Гл. 10. Курс NO 23 -63

...Как мне хотелось, погружаясь в горькую семейную драму - в беду двух братьев Микулиных, разорвавших свое братство ради разности политических взглядов, попытаться, что называется, беду эту  «рукой развести», найти хотя бы через многие годы и эпохи ключи к ее убедительному духовному разрешению во Христе. Но вот не получилось... Звено в цепи событий не встало на свое место, не вправилось, и цепь осталась такой же несмыкаемой, как и была, а потому и бесполезной, чтобы теперь под широким углом зрения большой временной дистанции и нам бы - по пословице – и к нашим бы делам того «ума приложить». К нашей общей, и по сей день длящейся беде, - неизжитых из умов и сердец  последствий Гражданской войны, бывшей в свою очередь следствием тех первых неразрешенных братских противостояний.

От погружения в события 1905 года осталось очень внятное ощущение некой духовной растерянности и душевного оцепенения, слышавшегося мне и в письмах, и в поступках, оставшихся от тех лет. Совсем уже не встречались в переписке блики радости, а ведь ей рано еще было уходить из жизни…  Вся семья была еще почти в полном составе, Россия, которую они знали и любили, еще стояла, казалось, вполне крепко, - у того поколения была великая Родина и они были  д о м а!  Росли дети, жизнь была давно устроена и укоренена, надежно хранились традиции быта – разве мало? Быт ведь это и выразитель, и оградитель внутреннего таинства жизни, своего рода живой футляр духа…
Но вот разошлись два брата и трудно даже и теперь в точности сказать, – по какие же стороны баррикад (а до баррикад и впрямь оставалось уже совсем чуть-чуть…), какие позиции выражал каждый? Либерализм и консерватизм? Но это на самый поверхностный взгляд… Столкновение чести и совести, которые не совпадают большей частью в жизни: честь велит вызывать противника на дуэль, а совесть – прощать.
И видимо, так  разнились их правды, что не нашлось даже способов и душевных сил возвести мосты меж ними. Любовь, скорбь и молитва (да и то, скорее всего, явленные только с одной стороны) и великий на то милосердный Божий отзыв, – вот что только спасло  братьев пред смертью и дало им надмирное примирение.

Ощущение потерянной  п р а в д ы  жизни, - вот что у меня осталось в душе от воспоминания тех давних событий. А ведь еще только у предыдущего поколения, у Анны Николаевны и Егора Ивановича Жуковских это глубокое знание и переживание Правды Божией и жизни по этой Правде, жизни, как устремленности к осуществлению этой Правды, было несущей матицей, скрепой земного бытия не только старших Жуковских, но и всего народа нашего со времен еще допетровских. Кто поспорит с этим?
О том говорят все летописи, являющие не просто как на западе сухие исторические хроники жизни, но и православный взгляд на эти хроники; о том вся древнерусская литература, о том песни и сказы, о том радостное русское церковное зодчество. Иначе откуда бы взяться было бы той радости, той яркости, той живой пронизанности всей жизни устремленностью к Небесному Иерусалиму? Разве не об этом говорят нам остатки прорисей древнерусских городов, повторяющих на нашей северной земле карту и топонимику Земли Святой – везде и вокруг явленных свидетельств чаемого Царствия Божиего? Никон Патриарх, возведший Новоиерусалимский Воскресенский монастырь, царь Борис Годунов и первый патриарх Иов, которые всю жизнь и мощь державы хотели подчинить высшей цели жизни, определенной апостолом Павлом, как стремление «к почести вышнего звания Божия во Христе Иисусе» (Флп. 3:14); когда в центре московского Кремля царь намерен был созиждеть Кувуклию – полностью повторить в святом центре Русского государства храм Гроба Господня…

Отсюда брала свой исток и мысль о великом предназначении России, хранительницы Православия, оградительницы чистоты Священного Предания, - как служения Вере Христовой и главному делу Христову на земле – созиданию Святой Церкви.
Но мыслям о великом  п р е д н а з н а ч е н и и  всегда сопутствуют мысли о великой  м о щ и,  а последним свойственно незаметно даже для самих себя изменять высокой цели и выбирать для ее достижения совсем не органичные ей иные, земные, политические, не благодатные средства, которым всегда находятся земные же и потому сверх убедительные обоснования. Мощь духовная постепенно начинает подменяться мощью политической, а чаяния Правды Божией – земной ложью «псевдоименного разума» человека.
Есть ли на земле выход из этого тупика, можно ли духовным целям найти способ подчинить и сродное им по духу и форме государственное действование, – трудно сказать (и никто, кажется, и не сказал?), однако свет на эту дилемму, как и на все остальное земное – противоречивое и греховное и на земле не разрешаемое пролил Спаситель, сказав, что «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк.17:21) и что должны христиане отдавать «Кесарю кесарево, а Божие Богу» (Мф.22, ст. 15).
 
