Яблочный спас

В очередной полдень, в линялом яблоневом саду, зажатая в крепкие деревянные тиски морщин стволов двух родительских яблонь, сидела Яна, и свои ноги она сделала плоскогубцами, которые безуспешно пытались эти тиски разжать. Сопровождалось бы это действо утробным рычанием тяжелоатлета, поднимающего штангу - закатав платье и широко расставившись, они, увы, принимали в этот свой зияющий угол лишь падения ее скрещенных рук, - которыми девушка, сгробившись, будто над колдовским котлом, чистила яблоки для пирога. Тесто для него безвозвратно прокисало, пока Яна, - по больной ли привычке девичьей памяти за минуту до танцевального вечера забывать о только что ушибленной коленке, или же по отчаянной привычке старческого склероза вылизывать уже зарубцевавшиеся раны, - снова, тще- и мало- душно, в очередной раз - уныло расплывалась вместо теста мыслями по самым близлежащим категориям - и тайно надеялась принять героический смертный вид резной формы для выпечки в тылу финала своей жалкой одиночной сгорбленности над пустым мусорным ведром. Какой павший вояка не тонул в навязчивых феериях подобной утопии - девке бы встать наконец на дыбы перед чьим-то живым жующим и поглощающим ее гастрономические мытарства ртом, который, насытившись, раздобрится, располнеет и располнит щедро эту тщедушность пустой формочки собою, хотя бы лишь на это обеденное время, - в ее случайности - и то завидная победа!
Но Яне, полинявшей к этому полудню до такой кричаще сверкающей в своей кровоточине проплешины ее груди, завидовали теперь молчаливым и низменным осуждением монотонного шелеста своих листьев только тамошние яблони, передобренные перегноем из макулатуры вычитанных ею до переплета, до косточки, до пресыщения и переплева косточками, манифестов псевдоспасительного чтива о том, что для того, чтобы просеяться через сито естественного отбора и просто расти - это даже не обсуждается -, пусть даже и вниз - если не очень получается, нужно возлюбливать чревоточину свою и воспевать каждый опавший свой листок, низводя апофеоз своей простоволосости до апогея земляной лысины, выродившей их.
Полдень для нее уже год не был чертой, делившей день от вязкого, ленивого пробуждения к пульсирующему, полнокровному и лапающему за ляжки обожравшемуся обеду, полдень был ей блеклыми вспышками лезвия, вспыхивающими из-за кроны яблонь, и делившими все то уныло усыхающий к ночи, то возбужденно преющий и мокро разбухающий к утру ум, полдень был смиренно полоумным. Может быть, звали ее и не Яна, имя это было ее волокитой поклонения единственно трепыхающему страстью в этом саду - , кроме благословенно избавленных от ума и его понимания страсти стрекоз, пчел и прочих насекомых, слетающихся, как и она, на терпкий яблоневый цвет, - роману фонетики и лингвистики, соединившему в один звук, как и полагается в любом худобедном романе, местоимения Я и Она.
Правда в полдень, соединившем их лишь в печально медицинском значении прививки от полоумия : половину - Я, которая думает завидует и грустит о том, что ей лишь половина, а другая половина - Ей. Но грустит не от того, что ей жалко горя, которое от ума, а потому, что никак не получается обвенчать это горемычное имущество между двумя этими половинами и разделить эту ношу наконец мирно - как делят тяжесть оков и цепей муж, отправленный на каторгу и его жена, добровольно волочащаяся в холод вслед за ним, помня по своему печальному кулинарному опыту приготовления яблочного пирога, что яблоко, разрезанное пополам, быстро меняеят влажность сочной белизны своей мякоти на сухую рыжую ржавчину разделения; а не так, как делят горы барахла казенного те мужи и жены, которые за курносостью своего молодящегося носа не видят грозы будущей каторги, куда к старости так или иначе всех отправляют. Просто некоторые предпочитают этого не видеть и не слышать.
