Привокзалье

(Из цикла «Слобода Кизияр: плебейские рассказы»)


Слободу Кизияр населял простой трудовой люд. Процентам семидесяти этого люда рабочие места обеспечивала железнодорожная станция с её разветвлённой инфраструктурой: вокзал, паровозное и вагонное депо, резерв поездных бригад, служба пути, угольный склад, товарный двор, культурные учреждения, торговая сеть – ОРС (отдел рабочего снабжения).

 
В депо паровозы и вагоны не просто отстаивались, а основательно ремонтировались, зачастую в экстренном порядке. Токарный, слесарный, инструментальный, котельный и другие цеха были настолько мощными, что вместе взятые они вполне могли бы потягаться с иным заводом. Машинист, крановщик, токарь, кузнец  считались престижными и романтическими профессиями («справа кудри токаря, слева – кузнеца»). Эти ребята всегда крутились на авансцене производства и всегда были в фаворе, как у начальства, так и у населения.


Путейцы же (рабочие пути) всегда прозябали на задворках. Они и получали мало и романтики – ноль; пропитанные мазутом шпалы, железные костыли, пудовые молоты, придорожные кусты (в качестве туалетов) романтикой и не пахнут. Может, поэтому мужчин среди путейцев было раз-два – и обчёлся.


Таскали шпалы и махали кувалдами в основном женщины – тем было под силу всё. Их ничего не стоило распознать в уличной толпе: гипертрофированный, как у орангутангов, плечевой пояс, относительно маленький и чуть сдвинутый вперёд таз с желвачными ягодицами («будто они всё время хотят кому-то поддать» – говорил Витька Мотня, местный мачо), кряжистая осанка, выдающиеся облупленные (именно облупленные, а не обветренные) скулы, свинцовая поступь. Столкнёшься на тротуаре с такой дамой – и отлетишь на три метра прочь, заваливая в кювет соседних пешеходов, будто столкнулся с самим паровозом.


А если мужчины и попадались, то это были всякие там бригадиры, десятники, учётчики или какая-то иная начальствующая мелочь. Так уж у нас исстари повелось, что если между нескольких баб затесался сильный пол, он автоматически становится главнокомандующим. «Эпоха всемогущественных юбок», представленная царицами Анной Иоанновной (пусть и в лице Бирона), Елизаветой Петровной и Екатериной Великой является тем исключением, которое лишь подтверждает правило.


Вокруг вокзала всё было железнодорожным. Была собственная поликлиника с доктором Зубодраловым во главе. Несмотря на устрашающую фамилию, доктор был «вполне приличный мущина» – классическое выражение женщин из хлебных очередей.

 
Главный (так называли Зубодралова все) был вежлив до крайности. Когда здоровался, непременно кланялся и приподнимал шляпу, не придавая значения, кто перед ним – сотрудник, пациент или знакомый. Даже перед ребёнком и то, бывало, осклабится. СтОит ли говорить, как это льстило людям, особенно «маленьким»! Казалось, и язык не повернётся сказать про такого человека что-нибудь плохое.


Ан нет, языки поворачивались и люди говорили – враги и завистники есть  у каждого руководителя, будь он хоть золотой. Правда, зубодраловские враги были в основном скрытыми: в глаза – одно, за глаза – другое, да только это ещё хуже. При встречах с объектом своего «обожания» они улыбались и церемонно отвешивали земные поклоны, а вслед злобно шипели и строили оскорбительные гримасы, а то и дули показывали.

 
Не церемонился с Главным только Кондратий Кондратьевич Кабась, по кличке  Киндрат Пузатый,  работавший у него заместителем по хозяйственной части. До поры до времени отношения между ними были безоблачными, а потом Кабась проворовался на стройматериалах. Главный хотел его уволить, да не тут-то было – воспротивился Политотдел.


Оказывается, кабасёва жена Наталка служила у начальника Политотдела, Терентия Фомича Шутова, домашней кухаркой. Лучше неё никто не варил борщ со старым салом. Борщом она и пробилась в люди: главный его поедатель – Шутов – дал Наталке индульгенцию побочной вершительницы человеческих судеб. Её слово много значило.


Борщ со старым салом – настоящий деликатес (если приготовлен умеючи). И настоящая наука. Начальник Политотдела не мог без него существовать. Он был для него как наркотик. Где надо, где и не надо Шутов восклицал полушутя-полусерьёзно: «Хоть сам я и кацап, но скажу вам так, друзья: кому не посчастливилось хоть раз отведать борща со старым салом, тот, считай, прожил жизнь зря!». Все особы из Москвы и Киева, стоявшие над Терентием Фомичом и приезжавшие к нему с проверками, от наталкиного борща были в не меньшем (если не в большем) восторге.


Они съедали его по три полумиска за раз и говорили, что ели бы ещё, да оставляют место в желудке для других блюд – их ведь тоже надо отведать. А то неприлично как-то получится: хозяева старались, готовили, вкладывали душу – и вдруг… не отведать! Не-е-е... Хоть понемножку, а будь добр вкусить каждого блюда – этикет, мол, есть этикет! Но, не рассчитав свои физические возможности, гости наедались одним борщом, дорвавшись до него как «Мартын до мыла», поэтому последующие блюда чаще всего не ели, а ковыряли.


Кухарка, она же и подавальщица, прислуживая за столом, охотно делилась секретами своего мастерства со столичными гостями. От неё они узнавали, что сало для заправки борща надо толочь только в черешневой салотовке и только черешневым толкачом, а чтоб растереть его «наухнАль» (полностью), надо взять «чимАло» (довольно много) крупной сивашской соли и «хорошенько притрусить нею зверху», а потом уже орудовать толкачом. Без соли  растереть «наухналь» не получится.