И все же Московская Русь обрела это неземное сокровище в многих русских сердцах, обрела так глубоко, всепроникающее и беззаветно, что хватило его очень надолго – вот вплоть до Николаевской эпохи XIX века. В те времена еще нередко можно было встретить  т а к о г о  «древнерусского» человека и среди помещиков, и среди крестьян…

***
…То была, пожалуй, самая ясная в духовном отношении пора жизни России XIX века - Пушкин, Гоголь, Жуковский Василий Андреевич… В особенности Пушкин – со своим особенным русским православным чувствилищем, с могучей интуицией русской правды, чудом оставшейся неповрежденной при всем его утонченно европейском образовании и воспитании. Несомненно, по-своему эта «интуиция истины» жила и в Гоголе, - он утверждал ее в своем сокровенном внутреннем монашестве (пусть жизненно и не осуществленном, но сердцем избранным), а выбрал монашество опять же под воздействием той самой интуиции, - как наиболее приближенный к самой Истине способ жизни.

Тут же рядом воскресало и славянофильство в своем фундаментально-помещичьем, жизненно глубоко укорененном строе, воспомнился русский фольклор – именно тогда и была услышана русская песня - «душа народа», как выражался Глинка, а чуть позже это «услышание» подтвердил как будто законченный западник по уму, по вкусам, по всему внешнему, но еще не с оглохшим русский сердцем Тургенев.

Тогда еще не вошел в силу, не проник глубоко в поры обыденной жизни, в умы и души людей тот эмансипаторский (преимущественно политический) подход, который потом как грубая молодуха – стареющую свекровь – вытеснил, выставил за дверь все русское восприятие жизни. И вот уже Герцен начинал неустанно крушить многовековые опоры русской жизни, настаивая на том, что нет никакой тайны личного предназначения человеков, - «никакого секрета нет, спрятанного в жизни каждого человека», разве только «творческое вырабатывание себя и своего своеобразия», предопределив и указав дорогу всему позднейшему либерально-интеллигентскому индивидуализму.
Ну а уж коли таковые, как Герцен разрушали все «скрижали разума» (по слову отца Георгия Флоровского) в жизни человека и  даже самоё старинную привычку искать и признавать наличие смысла в жизни,  то тут уже недвусмысленно было ясно, что война была объявлена самой Вере в Промысел Божий и в Божие смотрение в жизни людей, в бытие Божие. А это означало, что человек вполне может довольствоваться сменой  обстоятельств жизни вместо изменений самого себя и созидания внутреннего Царствия Божия.

Этот эмансипаторский безбожный подход руководил и руками тех, кто готовил реформу 1861 года (людей, считавших себя верующими): крестьян  о с в о б о ж д а л и  от «родительской опеки» и власти бар, но освобождали не по-отцовски, - не обустраивали, не пытались даже переосмыслить ни их будущую жизнь, ни свою собственную, ни жизнь всей России, чтобы привести насколько возможно ее в соответствие с вечными христианскими основаниями.  Не по-христиански освобождали…
Так закладывалось начало люмпенизации России, а в умах и сердцах все свободнее распространялось двоемыслие: вроде и вера соблюдается, но жизнь строится на иных качественно европейских основаниях. И все же еще жил прежний дух в таких семьях, как жил он у Жуковских, где благодатный быт и весь строй отношений между людьми был выразителем, исполнителем и проводником глубокого и целостного церковного православного сознания, храня подлинно русское, то есть глубоко церковное целостное православное миросозерцание.

***
…Вспомнились мне тут слова моей бабушки (а ведь это именно были ее слова, а не мои домыслы!) о «детской вере без рассуждения», присущей Анне Николаевне Жуковской. И вот однажды привычные эти слова как-то зацепили меня, хотя они вроде бы и вполне соответствовали Евангелию:  «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Матф.18:3). Но вдруг я  у с л ы ш а л а,  что моя бабушка говорила о вере Анны Николаевны не без некоторой совершенно почти незаметной, добрейшей, любовной, конечно, но все-таки снисходительной иронии. Так ведь часто говорят о прошлом, которое нам кажется всегда немного наивным, чуть более примитивным, отставшим… Но отставшим от чего, как не от всестороннего прогресса жизни – того самого прогресса, идол которого принесла нам поголовная европеизация русского церковного ума, начавшаяся в веке XVII и не закончившаяся по сей день.
Европеизация ума как форма войны со Христом.

В  б а б у ш к и н о м  восприятии в вере Анны Николаевны было действительно нечто уж слишком наивное, некий небольшой недостаток (пытаюсь я расшифровать те услышанные мною интонации), который у более поздних и современных бабушке людей устранялся за счет той самой   р е ф л е к с и и,  о которой мы рассуждали несколько глав выше…   
Но в том-то и суть русской трагедии, что вера Анны Николаевны, замечательной русской женщины, безупречно и свято, в большом терпении и любви ко всем прожившей свой долгий век, была отнюдь не явлением наивности, но примером живого, неповрежденного  ц е л о м у д р и я   ц е р к о в н о г о   с о з н а н и я,  каким оно было унаследовано православными русскими людьми от времен Святой допетровской Руси. Только сохранено было совсем немногими. И, как неподдерживаемое часто и со стороны самой церкви, и тем более государства – полностью переставленного на европейские основания, и как беспечно не радевшее о воспитании потомков, это мирочувствие и миросозерцание растаяло неощутительно для самих носителей этого сознания.
Люди думали, что они в вере и что верны своим отеческим идеалам, а уже давно жили и мыслили вне этих рамок.

