Дневник его жены
Осень слегка оглушила своим неожиданным приходом. Распаренное и уставшее от жары лето, не готовое к сопротивлению, с услужливой поспешностью освобождало некогда освоенное пространство. В неестественно плотном, ещё тёплом воздухе встревоженное воображение угадывало скорый приход холодных фронтов. Поэтому каждый солнечный день воспринимался как подарок, радуя отсрочкой надвигающейся непогоды.
Отождествляя смиренность уходящего лета со своей победой, осень профессионально и не торопясь наносила последние штрихи: причудливо разукрашивала кусты и деревья и, насладившись многоцветьем, донага раздевала их; закрывала небо серой пеленой, заставляя на время забыть о бесконечности; безжалостно изматывала мелким затяжным дождём, воспитывая покорность и терпение, а напоследок убаюкивала надежду заунывной колыбельной песней ветра.
С каждым приходом осени в ослабевшую душу Уварова неуклонно вползала меланхолия, словно малоподвижная, нерасторопная и не очень желанная гостья. Она вынуждала его поднимать глаза к небу и провожать клинья улетающих птиц, учила вслушиваться в грустную мелодию падающих листьев, беспокоила кладбищенским запахом сырости. Она усиливала тоску одиночества.
Нынешний её визит почти ничем не отличался от предыдущих, разве что ещё больше укрепил предчувствие надвигающейся … Он по-прежнему не смог примерить на себя это слово, малодушно поставил многоточие и переключил внимание.
Окна его двухкомнатной «чешки» обращены во двор. О том, что это несомненное преимущество, четыре года назад в один из мучительных вечеров излишне подробно, словно чего-то боясь, рассказывал сын. Помнится, тогда его вдохновенное красноречие казалось неуместным и слегка раздражало. Можно предположить, что раздражение было обоюдным до того самого момента, когда отец, желая поскорее закончить разговор, весьма резко оборвал его своим согласием.
«Света была бы довольна». По пути в кабинет эта мысль рассыпалась на осколки, которые болезненно покалывали в груди. «Света, Светочка, Светлячок… была бы… была… довольна». Но её не было. Вот уже три месяца и пять дней. Сердце… Её такое нежное, такое чуткое и такое хрупкое сердце. Не уберёг…
Кабинет, он же и библиотека, только усилил боль, поскольку всё в нём напоминало о жене. Он так и не перевязал фотографию траурной лентой, и она стояла на письменном столе по-прежнему живая и весёлая. В шкафу на полках скучали купленные ею книги. Много книг. В основном по живописи и музыке, мемуары, альбомы… Она приобретала их в букинистических магазинах и на книжном рынке, куда непременно выбиралась не реже одного раза в неделю. В отличие от мужа Светлана любила читать. Он же, будучи заместителем министра экономики, уже давно ничего не читал, кроме специальной литературы, всевозможных отчётов, справок и докладов, на которых почти машинально ставил свои резолюции. Теперь после смерти жены ему казалось, что кто-то поставил штамп «второстепенно» и на его жизни, на этой унылой последовательности ниспадавших с луны бледных дней.
Собственно сыну и не нужно было убеждать его в целесообразности обмена. Как-то незаметно он и сам пришёл к этому решению. Видимо, не по размеру велика и просторна для угнетавшего его одиночества оказалась их четырёхкомнатная квартира, слишком много осело в ней болезненных воспоминаний. Он понял это. Как понял и министра, с которым дружил ещё в институте и который после одного из совещаний по выработке антикризисных мер, отчаянно борясь со смущением, предложил ему уйти на пенсию.
Тогда, боясь сойти с ума в плотно обступившей его пустоте, он суетливо и слишком поспешно стал готовиться к переезду в «двушку» сына. Среди вещей, которыми вопреки здравому смыслу он заполнял ящики, преобладали безделушки, ещё не так давно любимые ею: чёрная турка (джезва, как она её называла) с отвинчивающейся деревянной коричневой ручкой, календарь ушедшего года с видами Венеции, старый будильник с двумя серебристыми колокольчиками…
Если бы он был не экономистом, а философом, то наверняка знал бы, что метафизическая и душевная пустота разделены бездной. Той самой, которая противопоставляет смерть и жизнь и куда так страстно желают заглянуть любопытные. Но она же и объединяет, привлекая бесконечным потенциалом, способным одаривать. Воистину, драгоценнейшим подарком обернулась для него, найденная в нижнем выдвижном ящике книжного шкафа, бордовая общая тетрадь, исписанная её рукой.