«ДорЕчи, – предупреждала она, – сало повЫнно буть такое старое! такое старое!.. ну, прям шоб аж прожОвкло наскрозь. И шоб гирчИло, колы языком лызнёш. Але брать його треба трошки, бо можна перебрать и таким чином усю каструлю борщу собаци пыд фост пустить. Вряд ли хто такий борщ йистымэ, бо в пЕньку його  вгнать ны можна… Тому, добавляючи  заправку у каструлю, надо увесь час куштувать юшку. Куштувать, куштувать и куштувать». Далее Наталка подчёркивала, что ни в коем разе нельзя смешивать заправку с чесноком, как делают  некоторые бестолковые хозяйки, а только с луком, потому что чеснок отбивает весь аромат, накопленный салом за время хранения, – и тогда борщ пахнет вываркой.


Когда Наталка говорила, гости умолкали и с неподдельным удовольствием слушали её экзотическую – южноукраинскую – речь. Процентов на семьдесят речь эта состояла из  украинских слов, процентов на двадцать – из гибридов украинских слов и русских, процентов на десять – из чудовищного местного диалекта (например, занехАять – запустить, привести в упадок; чвЫбрыки – неудавшаяся выпечка; срУльник – посудина без определённого назначения; швыдкА Настя – профузный понос; ваганЫ – металлическое корыто; трусЫ – кролики).


А Шутов, как хозяин, следил за тем, чтобы никто и ничто не помешало Наталке выговориться, – он хорошо знал, что занять и удивить гостей местной экзотикой не менее важно, чем вкусно накормить. «Panem et circenses, – поучительно поднимал он указательный палец и тут же давал перевод, – хлеба и зрелищ». И по его лицу было видно, что культурная программа состоялась.

 
Как ни странно, Главный ничего не знал про могущественную кухарку Шутова – и влип «по самое немогу». Из Политотдела позвонили и сказали: «Товарищ Зубодралов, вы там кадрами не разбрасывайтесь, тут нужен партийный подход. Если что не так – перевоспитывайте. Выгнать – проще простого…».


Кабась, уверовав в безнаказанность, перестал стесняться в выражениях и поносил Главного на каждом углу. Бывало, как только увидит его кланяющимся, обязательно сплюнет и, в каком бы окружении ни находился, издевательски произнесёт: «Вот на этих расшаркиваниях, представьте, и держится наш керивнЫк (руководитель). Потому что как врач он – пустой звук, пшик, ноль без палочки, х… от пальца отличить не может, а  уж геморрой от гайморита – и не спрашивайте. Только в Главных и ходИть…».


Естественно, зубодраловские приспешники аккуратно вкладывали услышанное в начальственные уши (собственно, с этого и начинался рабочий день), но всякий раз начальник делал красивую мину при плохой игре: мол, что представляют собой кабасёвы бредни! Ничего – писк комара да и только. Разве не видно, что они ему – до одного места.


В глубине же души Главный сильно переживал и мучился своей беспомощностью. В создавшейся ситуации избрал тактику не провоцировать зарвавшегося хама, ибо хорошо знал старинную заповедь: для того чтобы выиграть сражение, надо вообще уклониться от боя. Между тем не сидел сложа руки. Подключив профсоюзных деятелей поликлиники, ужесточил борьбу с «несунами», то есть расхитителями социалистической собственности, как того требовала партия. Киндрат Пузатый первым не выдержал контроля и уволился по собственному желанию.


Тут же устроившись в вокзальный ресторан, и опять-таки на хозяйственную должность (настоящий Клондайк!), Кабась разъелся ещё больше, возомнил себя вершителем чужих судеб и при встрече с Главным открыто смеялся над ним: «Ну шо, начпуп, всё поклоны бьёшь? Смотри, лоб не побей, а то нечем будет думать, ты ж у нас – великий мыслитель, можно сказать, Григорий Саввыч Сковорода местного розливу…» Тот уже не знал, что и делать, – хоть с работы уходи.


Но наступила Троица, на Троицу на Кизияре – храм. К Кабасям понаехали гости из Фёдоровки. Наталка носилась – одна нога там, другая тут. Хозяева не поскупились на угощения: традиционные блины, холодець, каклеты, горячие пирижки горой на блюдах… Самогон, спотыкач, брагу мешали с горилкой (как же без неё!), а чтобы не сильно опьянеть от этой «адской смеси», заедали её салом и жирной свининой – свинячий жир якобы лучше всех сжигает алкоголь и прочищает мозги.


А ночью хозяина скрутил живот: боли, вздутие, тошнота, рвота. Забрали в больницу с острым воспалением поджелудочной железы. Еле спасли. При выписке врачи предупредили: «Хотите жить – садитесь на диету: ничего жирного и жареного. Про спиртное и говорить нечего. Да, вот ещё что: обязательно надо похудеть».


Кабась испугался и с той поры стал уважительно относиться к медицине. «Бо щё мабуть не раз и не двичи придётся звертаться (обращаться) до врачей, – сделал он зарубку на своём кирпатом носу. – Йих луче держать у друзях, ниж (чем) у ворогах. А то забудуть на мынуточку откачать – и капец...»

 
Главный любил свежее жёлтое  коровье масло, приготовленное домашним способом, – в деревянной маслобойке; да чтоб обязательно было завёрнуто в листья буряка и сформовано в виде большого шницеля. Причём те, кому надо было знать это, –  знали. Знали также, что масло для Главного следует взбивать до такой кондиции, чтобы при намазывании на хлеб из него, как росинки, выступали капельки прозрачной влаги – только не сплошь, а кое-где по поверхности бутерброда.


Особенно ему нравилось, когда та или иная капелька выпрыгивала из-под ножа и долетала  до носа или губ,  щекоча кожу и напоминая о простых земных радостях. Сразу же из забытья, как Феникс из пепла, воскрешались детство, луг, коровки, плёс и… всегда одни и те же слова – он даже не знал, когда, как и почему эти слова застряли в его сознании. Более того, не знал, кому они принадлежат. Зато запомнил их очень хорошо. Пока он кушал, слова вертелись в голове:

 
Солнца контур старинный,
Золотой, огневой,
Апельсинный и винный
Над червонной рекой.

 
Его жена  работала тут же, терапевтом. Она носила девичью фамилию – Дукаревич (борьба с семейственностью!). Но за глаза все больные, да и здоровые тоже, называли её не иначе как Зубодралиха (его – Главный, её – Зубодралиха), а в глаза – по имени отчеству: Розалия Марковна.

