Жемчужина женского взгляда

                РАССКАЗ 

               
          Запомнилось мрачное, низкое небо над северной тундрой. Тяжелое небо, свинцовое – хоть пули отливай. Дорога была уже мёрзлая – несмотря на то, что  осень только-только вошла в Якутию. Забуревшая тундра стелилась по бокам дороги – убегала далеко вперёд. В тундре – от края до края – насыпано голубики, морошки. Там и тут  озёра помигивали  стекляшками – первые лёд   припаивался. Погода ещё ласкала, нежила пернатых – ни гуси, ни утки не спешили срываться на юг.
        -Поохотиться бы! Да, гражданин поэт? – шутливо сказал лейтенант, оглядываясь на заднее сидение.         
        -Хорошо бы! – согласился Евдоким Посветов, а попросту Евдоха, парень с бороденкой «под Христа».
         Машина проворно промчалась по тундре, кое-где в низинах припудренной первым ночным снежком. Затем водитель резко дал по тормозам. Остановились у  громадных, грубо сваренных ворот, рубиново пылающих железными, крашеными звёздами.
         Из будки вышел двухметровый чернолицый амбал с автоматом наперевес – часовой. (Даже удивительно: как в будке помещался-то). Проверив документы, амбал  козырнул, говоря с акцентом:
        -Проезжайте!
          Ворота за спиною – муторно, тяжко  и словно бы нехотя –  заскрипели, закрываясь.
          Выйдя из машины, Посветов огляделся и передёрнул плечами. Весёлое было местечко – не столь отдалённое. Мрачный камень, железо кругом, высокие заборы забрали небо. А поверху повсюду пропущена проволока – серебристой крапивой мерцает. Сзади – наблюдательная вышка. Сбоку – тоже вышка. Часовые, гремя сапогами,  бродят по периметру – по специальным железным настилам.
           Ветер, неожиданно ворвавшийся во двор, пыль перед воротами закрутил высоким шерстяным веретеном. Неуютно стало, холодно. Это был какой-то нутряной,  собачий холод, леденящий не тело, а душу.
         -Что, гражданин поэт? – понимающе спросил лейтенант  Каретников, чернявый замполит. – Впечатляет?
         -Ясно дело. Не у тещи на блинах.
         Зона строгого режима на якутском Севере, вот что это было. В такие места редко кто попадает по собственной воле – всё больше под конвоем тащатся, длинными и нудными этапами. А Евдоким Посветов попал на зону из любопытства и, если можно так сказать, «по зову сердца».  В то время он  квартировал в городе Ленске, два сезона вкалывал с весёлыми и дерзкими парнями – плотогонами, ходившими до арктической бухты Тикси. Графомания тогда  только-только давала себя знать – Посветов  кое-что кропал. И вот однажды вдруг захотелось – бог знает, почему? – посмотреть в глаза несчастным людям, оказавшимся в неволе за то «в чём был и не был виноват». Но посмотреть не просто так, не праздно. Посветов думал почитать свои стихи, а то и попеть под гитару, если тухлыми яйцами не закидают бритоголовые «бурундуки».
          Дело в том, что полосатые одежды заключённых зоны строгого режима наградили  их весёлым, безобидным прозвищем – «бурундуки». Очень мило, ага, только как бы не так. В природе этот   зверёк –желтовато-кричневого-серого меха  с пятью чёрно-бурыми полосками на спине – смирный, внешне похожий на белку – за обе щеки уплетает семена хвойных деревьев, кедровые орехи, ягоды. А эти, якутские «бурундуки» – величиною с бурого медведя. В глазах  тяжёлая тоска и злоба затаённая, в зубах полно железа – любого живьём загрызут, дай только волю.
          Ну, так вот. Собрали полный зал «бурундуков». Бритоголовая братва аж светится, как будто у всех осужденных – нимбы сияют. Посветов – за кулисами – шепнул об этом замполиту.
          -Да, да, - усмехаясь, согласился Каретников, поправляя кобуру на поясе. - Они тут все невинными себя считают. С нимбами. Ну, что? Начнём?


         -Давайте.
         -Только недолго.
         -Как договорились.
         «Гражданина поэта» заключённые встретили насторожённо, недоверчиво. Ёрзали, опуская лобастые головы. (Стриженые головы кажутся особенно лобастыми). Простужено покашливали. Коваными сапогами перебирали – как застоявшиеся жеребцы. Затем – потихоньку, помаленьку – стали прислушиваться, шеи вытягивать. 
           Похоже, «гражданин поэт» сумел-таки зацепить за живое, когда стал читать.

Отпусти мне, Господи, грехи!
Больше я тебя не потревожу.
Запевают третьи петухи,
В небесах светает – в сердце тоже.

Жил бездумно, смело – как  хотел.
Слушал птиц, любил дорогу, дождик.
К тридцати хватился, повзрослел –
Ни отец, ни пахарь, ни художник.

Только тени, тени в час ночной
Сердце в ледяных руках сжимают.
Листобойный  ветер за стеной,
Словно плач ребенка, не стихает.

Слушает его сутулый сад,
Гнется тополь,  точно на коленях,
Точно шепчет что-то невпопад
И сырым лицом во мгле алеет…

Что-то в эту ночь произошло.
Словно болен был – и вот очнулся.
Тихо. Снег идёт. Ещё тепло.
Третьи петухи под небо рвутся!

И другой как будто человек –
Я смотрю кругом устало, строго.
В небесах светает. Первый снег.
Чистый ветер! Белая дорога!   

          Потом была звенящая гитара, шутки между песнями. Евдоким припотел, но не зря. Вскоре с удовольствием отметил:       скупые улыбки поползли по лицам, чтоб не сказать – по рожам… Ох, весёлое это занятие – выходить со стихами и песнями под «расстрельные» взгляды незнакомых, а то и враждебно настроенных залов. Но вот что Посветов уразумел во время своих многочисленных встреч – это уже позднее. Если есть у человека искра за душой, если он не врёт, не вертится ужом на сковородке – поймут и примут.  Главное – была б душа, а цветы с аплодисментами всегда найдутся.
        -Вопросы есть? – под занавес поинтересовался «гражданин поэт».
        -Свежий анекдотик с воли можно? - крикнула галёрка.
        Задумавшись на несколько секунд, «гражданин поэт» – по причине большого ума, не иначе – выдал на-гора буквально следующее:
         -Привели приговорённого на казнь. Он башку на пенёк положил. Палач поднял топор, и тут приговорённый приподнимает голову: «А какой сегодня день недели?» Палач: «Понедельник». Приговорённый: «Ни ху-ху себе неделька начинается!»
         Полу тысячный зал ответил залпом такого хохота – чуть потолок не обрушился.
        После выступления к Посветову снова подошёл  молодцеватый, чернявый замполит, фасонисто хрустящий хромочами. Лицо у лейтенанта колоритное: густые брови, узелком сросшиеся на переносице, крупный подбородок, упрямо выступающий вперёд, серовато-свинцовые глаза,  глядящие как будто через прицел.
        Поддёрнув кобуру на поясе, Каретников похвалил.
       -Нормально, слушай, гражданин поэт! Я не ожидал, честное слово! Они обычно слушать не хотят, поэтому я сразу и предупредил: тридцать минут, не больше. А вы – целый час молотили с броневика.
        -Извиняюсь. – Евдоким развел руками. – Забылся, как глухарь на ветке.
         -Нет, хорошо. Я что хотел сказать? - Лейтенант кивнул на дверь. – Там  один художник  горит желанием картину свою  подарить.
      -Художник? У вас тут даже художники есть?
      -Вы лучше спросите, кого тут нет.
      -А кто? Что за художник?
     -Да есть один. Мерзлотин. - Офицер посмотрел на часы. - Ну, так что? Привести осужденного? Он хотел бы вам вручить собственноручно.
      -Ну, давайте.               
       Мерзлотин поразил своими кроткими, необыкновенно яркими  глазами, в которых чудилось нечто небесное, горнее.
        «Вот ничего себе! - Посветов  был обескуражен. - Человек с подобными глазами не способен пойти против совести!»
        Они пообщались недолго – машина урчала уже под окном, ждала, чтобы отвести поэта обратно в Ленск. Кроме того, небеса над тундрой очищались – солнце, выходя на волю, безудержно ликовало, золотыми пожарами отчаянно пластаясь по северным рекам и озерам. Горели студёные росы, снежок в низинах прел, синеватыми дымками курился. И  поднимались густые туманы – стадами брели по-над тундрой, паслись неподалёку от железных «крепостных» ворот и возле высокой ограды с колючками. Туманы заслоняли деревья и пригорки, берег, сторожевые вышки по углам. В такую пору в зоне вся охрана стоит начеку, на нервах – опасаются шальных побегов.  Парадокс, но именно в тот час, когда кругом кисельные туманы и ни черта не видно, у заключенных просто пятки чешутся – охота бежать. И хотя умом своим почти каждый беглец понимает, что далеко драпануть не получится в непроглядном тумане – яростное сердце, будто опьянённое, глушит голос трезвого рассудка.