И если в сердцах поколения Анны Николаевны вера еще оставалась на своем верховном, царственном месте в жизни, а  сбережение Веры, служение Богу везде и во всем, примирение с Богом во всех тяжких обстоятельствах, стремление жить по заповедям, живое благочестие как действие благодати, ради обретения спасения в Вечности, - все это пронизывало и освещало быт людей до мельчайших капилляров, то уже в последующем поколении на свято место, которое оказалось «пусто» пришли новые ценности: идолы, фантомы, суррогатные заменители истинного смысла жизни.  А вместе с ними и мучительная рефлексия и предельное напряжения интеллекта – жизнь запутывалась, усложнялась, ощущение правд, вИдение светлого ее путеводного луча уходило вовсе.
Так начинался пролог гражданской войны всех против всех, в которой как кто-то сказал, банк срывали одни подонки.

Все вокруг и под ногами уже рушилось и проваливалось, но оставался еще быт – прежний, благодатный, хранящий дивные ароматы другой – действительно бывшей когда-то светлой жизни.
Глубоко таинственная вещь – быт. Если вера в Бога действительно цельна и целомудренна, как было когда-то на Руси, то она пропитывает, освещает не только всего человека, но и весь его быт, все его существование, его окружение, и потом этим самым бытом, как питательной средой, укрепляется и сохраняется. Как сосуд, в котором долго хранился нектар, быт еще долго благоухает небесным «благорастворением воздухов». Все почти вокруг изменилось, но неподражаемый аромат все еще держится: привычный, старинный, в то время как жизнь из него медленно уходит и люди уже начинают метаться в поисках новых источников света, забывая заглянуть во сгущающийся мрак собственного сердца…

***
Давно хотелось мне подумать над одним странным фактом: многие письма, воспоминания и дневники из нашего архива были, хотя и сложены аккуратно в папочки или конверты, но столь же аккуратно… разорваны пополам. А на конвертах и папках мне часто встречалась надпись, сделанная  бабушкой: «Все письма просмотрены – их следует сжечь».
Раньше по этим припискам глаз мой просто проскальзывал: все же не сожгла, не поднялась рука… Но вот однажды я все-таки задумалась: что это было, отчаяние? Какой-то невысказанный внутренний приговор прошлому - своему собственному и семьи, тем незабвенным и недолгим дням счастья, свободы, тем мягким и теплым краскам жизни, которые теперь были увидены глазами много пережившего человека, прожившего бОльшую своей жизни - 65 лет - в веке XX (бабушка родилась в 1886 году, а скончалась в 1965 году).
…А, может, ты хотела уберечь эти свидетельства живого  минувшего от поругания, осмеяния и заплевывания людьми совсем других времен и сердец? 

Основания для этого у тебя несомненно были… Вспоминаю Блоковские записные книжки, где он описывает увиденное после погрома любимого своего Шахматова, где среди безобразных останков и изувеченных развалин былой жизни на полу валялись растерзанные пачки семейных писем «со следами человеческих копыт».
Но нет, вряд ли… Ты ведь, как никто, хорошо знала и другую сторону той жизни: как еще после первых революционных погромов 1905 года приехала в Петроград вдова Ивана Егоровича Жуковского, твоего дяди, – Ольга Гавриловна – хозяйка Нового Села под Тулой, и как она рассказывала всем собравшимся об ужасах погромов и полыхании имений, о том, каким нападениям подвергались соседи (жестоко застрелен был по соседству с тульскими Жуковскими отчим князя Дмитрия Шаховского – в эмиграции ставшего архиепископом Сан-Францисским): «А я харкаю на них и плюю! - кричала тогда на взводе Ольга Гавриловна. - Харкаю – и плюю!».

Мне всегда казалось, что я  с л ы ш а л а  тебя: и твое молчание, и смысл твоих приписок… И все те сложные чувства, которые ты хранила в себе очень глубоко. Конечно, ты любила всех твоих близких и прежнюю жизнь – Орехово, поля, храмы, мирную семейственность, благодатный быт, веками хранивший благословенный дух нашей веры, порождавший такие истинно добрые, чистые отношения между людьми, которыми и отличалась прежняя русская жизнь в семействах, подобных Жуковским. Вслед за отцом ты глубоко и бескомпромиссно относилась к неправдам мира, но, не имея в себе сильного корня веры, ничего уже от жизни доброго не ожидала: верила, скорее, в неотвратимость взрыва. Увидела ты воочию и то, во что вылились попытки насильственного изменения внешнего мира, вопреки заповеданному Христом: «Ищите же прежде Царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам» (Мф. 6:33).
Во всем ты ощущала ложь: и бывшего, и нынешнего, и места себе не находила ни там, ни там, хотя послушно и честно жила и трудилась всегда там, где выпадало тебе на кону жить… Но утрачено было то, что только и спасает нас от уныний и  разочарований, примиряет с горькими судьбами  - живая, глубокая и осмысленная вера в Промысел Божий, в Правду Божию, которая заключается по словам отцов – в Милости Божией к человеку, поскольку и из зла Господь умеет творить добро и пользу, тем самым даруя человеку надежду.

