Казаки и смерть

Любо, братцы, жить.





Осенью 1916 года в один из немногих еще не отбитых австрийцами галицийских городков въехало авто. Вокруг уже стояли вечерние сумерки. Людей на улицах почти не было, а если и были, то — русские солдаты, в основном, казаки; огней в домах было мало — наверное, в связи с общим «отступательным унынием». Погода была еще не очень холодной, словно мир ни в какую не хотел расставаться с уже прошедшим летом.


В авто, который снаружи был так сильно заляпан грязью, что было непонятно, каков его изначальный цвет, сидели двое — за рулем солдат Антонов, на заднем сиденье — полковник Чабанов. Относились они к санитарной и эвакуационной части принца Ольденбургского и совершали поездку с самыми разными целями по Юго-Западному фронту. Чабанов был низкого роста, плотный, потеющий мужчина. В промежутках между остановками, которые были значительными, он пил местное вино и иногда — водку. Антонов, напротив, был молодым, буквально двадцатилетним, парнем, худым, молчаливым, с бледным замкнутым лицом.


Проехав пару первых кварталов городка, машина подскочила на какой-то кочке, не увиденной водителем. Чабанов проснулся и похмельно заворчал:
- А-а-а... Что? Где мы? Антонов?
Тот ответил:
- Приехали, Федор Васильевич.   
Полковник ничего не сказал, а только начал издавать какие-то мычащие звуки,  которыми он выражал сразу несколько смыслов — и удивление (думал, что приедут позже), и удовлетворенность (наконец-то), и, с другой стороны, легкое недовольство (лень вставать).    


Штаб располагавшихся в городке и его окрестностях казачьих войск путешественники нашли быстро — он был в высоком красивом и почти не тронутом войной здании администрации. Чабанов сразу прошел к начальнику штаба — его водитель остался на улице, у машины, которая, наконец-то, могла отдохнуть. Антонов ходил по не замощенной улице, разминая затекшие ноги, и курил папиросу. Вокруг почти никого не было, кроме штабной охраны — поистрепавшихся казаков, сидевших прямо на ступеньках здания. Этот тихий усталый вечер казался водителю добрым, душевным, несмотря на то, что линия фронта, линия опасности, была совсем рядом.


Наконец, Чабанов, пошатываясь, вышел. Он сказал подчиненному, что останется здесь, в штабе, а тому следует прибыть для ночевки в корпус, где расположились казаки, там-то и там-то. Строго-настрого приказав явится Антонову завтра в девять утра, полковник ушел. Солдат глубоко и радостно вздохнул — всё, на сегодняшний день он свободен. Конечно, смешно было называть этот короткий устало-сонный промежуток, когда ты никому не служишь, свободой, но — все-таки...


Захватив из авто вещевой мешок, он пошел искать место ночлега. Сергей Антонов был призван в действующую армию совсем недавно — пару месяцев назад. Пороху он не нюхал, тем более, что его сразу определили водителем в войска, обслуживающие «настоящую армию». Он родился и прожил свою короткую жизнь в Петербурге, который теперь стал Петроградом, отец его был средней руки купцом — держал несколько писчих лавок (самая известная из них располагалась на Литейном). Ничего особенно примечательного ни в нем самом, ни в его жизни не было. Будущее было определено — делать то же, что и отец. Да, ничего примечательного, за исключением, может быть, только того, что примерно год назад — через своих друзей — Антонов познакомился с социалистами, большевиками и увлекся их учением. Это было модно — все читали Маркса, Плеханова, а иногда даже и радикала Ленина. И Сергей стал таким же, как все, продвинутым. Он искренне верил, что капитализм, система наживы, уходит в прошлое, надо только ему помочь, а потом — наступит царство разума, свободы и справедливости, угнетения больше не будет. Впрочем, это было именно увлечение, членом партии Антонов так и не стал.