Первый лист остался чистым, и, видимо, в этом заключался некий смысл, раскрыть который теперь уже не представлялось возможным. Зато второй обдал его жаром воспоминаний об их первой встрече.
«Созревшему во мне решению завести этот дневник я обязана событиям, произошедшим со мной в течение последних месяцев. Я постараюсь быть предельно честной, иначе – это пустая забава. Я буду стремиться писать умно и красиво, чтобы мне шестидесятилетней ( о Господи! ) не было стыдно за себя двадцатипятилетнюю. А если я сегодняшняя покажусь себе через тридцать пять лет слишком категоричной, наивной и примитивной, то обещаю строго не судить. И да будет мир в моей душе сейчас и через много-много прожитых лет, которые, надеюсь, не окажутся банальными, скучными или подлыми! Таково незатейливо-искреннее пожелание молодого предка старому потомку. Итак, несколько месяцев назад случилось то, что для меня имело значение не меньшее, чем для страны – освоение целины или полёт её гражданина в космос. Я влюбилась!!!»
…
«Мы пили чай из стандартных белых чашек в красный горошек, а мои несмелые мысли, поощряемые учащённым сердцебиением, уже рисовали первые узоры мечты. Как сказала бы Гренадёрша, мечты низменной, глубоко безнравственной и недостойной высокого и светлого образа человека, а «рисовали узоры» она заменила бы на «плели паутину». Я улыбнулась, представив её вдруг пылко влюблённой».
Оторвавшись от чтения, Уваров живо представил ту беспечную и лёгкую как тополиный пух пору их влюблённости, когда прошлое и будущее снисходительно смирились с господством настоящего в виде мажорной бесконечности остановившихся мгновений, когда разум бездействовал, а волнение и успокоение являли собой ни с чем не сравнимую гармонию… Он не знал, кого Светлана называла Гренадёршей, но отлично помнил тот чайный сервиз её родителей, чашку из которого он однажды нечаянно разбил.
Аккуратно и бережно, точно боясь огорчить поселившегося в тетради духа-хранителя прошлого, он закрыл её и положил не в ящик, а в свой тёмно-коричневый, с множеством карманов и отделений кожаный портфель, где ещё не так давно носил документы государственной важности.
Если в ходе повествования возникает необходимость просто и бесхитростно сообщить читателю о наступившем новом этапе в судьбе героя, то вполне можно использовать трафарет: «С этого момента жизнь Уварова круто изменилась…» Если же читателю внутренний мир героя гораздо интереснее сюжета ( надеюсь, что таких людей по-прежнему подавляющее меньшинство), то для него существует иной вариант, где приоритетны не столько перемены в жизни, сколько изменение отношения к ней. Поскольку, как читатель, автор принадлежит к вышеупомянутому меньшинству, то второй вариант ему милее первого.
Итак, дневник Светланы настолько глубоко встревожил душу и разум Уварова, а его появление оказалось настолько своевременным, что подозрение невольно падает на Судьбу, как на непосредственную исполнительницу данного умышленно не замаскированного деяния. Возможно, она своим столь откровенным вмешательством всего лишь хотела продлить на несколько сотен или тысяч деньков его пребывание среди нас; возможно, решила таким способом направить нашего бедолагу по пути непривычно отвлечённых размышлений, призванных опровергнуть смысл прожитой им жизни.
Так или иначе, но с того самого дня дневник жены стал для Уварова примерно тем, чем является Библия для человека верующего. Не проходило и дня, чтобы он не заглянул в него, иногда даже не читая, а просто рассматривая исписанные знакомым почерком страницы, будто альбом с фотографиями. В нём он, как бы заново для себя открывал её; сравнивал ту, которую прекрасно знал в жизни, с той незнакомкой, которая печально и слегка снисходительно поглядывала на него с пожелтевших страниц. При этом совершенно неожиданно его уязвила странная и необъяснимая метаморфоза. Обновлённый, слившийся воедино образ известной и неизвестной ему Светланы невольно затмевал величавую фигуру сильного и мудрого главы семейства, каким всегда себя видел не слишком самокритичный Уваров.
И вот случилось невероятное! Пьедестал рухнул. Исчезла возможность смотреть на себя снизу вверх. Подтверждена мысль о том, что человек находит своё отражение в других людях. Увы, даже в умерших… Постепенно приходит понимание того, что недавно было недоступным.