 
Предмет особой гордости составляла ведомственная, железнодорожная школа, знаменитая своей директрисой Чарской. Воспитательные беседы  Чарской, если таковые происходили с учеником с глазу на глаз – «в индивидуальном порядке» – почти всегда сопровождались непроизвольным мочеиспусканием у воспитуемого.


Достаточно было рядовому учителю проронить какому-нибудь расхорохорившемуся парню (или расхорохорившейся девушке) магическую фразу: «Пойдёшь на собеседование с директором, если будешь вести себя неподобающим образом», как тот (или та) в одночасье становились шёлковыми. Учащиеся буквально стонали от тягот школьного режима и частенько плакались своим мамкам и папкам. 


Но родителей это мало трогало: они хорошо понимали, что в бандитской атмосфере слободы, где ребёнку ничего не стоило оступиться и пропАсть, Чарская с её воздействием на органы мочеиспускания их чад была своеобразной чудотворной иконой. Считалось за счастье устроить сына или дочь в железнодорожную школу, да не всех брали – даже многие дети железнодорожников оставались за бортом и распределялись в нежелезнодорожные школы – восемнадцатую, девятнадцатую (украинскую) или вообще к чёрту на кулички – в восемьдесят шестую (восемьдесят девятую?) школу, расположенную в другой, прилегающей слободе – Юровке, куда ученикам надо было ходить через рельсы, или, как здесь говорили, «через путЯ».


Зато городская элита, не говоря уж об элите железнодорожной, учила своих детей только там (этакий, знаете ли, Cambridge noster – наш Кембридж).


Чарская была фронтовичка, орденоносец, партийная до мозга костей. В сочетании с царственной посадкой головы, дорожкой проседи, пробегающей чуть эксцентрично от высокого лба до пышного загривка, красавцем мужем (и это после войны! когда каждые штаны были на учёте), прелестной дочуркой (a la Дюймовочка) она воспринималась почти как небожительница. Туловища даже  самых смелых и независимых людей непроизвольно гнулись в поклоне при встрече с этой удивительной женщиной – порода всё-таки есть порода.


Дочуркой же её, Аллочкой, которой на момент описываемых событий было уже пятнадцать лет, хотели обладать лучшие парни околотка, да она не давалась – может, и далась бы, но страсть как боялась родительницы. Однажды Аллочка всё же влюбилась, причём настолько сильно, что стала чахнуть. Мать дозналась, что-то такое ей сказала, и та переборола себя.


Имелась и своя парикмахерская, не менее знаменитая, чем школа, но знаменитая не со знаком плюс, а, как говорится, «с точностью до наоборот». Парикмахерскую прославила  «недоделанная» уборщица Нюнька, выигравшая однажды по облигации государственного займа десять тысяч рублей – неслыханное по тем временам богатство – но так и не воспользовавшаяся выигрышем.


Как раз шла кампания по насильственной (была спущена директива сверху) замене неблагозвучного слова «уборщица» на благозвучное «техничка» – дабы не оскорблять человеческое достоинство труженика самой «свободной» страны мира всякими там мётлами, тряпками да клозетами. И хоть кампания и выигрыш в причинно-следственной зависимости никоим образом не состояли, в сознании очевидцев они почему-то всегда всплывали вместе.


Стоило, бывало, кому-то заговорить о выигрыше, как разговор сам собой перескакивал в плоскость про "техничек", и наоборот, стоило заговорить о чём-нибудь  касательно "техничек", как тут же возникало непреодолимое желание поговорить про выигрыш. Что подпитывало эту  ассоциативную связь, сказать трудно. Разве что единое временнОе пространство… Но мало ли ярких событий происходило тогда! а ассоциировались между собой только эти два события: государственная кампания под лозунгом "уборщице - нет, техничке - да"  и случайный частный  выигрыш придурошной Нюньки.


Как много зависит у нас от слова! Технички стали вдруг ну прямо тебе профессора – иной раз интеллигентный человек и не знал, на какой козе к ним подъехать. Бывало, попросит: «Емельяновна, голубушка, подотрите там пол, пожалуйста, а то можно поскользнуться и голову расшибить…», как в ответ слышит: «Щас, обожди трошки, у Омеляновны не сто рук, приспичило…» – и это в лучшем случае.


В случаях похуже реакция была примерно такой: «Делать мине нечого! Само протряхнить! Вас багато, а я – одна, и в фост и в гриву – кругом одна…» или: «А ты шо, дуже тендИтный (изнеженный)? Возьми та й вытри, раз надо. Тряпка коло тувалета. Чи руки з жопы повырастали?».


Техничек выдвигали в депутаты и народные заседатели, заносили на доски почёта, награждали грамотами и бесплатными путёвками в санатории. Правда, в санаториях этих, преимущественно евпаторийских, кормили манной кашей на разбавленном до синевы молоке, перловым супом («шрапнелью») и рыбными котлетами (из мелкого частика). К тому же порции – кот наплакал. Но это уже другой вопрос, главное – бесплатно.


И ещё: хлеба давали вволю – для толщины, ибо главным критерием эффективности санаторно-курортного лечения считалось увеличение массы тела. По приезду домой курортницы хвастались прибавленными килограммами и с восхищением констатировали, что их платья стали тесными, ни одно не налезает – хоть растачай да вставляй клинья.


Надо было видеть,  с каким апломбом технички отбривали каждого, кто называл их по старинке – уборщицами! «Какая я тебе уборщица?! – возмущались они. – Я техничка, и вопще… разницы промежду людЯмы нема никакой, хоч ты и в шляпе! Убирать положено кажному за собою: насрал – убери, а то попривыкали, понимаешь ли… У нас лакеев щё у семнадцатому годе унистожили как класс, пора б знать! И мы не в Америке живём, слава богу».


Нюнька, несмотря на врождённую «недоделанность», ко всему этому словоблудию относилась скептически. «Какая разница между жопой и задницей! – восклицала она. – Хай меня хоч горшком звуть, абы токо в печку не сажали».