                *       *       *

          Посветов поспешно тогда забрал «свою» картину, аккуратно завернутую в бумагу. Приехал в Ленск. 
          Своего угла  у него не было, поэтому решил пока оставить подарок у приятеля, Никиты Андреевича Согрина, тамошнего журналиста.
       -Картина?– заинтересовался газетчик. - А что там?
       -Я не смотрел.
       -Серьёзно? – Согрин не поверил. - Да как же так? Любопытство не порок, Евдоха.  Я на твоём месте не утерпел бы.
       -Некогда было, во-первых. - Посветов пожал плечами. - А во-вторых, как ты знаешь, дарёному коню в зубы не смотрят.
       -Значит, там конь нарисован? 
       Они посмеялись.
       Степенный, сединой слегка припорошённый Согрин достал футляр тёмно-орехового цвета – неторопливо нацепил очки. Узелочек подёргал за уши –  развязал шпагат и развернул шуршащую упаковку. Посмотрев на полотно, он отчего-то скривился – нижняя губа чуть на изнанку не вывернулась. 
      -«Жемчужина женского взгляда». - Он прочитал название картины. - Так, так. Видно, крепко заклинило.
       -Кого?
       -Мерзлотина. По кличке Мерзлота.
       Евдоким удивился.
       -Ты его знаешь?
       -Знаю.
       -А что значит – заклинило?
       Согрин положил очки в футляр. Задумался, глядя за окно.
       -В прошлом году я тоже в зону ездил, репортаж писал.
       -Ну? И что?
       Журналист неторопливо закурил. Пепелок над пепельницей сбил. Неторопливо прошёлся по кабинету. Сел за стол.  У него это было врожденное – всё делать медленно, даже как-то барственно, вальяжно.
       -Мерзлотин этот… Кха-кха… - стал рассказывать Согрин,  - мне  тоже подарил подобную «Жемчужину».
       -Точно такую же?
       -Почти.
       -Ну-ну. И что дальше?
       -Я повесил в доме на стене. - Никита Андреевич неспешно докурил. - Однако скоро понял, что работать не смогу – под прицелом этого женского взгляда.
        Они вдвоём стали рассматривать картину. Обсуждать.
        -Тяжёлые глаза,  - вздохнул Посветов. - Вот-вот расплачутся!
        -Не говори. Не просто тяжёлые – рвущие душу глаза.
        -Талантливый, собака!
        -Что есть, то есть.
         Перевернув картину, Евдоким на обратной стороне  обнаружил второе название: «Голубые глаза ангелочка».
       -А что  за ангелочек? Ты не знаешь?
       Согрин пытливо посмотрел на него.
       -А тебе не говорили?
       -Нет.
        -Странно. Обычно они – хотя бы вкратце – рассказывают историю эту. У них же там тоска. Поговорить-то не с кем. Кроме зеков.
        -Не успели, видно. Торопились, Там такие туманы кругом поднимались – хоть вилами скирдуй.
         Журналист покачал головой.
       -Да. Сейчас, Евдоха, такое  времечко…
       -Слушай, а правда, что ли, в туманы особенно сильно бегут?
        -Не бегал, не знаю, - мрачновато сюморил солидный Согрин. - По-моему, там при любой погоде когти рвут, ничем не остановишь. Только разве что – пулей.
        -Что – стреляют?
        -Ну, а ты как думал? - Избоченив голову, Согрин помолчал, разглядывая картину. – На войне как на войне.
         Нахмурившись, Посветов почесал бородку и прошёлся по кабинету редакции. Машинально скрепку подобрал – бросил на стол журналиста. Затем, остановившись напротив окна, глубоко задумался о чём-то.
        Широкая, серебристо-голубая  Лена-река дышала предзимним дыхом, опаляющим берега. Тощие берёзки, взбежавшие на береговую крутизну, почти отлистопадили – только самые крепкие листья трепетали ещё на ветру. Здоровенный танкер «Ленанефть» полным ходом шуровал вниз по течению – белопенный  шлейф, закручиваясь, за кормой разрывался в клочья. А навстречу огромному танкеру – как муравей – волочился упрямый буксир, за которым  тащилась гружёная баржа на длинной стальной вожже. Буксир бухтел, пыхтел, снопами выбрасывая копоть над собой и чёрные колечки дыма. Тупым тяжёлым рылом речной тягач то и дело зарывался в волну – нелегко ему было корячиться против течения.  Северное солнце, уже скупое, прижимистое на свет и ласку,  оранжево клонилось  за вершины далёких гор – темнело рано.  Деревянные домишки Ленска погружались в тёмно-сиреневую дымку, будто уходили с берега – поспать в тайге, со всех сторон обступившей город.
        -Так что там за история? – напомнил Посветов, кивая на картину. – Вот с этими глазами ангелочка.
        Никита Андреевич поцарапал серебрящийся, аккуратно подбритый висок. Вальяжно взял сигарету. В пухлых пальцах помял. 
        -История… - пробормотал врастяжку. - Не дай-то бог!         
        -Может, расскажешь? Если время есть. Очень уж меня задели… За душу зацепили глаза того художника.
        -Да время-то есть. – Согрин медленно взял  зажигалку. – Только желания нету.
        - А что так?         
       Зажигалка вхолостую в кулаке чирикнула – как воробей. Согрин потряс зажигалку и снова чиркнул раза три. Молча прикурил, неторопливо пуская светло-синюю струйку под потолок.  На столе у журналиста была фотография в деревянной крашеной рамке: доча с мамой сидели в обнимку – счастливые, с  улыбками до ушей. Никита Андреевич покосился на фотографию. Вздохнул, отворачиваясь.
      -Это очень грустная история. Вряд ли она тебе добавит оптимизма и веры в людей.
         -Ну, чего-нибудь всё же добавит.
         -Безусловно. – Согрин снова чиркнул зажигалкой. Прищуриваясь, посмотрел на лимонный лепесточек  огня.  – А с другой стороны, - нравоучительно стал размышлять он, - если уж ты, Евдоха, действительно решил быть инженером человеческих душ, тогда тебе, наверно, стоит покопаться в этом – как сказал пролетарский поэт – окаменевшем г…
        -Кто? Маяковский, что ли?
        -Просекаешь! – барским тоном похвалил Никита Андреевич, неспешно выдвигая ящик рабочего стола. - У меня тут, старичок, есть кое-какие материалы по этому делу.
        -А что за материалы?
        -Кирза, дерюга, - невесело пошутил журналист. - Я собирался  очерк написать, да всё некогда. - Он порылся в ящиках стола, чихнул от пыли и шумно высморкался в белый, глаженый  платок. -  Вот, посмотри.
         Подойдя к окошку, где было посветлее, Евдоким прочитал то, что было на первой странице:
         -«Фамилия – Мерзлотин. Звать – Мартын. Родился в одна тысяча девятьсот…»