***
…Прошло двадцать три года после кончины бабушки, - не стало мамы. И вот в тот скорбный день я услышала нечто подобное бабушкиным припискам теперь уже из уст дядюшки (мама лежала в соседней  комнате), последнего старшего близкого родственника, который хмуро выговаривал мне, что я должна теперь, когда не стало мамы, все оставшееся от Жуковских, что собиралось и хранилось бабушкой, отдать в музеи.
«Вот как», - подумала я тогда (а теперь, когда это пишу, прошло и еще 23 года), - «они, старшие мои, оказывается, поставили на себе точку и книгу истории рода захлопнули, не предполагая уже ни в ком, ни возможностей, ни сил, ни должных качеств не только для физического продолжения рода, но и даже для сохранения его традиций, для воспоминаний и осмыслений всего, что скопило за несколько веков старинное русское семейство, тесно связанное в горе и радости с историей России.
Хочешь - не хочешь, но выходило, что я уже нечто совсем иное, отрезанный ломоть и уже не частица рода. А других потомков Жуковских, духовно близких к семейной истории, давно уже не было: сам дядюшка детей не оставил, поскольку он их, по правде сказать, никогда и не желал иметь.

По правде сказать, я и не обиделась на его слова, хотя больно-то было: в сердце своем я никогда и не мыслила себя в одном непрерывном ряду с предками, настолько всегда они – особенно в молодости – казались мне недосягаемо и безвозвратно прекрасными. Я мнила себя случайно где-то в стороне выпавшим из лукошка семенем, за ростом которого никто не следил, и колоса от которого никто вовсе и не ждал. И то, что я все-таки когда-то однажды подвиглась сама пойти навстречу прошлому, говорит лишь о том, что это прошлое было разительно отлично от того,  что я встречала в жизни, и что у меня была надежда найти там помощь и утешение.

Это было мое паническое бегство, возможно в последней надежде на обретение настоящих жизненных опор. Но прошлое сопротивлялось. Оно вставало на дыбы и смеялось надо мной, оно «выговаривало» мне, как тогда мой дядюшка – «что тебе здесь надо и кто ты вообще»? И я, то принималась за работу над этой книгой, то отбрасывала ее совсем и надолго в сторону, причем с глубоким отвращением, которое только может испытывать человек, познавший онтологическую трагедию человеческой греховности, и потому уже заранее извещенный, что если он собирается в прошлом искать, ностальгируя, спасительные прелести, красоты и чудеса, то обретет он там одну только ложь, которая и будет очень горькой правдой о человеке. И вдобавок получит все те же тупики, из которых собрался бежать сам…

Я перебрала тогда, кажется, все возможные подходы к прошлому и ни один не срабатал. То привлеченная генеалогией, я начинала с увлечением искать родословные документы в анналах библиотек, то, чуть ли не обоготворяя идею воспитания, я пыталась воскрешать вживе сердечный мир и поэзию минувшего и то старинное очарование жизни, которое мне представлялось самой большой утраченной ценностью, но ценностью какой? На этот-то вопрос ответа и не было…
То искала ответы на вопросы с позиций историософии и политики, но… Господь в то время привел меня к Себе в Церковь, и все изменилось: и во мне, и для меня. И постепенно на прошлое я тоже стала смотреть другими глазами – не самоуверенной критики с позиций мифического прогресса мысли или сквозь розовые очки ностальгии, но глазами понимания, сочувствия и молитвы в надежде, что несмотря на великие скорби, которые сразу стали мне открываться в этом «прекрасном прошлом», чуть ли не вопия ко мне о сострадании и помощи, воскрешение, восстановление  и исцеление ран ушедшей жизни – возможно. А вместе с тем и ран моей собственной жизни.