Потом началась война. И социалисты всего мира из-за нее поссорились — кто ее поддерживал, кто — нет. Последних было мало, и среди них - Ленин, как всегда, всех шокировавший своим экстремизмом. Лидер большевиков писал в «Правде», что империалистическую войну нужно превратить в гражданскую. Солдаты должны перестать воевать друг с другом и свергнуть собственные буржуазные правительства.


Сергей поначалу растерялся — не знал, как относиться к войне. Все-таки, война — отечество в опасности... Да и среди социалистов не было единого мнения. Но потом, уже через полгода после ее начала, он почему-то сразу и окончательно определился — Ленин был прав. В самом деле, рассуждал парень, все очень просто. Война — зло? Конечно (здесь ему в голову приходили воспоминания о первых раненых на Невском проспекте, и он брезгливо морщился). А что является источником всех зол? Конечно, капитализм. Значит — все сходится. Капитализм, как мать всех зол, породил еще одно зло — войну. И значит, нужно воевать не с немцем, а с капитализмом. В России — с русским капитализмом.


А еще через пару лет он и сам оказался в армии. Отец, хотя и был отчаянным патриотом, провожая его, не сдержал слез... Поначалу Антонов упал духом — ну почему его туда гонят? Зачем? Он же всеми фибрами ненавидит войну. Он и сам как человек — не воинственный. Страха смерти не было, была тоска. Но со временем до него дошло - ведь это отличный шанс для того, чтобы заниматься пропагандой - социализма, идей Ленина о войне и прочего. Как будто, думал Антонов, лежа в вонючей переполненной казарме, сам бог направил его сюда и хочет ускорить наступление социализма (бог оставался в его сознании, но, по воспитанной привычке, как тень чего-то великого).


Когда же его сделали шофером при Чабанове, то «божий промысел» стал совсем очевиден — он разъезжал по войскам и потихоньку сеял «разумное, доброе, вечное». Здесь была и огромная новая возможность, которую Сергей использовал, но, правда, с другой стороны, была и большая опасность — если что-то вдруг дойдет до Чабанова, до штаба санитарной и эвакуационной части армии, к которому он был приписан, то — всё. Расстрел. Да, расстрел, хотя Антонов его и не боялся — наоборот, часто представлял себя замученным во имя великой идеи, во имя истины. Но, все-таки, соблюдал осторожность — не агитировал в лоб, нарочито, а так, косвенно, бочком, мол, вот кто-то мне сказал, да кто-то слышал, что Ленин написал... Вобщем, он делал это так, что, при случае, могло показаться, что он — сторона, ничего не знает, ни к чему не призывает, а просто о чем-то рассказывает, брешет. Хотя, если бы дошло до следствия, это его, конечно, вряд ли спасло бы, на войне особенно ни в чем не разбирались — говорил про Ленина, ну и всё, вставай к стенке.


Но — вот тоже «чудо» - сколько бы и где он ни агитировал, об этом никогда не узнавали «наверху». Солдаты его слушали. Мотали на ус. Многие — горячо соглашались и крыли по матушке царя-батюшку, говорили, что они больше терпеть не могут и «точно убягуть». Кто-то — слушал молча и не говорил ничего. Кто-то — даже спорил с ним. Бывало и так, что находились люди, которые давали ему в морду и называли предателем «Бога, Царя и Отечества», грозились донести на него, арестовать. И — ничего. «Есть, все-таки, в людях совесть, чувствуют они неправду, чувствуют, хотя и сами не понимают», с улыбкой думал Антонов. От этой мысли он был счастлив — значит, мироздание стоит крепко, на правде, на справедливости, и, как ты его, буржуй, не смещай, оно все равно вернется к самому себе. И еще — кто-то его, Сергея, хранит, бог или не бог, неважно, может, то самое мироздание, которое, конечно же, если бы могло, давно бы уже вступило в партию большевиков.


Было уже совсем поздно и темно, когда Антонов остановился у крыльца маленького деревянного дома на самой окраине городка. В окнах был свет, а также он слышал шум, что и естественно, казаки, — громкие пьяные голоса, перебивающие друг друга. Сергей глубоко выдохнул и приободрил себя (все-таки, агитация — дело рискованное, никогда не знаешь, чем кончится — это как апостолы у Христа, которых все гнали): «Успокойся... Ты делал это раньше, и сейчас сделаешь...»