                *    * *             

       Мартын Мерзлотин родился в провинциальном, тихом   сибирском городе, осенённом белизной берёз. Ветер с полей частенько набегал на город – пахло донником, клевером, в котором копошилась уйма пчел, шмелей, стрекоз. Копны стояли – в крайних переулках. Спутанные лошади паслись неподалёку – позванивали  боталами. Старая церковь – полуразрушенная, без колокольни – каменным остовом небеса подпирала на самом высоком бугре. За рекой открывались неоглядные дали – душу ломило восторгом. Хорошее было местечко – повезло художнику родиться именно здесь. Куда хочешь ставь мольберт – пиши с натуры.
        В детстве Мартына  прозвали Мартышкой – проворный был, легко, отчаянно и ловко по деревьям лазал. Но дело не только в этом. Лицо у парнишки  было такое – посмотришь и сразу поверишь дедушке Дарвину: человек произошел от обезьяны.
        Школу он закончил с золотой медалью, при чём не особо старался, не корпел, не потел над учебниками – природный ум играючи на лету всё схватывал. Рано пристрастившись рисовать, парень без проблем поступил в художественное училище. Нельзя сказать, чтобы талант искрился в нём. Мартышка просто очень цепким оказался  – по Древу Жизни быстро вверх полез, мечтая ухватить свою звёзду за хвост. Он был честолюбивым и упрямым, а это иногда с лихвой перекрывает нехватку божьей искры.
          Ему было только за двадцать – а он уже  успел втереться в союз советских художников, мастерскую получил  едва не в центре города. Просторная, высокая и светлая была у него мастерская, с таким шикарным видом, который напоминал Мартыну любимый  классический пейзаж – «Над вечным покоем».
          Однако  Мерзлотину вскоре в том городе, в той мастерской   тесновато сделалось – почуял несметные силы в душе. Через годик-другой он обосновался в Новосибирске – на Красном проспекте. Частенько  выставлялся в больших престижных залах. Завёл себе нужных друзей – щелкопёров, которые пили вино в мастерской, смолили табак, охмуряли натурщиц и между делом стремительно строчили оды, восхвалявшие новоиспечённого творца. Печатное слово на русское земле – слово почти священное, против него не попрёшь. Приодевшись, как подобает, прихватив под мышку свежие газеты и журналы, Мерзлотин шел «наверх», оббивал пороги самого высокого начальства, приглашал их в мастерскую – позировать для истории. И  это не замедлило сказаться на результате. Он успешно стал вояжировать. Сначала по просторам Советского союза, потом перед ним заграница подняла железный занавес – Чехословакия, Польша, Румыния, Франция. Возвращался он довольный жизнью, обласканный славой, туго набитый деньгами.
        В мастерской у него постоянно было шумно, многолюдно и весело, как, впрочем, нередко бывает во всех мастерских; даже странно – когда эти  гении   успевают работать?
        Русана, будущая жена, приехала в Новосибирск из деревни, стоящей на одном из таёжных притоков Оби.
         Мартын шутил, подергивая ухо – привычка такая:
         -Ты у меня из такой глухомани, где ещё русалки водятся, лешие бродят.
          -Мой тятя видел лешего,  - рассказывала наивная, пригожая девочка, полетевшая, как мотылек, на яркую лампу огня в мастерской.
          -Русана, – улыбнулся он, – а можно я с тебя русалку напишу?
          - А как это?
          -Для начала надобно раздеться.
          Глаза у неё округлялись.
          -Ой, да ну! Чо попало!
          -Куда попало? Давай я вытащу! - смеялся он. - Ты, наверное, стесняешься позировать?
            -А это как – позировать?
          -Ну, чтобы я рисовал.
          -Ой, да ну! Чо смешить? Ну, какая с меня русалка?
          -А кто? Ну, если хочешь, я с тебя напишу эту… бабу-Ягу.
          Они от души хохотали – эхо по углам мастерской раскатывалось.  Белое лицо Русаны заливал такой очаровательный румянец – у Мерзлотина сердце подтаивало.          
          Сидя за столом и угощая девушку ароматным чаем, он серьёзно предложил, подергивая ухо:
          -Давай поженимся?
          Русана едва кипятком не ошпарилась.
          -Чо? Вот так вот – сразу?
           -Ну, почему? - Он смотрел ей в глаза. - Для начала подадим заявление.
           -Ладно, я подумаю. С мамкой посоветуюсь.
           Запрокинув голову с длинной гривой чёрный волос, Мерзлотин откровенно расхохотался.
           -Ты – прелесть!
           -А чо ты смеешься?
           -Да так. - Он приобнял её. – Дитя природы! Милое дитя!
           Русана осторожно отстранилась.
           -Уже темно.
           -Ну и что – что темно?
           -Свет бы пора включить.
           -Темнота – друг молодёжи.
           -Как сказать. И врагом может быть.
            Художник встал, вздыхая. Включил дорогую старинную лампу – на бронзовых лапках, с бахромою на зелёном абажуре.
           -Знаешь, откуда вот эта лампа?
           -Да откуда ж мне знать?
           -Из подвалов Зимнего дворца.
           -Зимнего? Это где революцию делали? - Русана недоверчиво прищурила глаза. - Ой, да ну! Поди, шутишь?
            Мартын задумчиво заулыбался, трогая шёлк бахромы.
           -При этой лампе – представляешь? – сам царь, может, работал.
           Девушка встала, затаив дыхание – представила царя перед собой. Потом спросила шепотом:
           -А как же она у тебя оказалась?
           -Просто. - Мерзлотин щелкнул пальцами над головой. - Ловкость рук и никакого мошенства. Купил. У одного чудака, которому страсть как хотелось опохмелиться. Ну, что ты вскочила?
           -Так поздно уже.
           -Это не факт. Присаживайся. - Мартын осторожно взял её за локоток. - Ничего не поздно. Будь как дома.
           Она огляделась – в который раз.
          -Ой,  правда! Здесь – как дома. - Русана улыбалась. - У бабушки моей точно такой же самовар, и прялка есть.
          -Так, может быть, она тайком картины пишет? Под одеялом.
          -Кто?
          -Бабушка твоя.
          И опять они задорно хохотали, а потом Русана всё же уходила, ссылаясь  на поздний вечер. Он провожал её до остановки и говорил, что будет ждать с огромным нетерпением, когда она вновь «нарисуется» в мастерской.
          И она не заставляла себя ждать. Ей нравилась бывать у художника. Голову слегка дурманил аромат растворителей, красок. Экзотическое убранство мастерской казалась частью родной деревни: старая прялка; золотистый пыльный сноп пшеницы; ржавые серпы; расписные русские костюмы; стоптанные  лапти; медвежья шкура, порченая молью, а может быть, мышами. Кроме того, ей была по душе сама атмосфера  художественной мастерской, то, что называется – богема. Вечерами – особенно зимними –   приходили  нарядные артисты, кудрявые поэты, чопорные писатели, солидные  врачи. Выпивая, они становились как дети – весёлые, раскрепощённые. Кто-то громогласно читал стихи, колошматя кулаком по воздуху. Кто-то песни ревел под гитару или под гармошку. А кто-то даже пробовал стоять на голове, показывая стойку индийского йога.
         И вдруг эта весёлость куда-то улетучивалась. Народ в мастерской становился через чур серьёзным. Там и тут – на манер молитвы или старинного заговора – звучали золотые имена:  Брюллов, Боттичелли, Рубенс, Караваджо, Рафаэль, Тициан, Айвазовский, Моне, Ренуар, Веласкес, Репин… А вслед за этой странною молитвой затеивалось нечто похожее на святотатство – так, по крайней мере, казалось наивной  девушке. Бог его знает, с чего начиналось, только порой за столом принимались громко, ожесточенно спорить. Краснели, сверкали глазами и накалялись так, что за грудки хватали друг дружку – гляди, чтоб не вспыхнула драка. Художники, артисты и поэты – как простые грузки в порту – громобойно  ругались, совершенно не стесняясь крепких выражений. Разносили в пух и прах авторитеты, бессмертных и великих запросто несли по кочкам.
        У деревенской девушки с непривычки волос на затылке шевелился, когда она слышала весь этот пёстрый базар.
        Мерзлотин в такие споры ввязывался с каким-то потрясающим азартом. Надувая жилы на горле, он кричал и сильным кулаком как будто забивал  каждое слово – точно гвоздь – в деревянный стол, заляпанный сухими красками.
       -Леонардо да Винчи? Ха-ха! Да этот ваш Леонардо в трапезной миланского монастыря Санта-Мари делле Грацие сделал такую похабную роспись…
        Оппонент Мерзлотина, покручивая усики, с нарочитым спокойствием уточнял:
      -Вы говорите о «Тайной вечере»?
       -Да, сударь! Да! – вскипал Мартын. -  Именно о ней.
       -И что же вам не нравится?
      -Позвольте! – Мерзлотин дергал себя за ухо – того и гляди, оторвёт. – Позвольте, сударь!  Да там же… Там целая куча вранья!
       -Неужели?
       -Конечно.
       -А где доказательства?
       -А вы возьмите, посмотрите еврейские и римские источники.
        -Ох, как мы глубоко копаем!
        -А зачем же мелко плавать, сударь? Читать надо,  смотреть. И тогда понятно станет: Христос и его ученики вообще не сидели на тайной вечере, они  лежали возле стола.
      -Пьяные, что ли?
      -Весьма остроумно!  - скривился Мартын. – Надо бы знать, что в традициях того времени было не сидеть, а возлежать около стола.
        -Допустим. И что же из этого следует?
        -А вот что. - Художник прошёл к стеллажам, какую-то пухлую книгу достал. – Давайте, сударь,  обратимся к Библии. Вот, смотрите, читаем. Это – евангелие от Матфея: «И когда они ели, сказал»… - Мерзлотин палец приподнял над головой – палец был испачкан краской. - Речь идет о Христе, понимаете, да? «И когда они ели, сказал: истинно говорю, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились и стали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи? Он же сказал в ответ: опустивший со мной свою руку в блюдо, этот предаст Меня». А теперь давайте посмотрим на картину. Здесь Иуда вообще торчит в конце пасхального стола. Как же он руку опустит в блюдо вместе с Иисусом?
         Тишина повисла в мастерской.
         Затем кто-то покашлял и признался:
         -Тут без бутылки хрен разберёшь!
        В мастерской засмеялись. Обстановка разрядилась. Опять вино и водочка зажурчали, разливаясь по бокалам и стаканам. Богема выпила и закусила, чем бог послал. Щекотливую тему «замяли», но тут же нашлась другая, не менее щекотливая. И  опять учёные умы стали погружаться в такие седые глубины времён – у бедняжки Русаны голова кружилась и распухала от  заковыристых, бесконечных  речей. И она, опуская голову, печально думала: «Нет! Я  ему не пара,  да и мамка против».
       Гости, как правило, разбредались за полночь, а то и перед рассветом. И только после этого  Мерзлотин отодвигал поллитру – и вдохновенно брался за палитру.
        Человек он был работоспособный, крепкий – этого пока ещё нельзя было отнять.  Ночи напролет он мог за пиршеством   просиживать с друзьями, а  потом – без перекура, без перерыва хотя бы  на короткий сон – мог, опять же сутками, возиться с красками,  холстами, подрамниками; мог с деловыми людьми встречаться, принимать заказы и точно в срок отдавать то, что было обещано.
         У него было много заказов. Запланированные картины соцреализма заставляли художника  приглашать в мастерскую то шахтера, то сталевара, то женщину, передовика производства, с такой замордованной физиономией, что…
         -С неё только лошадь писать! – критиковал он позднее. – Халтура! Как она мне надоела, бляха-муха, кто бы только знал! Скорей бы подкопить деньжат, да взяться за работу для души. Для вечности.
        В такие минуты Русана с жалостью смотрела на него.
        -А у меня маленько есть, - однажды призналась она.
        -Что? Кто у тебя есть?
       -Деньжата.
       -Это не факт! - Мартын махнул рукою. - Что я тебе – альфонс?