Теперь я знала, что искала в прошлом: я искала там Розу Иерихона - Anastatica hierohuntica, которая погружаясь в живые воды любви и памяти, способна к воскресению, которая вновь начинает жить, и давать и лист, и цвет, и плод во время свое, и хрупкая нить жизни не только не прерывается, но крепнет и растет…
И тут стали мне особенно дОроги детали жизни или «паузы жизни», как я их где-то в книге назвала, нечто совсем обыденное, простое, внешне невидное. Вот семья садится за стол, начинается тихая беседа и за обычной трапезой парки ткут нити бытия…

***
«Мама уехала во Владимир с нашим работником Фёдором. Владимир стоит на реке Клязьме. Там родилась моя Мама, на Троицкой улице в доме Андриевич. В Москве живут тетя Вера и дядя Шура»…
Удивительна эта страничка из тетрадки первоначальных прописей моей матери Марии Ивановны Домбровской, относящаяся к 1923 году. Маме 7 лет. Она с мамой, бабушкой Верой Егоровной и старшим братом Кириллом с рождения живет в Орехове, хотя скоро уже им предстоит переезд в Москву – десятилетнему Кириллу нужно ходить в школу: домашних занятий с бабушкой и мамой уже не достает. Я узнаю мамин почерк: карандаш, подчиняясь самобытности ее творческого и кажется не поддающегося выпрямлению  характера, как бы скачет в прямоугольной линовке прописей.  На обороте страницы – уже другая рука значительно крепче и почерк ровнее, гармоничнее… Сам же листочек – пожелтевший, обтрепанный, но какова бумага! Добротная, плотная, хорошо впитывающая чернила… Явно из старинных, дореволюционных тетрадей: в то скудное и голодное время писать было, я знаю! не на чем, кроме как вырывать свободные странички из сохранившихся в доме прежних учебных пособий. Вот тут уже диктант или упражнение из старого с «ятями» учебника русского языка переписывает Кирилл:
«Ты слушаешь и молчишь. Ты забавляешь своего маленькаго брата. Утром ты встаешь, одеваешься, умываешься, причесываешься, молишься Богу, пьешь молоко, и отправляешься в училище».
А внизу приписка карандашом – рука уже третья, явно взрослая, и судя по отменному почерку - преподавательская:
«Кирилл бьет свою сестренку Маю. Это очень не хорошо». Л. М.

Кому  принадлежат инициалы «Л.М.» я так и не смогла догадаться. В двадцатые годы в Орехове у моей бабушки Кати живало много людей – близкой и дальней родни, добрых знакомых. Орехово, подвижническими трудами моей бабушки, все-таки еще как-то кормило в это голодное время: огород, немного молока, крупы, - выменивавшейся по деревням на вещи… Кто-то из гостивших, возможно, и помогал Вере Егоровне – бабушке Майи и Кирилла – присматривать за детьми, когда их мать – Екатерина Александровна – отлучалась.
…Кирилл действительно обижал сестренку. Мама мне в свое время, вспоминая Ореховское детство, часто как-то по-детски жаловалась на него. Бедная, она была непоседа и довольно своенравная девочка, чего серьезный, погруженный в свое собственное существование и несший свою жизнь даже в отрочестве как нечто очень значительное и обязательно многообещающее,  старший брат терпеть не желал. У него даже в эти страшные годы, благодаря матери, которая всеми силами старалась сохранить для Кирилла ощущение присутствия в его жизни отца, эмигрировавшего в 1918 году, когда Кириллу было пять лет, - уже наличествовало самочувствие джентльмена. Потому, что джентльменом из джентльменов был его отец - Иван Грацианович Домбровский.

А маленькая Майя – она была вне каких-то определенных рамок. Странное дитя. Очень рано проявив яркую одаренность к рисунку и живописи, она имела при том и какой-то врожденный, правда не очень заметный недуг, как тогда выражались, нервной системы. Когда ей было 10 лет, он внезапно дал о себе знать вспышкой болезни под названием «Пляска святого Витта», которую хотя и долго, но успешно лечил, и в общем-то вылечил очень известный тогда невропатолог. И все же след от этого, вероятно, имевшего какие-то и наследственные корни, заболевания остался на всю жизнь. Что, правда, не помешало маме пройти фронт, успешно работать в госпиталях, стать затем настоящим художником - окончить Строгановку у Фаворского (по графике) и по факультету монументальной скульптуры, быть живой, веселой и остроумной и всегда преданно и с любовью служить своим близким. И, добавлю: трогательно выказывать всегда свою любовь и почтение старшему брату.

…Как же мудры и подлинно культурны были давние наши предки, которые с самого раннего возраста, - с того момента, как дети овладевали первыми навыками письма, приучали – и даже понуждали их, вести дневники. И даже эти жалкие странички, оставшиеся от деревенской робинзонады (жизнь без спичек и бумаги, без керосина и часто без свечи, - казалось бы, чуть ли не приключенческая, если бы не постоянный страх за жизнь близких), прожитой в революционные годы на почти что «необитаемом острове», свидетельствовали, несмотря на очевидные внешние черты разрухи, об устойчивости древнего внутреннего семейного строя жизни.
Сохранились у нас частично дневники старшей сестры Николая Егоровича Жуковского Марии Егоровны, дневники гимназических лет бабушкиной сестры Веры Александровны, фронтовые дневники времен I Мировой войны моего деда Ивана Домбровского , дневниковые записи моей бабушки Кати, дневники тридцатых годов ее сына и моего дяди Кирилла Домбровского , и даже вот эти сохранившиеся, к сожалению, только в обрывках, странички  детских тетрадок моей матери и дяди – времен их послереволюционного Ореховского заточения. На этих листочках из старых тетрадей лежал тихий отсвет одиноких зимних семейных вечеров, когда сбившаяся тесно кучка женщин и детей пытались сохранять жизнь такой же, как она была заведена когда-то в Орехове даже в таких холодных, страшных и очень голодных условиях, о чем свидетельствовал непременный «Ореховский журнал» какого-нибудь 20 года с шарадами, загадками, шутками и акростихами, в котором принимали участие все – от стара до млада.

