонимный источник, неверующие, более того, это были люди, которые всю свою жизнь преследовали религию. Их цель была ясна: воспользоваться нашей неприязнью, обоюдным недоверием, чтобы подорвать влияние Церкви на народ.
В моем мозгу начало проясняться. Несмотря на то, что не все детали мне были ясны, я понимал, что мы находились под слежкой секретных служб. Эта мысль казалась мне нелепой, когда кто-то об этом говорил в нашем доме или даже сам Розаков: возможно ли, чтобы полиция такой мощной державы, известной своим потенциалом и стратегией, которая оказывает влияние на весь мир, теряла время и силы на то, чтобы шпионить за незначительным проектом, каким являлся наш дом молитвы? А кража моих писем являлась ли частью их плана? Но кто знал обо мне? Дмитрий Федотов, который выдал себя вырвавшейся у него фразой про «Ватиканского шпиона»? Это он был шпионом, а я, наивный человек, доверился ему. Однако он преподал мне незабываемый урок: открытие дома молитвы не было незначительным событием. Урок атеиста священнику! Не плохо, правда?
Меня интересовал ответ еще на один вопрос: почему отец Иоанн поручил Алексею провести меня к нему.
Тут-то я и узнал очень странную вещь: отец Иоанн ничего никому не поручал. Для него мое присутствие в монастыре в прошлое воскресенье было неожиданностью. Видно, что тот, кто меня туда пригласил, имел свой собственный план.
Я переварил и эту информацию, пообещав себе поподробнее расспросить Алексея. Но он неожиданно пропал.
Несколько дней спустя я всё еще находился в монастыре, рядом с главной церковью, в том месте, где на меня так предательски напали.
Я уже довольно сносно себя чувствовал, но от Алексея не было ни слуху ни духу. Я позвонил Варваре, которую я не видел с тех пор, как мы с Алексеем вышли из дома. Она даже не знала, что со мной произошло, я это понял по ее тону. Она лишь сказала, что Розаков звонил мне много раз.
Тогда я решил подождать еще один день и затем, если что, позвонить Валентину, моему загадочному водителю.
Я рассматривал проходящих мимо людей. Отец Иоанн сказал мне, что ощущался новый интерес к религии, но что его утверждение о возрождении веры на национальном уровне было, скорее всего, пожеланием, чем реальностью. 70 лет атеистического коммунизма оставили свой след: духовную пустоту, отсутствие идеалов, закрытость от небесных посланий. Я кивал в ответ и смотрел на людей.
Несмотря на то, что этот день не был праздничным, посетителей было много. Некоторые люди, особенно группы, направлялись в главную церковь, другие, наоборот, шли к малой церкви, небольшому зданию без куполов, над которым высилась колокольня в стиле итальянского барокко. Посетители в своем большинстве были простые женщины: может быть, крестьянки, судя по одежде, по трудовым лицам, печальным глазам, в которых просвечивала покорное ожидание. Приходили и семьи, а также детские экскурсионные группы. Попадалась и молодежь, но она составляла меньшинство.
Поэтому три молодые, веселые, элегантные девушки, появившиеся на монастырском дворе, сразу выделились на общем фоне. Они, без сомнения, приехали из города. Когда они проходили мимо меня, я присмотрелся к ним повнимательнее. Я чуть не подскочил от удивления: та, что шла в центре, милая и небольшая росточком, и вертела головой, размахивая волосами цвета спелой пшеницы. Кто она? Господи, да я же ее знаю, мы где-то встречались. Это не Татьяна, хотя мне этого очень бы хотелось, а других русских девушек я не знал, кроме секретарей на педагогическом факультете, или тех, которых встречал на улице или в метро. Вот она приблизилась и подняла взгляд. Наши глаза встретились, и она прошла мимо. Но в тот момент я понял, что мы совершенно не знакомы, хотя, смотря ей вслед, я заметил, что она шептала что-то своим подругам, будто обсуждая меня  с ними. Wishful thinking (принять желаемое за действительное), как говорят в другой части света!
Что же я должен был предпринять? Побежать за ней и быстро пролепетать: извините, барышня, Вы похожи на одного человека, которого я встречал, но не помню, где? В Венеции, вот где! Она мне напоминала Соню из Венеции. Глупости! Это была не она, конечно же. Но и она была того же возраста, с таким же лицом и такой же фигурой, которая делает честь Создателю красоты. Пусть сияет спокойно! Однако, я не нашел отговорок, чтобы не следовать за этой группой на расстоянии. Я видел, как они вошли в малую церковь, и через несколько минут туда вошел и я.
Внутри царила полутьма, и мои глаза, привыкшие к солнечному свету, наполнявшему двор, не различали деталей. Сверху, из окна падал солнечный луч и освещал икону Богородицы. Я прочитал, что это была икона Божьей Матери Умиления. Она, действительно, выражала нежность, я смотрел на нее и не мог думать больше ни о чем другом. Ее духовность читалась во взгляде Богородицы, в каждой линии, в каждом оттенке красок.
Я бы хотел потеряться в этом бескрайнем океане, забыть об окружающем мире, но меня прервал чей-то голос, звучащий в молчании храма. Этот голос вырвал меня из состояния радости, в котором я находился, и заставил искать его источник в полумраке. Я увидел монаха в скуфьи, черном головном уборе, возвышающимся почти перпендикулярно пятну света. Он стоял на небольшой возвышенной кафедре рядом с иконостасом, разделяющим неф церкви от пресвитерия. А вокруг сгрудилось около сорока человек, которые, казалось, в рот ему смотрели. Но трех девушек среди них не было. Икона Умиления отвлекла меня, что позволило им избавиться от моего неуместного любопытства. Хорошо, я постарался избежать неуместного любопытства и переключил внимание на то, что говорил старик.
У него было длинное лицо, его подбородок скорее подчеркивался, чем скрывался, редкой седой бородкой. Он разговаривал хриплым голосом. От всей его фигуры веяло чем-то негативным, хотя я понимал, что для этого нет никакого основания, и мне от одной этой мысли становится неловко. Первые слова, которые мне удалось услышать, были следующими:
«Наш старец, преподобный Серафим заповедовал своему последователю Мотовилову, который испросил его о праведной жизни в миру: ты живи в миру и поддерживай огонь твоей праведности, как свечу. Поняла, дочь моя? Что делает зажженная свеча? Освещает тьму и своим огнем зажигает другие свечи, и ее огонь при этом не убывает. И ты живи, как эта свеча».
«Отец Небесный, молись за нас, грешных».
Я сразу не понял, где закачивались слова древнего старца и где начинались слова современного, который в церкви проводил уроки религии. Молитву к Отцу Небесному произнесла одна из женщин. И старец ответил ей: «Знаешь ли ты, дочь моя, что Святой Серафим простоял на коленях почти непрерывно тысячу дней и тысячу ночей, молясь: «Господи, помилуй меня, грешного?» Вот так и можно победить врага и получить врачевание для души милосердием нашего Спасителя, дочь моя».
«Святой отец, молись ты за нас, грешных», - повторил тот же голос, прозвучавший, как всхлипывание. Тут же послышались другие голоса, просьбы, руки потянулись к монаху.
«Спокойно, спокойно! Остановитесь! Добрые люди, не надо так».
Двое молодых монахов появились за спиной у старца и загородили его.
«Хватит, братья! Наш отец Сергей устал, не докучайте ему боле. Сейчас он преподаст свое благословение. Он будет молиться за вас, успокойтесь. Представит ваши мольбы Матери Божьей. Тихо, сохраняйте тишину в доме Господнем!»
Когда все немного успокоились, отец Сергей Измайлов благословил эту кучку людей и удалился в сопровождении двух монахов.
Я чувствовал себя обманутым. Я когда-то просил, не сможет ли меня принять известный отшельник, но мне сказали, что отец никого не принимает, а подойти к нему можно, только когда она поучает народ в церкви и отвечает на их вопросы.
Меня такая возможность не интересовала, потому что отказ меня обидел. А сейчас я расплачивался за свою гордыню: услышал только конец его необыкновенного катехизического наставления.
Я тоже проскользнул в дверцу, в которую вошли три монаха, и успел увидеть, как они исчезли в очередном проходе. Я не последовал за ними, а вернулся в церковь. Народ почти весь разошелся. Я вышел на улицу и тут увидел их. Всех троих, стоящих недалеко от главного входа, и не одних. С ними был человек. Он ничего не говорил на тот момент, но мольба и тревога были написаны на его раскрасневшемся лице. Я узнал Алексея.
До меня должно было дойти раньше, что три девушки не могли просто так исчезнуть после того, как они вошли в церковь. Скорее всего, они были в толпе и слушали старца. Я их не узнал в полутьме, да и со спины все женщины казались одинаковыми из-за длинных шалей.
Я неподвижно смотрел на группу, которая, кажется, переживала настоящую драму. Вскоре ее участники разошлись: три девушки направились к выходу монастыря, не торопясь и внешне спокойные. А молодой человек стоял на прежнем месте, как вкопанный. Я подошел к нему:
"Пойдём?"
Не знаю, узнал ли он меня. Кажется, что он последовал бы за любым, передвигаясь как лунатик.
"Что случилось?"
В моей комнате окна были прикрыты против летней жары, но горячие лучи проходили сквозь щели и прорезы и расходились однородным светом, который золотил воздух и стены. Алексей, казалось, ничего этого не замечал. Он упал в кресло и опёрся лбом на ладонь, но на мой вопрос не ответил.
"Как дела?"
Он тяжело тряхнул головой, окинул меня взглядом и пробормотал: "Не хочет. Она не передумала. Я больше не знаю, что делать".
Я понимал, что он этим всё сказал, но продолжал настаивать: "Сочувствую. Но, может, тебе стоит мне объяснить, почему Лиза, а ведь это была Лиза, правда? Говорю, почему Лиза, как мы видим, ко всей нашей радости, жива и здорова, когда согласно твоему последнему панегирику, должна быть давным-давно мертва?"
На мгновение он замешался, потом на его лице отобразилась крайняя неловкость, которая тут же сменилась решительностью.
То, что он был ещё способен стыдиться, говорило в его пользу, к тому же ведь меня предупреждали, чтобы я никому не доверял, потому что мне всё равно рассказали бы неправду или правду наполовину. Его голос тоже потерял свою спонтанность, которую сменила осторожность.
Всё это мне показалось излишней предосторожностью. По отношению ко мне у Алексея не было никаких обязанностей. Если он не хотел посвящать меня в свои личные дела, то мог открыто об этом сказать, и никто бы от этого не пострадал. Да, но почему тогда он рассказал мне кучу глупостей? За одну из них мне было особенно больно: за ложь о приглашении монаха.
"Я не хотел тебя обманывать, - хмуро пробормотал он. - Я передал тебе то, что сам слышал".
"И это было неправдой, слава Богу. Когда ты об этом узнал?"
"Неделей позже".
"То есть в тот вечер ты уже в этом знал".
На его лице опять отобразился конфликт между стыдом и упрямством, но упрямство явно превозмогало.
"Конечно, просто тогда разговор до этого не дошёл. Я был пьян. Я потом, кажется, и совсем заснул".
"Это точно! Но теперь-то ты может мне рассказать. Очень интересная история. Если хочешь, конечно же".
"Да, да, конечно, просто всё так запутано. Я тогда не поверил, что она умерла. Я понял, что она этим просто отделаться от меня хотела. Я мешал Лизе и ее хозяину, человеку опасному: он служил в секретной службе и был связан с эстрадой. Лиза обо мне не проговорилась, я был в этом уверен. Иначе она не передала бы мне своё прощение и пожелания счастья. У нее такая прекрасная душа".
Без сомнения, он очень любил эту девушку: по его лицу потекли слёзы. Он несколько раз шмыгнул носом и неуклюже утёрся.
"Прости, не сдержался".
"Если хочешь, поговорим в другой раз..."
"Нет, нет, дай мне всё рассказать... Я, видишь ли, начал ее искать, наводил справки у её коллег и у всех, кто хоть что-либо мог знать. Все держали язык за зубами, но единодушные ответы касательно ее смерти не всегда совпадали в деталях и, более того, в них совсем не чувствовалась искренняя боль или хотя бы уверенность в сказанном. Я заметил, что девчонкам, подругам Лизы, я нравился, но они чего-то боялись. Тогда я начал ухаживать за одной из них и вскоре выпытал у нее этот секрет. Конечно, Лиза не умерла, но ее покровитель убрал ее из ресторана и направил на обслуживание иностранных клиентов, тех, которые платили долларами. Тогда я снова принялся за поиски, но когда я нашел дачу, в которой она скрывалась, двое громил меня, как следует, отдубасили. По сравнению с этим, то, что случилось с тобой, - просто цветочки».
Мне показалось странным, что его лицо, вместо того, чтобы просветлеть, помрачнело. Может, он думал о мести? Мне было ясно, что история на этом не закончена, но Алексею больше не хотелось откровенничать. Однако, он просто обязан был мне кое-что объяснить, поэтому я как бы невзначай спросил:
«Кстати, о цветочках: ты можешь объяснить, почему ты пригласил меня сюда от имени отца Иоанна? Он ведь тебя об этом не просил, или я ошибаюсь?»
Алексей покраснел, и это его прекрасно характеризовало, хотя для меня не предвещало ничего хорошего: «Отец Иоанн возглавляет одну группу, - пробормотал он, не зная, куда девать глаза. – Раз они хотели, чтобы ты пришел, значит, этого же хотел и отец Иоанн».
«Но сам он об этом не просил?»
«Нет».
«Кто тогда?»
«Один человек».
«Ты специально подставил меня, прикинувшись другом. Знаешь, кто такой Иуда?»
«Это не правда, не правда! – он с криком вскочил на ноги, ударяя себя кулаком по лбу. Его лицо было мокрое от слез. – Мне сказали, что с тобой хотят только поговорить».
Я поверил ему, но очень хотелось спросить, как его за это отблагодарили, но потом передумал. Даже если бы я узнал, что всё это было задумано секретными службами, какая от этого мне была бы выгода? Смог бы ли я защититься? Бесполезно мучить несчастного.
Сам того не осознавая, я улыбнулся своему тайному собеседнику: «Значит, ты серьезно ко мне относишься. Спасибо!»
Эта мысль была мне приятна. Мне стало неловко, и я постарался от нее отвлечься.
«Если хочет, уедем после обеда», - сказал Алексей, подымаясь.
Наверное, у него назначена встреча, подумал я, или он уже готов на очередную глупость. Но разве я могу ему как-то воспрепятствовать?
Мой друг, отец Иоанн Адамыч, огорчился, узнав о моем неожиданном отъезде. Мне пришлось пообещать ему, что скоро вернусь. Я тепло поблагодарил его за заботу и извинился за столько поспешный отъезд. Однако, я ничего не сказал ему о Розакове: профессор попросил меня не рассказывать о нашем знакомстве. По причине той же осторожности я постарался не звонить ему из монастыря.
К отцу Иоанну я обратился с единственной просьбой: встретиться до отъезда с отцом Сергием Измайловым. До этого я попросил о том же медсестру.
«Не думай, что это мы его прячем. Уж два года, как он дал обет молчания в ожидании подходящего момента, когда он сможет вернуться к жизни отшельника, как это делали старцы. Отец Сергий старательно следует своему обету и нарушает его только по повелению своего духовника. Он согласился только на то, чтобы поучать народ один раз в неделю. Поэтому-то ты его сегодня и смог послушать. Однако я постараюсь тебе угодить, авось архимандрит поможет».
Отец Сергий принял меня в пустой комнате. Ее единственным убранством была маленькая икона Покрова Пресвятой Богородицы, перед которой горела лампадка. Вблизи он не казался таким щуплым, как тогда на кафедре, и не таким уж старым. Его голубые глаза выражали некую бескрайность, полную утешения. Его голос был приятным, в нем слышались нотки симпатии, далекой от какой-либо формальности или раздражительности. Возможно изменения в моем восприятии, как это часто бывает, зависели от изменения в моем самочувствии. Я был уверен, что мне стоило поговорить с таким человеком, как он, богатым мудростью от постоянной молитвы и молчания. Я хотел спросить его, что он думает о положении его народа и о возможности объединения наших Церквей.
Он внимательно выслушал меня, немного наклонив голову, задумался и, казалось, не торопился поделиться своим мнением, потому что он долго простоял в молчании. Когда же он начал говорить, что я почувствовал себя как-то неловко, будто перед человеком, которому всё про тебя известно и который видит тебя насквозь.
«Сегодня Россия, как никогда, принадлежит Христу, - сказал он ласково. – Христос всегда принадлежал людям притесняемым, оскорбленным и обиженным. Сегодня Христос принадлежит русскому народу, которого никогда еще в истории так не притесняли, никогда так не оскорбляли и не обижали. Они опустошили сердце моего народа, пустили диких зверей в его поля, не обрабатываемые больше молитвой и покаянием. Они опустошили их и вспахали страданием. Всю боль человечества взвалили на хребет этого доброго и терпеливого народа. Но теперь Христос сжалился над нами, по заступничеству Богородицы, кроткой Девы Марии. Христос сыграет огромную роль в истории русского народа».
Мне нравилось, что его мысли были созвучны мыслям профессора Розакова. Я был с ним согласен и совершенно счастлив. И еще мне нравилась его манера говорить: такая медлительная, будто он вылавливал слова из бескрайних, по сравнению с ничтожностью человека, глубин. В нем ощущалось сострадание, крепкая вера того, кто видит невидимое. Он упомянул о Богородице, что было так привычно для моего католического восприятия. Всё это растрогало меня. Я понял, что меня действительно интересовали его ответы, и не из-за пустого любопытства или формальной воспитанности.
«Отче, - я снова обратился к нему с уважением, - я очень рад слышать от вас такие слова. Я очень привязан к русскому народу, люблю его с самой молодости, и я рад, что Христос смиловался над ним».
Затем я совсем осмелел. Захотелось рассказать старцу, насколько мне понравилось то, что он сказал о Деве Марии, о соответствии его мыслей с тем, что думала моя, Католическая, Церковь, после Фатимского явления Богородицы и слов Девы Марии о посвящении мира ее пречистому сердцу.
«Россия обратится, это пообещала Богоматерь, преподобный отец. Падение коммунизма – тому знак, вам не кажется? Что мы должны делать, православные и католики, чтобы ускорить планы Бога и объединить наши Церкви?»
Я понимал, что слишком замахнулся или даже совсем обнаглел. Но реакция старого монаха вернула мне покой: он поднял свои голубые глаза и посмотрел на меня, кротко улыбаясь. Мне показалось, что в этот миг мои глаза омылись в Силоамском источнике, очищаясь от застаревших струпьев.
«Необходимо стать святыми, вам и нам, - сказал он вполголоса, но твердым тоном, - только тот, кто свят, понимает слова Учителя: «Да будут все едино, Отче, как и Мы едины». Только тот, кто свят, понимает, что значит единство Церкви, братская любовь, отражение любви Бога. Приезжайте к нам, братья, но с сердцем наполненным Богом. Тогда мы сможем говорить друг с другом и не примешивать тщеславие и обиды в разговор с нашим Господом».


VIII

Владимир Розаков принял меня, как всегда, любезно и сдержанно, как будто он уже всё обо мне знал и не нуждался в объяснениях. Это раздражало меня. Он был человеком уважаемым и удивительным, но мне совсем не хотелось, чтобы он стал моим другом, как это случилось с отцом Иоанном Адамычем. Насколько монах был спонтанен, энергичен, страстен, настолько профессор был скованным, контролировал себя, был осторожен. Не то чтобы он был неприветливым, но даже в самом сердечном разговоре, невозможно было понять, насколько его интересовал ты и насколько – его собственная последовательность, он сам, так безукоризненно выполняющий свои обязанности по отношению к тебе. 
Иногда я ловил себя на мысли, что, в полнее возможно, он принадлежит Ордену. Кто знает! За эту вековую историю попадались необыкновенные персонажи, которых простому человеку и не вообразить, и именно поэтому являющиеся уникальными. Они создавали эпоху и открывали новые пути. Мне вспомнился Риччи, Валиньяно, Де Нобили, и, конечно же, Антонио Поссевино. Нам было известно существование священников, выполняющих свою миссию в землях, в которых царила коммунистическая диктатура. И они могли быть кем угодно. Поэтому и Розаков, работая директором Института, мог быть одним из них. То есть, одним из нас. Ведь Генерал Ордена именно к нему направил такое ничтожество, как я. Это оставалось для меня загадкой. Мне поручили роль, и я собирался играть согласно этой роли. Кто-нибудь другой на моем месте сделал бы соответствующие выводы.
Однако во время следующего разговора моё мнение о Владимире Розакове испытало неожиданное изменение. С едва заметной улыбкой, наивысшим выражением дружелюбности, на которое он был способен, Розаков спросил меня, хорошо ли я отдохнул, и есть ли у меня, что ему рассказать.
Я весело ответил, что чуть не провел свои дни отдыха в больнице. Конечно, мне было, что ему рассказать, но я не знал, как описать то, что со мной случилось. Как невозможно описать радость.
Он пристально смотрел на меня, но его лицо оставалось невозмутимым. Я довольно подробно описал ему свои приключения, стараясь акцентировать на положительных сторонах, на дружбе с отцом Иоанном Адамычем и со всем монастырем, на важности подобного результата.
Я пожалел, что сделал это последнее замечание, потому что оно могло показаться критикой в его адрес. Во время одного из наших частых разговоров он старался доказать мне, что с православными не так-то просто сдружиться. Не из-за враждебности, утверждал он, а из-за реальной невозможности. Необходимо было считаться с темпом Бога, Который терпелив, в то время, как мы мечемся из-за чрезмерного рвения, которое иногда напрасно называют евангельским. Мы этим только приносим вред, иногда большой, а иногда незначительный.
В тот раз Розаков мне дал книгу Антонио Поссевино, которая называлась «Московия»: «Раз Вы говорите по-итальянски, Вам может быть интересно», - сказал он.
Он перелистывал книгу и с улыбкой рассказывал мне о том, что мой брат по ордену, посланник Папы во времена Ивана Грозного, очень оскорбился, потому что царь после аудиенции с ним имел обыкновение тщательно мыть руки.
«Вот послушайте: «Великий князь всякий раз, как говорит с иностранными послами, при их уходе (как это случилось и с нами) омывает руки в золотой чаше, стоящей на скамье у всех на виду, как бы совершая обряд очищения, «… протягивая руку послу римской веры, государь считает, что протягивает ее человеку оскверненному и нечистому, и потому, отпустив его, тотчас моет руки». И добавляет: «Хотя я и понимал, что нужно выждать, пока их умы созреют для благочестия, однако мне было очень трудно все это выносить». Да здравствует откровенность! И какое суждение об «их умах»! А выжидать, прежде чем осуждать, - это настоящий драгоценный перл иезуитства, Вам так не кажется?».
«Вы хотите сказать, - начал я немного обиженно, - что со времен Поссевино католический священник не является желанным гостем в этой стране? Не забывайте, что здесь, в этой стране, была и Екатерина II».
«Да, - сказал он, и было видно, что его это еще больше позабавило, - но она вас не спасла за красивые глаза, а из-за выгоды. Ваши школы! Уже забыли?»
«Ну хорошо, всем известно, что существует раскол между Православной и Католической Церковью, но мы должны как-то устранить его, Вам не кажется?»
Он не обратил на мои слова никакого внимания или просто не расслышал, погруженный в чтение: «Послушайте вот это: «По яйцу видно, каким будет цыплёнок!» Он рассмеялся открытым смехом, на который, как я думал, он не был способен. Однако он тут же осекся, и лишь на его губах осталась улыбка: «Какое очарование - эти старинные книги. Но будьте осторожны: яйцо ведь всё то же».
Раньше я думал, что он не является сторонником развития отношений. Но теперь с удивлением понимал, что его интересовали не мои рассуждения об экуменизме, реалистичные или утопические, а Алексей. Он попросил повторить подробности нашей поездки на машине, расспросил меня о том, как я с ним познакомился, внимательно выслушал историю Лизы.
В конце концов он заметил, как бы самому себе, а не мне, с преувеличенной, по моему мнению, тревогой: «Кажется, молодой Алексей, не только наврал по поводу приглашения отца Адамыча, а еще и сыграл роль предателя, указывая на Вас как на обозначенную жертву. Вы не поверите, насколько мне жаль, что так случилось».
Я благодарил его за беспокойство обо мне, но опроверг его выводы. Я сам поначалу пришел к таким выводам, но потом Алексей сказал, что он невиновен, и я ему поверил.
«Невиновность – понятие относительное», - пробормотал Розаков.
Я заметил, что он задумался о своем, и как будто совсем забыл о происходящем вокруг него. На мгновение его взгляд будто остекленел, Розаков стоял и не двигался. Я же от удивления боялся даже дышать и впился в него глазами, наблюдая за его неожиданно побледневшим лицом, по которому скользили проступившие капельки пота.
Не знаю, сколько длилась эта каталепсия: в такие моменты человек забывает о времени. Но, должно быть, прошло несколько минут. Когда он очнулся, то показался совершенно нормальным, как всегда вполне владеющим собой.
«Мне кажется, я Вам уже рассказывал о Венеции?»– спросил он, смотря на меня искоса.
«Да, она Вам очень понравилась».
«Вовсе нет. Я сказал, что она оказала очень важное влияние на мою жизнь. А Вы тогда ответили, что и на Вашу».
«Поразительно! Какая великолепная память!»
«Ничего особенного, не считая некоторых вещей. Но это со всеми так бывает».
Я не понимал, при чем тут Венеция, и почему он говорит о ней таким серьезным тоном, будто собирается обсуждать тяжелые вещи. Розаков еще раз глянул на меня и спокойно продолжил: «Я хотел бы Вам кое-что рассказать про Венецию. Пустяк, ничтожный случай. Никто бы не придал ему значения, если бы услышал. Может быть, кто-нибудь назвал его «типично русским». Думаю, что и Вы могли бы назвать его «типично русским», но это неважно. Вам-то я могу его рассказать, потому что Вы верите в Бога».
Господи! Его последние слова застали меня врасплох. Слезы навернулись у меня на глазах, как и полагается сентиментальному дураку. Я растрогался, потому что именно эти слова мне хотелось услышать, несмотря на то, что не считал себя человеком истинно верующим.
Я понял, что должен был быть ему благодарен, несмотря на странность и неожиданность этого разговора, и я приготовился выслушать его рассказ, уже не боясь воспользоваться его временной слабостью.
«Спасибо. Я всё внимание», - пошутил я.