Чтобы быть в унисон и на волне с окружающим ее пейзажем, в угле ее ног, среди опавших листьев и яблок, уже который день прямоуголил радиоприемник в режиме "моно" и, как обычно в полдень, она слушала передачу о психологии и раздвигала угол ног все шире, все остервенелее орудуя ножом по яблокам, и накалившиеся от напряжения до проволочности морщины на ее лбу выдавали нескрываемость единственного удовольствия, к которому она привыкла - душевной боли.
Глухой, будто погребенный под ворохом гнилых листьев вокруг, мужской голос из приемника вещал: "Сегодня мы не поговорим о сладеньком - о вас, не поговорим о садоводстве - о самосовершенствовании! Как и в любом приятствовании и кондитерствовании, для тренировки верного вкуса, придется начать с горькой противоположности - саморазрушения. В подсечном земледелии два основных закона : яблоня всегда падает, и яблоня падает не просто недалеко, а прямо на свои яблочки, по закону подмены и подмятия их собою, что обрекает их на свершение золотого сечения подсечки любой надежды на плодородие той земли, куда может упасть семечко, из которого они могут вырастить себя как статных, крепких и небезнадежных в своей самостоятельной коричневе яблонь. И эти вечно алые яблочки, в своей подмятой под родившую их яблоню аж до грудничковости молодильностью, стареют от того, что лишь до поросячьего визга розовеют, и не зная взросления в цветовом спектре, от бессилия что-либо изменить, остаются вечным дрожащим студнем с судорожной готовностью от отчаяния взорваться и растечься повсюду одновременно вездесущей в своей текучести и несуществующей в своей прозрачности водой. Каждое утро они просыпаются и от стыда за пробуждение тревожно розовеют, готовясь днем лишь трястись, волочиться и извиваться меж сваями столбов деревьев вокруг, чтобы вечером бесполезно закончить эту судорогу усталым падением на одноместную койку.
На слове «койкууу» приемник жалостливо завыл, нервно зашипел на разных частотах, и, наконец, возмущенно фыркнув, замолк. Поднялся ветер, поднял вокруг Яны воронку из жухлой листвы, воронка опрокинулась на Яну, облив ее грязью с головы до ног и глухо шмякнув днищем по голове. День перевалил за полдень, ум завалился за ум. Яна почувствовала, что что-то щекочет голые корки ее ступней, а листва под ними начинает панически шипеть и колыхаться. "Змеи!" - вскрикнула она и вскочила, опрокинув ведро на землю. Уже начавшие рыжеть очищенные яблоки посыпались по земле, и казавшиеся охотившимися на них хищные змеи оказались лишь травоядными, потравебеглыми кудрявыми побегами винограда из осиротевшего соседнего сада.
И как любые сироты, жаждущие во что бы то ни стало любым путем обрести причастность хоть к чему-либо - захватом ли его, или наоборот, обжорством им, побеги эти сразу же обвили рассыпавшиеся яблоки, живописно проиллюстрировав тем самым строго по тексту мифа Янино отупелое отчаянное грехопадение в соседнем саду, где они и вправду стали для нее и хищными, и змеями, а мятежные в своей неприкаянной скуке подсечные ее яблочки вознесли до заслуживающей хотя бы внимания, в отличии от них, порочности запретных плодов.
И хотя закончилось это, как известно из мифа, из рук вон, с ума сойти как, плохо, это было хотя бы больно. То есть приятно в своей нескучности - небывалое, а может даже и высшее удовольствие для яблочек, которые вечно доморощатся и нелепо топорщатся при своих яблонях, и иного счастья как падать, не знают, а значит - чем больнее, тем лучше.
И наученная материнскими богословскими толмутами вечно держать за пазухой память о каждом своем падении, Яна, и так не отличавшаяся завидным здоровьем, была теперь почетной грешницей - страдала самым вопиющим и орущим пороком, пороком сердца. Теперь она стояла, впившись грудью в колья соседского забора, и смотрела на трусливо покинутый соседский сад, и как в пироге тесто заливает яблоки, ее глазные яблоки застилали слезы, потому что клякса одичавшего от бесхозной тоски покинутого сада сливалась в тень покинутой ее, сливая на нее вину за свою оставленность. Ведь его садовник спасался когда-то бегством именно от того, что она, прийдя в сад и напившись однажды, вконец расклеялась, приклеившись к нему, и залила этим своим клеем все молоденькие виноградные деревья, поставив крест на богатом урожае и вставшая с этим крестом пугалом посреди этого когда-то беззаботного как сам Дионис виноградника.