Сохранился и киевский дневник 7-летнего Шуры Микулина - будущего академика, известного конструктора авиационных  двигателей Александра Александровича Микулина (1895†1981), младшего брата моих бабушек, в котором он в своих прописях каждый день, едва научившись писать, делал записи о своем житье-бытье. Одновременно с дневником Шуры (зимы 1902 – 1903 года), в то время обнаружились воспоминания бабушки о Киевской жизни семьи, относившиеся именно ко времени Шуриного детства. Я их объединила вместе: фрагменты воспоминаний бабушки даются в скобках…

***
2 ноября 1902 года. Вот уже два дня как у нас туман и холодно, а у меня кашель и насморк. Я сижу все время дома и не могу гулять.
6 ноября, среда. Я писал три дня бабушке письмо и потому в эти дни у меня в тетрадке ничего не было написано.
(Однажды утром Шура, как обычно, выйдя в столовую пить молоко, увидел около стола  маленькую парту. «Подойди сюда, Шура, - сказал отец, - сегодня ты начинаешь учиться писать». И действительно: с этого дня он каждый день по утрам, пока отец пил чай, писал одну страницу. Скоро он научился отлично писать, красиво, как чертежник. Отец славился своим превосходным почерком, и Шура старался ему подражать. Читать Шуру учила мама. Тут дело не ладилось: тянет, тянет слово, пока начало не забудет. Отец был спокойный и строгий, а мама была разная: то позволяла Шуре делать, что бы он не захотел, то чуть не плакала, сердилась. Тогда Шурка прикидывался больным…)

7 ноября. Во вторник к маме приезжала Екатерина Владимировна Критская, с которой мы познакомились за границей у Ламана.
(Мама прочитала Шуре вслух книгу Жюля Верна про Филеаса Фога, который на пари отправился в путешествие вокруг света в 80 дней. Этим летом Шура  с отцом и матерью ездил заграницу, в Дрезден, в санаторию доктора Ламана. Там он научился делать гимнастику, обтираться холодной водой по утрам и зачем-то становиться в таз с водой и делать «плитч-плятч», как говорил Ламан. Шура с удовольствием скакал в тазу и заливал все вокруг брызгами. А еще он научился у Ламана ездить на настоящем велосипеде. Теперь его главная мечта – велосипед).

9 ноября. Вчера я не писал, потому что папа уезжал на вокзал встречать министра Плеве. После завтрака я ходил гулять.
12 ноября. Мы недавно были в театре и слушали оперу Аида. Мне очень понравилось, когда танцовали  негры по случаю возвращения Радамеса с войны.
14 ноября. Я катаюсь со снеговой горы на железных санках, они катятся очень скоро. Вчера папа купил мне новые валенки.
(Отец у нас решительно все знал, что бы его не спросить, он про все мог рассказать. Только он был очень строгий. Мы боялись войти к нему в кабинет, а до его письменного стола нам и в голову не приходило притронуться. Однако он был к нам очень внимателен).

15 ноября. Мама подарила мне волчок, а Кате фигурку оленя. Когда волчок вертится, он очень хорошо поет на разные голоса и долго не падает.
16 ноября. Мы ездим каждое лето в деревню. Нынешнее лето к нам приезжал дядя Варя (Валериан Егорович Жуковский – младший брат Николая Егоровича приезжал летом 1902 года в Орехово из Оренбургской губернии, где он служил следователем в городе Троицке и жил вместе с женой Елизаветой, урожденной Стариковой по роду  Оренбургской казачкой – Е.Д.). Он сделал мне хороший дубовый лук.
(В это лето Шура в сарае обнаружил останки велосипеда дяди Коли – Николая Егоровича Жуковского - и решил его восстановить и много трудился. Но сразу это сделать ему так и не удалось.)