Он постучал в дверь. В доме притихли и потом, через некоторое время, отворили — на пороге стоял молодой курчавый казак в расстегнутом мундире.  Лицо его было широким, улыбающимся, скользким от жира. Он удивленно посмотрел на гостя:
- О! А ты хто?!
Водитель чуть кивнул головой:
- Солдат Антонов. Направлен из штаба на ночлег.
- На ночлег? - улыбаясь, повторил казак фразу, которая, видимо, показалась ему несколько претензионной, «городской», - Ну проходи, солдат Антонов, я — Кузненко.
Вдруг из глубины дома, где до этого воцарилось молчание, раздался громкий пьяный голос:
- Кузненко, кто там?
Казак обернулся:
- На ночлег, господин ефрейтор. Солдат какой-то.
- А-а-а-а-а...
Сидевшие в комнате, которых Антонов, пока оставаясь в прихожей, еще не видел, продолжили прерванный его приходом разговор.
- Скидывай сапоги, да проходи... - произнес Кузненко и ушел.


Антонов оставил обувь в прихожей — темном огороженном какой-то грязной занавеской уголке, и прямо в портянках шагнул в основную комнату. Она была довольно просторной, светлой от пяти подсвечников, стоявших тут и там, в общем, более или менее, похожей на комнату в средней русской избе (может, немного побогаче), с круглым столом посередине, стульями, печкой, лавкой, и даже иконами и фото на стене. Как только Сергей вошел в комнату, все снова притихли и уставились на него. Да, это были казаки — такие же, как и везде. В красных мундирах, с номерами своих частей на погонах, веселые и живые. Знакомый ему Кузненко лежал лицом вверх на лавке рядом с печкой и грелся (видимо, он был там и до прихода солдата). За столом, уставленным едой и водкой, сидели три казака — двое лет тридцати с лишним, похожие друг на друга, и третий — тот самый ефрейтор, лет пятидесяти, высокий седой и крепкий, с лицом, твердым, как кремень. У одного из окон (всего окон было два) сидел на табуретке пятый — худой, какой-то скрюченный, и, открыв створку, курил. В комнате пахло алкоголем и табаком.


Наконец, ефрейтор сказал (при этом он улыбнулся, но в его улыбке было не добродушие, а любопытство): 
- Ну что, как зовут тебя, солдат?
- Сергей, - спокойно ответил Антонов.
- Садись, устал с дороги небось.
- Да, - кивнул он головой и сел за стол.               


Первые два часа они сидели, пили, закусывали, курили и болтали ни о чем. Вернее, о том, о чем в таких случаях все болтают. Казаки присматривались к Антонову, он — к ним. Говорили о фронте, о немцах, об «австрияках-засраках», о царе и царице (с некоторым насмешками, впрочем, не переходящими грань),  вообще о Петрограде. Антонов рассказал, что делается в столице. Казаки рассказали о войне, которая для них, в отличие от него, была вполне реальной. Сергей захмелел, а они захмелели еще больше. Те двое тридцатилетних, что сидели за столом рядом с ефрейтором, - уронили головы на руки и заснули. Все над ними смеялись. «А еще — казаки», говорил ефрейтор, звали его Иван Степанович, и ржал на весь дом.