 
Так вот, принесла как-то Нюнька свои облигации на работу, чтобы их проверили «девочки», то есть сотрудницы. Они ей всегда проверяли, ибо Нюнька была безграмотна и газету держала, что называется, вверх ногами. К тому же «недобачАла». «Ну ладно, Нюня, – сказали «девочки», – давай  сразу ж и проверим, пока есть несколько минут до открытия…».


Одна из сотрудниц, Катька, перебирая облигации, называла их номера и серии, другая, Тонька, воткнув нос в газету, искала совпадений в таблице выигрышей. Искала, да не находила. Остальные парикмахерши, готовясь к приёму клиентов, занимались кто чем, и не вслушивались, что там говорят эти двое – результаты проверки их не интересовали. Так как никто из сотрудников парикмахерской никогда ничего путного не выигрывал, и облигации проверялись фактически для проформы, то все думали, что и на этот раз будет как всегда, тем более у Нюньки.


И вдруг тонькин вопль: «Стоп, Кать! Кажись, совпало! Да, точно, совпало… Но это только номер. А какая там серия?». Катька назвала серию. Тонька, ничего не говоря, сделала вид, будто обомлела, и стала веяться ладонью. Потом каким-то изнемогающим голосом выдавила из себя: «Ой, ущипните меня, а то помру... Представляете, девочки, совпала и серия!».


Нюнька, протиравшая  влажной тряпочкой пыль на листьях фикуса, приостановила работу и застыла как в каталепсии.  Все остальные повернули головы в сторону Тоньки и Катьки – не шутят ли? Нет, похоже, не шутят… «А сколько?» – спросила прагматичная Елена Ивановна Пересунько, пожилая женщина с  нафарбленными как у клоуна бровями. Тонька подалась чуть вперёд навстречу её вопросу и не двигающимися губами проговорила: «Десять тысяч». И снова откинулась на спинку стула, продолжая демонстрировать надвигающийся обморок.


Все сгрудились вокруг газеты и облигации, вырывали их друг у друга из рук, перепроверяли, нет ли ошибки. Всматривались скрупулёзно, с пристрастием, цифра в цифру, будто страстно желали, чтоб ошибка была. И когда лично убеждались, что её-таки нет, менялись в лице, не в силах скрыть разочарования. И никакие возгласы лживого ликования, никакие поздравления, никакие поцелуи и объятия не могли затушевать снедающей зависти.


Наконец Елена Ивановна жирной чертой подчеркнула в газете номер, серию и сумму выигрыша и оъявила: «Alles in Ordnung (Всё в поряке)! – она брала Берлин, откуда и знала зачатки немецкой речи. – Десять тысяч твои, Нюня. Шей чувал – грОши складывать. Вот теперь и жениха найдёшь!».


Гвалт был такой, что ожидающая за дверью очередь пришла в недоумение. Елена Ивановна глянула на ходики – уже десять минут как надо было открыться. Клиенты робко постукивали в дверь; их впустили – и начался трудовой день.


Счастливая Нюнька собрала свои облигации, пересчитала их (это она ещё кое-как умела) и одной облигации недосчиталась. Отозвала в сторонку Катьку и шёпотом сообщила ей об этом. Зайдя в подсобку, та несколько раз просмотрела ценные бумаги и обнаружила, что нет именно той, на которую пал выигрыш. «А ты всё забрала, ничего нигде не оставила сослепу? Может, где-то там валяется?» – с тревогой в голосе спросила Катька, каким-то десятым чувством уже осознав, что тут что-то нечисто.


«Не, Катя, ничо там больше нету… – оправдывалась Нюнька. – Одна газета, шо проверяли… – И тут лицо её вдруг просияло, словно бы она вспомнила, где находится облигация: – Кать, а по газете хибА (разве) низя получить? Там же ж чёрным по белому написано… Елена Ивановна собственною рукою подкреслила (подчеркнула)...». Катька жалостливо посмотрела на убогую техничку и чуть не плача сказала: «Да ну тебя, Нюня, такое скажешь, как в лужу пёрднешь!» – и пошла «дорабатывать» клиента.


О пропаже облигации стало известно всем и сразу,  хоть ни Катька, ни Нюнька никому ничего ещё не говорили – просто не успели. Как передалась информация, сказать трудно, но в небольших закрытых коллективах такое, по-видимому, бывает – какие-то особые флюиды начинают распространяться, что ли.


Поскольку клиенты сидели в креслах, и работа шла полным ходом (план на дневную выручку никто не отменял), шум поднимать не стали, поиск исчезнувшей облигации решили отложить до перерыва. «Найдётся, куда она денется! Тут же чужих людей не было. А свой не возьмёт. Под мебелью надо хорошенько посмотреть, шкаф отодвинуть…» – успокоили Нюньку девчата.


Дождались перерыва, вчинили генеральную проверку, искали везде, где только было можно, но ничего не нашли. Обшарили все сумки, карманы и даже раздевали друг друга до рейтуз, и в рейтузы заглядывали – для очистки совести. Газета с подчёркнутыми цифрами, действительно, была, а облигации нигде не было.


Обратились в линейное отделение милиции, но там сквозь непробиваемую стену равнодушия, помноженного на иронию, услышали: «Надо было сразу ставить нас в известность, как только обнаружили пропажу, а что ж вы в свинячий голос  сообщаете? – теперь уже ничего не сделаешь. У вас в парикмахерской за это время такое количество народу перебывало! – может, та облигация кому-то к подошве и прилипла, не  спорим… Но не будем же мы всем людям, что по площади ходят, ноги задирать – нас просто неправильно поймут! И потом, почему вы говорите, что облигацию у вас украли? Считайте, вы её сами потеряли, а это не криминал. Мало ли кто что может потерять! Мы-то тут при чём? Сами потеряли – сами ищите. Обратитесь, в конце концов, в «Бюро находок», может, кто-то нашёл и сдал. Хотя вряд ли, дураков нету…».

 
Так облигация и не нашлась. Другой бы человек сошёл с ума, а Нюнька перенесла это как-то легко. «Токо шоб до мамы не дойшло, – просила она девочек, – бо воны не переживуть, узнамши».