«Жизнь должна быть подлинной, а не подлой… Он никак не может понять, что причудливая картинка его неповторимой судьбы, нашей неповторимой судьбы укладывается в калейдоскопе общих законов и закономерностей лишь постольку, поскольку им соответствует».
…
«Жизнь наперекор способствует выращиванию стойкого пессимизма».
Уваров садится у окна кухни, маленькими глотками пьёт холодное молоко, смотрит на потрёпанный осенью двор, на повисшее над ним серое небо и думает о прочитанном. Неужели для того, чтобы быть понятым, человеку нужно умереть? Смерть как последний аргумент. Крест как символ понимания. Отсутствие собеседника как условие диалога. Горечь утраты как примирение. Они редко ссорились. В конфликтных ситуациях его раздражала её манера выражаться туманно и неопределённо, её внезапное многозначительное молчание, которым обычно и завершалась размолвка. Вот и дневник не содержит никаких конкретных сведений, событий, дат, а лишь пестрит афоризмами, размышлениями, сжатыми описаниями эмоций. Недоговорённость вынуждает домысливать, вести диалог, на который он оказался не способен при её жизни. Всё некогда было, всё работа… Будь проклята, эта чёртова работа! Он снова и снова вчитывается в строки, особенно терзающие его.
«Я счастлива! Малейшее моё движение находит отклик в нём, его реакция всегда видится мне более, чем доброжелательной. В нём отсутствуют острые углы, а его серьёзность и его ирония отличаются благородством и мягкостью. Кажется, что даже те редкие мгновенья, когда он сердится, предназначены ему судьбой только для того, чтобы дарить людям прощение. Я подготовила себя к прощению давно созревшим желанием согрешить».
Ни даты, ни имени… Кто? Когда? Уварова прошиб пот запоздалой злости и ревности. Злости на себя. Болван, ничего не видел, ничего не почувствовал! А может, ничего и не было? Ведь совсем рядом, уже на следующей странице, в самом её начале она пишет:
«Увы, я не смогла создать симбиоз любви и предательства, позволивший бы комфортно и безмятежно существовать моему сознанию».
И далее, на этой же странице ещё более обнадёживающе:
«Я должна воспитать свой разум крепким и дерзким, чтобы он мог успешно противостоять всепоглощающим эмоциям».
А уже через две страницы – нечто похожее на капитуляцию:
«Отрубленный палец отца Сергия – всего лишь символ бессмысленности сопротивления».
Времени, которого Уварову всегда так не хватало, теперь с выходом на пенсию было предостаточно даже для того, чтобы направить мысли в мировоззренческие лабиринты, сконцентрировать их для поиска ответов на некоторые метафизические вопросы, что ранее являлось для него непозволительной роскошью.
Как много он понял за эти четыре года безрадостного путешествия по дебрям сознания, где открытия скорее доставляли сожаление и боль, чем упоение и восторг. Там, в сумрачных закоулках очерствевшего чиновничьего мозга в летаргическом сне пребывали идеи, готовые в случае пробуждения привести в действие скрипучий механизм, который в определённых кругах принято называть отражённым миром. Уваров разбудил их, и нет смысла в вопросе, догадывался ли он о том, что этот мир не принесёт облегчения. Конечно же его угнетало сузившееся до предела пространство, однако в то же время следует признать, что сам процесс думания мира стал доставлять ему удовольствие. Нельзя сказать, что ранее он не был ему знаком. Ведь Уваров имел устойчивую репутацию сообразительного работника, умевшего мыслить глобально, по-государственному.
Звучит хоть и тяжеловато, но в общем верно. Обладая феноменальной памятью и быстрой реакцией, он виртуозно манипулировал нужными цифрами и графиками, понятиями и категориями, причинами и следствиями, законами и закономерностями, чтобы превратить их в звенья логической цепи и ловко заковать ею свой замысел. Да, это приносило удовлетворение, но всё же оно было поверхностным, похожим на вспышку тщеславия после решения трёхходовой шахматной задачи. Совсем другое дело…
Точнее, совсем другие ощущения сопровождают Уварова в полюбившемся ему процессе думания мира. За четыре года он научился видеть и чувствовать, как категории преодолевают табу и беспечно нарушают собственные границы, чтобы слиться со своими противоположностями; как они избавляются от косности, заскорузлости, фиксированности и постепенно приближаются к малопонятным и малодоступным для большинства людей вершинам абстракции; как чудесным образом превращаются в поэтические метафоры и последовательно выстраиваются неповторимыми строками великого и бесконечного произведения, интригуя недосказанностью – этой незримой эстафетной палочкой, передаваемой друг другу умозаключениями в непрерывной гонке мышления…
То ли причиной, то ли следствием происходивших в сознании Уварова мыслительных операций явилась до неприличия развившаяся в нём склонность к созерцанию. Ещё каких-нибудь пять-шесть лет назад он всерьёз испугался бы, поставив её в один ряд с симптомами опасной душевной болезни; сегодня же она не просто радовала, но и спасала его.