       -Альфонс? А как это?
       Он  ухмыльнулся.
       -Как? Сказал бы, да обидеть не хочу. Ты мне больше про свои деньжата не заикайся. У меня, слава богу, башка на месте, руки-ноги при мне. Всё впереди, золотая моя! И Лондон, и Париж будут валяться у наших ног! И даже страна Горландия!
         Русана посмотрела на глобус, пылившийся на окне.
        -Горландия? А это где такая?
        -А ты не знаешь? – Он подёргал свою мочку. - Есть такая страна. Там люди всё время горланят – счастливые песни поют. - Художник залюбовался, глядя на простое, а потому особенно прекрасное лицо деревенской девушки. Потом стал объяснять. – Друг у меня, школьный друг на уроке географии однажды ляпнул. «А это, говорит, страна Горландия». Учительница рот разинула – чуть мел не проглотила.
         И вновь они смеялись – теперь уже в объятьях друг друга. Хорошо им было той порой, так здорово, что, кажется, лучше не бывает. И в одну из таких вот золотых минут Русана потеряла голову… И после этого уже не стеснялась позировать голышом.  Только зябко ёжилась порой и говорила:
         -Мамка меня теперь убьёт!
         -Перестань, всё путём, - уверял он, – распишемся.
         -Когда?
         -А вот с халтурой чёртовой покончу, и пойдём.      
         Но когда с халтурой было временно покончено –  Мерзлотин «забыл» обещание. Самозабвенно взялся рисовать для души, для вечности. А поскольку у Русаны к тому времени животик уже взбугрился – пришлось ему других русалок «в омуте вылавливать».
           Она ревновала, однако помалкивала.
         -Если хочешь быть женой художника, - строго заявил он, - ты должна меня понимать. Как там у Пушкина? «Лишь юности и красоты поклонником быть должен гений!» Или как-то так, уже не помню. Ну? Чего надулась? Ну, не могу же я тебя нарисовать – с таким  вот пузом-арбузом. Мне надо в образ вживаться.
          -Да я понимаю. - Русана  тоскливо смотрела на беременный холмик под ситцевым платьем. – Я тебе, чую, больше нужна. 
         -А вот это уже глупости, мадам. Завтра пойдем и распишемся.
         -Ты сколько раз говорил!
         -Ну, занят я был. Понимаешь? - Он сердито бросил кисть. - Завтра пойдём и распишемся. Я уже там договорился. Ждут.
          Время шло, живот вспухал всё больше, а Мерзлотин не спешил туда, где ждали. И наступил критический момент, когда Русана тихо заявила, не скрывая горечи:
          -Эх ты, Мартышка! Тебе бы только по деревьям лазить, обезьян соблазнять!
           Он удивился её необычному тону.
           -Ты чего?
           -А того!- Русана поднялась. - Сюда я больше не приду. Понятно?
          -Тю! Да ты чо, дурёха?
          -Это верно. Дура я… Ну, что ж теперь? Буду умнеть.
           И она ушла.
           А Мерзлотин вроде как даже не заметил её демонстративного ухода. «С бабами надо пожестче! – думал он. – А то на шею сядут». Он  жил себе как жил, сутками пахал на поле соцреализма, затем что-то ваял для души, для вечности. То и дело он приглашал обворожительных натурщиц, молодых богинь, таких обалденных, отменных – у друзей-товарищей зубы едва не крошились от зависти. (Иногда подсматривали в щёлочку).
         -Уступи? – как-то попросил его один знакомый врач.
         -Не хами! – оборвал Мартын. – Работа для меня –  святое.
         -А после работы? Греховное?
        -А не пошел бы ты…
         -Но-но! Могу обидеться.
         Мерзлотин спохватился.
         -Извини, сорвалось. Ну, хочешь – уступлю.
         -Да ладно, - ухмыльнулся врач, - и у меня сорвалось.
         -Значит – мир? По рукам?
          Врач ему нужен был – как ценный кадр. Дело в том, что Мерзлотин порой своим натурщицам тайком подсыпал какое-то «приворотное» зелье, которое помогало забыться,   раскрепоститься. Редко, правда, но подсыпал. А вообще-то он любил своих натурщиц платонической любовью. Он боготворил прекрасно сотворенное женское тело, восхищался изяществом линий и форм. Он горячо и вдохновенно говорил об этом девушкам-натурщицам, и очень, очень  трудно было не попасть под его обаяние.
         Однажды Русана хотела вернуться к нему.
         Переломив гордыню и самолюбие, она тихонько пришла под вечер(у неё был ключ), а художник на диване… как бы это помягче сказать? В общем, он натуру изучал… Так досконально, так любовно изучал, что у Русаны в глазах потемнело – это был тот самый памятный диван, на котором они… Русана молча  бросила ключ у порога и, оглушённо покачиваясь, пошла вниз по лестнице, думая, что лучше бы не спускаться с девятого этажа – прыгнуть бы в раскрытое окно, чтобы раз и навсегда  покончить с душевною мукой.
         После этого она уже ни разу больше не бывала в мастерской, и Мерзлотин не скоро узнал, что  Русана дочку родила, голубоглазого ангелочка – Ангелиной звать. Родила и уехала к матери – Тамаре Терентьевне –  в ту самую святую глушь, где ещё водятся русалки в омутах, бородатые лешие бродят в лесах.
          Была середина июля, когда Мартын  на лёгком пароходике добрался до деревни, стоящей на притоке Оби. Денёчек выдался как на заказ – синее чистое небо, солнцем прогретые берёзы и тальники разомлели на берегу. Взрослые дяди и тёти со своей детворой плескались на отмели. Подчёркивая сельскую идиллию – игрушечный белый резиновый гусь плавал рядом с гусём настоящим, который, правда, время от времени косился на сомнительного своего собрата и насторожённо гоготал, хлопая крыльями по воде, как бы демонстрируя готовность улепетнуть, если учует какой-то подвох. Интересно то, что художник, глядя на искусственного белого гуся, с грустью думал, что это – именно он, Мартын. А почему? Бог знает, почему. Наверно, потому, что он никак не вписывался в эту нормальную жизнь: сидеть вот так на берегу, загорать или рыбку ловить, или с дочкой в реке плескаться – тут он себя чувствовал искусственным гусём. И в то же время, глядя на дружное  семейство, жгущее костёр на берегу, он с лёгкой завистью думал: «Ну, а почему бы так не жить? Мириться надо. Сходиться. Хватит дурью маяться. Дочку буду растить!»
       С такими мыслями он подошёл к дому Русаны, а точнее, к дому Тамары Терентьевны, её матери, которая оказалась бабой очень боевой – из тех, кто «Зимний брал и первые колхозы создавал», как шутили про неё в деревне. Ни разу в глаза не увидев Мартына – эта баба так возненавидела его, что не было, кажется, силы такой, которая смогла бы её заставить сделать обратный шаг – от ненависти в сторону любви.
        Мать Русаны вышла на лай собаки. Ледяными глазами окатила Мартына и твёрдо сказала – как отрезала:
           -Девочку ты не увидишь!
           -Да вы не имеете…
           Не дав ему договорить, она захлопнула калитку перед носом.
           Ошарашенный художник потоптался по траве около забора.   Посмотрел на бельевую верёвку, протянутую во дворе. Там полоскалось на ветру цветастое бельё малышки.
         Он кулаком постучал по калитке.
         -В чём дело? – вернувшись, спросила Тамара Терентьевна. – Вам что надо, гражданин?
          -Почему это я не увижу? – возмутился Мартын. - Имею право.
          -Нет, не имеешь!
          -Я всё-таки отец…
          -Кобель ты! На цепи надо держать таких, как ты!
           В нём закипала злость. Скрипя зубами, он молча посмотрел на бородавку Тамары Терентьевны –  над верхней тонкою губой. Смотрел на волосы, ёжичком торчавшие из бородавки. И почему-то становилось тошно, так тошно, того и гляди, чтобы не исполнил «Риголетту».
          -Да почему это я не увижу? – Ему был противен свой голос – просительный, дряблый. – Увижу…
          -Нет, не увидишь! Я не хочу, чтобы девочка  с малых лет смотрела на подонков.
           Мартын стал краснеть. Нервно подёргал за ухо. 
          -Я вас прошу! Откройте!
          -Ты сюда войдешь – только через мой труп.
            Он руку сверху протянул – попробовал открыть щеколду.
          Тамара Терентьевна повернулась к нему крепким задом. Пошла в дальний угол двора, собаку с цепи спустила. Косматый, рослый пёс дураком шарахнулся на «амбразуру» – забор зашатался, поскрипывая. Мартын, проседая в коленках, попятился, рукой невольно прикрывая горло. Собака, чувствуя поддержку и одобрение хозяйки, вновь отчаянно бросалась на забор, верхнюю тесину грызла. Перед глазами художника мелькали комковатые крепкие лапы; коготь царапал доску – как гвоздём. Зубастая распаренная морда выныривала – слюна летела брызгами через забор.
         -Вот сука, - отворачиваясь, прошептал Мартын, потом вдруг повернулся, крикнул: - Позови Русану!
         Довольная хозяйка стояла – руки в боки. Ноги – шире плеч.
        -Нету её! Нету!
        -А где?
        -В манде. Иди отсюда, говорю.
        Мерзлотин помолчал. Угрюмо забухтел:
        -Послушайте, я  же хочу по-хорошему…
        -Ты уже сделал по-хорошему. Хватит. Русана все глаза проплакала. Валяй отсюда. Ну? А то  дождешься, я тебя в тюрьму законопачу!
         -За что?
         -За неуплату алиментов.
         -Не пугай, - отмахнулся Мерзлотин, проявляя удивительную   осведомлённость. – Статья 157, часть первая. Исправительные  работы от двух месяцев до одного года. То есть удержание из зарплаты от пяти до двадцати процентов в доход государства. Если ты  не хочешь, чтобы я свои гроши дочке отдавал – могу отдавать в доход государства. Оно ведь у нас бедное – из века в век. 
         Сверкая стальными глазёнками, Тамара Терентьевна поцарапала  бородавку и ушла, ничего не сказав.
          Мартын оказался настырным; очень уж хотелось малютку увидеть. До вечера он круги нарезал возле дома. Бедный кобель охрип – устал облаивать, свалился у конуры, уже почти беззлобно поглядывая на непрошенного гостя.
          И наконец-то Русана появилась на крыльце. Постояла, поправляя волосы. Подошла, не поздоровавшись. Руки за спину спрятала. Мартын был неприятно изумлен переменами.  Повзрослела девка, подурнела. Зрачки погасли. Первые морщины глубоко проломились – на переносице, и возле рта. Брови густо разрослись. (Раньше они их выщипывала). Косматым козырьком брови нависли на глаза – взгляд  нелюдимым сделался, ведьмачьим. Грудь располнела, ядрами выпирала из выреза дешевенькой застиранной кофточки.  Талия жиром заплыла, да и не только талия – всё  тело квашней расползлось.
          Отстраненно, отчужденно посидели на лавочке под берёзой. Поговорили, изредка вонзая взгляды  один в другого – точно иголки с ядом.
       -Дочка-то не виновата!- бухтел  он, покусывая травинку, сорванную под ногами. – Я буду приезжать, я  буду  помогать. Я  вас люблю…
      -А я тебя, Мартышка, ненавижу! – прошептала  Русана, глотая  слёзы. – Леонардо Линчи, видишь ли,  для него не авторитет! А сам-то, сам-то кто? Чо ты такого создал? Тебе заборы красить – и то нельзя доверить. Ты же краску-то пропьешь, а кисточку по пьянке потеряешь!
       Сердце больно дернулось. Он замер, глядя в землю. Заострившимся взглядом воткнулся в неглубокую песочную воронку. Там барахтался бессильный муравей.
       -Возможно, ты права. – Он  сплюнул зелёную слюну вместе с пожеванной травинкой. – Да, права. Мы все – ничтожество. И я – кто я такой? Муравей перед лицом великой вечности… 
         -Ох, какие громкие слова! – Русана  хохотнула. Рот прикрыла рукой. – Ох, как я пугалась этих слов. Спервоначала. Все такие умные, начитанные. Говорят – как будто читают книжку. Складно так.  А чо за душою у вас? Вино да водка. Да эти натурщицы ваши… ****во. Вот такие вот! Во! – Русана показала неприличный жест.
        -Во, во! Мы уже стихами говорим. Сатанинскими.
        -С кем поведёшься.
        -С тем и надерёшься. Да.- Мерзлотин заскучал. Посмотрел на часы. Снова сплюнул зеленоватой, травянистой слюной. - Ладно, проводи меня к причалу.