Этот случай ещё долго оставался притчей во языцех не только Кизияра, а и всего города. При такой огласке мама, естественно, не могла не узнать. Она, действительно, сильно болела и чуть не умерла, но, к счастью, выжила.


Парк тоже был свой, железнодорожный, и тоже знаменитый… своими бандитскими историями. От него начиналась улица «Северо-Линейная», длинная-предлинная, простиравшаяся вдоль линии до северного железнодорожного переезда и даже чуть-чуть за него. Кончалась она хатой Борисенка, стоявшей несколько на отшибе.


«Другую сторону» эта улица не имела, вернее, имела, но ею была сама линия с двумя колеями рельсов – тогда ещё была двупутка.  Непосредственно за рельсами размещались оба депо, угольный склад и далее, по мере приближения к переезду,  – различные  чистки и  мойки, обтирочные и смазочные,  заправки и дозаправки (топливом, водой, песком, маслом) и прочие подсобные службы.


Улицей в привычном смысле слова эти нагромождения рукотворного хаоса назвать было нельзя. За линией Кизияр кончался, и начиналась другая слобода – Юровка. Подсобные сооружения как раз и служили разделительной полосой между ними. Здесь земля была промасленной и чёрной-чёрной – от паровозной сажи.

 
У самого железнодорожного переезда  базировалась  воинская лётная часть – так называемый Военстрой. Самолёты то и дело взлетали и садились где-то там, в его недрах, наполняя гулом окрестность. Кусок аэродрома и хвосты стоящих в ангарах самолётов можно было видеть, углубившись от переезда на запад  – в направлении старинного степного села Шульговка. На Военстрое работало много вольнонаёмных из гражданского населения слободы. Жители окрестных улиц с удовольствием посещали тамошние магазины.


Географически привокзалье не было центром слободы, однако считалось самым престижным её районом. Оно и понятно: питающая артерия – железная дорога – давала начало всему лучшему (и худшему тоже). Короче говоря, цивилизация…


Очагом пролетарской культуры служил упомянутый уже железнодорожный парк, который функционировал с мая по октябрь включительно. В остальные месяцы года развлекательные мероприятия (а это в основном кино и танцы) проводились в приспособленном под клуб помещении – истинное здание железнодорожного клуба, большое и красивое, было разрушено в войну и ждало своего восстановления.


Таким образом, зимой парк выбывал из игры и закрывался – до лучших времён. Оставшись без присмотра, он дичал, покрывался, как Помпеи пеплом, опавшими листьями, а затем и снегом. Было устрашающе безлюдно – вымершее ледяное царство – и только протоптанные между сугробами дорожки да промоины рыжей мочи свидетельствовали, что жизнь в парке всё-таки продолжается. Причём, судя по пятнам крови, видневшимся то там то сям,  жизнь весьма жестокая.


К началу летнего сезона парк облагораживали: вывозили накопившийся за зиму мусор, обрезали лишние ветки, посыпали песочком дорожки, красили и белили всё, что можно было белить и красить (даже стволы деревьев вдоль магистральных аллей), вскапывали клумбы. А потом открывали танцплощадку – самое любимое место отдыха – и летний кинотеатр, если можно так назвать дощатый четырёхугольник без крыши.


И на полгода устанавливалась почти санаторская атмосфера – юг всё-таки, и страсти южные… Пахло табаком – не курительным табаком (хоть и им тоже), а цветы есть такие – и ночной фиалкой; букет этих двух запахов действовал страшно эротически. В кустах слышался похотливый шёпот, и, как выражались слободские ребята, «трещали цЕлки». Со стороны танцплощадки доносились однообразные ритмы духового оркестра:


                Ёп поп тата-а-рина,
                Ёп поп тата-а-рина,
                Ёп поп тата-а-рина,
                А тата-а-рин ё-о-п попа, ха-ха.


Парк был обнесен высокой оградой из толстых металлических прутьев наподобие пик и имел два входа –  южный и северный.  В будние дни оба входа закрывались на замки,  в субботу же и в воскресенье – открывались: в субботу в шесть вечера (тогда суббота была рабочим днём),  в воскресенье –  в десять утра. Ворота были открыты до конца гуляний и танцев, часов до полдвенадцатого ночи.


Пики были такими острыми, что распарывали штаны на раз – сущее наказание для мальчишек: при попытке перелезть через высокий забор они то и дело за них  цеплялись, а особо неуклюжие – «кабаны» – повисали на них и не могли слезть. «Кабаны» являлись объектом насмешек, молча сносили оскорбления типа «куль с говном» и униженно просили товарищей стащить их.


Не обходилось и без травм, к счастью, не смертельных. Так как забор был препятствием довольно-таки серьёзным, он, по неписанному пацанячьему закону «усрамся, но не поддамся», притягивал к себе с неодолимой силой. Матери не успевали зашивать сыновьям штаны. А кто не хотел штурмовать забор, того называли девкой, и большего  позора не было.


Жили на улице «Петровской», что в километрах полутора от парка, два друга, обоих звали Тольками. Их хаты стояли рядом. Родились они в один год с разницей в четыре дня – один третьего марта, другой седьмого. Пережили войну под юбками у мамок и бабушек.


Когда настало время идти мальчишкам в первый класс, мать Тольки, родившегося третьего числа, Миля, спрашивает соседку, мать другого Тольки, Тасю: «Тась, ты свово Тольку записала в школу?». «Не-а, – ответила та, – хай щё годик посидить дома». «А чё? – удивилась и расстроилась Миля. – Ходили б вместе, не так бы страшно было… Школа-то далеко, от парка ещё километра два пилять, а они такие маленькие, просто смотреть жалко…». «Та ты знаешь, Миля, стыдно признаться, но у нашего Толика штанов нету. Есть, конечно, но не такие, чтоб можно было в школу пустить. Вон Мишка принёс позавчера аванс, раздала долги – и обратно придётся на бобах сидеть , не до штанов тут. А до получки новых долгов напряду… И так без конца».