Он не стал искать объяснения этому феномену в литературе по психологии и назвал его реваншем ущемлённого сознания.
Уваров посмотрел на свои золотые часы, подаренные на шестидесятилетний юбилей другом-министром, и отметил, что с минуты на минуту из дома напротив должна появиться девочка в красном спортивном костюме, которую выведет на прогулку отчаянно-темпераментный чёрно-серый – под цвет поздней осени – спаниель. Ему нравилось их жизнеутверждающее представление. И однажды, наблюдая, как собака уносилась прочь вслед за брошенной палкой и как каждый раз неизменно доставляла её девочке, он подумал, что движение вперёд есть в то же время возвращение назад (позднее он нашёл эту мысль в книге великого философа) и что именно этим возвращением он похож и на пса, и на легкоатлета, бегущего по кругу, и на школьника, бредущего домой с ранцем за спиной, и на всех тех в этом мире, кто уходит, чтобы вернуться…
Уваров возвращался к своей сути, к себе настоящему, иногда сомневаясь и спрашивая себя о том, когда же всё-таки его жизнь была фальшивой: теперь или до смерти жены. Для сравнения вспомнил, как одиннадцать лет назад баллотировался в городской совет, как равнодушная к политике Светлана отговаривала его, как гордился собой, проезжая мимо рекламных щитов со своим изображением, как дрожавшей рукой пристёгивал к лацкану пиджака депутатский значок… Сегодня всё это кажется ему мелким, пошлым, ничтожным.
«С плакатов взирали отретушированные до неузнаваемости лица политиков-мизантропов, пытающихся выглядеть филантропами».
…
«Идолы возникают на стыке двух желаний: обмануть и быть обманутым».
Сегодня он читает эти строки, и ему стыдно… Сегодня он понимает, что ответ заключён в самом вопросе.
Привыкший за годы службы анализировать, составлять графики и диаграммы, классифицировать и подмечать тенденции, Уваров и свою жизнь разбил на два периода: рассветный и закатный.
Это вовсе не означало, что до ухода жены его жизнь постоянно сопровождалась надеждой, ожиданием счастья и напоминала то прозрачное майское утро, когда они вдвоём пили чай из тех самых чашек в горошек… Это вовсе не означало, что до наступления заката был лишь рассвет длиною почти в жизнь.
Нет, не на это обращала внимание драматичная дихотомия его жизни. Прежде всего она указывала на отсутствие дня… На патологию, лишившую его сиесты; на утраченную возможность полуденной беседы, на недовыслушанность и недоговорённость; на неосуществлённую передышку в суете… Иными словами, вместо трапеции получился треугольник. Неужели об этом писала Светлана?
«Сегодня же я знаю только то, что любой треугольник – летящий со свистом осколок, венчающий стрелу наконечник, зловещий головной убор загадочно-зловещего француза, инфернальная всепоглощающая бермудская глубина, письмо с фронта и даже тривиальный треугольник из задачника по геометрии – заряжен драматизмом ловушки. Я представляю себе треугольную комнату и тотчас испытываю клаустрофобское ощущение западни. Треугольник как символ опасности мне гораздо понятнее множества содержаний, которыми люди наполняли его с древних времён».
Уваров не заметил, как приблизились сумерки. Текст стал трудночитаем, но он не спешил включать свет, потому что уже давно боялся ночи.
Свидетельство о публикации №211092401483
Макс Неволошин 28.09.2011 07:03 Заявить о нарушении
Рад, что рассказ Вам понравился. Спасибо за отзыв!
Валерий Хорошун Ник 28.09.2011 09:31 Заявить о нарушении
Валерий Хорошун Ник 30.05.2012 23:38 Заявить о нарушении