         -Пойдём, - неожиданно согласилась она, поднимаясь. - А то будешь торчать здесь… как памятник несбывшейся мечте. Только на причале делать некого.
         -Как так?
         -Да так. Последний пароход уже ушёл.
         Он остановился.
          -А электричка?
          -Есть.
          Они пришли на станцию. Здесь пахло полынью, разогретым мазутом – шпалы пузырились от жары. Изредка хрипловато гаркал маневровый. Голуби на крыше вокзала ворковали. Вагоны с горки вдалеке с грохотом катились, толкая друг друга.  Из-за поворота потянулся длинный  товарняк, словно отбивающий чечётку. Станция стояла в таком месте, что железная дорога – большой дугою – огибала прибрежную гору. Поезда тут сбрасывали ход.
          Мерзлотин посмотрел на рельсы, проседающие под многотонной махиной. Обратил внимание на колесо, мерцающее суриком закатного луча. Усмехнулся чему-то. В глазах у него промелькнула сумасшедшая искра.
          -Сдохнуть, что ли?! – как бы сам себя спросил.
          -Сделай милость! – сказала Русана.
          Глаза его стали печальными.
          -Ты читала «Анну Каренину»?
          -А при чём здесь это?
          -Ни при чём. Ну, прощевай! – Мерзлотин неожиданно поцеловал её – не успела опомниться – и медленно, понуро побрёл к товарняку, замедлявшему бег.
          Русана сначала отплюнулась от поцелуя. Затем что-то почуяла – привстала на цыпочки.
        -Стой! – тревожно позвала. – Куда ты?
        Не оглянувшись, он руки вскинул над головой – вроде как сдавался на милость победителю.
         И опять она крикнула – уже истерично:
         -Стой, Марик! Стой! 
        Он вышел на откос, чуть-чуть пригнулся – и зверем  прыгнул под колеса поезда. Прыгнул с каким-то таким иезуитским расчетом, чтобы умереть не для себя, а для неё – для дуры деревенской. Горячие колесные пары, постукивая на стыках, накатывались медленно, хотя и грозно – в запасе было несколько секунд. С левой стороны он сиганул под поезд, а с правой тут же выскочил, ободрав  ладони и плечо, и мазутом маленько испачкав штаны на заднице.
         Русана  его потеряла из виду.
         Он для неё остался под колёсами.
         Выпучив глаза, крича белугой, Русана  бросилась к откосу – через платформу. Бежала так,  что каблуки ломались, и ногу  чуть не вывернула в лодыжке. Прихрамывая, приблизилась к месту «трагедии». А там – никого…
         Русана растерянно всхлипнула, рукавом вытирая под носом.
         Стрелочник к ней подошел.
         -Ты чего это,  девка?
         -А где же он? Где этот…
         -Кто? А-а! Этот-то? Который сиганул? – стрелочник высморкался на рельсы. Махнул рукой.  – Так он уж, девка, далеко.  Он спустился по той стороне, взял такси…
         Она вздохнула, вытирая слёзы.
         -Вот сволочь какая!
         -Бывает, - согласился стрелочник, закуривая. – Их, сволочей, и пуля не берёт, и поезда не давят.
         Русана с тех пор ещё больше возненавидела проклятого Мартына. 
         Шли годы, а точней сказать – бежали. Так нередко бывает с людьми, переходящими свой возрастной Рубикон, после которого Земля как будто начинает быстрей вращаться. Художник не мог не заметить, как уплотняется, меняется время. И вместе с этим менялось что-то в нём самом – в лучшую сторону. Он всё чаще думал о дочке, он Русане. Мечтал о крепкой семье, о размеренном быте. Нередко страдая бессонницей, ночами слоняясь по мастерской, он говорил себе: «Ну, сколько можно, чёрт возьми, сколько можно работать и жить в этой постылой мастерской, спать на дощатом диване, питаться бог знает чем, горло драть в каких-то глупых спорах,  какую-то сомнительную искать. Всё это – в прошлом, в молодости. Пора остепениться. Прав был поэт, который написал: «По главной сути жизнь проста – его уста, её уста!» Надо ехать к Русане. К дочурке. Тем более, что стерва эта – бабка Тамара – померла, царство ей небесное. Вот какая дурная была, прости, господи. Если б не она, так мы бы давно уже одной семьею жили».
         Однако ошибался он. Сильно ошибался.
         Русана крепко  хранила в душе  материнский завет – не  пускать  несчастного папашу на порог.
         Несколько раз он приезжал –  обвешанный игрушками, подарками как новогодняя елка. И всякий раз, как только он входил во двор, его встречали зубы злого кобеля – уже другого, молодого, ещё более свирепого, чем тот, который сдох. Оглушённый лаем, он  сидел на лавочке, курил, надеясь на то, что сердце Русаны дрогнет – она загонит волкодава в конуру и пригласит Мартына чайку попить, погреться у печи. (Он и зимой приезжал). Но Русана упорно не хотела его замечать. И однажды он предпринял попытку «штурмом взять избу» – хотел кобеля обхитрить, зайти со стороны огорода. Попытка закончилась тем, что в зубах волкодава осталась почти половина штанов, и до города Мерзлотин добирался как курва с котелком – снял рубаху, рукава связал на поясе, чтобы голый зад прикрыть. Осень была на дворе, а он ехал в майке, делал вид, что ему шибко жарко. После этого Мерзлотин озлобился и в следующий раз привёз «подарок» для волкодава. Открыл калитку и в упор всадил в собаку – в раскрытую пасть – увесистую пригоршню картечи. Потом спокойно подошёл к колодцу – выкинул обрез.
         Русана – белее берёзы – стояла на старом крыльце.
         -Где дочка? - Он по-хозяйски вошёл в избу и оглядел все  комнаты. Вернулся на крыльцо. - Где дочка, спрашиваю?          
         -В пионерском лагере, - сквозь зубы процедила Русана. - Доволен?
          -А ты? Довольна? - Он подошёл и залепил пощечину. - Сука! Ну, чего ты добиваешься? Ну, что вы за люди такие? Ну, почему я не могу увидеть дочку?
          Во двор вошёл сосед – стрельбу услышал.
           -Чо у вас тут? – тревожно спросил с порога.
          -Война и мир. Читал? - спросил Мерзлотин. - Нет? Ну, иди, почитай, а мы тут сами разберёмся. По семейному.
           Седой сосед Матвей – дядя Мотя – пошевелив кривым плечом, спросил в недоумении.
           -А зачем кобеля порешили?
           Выйдя во двор, Мерзлотин сплюнул в красную лужу возле ворот, где зудели зеленоватые мухи.
           -А он сам застрелился. От горя.
           Дядя Мотя закурил. Укоризненно покачал головой.
           -Собака-то моя была.
           -Твоя? – изумился Мартын. – Как это так?
           -А вот так. - Сосед рукою на дорогу показал. - Как только ты на горизонте появлялся, так я волкодава отдавал на прокат.
           Мерзлотин подёргал мочку уха.
           -Вот это номер! А зачем?
           -А затем, что у меня всегда душа горит! – Дядя Мотя поцарапал «душу» под рубахой, запустивши туда пятерню.
           -Ну, тебя ещё можно понять, - пробормотал художник. -  Но вот этих тварей…
           -А если понимаешь, - сказал дядя Мотя, - значит, надо решать вопрос. А то ведь, парень, я пойду в милицию.          
           -Ты лучше сходи в магазин. - Мерзлотин протянул ему солидную купюру. - Мы с тобою сейчас посидим под яблоней в саду, раздавим пузырёк по случаю знакомства.
           Прикрывая щеку, пламенеющую после пощёчины, Русана  закричала с крыльца:
           -Катись отсюда! Иначе сядешь! - Она подбежала к соседу и затараторила. -  Дядя Мотя! Дядя Мотя! Он меня хотел убить! Ружьё в колодец выбросил! Дядя Мотя, дядя Мотя! Будешь свидетелем! Да? Я тебе дам на чекушку!
          -Нет! - заартачился дядя Мотя. - Ниже поллитровки я не опущусь!
           Мартын за голову схватился.
          -Ой, бляха-муха! Куда я попал? И где мои вещи!
           И после этого уже не было ни слуху и ни духу от него. Изредка только Мерзлотин помогал им, деньги высылал в деревню, но что с них, с этих поэтов и художников возьмешь? Так, одни копеечные слёзы. Но дело даже не в этом.
          Мечта о тихой семейной жизни глубоко запала ему в душе, и он стал смотреть в глубину – в глубину женских образов, которые теперь случались рядом. Внешний глянец, внешний антураж мало теперь волновали художника. Рисуя портреты соцреализма –тяжеловатые лица колхозниц и передовиков производства – художник научился видеть внутренний мир человека. И всё чаще вспоминал он поэтические строки, посвящённые раздумьям о красоте: «Что есть красота? И почему её обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота? Или огонь, мерцающий в соседу?» Жизненный опыт говорил ему о том, что он нередко имел дело именно с тем красивым сосудом, в котором была пустота. Так что теперь он постарался выбрать сосуд, внешне пускай не эффектный, зато обжигающий искренним внутренним жаром. А когда он выбрал –не стал трепаться попусту, как в молодости: завтра, мол, завтра пойдём, распишемся. Нет, сегодня, сейчас. Он молча взял её за руку и привёл в самый ближайший ЗАГС – и они расписались без лишней помпезности, без шампанского и Мендельсона, мать его за ногу. Чем проще, тем лучше, надёжней. Правда, жена была уже далеко не девочка, и насчёт детей пока не получалось, но Мартын не буксовал на этом месте.  Главное – между ними было понимание. И притом такое понимание, что у него порою челюсть отвисала. Жена, к примеру, сама ему всегда напоминала насчёт того, чтобы – после каждой удачно проданной картины – деньги в деревню высылал. А потом дошло даже до того, что они стала сама этот вопрос «на контроле держать». И правильно делала. Мерзлотин – хотя и старался круто поломать свой образ жизни – всё-таки был человеком богемы; много денег уходило на куражи – незаметно, как вода в песок. Да и заграница высасывала деньги – похлеще пылесоса. 
       Между прочим, заграница – ни дна ей, ни покрышки – однажды подвела Мерзлотина под монастырь. С группой художников и несколькими чиновниками он поехал в страну «Горландию» и так там разгорланился, напившись до чертиков, такой дебош устроил в ресторане, а потом в отеле – многократно и громко аукнулось на государственном уровне. Вернувшись на Родину, художник попал в немилость как столичных, так и местных  властей.
         И всё в его судьбе вдруг покатилось кувырком, вверх дном перевернулось. Заказы проплывали мимо рук. Хорошие картины, какие были в личных закромах, он давно уже продал, а новые – по причине запоя и вселенской печали – рисоваться никак не хотели. В общем – засада. Глухая засада. Со всех сторон обложили красными флажками, как матёрого волка. Года три он жил в такой засаде. Долгами оброс, бородой до колен. Мастерскую чуть не продал с молотка, чтоб рассчитаться – хорошо, что рядом была жена. Уговорила пойти лечиться от алкоголизма. Кое, кое-как он выкарабкался из чёрного запоя. Крепко встал но ноги. Кисточка в руке перестала дрожать – мазки ложились точно, сочно. Он воспрянул духом. Осмелел и вновь пошёл по кабинетам чиновников. И вновь нашлись приличные крупные заказы и всякая другая мелочевка – не гнушался никакими подработками. Для себя, «для души, для вечности» теперь он почти не писал, а если что-то мастерил бессонными ночами – выходило нечто оригинальное, совсем не похожее на то, что он делал раньше. Жена, не понаслышке знающая мировое изобразительное искусство, с пониманием относилась  к нему. Но жена – это штучный товар. А сколько рядом было всякого нештучного – трудно сосчитать.
         -Чёрте что и с боку бантик! - критиковал  сантехник Саня, по- соседски время от времени приходивший к нему. - Раньше ты красивше малевал.
          Мерзлотин был внешне спокоен.
          -Дубак! - говорил он, покуривая. - Ни хрена не понимаешь, так молчи. Это – абстракция.
          -Об…сракция? Ишь, ты! - Сантехник принюхивался и отходил от картины.  - То-то я чую – как будто лошадь в рамку наворотила.
         -Пошел вон, дурак!
         -О! Да я-то здесь при чем? Ты же хотел услышать голос из народа?