И как гласит миф, и как шепчет история и вопит память, началось все с падения, когда однажды утром пробуждение Яны разрозовело до зудящей красноты в глазах, когда в очередной раз собравшись за яблоками для утреннего пирога она увидела за забором недавно вьехавшего соседа, который был похож на ластик - такой же мягкий, гладкий, тугой и подобный языческому богу в своих стирающих даже руки руках. С абсолютной геометрией тех мраморных античных мужских форм, воспеваемых женскими журналами до ультразвука - так, что женщины глохнут, облегчая этим углам, квадратам и прямоугольникам женскую любовь - как известно, ушами. Ведь чем они лучше нас - думали до тоношоты элементарные лоснящиеся табуретки - и глаз с них хватит, тем более мы приятны на ощупь сами и так умело можем щупать их, еще никто не жаловался! Раньше Яне эти мебельные типы с наполнителем головы и грудной клетки были глубоко смешны и противны, пока она без вести не пропала в собственном саду и обезумела там от горя, хотя в одиночестве можно обезуметь от чего угодно - горе в нем просто как первый крик младенца, пока вместе с ее волосами ее не стали покидать последние силы, которым она опротивела, а вместе с ними и остатки опротивевшего ей разума. Кто бы знал тогда, что он вовсе не демиург - красивый и многозначительный, как само это слово, и это всемогущество принадлежит совсем не ему - просто по своему росту и весу он идеально подошел на роль амфоры для вина из того винограда, который он выращивал, а вино крепчало градусом беспорядочного всемогущества в глотках тех, кто, как и Яна, был нетерпеливо гостепреимен к любой одержимости, лишь бы только покрепче держали. Кто бы знал тогда, что чем крепче и желанее объятия этой одержимости, тем быстрее оно тянет полотно одержимого за щелковые нити нервов и распускает его на безумную пряжу распутства по всем полюсам.
В то утро она полезла на самую верхушку дерева, за самыми румяными яблоками, чтобы садовнику, уставшему от идеальной гладковой коричневизны кожи запойных его вакханок, день и ночь вдрызг пьяными рассыпающимися в тени его винаградника, было видать отчаяние царапин на ее ногах, располосованных неприкаянными в своей наманикюренности ногтями, ополоумевшими и обломавшимися от того, что их глупую красноту не желтит солнечный свет чужих глаз так, что девушке видать в полдень свою собственную тень, отражая ей, что есть она и есть и ее тело, значит есть и я и она, и она одна, целая, Я-на! И эти половинки не враги, хоть обе и повешены на гвозди минусов перед собой, ведь минус на минус - это плюс, а прибавлять в двусложной традиционной арифметике можно бесконечно, в отличии от патологии единичного вычитания высшей математики.
Когда она потянулась за самым дальним яблоком, срывая его, она услышала крепкий и терпкий, как вино, голос соседа, которому наскучили гладкие, сладкие и коричневые, как палочки корицы, ноги пьяных вакханок, торчащие всюду из его винограда, и посмотрев на свои руки, меж пальцев которых так кроваво, будто бы из ран на ногах Яны сочился виноградный сок, сердце его сжалось от жалости к ней как изюм, и он позвал ее к себе на стаканчик-другой, обеспокоившись, чтобы жалость эта, известная порча любого пойла, не мутила и не кислила его вина. К тому же, избавившись от этого противного привкуса жалости, он быстро смекнул, что на этом можно неплохо заработать - как раз яблочных ноток не хватало для букета его нового вина.