На его лице появилась едва заметная, грустная улыбка, и он начал рассказ: «Я вовсе не собирался хвалить Вас. Я понял, и это очень важно для меня, что для Вас Бог – необходимость, это то, без чего Вы не можете обойтись. От этого не всегда весело, и оно не придает уверенности, и этим уж точно невозможно гордиться, а знаю, даже наоборот! Вы не можете не верить, как не можете не дышать. Мне показалось, что именно такой человек, поэтому Вы правильно поймете то, что я Вам скажу!».
Черт побери, опять! Этот человек поклялся вывести меня из равновесия. А теперь это новое притязание! Как будто он развлекается тем, что открывает коробки, разбросанные по моей комнате, в которых находится то, что меня так пугает. Но если то, что он говорит, - правда, тогда я продвинулся далеко вперёд.
«Я должен сознаться Вам, что совсем ничего не понимаю, - сумел я выдавить из себя, - но эту тему надо углубить. Однако, чтобы Вы ни думали, я не готов к этому. Предпочитаю послушать Вас».
«Я и не пытался вовлечь Вас в подобный разговор. Но Вы знаете, сколько мне хотелось рассказать Вам. Но сейчас, совсем эгоистично, я способен говорить только о себе, и я благодарен Вам за то, что Вы меня слушаете. Итак, я сказал Вам о Венеции».
Эта история произошла недавно, 3 или 4 года назад. В Советском Союзе, в ожидании великих событий, дышалось довольно легко, стало легче ездить заграницу. Розаков, будучи важным членом правительства, отправился с официальной русской делегацией на международный конгресс по истории педагогики, который проходил в Венеции. Для него это была не первая поездка заграницу: несколько лет до этого он ездил в Стамбул:
«Увидев Святого Марка, я вспомнил о Святой Софии: другая среда, иная обстановка, но вдохновение всё то же, всё те же внутренние значения. Я незадолго до этого и в секрете вернулся к вере. Я потом об этом расскажу. В огромную базилику, наполненную туристами, я вошел с группой друзей из делегации. Мы слушали с умеренным вниманием объяснения гида, и вдруг я почувствовал первый толчок, будто удар кулаком в грудь и голос: «Что ты здесь делаешь? Это место не для тебя. Ты его недостоин!». Да, я знаю, Вам не понятно. Но потерпите еще немного. В ту ночь мне приснился странный сон: я увидел площадь рядом с герцогским дворцом, лагуну, наполненную лодками, катерами, гондолами. Кругом не было ни души, я в одиночестве смотрел на настоящее зрелище: стаи птиц, скорее всего, голубей, парящих, перегоняющих друг друга, воркующих, чирикающих и кричащих в сторону пурпурного неба. Но это великолепие постепенно приобрело темные краски, стало каким-то навязчивым. Неожиданно все птицы принялись страшно волноваться, и это волнение передалось и мне, как болезнь: высоко в небе показалась большая белая чайка, которая неподвижно парила в небе, раскинув свои крылья. Всё пространство наполнилось этой таинственной фигурой. Как вдруг чайка бесстрашно взмыла вверх и на мгновение остановилась в небе, будто слушала приказ огромного мироздания. Затем она развернулась и стремглав понеслась вниз, на меня. Я стоял как вкопанный, обвороженный этой сценой, и не мог даже пошевелиться. Во сне я понял, что чайка – это смерть. Моя смерть в Венеции! За метр от моего сердца, будто наткнувшись на невидимую преграду, птица стукнулась обо что-то острым, как кинжалом, клювом и отлетела в сторону. Махая крыльями, чайка попыталась подняться ввысь, но у нее ничего не получилось, и она упала в лагуну.
Я проснулся, мокрый от пота, с ясным ощущением того, что только что избежал смерти, и чьему-то заступничеству, которое не оставляет меня в покое.
Но на этом не закончено, запаситесь терпением. В тот же или на следующий день, я уже не помню, мы поехали в (базилику) Фрари, чтобы посмотреть на «Успение» Тициана. Стоял месяц май: приятная погода и ясное полуденное небо. Венеция, еще не переполненная летними туристами, была прекрасна. Мы вошли в церковь. Там не было так людно, как в Святом Марке, но и тут, несмотря на отсутствие давки, я чувствовал себя нежеланным гостем и снова услышал тот же голос: «Это место не для тебя, ты этого не достоин!». Я сжал кулаки и начал продвигаться вперёд с затуманенным взглядом, следуя за своей группой. Я смотрел, слушал, но ничего не видел и не слышал. Не знаю, сколько прошло времени. Мне показалось, что это был всего лишь миг: в церкви потемнело, в окне засверкала молния, раздались раскаты грома, картина с Богородицей засверкала, как огонь. Я прижался к колонне и начал молиться по старинной русской традиции: «Господи помилуй!»
Один знакомый из делегации приблизился ко мне, засмеялся и сказал в полголоса: «Испугался? Изменчивая здесь, однако, погодка!».
Не знаю, страх ли это был, но во мне поселилась уверенность, что я должен был начать искупление. Но до первых серьезных шагов в этом направлении прошло несколько лет».
На этом, казалось, Розаков закончил свой рассказ. В кабинете директора было жарко. Мы оба взопрели. Он вытянулся на крутящемся кресле, стоящем за столом, и прислонился к стене, закрыв глаза. Я ждал. Он восстанавливал силы в тишине, и только одному ему было известно, сколько еще времени ему на это требуется. Когда он открыл глаза, его волнение улеглось, однако временами оно проявлялось в легких подергиваниях, сопровождавших его рассказ. Розаков произнес со спокойной кротостью: «Много лет назад я тоже предал друга: Некрасова. Алексей – мой сын. Я начал своё искупление в прошлом году, когда мой друг умер».
Затем он добавил, что после примирения с другом он надеялся, что тяжелое чувство вины покинет его сердце. Но этого не произошло. Сегодня, из рассказа о том, что со мной произошло в монастыре, он понял, почему: он ничего не сделал в своей жизни для сына, а бросил его на произвол судьбы. Теперь же он не мог дальше отступать. Он написал своего рода историю собственной вины. С самой первой нашей встречи он решил разделить со мной свое страдание. Он годами изучал каждое новое лицо в надежде найти человека, которому он мог бы довериться.
Всё, что говорил Розаков, трогало меня до глубины души, как будто указывало на мою глубинную сущность, на истинный аспект моей миссии. Об этом трудно говорит, говорил он, потому что почти всегда понимаешь, что в слушателе преобладают его личные ментальные категории, его привычки. Человек, способный слушать, - это поистине тот, кто готов забыть о себе и перенестись в другого, в того, кто говорит. Только при таком условии он способен понять. Владимир хотел подождать, чтобы убедиться, такой ли я человек. Теперь он был в этом уверен и готов поделиться со мной главными страницами своей жизни. Моя миссия в России могла начаться с помощи человеку возродить его душу.
Что я должен был ему сказать? Я был благодарен ему за доверие и надеялся оправдать его. Меня уже потряс его рассказ про события в Венеции, «типично русский», как подчеркнул он. Может, он и прав. Может, у меня есть духовное родство именно с ним и с русской душой: я чувствую особую близость по отношению к некоторым проявлениям духовной жизни. И потом Розаков произнес эти необычные слова: «Помощь по возрождению души». И это про меня? Однако я не собирался с ним спорить. Я прекрасно знал, что в некоторых ситуациях личность человека не играет большой роли, а есть план, который превыше самого богатого воображения. Иногда он заводит нас туда, куда нам даже и не снилось.
Без сомнения, я согласился почитать его записки.
ГЛАВА IX

История Розакова

В прошлом месяце мне исполнилось 62 года. Ещё вчера я барахтался в нашем деревенском пруду, катался наперегонки на коньках, чтобы мною восхищалась девочка, которую я считал своей невестой, хотя она об этом и не догадывалась; учился и слыл отличником. Что же случилось между вчера и сегодня, что состарило меня, и теперь, встречаясь с каким-либо ровесником, мы только и знаем, что говорим о наших воспоминаниях?
Я дружу с Василием Некрасовым с тех самых пор, когда мы учились вместе, сначала в школе, а потом – в Московской консерватории. Но я забросил музыку, понимая, что у меня нет таланта, а он был своего рода гением и довольно рано начал блестящую карьеру.
Однажды мне по почте пришло приглашение на концерт камерной музыки под управлением Василия Некрасова. Подпись: секретарь В. Фёдорова.
Поразительно, ведь мы виделись совсем незадолго до этого, и Василий ничего не сказал мне про секретаря. Я решил сходить на концерт, взволнованный от любопытства, обиды и просто на зло.
Сегодня мои познания о страстях ограничиваются теорией, возможно, полной злости, но потухшей, без огонька. Какими были в молодые годы дружба, ревность, зависть? А любовь, близость? Я встретил там молодую женщину, которую раньше никогда не видел, высокую, стройную, с растрепанными волосами, с бледным лицом, прекраснее которого я никогда не встречал, с большими внимательными глазами, готовыми к смеху и иронии.
«Я ищу В. Фёдорову, думаю, что речь идет о великой Виктории Фёдоровой», - сказал я с преувеличенной важностью (Виктория Фёдорова была в ту эпоху очень известной актрисой).
«В. обозначает Варвару, - ответила она сквозь громкий смех. – Это я, и, пожалуйста, не оскорбляй меня разными сравнениями. Что тебе надо?»
Так прошла наша первая встреча, а за ней последовало множество других, даже после ее свадьбы с Василием. Ему от жизни всегда доставалось самое лучшее. А лучше Варвары никого не могло быть, по крайней мере, для меня. Не знаю, был ли я в нее влюблен, я не хотел этого признавать, потому что с самого начала было ясно, что она влюблена в Василия. Было бы абсурдно ее у него отбивать. Но с того момента наши отношения с Василием испортились, как обычно и происходит, когда между друзьями становится женщина. Хотя не хочу говорить за Василия, это относится только ко мне. Он по-прежнему относился ко мне сердечно, искренне и с доверием. Может, потому что он ничего не терял, а, может, потому что иначе смотрел на вещи. Я же был на него в обиде, и у меня не получалось найти себе жену. На протяжении многих лет, наполненных сожалением, я продолжал считать Варвару единственной женщиной, способной изменить к лучшему мою жизнь и сделать меня счастливым. Не важно, было это правдой или нет. Важно, что я в это верил вплоть до одержимости. Все остальные женщины казались просто суррогатом.
Однажды Василий, возвращаясь из заграничного турне, был арестован. Он не совершал никакого преступления, это было ясно, но всё равно отсидел год на Лубянке и потом в другой тюрьме в районе Лефортово.
Я не хочу разглагольствовать по поводу трагедии, пережитой моим народом и известной всему миру. Так проявлялась власть абсурда и жестокости. Просто беспричинная ярость. Только нездоровые умы могли подумать, что Василий Некрасов, известный скрипач и дирижер оркестра, мог быть предателем своей родины. Но и они так не думали. Им просто было необходимо причинить кому-нибудь боль для того, чтобы жить и оправдывать тот абсурд, в который они верили или делали вид, что верят. Этим глупым обвинением мучили и Василия, но они не смогли ни сломать его дух, ни лишить его веры в жизнь.
Как же я смог предать такого человека?
В тот год, когда он сидел в тюрьме, я сблизился с Варварой, старался всячески ей помочь. Я не навязался ей силой, Боже упаси, и не старался ее обмануть. В подобных вещах согласие может придти совсем неожиданно, как результат долгого пути, подсознательного и в совершенно непредсказуемых условиях.
Мне вспоминается тот первый раз на даче в деревне: шел месяц май, и теплый воздух будоражил кровь. Однако было туманно. Из окон совсем ничего не было видно. Только туман. Очень густой. Внешний мир исчез.
Отношения с Варварой переполняют все мои воспоминания, может, потому что до сих пор я так и не понял их. Мы встречались почти год, наши чувства были сильными, а встречи частыми. Сила чувств не всегда значит любовь. Варвара меня привлекала, но на расстоянии я думал о ней с отвращением. Не желая приписывать ей всю вину открытым образом, я считал ее причиной лицемерия, которое появилось в моих отношениях с другом Василием, и поэтому я ненавидел ее, несмотря на все мои старания больше с ней не видится. Они тут же улетучивались, как только я слышал ее голос, видел ее глаза, ее тело.
Наши встречи зависели от нее, от ее возможностей, от ее желаний. От ее лжи. Меня завораживала ее способность преподносить ложь с улыбкой и кокетством, живость описываемых ею сцен, которые она выдумывала, эта детская невинность, которой она окружала себя, как ореолом и выставляла на показ. Настоящей жертвой был Василий, но разве только он? Точно одно: я всё сильнее чувствовал себя червём и мечтал уехать, хотя никогда не решился бы на этот шаг. Однажды она явилась ко мне с сияющим и невинным лицом, с которым уже год навещала мужа. Мы не виделись 15 дней, что было для нас необычно. Но она не хотела объяснять мне причину.
«Не напрягайся, мне-то можешь рассказать правду», - сказал я с улыбкой. Мой сарказм выдавал мою скрытую неловкость, но, по-настоящему, я не хотел дразнить ее, а, скорее, пытался заверить самого себя, что она надо мной не властна, чтобы это ни значило, что я еще способен противостоять лжи, которую читал на ее лице.
Однако она совсем не выказала обиды. Наоборот, посмотрела на меня смущенно, хлопая ресницами и смотря напраженно. Худо дело, подумал я.
«Ты не будешь злиться?»- спросила она.
«А это имеет значение?»
«Дело в том, что мы больше не можем видеться. Я беременна».
Этого я не ожидал, но не очень удивился. Мы договаривались, что она сама обо всем позаботится. Значит, в чем-то она просчиталась. Я упрекнул ее в этом. Она ответила с невинным выражением лица: «Я ни в чем не просчиталась, потому что это прекрасная новость, и я ей рада. Теперь моя жизнь изменится».
«Хорошо, дорогая. Тогда и я этому рад. Но… что же изменится?»
«Всё: я не могу обижать отца своего ребенка».
«А я не хочу обижать его мать. И что?»
«Ты не понимаешь: отец не ты. Его отец - Василий».
Она смотрела на меня с едва заметной улыбкой, замершей на уголках ее рта. Кажется, она была довольна, что смогла так унизить меня. Показать, что я совсем ничего не значу.
У меня как будто пелена с глаз пала, и я ясно увидел весь механизм наших отношений. Я поверил в то, что люблю ее, но это было не так. Подтверждение тому я читал в легкой насмешке, отраженной в ее глазах: я не любил ее, потому что она никогда не любила меня, и не известно, зачем вообще она затеяла весь этот балаган.
Тут я взорвался, ощущая свою ярость и полное бессилие. Она переждала первую волну оскорблений, и ее реакция отразилась лишь легкой бледностью на лице, которая ей совсем не шла. Потом она процедила сквозь зубы: «Теперь, когда ты излил свою желчь, пошел прочь из моей жизни!»
Единственное, что мне приятно вспоминать о том моменте, это мгновенное спокойствие, внимательный взгляд, направленный на нее, как не некое невообразимое диво. Я даже рот открыл от удивления.
«Зачем этот фарс?» - раздраженно спросила она.
«Смотрю, что собой представляет черствая женщина».
«И ты еще осмеливаешься говорить о черствости, когда у самого чувств выше пояса вообще никаких нет?»
«Ну, хорошо, хорошо!- ответил я, сдерживая ярость. – Ты во всем права. Однако, сделай мне одолжение: прежде чем я или ты, а это было бы справедливее, провалюсь под землю, во имя того, что между нами было, скажи мне, ты хотела этого ребенка? То есть тебе нужен был просто бык производитель?»
«Давай без твоих всегдашних пошлостей. У меня есть муж».
Я не боялся показаться пошлым, если таковым был и мой собеседник. А мы оба были пошлы. Она и я. Каждое мгновения нашей связи было пошлым, каждый обмен взглядами и всё остальное.
Я не знаю, до чего меня довело моё раненое самолюбие. Память иногда бывает обманчива. Но мне кажется, что я не начал ненавидеть ее, эту женщину. Я просто оттолкнул ее, как отталкивают неприятную пищу, вызвавшую ужасное отвращение. Как будто у меня на нее началась аллергия.
«Уж лучше умереть», - думал я, выходя из гостиницы, в которой мы  предавались нашей трансгрессии. На самом деле мне хотелось сделать что-нибудь ужасное, нечто жестокое, равное по своей силе причиненной мне обиде. Но я не придумал ничего лучшего, как начать систематически напиваться, а к этому я не привык и поэтому очень быстро загремел в больницу. Страдание и унижение очень быстро лишили меня желания повторить подобный опыт. Я ударился в политику.
Я никогда к ней серьезно не относился, как большинство из нас, кто входил в партию только для того, чтобы не нарываться на проблемы. Но тут я стал настоящим активистом. Я понимал, что это идет мне во вред, но всё равно пытался найти способ как следует отомстить всему миру и самому себе. Иначе я даже не знаю, как объяснить свое неустанное присутствие на собраниях упрямое участие в дискуссиях, в спорах не в защиту справедливости, а интересов победителей. Иметь успех, превзойти всех, любой ценой. Вкусить бесконечную скуку тысячи собраний, которые были ценой за власть.
Я также много писал на самые разные темы, чтобы не разбавить своей истинной профессией стыд за принятый компромисс. Но как любой глашатай, приближенный к официальной среде, я искал в ней выгоду: дружбы, связи, деньги. Я написал пьесу, в которой воспевались бессмертные достижения героев социалистического труда, следуя общепринятому шаблону. В ней было много вранья, так что краснеть придется всю жизнь. Но пьеса получила положительные отзывы, она прошла во многих городах Советского Союза и принесла мне деньги и карьеру, а также презрение честных людей, мнение которых, однако, никого не интересовало.
На спектаклях в Москве я, сам не зная, почему, всегда надеялся заметить в толпе светловолосую голову  Варвары. Я всегда занимал ложу у сцены до того, как в зале гас свет, чтобы спокойно понаблюдать за лицами зрителей.
Я так никогда и не встретил Варвару. К тому же я не приложил к этому никаких усилий. Своего друга Василия я тоже не искал. Я его даже презирал, как будто это он был виноват в нашем разрыве. Я перестал его защищать от намеков других, как это делал раньше, движимый корыстным рвением.
Его критиковали многие завистники. Но раз к нему невозможно было подкопаться с профессиональной точки зрения, то все сплетни ходили о его личной жизни. То, что он не спал с женой, уже никого не интересовало. Темой издевок стали его спартанские привычки. Говорили, что он отвык делить с кем-либо свою постель и поэтому предпочитал спать на раскладушке. Но по-настоящему, добавляли они, он просто хочет наказать жену за ее всем известные грешки. Хотя кто же ее может судить при таком-то муже? Его-то странности были известны еще в школе.
Я делал вид, что не слышал этих разговоров и ходил со скорбным лицом человека, который знает и не такое, но ничего не желает рассказывать. Постепенно в моей душе накопилось столько отвращения, что оно могло породить либо преступника, либо святого. Святым я не стал.
Я отправился на целину на закате той короткой эйфории, которая несколько лет до того была воспета в великих проектах освоения. Я отвечал на воззвание партии, наверное, еще и для того, чтобы сравнить действительность с написанной мною пьесой, но, скорее всего, мне просто хотелось убежать от самого себя.
В том неустроенном месте, в котором только несколько зданий было построено из камня, и царили тяжелый климат и запустение, я прибыл в роли школьного инспектора с задачей реорганизовать систему образования нестабильного населения, главной заботой которого было выживание. Я четко решил показать, на что был способен.
Это оказалось непросто, хотя законы были на моей стороне, а партия в Москве гарантировала мне поддержку. Одним словом, меня вскоре стал ненавидеть весь район. Я изо всех сил добивался приемлемой посещаемости занятий от учеников, которые то и дело уходили в тайгу. Туда же уходили все: охотники и лесники, а я оставался в плену у объективных трудностей: нехватки книг, бюрократических и материальных неувязок, безразличия преподавателей и других сотрудников, а также воровства и хулиганства некоторых бедолаг.
Но, несмотря на разбитые дороги, грязь или пыль, заполнявшие каждый угол, или мороз нескончаемых зим; несмотря на деревянные избы, покрытые листовым железом, унылые пустые магазины, из которых, однако, необъяснимым образом, выходили люди то с набитой авоськой, то с коробкой красок, то с одеждой или теплым хлебом, я чувствовал, что являюсь частью некоего существа, чего-то неуловимого, но неукротимого, от которого зависело всё и благодаря которому каждый день несчастное селение, находящееся на самом краю земли, начинало вновь умножать свои несчастья и надежды. Я почти простил себе написанную пьесу, главным героем которой я теперь себя ощущал. Такие мысли приходили мне в голову, когда я слушал шелест дождя по почти черным елям, окружающим школу, в которой для меня была отведена квартира, или шум ветра, звон оттепели, голоса, споры, любовную возню.
Жизнь, сама жизнь была для меня великой тайной.
Жизнь забросила меня в это проклятое место по моему собственному выбору, и у меня складывалось ощущение, что я нахожусь вне времени и борюсь, не известно за что. От этих мыслей мне становилось еще хуже, но я не собирался сдаваться, хотя и продолжал вести совершенно бессмысленную жизнь.
Однажды, разговаривая с учениками, я узнал о существования религиозной группы, которую я принял за секту. Ею руководил мужчина примерно 35 лет, приземистый, светловолосый, с сильными руками. Не долго думая, я донес на него. Его звали Валентин Ростов. Я обвинил его в растлении молодежи и в нарушении закона о религиозной пропаганде. Мне казалось, что было необходимо проучить его, несмотря на то, что он работал медбратом, руководил медпунктом, единственным государственным заведением, которое действительно работало в этой деревне.
Начальник милиции отчитал его, а затем отпустил. Я пригрозил начальнику милиции послать на него жалобу в Министерство Внутренних дел, и люди начали избегать меня. В магазине меня тоже обслуживали, разговаривая со мной только по необходимости. Я всё больше ощущал свое одиночество и поэтому злился, как бешеный пес.
Однажды я поехал загород на своих разваленных Жигулях. Для меня эта машина была символом власти и престижа, поэтому она много для меня значила. Я направился к избе, стоящей у самого леса. В этой избе меня принимали с особой заботой. За заботу Ниночки я воздавал щедро, потому что был доволен радостью, с которой она и ее мать принимали меня. Девушка была симпатичная, может быть, немного полноватая, но зато с густой копной длинных светлых волос. Она с удовольствием распускала их при мне, потому что однажды я похвалил ее за такие шикарные волосы. За год до этого она училась у меня. А теперь, закончив кое-как обязательную программу, оставила учебу. Ей было 17 лет.
Ее мать занималась в колхозе самой простой работой. Она была еще женщиной интересной. Я познакомился с ней, когда однажды заехал, чтобы узнать причину пропуска занятий. Она была вдовой и имела одну-единственную дочь. Она иногда застенчиво приглашала меня, и я оставался на ужин и после. Один словом, я стал регулярно бывать в избе Смирновых. Сначала, из-за матери, а потом – из-за дочери. Девушка в моем присутствии говорила мало, только смотрела на меня своими огромными глазами и подчинялась каждому моему слову, как будто я был божеством. И не только страх руководил ею, я видел это по тому, с каким изяществом она старалась всегда угодить мне, по тону, с каким произносила «товарищ учитель». Мне это льстило, но я избегал ее, потому что меня оскорбляло, что эта деревенщина смела, как мне казалось, строить на меня планы, которые выходили за рамки удовлетворения моих животных потребностей.
В тот вечер, после двух лет ссылки в эту деревню, в моей жизни произошел перелом. На дворе стояла осень, и темнело уже довольно рано. У меня нервы были на пределе, я очень резко обошелся с Ниночкой, даже не помню, за дело или просто сорвал на ней отвращение, которое испытывал к самому себе.
Начиналась пурга. Небо покрылось пеленой и потемнело. Хозяйки старались уговорить меня остаться у них в такую ненастную погоду, но их просьбы только раздразнили мое тщеславие и укрепили желание уехать, как будто я хотел наказать этих двух женщин за их притязания: «Ничего страшного. Отсюда не далёко. Дорога не очень хорошая, но по ней еще можно проехать. Я успею доехать домой до пурги. Нечего мне фамильярничать с этими людьми. Ничем хорошим это для меня не кончится».
Уже на пороге я услышал за спиной Ниночкино дыхание и почувствовал ее руки: «Будьте осторожны, товарищ учитель. Да хранит Вас Богородица!» - сказала она, протягивая мне иконку Одигитрии.
Не знаю, что это было: шепот, вздох, молитва, - но он вонзился в меня неожиданно, как кинжал, заставил слезы навернуться на глаза и крайне рассердил меня.
«Хватит!» - прокричал я и смял небольшую бумажную иконку, которую она засунула мне в карман пальто. Я уже был готов кинуть скомканную бумагу ей в лицо, когда неожиданное видение или воспоминание остановило меня: страдающее лицо моей матери, ее голос, полный боли.
«Религия лишает нас достоинства», - постарался объяснить я. Стараясь разгладить скомканную иконку, я отдал ее в руки девушки и погладил ее по голове: «Возьми, мне не нужно. Но всё равно спасибо». И бросился вон из дома.
Сначала машина шла гладко, поэтому, несмотря на надвигающуюся тьму, едва пробиваемую фарами, я уже не думал о дороге, а погрузился в мысли о Ниночке. Я всегда избегал идеи о физической близости с ученицей. Это не полагалось учителю. Это было против всех правил. А я подчинялся правилам. Наверное, именно это не позволяло мне расслабиться, несмотря на то, что Ниночка больше не была моей ученицей. Но почему бы не начать жить с ней? Я не говорю, жениться. До этого я не додумался, даже блуждая в своих бессмысленных идеях. Препятствием не была ее молодость, хотя мне уже перевалило за сорок. А просто, чтобы не жить одному и, к тому же, среди недругов. Она бы не отказала. А потом? До конца моего пребывания в Сибири оставалось два года. Я, конечно же, не мог ее представить своим друзьям в Москве. Поэтому и не женился бы. Но эти два года я бы провел с ней.
Я не знаю, как это произошло, но я вдруг услышал шум, тормоз и педали сцепления не отвечали на команды, машина покатилась вниз по неровной брусчатке и врезалась в дерево. «Дурацкое завершение дурацких планов!» - подумал я.
Вылезая из помятой машины, я был рад, что жив. Вокруг ничего не было видно, фары были разбиты. Что-то и во мне было сломано, потому что тело ныло. Наверное, я поранил голову: по лицу текла какая-то густая жидкость. Безусловно, это была кровь. Я попытался на ощупь открыть бардачок. К счастью, у меня там хранился электрический фонарь. Мне удалось перевязать себе кое-как голову и выбраться из этого металлолома. Луч фонаря, направленный во тьму, освещал не больше метра вперёд.
Вдруг вдалеке раздался длинный таинственный свист, которому в ответ прозвучал некий призыв с небес. Затем наступила тишина. Мир затих именно в той точке вселенной, куда устремился мой слепой, ожидающий взгляд.
Пошел снег. Это был первый снег в году. Он был сильный, плотный, как будто небо прорвало от его тяжести, и теперь снег валился вниз на землю, чтобы полностью покрыть ее. «Если начнется ветер, я – мертвец», - подумал я, стараясь открыть дверцу машины, чтобы спрятаться внутри. Ситуация была сложная: было темно, и я плохо передвигался на одной ноге. Вторая, не знаю, была сломана или вывихнута. Она ужасно болела, в то число и колено. Однако внутри машины было не лучше: снег забивался во все щели, которые я пытался закупорить тряпками и бумагой.
От усталости я напрягал глаза и всматривался вдаль, но мне ничего не было видно, кроме белого покрывала, которое спускалось сквозь тьму и тихо опускалось на лобовое стекло. Тишина меня озадачивала. Но постепенно мной начала овладевать неотложная мысль: напрячь все свои умственные силы, пересмотреть свою жизнь, найти смысл всех событий и причину того, почему некоторые из них совпали, произойдя одно за другим, и привели меня вот к такой смерти. В то же время мне было неловко из-за подобных мыслей, полных тщеславия.
Я подбадривал себя мыслью о том, что кто-нибудь найдет меня. Но кому я был нужен? Никого не интересовало, жив я или мертв. Может быть только Ниночку. В огромном мире, в котором живут миллиарды людей, есть я или нет, не делало никакой разницы. Мир пожимает плечами вот этим снегопадом. Возможно, только Ниночка придет на мои похороны.
Я чувствовал благодарность к этой девушке, которая бы единственная пролила слезу на моих похоронах. И она падала подобно цветку на мои мысли о смерти, с веером своих длинных волос, круглым и наивным лицом, кротким взглядом, в то время, как дремота всё сильнее окутывала меня, унося меня не известно куда, наполняя меня неизвестно каким миром. Нежданная радость сглаживала моё предчувствие смерти.
                жжж