         -Из унитаза твой голос.
         Сантехник Саня молча удалялся унося желчную усмешку на губах.
         За последние годы Мерзлотин «семимильными шагами» ушёл в абстракцию. Контуры его картин странно размылись и чудовищно размазались, будто писал  под водой или впотьмах первобытной пещеры, с трудом соображая, где какая краска. И точно так же размылся и размазался внутренний  мир художника – глаза подёрнулись дремучей поволокой. Временами он стал жить затворником, и друзья-товарищи в шутку прозвали его ШИЗАТВОРНИК.
         Многолюдная и шумная когда-то мастерская теперь целыми днями была пуста, тиха. По углам – вверху двери – паутина выткалась рваной занавеской. Лишь изредка звонили и заходили гости, глядевшие на мастера и на его работы – печально, с жалостью.
         -Да чо вы понимаете? - Он хмурился, дергая морщинистую мочку. - Настоящий художник – это почти патология, и тут ничего не поделаешь. Возьмите хоть Достоевского, эпилептика. Хоть Сальвадора Дали. Хоть меня. Ха-ха.
         -А у тебя-то что?
         -Как это – что? - Он опять хохотнул.- Плоскостопие.
         -А может, бесы? Бесы тебя одолевают? 
          Он помолчал, блаженно улыбаясь. 
         -Я вспомнил Христа, - проговорил, задумчиво глядя в дальний угол. - Помню как сейчас, ага. Христос подошёл к одному  бесноватому и хотел его вылечить. А тот говорит: «Этими бесами я кормлюсь». Вот так-то…
          Внутренний мир его, «кормящийся бесами», заметно покачнулся и готов был рухнуть в преисподнюю. Зато внешний мир стал выглядеть весьма благополучно, твёрдо. Мерзлотин богато обставил двухкомнатную квартиру жены – в знак благодарности за поддержку и понимание. Потом  обновил мастерскую свою, да и сам обновился, прифраерился – писк последней моды. «Кормящийся бесами», он вдруг сделался очень востребованным – как в России, так и за рубежом.
         Крепко встав на ноги, Мерзлотин дочку собрался навестить, но  Русана с девочкой давненько умотали из деревни – дом был продан. Мартын искал их в городе, с трудом нашел, но дверь открыли чужие люди – квартиру им продали года два назад.
        «Отыщу! - упрямо думал он. - Теперь не стыдно в глаза смотреть!»
        А время  летело между тем – как пуля. Мерзлотин понемногу сутулил, обрастал сединой. А дочка напротив – с каждой весной всё ярче зацветала. Дочка выросла, школу закончила и поехала поступать в институт – в Новосибирск. Потускневшая, простою русской бабой ставшая Русана,  к тому времени то ли подобрела, то ли поумнела, то ли просто-напросто из газет узнала сплетни о  «капиталах» Мерзлотина – так или иначе, она раза три, четыре звонила ему в мастерскую, но телефон молчал. Тогда она записку настрочила, а на словах наказала дочери: сходи, мол, Ангелочек, Ангелина, не гордись, у отца должны быть связи в городе, он поможет поступить, и вообще – обрадуется, как-никак не чужие.
          И она пошла.
          Дело было весной. Теплый дождь пробрызнул, в садах и парках буйно пахло цветущей сиренью, чистое небо нежно рдело вечерним светом, когда  Ангелина отыскала наконец-то мастерскую.  Поднялась на девятый этаж. Постояла возле двери, волнуясь и предчувствуя нечто необычное. Табличку с именем художника прочитала на двери – табличка с гравировкой сияла как золотая.
        И надо же было такому случиться: Мерзлотин в тот  день и в тот час ждал юную натурщицу, которую в глаза ещё не видел – по телефону договорился. 
         Ангелина едва-едва коснулась кнопочки звонка – дверь тут  же распахнулась, как будто её ждали и ждали с нетерпением.
        -Здравствуйте! - Девушка, стоя на пороге, загадочно улыбнулась.
        -Привет! - Художник был серьёзен. - Ну, проходи, красивая.  Как жизнь?
        -Да ничего.
        -Чайку попьешь?
        -Спасибо, не хочу.
        Художник поправил свою седоватую шевелюру. Широким жестом пригласил  в таинственное царство, сверкающее разноцветным витражом, багетом, пахнущее красками, загрунтованными холстами, засохшими и свежими цветами и фруктами для натюрмортов.
        -Учишься? – расспрашивал он.
        -Нет. Поступаю.
        -Куда?
        -В институт искусств.
        -Это хорошо. Ну, раздевайся.
      Голубые глаза Ангелочка  весело раззолотились. Ей было забавно – отец не узнал.
         -А хорошо тут у вас! Интересно! - Девушка с удивлением рассматривала мастерскую. - Вы один живёте?
         -Один. Как волк.
         Ангелина сняла свой розовый плащик. (Хотела записку от матери достать из кармана, и тут же забыла). Поёжилась, говоря:
         -Прохладная нынче весна.
         -Год на год не приходится. - Наклоняясь над ящиком, Мерзлотин достал тюбики с краской. - Ленивая какая-то весна. Солнце поедает снег без аппетита, не то, что другими  веснами – только шум стоит…
          Он складно говорил – это понравилось.
          -Можно сюда присесть?
          -Присаживайся, где тебе нравится. - Повернувшись, художник  в недоумении посмотрел на неё – в тонкой белой блузке, в чёрной юбке усевшуюся на стул посреди мастерской. - Ты чего?
          -А чо я? - Девушка быстро поднялась, будто села на что-то недозволенное.
          -Нет, я не понял. В чём дело? - Он нахмурился. - Раздевайся.
       -Как это? – растеряно спросила она.
       -Ты чо, не знаешь – как? В чём мама родила. Давай, мамзель, работать. У меня со временем – не густо.
      От смущения лицо её покрылось легким румянцем.
      -Так я же… это… - Ангелина хотела объяснить, кто она есть.
       -Ты опоздала, да ещё и кочевряжишься?
        Девушка прыснула.
        -Кочевряжишься? Мамка тоже так говорит… Ой, как тут здорово!  - Ангелина, приоткрывши ротик, снова пошла по мастерской, разглядывая полотна  с обнаженными Венерами,  Аполлонами, Атлантами и другими незнакомыми фигурами.
        Невольно залюбовавшись ею, художник заворчал:
        -Ну, и долго ты будешь вальсировать?
        -Ой! А это? Кто это? - Ей на глаза попалась картина с обнаженной  матерью – Русаной. Уж кто-кто, а дочка не могла не узнать родное, до последней родинки любимое тело. - Кто это? Кто?
       -Первая любовь. И она же последняя…  Ну, так что? - Мартын подергал мочку уха своего. - Будем работать? Или как? 
      Ангелина засмотрелась на мамку – нарисованную. И вдруг подумала: «Ей можно, а мне нельзя?»
     -Конечно! - заявила она с лёгким вызовом. - Будем работать!
     -Ну, вот, другое дело. Раздевайся.
     Мерзлотин включил негромкую классическую музыку, благовонные  какие-то  палочки зажёг – запахло ароматно и головокружительно.
       Стройная девушка – в фиолетовом узеньком купальнике – присела на край специальной подставки. Шелковую красную накидку на бёдра положила. Художник дал ей букет живых цветов – специально купил.
      -Не холодно?
      -Нет.
      -А чего ж ты покраснела? Как с морозу.
      -Да так. Непривычно.
      -Первый раз позируешь?
      -Ага.
     -Ничего, пообвыкнешь.
     -Да нет. Не хочу.
     -Что – не хочу?
     -Привыкать.
     -Это не факт. Поначалу многие стесняются, а потом…
     -А что потом?
     -Не выгонишь отсюда.
     -Почему?
      Художник пожал плечами.
     -Жажда бессмертия!
     -Как это?
     -Человеку хочется увековечить себя. Прославить.
     -А мне так не хочется.
     -Ну и прекрасно. Значит, не будешь бегать по мастерским. В одном экземпляре останешься – только здесь, у меня.    
     Художник говорил спокойно, буднично. Он был весь в работе  – необычной, правда, но всё-таки работе, и всё это располагало, вселяло доверие, снимало тревогу.
        -Опусти накидку…
        -Так?
        -Пониже. Ещё ниже.
      На щеках натурщицы проступили розовые пятнышки  стыда и смущения.
         -А ты знаешь, кто я?
         -Во, молодежь! - Он покачал головой. - Мы уже на «ты»? Ну-ну, и кто ж ты?
         -Я твоя… - Ангелина хотела сказать: «твоя дочь», но вместо этого лишь тихо засмеялась, глядя, как у художника брови вверх поползли.
         -Моя? Так прямо сразу? - Он замер возле мольберта. - Ну, блин, молодежь! Быстрее молнии…
         И Ангелина опять рассмеялась – погромче. А Мерзлотин нахмурился вдруг. Руки дрогнули – палитру чуть не выронил.
         -Свет уходит, - пробормотал он, оглядываясь на окно. - Давай помолчим, ты мешаешь работать.
          И он самозабвенно стал набрасывать тонкие линии стройной фигуры,  выпуклость юных грудей, изящные изгибы хрупкого плеча, бедра. Чуткая рука художника иногда вдруг замирала на  половинчатом движении  кистью.
        -Надо же! - вслух размышлял он. - Бывает же такое! Как ты здорово похожа…
        Натурщица улыбнулась.
      -На кого?
     Он подергал мочку уха.
    -На первую мою любовь.
    -Правда? Ой, как интересно! - Натурщица, на минуту забываясь, приоткрыла накидку. - Расскажите, а когда вы, как влюбились?
      Отложивши кисть, он закурил. Помолчал, любуясь юным телом.  Отвернулся к окну, за которым смеркалось. Его слегка знобило – нервным, всё глубже проникающим ознобом.
     -А не выпить ли нам, золотая?
     -Ну, что вы, что вы. Я не пью! Мне мамка не велит…
     Мерзлотин засмеялся.
      -А чаю? А соку?
      -Соку можно. Ой! - Спохватившись, натурщица прикрыла соблазнительную часть своей натуры. - Прошу прощения.
      Руки художника стали потеть и наполняться тяжестью – от прилива крови. Он тяжело задышал, опуская глаза. Постоял, глядя в пол, окроплённый засохшею краской всех цветов радуги. Сутулясь, пошёл за невысокую ширму из грубой материи. Достал коробочку, где были порошки и таблетки  «приворотного» зелья, помогающего раскрепоститься юным натурщицам.
        Бокал заискрился в его руке – закатное солнце на мгновенье попало, когда он выходил из-за ширмы.
       -Держи, мамзель.
       -Спасибочки.
        Девушка выпила сок. Улыбнулась.
        -Хочешь знать, кто я такая?
        -Хочу! - признался художник, вложивши в это слово какой-то странный, потаённый смысл. - Очень даже хочу!
        -Я давно собиралась к тебе… - Глаза у натурщицы нехорошо заблестели, и всё то, что она думала сказать – вылетело вдруг из головы. И хохоток её – совершенно неуместный – сделался громким до неприличия.
       -Всё нормально? - вкрадчиво спросил художник.
       -Отлично. Только что-то… Душновато как-то…
       -Может быть, окно открыть?
       -Открой. Хотя не надо. - Девушка потрогала горячие виски. - Я всё равно пойду сейчас домой.            
        Плавно поднявшись, она завернувшись в  дорогую красную накидку и закружилась по просторной мастерской, неожиданно взявшись изображать из себя  испанского тореадора. То посмеиваясь, то хмурясь, она стала шелковой красною тряпкой дразнить «быка». И Мерзлотин вдруг начал ей подыгрывать –  глупо, дико. Он опустился на четвереньки и замычал, бодая красную тряпку. А потом натурщица немного побледнела и затихла, уронивши накидку. Отстранённо улыбаясь, она опять хлебнула «колдовского» соку и раскрепощено, фривольно прилегла на диван, повторяя позу классической Венеры, смотревшей на неё из глубины мастерской.
       -Солнце пропало!  - перехваченным горлом подытожил художник, посмотрев за окно. - Пропало, чёрт возьми! Какая тут работа? 
        Незнакомая яркая птица влетела в раскрытое  окно и, не найдя обратную дорогу, стала биться грудью в пыльные стекла, собирать по углам паутину.
      Лихорадочно вытирая ладони какою-то бархатной тряпочкой, Мерзлотин скрылся за грубой ширмой, где стоял журнальный столик с  коньяком и фруктами. Горлышко бутылки вспыхнуло суриком закатного луча, и Мерзлотин почему-то вспомнил, как он в молодости бросился  под поезд, под колесо, окрашенное вот таким же кровавым суриком. И в глазах у него промелькнула сумасшедшая искра…………………