В какой-то момент, - было уже одиннадцать ночи, - все, наговорившись и насмеявшись, замолчали. Кто-то зевнул, хотелось спать. Но Иван Степанович почему-то снова — наверное, по инерции — спросил Антонова:
- Ну, что еще расскажешь нам, Серега?    
Вот черт, как будто он знал, что Сереге действительно еще есть что рассказать. Он собрался с духом — и начал.
- Да что еще, уважаемый Иван Степанович? - тот закивал головой, чувствуя, что к нему испытывают почтение; Антонов выдержал паузу и потом — словно вспомнил что-то такое, что вообще не имеет никакого значения, так, анекдот, который все пересказывают и над которым все смеются, - А, ну если только... Говорят, что Ленин, большевик, написал статью в «Правде» о том, что, мол, война эта, что мы воюем, неправильная.
- Неправильная?! - переспросил ефрейтор, ничего, вроде, не заподозрив.
- Да.
Антонов краем глаза глянул на еще не заснувших Кузненко и Прокопова, того самого, что сидел у окна — они тоже заинтересовались.
- Почему это?      
- Я не знаю... Может, я не понимаю чего, люди мы не шибко умные, но... вроде как... Ленин говорит, что войну эту буржуи, богатые значит, устроили. Богатые немцы, богатые русские. Они — дерутся, делят землю, проливы. А мы, простой люд то есть, что в Германии, что в России, за них мрём как мухи.


В комнате вдруг стало тихо, и произнесенные Антоновым слова, из-за этого беззвучия, обрели какое-то особенно весомое значение. Сергей испугался — такую реакцию на не то чтобы пропаганду, а только легкий подступ к ней, он еще никогда не встречал. Наверное, надо сворачиваться, подумал он.


И вдруг — сзади его жестко обхватили за локти чьи-то сильные руки, он даже не мог понять, чьи, все казаки, вроде бы, были перед ним, он инстинктивно глянул на лавку — Кузненко не было. Значит, это он дышал Сергею в затылок перегаром.


Иван Степанович довольно вскинул бровями и холодно улыбнулся:
- Ну что, агитатор, попался?! Молодец, Кузненко.   
Антонов, как пойманный заяц, расширенными глазами переводил взгляд с него на Прокопова. 
Ефрейтор снова обратился к Сергею:   
- Быстро мы твою лавочку закрыли, да? Не ожидал? Вяжи его, Кузненко, да садись к нам, отметим поимку преступника государева.


Большевик задрожал от страха. Да, раньше, в мечтах, он видел себя убитым за великую идею, но теперь, когда, похоже, все к тому шло, он всей неопытной душой и всем молодым телом сопротивлялся смерти. Нет, только не это. Кузненко умелыми движениями быстро привязал его к спинке стула. Вроде как, ничего внешне не изменилось — все как сидели за столом, так и продолжали сидеть, но только один из сидевших вдруг превратился в смертника. Черт, думал Антонов, говорили же мне, не суйся к казакам, их не проймешь, они сразу сдадут — зачем я полез на рожон? Глупо. Глупо, неразумно... Он чуть ни плакал.


Кузненко тоже сел за стол, больше того, ради такого дела, подтянулся и Прокопов, оторвавшись от своего любимого курительного подоконника. Впрочем, двое заснувших так и не пробудились. А те трое казаков, что бодрствовали, сразу начали покашливать, выпивать, переговариваться и поглядывать на агитатора, - у них появилось важное дело.


Ефрейтор начал:
- А ты знаешь, Антонов, - он перестал называть его по имени, - какой ты у нас по счету — пойманный, а? - на губах говорившего расползлась злорадная усмешка, - знаешь?
Допрашиваемый покачал головой.
- Пятый, - ответил сам себе Иван Степанович и громко засмеялся, - давайте, браты, выпьем за пятого.
Они довольно выпили. Старший казак продолжил — это был не столько допрос, сколько словесное торжество победителя.
- Неужели ты, головешка питерская, - казаки снова заржали, - в самом деле думал, что мы здесь сидим и даже о Ленине ничего не слыхали и о словах его крамольных, а?
Они уставились на Антонова, не ожидая, впрочем, ответа.
- Ты думал, наверное, что казаки — голь перекатная? Слова сказать не могуть? Читать — не умеют?
Снова молчание как ответ на гневную реплику, градус которой все возрастал.
- Да я тебе скажу, дезертир хренов, что я вот — не только знаю про Ленина, но и читал его статьи. И не одну даже.   
Здесь уже другие казаки уставились на своего старшого.
- А что? Да, читал. Оставил нам здесь «Правду» - тоже один из этих. Помните, такой, лысый, противный, тоже из Петрограда!
- А, это тот, - вспомнил Прокопов, голос у него был хриплый от табака, - которого расстреливать в Киев отправили?
- Да. Он.
Антонов, услышав о расстреле, задрожал еще больше.
- Он самый, - продолжил свою суровую речь Иван Степанович, - вот он оставил, а я прочитал, - он снова обернулся к арестованному, - так что все мы знаем. А ты знаешь, что Ленин твой — жиденыш, которому немцы деньги платят за то, что он делает?   