18 ноября 1902 года. Вчера кошка влезла в печку, чтобы погреться, а Ульяна пришла класть дрова и, увидав два блестящих глаза, вытащила ея вон.
19 ноября. Мы вчера были в концерте, мне очень понравилось, как там играли на скрипках, виолончеле и на рояле и как одна дама пела. В прошлом году папа привез мне из С. Петербурга домашний театр, в котором Катя устраивает иногда представления.
(Папа привез из Петербурга целый ящик декораций и действующих лиц. Сцену сделали сами. Фигурки двигались благодаря бечевкам с грузами. Были кулисы и занавес, лампы подсвета. Музыкальное сопровождение – чудная табакерка. Я читала пьесу и говорила за актеров на разные голоса. Там были короли, гномы, красавицы, колдуньи и страшный змей: на сцену выезжала тлеющая вроде пробки штука она разгоралась, шипела и вдруг из нее начинал вылезать, завиваясь кольцами, страшный змей…)

20 ноября. Вчера к папе приезжал из Одессы фабричный инспектор Якимович, который приносил с собою ноты и очень хорошо пел.
21 ноября. У нас выпал снег и стали ездить на санях. Мы с мамою разчистили гору и устроили снеговой забор, чтобы санки не раскатывались.
22 ноября. Я каждый день хожу гулять в сад и сделал себе деревянные коньки. На них очень хорошо кататься по льду.
23 ноября. Летом мы были в Германии, и папа повез меня в Дрезден в зоологический сад. Там мне понравились медведи и слон.
24 ноября. К нам недавно прибегала маленькая такса; Катя привела ее в кухню и там она начала драться с нашей кошкой.
4 декабря. Я писал три дня письмо дяде Коле и написал ему, что папа купил мне железные коньки  кататься в саду.
(Железные коньки отец подарил Шуре только после того, как тот сам смастерил себе деревянные).

5 декабря. Вчера я играл с кошкою, и она очень потешно бегала за бумажкою, которую я привязал на веревочку и возил перед нею.
7 декабря. Из нашей площадки в саду вышел очень хороший каток, на котором я катаюсь на коньках вместе с гимназистами.
8 декабря. Вчера я вместе с Катею сочинял стихи, которые я хочу написать в мой альбом, на той странице, где наклеена роза.
10 декабря. Сегодня у нас в Киеве настоящая зима – четырнадцать градусов мороза и очень много снега.
11 декабря. Вчера Зинаида Александровна сказала папе, что я очень невнимательно занимаюсь музыкою и папа был очень недоволен. Через две недели наступает Рождество и мне будет елка, для которой я хочу сделать длинную цепь из бумажных колец.
(Учителя музыки Шуры звали Гиальмар Альфредович. Он никогда не сердился, но Шура его боялся, потому что глаза него были холодные и злые, как у лягушки…)

13 декабря. После долгих и сильных морозов сегодня у нас наступила оттепель, и ледяной каток совершенно испортился. Вчера на нижней площадке мы с Катею сделали из снега шалаш, в который я могу свободно влезть.
16 декабря. Мы с мамою и Катею вчера в Воскресенье 15 декабря были в гостях у Фальберг и мне там было очень весело играть с Журкою.
17 декабря. Сегодня день Катиного рожденья, ей исполнилось 16 лет, и мама заказала для нея крендель и поставит вокруг него на блюде 16 свечей.
18 декабря. Вчера мама купила Кате вторую кинарейку, а мне две хорошенькие морския свинки, которых я посадил в корзинку с соломою, но держать их в комнатах оказалось очень затруднительно и вчера мы с мамою ездили к Ахиллесу и переменили их на снегиря и чижа.
21 декабря. До Рождества осталось четыре дня, вчера сестер отпустили из гимназии на все праздники и мы ожидаем скоро бабушку и дядю. Все это время у нас стояла оттепель, и наш снеговой шалаш совсем развалился, а каток растаял, сегодня же – два градуса мороза.
31 декабря. В Сочельник к нам приехала бабушка и дядя Коля и все праздники я ничего не писал. Сегодня последний день старого года.
3 января 1903 года. Папа подарил мне на елку билет в театр и мы все ездили 1 января слушать оперу Снегурочка. Мне очень понравилось.
4 января. Сегодня бабушка  и дядя уезжают в Москву , а через два дня кончаются праздники и сестры пойдут в гимназию.

11 января. Сегодня я начал учиться писать по-французски в новой тетрадке, в которой папа написал мне азбуку 
( Наш отец великолепно владел французским языком, так как мать его – наша бабушка Екатерина Осиповна была француженкой).
13 января. Вчера мы ходили на каток, который называется «Ледяное поле». Там очень много катаются на коньках и выделывают фигуры.
(На этом самом катке через 8 лет я познакомилась со своим будущим мужем Иваном Домбровским).

15 января. Вчера мы с Катей ходили покупать семена для птиц и когда проходили мимо театра видели, как оборвалась трамвайная проволока и упала на рельсы, отчего произошел сильный взрыв и появился очень большой огонь около рельса и наверху на столбе.
20 января. Вчера я с гимназистами играли снежками в войну, одна партия, на горке, была русская, а другая изображала французов.
(Из-за сражений на снежной горке Шура опоздал на урок к Гиальмару Альфредовичу и плохо играл на скрипке, потому что красные от мороза руки не слушались.)