 
                *        *       *               
   
        Записки журналиста на этом заканчивались, если не брать во внимание черновые фрагменты, наброски.
         Поднявшись, Евдоким Посветов понуро постоял возле окна. Сигаретный пепел с груди стряхнул.
        Лена-река за то время, пока он читал, потемнела: солнце мягко упало за горы, в далёкую тайгу – кроваво-багряная  краска зари, широкой полосой растекаясь по изломанному горизонту, облака и тучи поджигала, обагряла берёзы на взгорках, воспламеняла  холодную воду на противоположном берегу. И вся эта закатная  картина – почти что в половину стылого северного неба – вселяла в душу чувство великой тоски и тревоги. Казалось, будто в дальнем далеке бушуют необъятные пожары, в которых гибнут люди и тайга, а ты стоишь вот тут – возле окна – и ровным счётом ничего не можешь сделать для их спасения.
        Сокрушенно вздыхая, Посветов прошёлся по кабинету редакции, где было чертовски накурено – бычков полная пепельница. Остановившись  около стола, он полистал последние страницы записок журналиста, будто надеясь найти продолжения.
        -А дальше-то? - глухо спросил. - Что было дальше? 
        Распахнув скрипучую фрамугу, Никита Андреевич тоже прогулялся по кабинету. Свежий воздух зашевелил бумагу на столе. Крошки пепла, как серые мухи, закопошились в пепельнице и вприпрыжку побежали по столу, соскакивая на пол.
         -А дальше… - вдруг свирепо сказал журналист, - я бы таких козлов расстреливал на месте! 
         Покосившись на него, Посветов пожал плечами.
        -Так он же не знал, что это дочь.
        -Ну и что?
        -Нет, я понимаю, что это скотство…
        -Да ни фига ты, старичок, не понимаешь, если говоришь: «он же не знал»! Ты как будто его защищаешь!- Согрин закурил, и снова покружил по кабинету. - Знал или не знал – какая разница?
         -Большая. Так мне кажется. Нет, я не собираюсь его оправдывать…
         -А я не собираюсь тебя слушать.
         -О! Ты чо завелся?
         -А то! - Никита Андреевич посмотрел на фотографию в раме, где дочка с мамой сидели в обнимку. - Ты – вольный казак, ходишь-бродишь по свету… Товарищ Посветов.  А вот погоди,  будут ребятишки у тебя, тогда узнаешь!
         -Приходите через тыщу лет, там поговорим. Да?
         -В каком это смысле?
         -Да я Маковского вспомнил. Он же твой любимый, кажется.
          -Жена – моя любимая. И дочка.
          -И точка! - усмехнувшись, подхватил Евдоким. - Ещё не хватало поссориться нам из-за этой «Жемчужины».
        За окнами темнело. Берега сливались с небесами. Мимо редакции проехала машина  скорой медицинской помощи – яркие фары вдруг полоснули по кабинету, на мгновенье высветляя стену, потолок.
        Согрин, вышвырнув окурок в форточку, неохотно заговорил:
       -Судебно-медицинская экспертиза года полтора потом не могла признать его ни больным, ни здоровым. То ли он так хорошо «косил» под дурака, то ли, в самом деле, болел шизофренией? Шизотворник всё-таки. - Покосившись на Евдокима,  приятель ухмыльнулся. - Чёрт  их знает, художников этих, поэтов! Им же всем подряд или, по крайней мере, через одного можно смело ставить диагнозы психических болезней. Хотя то, что было в мастерской – это уже не болезнь. Это, как мне кажется, где-то за пределами… - Согрин зубы стиснул. Твёрдо повторил: - Я бы таких сволочей на месте  отстреливал! Как бешеных собак!.. Но советский наш, самый гуманный суд решил иначе. И вот он, скотина, сидит. Скоро, нет ли – отсидит, на волю выйдет. Радоваться будет солнцу, ветру. А  девчонка-то… Ку-ку…
        Ресницы Евдокима дрогнули.
        -Что значит – «ку-ку»?
        Журналист поглядел на фрамугу, жалобно застонавшую под порывом холодного ветра. 
       -Она хоть и звалась Ангелочком, но летать не умела.
       -Не понял.
       -Мастерская на девятом этаже. Окно было открыто. Чо непонятного?
         -Спрыгнула?
         -Ну! - Согрин кулаки потискал за спиной. - Правда, не на смерть.
        -С девятого? – присвистнул Евдоким. - И не насмерть?
        -На деревья упала. Там большие деревья росли. С тех пор у неё что-то с головой. В желтом доме лежит постоянно. Где-то в этом… в Камне-на-Оби.
          Они помолчали.
          Ветер надсадно стонал за окном.
         -Да это уж не Камень-на-Оби, - задумчиво проговорил Посветов. - Это какой-то страшный Камень-на-Душе!
           Ведро загремело за дверью. Мокрая швабра шлёпнула по полу – заелозила. Затем в кабинет постучали – заглянула пожилая техничка, повязанная тёмным платком, из-под которого просыпалась на лоб седая прядка.
            -Вы долго ещё?
            -Нет, Матвеевна, уже уходим! - заверил журналист. - И так засиделись. Там дочка меня потеряла. И жена изворчалась.
             На улице было студёно. Лужицы ледком позвякивали под ногами. Западный склон небосвода хранил ещё память о золотистой заре – слабая полоска соломинкой тлела вдали между горами и тучами. Но темнота с каждой минутой сгущалась. Земля и небо становились неотличимы – в объятьях друг друга.  Крупные, чистые звёзды – широко и узорно – рассыпались в горней вышине, склонились над берегом Лены-реки, отражаясь на её стальной поверхности, взрыхлённой ветром. Густая, вязкая вода текла нерасторопно, тяжело. А воздух над землёй как раз наоборот –  становился легче лёгкого и звонче звонкого. В предчувствии большого ледостава полночный воздух над рекой наполнялся  призрачными, сонными стозвонами – словно льдинки зарождались где-то, хрусталём хрустели, пытаясь прилепиться к берегам, в верховьях уже густо выбеленным извёсткой инея. И тонкий, ущербный месяц, до утра сверкая на чёрном стрежне, качался алебастровыми льдинами.