«Ну всё, я пропал», подумал Сергей. Но вдруг — неожиданно для него самого — посреди страха, который, казалось, взял его в оборот полностью, в нем появилось что-то другое — то, что не боялось ни смерти, ни ненависти этих людей к нему. Это была правда социализма, совесть большевистская. Бог, который жаждал царства справедливости. И который укреплял его, как когда-то первых христиан в Риме. Антонов чувствовал, что это другое — принадлежит не ему, а всему человечеству угнетенному, живому и уже загнанному в могилы. Терять уже было нечего, прятаться не имело смысла. Да, он боится смерти, жутко боится. Ну и что с того?


Сергей набрал воздуха и заговорил, каждое слово было ударом молота:
- Врешь ты всё, гнида казацкая. Слова повторяешь, которые тебе царь да генералы евоные напели — лишь бы им в чертогах своих сидеть, да мед сладкий кушать. Что, уложил все в свои слова, да? Ленин - «жиденыш», «Правда» - немцами куплена? - Антонов смотрел прямо в лицо ефрейтору, которое багровело от услышанных оскорблений, но враг сдерживал себя, словно ему казалось, что пойманный тоже должен договорить свою реплику, что все должно быть по чину, - Совесть-то где твоя, господин ефрейтор? Она-то не мучает тебя? Который год за чужих воюешь, чтобы они кровь нашу пили. Неужели ты и вправду не понимаешь?!
- Да я тебя!... - заорал Иван Степанович и дернулся всем телом с места, желая прибить большевика тут же, сразу, но казаки его удержали, потому что, по закону, карать мог только военный суд. А за самовольство тоже могли покарать.
- Ну ты и сука, Антонов, ну и сука! Завтра — как рассветет, я сам тебя в штаб отведу. И посмотрю, что там с тобой сделают. Сам! Сам!


Казаки все еще держали его. Поскольку ефрейтор был выбит из игры и никак не мог прийти в себя, «словесную экзекуцию» продолжил Прокопов. Он посмотрел на Антонова как-то спокойно, подождал немного и потом тихо заговорил:
- Малец ты и не понимаешь ничего.
Агитатор не ответил.
- Скажи, а ты господина Бердяева читал? «Вехи» читал?
Ефрейтор усмехнулся:
- Вот, послушай Прокопа, он у нас самый умный в сотне, книжки умные читает, - Кузненко тоже улыбнулся.
«Самый умный» продолжил:
- Ага, не читал, значит. Оно и неудивительно. А ты — посмотри, поинтересуйся, не думай, что все, что можно сказать против твоего Ленина — это то, что он жиденыш.
Старший нахмурился:
- Так...
- Да ладно тебе, Степаныч, дай договорить. В «Вехах» все правильно написано — и написано людьми учеными, мудрецами. Большевики твои весь мир видят словно в одно стеклышко, понимаешь? Везде у них — классовая борьба, классовый интерес, то да сё. А стеклышек-то, милый мой, - много.
Антонов сжал от злости кулаки, но — тоже хотел дослушать до конца.
- Примитивно ты мыслишь, ты и товарищи твои. Вы Библию «Капиталом» заменили, да даже и не «Капиталом», я уверен, что ты его не читал — это, кстати, было правдой, - а так, газетенкой. А жизнь-то — в газетенку не вмещается. И война эта — тоже. Я, может, тоже хотел бы, чтобы она скорее кончилась, я думаю, что и наш царь этого хочет. Кому она нужна, война-то? Но — не все так просто. Нельзя думать как дубиной махать. Раз — махнул, два — махнул. И готово.