Миля даже как-то обрадовалась: «Постой, Тася, я тебя, кажись, выручу. У мово Тольки где-то были ещё одни штаны. Щас пошукаю и принесу. Они, правда, выше колен – фасон такой – но вполне приличные. Он, гад, их всё равно носить не хочет, говорит: я в них как журавЕль, – так я тебе отдам. А до холодов ещё далеко, успеете справить настоящие, длинные, с обшлагами…».


Но Тася продолжала пожимать плечами и сомневаться: «И портфеля нету… Опщим, начать и кончить…». «Та нашо тебе сдался тот портфель! Возьми вон у меня кусок старого персидского ковра, вырежи, где не так потёрто – всё равно выбрасывать – я пару раз прострочу тебе  на машинке – и будет чудесная сумочка. Пришьём аккуратненький канатик, чтоб через плечо носить. Даже и хорошо – нигде не потеряет. Лишь бы тетрадки было куда складывать, а не в руках таскать».


Так, с лёгкой руки Мили, в школу пошли оба Тольки. Десять лет они проучились в одном классе. Их детская дружба с возрастом ослабла, но ребята не отдалились друг от друга – соседи всё же – и, чтоб скоротать длинный путь, в школу часто ходили вместе. Шли через парк, потому что так и короче было, и чище, а главное – интереснее. К тому времени в заборе уже была проделана дырка – кто-то из взрослых, обладавший огромной силой, раздвинул два соседних прута до такой степени, что можно было пролезть.


Дырка была сделана со стороны водокачки, в довольно глухом месте, так что ею пользовались в основном посвящённые. А на выходе просто перелазили через ворота – на них, по жалобам родителей, во избежание детского травматизма начальство приказало поскусывать пики.


Почему-то это сделали только на южных воротах, на северных воротах пики не тронули – может, потому, что северные ворота были обращены на затрапезную улицу «Чайковского», где начальство не ходило, а южные – на привокзальную площадь, где ходило. А может, работники парка знали, что невдалеке от северных ворот в заборе существовал лаз, и не стали их уродовать: без пик ворота теряли всякую красоту, и это было хорошо видно по южным, парадным воротам.


Речь о Тольках зашла лишь потому, что их, живших далеко от школы, родители выряжали из дому очень рано – дабы заручиться стопроцентной гарантией, что к началу занятий они поспеют вовремя, даже если вздумают плестись черепашьим шагом. А кто рано встаёт…


Поэтому Тольки часто бывали первыми свидетелями того, что творилось в парке сразу после ночи, когда рассвет только начинал брезжить и следы всевозможных криминальных «художеств» ещё сохранялись в горячем виде. Так, однажды они, едва протиснувшись через дырку, услышали где-то в кустах слева какой-то хриплый звук – его издавал не то человек, не то раненое животное.


По периметру парка, вдоль всего забора, на ширину примерно метра в три буйствовала разносортная, густая поросль, типа подлеска, вырвавшаяся к свету из-под тени больших деревьев. Садовые работники «вылизывали» только центр парка, периферию не трогали: то ли руки не доходили, то ли специально не прореживали заросли, дабы не портить естественную изоляцию парковой зоны от внешнего мира.


Мальчишки пошли на звук и увидели ужасающую картину: на земле распростёрта женщина, у неё на груди – большой рваный кусок рельса, каких после войны валялось немало (в нехоженых местах они ещё долго обнаруживались, пока пионеры не пособирали их и не сдали в утильсырьё).


Сомнений не было:  кто-то с размаху кинул искорёженным обрывком металла в несчастную жертву, опрокинув её.  А может, изначально бил в лежачую. И убежал, надеясь, что прикончил. Ну а если и не прикончил, то сама, мол, дойдёт. 


Хоть Тольки были детьми, даже их потрясла жестокость убийцы. Какая превратность судьбы! – выжить под интенсивными бомбёжками врага, дождаться вожделенного мира и погибнуть от рук доморощенного злодея!


Женщина (лет сорока) была одета в ватную стёганую фуфайку, на голове – платок, низ – голый. Удар пришёлся по центру, чуть выше подложечки. Сталь, по-видимому, не пробила толстую фуфайку – не было видно ни раны, ни крови. Тем не менее, бедняжка была без сознания, дышала тяжело и хрипло.


Тольки опрометью кинулись к водокачке и первому попавшемуся дядьке, заикаясь и тыча трясущимися пальцами в заросли, сообщили: «Там умирает человек, какая-то тётя. Вы сразу услышите – она так громко хрипит и страшно булькает…» – и побежали в школу. Рассказали всё учительнице, та – в милицию, где её, не дослушав, перебили: «Спасибо, но мы уже знаем». После уроков ребята не преминули заглянуть на место трагедии – ни женщины, ни рельса не было, лишь помятые кусты, обломанные кое-где ветки да какой-то старый бот, прошлогодний или позапрошлогодний.


А однажды в самый разгар голода Тольки обнаружили в гущине два мешка пшеницы, наверняка краденой. Воришка небось умыкнул зерно из товарного вагона и спрятал, чтобы при удобном случае забрать домой или отвезти на базар, или на месте сплавить перекупщику. Ребята стали думать, как быть? Не уходить же с пустыми руками, коль уж посчастливилось найти такой ценный клад! Мелькнула мысль сообщить родителям – пусть приезжают с бричкой  и «экспроприируют экспроприированное». Но от этой мысли тут же отказались, потому что в любую минуту мог нагрянуть хозяин мешков и тогда… Короче, родителей подставлять не стали. Самим тоже нельзя было долго задерживаться на месте – по той же причине.


Решили так: насыпать пшеницы во все карманы, какие только есть, и скорее убираться подобру-поздорову. В одном из мешков проделали палочкой дырочку, наточили пшенички и с оттопыренными карманами зашагали в школу. На выходе из парка планировали ссыпать зерно в каком-нибудь нехоженом месте, а на обратном пути забрать.


Вышли, как ни в чём не бывало, на центральную аллею, нигде никого не видать, да и что им теперь бояться: не пойман – не вор, давно известно! Но едва один из Толек проговорил: «Вот если б не эта чёртова школа, будь она неладна! – можно было бы сделать несколько хОдок…», как перед ними возник какой-то дядька, невесть откуда взявшийся.