       Сначала, когда я понял, что меня спас Валентин Ростов, меня оскорбила эта насмешка судьбы. Затем в мою голову вкрались подозрения: что он делал в такой час в полях? Он сказал мне, что около полуночи проезжал на санях по дороге, на которой у меня произошла авария, заметил кучу снега, которая по форме напоминала машину. Он остановился проверить и нашел меня, лежащего неподвижно, как мертвеца.
Однако в деревне утверждали, что он специально поехал искать меня. Как он узнал о грозившей мне опасности, никто не знал, или не хотел говорить.
«Ты узнал меня?» - я спросил у него.
«После того, как вытащил».
«Ты испугался?»
«Чего?»
«Если бы ты меня бросил, то оказался бы повинен в убийстве».
«А кто бы об этом узнал?»
«Тогда почему? Чего ты хочешь?»
«Ничего».
«Ты не надейся: я всё равно заставлю тебя уважать закон. Если продолжишь свою религиозную деятельность, тебе не здобровать».
«А это касается только меня».
Он был упрям, а я совсем утратил покой. Как-то вечером я зашел к нему после работы. Он занимал квартиру над медпунктом. На звонок он ответил тут же, высунувшись в окно.
«Кто там? Что нужно?»
«Я Розаков. Дай мне войти».
Мы говорили до ночи. Из освещения в комнате была только маленькая лампа. Её свет едва рассеивал тьму, в которой терялись наши голоса, перекрывая друг друга, пререкаясь и затем теряясь в пылком молчании.
Я только потом узнал, что Валентин Ростов был католическим священником, тайно рукоположенным архиепископом Слипым перед самым его отъездом из России после нескольких лет тюрьмы. Разрешение на выезд ему было дано по соглашению Хрущева с Ватиканом. Ростов приехал в Сибирь, где было легче спрятать свой сан и для того, чтобы помочь множеству людей, сосланных сюда из Польши, Украины, Прибалтики, Германии. Верующие собирались как правило ночью и подальше от селения. Поэтому в ту ночь Ростов и оказался в поле. Он слышал, что я уехал из деревни еще до пурги. Тот факт, что он поехал искать меня, было правдой только от части. После полуночи пурга ослабела, и он решил воспользоваться моментом, чтобы вернуться в деревню и удостовериться, что со мной было всё в порядке. Так он и нашёл меня.
«Послушай, - сказал я ему тогда, начиная издалека, - я знаю, что я сволочь, и тебе тоже это известно. Ты должен сказать мне правду: почему ты не бросил меня там подыхать?»
«Беда в том, что совсем не важно, сволочь ты или нет. Даже если ты заслужил сдохнуть, и мне очень хотелось оставить тебя на волю судьбы, но то, что я должен делать, не зависит не от меня, не от тебя».
Казалось, что он говорил загадками, и еще долгое время между нами продолжались подобные беседы, порождая совершенно неожиданное взаимопонимание. Правосудие, притеснение, добро, зло, Бог, смысл жизни. Коммунизм, свобода. Многие споры вращались вокруг такой фразы Валентина: «Коммунизм позаимствовал у христианства его лучшую идею: равноправие людей. Но он неустойчив, потому что основан на ненависти, а не на любви». 
Я попросил его дать мне на время Библию. Я не много в ней понимал, а Валентин был не в состоянии рассеять все мои сомнения. Однако он обладал сильным зарядом человечности и недюжинной верой, поэтому с каждым днем он становился для меня всё более конкретным примером.
Я не могу сказать, что достиг настоящей веры. Размышления на великие темы существования, выходящие за пределы ежеминутных страстей, не заполняло в действительности мой разум, оставив позади первоначальное изумление. Чем больше я читал, тем сильнее чувствовал интерес к этой книге, даже если за минуту до этого, я яростно отшвыривал ее на стол. «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас». Какой абсурд! Но тут же в памяти всплывала фигура Валентина и легко вступала со мной в спор. Помню еще одну его фразу: «Мы рискуем прожить всё жизнь на поверхности самих себя. Мы бы открыли много важного внутри себя, если бы у нас хватило терпения и смелости спуститься туда». Эти слова тормошили мой разум новыми предположениями, чувствами вины, с которыми я вел непрерывную борьбу. 
Я не сказал Валентину, что готов был сдаться. Наоборот, с яростью, хотя всё более неуверенной, я старался защитить остатки своего достоинства. Но по-настоящему, в тот период моя жизнь изменилась радикальным образом, что вначале я старался не признавать, хотя уже знал, что не смогу жить по-старому.
Не помню, какой ход событий заставил меня проведать моего друга Василия Некрасова за несколько дней до его смерти, хотя это произошло всего года назад. И есть еще один вопрос, ответ на который я пока не нашел: почему я не искал его раньше?
С моего возвращения в Москву прошло много лет. Кроме периода ссылки и некоторых краткосрочных поездок, я всегда жил в одном и том же городе, в котором жил и Василий. Но я как-то об этом забыл. Более того, мое предательство друга стало для меня поворотным пунктом в моей жизни. Такое невозможно забыть. Но чувство вины превратилось в некое бесплотное, хотя и тревожное, ощущение. Будто я никогда не был знаком с Василием. А мой сын как будто никогда не существовал. Почему?
Найти ответ на этот вопрос мне помогли мои воспоминания, которых становится тем больше, чем дальше я ухожу во времени: вот я мальчик и участвую в школьном собрании в какой-то день, скорее всего, зимний. Это последний год старших классов. Собрание проходит в классных помещениях в день, когда нет занятий. Погода стоит ужасная, идет дождь, ветер превращает капли в острые лезвия и режет ими по лицу. Я пробираюсь в калошах по замерзшей грязи и яростно иду по улице, завернувшись в плащ. Я знаю, что будет сделано важное объявление, провозгласят приговор, хотя в объявлении было написано: «Обсуждение размещения студентов в новом учебном году». Университетское правление пообещало новые жилые помещения для групп в четыре человека. Но уже все знали, что ничего не произойдет, и что новое здание было предназначено для иных целей.
В переполненном коридоре встречаю Василия. «Володя, - обращается он ко мне, - мы, комсомольцы, собираем подписи для прошения. Подпиши и ты».
Я осмотрелся кругом. Помещение было влажным и задымленным. Кто-то из собравшихся смеялся, кто-то кидал чью-то шапку другому, а ее владелец бегал за ней под смех и непристойные шутки окружающих. Лицо у Василия, как всегда, было серьезное. Все уставились на меня в ожидании ответа.
«Зачем это прошение, Василий Васильевич? - спросил я с неприязнью. – Сам знаешь, что бесполезно, чего бы ты ни хотел добиться. Мы только выставим себя в плохом свете».
Он прикрыл глаза, как делал всегда, когда волновался, и как делал потом много раз в самые тонкие моменты произведения, когда дирижировал оркестром. «Владимир Розаков, - произнес он твердым голосом, - ты хочешь сказать, что я в тебе ошибся? Хочешь сказать, что ты не способен взять на себя свои обязанности?»
Черт побери! Обязанности охотились за мной всю жизнь, как стая голодных гончих. Но я с ними не справлялся, не был на это способен. Я родил сына, предав своего лучшего друга, а затем убежал, как вор с накраденным.
Я был уверен, что это мой сын. Рассказ Варвары не казался правдоподобным. Мучительно думая об этом, я всё больше убеждался в том, что она использовала меня ради ребенка, а затем бросила, стараясь защитить своё доброе имя. Неужели ей никогда до меня не было дела? И какую роль в этой истории сыграл Василий?

Я не принимал всерьёз намёки на его гомосексуальность. Никто не знал его, лучше меня. Я также исключал, что он подыграл жене, был с ней заодно. Нечист совестью. Это было невозможно. Он мне представлялся совсем иным. И потом зачем? Я и раньше подозревал, что он не мог иметь детей: пять бездетных семейных лет, а потом – тюрьма – маловероятное место для восстановления физических сил. Прав я был или нет, но я рассуждал именно так. Но даже человек, находящийся в таких условиях, вряд ли разрешил бы…
И что тогда? Он был настолько слеп, что ни о чем не догадывался? Настолько влюблен, что не видел всей лжи, которой кормила его жена? Любовь может совсем задурить человеку голову, я знаю. Но что-то мне подсказывало, что и это было не так в случае Василия. Поэтому я сбежал, уверенный в том, что он знал и презирал меня.
Ты ошибся во мне, дорогой друг. Несмотря на твой ум, твою редкую способность читать в человеческой душе, ты ошибся во мне, когда говорил, что доверяешь мне больше, чем самому себе.
Хочешь пройтись со мной еще по кое-каким воспоминаниям? Как-то весной мы поехали со школьной экскурсией в колхоз.
В деревне стояла церковь. Ее белую колокольню с почерневшим медным куполом, было видно издалека на фоне хмурого неба. Наши туристические автобусы выгрузили нас на площадке перед самой церковью, и воздух тут же наполнился нашим говором, криками, шутками. Кто-то курил, кто-то пританцовывал, кто-то толкался. Это было своего рода олицетворение нашей мирской молодежи: хулиганистой, выпендривающейся и, в глубине, полной неисцелимой грусти. Самая шумная часть компании направилась в здание, как будто думала найти там неизвестно какие следы невыразимых тайн. Они посмеивались, сквернословили, бегали. Внутри оказался всего лишь сеновал.
Мы направились по грязной дороге в сторону домов. С одной стороны, огражденное сеткой, расстилалось поле, засаженное цветущими яблонями. Ни один из ребят даже не посмотрел на него. Я шел рядом с Василием, который передвигался, будто не касаясь грязной, скользкой земли и смотрел на широкие поля, наполненные цветом и жизнью, насколько хватало глаз. На его лице отражалась неземное, духовное счастье.
Он остановился, оперся левой рукой на ограду, а другой указал широким жестом на горизонт. Затем сказал тихим, но страстным голосом: «Посмотри, насколько прекрасна наша земля! Это великолепие близко Богу и сердцу. Мы удостоимся Его света, Володя, у меня есть предчувствие, поверь мне, и меня распирает от радости. Нас ожидает великое будущее».
Он широко развел руки и вдохнул полной грудью. Блаженство переполняло его, расправляло крылья: «Придется пойти на жертвы, но мы справимся».
Я старался не дать ему понять, что злился, потому что впереди нас Алла Сухова кокетничала с Алёшей Лысенко. Алла мне нравилась, но она на меня даже не смотрела. А о Боге я так настойчиво не думал, как мой друг. Будущее представлялось мне размытым пятном, непонятным, вращающимся, как нарисованная траектория циклона, который неизвестно где окажется. Будущее не вызывало у меня никаких эмоций.
Я ответил: «Да, наша земля красивая, Василий Васильевич, конечно, не трудно с этим согласиться. Но только тебе могла прийти в голову мысль о великом будущем. А меня даже шестерки не уважают».
Он посмотрел на меня хмуро, как преподаватель, поймавший на оплошности своего лучшего ученика, и сказал с жаром: «Не будь так сентиментален, Володя, это не достойно тебя. Ты хороший парень и сделаешь много важного для своей страны».
«Спасибо, но ты это говоришь только потому, что ты мой друг».
«Да, я твой друг, и рад им быть. Я доверяю тебе больше, чем себе самому».
Случалось не в первый раз, что я поддавался на его обаяние, я прилип к нему, потому что мне казалось, что он излучал какую-то надежность, поэтому я безоговорочно поддерживал все его планы. Мне совсем не хотелось обманывать его или высмеивать, как это делали многие другие. Но в моем отношении к нему уже чувствовался привкус отчаянности, как будто я предчувствовал конец нашей дружбы. Он доверял мне. Всегда, без споров, без сомнений. Может быть, такой была его натура, а, может, ему это было нужно, чтобы, в свою очередь, не отчаиваться. Однако он взвалил на меня тяжелейшее бремя, как благородный муж, который вручил свои богатства вору и назвал его другом, заставив жить по-честному. Меня это раздражало, но и трогало, и я привязывался к нему всё больше безоговорочно и безропотно.
Теперь и ты знаешь, что допустил ошибку, Василий Васильевич. Целых 22 года я не решался признаться тебе в этом. Я был безответственным человеком. Ты в тот раз оказался прав.