Казаки довольно засмеялись, им было любо, что их человек так лихо уложил агитатора на лопатки. Да, пускай не думает, что он — самый умный, если все номера «Правды» прочел. Прокоп, не любуясь произведенным эффектом, продолжил:
- И еще. Если человек мыслит примитивно, то он — всегда жесткий. Господин Бердяев верно про вас пишет, что если вы, большевики, к власти придете...
Ефрейтор снова нахмурился.
- Ну, - успокоил его взглядом Прокопов, - не дай бог, конечно, - старшой перекрестился, - то вы просто перебьете половину русских, если не больше. Вот и вся ваша программа, так сказать. Чего вы хотите-то? Чего беситесь? Россия наша, дай бог, развивается, идет по пути прогресса, - права и свободы есть, парламент есть. Чего вам еще надо? Это — и так уже много. Зачем мутить? Зачем мешать всем? Вон, у нас Кузненко за одну партию голосовал, а господин ефрейтор, например, за другую.
Степаныч, улыбаясь, показал Кузненко свой огромный кулачище и прошептал:
- У, октябрист, либерал хренов...
Кузненко так же весело отозвался:
- Да что я, за твою черную сотню должен голосовать, что ли?


Они тихо засмеялись, чтобы не нарушить торжественной тишины допроса. Прокоп замолчал. Антонов снова набрался сил и снова заговорил, опять исполнившись большевистского духа святого:
- Да, не читал я твои «Вехи» и господина Бердяева не читал, хотя слышал о нем... об этом попе без рясы. Да на что мне читать? Все и так ясно. На что — голову туманить? Я что — не вижу и не слышу, что вокруг твориться? Я и без Ленина и без «Капитала» обойтись могу. Все очень просто — есть богатые, они живут, и есть бедные, у них только тень жизни, притом, что их больше. А мы хотим, чтобы жили все. Чтобы Кузненко вот этот, - казак вздрогнул, - жил не приказу, а сам по себе. А так, нет у него — и у меня, и у всех нас — никакой жизни. Здесь —  офицерские приказы творим, вернемся — царь и буржуи приказывать будут. А — права и свободы, парламент, - что это все изменит? Сколько лет они уже введены — и что?      
Казаки ничего не отвечали.
- А вот ты, Прокопов... Видишь же, что человека безвинного на смерть поведут, - и не делаешь ничего, помогаешь даже. И еще — Бердяевым прикрываешься.
Казак-интеллектуал удивился:
- А что же мне делать-то, брат? Если ты сам к нам пришел и к измене нас призываешь? Что?
- Правда все равно наступит. Я верю. Меня расстреляете — другие придут.
- Мы их тоже расстреляем, - мрачно сказал ефрейтор.
- Всех не перестреляешь. Подождите год — и мы вас стрелять начнем.
Это уже было похоже на пророчество.
Допрос был окончен. Все вымотались и устали.
- Кузненко, - приказал Иван Степанович, - отведи его в подвал, да привяжи хорошо, чтобы не утек, не дай бог.


В подвале было темно, холодно, сыро. Здесь стояли ящики с провизией и водкой, висели на стенах засохшие дубовые веники. Кузненко уложил агитатора прямо на пол, и крепко-накрепко связал ему руки и ноги. Пошевелиться было почти невозможно. Антонов — скорее, по инерции — сделал последнюю попытку распропагандировать хоть кого-то:
- Эх, казаки, - прошептал он, - забыли вы вольность свою казацкую...
Кузненко не повелся. Он сурово посмотрел на Сергея и сказал:
- Еще слово скажешь, дам по зубам.
Казак начал подниматься обратно в комнату по небольшой деревянной лестнице:
- А вольность казацкую мы не забыли. Глядишь, все идет к тому, что сам царь-батюшка нам ее и даст. Вот так-то...