Вперив глаза в причудливо деформированные фигуры ребят, дядька остановился, перекрыл дорогу своим могучим туловищем и кивком головы указал на их округло взбухшие карманы: «А це шо за шишакИ у вас тут тилипаються, га? А ну-к…». Запустив руку в карман одному Тольке, потом другому, с растяжкой промычал: «Поня-а-тно…». Спокойно, ничего больше не говоря, взял обоих за шиворот, развёл в стороны на ширину отведенных рук и так сильно столкнул лбами, что те, утробно взвизгнув, попадали на свои тощие пятые точки с переходом в позицию «лёжа навзничь». И ушёл, даже не отобрав пшеницу.


В центре парка была когда-то изваяна скульптура: сидят на скамеечке Ленин и Сталин,  вполоборота друг к другу, и о чём-то мирно беседуют. Эта скульптура была неотъемлемым атрибутом парка, да что парка! – была она для жителей района чем-то вроде пупа земли.


В одно из апрельских утр шли Тольки в школу и ещё издали заметили, что Ленин сидит, а Сталина рядом нет – исчез куда-то Сталин. Когда подошли поближе, увидели, что вождь исчез не бесследно, а валяется тут же, на земле, у пьедестала, но не в цельном виде, а в виде обломков. Ребята знали, чем чреват в таких случаях статус свидетеля, ибо давно вышли из того нежного возраста, с которого все взятки гладки. Раз видели – значит, могли рассказать другому человеку,  другой  – третьему, и так далее. Пришлось делать ноги. И молчать, молчать, молчать.


Диверсия, за которую полагался расстрел, вызвала всеобщее безмолвие. «Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, никто ничего не знал». «Всё в ажуре, только яйца на абажуре». В тесном семейном кругу люди, конечно же, вдоль и поперёк муссировали случившееся (шёпотом, чтоб стены не слышали) и тихо ликовали, но вне дома уходили от разговоров – боялись сексотов.


А если им кто-то и лез в душу, то делали вид, что преисполнены ярости от такого святотатства и готовы своими руками задушить того, кто это сделал – «знаттё б хто» (знать бы кто). Но как они ни «гневались», глаза всё равно светились радостью, а чтоб радость не так была заметна окружающим, женщины пытались плакать, утираясь концами платков,  а мужчины – крутить самокрутки и лихорадочно затягиваться едким дымом. У тех и других краснели веки и выступали «благородные» слёзы – якобы от обиды за надругательство над дорогим товарищем Сталиным.


Многое повидали Тольки за десять лет хождения в школу по одному и тому же маршруту! И на повесившихся (или повешенных) натыкались. И заначки боеприпасов обнаруживали. И чьи-то останки находили в виде крупных обглоданных костей, ещё розовых, не успевших обветриться.


Видели как-то известную всему Кизияру цыганку Манонову, которая явно от кого-то пряталась в кустах, а Тольки её разоблачили. Она протянула им замусоленный кусочек сахара. Когда те его взяли, предупредила, чтобы никому её не выдавали, не то сахар им боком выйдет. После этих угроз ребята решили сахар вернуть и не связываться с цыганкой, но она сказала, что поздно, теперь он всё равно выйдет боком, если даже они от него и откажутся – не надо было в руки брать! Теперь, мол, остаётся только одно: молчать и никому ничего не говорить – тогда всё будет хорошо. Так ребята и поступили. А сахар поделили пополам и тут же съели, пожалев, что мало.


Подходя к рынку, Тольки услышали за спиной конский галоп, приглушённый песчаным грунтом дороги. Подскакал Митька Шабовта, бригадир «з будивЕльни» (со стройки) – они его хорошо знали  – и, не спешиваясь, с надеждой в голосе спросил: «Хлопци, вы никого тут не бачили?» Застигнутые врасплох, напуганные грозным видом седока, Тольки опешили и не понимали, о чём, собственно, идёт речь. Издавая какие-то звуки, похожие на мычание, они переминались с ноги на ногу, вперив в Шабовту недоуменные взгляды –  как юные баранчики на новые ворота.


Не получив вразумительного ответа, Шабовта задал наводящий вопрос: «Короче, Манониха не попадалась вам на глаза? Може, десь проходила поблизости…». Желваки катались у него по скулам, а вырвавшееся непроизвольно  слово «ляр-р-ва…», хоть и вполголоса сказанное, прозвучало как львиный рык. Замедленная реакция Толек явно раздражала Шабовту – как, мол, так! ходите и ничего вокруг себя не видите, болваны.


Наконец те сообразили, что к чему. Не иначе как Манониха сотворила что-то ужасное, – догадались ребята, – и если они сейчас выдадут цыганку, дядька Митька убьёт её, потому что находится в состоянии сильной запальчивости. А потом цыгане убьют их, Толек, – когда дознаются, кто выдал их соплеменницу. Ребятам стало страшно, и они залепетали: «Та не, дядь Митя, кажись, не видать было... А шо?». Шабовта сплюнул с досады, что потерял драгоценное время на этих мямлей, и умчался в сторону «Сельпо», не преминув на прощание кинуть: «Идиоты!»


Как оказалось, Шабовта встречал жену, которая приезжала утренним поездом из Москвы, куда возила продавать яблочки – «Чилиби» и «Голубок»; в столице этот товар шёл на ура. Взял на работе лошадь, чтоб на обратном пути навьючить на неё пустую тару, а самим идти порожняком. В полшестого был уже на вокзале как штык.


Чтоб не покупать перронный билет, жену Шабовта встретил не на платформе, у поезда, а в здании вокзала. Та вошла, обвешанная кошёлками, и… вся в слезах. Он подскочил к ней в тревожном предчувствии: «Шо, невже обобрали?» – как в воду смотрел! От этих слов Шабовтиха заголосила навзрыд.