***

Больница была небольшой, но лучше оборудованной, чем другие. Мне довелось удостовериться в этом впервые, потому что у меня всегда было беспардонно прекрасное здоровье, и мне никогда не приходилось лежать в больнице. С другой стороны, в эту больницу клали не каждого.
Василий Некрасов был не «каждым», несмотря на то, что в последнее время он не занимался общественной жизнью по мотивам здоровья. Его уважали во всем Советском Союзе, а имя его было известно даже за рубежом. Многие завидовали его успеху. В тот период кто-то из профсоюза надавил на патриотические чувства, чтобы хоть к чему-нибудь придраться и посадить его в тюрьму. А теперь он умирал от рака.
Как я уже сказал, я не помню, как было дело: позвонил ли мне кто-то, или, может, я узнал об этом от моих институтских коллег, страшно обожавших его и не пропускавших ни одного из его концертов. Я пытаюсь сфокусировать внимание на одном из дней, и тут же в памяти всплывает такая сцена: я сижу в комнате дирекции с газетой в руке. Соответственно, я - в Педагогическом институте. (Моя работа шла прекрасно после моего возвращения из Сибири. Ссылка заслужила для меня одобрение и помощь со стороны Партии. Но это - совсем другая история).
Я листал газету и вдруг неожиданно замер. Наверное, прочитал что-то тревожное. Скорее всего, это была новость о том, что Василий Некрасов, великий музыкант, был госпитализировать в такую-то больницу по причине серьезного заболевания.
Я был взволнован. В комнате накопилась стопка газет. Кругом было пыльно. Я позвал уборщицу и отругал ее за небрежное отношение к работе. Затем мне звонили по телефону, я принимал людей, разговаривал, слушал, давал распоряжения, следил за текущими делами. Но я не понимал, что говорил и чем я занимался. Я видел, что целый день люди смотрели на меня искоса. Я понимал это частицей своего разума, но мне было всё равно. Я был поглощен мыслями о другом.
«Как он? Действительно очень болен? В этой дурацкой газете ничего толком не написано. Он при смерти? Не может быть, так не умирают, это не справедливо».
Вот такие глупости я бубнил перед лицом смерти.
«Василий Васильевич, как ты себя чувствуешь?» - мысленно спрашивал его каждую минуту.
Мне стоило усилий, чтобы побороть желание поехать к нему: «Зачем его беспокоить? Мы так давно не виделись. Может, он и не узнает меня. Может, его жена не подпустит меня к нему. Увы, его жена!... Как они жили все эти годы? Если он знал, то не мог винить только меня. Самый глубокий гнев он должен был питать именно к ней. Но скорее всего нет. Это так на него не похоже. И как он любил её!».
Однажды, кажется, еще и года не прошло с их свадьбы, мы отравились втроем в путешествие: мы поехали навестить родственников Варвары в деревню под Ленинградом. Василий светился от счастья, которое, казалось, излучал на всех нас. Я помню, что тогда подумал: «Почему он такой несдержанный?» Уже тогда я чувствовал себя виноватым.
Именно он настоял на том, чтобы я ехал с ними. Его радовало, когда я был рядом, и в этой его чистой радости я не замечал ни капли ничего сокрытого. Я хорошо к нему относился, был благодарен ему, но в то же время ненавидел его за то напряжение, которое порождала во мне его беспечная доверчивость. Варвара меня волновала, а он еще и хвастал ею: «Ну не красавица ли? Ты когда-нибудь видел подобных женщин? Правда, я самый везучий мужик на земле?»
Казалось, что он не мог обойтись без этих сюсюканий, которые Варвара принимала, как кошка: позволяла себя гладить, прикрывала глаза с улыбкой, которая должна была означать, что она счастлива, и не говорила ни слова. Василий ликовал. Меня пробирала дрожь, и это мешало мне понять причину той тревоги, которая охватывала моё сердце всяких раз, когда Варвара встречалась со мной взглядом.
Когда мы однажды оказались с ней один на один, я постарался очиститься, похвалив своего друга: «Он очень тебя любит. Я никогда еще не видел, чтобы мужчина был так сильно влюблен в женщину. Ты для него – весь мир».
«Да, - ответила она, - он готов для меня на всё».
Даже не слова или тон ее голоса поразили меня, а ее взгляд. Он распахивал мне двери в бесконечные возможности.

***
Когда я приехал в больницу, Варвары там не было.
«Она только что вышла, - сказала медсестра сопровождавшему меня врачу. – Всю ночь здесь провела. Профессор уговорил ее отдохнуть. Ведь здесь есть мы, если что. Профессор это знает».
Было видно, что она женщина хорошая, лет под сорок, с большими глазами, круглолицая и полная. От нее веяло матерью, и это меня успокоило.
Перед посещением больницы я побеспокоил кое-кого по партийной линии, чтобы меня приняли, как подобает: вежливо, но без радушия. Радушие мне было не нужно. Я обратился к врачу с вопросом о самочувствии Василия, и от его профессионального, как казалось, холодного ответа у меня всё замерло внутри: «У него рак правого легкого. Три года назад пациенту была удалена часть легкого, но опухоль опять развилась».
«Каков прогноз?»
«Неутешительный. Это уже вопрос дней».
Белая пелена поднялась из отдаленных углов подсознания и заволокла мне разум. На какое-то мгновение я забыл, где, с кем и почему находился.
«Василий Васильевич, как ты себя чувствуешь?»
Врач предупредил меня, что совсем недавно дал ему сироп с морфием, чтобы заглушить его боль.
«Он может находиться в полудреме», - предупредил врач, перед тем, как мы вошли в палату.
«Хорошо, спасибо. Оставьте меня, пожалуйста, одного».
«Василий Васильевич, это я, Владимир Розаков…»
Длинная, некогда белая шевелюра, ставшая теперь седой и немного поредевшая, вымокла от пота. Лето стояло жаркое, а у Василия, к тому же, была высокая температура. Он лежал с закрытыми глазами на поднятых подушках, склонив голову на левое плечо, и тяжело дышал.
Неожиданно он открыл глаза и, прищурив их, посмотрел на меня пристально, будто старался получше разглядеть мое лицо. Затем слегка улыбнулся и прошептал едва слышным, но четким голосом: «Как долго мне пришлось тебя ждать, Володя!»
Его перебил настолько сильный приступ кашля, что я подбежал, чтобы приподнять его. Это помогло мне скрыть мои слезы и вытереть их тем же платком, каким я вытер пот с его лба. Затем мы умолки и долго так сидели, не говоря ни слова, сжав друг другу руки.
«Как твое самочувствие, Вася? – удалось мне выдавить из себя. – Тебе очень больно?»
Он помотал головой: «Нет… мне дают это… в общем, не важно…»
Я боялся, что не сдержусь, что снова услышу его упрек, как когда-то давно: «Не будь сентиментален, Володя!»
Но это не была сентиментальность. С ног до головы меня пронзала неизъяснимая боль, как огонь, который неизвестно почему жжет и заставляет тебя кричать.
Я опустил свой лоб в его руки. Я был разбит. Может быть, я произнес слово «прости!», а, может быть и нет – всё заглушили всхлипывания от разобравшего меня плача, в то время, как я бился головой о его твердые суставы пальцев. В душе-то я точно кричал его. Я плакал не только из-за старой обиды, а, в первую очередь, потому, что я обделил свою жизнь его дружбой, и потому что уже было поздно.
Василий снова начал кашлять. Вошла медсестра и начала хлопотать вокруг него, бросив взгляд на мое заплаканное лицо. Я покраснел от неловкости, как будто меня поймали с поличным.
Когда она ушла, Василий остался лежать на свежих подушках. С закрытыми глазами и едва заметно улыбаясь сквозь боль, он сказал: «Подойди сюда, Володя…поближе… расскажи мне о себе. Что ты делал… все эти годы?»
«Пожалуйста, Василий Васильевич, не мучай меня… Я должен услышать от тебя, что ты меня простил».
Наконец-то я произнес слово, которое все эти проклятые годы подкатывало к самым зубам, но отхлынывало обратно и отравляло мою жизнь. Смелость, отчаяние, стыд, благодать. Не знаю, что это было, но это и не важно. Я произнес его, и Василий просветлел, хотя и продолжал журить меня: « Молчи, Володя, не говори ничего… не говори так… Не нам прощать… есть Кое-Кто больше нас, грешников…».
Василий всегда верил, даже во времена нашей молодости, когда это было рискованно. Он никогда не заявлял об этом отрыто, но всегда сохранял верность своему секрету, и я это знал, хотя и не был рад такому доверию. Боль или возраст обострили его веру.
Казалось, Василий уснул. Его грудь двигалась в ритме его неровного дыхания. Я продолжал смотреть на него, погруженный в неясные чувства, подавляющие мое спокойствие. Черты его лица разгладились еще больше. Он открыл глаза: « Знаешь, Володя, музыка помогла мне помочь: всё есть гармония! Мир – это огромный нотный лист… А мы должны читать ноты с листа. А затем Великий Музыкант… даст нам прослушать концерт целиком… тогда мы поймем всё…»
И снова его прервал сильный, удушающий кашель.
«Ты должен отдохнуть, Вася, помолчи».
Когда приступ кашля закончился, он снова начал говорить, тихо улыбаясь и смотря на луч света, проходящий через окно: «Мы его услышим, Володя…»
«Но…»
Я не знал, как выразил то, что творилось в моем сердце. Но Василий не обращал внимание ни на меня, ни на то, что я пытался сказать. А, может, он уже понял, что у меня было на уме, и махнул рукой в ответ на мой протест, а затем продолжил: «Нет, друг мой, не говори больше ничего. Теперь для меня не важно, что было, а важно, что будет».
После того раза я каждый день приходил в больницу, пока мой друг не умер. Я нес бремя боли, стараясь затолкать ее в дальний угол, чтобы она, принимая различные формы, не мешала нашим разговорам. Я очень хотел рассказать Василию о себе, о своей обретенной вере, о своей работе с молодежью, о своих надеждах. Я хотел, чтобы он унес с собой обо мне правильное воспоминание, как о человеке, которым он так хотел, чтобы я стал, за годы нашей дружбы. Я было невыносимо думать, что он может уйти, так и не узнав, что я стал человеком, способным брать на себя ответственность, и что он мог теперь положиться на меня.
Но я не хотел докучать ему, к тому же он всё понимал с полуслова. Он слушал меня, едва улыбаясь своими глазами, полными страдания, и слегка покачивая головой. Иногда он задавал вопросы, но больше для того, чтобы помочь мне высказаться, а не из собственного любопытства. И казалось, что моя жизнь очищалась с каждой каплей его пота. Я уже не знал, что чувствовал: страдание или радость, дрожал ли я от жалости всякий раз, когда его раздирал приступ удушающего кашля, или от благодарности за возвращенную мне дружбу. Сейчас, когда я думаю об этом, мне кажется странным, что ни он, ни я никогда не упоминали о Варваре. Кроме того дня, когда он умер.
Она, должно быть, узнала о моих посещениях, но не показывалась целую неделю. Может быть, из-за того, что была зла на меня, или делала это нарочно. А, может, муж приказал ей, или ей просто было все равно. Кто знает? В тот вечер, обеспокоенная ухудшением состояния Василия, она не ушла домой, и я нашел ее в палате.
Кто это? Неужели Варвара? Да, я узнал ее. Сколько ей исполнилось лет? Наверное, тоже около шестидесяти. Я не думал, что встречу ее вот так. Жизнь может быть жестокой. Что я мог ей сказать?
Все эти мысли быстро пролетели у меня в голове в том момент, когда я открыл дверь, прошел пару метров и пожал руку женщине, которая 20 лет назад была моей любовницей. В тот момент она помогала ухаживать за мужем, и ей трудно было его придерживать.
«Добро пожаловать, Володя, как ты? Помоги мне, пожалуйста», - сказала она просто.
Я был благодарен ей за такой прием. После того, как мы привели в порядок Василия, мы сели по разным сторонам кровати, стоящей посередине комнаты. Никогда из нас не осмеливался говорить. Больной лежал с закрытыми глазами и похрипывал.
Неожиданно он открыл глаза и пристально посмотрел на свою жену и меня, как будто хотел удостовериться, что это были именно мы. Затем он прошептал: «Варя, ты поздоровалась с Володей?»
«Да, Вася, да, тебе не следует напрягаться».
«Он вернулся проведать нас… и теперь… никогда нас не покинет».
« Да, Вася».
« Варвара…»
«Да, Василий».
«Подойди… поцелуй меня… сюда. И ты, Володя».
Мы подошли к нему с разных сторон, поцеловали по-очереди в щеку, куда он указал, и остались стоять, наблюдая за его сном, а точнее, за его изнеможением.
Он снова открыл глаза и прошептал с трудом, будто прося о помощи: «Я люблю вас! Я всегда любил вас!»
Что это было: прощение или укор?
«Я тоже тебя люблю, Василий Васильевич, я тоже всегда любил тебя, даже когда меня не было рядом!» - прокричал я.
«Я знаю».
Варвара не проронила ни слова.
Нависла тяжелая пауза, и Василий вдруг охватил взглядом комнату и спросил: «Где Алеша?»
«На работе, - быстро ответила Варвара, - он сказал, что постарается во что бы то и стало зайти до вечера».
«Если он не поторопиться… то не успеет… Я не могу больше ждать… Но это пустяки, Володя… Он хороший парень… я старался, как мог… чтобы воспитать его».
Василий Некрасов умер в ту ночь.
Я так и не понял его последние слова, обращенные ко мне. Может, это было послание или задание для меня. Мне очень жаль, что я их не понял.
Глава X

В Москве есть такое место, куда стекается особенно много людей, они там прогуливаются, смотрят витрины, торгуются, толпятся, слушают уличных музыкантов или ораторов, смеются, аплодируют. В этом месте жизнь бьет ключом с такой интенсивностью, которая кажется встречается только здесь и она неповторима. Это место называется Арбат. Я там никогда гуляю, иногда ради любопытства, иногда для того, чтобы получить заряд радости, которую невозможно почувствовать в других местах этой огромной серой метрополии.
В тот вечер воздух был необычно чист, потому что только что прошел дождь, и на улицу вышло много народу. Я тоже поспешил выйти, стараясь спастись от одиночества. Я не переставал думать об истории Розакова. Передо мной прошла их жизнь, будто театральная пьеса. Сначала я познакомился с главными героями, Владимиром и Варварой, смотря на них из партера, а потом увидел и их закулисную жизнь. Их судьбы не имели ничего общего с моей. Они едва касались ее, но тем не менее бередили мою душу. Я не знаю, почему. Может, это было предчувствие?
Казалось, что бОльшая часть вины лежала на хозяйке квартиры, в которой я жил, Варваре. Наверное, мне следовало бы выслушать и ее. Но я им не судья. Что с меня взять? Почему я постоянно вмешиваюсь в чужую жизнь? Правильно ли я предполагаю, что Кто-то послал меня в Москву, чтобы я помог Владимиру? Конечно, с моей стороны очень самонадеянно так думать! Но я был уверен, что моя миссия в России будет иметь внутренний характер, а не внешний. Мне показалось, что исповедь Розакова была, скорее, его попыткой оправдать суровость жизни, которую он вел по собственному выбору, чем самообвинением. Я выразил ему свое сочувствие, но попросил его не дать победить себя гордыни. Раскаяние – это полностью предаться в руки Божьи, а не желание во что бы то ни стало казаться безгрешными.
Я шел по Арбату, довольный собой, и гордясь своей мудростью, уверенный, что живу по другую сторону баррикад, в строю праведников, как вдруг я наткнулся на протянутую руку женщины, сидящей на мостовой. Казалось, она просила милостыню. Ее возраст было трудно угадать из-за зеленоватого платка, который закрывал почти всё ее лицо, на котором можно было разглядеть только большие, темные и живые глаза.
Меня потряс ее взгляд, я остановился, как вкопанный. Однако, инстинкта хватило на то, чтобы проверить, на месте ли бумажник. В этот момент она произнесла голосом, от которого у меня пошли мурашки по коже: «Печальный человек, не беги от любви».
Эти бессмысленные слова не могли иметь ко мне никакого отношения, однако я не мог пошевелиться, как загипнотизированный. Даже не знаю, какую сумму я ей отстегнул, а она между тем продолжала шептать: «Подойди, красавец. Доброе у тебя сердце. О чем грустишь?»
«Ничего себе! – отреагировал я. – Я ни о чем не грущу. И вовсе я не красавец!»
Но она уже схватила меня за руку, и я был не в состоянии сопротивляться ее напору: «Дай, погадаю тебе по руке, красавец! Вижу, опасность тебя ждет. Огонь! Но ты не бойся! Не беги от радости».
Я вырвал свою руку и бросился вниз по лестнице, рядом с которой сидела гадалка. Меня бросила в жар и не хватало дыхания от волнения, как будто я только что избежал серьезной опасности. Слово «огонь» преследовало меня.
Мои эмоции вышли из-под контроля, поэтому я тут же вспомнил о Татьяне. Мне показалось невыносимым жить в одном городе и не видеть ее. Я старался себя уверить, что мной не руководили никакие скрытые мотивы, а просто мне было бы приятно поговорить с ней о жизни, ничего не скрывая и будучи самим собой. Это был бы великий дар для такого одинокого человека, как я. Наконец-то и меня хоть кто-нибудь выслушал бы.
Хватило бы мне этого или нет? Насколько я был откровенен сам с собой? Ложь никогда не дремлет. Должен ли был я признать, что влюблен в нее? Что никогда не прекращал думать о ней, как только приехал в Москву? Чтобы развеять всякие сомнения, я набрал номер Татьяны, но, как и во время моей попытки дозвониться ей из Рима, телефон не отвечал. На этом мне и надо было успокоиться, если бы я подчинился посылаемым мне знакам. Но «так как мои помышления чисты», уговаривал я сам себя, «попробую найти Надю, которая, как известно, меня не интересует». Дружба. Ничего больше.
Поверив самому себе на слово, я нашел номер телефона своей англо-русской знакомой, с которой мы встретились в Венеции. Она радушно поздравила меня с прибытием на ее землю и настояла на том, чтобы я непременно приехал к ней в гости.
Ехать было не очень далеко, но для меня это было настоящим путешествием. Надя жила в пригороде Москвы, и добираться до нее, по ее же словам, было непросто. Транспорт ходил туда с перебоями. Поэтому у меня появился повод попросить помощи у моего таинственного водителя Валентина Ростова.
Из того, что мне рассказал Розаков, я уже составил мнение о личности Валентина. Я также знал, что он продолжал работать шофером, что служило прекрасным прикрытием для его деятельности в роли подпольного священника. Объективно или только по его мнению, ситуация в России была еще не настолько спокойной, чтобы выйти из подполья. Он уже давно жил в Москве, и именно Розаков помог ему с переездом и работой. Это я тоже узнал от Владимира, который, однако, больше ничего не хотел рассказывать. Практически, я ничего больше не знал о нем, но и не хотел провоцировать Валентина на откровенность. Мне казалось, что ему можно было больше доверять, как сопровождающему, чем Алексею.
Мы выехали из города. Вдоль дороги потянулись леса. Иногда мы проезжали озера. В них купались люди и загорали по их берегам. Потом потянулись разноцветные дачные домики, которые придавали пейзажу кокетливый вид.
Я был доволен. Валентин вел машину и улыбался той самой улыбкой, которая так раздражала меня в день нашей первой встречи. С этой же улыбкой он спросил, каким образом я знаю «Дом Евангелия».
Я ответил, что совсем ничего не знаю об этом доме и не понимаю, почему он меня об этом спрашивает. Оказалось, что речь шла как раз о том месте, куда мы направлялись. Надя была одним из организаторов протестантского центра, а для православный существовал монастырь, где жили монахини. Со стороны католиков в Доме жило несколько семей, приехавших из-за рубежа. Валентин сам посещал «Дом Евангелия» и даже хотел пригласить туда и меня, но сначала мне нужно было посмотреть на всё собственными глазами.
Настоящий экуменический центр. Поразительно! Розаков мне ничего об этом не говорил. Валентин же очень охотно о нем говорил и, казалось, догадывался, что я знаю о его подпольном священстве. Он говорил о русском христианстве и восхвалял его гостеприимство и коллективность. Для этого он использовал слово «соборность», то есть солидарность навсегда, без резервов. Он был уверен, что это объясняет, почему русское христианство делает акцент на ненасилии, отказывается противостоять насилию, согласно учению Христа.
Валентин был католическим священником, я уже говорил об этом, одним из униатов, которые считаются особыми противниками православия. А он, наоборот, произнес вот такие слова с огромным уважением: «Знаешь, христианство, которое существует в этой стране, является воплощением тайны терпения и непротивления злу, которые исповедовал Спаситель и Сам Бог, уважающий свободу даже злодеев. Церковь в этой стране, я имею в виду Православную Церковь, насчитывает много святых душ, которые поясняют народу тайну Бога».
Эти слова утешали меня, однако, в то же время, удивляли. Я сказал Валентину, что на Западе иногда обвиняли Православную Церковь в её непротивлении коммунистическому режиму.
Валентин продолжал улыбаться. К своему стыду я потом понял, что он не собирался смотреть на мир с иронией и надменностью. Он жил в той самой «соборности» с каждым человеком и всем окружающим, которое я воспевал несколькими абзацами раньше, и поэтому его переполняла радость.
Валентин сказал: «Западу нравится показуха, и ему ничего не известно о мучениках. А что касается непротивления, то о нем очень мудро выразился митрополит Никодим, светлая ему память. Он принимал притеснения и преследования, лишь бы ему позволяли служить Божественную Литургию, из которой всё может вновь возродиться. «История нам покажет, - говорил он, - слабость ли это или, наоборот, вера, не считающаяся с последствиями». А знаешь ли ты, - продолжил Валентин, - кто такие юродивые? Это безумные Христа ради, они типичны для Православия. Юродивые следуют Евангелию с радикальностью, которая может показаться чрезмерной, одним словом, безумной, но чаще всего они оказываются необыкновенно духовно богаты, и поэтому их очень чтят в народе. Интересно, что они возникают именно здесь, а не в другом месте, не правда ли?
Издалека деревня мне показалась очень живописной на зеленом фоне леса и переливающейся под солнцем воды. В глаза тут же бросалась церковь – высокое белое здание с классическим русским куполом небесного цвета с маленькими позолоченными звездами, над которыми возвышался крест, а также выступающими пилястрами, окрашенными в разноцветную полоску. Однако особое очарование этого места передавалось не только архитектурными изысками здания монастыря, которое возвышалось над деревенскими домами, как пастырь над своим стадом. В воздухе парило нечто неизвестное, что заставляло меня задуматься о бессмертии и о проходимости всего видимого.
В деревне я встретил Надю. Она очень просто и радушно приветствовала меня. Вокруг нее собрались люди разного возраста: старики, но также молодежь, мужчины, мальчишки, дети. Все о чем-то хлопотали, кругом царила праздничная атмосфера, которая заставляла меня думать, что и у меня еще есть будущее. «Вот и моя семья!» - сказала, улыбаясь, Надя. Я был уверен, что это не голословное утверждение.
Комната, в которую меня поселили, была маленькая, но опрятная. Обстановка была небогатая, а мебель – старая, не претендующая на элегантность, однако самая необходимая. Неожиданно для меня самого, я очень комфортно чувствовал себя в этой бедности. Я почувствовал себя как дома, в надежном месте, среди родных мне людей.
Целый день меня не покидало смутное, но назойливое ощущение, своего рода необъяснимое чувство вины, которое продолжало расти после моего первого посещения деревни, в которой люди жили в бедности испокон веков, но при этом с такой безмятежностью, какую я еще не встречал в России.
Мое чувство вины особенно обострилось во время встречи с католическими семьями. Джорджо и Лучия приехали из Рима и поселились в деревне, известной всем под именем «Дом Евангелия», около шести месяцев назад. А ведь они привыкли к другой культуре, климату, образу мышления, традициям, удобствам.
Лучия, милейшая женщина примерно сорока лет, мать четырех детей поделилась со мной вот какой откровенностью: «Мы здесь не совершаем никаких подвигов, а просто живем вместе. Здесь говорят, что «человек – это человек среди человеков». Мы стараемся жить согласно этой мудрости и видим, что к нам относятся по-человечески, если и мы относимся к другим по-человечески. Вот такая простая мораль».
Мы шли по заросшей тропинке мимо залатанной на скорую руку избы, в которой жила какая-то семья. Женщина в переднике с цветами подметала веником крыльцо. Я поприветствовал ее по-итальянски, как советовала Надя. Между нами завязался приятный разговор. Воздух был свеж и наполнен ароматами трав, каким он может быть только в деревне. Женщина рассказала мне о себе, о своей семье и о призвании к апостольству без слов. «Это нелегко, - сказала она под конец, - но каждое мгновение мы чувствуем помощь Бога».
Она оглянулась на ватагу детей, которые, смеясь, пробегали мимо дома, и добавила с улыбкой: «У наших детей экуменизм получается прекрасно. Вы только посмотрите на них: они не создают себе проблемы, и даже не говоря на одном языке, прекрасно понимают друг друга. Так Господь указывает нам на путь для объединения Церквей».
Я с нежностью смотрел на этих непосед и думал, что Отец Небесный открывает малым Свои секреты, и что я был недостаточно чист, чтобы приблизиться к Богу, и от этой мысли мне становилось грустно. Но вечером произошло одно небольшое событие, «незначительное», как сказал Розаков о своем происшествии в Венеции. Этот незначительный знак был из ряда тех, которые открывают тебе дверь в Тайну. Я распахнул окно. Свежий воздух нежно окутал меня своей прохладой. Я развел руки, чтобы поглубже вдохнуть его. Это был жест единения, доверия, эта была мольба, которая ждала, что на нее ответят в тишине, и получить этот ответ мне уже ничто не помешает. Я хотел, чтобы разверзлись небеса и приняли мою настойчивую просьбу, этот болезненный вздох, обращенный сам не знаю, к чему, в котором заключался нелегкий жребий быть просто человеком. Из моей груди беззвучно полились слова. Они были не просьбой, а, скорее, попыткой оросить мою иссохшую душу: « Хочу жить с Тобой, понять Тебя. И немного любви, прошу Тебя!»
В этот момент темный силуэт церкви будто ожил: на нем отразились огни деревни, поднимающиеся ореолом над вечерним лесом и парящие в сыром воздухе, и вдруг… да, потом я улыбнулся, но в тот момент вздрогнул от неожиданности, потому что в полной тишине нежно запел женский хор. Это монахини пели вечерню. Для меня как будто с Небес прозвучал ответ!
Хотя ответов мне было дано предостаточно, начиная с Нади, которую я отыскал в той деревни, среди тех людей. Для меня они воплощали невинность, поставленную в противовес злобе, наполняющей мир, чтобы Некто не отправил всех в преисподнюю. Надя была ко всем внимательна и получала в ответ много любви. Я и сам не раз видел, как на лицах людей зажигалась улыбка, когда она проходила мимо. В тот вечер я познакомился и с ее мужем, ученым-энтомологом, человеком веселым и открытым, который проводил много времени в университете, а когда бывал дома, - в своей лаборатории. Он очень любил свою жену.
«Надя – мое вдохновение, - сказал он во время нашего знакомства, обнимая жену за плечи. – И ее любят люди, и тем она мне еще ценнее». 
Было приятно наблюдать, как у Нади на лице отобразилось удовольствие. А может, я ей даже завидовал? Мне стало вдруг ясно, что я весь день боролся с желанием спросить у нее о Татьяне. Наверное, я зря корил себя в этом. Пора было, наконец, взрослеть, жить как «человек среди человеков», как сказала  Лучия. С такими мыслями я пообещал начать новую жизнь со следующего дня.
Дав себе это обещание, я улыбнулся, легкий, как орел, парящий в небе, и пошел спать, уверенный, что отпущение всех моих грехов читалось даже на лике Богородицы Одигитрии, той, которая указывает путь.