Он открыл люк, вылез, и захлопнул его за собой.


Всё. Это была смерть. Самое противное, что страх перед ней сразу вернулся к Антонову и снова овладел им целиком. Как будто «бог» дал ему силы только на агитацию, а ему самому поддержка не требовалась. Сергей бессильно заплакал. Теперь было можно. Пытаться развязывать веревки он не хотел — они сидели плотно, да и просто сил на это уже не было. Черт со всем, смерть так смерть. И потом — Кузненко наверняка улегся спать прямо на люк, а другого выхода из подпола не было. В конце концов, казаки не в первый раз ловят и содержат агитатора.


Да, дергаться совсем не хотелось. Антонов плакал и была в его почти юношеском страхе перед смертью не только природа, но и что-то другое, он это чувствовал. А что? Он бы, наверное, никогда не признался себе в этом, но ему было жалко, что он умирает так рано, хотя мог бы еще походить по свету и подумать, все ли он о нем знает. Там, на допросе, он ни на йоту не усомнился в том, во что верил, и враги его это видели. Но здесь, в темном подвале, Сергей вдруг начал думать, что, в сущности, он до конца не знает, где истина. Казаки, конечно, ненавидели его, но, все-таки, если об этом забыть, они говорили убежденно — особенно этот Прокопов. Кто знает, может, у них своя правда? Они старше, опытнее, лучше знают жизнь, а я — и правда, знаю ее только из газет.


А что, если Прокопов этот прав, и Ленин, придя к власти — хотя, на самом деле, это почти нереально — устроит из России кровавую баню, да похлеще царской? Что, если и я сам, если вдруг выживу, когда это произойдет, я сам прокляну большевиков, за которых сейчас собрался на смерть? Что, если меня самого расстреляют большевики? Антонов, углубившись мыслью в неожиданно представшее перед ним будущее, ужаснулся. Да нет. Не может быть такого. Нет. Нет. Нет.


Но, все равно, дойдя до края и решив, что фантазия, пришедшая ему в голову, совершенно невыполнима, Сергей не успокоился.


Господи, - вдруг взмолился он, хотя и сомневался, был ли на месте тот, с кем он заговорил, - господи, почему мы, люди, такие слабые? Почему мы не можем понять твоего творения? Почему оно такое сложное? Ведь и я, наверное, прав, и ефрейтор, наверное, прав, и Прокоп, и даже — Кузненко? Почему мы ходим во тьме? Где истина? Почему ты скрываешь ее от нас? Словно смеешься, издеваешься над нами? Ты каждому дал по кусочку истины, по стеклышку — и все? Неужели мы не  способны на большее? Мы не способны даже соединить вместе стеклышки, которые ты нам дал. Мы — убиваем друг друга за эти стеклышки. А как — по-другому? Почему мы такие дикие?


А если... если... - перестанем убивать. Если — будем слушать и слышать один другого — может быть, тогда что-нибудь выйдет? Ведь тебя, господи, нету, нет того, кто сказал бы всё. А мы — говорим частями. Думаем частями. Если соединить всех нас, если послушать — то, наверное, и... получится это самое всё. Или, хотя бы, - дорога к нему. Но — кто пойдет по этой дороге?


Эта мысль, к которой Антонов пришел, казалась ему такой легкой, такой естественной, такой правильной, что он сразу же перестал плакать и, главное, отчаиваться. Словно сам вряд-ли-существующий бог ответил на его молитву-немолитву.


Да, теперь Сергей был готов к смерти. Он выйдет к ней не с пустыми руками. Он умрет не человеком, который просто слишком много прочитал агитационной литературы, а человеком, сделавшим открытие. Пускай маленькое, но — пришедшее из самой сути. Открытие, что, если люди будут считать себя богами и свои отдельные мысли — мыслями бога, и не будут слушать друг друга, то род человеческий погибнет. Люди должны перестать быть богами. И должны стать людьми. Просто людьми — смешными, нелепыми, глупыми, вонючими, и да — ограниченными. Но, если эту их ограниченность помножить, - то, может, когда-нибудь выйдет и безграничность...