                *         *        *

         Через полгода Евдоким Посветов покинул якутский Север, оставив подаренную картину у знакомого журналиста. Но  «голубые глаза ангелочка» долго ещё стояли перед его воспаленным воображением – как два больших, диковинных цветка, до краёв налитые горючею росой-слезой, готовой прожечь и снег, и лёд, и вековую мерзлоту. А потом эти горючие цветы завяли в  «красной книге» памяти,  залегли куда-то между её бесчисленных страниц. И только через много лет судьба заставила Посветова вернуться к этой печальной истории, пережить её заново, и точку поставить – раскаленную точку, свинцовую.
          Однажды осенью, по творческим делам направляясь в командировку на Крайний Север, он нежданно-негаданно оказался в Якутске – сделали вынужденную посадку. Была грозовая зловещая непогодь – дождь вперемежку с градом колотил по стенам, по стеклам аэропорта. Скучая, зевая, Посветов читал газеты, разгадывал кроссворды, затем отправился  фланировать по аэровокзалу  и среди пассажиров приметил  одного седого офицера, лицо которого показалось странно знакомым. Кажется, Посветов где-то видел уже эти густые брови, узелочком сросшиеся на переносице, этот крепкий волевой подбородок, выступающий вперёд, эти серые глаза,  глядящие как будто через прицел.
         Остановившись напротив капитана внутренних войск – метрах в пяти, Евдоким мучительно пытался вспоминать, где он видел этого седого человека. Может, и не вспомнил бы, но вдруг сам офицер – посмотревши на него «через прицел» – широко улыбнулся и  подошёл, поскрипывая хромочами. Вскинул руку – под козырёк.
        -Гражданин поэт? – бухнул басом. – Я не ошибся?
        -Нет, ошиблись.  Гражданин прозаик.
        Они засмеялись. Обнялись, похлопывая по спине  друг друга.
        -А что такое? Почему прозаик? – удивился капитан.
        -Пушкин так завещал.
        -Да ну? Кому? Вам, что ли?
       -И мне в том числе…
        -Интересно, а что завещал?
        -А то, что  «лета к суровой прозе клонят, лета шальную рифму гонят». Вы-то как поживаете? - Посветов  старался вспомнить имя-отчество офицера, но никак не мог. - Смотрю – уж капитан. Дела идут?         
       Офицер поцарапал шрам на подбородке.
       -Дела идут, контора пишет.
       -Так вы всё ещё там? В конторе той?
       -Да боже упаси! - Капитан перекрестился крепким кулаком. - Не… Я уже на пенсии. Почти.
       -А форма?
       -Главное не форма, а содержание! - пошутил офицер.
        -А форма-то другая, - с грустью заметил Посветов. - Не советская.
        -Так и страна другая! - Капитан вскинул белые брови, посматривая по сторонам. – Сколько воды утекло!.. Может, пойдём, присядем где-нибудь?
        -С нашим удовольствием.
        Они пришли в кафе. Сели за столик. Плечистый капитан широким жестом смахнул со скатерти какую-то соринку. Тёмным выпуклым ногтем  глухо щёлкнул по кадыку.
        -Вы как насчёт ста грамм? Не возражаете?
        Евдоким улыбнулся.
        -Возражаю. Двести.
        -А-а! – Офицер хохотнул, сверкая фиксами. – Замётано!
       Они «ударили» по коньяку. Разговорились, как старинные друзья.
       Капитан  Каретников,  бывший замполит  якутской зоны строгого режима, выглядел теперь совсем не строгим. Тонкая нижняя губа отвисла после третьей рюмки. Глаза железобетонного цвета заметно потеплели. Морщинистые мешки под глазами немного расправились.
        Посветов расспрашивал:
        -Ну, и как вы там до пенсии дожили? Без приключений?
        -Нормально. - Седой офицер, усмехаясь, поцарапал шрам на подбородке и с чувством исполненного долга сообщил: - Я там честно отсидел своё. Да-да. Что вы так смотрите? А вы как думали? Зеки спят, например, а я – как на иголках. Хожу и думаю, как бы дёру не дали. Они после работы в футбол играют, а я – опять на нервах. В оба глаза гляжу за ними. И вот так – год за годом. Кто-то из них освобождается, до дому едет, а я – остаюсь за решёткой. Вот такая служба – мёдом не покажется. Так что я свой положенный срок оттянул – ха-ха! – от  звонка  до звонка. Теперь вот вышел на волю. То бишь, на пенсию. Последние бумаги оформляю.
         Евдоким макушку почесал.
         -Во работёнка, скажи на милость! Ну, и сколько же вы «оттянули»?
         -Много, - неохотно пробасил капитан. – Знаете, на зоне есть поговорка: возраст – это не подвиг. Так что никакого подвига в том нет, что я досидел до пенсии.
          В кафе, где находились они, играла приглушенная лирическая музыка. В дальнем углу виднелась картина в дорогом багете.
         Показав глазами на полотно, Евдоким спросил:
         -А помните художника? Мерзлотин, кажется?
         -Ну, неужели! - Капитан пожал плечами – погоны встопорщились. 
         -Ну, и как он? Вышел на волю?
         Офицер как-то странно поморщился.
         -Да, вышел весь…
         -А поточней?
         Каретников бутылку взял со стола – разлил по рюмкам то, что оставалось.
         -Бежал он… Как в песне… «По тундре, по железной  дороге, где мчит курьерский «Воркута-Ленинград».
         - Убежал? Вот те раз! - Евдоким даже икнул от растерянности. - Как же вы там охраняли?
         -Да нет. Была попытка. - Наклонившись, капитан поставил пустую поллитровку  возле ножки столика. - Глупая, кстати, попытка была. Причём – зимой. Куда зимой-то? Глупо. В основном у нас это пытались делать летом.  А зимой обычно никто не рыпается. Это уж он специально. Видать припекло, дальше некуда.
       -Как это так – специально?
        Каретников прищурился, глядя за окно. Вздохнул.
       -Так он ведь знал, что будут стрелять на поражение!

                *       *       *

         Свинцовые градины, похожие на пули, перестали лупцевать по крыше, по стеклам аэровокзала. Гром затихал над тундрой, укладываясь где-то за чёртой горизонта. Тёмное низкое небо стало понемногу «подрастать»  – ветер, набирая силу, погнал облака и тучи в вышину. Прошло ещё, наверно, с полчаса, и в небе над Якутией заулыбалось солнце, промытое грозой, – зазолотилось ярко и задорно. Там и тут щедро высыпаясь в лохматые облачные дыры, солнце искрометно играло в реках и озёрах тундры, в лужах возле аэровокзала, где уже вовсю резвилась ребятня и утробно, сыто урчали голуби.
          Самолёты стали приземляться и взлетать – земля подрагивала.
         Посветов с капитаном вышли на крыльцо. Сощурились – будто лимон разжевали, закусивши коньяк. Воробьи и голуби, слетая с крыши,  пытались клевать бледно-голубое небесное «зерно»  – крупные градины, исходящие сизым дымком. Площадь перед аэровокзалом наполнялась народом.
        -Жизнь продолжается, - задумчиво проговорил Каретников.
        -Слава богу! - согласился Евдоким, кивая на молодых людей поблизости.
        Парень и девушка, взволнованно шагая друг другу навстречу – почти не ощущая земли под собой –   остановились около широкой лужи, где плавало отражение рваной лазури и слепящего солнца. Широкоплечий русоголовый парень протянул черноглазой девушке большой белый букет. Они обнялись, поцеловались. Три цветка из белого букета упали в грязную лужу, до краём наполненную слепящим солнце.
       -А ведь она приезжала к нему! - неожиданно вспомнил Каретников, напряжённо глядя на влюбленных.
        -Кто?
        -Жена. Русана, кажется.
        -Приезжала? Когда?
        -Да уж давно… Ей было лет сорок по паспорту, а посмотреть – старуха. Седая,  горбатая, с тросточкой.
         Посветов обескуражено покачал головой.
        -А зачем приезжала?
        -Ну, это уж, знаете…- Каретников развел мосластыми руками. - Чужая душа – потёмки. Говорят, что на суде она высшей меры требовала.
         -Расстрела?
         -Ну. А потом,  когда приехала – это уже лет пять он отбарабанил… Приехала и говорит, что он, мол,  сильно болен, надо лечить.
         -Вот вам русский характер! – печально и в то же время восхищенно воскликнул Посветов.
         -Не знаю, какой там характер, русский или французский… - Каретников достал папиросы. - Не курите?
         -Нет. Что ещё говорила она?
         -Да всего не упомнишь! Говорила, что он гениальный. Достаточно, мол, посмотреть на «Жемчужину женского взгляда». Вы помните?
         -Да… Я картину-то в Ленске оставил, у друга, - с досадой сказал Посветов. -  Всё думал забрать, а три года назад – вы же знаете – в Ленске было  наводнение. Пропала картина.  И  друг мой после наводнения куда-то переехал. Но я эту «Жемчужину» – верите, нет ли? – даже во сне порою вижу те глаза! Ей-богу!
         -Чо? Так сильно проняло?
         -Проняло. До печёнок.
         -Это нервы, - заключил Каретников и запыхтел папиросой. - А мне так, извините, всё это мазнею показалось. Или не прав?
           Евдоким помолчал.
           -Всё в жизни относительно, - дипломатично ответил. - Но дело не в этом. Пускай даже мазня. Не в этом дело. Тот художник – как ни странно – стал для меня учителем.
            Каретников сухо спросил:
            -Неужели? И чему же он вас научил?
           -Он предостерёг меня от многих печальных ошибок. Научившись мало-мальски писать, я мог бы, например, куражиться в богеме. Потом, когда книги пошли, мог бы флиртовать направо и налево со своими юными поклонницами. Да мало ли!.. 
           Капитан  докурил папиросу. Поглядел в разголубевшееся небо.
           -А знаете, я тоже иногда  вспоминаю ту печальную картину. Вспоминаю и думаю: а почему, интересно,  «жемчужина» женского взгляда? Ни алмаз, ни бриллиант, ни золото, а именно – жемчужина. Почему?
          -Да. Вопрос ребром, как говорится.
          -Вот то-то и оно! И вы не знаете?
          -Вроде бы знал, но забыл.
          -Это хорошо.- Капитан усмехнулся. - Хуже, когда не знаешь, да позабудешь. - Он прислушался к голосу диктора. - Ну, ладно, мне пора. Удачи вам!.. Я как-то раз увидел вашу книжку в Москве на прилавке, порадовался. «Отпусти мне, Господи, грехи, больше я тебя не потревожу…»
          -Увы! - покаянно выдохнул Посветов. - Сколько раз ещё придется потревожить Господа!
          -Мне  тоже, - нехотя признался капитан, царапая шрам на подбородке. - Ну, всё. Будьте здоровы. Честь имею.
       И они распрощались. Навсегда, может быть.
       Потом пришла пора взлетать и Евдокиму Посветову.
       И уже в самолете, на большой высоте пролетая над северным, необъятным простором, над широкими руслами рек, над студено пылающей осеннею тундрой, Посветов неожиданно вспомнил о том, как рождается жемчуг в природе. Очень просто рождается – и гениально. Случайная песчинка, попадая в раковину моллюска, причиняет ему постоянную  муку, нестерпимую боль, и со временем – словно бы из этой  боли, из этой муки! – возникает скатная, бесценная  жемчужина. Так просто, кажется, и так легко – из какой-то бросовой песчинки, до поры, до времени блуждающей в глубинах  мирового океана.   


               


Рецензии