                XI

В той далекой деревеньке, окруженной лесами, озерами и зелеными лугами, небо было всегда поразительное. Ночью, смотря на мириады звезд, я погружался в чистое созерцание: исчезали мысли, всплывали в памяти давно забытые события, просыпались мечты, не знающие преград. Мне казалось, что я избежал рабства тщетных желаний и достиг внутреннего мира. По утрам, лазурный горизонт отражался в сверкающем золоте купола. Но вся эта красота радовала не только глаз, а достигала сАмой души, как будто была личным посланием Вечной Тайны, подтверждением того, что обо мне помнил Некто, Кто бороздил просторы вечности, чтобы найти меня, песчинку мироздания!
Неподалеку от «Дома Евангелия» находилось озеро, которое я, однако, еще не видел. «Это, скорее, большой пруд!» - заметил Валентин, приглашая меня прогуляться и поговорить. Я охотно принял его приглашение. А еще раньше я спросил у Нади о Татьяне и вызвал этим гору энтузиазма и слов. Надя рассказала мне о том, как окрепла их дружба, начиная с крещения Татьяны в монастырской церкви здесь неподалеку, и пообещала, что пригласит подругу. Она была бы очень рада видеть Татьяну. Цены нет этой женщине.
Ковыляя рядом с Валентином и слушая его рассказы, я чувствовал, что, несмотря на красоту этих мест и доброжелательность местных жителей, в моем сердце не было покоя. Я вдыхал полными легкими деревенский воздух, будто желая изгнать из груди некую тяжесть.
А мой спутник шел уверенным шагом по направлению к одному ему известной цели. Мы свернули на тропинку, скрытую в густой растительности, и как только вышли на просвет, перед нами открылось небольшое озеро. Нежное дуновение ветерка волновало его поверхность. « А вот и мой дом», - сказал Валентин с неизменной улыбкой.
«Где?»
Это было для меня огромной неожиданность, и Валентин с удовольствием следил за моим удивленным взглядом, когда я, наконец, разглядел красную кровлю крыши, таящуюся в зелени. Необъяснимая радость, схожая с предчувствием, заставила меня броситься бегом до самых ворот каменного забора, обсаженного кустарником. За забором виднелись два строения, сделанные наполовину из камня и наполовину из дерева. Они стояли примерно в 20 метрах одно от другого. И еще я заметил на территории несколько деревьев.
«Вот он!» - подтвердил довольный Валентин.
Из дома, который поменьше, нам на встречу вышли мужчина и женщин: оба небольшого росточка, старенькие, у него была борода с проседью, а на голове – ушанка. А у старушки на голове был повязан платок. Она была одета в цветастый халат. Оба они улыбались, и от них исходила кротость и сердечность.
«Здравствуй, Валентин, и гостью тоже добро пожаловать! Христос воскресе! Видели, какой прекрасный день Он нам подарил? Благословен Он будь вовеки за то, что привел вас к нам!».
«Аня и Николай Левушкины, мои самые близкие друзья! Они помогают мне присматривать за домом, - представил их мне Валентин. – Даже не знаю, как бы я без них справился».
Они приняли нас с хлебом, солью, квасом и огурцами. И без умолку рассказывали о своих детях, о доме, а также расспрашивали нас и о наших планах на будущее.
Эта пара старичков, как сообщил мне потом Валентин, были ревностными православными. В каждом их жесте и в каждом слове, в каждом взгляде выражалась доброта, которая, казалось, дошла до нас со дня сотворения мира, когда во всем еще правила невинность.
Когда мы покончили с традиционным ритуалом гостеприимства, старички, которых я окрестил про себя Филемоном и Бавкидой за то полное согласие в движениях и словах, с которыми они ухаживали за гостями, проводили нас до главного здания. Оно-то и было домом Валентино, а также служило местом для встреч немногих живших здесь католических семей, когда Валентин бывал здесь. Затем старички оставили нас одних.
Мой друг оттолкнулся от их слов и с той же простой предложил мне следующее: он готов был отдать мне свой дом, если он подходил мне для центра духовности и молитвы, так как Валентин был не в состоянии сам заниматься этим, а также поддерживать диалог с другими христианами из «Дома Евангелия». Дом стался бы в его собственности, так как иностранец не мог владеть в России никакой недвижимостью. Он, фактически, домом владел бы я, для чего мы бы составили частный договор купли-продажи.
Я был растроган и полон энтузиазма по поводу того, как неожиданно разрешилась одна из моих проблем. Дом был достаточно большой, чтобы в нем разместилось 3 или 4 человека, да и место, где он находился можно было легко перестроить, согласно нашим нуждам. Но трудностей тоже хватало, конечно же. Что бы сказал на это Розаков? И главное – что бы на это сказало мое римское начальство? Договор можно было подписать только после моего возвращения в Италию, то есть в конце августа. А пока я мог снять дом, если Валентин согласился бы, и начать его благоустраивать. Я предпочитал этот тип времяпровождения культурной программе в Москве, предложенной мне Розаковым. Однако, одно не исключало другого, раз мой религиозный орден принимал в серьез свою миссию в России.
Мы еще долго обсуждали и строили планы на будущее. Из окна самой большой комнаты на расстоянии всего нескольких метров мне был виден пруд с прозрачной водой и вдали, над кромками деревьев – монастырские купола. Мог ли я пожелать лучшего? Я спросил Валентина сквозь смех: «Мог ли ты такое представить (мы перешли с ним уже на ты), когда ты писал в тот день A.M.D.G. на твоей визитной карточке?»
«Нет, но я на это надеялся».
«Скажи честно: ты это специально сделал, чтобы запутать меня».
«Знаешь, как бы тебе ответил старый Николай? Спасибо, Боже: Христос воскрес!». Мы посмеялись, радуясь нашей откровенности и надежде. Да, благодарение Богу. Он всегда удивляет.
Неожиданно мы услышали крякание уток, крики и переливы смеха. Мы выбежали наружу и увидели ватагу детей и подростков, которые гоняли птиц, перекликаясь на русском, польском и итальянском, а Аня, тем временем, понарошку журила их, грозя прутом.
Валентин засмеялся и подозвал ребят. Вся ватага бросилась к нему. Было сразу видно, что они знали и любили его. Он сказал пару слов по-русски и по-польски обо мне, госте из Рима, а потом попросил их играть, не мешая другим. Затем Он попросил меня перевести то, что он сказал, четырем итальянцам: двум мальчикам и двум девочкам. Детей насчитывалась, в общей сложности, дюжина. Они вспотели от бега, их глаза горели. Большинство из них были русыми различных оттенков, и на их фоне выделялись темные средиземноморские шевелюры. Я с радостью наблюдал за тем, с какой естественностью они играли все вместе, переглядывались и улыбались друг другу, отвечая на слова Валентина. Он завершил такими словами: «А сейчас произнесем одну короткую молитву. Каждый будет молиться на своем языке. Господь понимает всех».
Этот момент был наполнен неизъяснимым предчувствием чего-то прекрасного, что мне виделось в той светлой ауре, которая окружила склоненные головки детей. Затем эта аура наполнилась радостным щебетанием разбегающихся ребят, похожих на разлетающуюся стайку воробышек.
Татьяна еще не приехала, когда я вернулся с прогулки, но мы смогли поговорить с ней по телефону. После своего отъезда из Рима, она сначала отослала мне открытку с приветствием и с подписями остальных четырех попутчиков, а потом и письмо. Она отправила его на Богоявление, но письмо дошло только в конце января. Таня сообщала в нем, что приняла крещение, очень подробно описывала церемонию и утверждала, что никогда не испытывала до этого такое глубокое чувство успокоения. Из личного она не написала ничего, кроме следующего: «Я счастлива думать, что Вы радуетесь за меня. Мне бы очень хотелось поговорить об этом с вами».
Никакого намека в этой фразе не прослеживалось. Как, впрочем, и в моем ответе, который был еще более ясным и незначительным. Все друзья говорят мне, что мои письма немногословны, но я не собираюсь оставлять потомкам собрание писем. А в наше время вообще можно прекрасно обойтись телефоном, хотя он и не позволяет хорошенько обдумывать фразы.
Итак, я позвонил Татьяне из дома Нади. Этот первый контакт не пошел дальше осторожных фраз с моей стороны. А она, в свою очередь, была искренне рада и первым делом воскликнула: « Добро пожаловать в Москву! Я слышала, что Вы уже несколько месяцев живете у нас, а так и не показались нам. Но я всё равно Вам рада, потому что я добрая!»
Преодолев первоначальную неловкость, мне тоже захотелось шутить. Я сказал ей, что он должна сменить телефон, потому что он не отвечал, сколько бы я ни звонил (как будто я звонил ей раз десять). Потом я спросил ее, когда она соблаговолит встретиться со мной, и она ответила, что если я дам ей хороший повод, она готова приехать хоть завтра.
«Хороший повод – это пообедать вместе».
«Недостаточно».
«Вспомнить вместе Венецию».
«И это не то».
«Виллу Памфилли?»
«Нет».
«Послушать ваши новости. Мне очень любопытно, и я подготовил уже кучу вопросов».
«Уже лучше, но я Вам расскажу не всё … Что бы Вы хотели знать?»
«Так не честно, а то Вы подготовитесь. Чем закончилась история Магдалены и ее мужчины?»
«Он больше не был ее мужчиной».
«Но как это у них закончилось?»
Свою последнюю фразу она произнесла ледяным тоном, потом замолчала и не реагировала на мой настоятельный вопрос.
«Вы слышите меня?»
Опять молчание, а затем она выдохнула: «До завтра!»

Когда около полудня приехала Таня, я встретил ее с неподдельной радостью. Я совсем не волновался, хотя она и поцеловала меня звонко в обе щеки на глазах у пораженной Нади.
«Приятно вас видеть! – обратилась Таня ко мне по-русски. – Да, это правда, мне очень приятно. Надя, поцелуй и ты меня, голубушка. Вот так! Не смотри ты на меня с возмущением: мы же старые друзья, помнишь?»
«Для меня самый лучший подарок - это видеть тебя счастливой, Татьяна».
«Твоя правда, голубушка! Ты правильно сказала: я счастлива! И это не пустяки в наши дни. Спасибо тебе за этот день, душа моя. Я уже веками не сидела за обеденным столом с настоящими друзьями. А сейчас я прошу Вас, Януш, помогите мне минуточку, потом поговорим».
Татьяна приготовила одно блюдо, и мне пришлось помочь ей, несмотря на протесты Нади, перенести из ее машины красивую фарфоровую супницу, в которую она положила еду. Между тем Татьяна продолжала болтать, помогая накрыть на стол и потом, во время обеда.  Она болтала о погоде: «Эта жара меня убивает, больше не могу ее терпеть. Насколько же лучше зимой! Януш, Вы должны узнать русскую зиму!» - «Польская зима не очень от нее отличается!» - смеясь, отвечал я Татьяне. «Неправда, откуда Вы знаете? Разница – в размере: бескрайная страна под белым покровом, понимаете? Сколько драм и сколько любви! Скажи ему, Надя». «Я вообще-то предпочитаю весну!» - улыбалась Надя. «Ох, какие вы невозможные!» Или болтала о социальном положении: «Даже не знаю, как нам жить дальше, если так пойдет дальше. Наши верха заботятся только о собственных делах, о власти. А о других они могут заботиться только на словах. Что-то да произойдет. Все говорят, что должно произойти нечто серьезное. Мало им того, что они сделали, что нам пришлось пережить. Посмотрим. Говорят, что русский народ терпелив. Но если этот народ устанет, берегитесь! Получат они тогда! Ой, что будет! Главное, чтобы не дошло до крови, Матерь Божия!»
Я ждал подходящего момента, чтобы спросить у нее о венецианских друзьях, и задал вопрос о ее работе, но она прервала меня на полуслове: «Хватит уже говорить обо мне.! Мне самой скучно себя слушать. Расскажите-ка лучше о себе. Почему Вы здесь? Могли бы и предупредить?»
Я рассказал в общих чертах о свое путешествии, опуская множество деталей, однако я упомянул о том, что она не ответила на мой звонок из Рима.
Она с минуту смотрела на меня, прищурив глаза, будто старалась понять, что значит мой взгляд, а потом быстро пробурчала: «Да, Вы правы. Я переехала».
Мне показалось, что она не хочет об этом говорить, и я не стал задавать дальнейших вопросов. Меня также удивило поведение Нади: она вела себя сдержанно, но было понятно, что она что-то знает. Это еще больше заставило меня притормозить мое любопытство. И тут Татьяна весело спросила: « И Борис? Вы его помните?»
«А как же? Кажется, он с Украины?»
« Помните правильно. Он хочет вернуться в Киев».
«Я и его не нашел».
«Да? Но он еще не уехал, хотя говорит, что сделает это, как только сможет».
«Как жаль», - посетовал я.
«А мне – нет. Он предложил мне выйти за него замуж», - сказала Татьяна и засмеялась. Я ничего не ответил.
«Простите меня, я ничего не имею против этого бедного парня. Умный, очень талантливый как сценарист для телевидения и театра, серьезный, деловой, но… этого не достаточно, чтобы быть хорошим мужем, вам так не кажется? Или, может, это я не годилась ему в жёны».
Печаль проступила на ее лице и затуманила ее прекрасные черты. Но она тут же переключилась на другую тему: «Ну хватит говорить обо мне! Вы так и не сказали, что же приехали делать в России».
«А что произошло с Соней? Она тоже не ответила на мой звонок из Рима».
«Соня вышла замуж. Она переехала в провинцию. Ну хватит теперь, расскажите о себе».
Я рассказал Татьяне о доме молитвы, о том, как через него можно помочь ее народу. Она смотрела на меня в недоумении: «Может быть, в этот момент народ бы больше обрадовался грузовику, полному продуктов, как это случилось у Нади. Но при этом народ был бы не прав: молитва важнее. И я этому свидетель. Правда, голубушка? Мы с ней очень сблизились, знаете ли? Но Вы так и не спросили меня  о моем крещении. Или Вам уже не интересно?»
«Мне всё интересно, - ответил я. – Начните с самого начала и расскажите всё по порядку, если можете», - сказал я сквозь смех.
«Ты видишь, какие они, мужчины, Наденька? Они всегда стараются навязать тебе свои правила. Дорогой сударь, Вы обязаны натренировать свой ум для того, чтобы успевать за нами, а иначе не сможет понять жизнь», - ответила Татьяна, делая вид, что обиделась на меня, но было заметно, что её всё это забавляет.
Меня это тоже забавляло. Я с готовностью ответил: «Никаких сомнений, честное слово! Однако, дайте мне шанс доказать это».
Татьяна звонко рассмеялась, но, поднимая голову, на какое-то мгновение она прожгла меня взглядом. Я сделал вид, что ничего не заметил, но сердце пустилось вскачь. Татьяна перевела разговор на другую тему и заговорила о Наде и о ее чудесной работе. Наверное, самой прекрасной инициативой стало создание добровольческой ассоциации милосердия, которая зародилась в Санкт Петербурге и привезенная ею в Москву.
«Надя верит по-настоящему, и у нее доброе сердце, правда, голубушка? Она стала моим самым близким другом и присутствовала на моем крещении. Подождите, я Вам покажу фотографии. Надя, передай мне сумку, пожалуйста. Не делай такого лица, я не собираюсь ставить тебя в неловкое положение. Прости, душечка. Ну, поцелуемся?»
Фотографии Татьяны отличались от церемонии крещения в Католической Церкви. На них, кроме многочисленных фресок на стенах и арках храма, перед столиком и тазиком для воды, стоял священник лицом к собравшимся, а на первом плане – Надя и Татьяна. На другой фотографии была изображена бесконечная очередь  ожидающих крещения, мужчины и женщины, закутанные в простыни и с голыми плечами, в то время как коленопреклоненный священник мазал елеем ноги Татьяне. В глаза тут же бросалось, что среди крещеных было много молодежи: самой старой казалась крупная женщина, которой на взгляд можно было дать около сорока лет. Остальным было, совершенно точно, от 16 до 30 лет.
Татьяна передавала мне фотографии по одной и комментировала их, отвечала на мои вопросы, с радостью делилась воспоминаниями. Когда она показала мне последнюю фотографию, то наверняка заметила мое удивление, хотя я почти уверен в том, что не дрогнул ни одним мускулом. Может быть, ей самой было немного неловко, потому что она второпях прошептала: «А здесь, как видите, двое держат простынь, чтобы в момент крещения прикрыть человека от толпы».
Это слово «прикрыть» было выбрано не случайно: на фотографии Татьяна была почти полностью обнажена. Прекрасная женщина со скрещенными на груди руками, глаза закрыты, чтобы ничто не отвлекало от важности момента, а между тем старый священник с иконописным лицом окроплял ей голову водой, очищающую от всех грехов. А две женщины, держали простыню, заслоняя Татьяну от остальных людей.
«У нас это происходит иначе, - заметил я спокойно, отдавая ей фотографии. – И по большей части крестятся еще в детстве. Я рад за Вас: приятно об этом вспоминать».
«Да, об этом приятно вспоминать», - ответила Татьяна, почему-то разнервничавшись.