И, разве эта безграничность, до которой однажды люди дойдут, не будет тем самым богом, что всегда искали и никогда не могли найти? Потому и искали, что она в нас заложена. Потому и не нашли, что в жизни ее еще нет. И тогда, бог — не начало и не творец, а только цель всего, собрание людей совершенных. Но совершенны они не сами по себе, а — своим собранием. Каждый из нас — кусочек мозаики вечной. Надо только не стремится заменить собой всю мозаику. Отсечь грех гордыни и понять, что брат твой — такой же заблудший и такой же правый, как и ты сам. Тогда и будет открыта дорога к истине. 


И вдруг он услышал песню — одинокий негромкий голос доносился сверху, наверное, это был Кузненко, который почему-то не мог заснуть, а может — ему было приказано караулить арестанта? Песня была хорошо знакомой: 


Как за черный берег, как за черный берег
Ехали казаки, сорок тысяч лошадей
И покрылся берег, и покрылся берег
Сотнями порубанных, пострелянных людей


Любо, братцы, любо
Любо, братцы, жить
С нашим атаманом
Не приходится тужить
Любо, братцы, любо
Любо, братцы, жить
С нашим атаманом
Не приходится тужить...


Да, думал Антонов, в этой песне - всё... В ней - смысл жизни. Какая любовь к жизни, какая любовь к смерти, и какое понимание — не умом, а сердцем, - что жизнь и смерть переплетены, чуть ли — ни одно и то же. Человек до ужаса хочет жить. И до ужаса хочет умереть. Да, вот он, человек — не бог, а игрушка в руках жизни и смерти. И я — такой же. Такой же слабый и заблуждающийся, как этот казак Кузненко.


И агитатор — запел. Вернее, словно сама запела его грудь, голос, словно они не могли не присоединиться к пению, что доносилось сверху.


Вот и все, что может человек перед лицом жизни и смерти. Признаться в своем бессилии. В своем непонимании. И  - все равно — в своей бесконечной любви к этой тайне, которая окружает нас.   


А жена поплачет, выйдет за другого
За маго товарища, забудет про меня
Жалко только волюшку да в широком полюшко
Жалко мать-старушку да буланого коня


Любо, братцы, любо...


Антонов снова заплакал, - уже слезами радости и освобождения. Хотя — что это была за свобода, он не очень хорошо понимал.


Так проходила эта чудесная ночь. Казаки спали и видели, как начальство награждает их за поимку очередного большевика. Сергей, не засыпая, представлял себе, что он скажет на допросе в штабе о том, что он уже и не большевик, что мы все должны слушать и понимать друг друга, и неважно, расстреляют его после этого или нет. Главное — сообщить о своем великом откровении. Мир уже изменился после него, а дальше — дело времени. Не сейчас, так позже люди все это поймут. Поймут, и сделают, как надо...



Но все эти планы — казаков и бывшего агитатора — не сбылись. Или, нужно сказать, - сбылись как-то по другому? Не знаю. Но знаю другое — ровно в семь утра австрияки опять, после недельного перерыва, начали наступление. Началось же оно с артподготовки. И первые три снаряда, дико разрезавшие утреннюю тишину, попали в деревянный домик на окраине городка. Все, кто в нем был, погибли. И от самого домика — тоже ничего не осталось.


Кудри мои русые, очи мои светлые
Травами, бурьяном да полынью заростут
Кости мои белые, сердце моё смелое
Коршуны да вороны по степи разнесут


Любо, братцы, любо
Любо, братцы, жить
С нашим атаманом
Не приходится тужить
Любо, братцы, любо
Любо, братцы, жить
С нашим атаманом
Не приходится тужить.



Люди на Земле все никак не хотели перестать быть богами.







16 — 17 сентября 2011 года,
Колтуши




       


Рецензии