Муж отвёл жену в угол и потребовал объяснений. Она рассказала, что на станции Фёдоровка в вагон подсела Манониха. Цыганка, увидев её, обрадовалась: «А, старая знакомая! Драстуй, красавица!» – и разместилась рядом. «В очи ж не плюнешь, чоловек всё-таки, а не собака, – оправдывалась жена перед мужем. – Ну, разбалакались, то да сё, хоч я, честно тебе скажу, Митя, не дуже-то и хотела з нею балакать. Так нет же, зараза, вона сама мине без мыла в жопу залезла, прямо не знаю и как. Веришь?» – Жена снова зашлась плачем, запричитала, горестно качая головой, – до чего, мол, она обездоленная, до чего несчастная!


Муж вначале успокаивал её, а потом прикрикнул, чтоб «не выла и не ссала глазами», а поскорей рассказывала, «бо надо шось робыть». Шабовтиха прекратила плакать, высморкалась в тряпочку и гундосо продолжила: «Ну от, а когда вже подъехали до нашой станции, люды повскакали з местов, шоб первей других буть на выходе – ты ж знаешь, Митя, тут завжды (всегда) багато народу вылазиить. В проходе сделалась давка. Манониха допомогла мине дотащить тару до тамбура, выйшла з вагону, я ей почала подавать по очереди кошёлки, вона их принимала и ставила в сторонке, шоб не под ногамы.


Потом и я вылезла, культурно так поблагодарила её, гадину, – шоб тебе попрЫщило, сволочь такая, де ты и есть! – и мы распрощалися. Вона зразу направилася кудысь у бок (в сторону), наче б то до водокачки. Тут я мац-мац – нутряной карман расстёбнутый, а кошелька… як и не було. Ну, я всё й поняла. Кинулась, а её вже й след простыг (простыл)».


Выслушав жену, Шабовта верхом на лошади пустился догонять Манониху, оставив зарёванную половину в зале ожидания среди любопытствующего народа. Он знал: цыганка не могла далеко уйти – времени прошло мало. Но у цыганки одна дорога, у него – десять. Направляя лошадь то в одну сторону то в другую, он от безрезультатности слепой скачки впадал во всё большее отчаяние. Цыганки нигде не было. Отчаяние переросло в ярость. Лошадь выдохлась. Ничего не оставалось делать, как забрать жену с вокзала и идти домой. По дороге он всыпал ей пару тумаков – и сразу  почувствовал облегчение.


Дома Шабовта хорошо выпил. Его развезло. Вместо того чтобы мчаться к цыганам и продолжить поиск, он позорно задремал. Когда проснулся, ярость возобновилась, но это была уже не та ярость. Правильно говорят: со своим горем надо переспать.


Цыганку Манонову Шабовта так и не нашёл. Был на Цыганских Выселках, жаловался местному барону – все в один голос уверяли, что Манониха не могла этого сделать: цыгане, мол, тоже люди, тоже имеют честь и достоинство, и с теми, с кем живут бок о бок, поступают по-людски.


Беглянки не было на Кизияре два месяца. Поговаривали, что она уехала в Тирасполь, к дочери. Потом она вдруг появилась, да только злоба Шабовты выветрилась, осталась злость, а это – разные вещи. Поэтому когда состоялась их неизбежная встреча, он выяснял отношения вяло, без должных эмоций. Манониха же, наоборот, так искренне рвала на себе волосы, доказывая, что она – честная цыганка (!), так неистово клялась и божилась, что Шабовта подумал: «А может, и вправду не она?..».


И лишь Тольки знали наверняка, что кошелёк вытащила она, иначе какой ей был смысл прятаться тогда в кустах и задабривать их сахаром. Эту тайну, неизвестно почему, они никогда  не выдали. Может, потому не выдали, что за молчание получили выкуп (в виде сахара). Философия тут простая: получил выкуп – значит, дал слово, а дал слово – значит, умри, но сдержи его. Так, кажется, нас учили? Ведь тогда – не устану повторять – были иные ценности…


А потом и Манониха, и Шабовта, и Шабовтиха поумирали – вообще отпала необходимость возвращаться к прошлому: о мёртвых – или хорошо или ничего. Как бы то ни было, тайна кошелька Шабовтихи открывается здесь впервые.


Несколько раз Тольки встречали бабку Таньку, соседку, что жила за углом, невдалеке от их хат. Один раз она сидела на корточках, рыла под кустом ямку и что-то напевала себе под нос. Ребята подошли тихо, незаметно. От неожиданности бабка вздрогнула, вспорхнула как птица и, даже не глянув на подошедших ребят, с воплем бросилась прочь. Те только плечами пожали: «Малахольная какая-то…».
 

А то как-то они столкнулись с ней зимой. Выпало много снега, и дорожки ещё не были протоптаны. У бабки Таньки под носом висели две застывшие мутные соплИ, а ресницы были опушены инеем. Ребята спросили: «Баб Тань, а шо вы тут делаете в такое холодище? Вы ж заклякли (задубели) вся чисто, посмотрите на себя!». «Як шо! – зло ответила бабка Танька, – пичорЫци (шампиньоны) шукаю, от шо. И нычо я ны заклякла. Спупайте ото луче до себя у клас, бо пИзно вже, не встЫгнете (а то поздно уже, не успеете)». И опять ребята подумали: «Чокнутая…».


Всякое видали Тольки, всего и не перескажешь, да и надо ли...
 


Рецензии
« Привокзалье». Сегодня перечитала, захотелось что-то сказать,хотя и право потеряла. Но все-таки. Лучше, чем Арсений Лайм –не получится. « … единое, собранное,словно бусинки из множества . Этакое ожерелье».

А если от себя.. Ну что же Вы! Что стоило найти облигацию !Как жаль всех этих Нюнек, мамок, пацанов ,которые так и не довезли черешню…( хотя это совсем другая история) Отошли бы чуть-чуть от истины, и были бы рассказы с хорошим концом, пусть не так ,как в жизни... Конечно, Вы правы. Но так хочется. )

«Всякое видали Тольки, всего и не перескажешь, да и надо ли...»- убрала бы « Да и надо ли»- смахивает на кокетство.

Все-все, не то что понравилось, а слов не подобрать. Настолько.

Светлана Плигун 4   07.08.2017 08:05     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.