После обеда Надя настояла на том, чтобы мы пошли подышать свежим воздухом, a она бы пока убралась. Татьяна немного посопротивлялась, но потом согласилась. Мы вышли на улицу.
Первые минуты прошли в неловком молчании. Наше смущение было тем сильнее, чем менее ясным казался нам его мотив. Я уже собирался нарушить наше молчание какой-нибудь банальной фразой, как разговорила Татьяна. То же самое произошло в Риме. В этом прослеживался некий закономерный шаблон поведения.
«Я часто думаю, - начала Татьяна, - что мы живем в необыкновенную эпоху, но что мы не находимся на ее высоте. Представь себе тех, кто придут через сто, двести лет. Что они скажут о нас, какими будут себе представлять наши мысли, чувства! Какое геройство, какие проекты, достойные эпохальных переходов и нового тысячелетия! А, по-настоящему, мы – бедняжки, сетующие на неурядицу и наглецов, на непредсказуемость завтрашнего дня. Мы не беспокоимся о будущем, которое нас ожидает через несколько лет. Нас беспокоит то, что произойдет завтра, через 24 часа».
«Вам страшно?», - спросил я.
«Нет… да… я не знаю! Но речь идет не о страхе, хотя мы не можем предвидеть, как поведем себя, когда  окажемся жертвами животного ужаса за нашу жизнь. Речь о том, что всем стало всё равно. Нет ни безопасности, ни стабильности».
Она рассказала мне, что утром по дороге сюда встретила танковую колонну. Подобная сцена стала привычной на столичных улицах: несчастные ребята в военной форме с потускневшими лицами, погруженные в собственные мысли – символ трагедии, нависшей над страной и, может быть, всем миром.
Мы шли в сторону монастыря. Она, казалось, была поглощена в свою тему и продолжала рассказывать больше самой себе, чем мне.
«Кровью и войнами мы уже сыты по горло. Надеюсь, что эта сытость уже перешла в тошноту у всех, в том числе и у тех, кто командует. Но разве можно быть в этом уверенными? Абсурду всегда место найдется. Как сказал один человек: «Женское чрево не перестало порождать чудовищ».
В таком тоне наш разговор мог продолжаться бесконечно. Пока мы касались животрепещущих проблем тех дней, наши личные проблемы оставались в тени, защищая нас от неделикатных замечаний и необходимости на них отвечать. Но, по-настоящему, мы были всецело поглощены не внешними событиями, о которых мы говорили, бредя рядом, едва ни касаясь друг друга, а нами. Нас интересовали мы, наши отношения. Я продолжал разговор о России, потому что не хотел говорить Татьяне, несмотря на огромное желание, что испытывал к ней сильнейшее влечение, и что я почувствовал его с первого момента, но никогда бы не пошел на поводу у этой любви.
Но продолжать так хандрить тоже нельзя. К тому же всё это может быть неправдой: просто моя больная фантазия. Так я и шёл в замешательстве, а в это время Татьяна продолжала неустрашимо свой социально-политический диагноз и апокалиптический прогноз. Между тем мы подошли к монастырской церкви и попробовали в нее войти. Но церковь оказалась закрыта.
«Жалко! – сказала Татьяна.- Мне бы хотелось показать Вам место, где меня покрестили. Потом, не обращая уже внимание на меня, она подошла к двери храма, опустилась на колени на шершавые ступеньки, и начала, крестясь, отбивать глубокие поклоны, как это свойственно русским, коснувшись земли три раза лбом. Я смотрел на нее и не мог понять, откуда во мне неожиданно появилось чувство стыда: виной ли тому мой сухой западный рационализм или тщеславие моих мыслей? Затем Татьяна опять застала меня врасплох: она поднялась, подошла ко мне и спросила, смотря на меня своими ясными глазами: « Вы верите, что можно быть счастливым?»


XII

Я не минуты не сомневался, что этот вопрос был предложением и просьбой о любви. Я также не сомневался, каким будет мой ответ, который стрелой пронесся в моем мозгу. Однако эта самая стрела, по причине какой-то неведомой осечки в момент наводки, пролетела мимо цели и затерялась не известно, где.
Мои мысли оказались неожиданными для самого себя. Я вдруг понял, в тот самый момент, когда был поглощен великолепием стоящей рядом со мной женщиной, что наш союз был бы бессмысленным в независимости от моей воли. Подобная мысль не радовала меня, но, совершенно неожиданно, я почувствовал себя свободным от неясной тревоги, в чьих оковах я находился последние несколько дней.
От всей души я засмеялся и тут же постарался замаскировать свою веселость какой-то банальной фразой: «Конечно, это возможно быть счастливым, если всё идёт, как надо».
«Да, - пробормотала она, затем повернулась и пошла дальше, уверенная в том, что я за ней последую. Желая и дальше говорить на абстрактные темы, я спросил ей в спину: «Что значит быть счастливым?»
«Это когда исполняется желание», - ответила она. Было заметно, что настроение у нее испортилось, но она постаралась с этим справиться. Татьяна подождала, когда я подошел к ней и сказала с улыбкой: «Где-то здесь должно быть озеро. Я не очень хорошо помню, потому что приезжала сюда только зимой. Пойдемте поищем его, если Вы не против. Может даже искупаемся».
Я не хотел с ней купаться и ответил нейтральным тоном: «Из меня никудышный пловец, но озеро, действительно, есть. Если хотите искупаться, попросите у Нади. А мы с Вами увидимся позже».
«Это не к спеху», - ответила Татьяна.
Когда мы вышли из густой зелени леса, она замерла от увиденной картины:  купающиеся люди, несколько парусных лодок.  Татьяна обернулась ко мне, выразительно посмотрела и, улыбнувшись, сказала: «Счастье, - четко произнесла она, - это когда исполняется твое самое заветное желание. Если это происходит, то можно даже умереть, потому что жизнь прожита не зря».
Я мог бы с ней поспорить. Аргументов у меня было предостаточно. Но стоило ли? Ее желания не были поверхностными. Поэтому я просто улыбнулся и ответил: « Я вам этого очень желаю».
Татьяна пожала плечами и пошла дальше. Потом она опять остановилась и посмотрела на меня тем же взглядом, что и раньше. Однако, на этот раз без улыбки: «Вы верите в то, что есть люди, которым по судьбе написано, что они не могут быть счастливы? Никакой радости, даже самой маленькой, никогда в жизни?»
У меня появилось такое ощущение, что я не участвую в простом разговоре, а получаю скрытое признание: «Да нет, что Вы! Радость – это прочное дерево, и оно растет даже в самой неблагоприятной почве.  Вот, например, Вы! Расскажите, - обратился я к Татьяне с наигранной веселостью, - да, расскажите о какой-либо из своих радостей, которые заставляют сердце петь».
Она искоса посмотрела на меня, как будто говорила: «Он что, сумасшедший?» Однако потом улыбнулась и ответила: « Я говорила не о себе. К тому же я Вам говорила, правда, что отвечу не на все Ваши вопросы».
«А история о Магдалене, - не унимался я, - Вы обещали мне ее рассказать. Или нет? Чем она закончилась?»
Татьяна снова повела плечами и молча пошла дальше. Она остановилась на небольшом бугре, посмотрела на меня мельком и сказала: «Присядем?»
С места, где мы стояли, было прекрасно видно озеро и дом, предложенный мне Валентином. Мне очень захотелось поговорить об этом с Татьяной, но потом я передумал. Она села и прислонилась к стволу дерева, затем закрыла глаза и приподняла лицо к небу, наслаждаясь ароматами, которыми благоухал воздух. Я растянулся на траве, подложив руки под затылок, и наблюдал за резвящимися в воздухе насекомыми. Кругом царил мир. Первой заговорила Татьяна: «Почему так случается, что встречаются два человека, и им достаточно одного взгляда, чтобы понять друг друга до самой глубины души?»
Это было больше похоже не на вопрос, а на признание. Татьяна накрутила травинку на палец и настойчиво теребила её, глядя вдаль. Потом она потупила взор и качнула головой, будто в знак согласия с тем, что собиралась сказать. Затем произнесла: «Это самое важное, что может произойти в жизни. Такое невозможно забыть».
Потом она опять замолчала. В это паузе чувствовалось нечто значительное. Затем Татьяна сказала громким голосом: «Наверное, им было бы лучше больше никогда не встречаться. Осталось бы воспоминание об этом райском моменте. А если они встретятся снова, то рискуют либо уничтожить друг друга, либо, по крайней мере, возненавидеть. Им никогда не удастся повторить тот момент истины, подаренный им не известно каким чудом. Значит им суждено наивысшее страдание и ничего другого».
О ком она говорила? Я ведь почти ничего о ней не знал. Может с этих слов Татьяна хотела начать рассказывать историю своей жизни? Я придется ее выслушать, как я выслушал Розакова и других. Мой удел – слушать людей, кричащих миру свою боль.
Татьяна не кричала, но ее слова всё равно напоминали крик. Они были наполнены самым настоящим горем. Неожиданно мне пришло в голову, что если бы я был обыкновенным мужчиной, то с легкостью предложил бы ей свою любовь. Когда люди доходят до такой откровенности, ничего другого не остается. Но в моем случае это было бесполезно. То есть, я хотел сказать, что эта мысль кружилась у меня в голове всё время, пока мы разговаривали. И я старался отогнать ее. В конце концов эта борьба с собственными мыслями разозлила меня. Я невольно состроил воинственную гримасу, заметив которую Татьяна тут же рассмеялась.
«Почему Вы смеетесь?»
«Вы подумали о чем-то ужасном? Вы так насупились…»
Я улыбнулся, успокоившись, и ответил, что вовсе не думал ни о чем ужасном. Просто наша встреча в Италии, а потом здесь, в этом заброшенном уголке России, мне показалась необычной.
Она пожала плечами, как будто хотела этим сказать: «Ну ладно, сделаем вид, что я тебе поверила». А вслух сказала: «Почему необычной? Это дар. Я часто вспоминаю ту свою поездку в Италию. А Вы?»
«Мне тоже есть, что вспомнить», - ответил я.
«А нам есть, что вспомнить вместе?» - спросила Татьяна.
«Конечно, что за вопрос!»
«Не говорите глупости, - ответила Татьяна.- Я знаю, что мы встретились в Венеции и Риме, иначе мы бы с Вами здесь не сидели. Я хотела бы знать, есть ли у нас с Вами какое-нибудь особенное воспоминание, что-нибудь, что нас обоих одинаково потрясло, даже не говоря друг другу ни слова. Нарочно или случайно, но ее вопрос стал испытанием моей воли на прочность. Я прибег к отвлекающему маневру и спросил: « О чем Вы думаете?»
«Сначала Вы», - парировала она.
«Придется выкручиваться», - подумал я, а ей ответил: «Ну, не знаю. Может быть, случай в Вилле Памфили: Вы посмотрели на ветер и будто пригласили его запутаться у Вас в волосах. Я тогда позавидовал Вашим прекрасным волосам, с которым может вот так играть ветер».
«Вы позавидовали такой мелочи?»
«Может быть, я позавидовал ветру».
«В каком смысле?» - удивилась Татьяна, но я тут же перебил ее: «Теперь Ваша очередь».
«Я Вам ничего не скажу…»
«Но это не честно», - возразил я.
«Честно, - отрезала она.- По-настоящему эта игра Вас не интересует, как не интересует и всё остальное, несмотря на Ваши похвальные попытки угодить мне. Не утруждайтесь отрицать. Я всё вижу. Я также знаю, что от Вас ничего не зависит. В этом заключается печальная сторона жизни. И ничего мы с этим не можем поделать. Вот как эта вода: мне бы хотелось, чтобы она была морем, а на самом деле это пруд. Вот так. Печально».
Русский фатализм, подумал я, чтобы отогнать от себя эту мысль. В ее лице отражены вековые страдания. Да и в нашу эпоху только такой народ мог пережить эксперимент утопии.
«Улыбнитесь, прошу Вас, - пробормотала Татьяна. – Не обращайте внимания на мои слова. Я рада, что нахожусь здесь с Вами. Я очень благодарна Вам, поверьте».
Я попытался улыбнуться, но улыбка не удалась. Я был снова взволнован и повторял про себя, что я болтун. Но не знаю точно, почему я был так зол на себя.
Татьяна тоже помолчала какое-то время, хотя иногда и посматривала на меня, стараясь понять, что меня так удручило. Потом она вдруг совершенно неожиданно сказала: «Знаете, какое было самое сильное ощущение от моей встречи с Богом? Удивление! Может, Вам покажется странным, но это правда: удивление и неловкость от того, что меня раскрыли. Не знаю, как точнее объяснить: как будто я всю жизнь пряталась в толпе, обвиняя во всех бедах далекое и жестокое Существо. И вот неожиданно именно оно, это Существо, затерянное в безразличном космосе, приоткрыло завес и показалось, позвав именно меня. Улыбаясь при этом. Как Вы думаете, это возможно?»
«Да».
«Спасибо! Как приятно, когда тебе верят».
Она снова замолчала и принялась теребить травинку, намотанную вокруг пальца. Затем добавила: «Знаете, я была коммунисткой. В наше время не все в этом признаются, только те, кто связан с властью. А я была коммунисткой, как большинство из нас, а скорее, как все поголовно, хотя сейчас некоторые при слове «коммунист» отмахиваются, будто хотят сбросить с себя нечто мерзкое, хотя раньше всё жизнь гордились этим. Мы родились в этом стране, в этой культуре: что плохого в том, что мы были коммунистами? Простите, наверное, Вам этот разговор совсем не интересен».
«Нет, нет, - запротестовал я. – прошу Вас, продолжайте, мне очень интересно».
«Вы бы не стали врать, чтобы сделать мне приятно, правда?» - уточнила она.
«Ручаюсь».
«Странно!» - неожиданно сказала она.
«Что именно?»
«Ничего, простите! Я просто была иного мнения».
«То есть?»
«Я не имела в виду Вас. Я знаю, я непоследовательная, мне просто кое-что вспомнилось… Видите ли, иногда случается, что ели женщина влюбляется в мужчину, она хочет тут же отдать ему в руки всю свою душу или то, что она принимает за свою душу, только потому, что она не смеет предложить ему ничего другого. Беда в том, что мужчина может принять от нее всё, но потом он уходит. Он не умеет любить безвозмездно. И женщина не знает, что делать. Она способна на безумные поступки, чтобы удержать его, но ничего не добивается, а становится жертвой его и самой себя».
«Мне ничего не ясно, - пробормотал я. – А при чем здесь коммунизм?»
Татьяна рассмеялась: «Вы правы. Это из другой оперы. Просто я отвлеклась и задумалась о другом».
Это меня не касается, подумал я, но не сказал это вслух. Чтобы отвлечься и успокоиться, я посмотрел на небо, которое начали покрывать розовеющие облака, отражающиеся в озере. Паруса уплыли, купальщики выходили из воды, радостные стайки птиц носились в вечернем воздухе.
Татьяна тоже смотрела на небо: «Мы действуем и  содействуем, - сказала она сквозь грустную улыбку, которая не сходила с ее лица целый день, - как будто у слова соответствуют точным понятиям, и у них – точные и нерушимые контуры. Однако, может быть всё, что окружает нас, - это сон. Может быть, мы находимся в плену у фантазий, летящих на крыльях ветра. Они окружают нас, пугают до смерти или, наоборот, наполняют любовью или ненавистью, но по-настоящему нас не касаются. Вот и облака заставляют дрожать самолеты, когда те в них пролетают, но всё таки не мешают самолетам следовать по их маршруту».
Ее слова затихли в тишине, как река, уходящая в песок, но потом снова появляющаяся в другом месте!
«Я верила в коммунизм. Я в школе я вообще была активисткой, когда речь заходила о том, чтобы показать себя лучше других. Верующие ведь тоже хотят быть первыми в своей вере, правда? Но внутри я очень мучилась. Мне всегда нравились удобства и удовольствия, поэтому я чувствовала себя предательницей. Мне не удавалось быть ни образцовой коммунисткой, ни нормальной мещанкой. Я считала, что недостаточно жить честно, не стараясь показывать то, во что ты веришь. Мне казалось, что это значит признать, что быть коммунисткой вовсе не обязательно. С другой стороны, в моей мещанской душе засыхал любой идеал, который распускался на почве моих коммунистических убеждений. Вот такая неразбериха. Однако, всё это продолжалось недолго. Потом я пошла другим путем…»
«А что теперь?» - спросил я.
«Вы же поняли меня, правда? Ужасно прожить всю жизнь, скрывая душевные страдания за банальным фасадом каждодневной жизни. Нельзя раскрываться перед людьми, тебя могут начать презирать даже самые близкие».
«Одиночество, - пошутил я, - это единственный друг, который нас никогда не оставит».
«Вы тоже одиноки?» - спросила Татьяна.
«Я человек без оправданий и привилегий, как в древности говорил один латинский поэт. Поэтому и мне отмерена доза одиночества. Вас это удивляет?»
«Наоборот! Но Вам никогда не хотелось встретить кого-нибудь».
«А как же? – ответил я. – Ведь это присуще человеческому существу».
Она внимательно посмотрела мне в глаза, но я отвел свой взгляд, потому что прочел в ее глазах нежность. Татьяна горько улыбнулась. Немного помолчав, она сказала, будто говоря совсем о другом, о других людях: «Мы живем в такую эпоху, когда никому ни до кого нет дела».
Я сделал вид, что не понял намека, и ответил в шутливом тоне: «Но ведь Вы не такая».
«Вы в этом уверены?» - спросила она.
В ее голосе звучал вызов, но я продолжал делать вид, что ничего не понимаю и ответил: «Мне кажется, что Вы достигли некой внутренней стабильности».
«Вы так говорите, потому что знаете, что я нашла веру в Бога. Вы думаете, что найти Бога значит выйти на финальный рубеж существования? Может, так оно и должно быть. Возможно. Но это не так. Я говорю, естественно, о себе».
Татьяна замолчала, и я не стал ее перебивать. Теперь она не думала обо мне и не вкладывала двойного смысла в свои слова: «Я говорю, что поменяла жизнь с крещением и поверила в Евангелие. Либо это всё неправда, а если правда, то тоже всё сразу. Кто знает? И кто я? Я – русская женщина, и одновременно ужасно горжусь этим и боюсь этого. Не знаю, насколько я, действительно, христианка. Мне кажется, что все открытые мне истины пляшут у меня перед глазами, как марионетки, и дразнят меня: веришь в МЕНЯ? или в МЕНЯ? или в МЕНЯ? И уносятся прочь, заливаясь смехом. Почему Вы так на меня смотрите? Я Вас пугаю?»
Наверное, я слишком откровенно с восхищением засмотрелся на ее лицо, но страх был здесь вовсе не при чем: «Да нет, я вовсе не смотрел на Вас как-то по-особенному. Просто слушаю. Мне интересно то, о чем Вы рассказываете».
Татьяна пристально посмотрела мне в глаза, но потом отвела взгляд, не скрывая своей досады: ей не было интересно мое мнение, она нуждалась в том, чтобы я ее выслушал. Черты ее лица напряглись, но тут же расслабились: «Мои слова звучат ужасно, я это знаю, - начала Татьяна. – Но я хочу рассказать Вам всё, о чём думаю, потому что верю, что Вы меня не осудите, даже если я скажу что-нибудь ужасное. Вы не против? Видите ли, я хотела бы быть хорошей, но я знаю, что добродетель никого не интересует, потому что люди любят порок, и я ничем от людей не отличаюсь. Однако люди также ждут победы добродетели. И в этом я тоже с ними согласна. Доколе Бог будет терпеть нашу противоречивость?»
Я вновь ясно почувствовал, что Татьяна не ждала от меня ответа. Мне не удавалось понять, к чему она так настырно задается подобным вопросом, к тому же ее слова ничего не объясняли, не приподымали никакой завесы. Я старался понять, каким образом это касается меня, и немного стыдился подобных мыслей.
А Татьяна тем временем продолжала невозмутимо: «Знаете, когда я увидела Вас впервые, Вы мне не понравились. Наверное потому, что я не понимала, какие Ваши намерения. И потом я заметила, что Вы подружились с Надей, по отношению к которой у меня были самые ужасные подозрения (как же я рада, что они оказались беспочвенными). Тем не менее, Вам удалось разжечь моё любопытство. Когда же Вы обронили фразу о красоте (вот то воспоминание, которое, как мне кажется, объединяет нас: в венецианской базилике Вы сказали, что красота спасет мир), эта фраза смешала мои эмоции, и я подумала, что Вы со мной заигрываете. Именно поэтому я пошла с Вами в парк Вилла Памфили, потому что хотела выяснить, каковы Ваши намерения, а затем высмеять их. Вы простите меня за это? (Если быть до конца честной, без лицемерия, то мне были бы очень приятны Ваши ухаживания). Однако Вы вовсе не пытались меня соблазнить, но в то же время дали понять, что хорошо ко мне относитесь, что Вам не безразлична моя судьба. Меня это удивило и, скажу прямо, немного разочаровало. Я не могла понять, каким образом мужчина способен питать к тебе симпатию, но в то же время не стараться получить для себя никакой выгоды. Я часто вспоминала о Вас. А Ваши письма я хранила, как зеницу ока. Не могу сказать, что я пришла к Богу благодаря Вам, потому что Бог проявился в моей жизни намного раньше. Но Вы стали для меня своего рода подтверждением, потому что Вы хороший человек. Когда я узнала, что Вы находитесь здесь, для меня эта новость была неожиданной радостью. Сегодняшний день был прекрасен, но сейчас Вы ненавидите меня. Я слишком разболталась, правда? Я разоткровенничалась, хотя и не должна была, я знаю. Но я прошу Вас, мне невыносимо думать, что Вы меня ненавидите».
В ответ я смог только пробормотать: «Я вовсе не ненавижу Вас».

«Может, Вы не ненавидите меня, - продолжила Татьяна, - однако некоторые вещи видны невооруженным глазом. Как я уже сказала Вам: это не Ваша вина».
«Нет, нет, это не так, - я попытался ее заверить, -  Я до сих пор очень хорошо к Вам отношусь.
В глазах Татьяны отразилось море вопросов. Я попытался выпутаться: «Ради Вас самой. За то, что Вы есть такая, какая Вы есть…»
«А кто я есть, для Вас?» - спросила она.
«Черт побери!» – подумал я, а вслух сказал, стараясь казаться безучастным: «Я считаю Вас человеком умным, откровенным, честным, щедрым, полным множеством других качеств и … кое-какими недостатками».
Последнюю фразу я произнес шуточным тоном, но Татьяна восприняла ее серьезно и спросила: «Какими недостатками?»
«Один единственным, включающим в себе все недостатки на свете - громким голосом провозгласил я, будто пытаясь раз и навсегда закрыть эту тему, - Вы – женщина!»
Она улыбнулась, а выражение ее глаз безоговорочно подтверждало мой диагноз: «Поздравляю Вас, - сказала она. – Вы, наконец, заметили, что я женщина!»
Я тоже улыбался, но чувствовал себя неловко. Затем я добавил громким голосом: «Надеюсь, что и впредь смогу быть Вам другом без каких-либо осложнений».
«И это всё? – грустно спросила Татьяна, - Да, понятно. Но всё равно спасибо! Я тоже буду Вам другом».
«Боже, Боже! – воззвал я к небесам, - Не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого!»
Нам нельзя было расставаться с Татьяной на такой ноте: молчание свидетельствовало о нашей неловкости от всего сказанного и могло привести к необдуманным поступкам. Но тут неожиданно раздался колокольный звон к вечерне. Татьяна перекрестилась. Ее лицо осветилось тихой радостью, как будто всё напряжение, которое до этого переполняло Татьяну, ушло в небеса по связывающей их духовной нити. «Я пообещала игуменье, - сказала она, вставая - что заночую сегодня в монастыре.  Пробуду здесь весь завтрашний день, а послезавтра вернусь домой. А у Вас какие планы?»
Валентин, представив меня сторожам и отдав мне ключи от дома, уехал. Поэтому я решил попросить Татьяну подбросить меня до дома, не говоря уже о том, что еще один день отпуска давал мне возможность получше изучить новый дом и понять, что нужно для его устройства. «Мне подходит Ваш план! – радостно воскликнул я, - Завтра как раз я смогу заняться домом. Любая помощь мне очень пригодиться».
Я рассказал Татьяне о своем новом доме и новых проектах: на ближайшее время и на далекое будущее. С моей стороны это было безответственно? В тот момент я корил себя за это, но не очень убедительно.