23 января. До моего рождения, которое будет 2 февраля в день Сретения Господня, осталось десять дней и я жду его с нетерпением. Я вчера катался с горки на коньках и играл с гимназистами в пожарных, причем я изображал паровую машину и ехал сзади всех.
27 января. Вчера утром, когда я гулял в саду, я видел маленьких тоненьких птичек, у которых зеленыя грудки и черныя спинки. Я сделал папе из березоваго полена спичечницу, которая похожа на спичечницу с головкою оленя только моя без головки.
29 января. Несколько дней тому назад папа купил мне досок, из которых я сделал санки – такия крепкия, что я на них катаюсь.
30 января. Папа уезжает завтра в С.Петербург и потому подарил мне вчера вместо чем в день моего рождения инструменты .
(Отец подарил Шуре столярные инструменты: рубанок, молоток, пилу, сверло, - все то, о чем так мечтал Шура. Летом в деревне он мог целыми днями возиться около свого верстака: он строгал, сколачивал, мастерил арбалет, плот, сабли, да мало ли еще чего… Раз в машинном сарае он обнаружил колеса настоящего велосипеда. Под разным хламом откопал раму с цепью и одну педаль. А еще огромный руль и покривившееся седло. Все это он оттащил к верстаку: началась сборка велосипеда. Но сколько он не пыхтел – удалось только вставить руль в переднюю вилку. Гайки все заржавели, и ключа к ним у Шуры не было. « Ай да Саша! – сказал дядя Коля, Николай Егорович, - никак мой старый велосипед откапал! Тащи-ка его в дом, на днях поеду в Москву и привезу тебе инструменты и недостающие части, а пока смажь все керосином и пусть полежат». Дядя не подвел. Собирали велосипед втроем: дядя Коля, отец и Шура… В тот же день вся деревня бегала смотреть, как Шура раскатывает. С тех пор они с велосипедом стали неразлучны…
В полдень Шура всегда мчался по липовой аллее парка звать Николая Егоровича завтракать. Прислонив к березе велосипед, он усаживался на старую бурку рядом со старым дядиным рыжим сеттером Маком и молодой Дельтой и начинались самые интересные разговоры… Почему зимой холодно, а летом жарко, хотя солнце светит одинаково? Или: как из червяка получается бабочка… Или: кто учит муравьев строить огород… Дядя все знал. Он по голосу узнавал всех птиц, научил Шуру подсвистывать иволгу и обещал с будущего лета брать его с собой на охоту.)

1 февраля. Вчера я не писал в этой тетрадке, потому, что написал папе письмо в С.Петербург.
3 февраля. Вчера сестры подарили большой мяч, им очень хорошо играть. Мама подарила шашечную доску.
5 февраля. Несколько дней я не выходил гулять и за это время напало много снега. Мама мне купила лопату, и я разгребал ею снег.
(Приписка карандашом на полях взрослой рукой: «Был за уроком очень не умен и груб»).
5 февраля. Мама купила тетрадку и я в ней буду писать мой дневник и постараюсь быть умным, чтобы не писать о себе плохое…

***
Увы… Новая тетрадка Шуры, купленная мамой, в которой он обещал себе постараться быть умным в 1903 году, не сохранилась. Но ведь даже и этого дневника вовсе не мало, для того, чтобы представить себе, как жила семья в те последние месяцы последних двух лет относительно устойчивой русской жизни, которые были и последними радостями для выходившей навстречу жизни молодежи из семей Жуковских и Микулиных.
Катя и Верочка оканчивали в Киеве в 1903 году гимназию. А их двоюродные брат и сестра Жорж  и Машура Жуковские (тульские – дети покойного Ивана Егоровича Жуковского) которые были немного постарше, ждали окончания Жоржем Морского корпуса:

Мы теперь гардемарины
На погонах якоря,
Но как скучно в этом чине,
Поскорей бы мичмана…

До производства в мичмана, а затем и начала большого учебного плавания оставалась осень-зима 1903-1904 годов. Но жизнь распорядилась иначе…

Материалы и семейные документы и фотографии публикуются впервые.

Продолжение 13 главы следует…

На коллаже, работы Екатерины Кожуховой – страница из прописей и дневника  Шуры Микулина; в центре – сам Шура с матерью Верой Егоровной и отцом Александром Александровичем Микулиными; слева – Мария и Кирилл  Домбровские – дети Екатерины Александровны Домбровской; справа – Машура и Жорж – Мария и Георгий Жуковские в подростковом возрасте.


Рецензии
"освобождали не по-отцовски, - не обустраивали, не пытались даже переосмыслить ни их будущую жизнь, ни свою собственную, ни жизнь всей России... Не по-христиански... Так закладывалось начало люмпенизации России"- поразил этот ваш вывод,Катерина, отличный от хрестоматийного, с болью высказанный...
А ведь как верно!

Айгуль Бескемпирова 2   09.10.2013 18:45     Заявить о нарушении
Увы, все-таки это было так, как не прискорбно. Но это не только мой вывод. Так ведь и Достоевский думал... И не он один...

Екатерина Домбровская   09.10.2013 18:49   Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.