XIII

В ту ночь у меня были кошмары. Я не помню всех подробностей, но у меня осталось ощущение от пережитого. Во сне я стоял на берегу бушующего моря, полный волнения, как будто предчувствовал какое-то несчастье, которое должно было случиться с моим родным человеком, но не понятно, с кем именно. По дороге мимо меня пронеслась машина. Какая-то женщина энергично помахала из нее мне рукой. А, может быть, это призыв о помощи? И вдруг я услышал чей-то голос, но было непонятно, откуда он исходил. «Я узнал тебя, - воскликнул я. – Людмила, ты не изменилась: вечно тебя надо искать!» Не знаю, почему я был так зол на свою старинную зазнобу и почему именно она, со своими длинными кОсами, приснилась мне почти 20 лет спустя. Людмила выглянула из-за камня и нахмурила брови: «Ты носишь свое дурацкое  «я», как знамя!».
В тот момент, когда я хотел вытащить ее наружу, надо мной вдруг зажегся луч, как волшебный глаз, не упускающий из виду ни одного моего движения и выставляющий их напоказ невидимым зрителям. Я бежал сломя голову через безлюдную площадь, стараясь спастись от этого всевидящего луча. Выбившись из сил, я остановился и закричал против невидимого преследователя: «Хватит! Я не боюсь тебя!». Тут я заметил Надю, которая подавала мне знак из-за полузакрытой двери. Она прошептала: «Можно тебя познакомить с красивой девушкой?» А потом добавила, подмигивая: «Ты ведь знаешь, что  речь идет о Татьяне». И точно, Татьяна стояла там же, совсем рядом. Я проснулся в тот момент, когда… Нет, не знаю, я больше ничего не помню. Сон развеялся, оставив меня в потрясении и униженным.

Утром я рассказал Наде о предложении Валентина Ростова. Она отреагировала с энтузиазмом. Чуть позже Надя, муж Евгений и Татьяна пришли навестить меня в новом доме и в считанные часы всё расставили и прибрали, так что дом было не узнать. Мои бедные Филимон и Бавкида смотрели на всё это счастливыми глазами. Старик только несмело заметил, что следовало бы отремонтировать дом к зиме. Евгений по собственной инициативе попросил у Николая разрешение осмотреть постройку и составил список необходимых дел, а также предложил свою помощь с поиском стройтовара и рабочих. К полудню мы уже всё согласовали ещё и потому, что моё участие в разговоре заключалось в том, что я рассказал о своих проектах и пожеланиях, а также выразил готовность всё оплатить. В итоге я остался очень доволен.
Выйдя на улицу, я вдруг понял, что Татьяна ушла.
Во время обсуждения проекта я видел, что она пристально смотрела на меня своими большими и неподвижными глазами. Я зарегистрировал это на подсознательном уровне, посматривая, в свою очередь, в ее сторону, но так и не заговорил с Татьяной, потому что голова была занята другим. Потом я вообще как-то забыл о ней, и только закончив разговор с Евгением, я ясно понял, что ее нет.
«Она там», - сказала Аня, указав на озеро. Но там никого не было видно. Старушка повторила: «Она там, она туда пошла. Вон за те деревья».
В двухстах или трехстах метрах от нас (глазомер у меня неточный) росли деревья, а точнее, огромный кустарник. Его густая листва надежно охраняет от нескромных глаз. Татьяне, видно, захотелось побыть одной. Зачем ей мешать? С другой стороны, до обеда у Нади оставалось еще 2 часа. Слишком долгий период бездействия на мой вкус. Мне подошел бы любой предлог, но, если честно, мне просто хотелось с ней поговорить и всё обсудить. Не признаваясь самому себе, что делаю это из собственных интересов, я пошел искать Татьяну. И там на месте стало бы ясно, мешаю ей или нет.
Но за деревьями я не нашел ни ее, ни признаков того, что она здесь была. Я уже повернулся в сторону дома, когда вдруг заметил отмель в озере. На ней росли редкие, низкие кустарники. На камнях кто-то сидел. Это была женщина. Татьяна.
«Татьяна!» - окликнул я свою знакомую.
Она не ответила и даже не обернулась. Кажется, она собиралась попробовать воду ногой.
«Татьяна, что Вы делаете? Подождите!» - не унимался я.
Волноваться, без сомнения, не было никакой причины: озеро совсем мелкое. Но я этого не знал. Но почему она пыталась искупаться в одежде? Татьяна продолжала опускать ногу всё ближе к воде и вдруг упала в озеро, как камень. Даже не вскрикнула.
Я бросила бежать. Когда я нырнул, Татьяна уже ушла под воду.
Мне удалось схватить ее. Она оказалась тяжелой. На мою удачу было не очень глубоко. Мне с трудом удалось вытащить ее на поверхность, пока Татьяна откашливалась от воды. Я взвалил ее себе на плечи. Что делать, я не знал, поэтому постарался дотащить ее до дома Нади. Татьяна, в свою очередь, не сопротивлялась и даже не попыталась высвободиться из неудобной ни для нее, ни для меня позиции. К тому времени, когда нас встретила Надя, по деревне уже разлетелась весть о случившимся, и нам тут же оказали помощь.
Чуть позже меня позвала Надя: «У Тани жар, и ее всю колотит. Это последствия шока».
Она смотрела на меня вопрошающе, будто ждала объяснения. Но что я ей мог рассказать? Конечно, казалось странным, что взрослая женщина решила поиграть с водой, рискуя упасть в озеро. И в чем правда? В том, что она это сделала нарочно? Но почему? Хотела покончить с собой? Прямо на моих глазах?  Что за глупости! Или же, что самое правдоподобное, ей неожиданно стало плохо. В любом случае, мне нечего было сказать Наде. Лучше послушать, что по этому поводу может сказать сама пострадавшая.
Она сидела в кресле, завернувшись в шаль и опустив голову на подушку. В комнате царил полумрак. Когда она услышала мои шаги, то громко вздохнула.
«Как Вы?» - весело спросил я, стараясь разрядить обстановку. Но я также хотел скрыть от нее, насколько тяжело мне далось всё пережитое.
Ей, безусловно, не понравился мой веселый тон, потому что она ответила уставшим голосом: «Прошу Вас, присаживайтесь».
Я продолжил, как ни в чем не бывало: «Почему Вы грустите? Вы очень испугались?»
Ее лицо оставалось серьезным, а глаза потухшими, но в голосе уже звучала более веселая нотка: «Я еще не сказала Вам спасибо за то, что Вы меня спасли. Мне стало плохо у озера. Без Вашей помощи кто знает, что бы произошло».
«По-настоящему, Вам ничто не угрожало», - попытался успокоить ее я.
Мы продолжили разговор, но в нем не было ни спонтанности, ни правды. Меня мучило какое-то чувство вины, и я не хотел слушать правду.
Со своей стороны, Татьяна придерживалась версии о внезапном обмороке и, в то же время, ругала себя за неосмотрительность: она уже давно чувствовала себя плохо и поэтому не должна была подвергать себя риску. Затем Татьяна пожелала мне успехов в работе и извинилась за то, что не могла проводить меня в тот вечер. Она действительно думала, что это ни к чему, и не хотела провоцировать новые трудности.
Я попросил ее позаботиться о своем здоровье и не думать ни о чем другом. А Евгений уже предложил подбросить меня. «Кто знает, когда мы теперь встретимся, - заметил я невыразительным тоном. – В конце месяца я должен уехать в Рим».
«Вы собираетесь возвращаться?» - спросила Татьяна, но и ее тон не выдавал никаких эмоций. Однако в глазах заблестел интерес.
«Не знаю, но надеюсь на это, - ответил я сквозь смех. – Я, кажется, Вам уже говорил, что всегда мечтал о России…».
«А ждали Вас одни разочарования!» - заметила Татьяна. Она смотрела на меня своим характерным пристальным взглядом, слегка улыбаясь, от чего я немного сконфузился. Я не мог понять ее.
«Внешнее – это не главное, - ответил я, недолго думая. – Пройдут тяжелые времена, и русский народ дождется того удела, который соответствует его величию и его традициям».
«Спасибо! За такие слова Вас следовало бы расцеловать, - сказала Татьяна с напускной веселостью. – Однако оставим это на момент Вашего отъезда».
«Вы, правда, так думаете? – ответил я ей в том же тоне. – Мне жаль только, что я уеду и так и не узнаю, чем закончилась Ваша история».
Она сделала вид, что не понимает, о чем я, и мне пришлось объяснить ей подробнее: « Историю про Магдалену, помните?»
Неожиданно выражение отчужденности исчезло с ее лица, и взгляд потемнел: «Почему Вы хотите знать, чем всё закончилось?  - пробормотала она. – Разве Вы знаете, с чего всё началось?»
«Да. Нет. То есть… я знаю то, что Вы мне рассказали в парке Вилла Памфили. Меня это очень заинтересовало».
«Ах, это! – ответила Татьяна, выгнув бровь. – Это был всего лишь сон. Действительность совсем другая».
Она снова положила голову на подушку и смотрела на меня полусомкнутыми глазами. Я не мог ее понять, и даже разволновался. Я сомневался, стоит ли спрашивать, что она имела в виду. Она ответила решительно, будто предлагала поговорить о чем-то очень личном. В ее тоне, однако, слышался оттенок просьбы: «Я хочу сказать, что необходимо знать всю историю, чтобы о ней судить».
Я отреагировал на просьбу, которую почувствовал в ее голосе, стараясь, в то же время, не очень навязываться: «Я не хочу никого осуждать».
«Я знаю, - ответила Татьяна. – Именно поэтому Вы мне нравитесь. Я бы очень хотела рассказать Вам эту историю. Вы просто представить себе не можете, как… Да, я уверена, что Вы меня не станете презирать».
«Почему Вы так говорите?» - спросил я.
«Вам не знаете. Вы не боитесь услышать то, что я могу Вам рассказать?»
«Да. То есть, если хотите!» - заверил я.
Но она медлила с рассказом. Татьяна облокотилась на ручку кресла и закрыла глаза. Только по легким судорогам, пробегающим по ее лицу, можно было понять, что она не спит.
Я подождал немного, но потом решил побеспокоить ее: «Простите, я не хотел заставлять Вас говорить. Просто надеялся помочь. Всем нам иногда нужен друг, способный выслушать. Но я не хотел Вам навязываться».
Она приподнялась повыше и, не смотря в мою сторону, твердо сказала: «Правда в том… простите, но мы меня запутали».
Прямое обвинение, которое сразило меня наповал. Первым моим порывом было тут же прекратить эту беседу и уйти. В действительности, моя ситуация была неоднозначная. В чьей роли я выступал? И каким образом я мог ее запутать?
Я тут же отбросил вариант действия, продиктованный моим первым порывом. Это просто смешно! Потом я постарался улыбнуться, что удалось мне с трудом: «Мне жаль, но я этого не хотел. Забираю назад свою просьбу, и останемся друзьями, как раньше. Согласны?»
Она смотрела в пол и нервно перебирала руками. Мгновение спустя Татьяна произнесла мягким, искренним тоном: «Да нет, что Вы говорите? Это я должна извиняться. Я никогда не встречала таких мужчин, как Вы, именно поэтому я и не знаю, что думать. Вы меня вовсе не обидели. Посидите со мной еще немного, пожалуйста».
Не знаю, на какие струны моей души надавили эти ее слова, но в этот момент я почувствовал страшное разочарование. Напряжение, которое вызывал мой интерес и любопытство, мгновенно сдулось. Это позволило мне совершенно искренне ей предложить: «Конечно, с удовольствием!». Она, всё ещё смотря в пол, пробормотала: «Я очень хотела исповедаться. Я этого никогда не делала. Даже тогда, когда приняла крещение. Никогда и ни с кем. Но Вы… мне кажется, Вам я могу рассказать всё. ДОЛЖНА рассказать всё. Мне нужно выложиться. Простите. У меня такое чувство, что только так я смогу жить в мире с собой и больше не терзаться. Хотите меня выслушать?»
Кажется, у  меня не было выбора.

Татьяна родилась в одной из северо-западных областей России. Еще будучи подростком, она лелеяла в самой глубине своей души мечту о том, чтобы уехать, перебраться в столицу, стать актрисой. Все восхищались ею: говорили, что она красива, даже прекрасна, и этим подогревали ее мечты о славе. Но и России ей было мало, она хотела завоевать весь мир.
В мечтах ей рисовался образ потрясающего мужчины, который появился бы в один прекрасный день и спас ее. Она была готова на всё ради своего мужчины. На свое несчастье ей показалось, что она встретила такого мужчину в лице звезды телеэкрана, который приезжал на гастроли в их город. Татьяна сделала так, чтобы он ее заметил, и до отъезда она получила его автограф и номер телефона. С того момента, Татьяна решила записаться в московскую театральную школу.
Когда она впервые была допущена в квартиру ее героя, Татьяне казалось, что она достигла наивысшего проявления свободы, которая, наконец, открывала для нее дверь в настоящую жизнь и славу. А когда она, менее, чем через минуту, услышала командное: «Раздевайся!», то заверила себя, что оно является частью чудесного артистического безумия, потакать которому была особая честь. Несмотря на то, что его порочное поведение, лишенное какое-либо уважения к ней, заставило ее пережить свой первый опыт, как нечто унизительное и отвратительное, она винила только саму себя за отсутствие опыта и даже была готова вернуться к нему, попросить прощения и полностью отдаться в его руки.
Так прошло 6 месяцев. Моменты нормальности, полные значения и обещаний, перемежались с длинными периодами оскорблений и жестокости с его стороны. Но Татьяна всё оправдывала требованиями его тончайшего искусства. Пока однажды она не узнала, что ее герой изменял ей с мужчиной.
Униженная и оскорбленная, без крыши над головой, она была вынуждена клянчить приюта у коллег до экзаменов. Сессию ей сдать не удалось. В театр дорога ей тоже была закрыта. Но она не хотела возвращаться домой. Она скорее бы утопилась.
 Последняя из девушек, с которой Татьяна снимала комнату, работала в ресторане. По вечерам там пели и танцевали. А для чаевых было достаточно вежливо относиться к клиентам. В общей сложности выходил неплохой заработок.
В этой работе Татьяна увидела возможность для реванша. Она бы показала, на что способна, и что она не нуждается ни в чьей помощи. В конце концов она добьется уважения к себе. К 20 годам, однако, ей казалось, что она прошла ни один километр по извилистым жизненным тропам. Но неотступное отвращение к тому, что ее окружало, не давало ей желанного покоя, а лишь забытье от полного изнеможения. Татьяна отмахивалась от своей неустроенности, как от назойливого пса, и приписывала ее подлости людей.
В этот период в ее жизнь и вошел Дмитрий Федотов. Благодетель. Только позже она узнала, что он сотрудничал с госбезопасностью в сфере шоу бизнеса.
Поначалу он окружил ее вниманием, снял для нее отдельную квартиру, обеспечил по блату работу на телевидении. Он прекрасно к ней относился, однако был намного старше. Благодаря ему, Татьяне предлагали лучшую работу, главные роли. Взамен иногда приходилось помогать ЕМУ в ЕГО работе: шпионить, обольщая кого-нибудь. А это значило проституировать собой. Но это было неважно. Она была счастлива, что помогла ему помочь всякий раз, когда он об этом просил, ведь она была его женщиной! Татьяна зарабатывала много денег, купалась в роскоши. Ее цель была достигнута, и это опьяняло ее.
Первым ударом стало смещение одного из самых блестящих директоров телепередач. Однажды ночью, на пьяную голову, он расслабился и поделился с ней всей обидой за пережитые унижения, критикой в сторону правительства и самой нечеловеческой системы, когда-либо существовавшей в истории.
Потом им довелось встретиться, когда его уводили. В нем трудно было узнать прежнего директора. Она так и не смогла забыть его взгляда. Постепенно Татьяна заметила, что люди стали относиться к ней с почтением, но в них не было ни спонтанности, ни, тем более, дружбы. Даже коллеги по работе, казалось, настораживались в ее присутствии. Несмотря на то, что ее трудно было назвать глупой, но только сейчас она начала понимать, что ее секретная деятельность вовсе не была для других такой уж секретной. Татьяне также стало ясно, почему, несмотря на сильные эмоции, которые у нее вызывала близость, подарки, успех, в глубине души она ощущала тяжесть, неудовлетворение. И это мешало ей жить. Татьяна прекрасно умело разыгрывать радость, ей приходилось часто казаться веселой для дела или назло кому-то, но она принимала это как цену за интересующий ее товар, а именно успех. Ведь были люди и менее удачливые, они много вкладывали, но ничего не получали взамен. А Татьяне повезло, она добилась своего. Но потом с ней произошел один непредвиденный случай, который оказался решающим.
Единственным другом осталась ей Соня. Она тоже работала на телевидении и входила в команду Федотова. Каждая прекрасно представляла себе, какую жизнь вела другая. Но им были обеим как-то неудобно в открытую обсуждать это между собой. Так они обе и поддерживали друг друга молча в страдании, которое шаг за шагом их разрушало, но в то же время объединяло и укрепляло их дружбу.
В один прекрасный день Соня предложила Татьяне сходить в церковь. Была Пасха.
Татьяна до этого никогда не была в церкви. Как будто специально в тот год весна пришла раньше обычного. Может из-за ясного солнечного утра или непрерывного потрескивания льда, которoе  на каждом углу возвещало о конце зимы, или из-за веток с набухшими почками, или из-за веселого смех молодых людей, спешащих по дороге, или праздничного перезвона колоколов, ни воздух был наполнен ожиданием чего-то таинственного и прекрасного. Татьяна шла быстрым шагом рядом с Соней и старалась спрятать за веселость свою тревогу от предстоящей встречи с неизвестным, которому она в тот день решила довериться.
Когда Татьяна вошла в церковь, она вначале почувствовала удушье от набившейся туда толпы, подгруженной в свечной полумрак и запах ладана. Но потом запел хор, и ее полностью поглотило это таинственное звучание. Ей казалось, что ее дух устремился в небеса, будто в легком облаке, вместе с духом мужчин и женщин, находящихся в церкви. А на встречу им спустилось другое облако, которое постепенно слилось с их душами, наполнило их сладостью и мгновенно освободило от всех скрытых тягот. Татьяна ощутила полную свободу и покой, до сих пор неведомый ей. Она прошептала, не зная кому, полная удивления и благодарности: «Как я счастлива!».
С того дня, с возраста 25 лет, Татьяна начала отрывать для себя Бога. Этот процесс не был ни гладким, но равномерным. Ее ни раз терзали сомнения, упрямство, сожаления и страх. Больше всего она боялась объяснений с Дмитрием и необходимости сказать ему, что она решила порвать их отношения.
Никто не заставлял ее предпринять этот шаг, но Татьяна знала, что тот покой, который снизошел на нее в самый неожиданный момент ее мучений, можно было достичь навечно, только изменив коренным образом жизнь.
Дмитрий не поверил в резкое духовное преображение. Он заподозрил ее в связи с другим мужчиной и замучил ее бесконечными расспросами, сценами и угрозами. Он даже пообещал на ней жениться, если она именно этого хотела. Он не допустил бы того, чтобы Татьяна принадлежала другому. Дмитрий пригласил ее и Соню в Венецию, чтобы хоть как-то умаслить Татьяну и заодно не упускать ее из виду. Он также привез с собой Бориса, потому что подозревал, что именно тот был ее тайным любовником, и хотел в этом убедиться.
После возвращения из Италии, Татьяна укрылась в монастыре. Побег ей удался, потому что она ушла, не захватив с собой ничего из собственных вещей. Но несколько дней спустя Дмитрий явился в монастырь  грузовичком, в котором привез весь ее скраб: одежду, книги, картины…
 «Как нелепо! – добавила Татьяна, поморщившись. – Он упросил игуменью позвать меня, чтобы передать вещи лично. Но я ему не верила. Боялась, что он может украсть меня. Но потом передумала. Я пригрозила, что если он меня увезет отсюда, я покончу жизнь самоубийством. Он понял, что я вовсе не шучу. Он посмотрел на меня пристально и сказал с видом непонятой любви: «Я хочу, чтобы ты вернулась. Но только добровольно. Я не могу жениться на рабыне. Я знаю, что ты вернешься. Рано или поздно». Не могу передать, насколько чёрен был его взгляд».
 Теперь Татьяна больше не боялась угроз. Она желала посвятить свою жизнь другим, как это сделала Надя, но она понимала, что одного желания для этого недостаточно, а сил у нее не было. Она могла бы выйти замуж за Бориса и уехать с ним в Киев. Но власть Дмитрия достигла бы их и на Украине. Татьяна была готова принять этот вызов, если бы любила Бориса. Но она его не любила и не могла так рисковать его жизнью, не имея, чем отплатить в ответ. А любовь должна была быть, как небеса, то есть бескрайней.

XIV

Рассказ Татьяны взволновал меня даже больше того, чем я ожидал. Я воспринял ее, как семейную трагедию, и меня не успокаивал тот факт, что молодая женщина в конце концов выбралась из этого болота. Мне было неважно, что новая Магдалена обратилась ко Христу, меня волновало, что она была Магдаленой. Я занимался своим новым домом, общался с Евгением, с его рабочими, проверял работу и материалы, но всё это время продолжал думать о ее истории и о причине, по которой она дошла до меня.
Когда Татьяна закончила свой рассказ, в комнате на мгновение воцарилось неловкое молчание. Я не смог подобрать нужный тон, чтобы хоть как-то прокомментировать услышанное. Я чувствовал жалость, унижение, даже не знаю, что. Мне было вообще непонятно, зачем я там. Я знал, что не имел права питать иллюзии по отношению к человеку, который доверился мне. Но у меня не получалось выпутаться из сложного сплетения моих мыслей.
И тут сама Татьяна положила конец этому мучению, и я почувствовал всю свою бесполезность. «Успокойтесь! – сказала она с улыбкой, то ли горделивой, то ли любезной. – я больше не думаю о самоубийстве».
Ко мне тут же вернулся голос. Мы завели нейтральный разговор, я выразил свое беспокойство, понимание и заверил в том, что она всегда может рассчитывать на мою помощь. Я также понял, что страдаю, потому что она много выстрадала и потому что грешила, а еще из-за того, что я чувствовал одновременно отвращение и притяжение, и потому что она искала истину, а я боялся обмануть ее ожидания. Затем неожиданно зазвонил телефон.
Розаков сказал в трубку: «Тебе звонил некий Дмитрий Федотов. Сказал, что искал тебя в Риме, где ему дали мое имя».
На меня будто вылили ушат ледяной воды, и я вернулся к реальности. Я сказал Владимиру, кто такой Федотов, в чём я его подозревал и что я был уверен, что он знал, где меня найти, а история с Римом была придумана для отвода глаз.
«Он оставил свой номер и ждет твоего звонка», - добавил Розаков. Я ответил, что подумаю.
Я часто возвращался в своих мыслях к Дмитрию и к причине его ненависти, начиная с его бессмысленного обвинения: «Ватиканский шпион!» А потом была кража писем, нападение исподтишка, к чему всё это было? Хоть у меня и не было доказательств, но во всем я винил именно Дмитрия.
Я не верил, что причиной тому был политически-религиозный фанатизм. Скорее всего всё объяснялось личными мотивами, а именно ревностью. И рассказ Татьяны давал право думать, что это именно так. Но почему же тогда он мне позвонил? Я мог, без сомнения, проигнорировать его, но мне стало интересно.
Только вечером я решился набрать его номер: «Ты, действительно, Дмитрий Федотов? – начал я шутливым, почти ироничным тоном. – Даже не вериться».
Он отвечал естественным, спокойным тоном, как будто мы только что попрощались с ним на площади Святого Марка в Венеции. Да, отвечает, это он самый. Удивляется, что я не созвонился с ним, хотя уже 2 месяца как нахожусь в России.
«Ну и наглец!», - подумал я, но Дмитрий заверил, что искал меня в Риме и именно так узнал о моем пребывании в Москве. Он помнил, что я говорил ему о своем приближающемся отъезде в Россию. Но почему я потом скрывался вместо того, чтобы позвонить ему? Дмитрий отказывался принять мое объяснение того, что я не хотел навязывать ему в друзья «Ватиканского шпиона». Он тогда просто пошутил и считает, что нелепо разрывать дружбу из-за шутки. Мы должны были встретиться и как можно скорее.
Я был с ним согласен, и причина была неважна.
Место встречи, дом Дмитрия, находилось в центральном районе Москвы, и до него было довольно легко добраться на метрополитене. Дверь охранял эдакий цербер лет пятидесяти: коренастый, круглолицый, нос картошкой, колкие и недоверчивые глаза. Его лицо осталось неподвижным, когда я спросил о Дмитрии Федотове. Охранник приподнял механическим жестом домофон и пробурчал: «Он прибыл».
Этого было достаточно, чтобы окончательно пробудить меня от сна, в котором я находился в тот день, и дать почувствовать опасность: я находился в руках известной русской секретной полиции! Но страх не заглушил надежду и не помешал мне узнать Дмитрия Федотова, который встретил меня с распростертыми объятиями. Он провел меня в свой дом, точнее в квартиру в «автономном жилищном объекте», как объяснил он, то есть в здание с централизованными коммунальными услугами. Можно было бы сказать, что Дмитрий принял меня с искренним радушием, но поверить в это мне мешало предубеждение и недоверие.
У него был роскошный дом.  Ярко освещенная гостиная была просторной, полной ковров и картин. Свет в нее падал через широкий балкон, уставленный растениями. Там уже сидело несколько гостей, которых Дмитрий постепенно мне представил: там был генерал, иконописец, итальянская журналистка, профессор философии и двое людей, которых я уже знал: Борис и Алексей.
Я вежливо со всеми знакомлюсь и ничего не говорю, даже когда пожимаю руки двум молодым людям. Ну разве что поздоровался я с ними более теплым тоном. Однако остаюсь начеку.
Мне было интересно узнать, кто же заправляет всем этим великолепием. Точнее, кто заместил Татьяну? Но никакой женщины не появилось. Канапе с икрой и аперитивы подавал официант в белом пиджаке и перчатках, молчаливый и расторопный. Но и он быстро удалился, оставив закуски на столике перед диванами. А я старался понять, как любезность Дмитрия (я забыл, что друзья называют его Митей) согласуется с его поступками, от которых пострадал я и еще один человек.
Но вслух я восхищался картинами: пейзажами, романтическими акварелями, рисунками, и особенно картиной, написанной маслом. Она с самого начала приковала к себе мой взгляд. На ней была изображена очень красивая молодая женщина. Картина, размером с человека, висела одна на стене. Мне показалось, что в нарисованной женщине я узнал Татьяну. Очевидно, Дмитрий одержим ею.
Однако он тут же сказал, улыбаясь: «Вы знаете, что это, неправда? «Портрет актрисы» Ренуара. Сносная копия с оригинала, который находится в Эрмитаже в Ленинграде».
Я отметил, что он не сказал «в Санкт-Петербурге», как уже говорят все, но ничего не сказал по этому поводу. Вместо этого я произнес: «Я ничего не понимаю в этих вещах. Просто показалось, что лицо знакомое».
Дмитрий кивнул головой, едва улыбнулся и грустно вздохнул: «Да, она похожа на Татьяну, я знаю. Это все говорят, кроме нее самой. Она утверждает, что ее спина никогда не согнется так, как это делает актриса, кланяясь своим зрителям». 
Очень милое замечание. Я бы даже сказал, ласковое. Оно заинтриговало меня. Я сел между Борисом и профессором философии. Митя отошел от нас. Казалось, что он нервничает. Это беспокойство распространилось на всю гостиную и на всех присутствовавших. Я перебросился пару слов с Борисом и начал наблюдать за другим приглашенным, который в это время был занят разговором с человеком напротив, то есть с генералом, рассуждающим о политике: «Уважаемый профессор, - говорил генерал, - меня волнует эта проблема, когда я начинаю рассматривать ее вблизи. Наша страна находится на грани гибели, как это не случалось с 1917 года. Скажите мне, Вы, человек привыкший мыслить, мы, военные, обязаны думать и предпринимать инициативу или только подчиняться? Вот, где дилемма».
Не могу сказать, что я воспринял с энтузиазмом такое начало. Почему Митя пригласил меня? Как будто в ответ на мой вопрос, Митя появился в зале с натянутой улыбкой, которой, как правило, прикрывают досаду. Митя сказал: « Януш, я хотел, чтобы ты встретился здесь с людьми,  с которыми ты познакомился в Италии. Борис пришел, и я благодарен ему за это. Барышни же ничего не дали о себе знать и не отвечают на телефон. Остальные присутствующие здесь друзья – это русские патриоты. Журналистка – это давняя знакомая по Италии, в Москву она приехала по работе. Я уверен, что вам будет интересно побеседовать друг с другом, и вы проведете прекрасный вечер».
Но для Мити этот вечер был вовсе не прекрасным. Он побыл в гостиной еще пару минут, а потом снова исчез: «Наверное, он старается всеми способами найти Татьяну, - подумал я. – Я только надеюсь, что он не найдет ее и, самое главное, не навредит ей». На первое я надеялся искренне, на второе – ни очень. По-настоящему, я хотел обратного, хотя, слава Богу, безрассудность больше не владела мной. Я решил хорошенько рассмотреть других гостей.
У профессора была большая седая шевелюра, которая доходила до самых плеч и придавала ему вид пророка. Как только Дмитрий замолчал, профессор вернулся к своему монологу, прерванному хозяином дома. Он говорил о России как о стране, которую предали: годами она являлась для всего мира и истории примером наивысшего проявления человеческой мысли, открытой великим стремлениям духа ради создания нового человечества. А теперь мысль умерла, идеалов больше нет, и даже самые замысловатые программы не превышают уровня торгашей. В социальной жизни наблюдается полная деградация, правит вульгарность, отсутствует уважение, безопасность и культура.
«Surtout, pas trop de z;le, mes amis! (Однако, не преувеличивайте, друзья мои!) – по-французски воскликнул иконописец. – Я согласен, что в наши дни наблюдается моральный кризис, но не будем забывать об аберрации рабской коммунистической системы, очень далекой от «наивысших проявлений человеческой мысли», которые защищает профессор Ворошилов».
Тут же разгорелась дискуссия между профессором, которого поддерживал генерал, и художником. Все были согласны заклеймить ошибки сталинского режима, но расходились во мнениях по отношению к породившей его идее. Художник ссылался на недавнюю статью в «Правде», которая обвиняла в зарождении сталинизма самого Ленина: прагматика, диктатора, не разбирающегося в философии до такой степени, что он даже не читал «Феноменологию духа» Гегеля.
Профессор же возвращал разговор к современной ситуации, к отступлению от великих идеалов, которые уходили корнями в марксизм и оставались нетленными, несмотря на ошибки некоторых деятелей. «Куда делось вИдение будущего, - настаивал он, - чаяния угнетенных народов, свет всемирного братства, который бы указал правильный путь человечеству? Они убили нашу мечту, и на каждом углу Святой Руси шакалы терзают ее бездыханное тело».
Они могли бы так продолжать еще долго, каждый на свой лад, как это всегда происходит во время политических и других дискуссий.
«А что по этому поводу говорят итальянцы?» - спросил Дмитрий, который вовремя вернулся и обратился к журналистке, чтобы та разрядила напряженную обстановку.
«Нам нравиться скучать по прошлому, - ответила она с тихой улыбкой. – Мы оплакивали старого усача. Кто б знал, что в будущем нас ждет столько непредсказуемого в этой стране. Мы не хотим, чтобы великая мечта угасла».
Журналистка была еще недурна собой, несмотря на то, что ей уже перевалило за 50. У нее были рыжие волосы, зеленые подвижные глаза. Немного циничные, как мне показалось. Как и ее тон. Или она просто пыталась так ответить на трудный для нее вопрос.
Теперь дискуссия разгорелась вокруг нее. Эта журналистка, несмотря на все ксенофобские заявления русских, вызывала у них живой интерес. Ее тут же завалили вопросами.
Мне это было неинтересно, и я решил отвлечься. Алексей, сидящий рядом с Борисом, листал журнал. Я попросил показать мне его. Алексей протянул мне журнал открытым. Взгляд его был мрачен, но я в тот момент не придал этому значения.
Журнал был невзрачный, а качество печати оставляло желать лучшего. Но заголовок статьи занимал обе страницы. Он гласил: «Как пожирают нашу душу». На одной стороне была изображена карикатура, на которой территория Советского Союза была представлена в виде огромного куска мяса, раздираемого волками. В них можно было узнать секты, западный рынок, порнографию, иудаизм, Католическую Церковь, представленную в виде огромного и злобного волка. Статья была задумана, как предупреждение против тех опасностей, которые были представлены на карикатуре. В тексте одна из фраз была подчеркнута. Кто это сделал: Алексей или кто-нибудь другой? В ней говорилось о неких интриганах, посланных Ватиканом как армию захватчиков: «со своей бессовестной хитростью, хорошо известной в истории, они захватили Православные территории, чтобы обмануть неразумных и привести их в подчинение к Римской Церкви».
От неожиданности я рассмеялся, и вокруг меня вдруг воцарилось молчание. Я оказался под прицелом дюжины удивленных глаз. «Простите!» - извинился я и почувствовал себя неловко. Но смех продолжал прорываться сквозь закрытый рот.
«Мне приятно, что тебе так весело», - сказал Дмитрий. Он уже всё понял, а, может быть, даже подстроил. Мне вспомнился недавний мрачный взгляд Алексея. Профессор, в свою очередь, смотрел на меня с возмущением, генерал ничего не понимал, а художник вообще думал о своем.
«Простите!» - повторил я и протянул журнал Алексею. Но взгляды, обращенные на меня, не успокаивались.
«Почему бы тебе не поделиться с нами твоей радостью?» - крайне вежливо попросил Дмитрий. Даже слишком вежливо, поэтому его просьба прозвучала как-то фальшиво.
В моем мозгу вспыхнула красная молния. Но я вовремя остановился и сдержал гнев. Просчитав до десяти, я ответил с такой же вежливостью: «Да нет, право, это просто глупость. Я рассмеялся, потому что меня сравнили с целой армией. Представьте себе! Даже не стоит об этом говорить». Но Дмитрий не собирался сдаваться. Он обратился к Алексею, широко улыбаясь: «Дай посмотреть, Алёша!»
Дмитрий открыл журнал и прыснул от смеха: «Понятно, понятно. Посмотрите сюда!» Журнал передали из рук в руки, но никто не смеялся. Профессор был явно разгневан. Генерал возмущался, потому что возмущался профессор. Художник кинул быстрый взгляд на заметку и отошел в сторону. Журналиста наблюдала за всеми, цинично улыбаясь. А молодым людям, кажется, это было вообще неинтересно.
«Здесь нет ничего смешного! – воскликнул профессор. – Кто бы ни нарисовал эту карикатуру, он просто отобразил действительность».
«Правильно! – эхом вторил генерал. – Спрашивается, до каких пор мы должны терпеть бесчинства, происходящие в нашем обществе, не прибегая к силовому вмешательству? Больше так продолжаться не может».
«А Вы, господин художник? Вы так любите порочить историю своей страны. Вы хотели бы что-нибудь сказать на счет бурного натиска против нашей культуры и наших традиций?»
Этот вопрос задал профессор, который старался не обращать на меня внимания, поэтому срывал свое недовольство на противнике, потому что тот был его соотечественником. «Вот и хорошо!» - подумал я и бросил взгляд на Дмитрия, стоящего с загадочным выражением лица. «Да, ситуация очень сложная, - ответил художник, - но это не самое главное… Спокойно, спокойно! Прошу Вас, уважаемый профессор, выслушайте пожалуйста. Видите ли, я – верующий и художник. Я много страдал в жизни. Ну, послушайте, прошу Вас. Послушайте, братья! Я не ненавижу тех, кто причинил мне страдания, потому что самое большое страдание причинил я себе сам. Тогда я потерял веру! И это было настоящим горем. Вместе с верой я потерял всё, способность узнавать присутствие Бога в моей жизни: искусство, прежде всего, способность писать картины, а потом и любовь. Я погрузился в самое жуткое одиночество. Я никого не любил. Я не мог любить никого, понимаете?»
«К чему Вы всё это рассказываете? – пробурчал генерал, провернувшись к профессору. Но его слова заглушил неожиданный звук голосов в прихожей, в которую тут же бросился Митя. Приехала Татьяна в сопровождении еще одной гостьи. Потом я узнал, что это была девушка Алексея, Лиза.

XV

Всё время, пока продолжался спор на моральные темы, мне было интересно, окажет ли мне профессор честь персональной атаки. Но потом я исключил эту возможность: было ясно, что он решил меня игнорировать. Приезд Татьяны пришелся как нельзя кстати, потому что не позволил мне прямой провокацией заставить профессора изменить стратегию.
Я уже говорил, что мой «заряд безрассудности» по отношению к этой молодой даме иссяк. Но это не значит, что я был спокоен. К тому времени я ясно понимал, что Татьяна является для меня проблемой. Если внешне я вел себя безупречно, хвалить меня за это было бы неправильно, так как моей заслуги в этом не было. Поэтому в глубине своей души я уже начал искать выход из этого положения. Я мог уехать в другое место после моего возвращения в Рим. Например, в Сибирь, в Новосибирск, где существовала католическая община. А в Москве, как плот своих страданий, я бы оставил дом молитвы, друзей из монастыря Св. Иоанна и сотрудничество с экуменическим центром «Дом Евангелие», а также возможность преподавать в институте Розакова. Но более того, о моей самой большой жертве так никто и не узнал бы.
Я поздоровался с Лизой и Татьяной, когда те вошли в гостиную. Лиза ответила на мое приветствие весело и просто. Затем, когда я уже протягивал руку Татьяне, Лиза, несколько колеблясь, обратилась ко мне: «Мы с Вами, случайно, нигде не встречались на днях?»
Я сделал вид, что не понял, о чем она, и ответил: «Не помню. Почему Вы спрашиваете?»
«Не знаю, простите, я, видно, обозналась».
Я также сделал вид, что не замечаю внимательного взгляда Алексея, в то время как Татьяна пробормотала, буравя мена глазами: «Ну а мы?».
Дмитрий устремился к нам. Я улыбнулся в ответ на его тревожный взгляд. В шуме гостиной он не мог расслышать моего вопроса: «Он хочет спровоцировать меня?». А вот Татьяна меня услышала, хотя и не изменила горделивое выражение лица, с которым вошла в комнату.
Она сказала Мите: «Спасибо за то, что пригласил меня. Хорошо, что это пришло тебе в голову. Ради такого друга, как Януш, стоило приехать. Кстати, Наденька извиняется, о я сама сказала ей, что ей не стоит ехать: слишком уж далеко она живет».
Митя меня поразил: он казался беспомощным. Этот человек, которого я считал виновным во многих бедах, выглядел таким слабым перед женщиной, над которой имел когда-то столько власти. Напрашивался вывод о том, что он был влюблен в Татьяну. Ему было около шестидесяти. Татьяне, кажется, было тридцать. Ни любовь, ни разница в возрасте не удивляли меня, хотя, наверное, именно из-за разницы в возрасте эта любовь была такой неуверенной и уязвимой.
Я видел, что Дмитрий суетился то там, то сям, следя при этом за Татьяной. Он также пристально вглядывался в ее рот, будто стараясь понять о чем она говорит, раскрыть для себя ее секреты. Через несколько минут Дмитрий объявил, что ужин готов, и мы перешли к столу.
Обед был накрыт в той же гостиной, в ее дальнем углу, отгороженном высоким стеллажом и соединенным с кухней через подвижную дверь. Стол был круглым, и расположение мест было почти вынужденным из-за непропорционального, но всё же значимого соотношения числа мужчин и женщин. По правую руку от Дмитрия сидела итальянская журналистка, а по левую – Татьяна. Меня посадили слева от Татьяны, а слева от меня сидела Лиза. Мне показалось великолепным то, что рядом с Лизой был Алексей. По-моему, это была своего рода награда молодому человеку за неизвестно какие заслуги перед хозяином дома. Потом следовали Борис, генерал, профессор, художник, который замыкал круг.
Какое-то время не происходит ничего особенного: ужин протекал в приятной атмосфере, угощение было вкусным, два официанта в белых пиджаках прекрасно прислуживали, разговоры были редки и банальны. Единственное, что мне показалось значимым, - это внимание, с которым Алексей ухаживал за Лизой, наливал ей вино, воду, передавал хлеб, соль и всё, о чем бы она ни заикнулась, сопровождая каждый свой жест быстрыми взглядами, полными обожания. Татьяна, в свою очередь, отказывалась принимать знаки внимания как мои, так и Дмитрия. Впрочем, она вообще от всего отказывалась: ела она неохотно и была напряжена.
И тут журналистка спросила своего художника, сидящего с ней по соседству: «Вы много времени пишете иконы?»
Она говорила по-русски не очень хорошо, но ее можно было понять. Художник ответил неуверенно: «Да и нет!»
Не дав ему ничего добавить, Татьяна спросила: «Как это? Объясните, пожалуйста, мне очень интересно.  Спасибо, сударыня, что Вы об этом спросили…».
«Лучана, - поправила журналистка. – Давайте на ты, без «сударынь». Это лишнее». Итальянка была сама вежливость.
«Хорошо, голубушка. Очень мило с твой стороны. Меня зовут Татьяна. Но пусть говорит художник. Вы не против, правда? Как Вас зовут?»
«Илья Пережковский, - ответил иконописец.
«Ну, Илья, расскажите нам о себе».
Быстрого взгляда на сидящих за столом было достаточно, чтобы понять, что не всем понравилось предложение Татьяны, в особенности Дмитрию и двух друзьям: генералу и профессору. Художник казался в растерянности, журналистка наслаждалась спровоцированной ею, хотя и невзначай, заварушкой. Наверное, она просто хотела поболтать ни о чем. Молодежь вообще жила в своем собственном мире: и не только Алексей и Лиза, но также Борис. Он вообще говорил редко со своими соседями и всегда вполголоса, налегал на угощение, но внимательно следил за тем, что происходило вокруг, и, особенно, за Татьяной.
Я радовался тому, что она обратилась с вопросом к художнику. У меня не выходило никакого разговора со своими соседками, потому что они обе были заняты собственными мыслями и заботами, которые я не мог ни понять, ни, тем более, разделить.
Татьяна отодвинула от себя тарелку и скрестила руки на столе, держа под прицелом своих глаз несчастного художника.
Тот начал рассказывать о том, как он учился живописи в Московском университете, а решение писать иконы принял намного позже, уже после обращения. Однако он дал пройти какому-то времени, прежде чем приступить к иконам. Он не чувствовал себя ни готовым, ни достойным этого. Один иконописец, с которым художник познакомился через священника, объяснил ему, что когда он достигнет гармонии с духовным миром, изображаемом на иконах, то исчезнут и все препятствия, мешающие ему творить произведения духовного искусства.
Илья ушел в монастырь и провел там 3 месяца в молитве и раздумьях. Однажды игумен разрешил ему, в виде исключения, посмотреть на некоторые иконы, ревностно хранимые монахами на протяжении веков. На одной была изображена Богоматерь «Всех скорбящих радость». «Это стало для меня началом, - пробормотал Илья, опустив глаза. – С того самого момента я почувствовал себя прощенным и смог начать свою работу».
«Поздравляю, друг мой, - громко сыронизировал  профессора. – Вы рассказали нам прекрасную русскую сказку».
Художник ничего не ответил, даже глаз не поднял. Казалось, он был полностью погружен в свои мысли. Ни знаю, почему и как, но я вдруг почувствовал необходимость встать на его сторону. В тот вечер я дал себе обещание не рисковать, не поддаваться на провокации и не вступать в споры. И мне это удавалось, пока не пришла Татьяна. Я не хочу сказать, что мой поступок был продиктован ее присутствием, однако я забыл все свои обещания и выпалил: «Мне этот рассказ тоже понравился. А русским его можно было назвать только потому, что он отражает наивысшие традиции этого народа».
«Никому не стоило бы утруждаться судить об этом народе, если он к нему не принадлежит», - фыркнул профессор, однако он пока не хотел вступать в открытую полемику. Я задумался на какое-то мгновение, стоит ли отвечать ему. Этого момента нерешительности хватило на то, чтобы в разговор вмешался кое-кто другой, а именно Татьяна.
«Уважаемый профессор, - начала она, широко улыбаясь, - я уверена, что Вы очень любите наш народ. Это ни у кого не вызывает сомнение, ведь всё началось с тех пор, когда Вы были первым человеком в партии в университете, помните? Кто будет это отрицать, должен будет посчитаться со мной. Ведь я Вас хорошо знаю, не правда ли?» Татьяна замолчала и окинула взглядом всех присутствующих, всё так же улыбаясь, как будто искала подтверждения на их лицах.
То, что ее слова чрезвычайно не понравились профессору, я читал это на его угрюмом лице. Он не знал, куда девать глаза. Я был уверен, что если бы профессор попробовал отрицать свое прошлое, Татьяна привела бы в пример много постыдных подробностей.
Убедившись в своей победе, Татьяна добавила более мягким тоном: «Мы все прекрасно понимаем, что Вы хотели пошутить, Вы же умный человек. Януш – большой друг нашей страны. Мы очень уважаем его и любим за это. Вы не можете об этом не знать, иначе Вы и не пришли бы в ответ на Митино приглашение. Посмотрите, какой прием подготовил ему наш хозяин! Правда, Митя? Ну, налей мне что-нибудь, и мы выпьем».


продолжение следует.......


Рецензии