Так услышав шипение этого зова, и обернувшись на него, снова строго по тексту мифа, Яна, конечно, упала вниз. Ухмыльнувшись тому, как неожиданно просто на него свалился такой выгодный куш - ему не пришлось даже тратить драгоценные капли на то, чтобы ими напоить или редкие цветы, чтобы ими завалить - как со всеми другими девушками, он вздохнул о том, что помимо необходимых ему яблок, чтобы не испытывать в них недостатка до тех пор, пока он не поставит точку в рецепте нового своего вина, ему придется взять с собой и их червей - этот невразумительный довесок в лице Яны.
Очнулась она в тени виноградника в холодном поту, и пот был холоден от того, что садовник приложил к ее лбу стакан с холодным вином, которое теперь так беспокойно терпко пахло ее яблоками, как беспокойно и слишком превосходно алеют самые колючие розы - как и все то, что своими чрезвычайными красотой и совершенством милостиво предвещает беду; вот и пот, будучи так облегчающе головокружение холодным, все же не отменял предстоящего адского пекла.
Садовник поднес стакан к ее губам, предлагая ей выпить, и когда она поднесла к нему свои руки, отпечатки пальцев на нем стали ей подписью на собственном приговоре. "Попробуй, на что годятся твои яблоки, как можно было так душить их талант в пекле жерла духовки и топить его в апатии теста! Это как обрядить приму-балерину в костюм доярки и заточить ее в труппе провинциального крепостного театра, когда она может петь оперы не хуже сирен на аренах мегаполиса!" - жарко журчал он ей прямо бурлящее вином горло, пока она пила вино.
После того, как Яна впервые попробовала это вино, делопроизводство ее яблок спеклось в дословный подстрочный перевод мифа о запретном плоде из драматического водевиля дочки-матери. Первый ее глоток стал для нее первым и единственным букетом, и на черном небосклоне ее головы, где звездами сияли проплешины, случилось от этого затмение, и затмение в этой черноте, как принято в тавтологии и парадоксе, было вопреки законам живописи ослепительной вспышкой, и ум ее, защищавшийся глухотой от глупости этой мужской мебельной красоты, устало оставил на дне бокала свою половину и погас вместе с огнями в спальне садовника, где так ожидаемо она оказалась после очередного бокала. И вот такая она - пьяная и полоумная, слепая и глухая, горячая, жареная от любви, которая под градусом становилась тлеющими углями, которые она только и успевала выплевывать из печки своего рта в тело садовника, а он только и успевал потеть, тяжело дышать и корчиться от удовольствия, и вот такая она казалось могла бы стать этому прекрасному мебельному персонажу, королю шкафов и табуреток в империи своего дома, идеальной в своей глупости женой.
Так продолжалось день за днем, и мать Яны каждое утро вручала ей огромную охапку самых лучших яблок для садовника с дурной радости от того, что пусть дочка ее и слепа теперь, но хотя бы больше не плачет, потому что ничего не видит, и пусть она глуха теперь, но хотя бы не кричит по ночам в своей кровати, потому что спит теперь в чужой, и стоит ей только открыть рот, чтобы закричать, как утыкается в квадратное коричневое плечо и оглушается еще больше шлепком горящей метлы его ладони по ее бедру, и тут же замолкает в шоке от того, как умело руки эти лепят из нее тугоплавкую пышную глиняную статуэтку, в темноте и правда выглядевшей мятежным по простыням прекрасное древнегреческим изваянием. Как бы и чем бы дитя не потрошили, лишь бы оно тешилось! - думала она, и с кровью срывала с ветвей своих рук это ее родное яблочко, кидая его через забор садовнику - лечи, лечи его гнильцу, милый, вот тут на боку, лежа - прикрикивала при этом она - а взамен я тебе сколько хочешь самых лучших яблочек!
Мать рыдала и радовалась - и не коротает она теперь полоумные полудни за рыданиями под радиопередачу о психологии, от которой ее мякиш творожился в гниль, не коротает, потому что после этого ночного зодчества спит теперь без задних ног, и пусть без ног, лишь бы не бессоница, и пусть упала и отшибла их, но хотя бы теперь спит, а не скрипит половицами по дому, и пусть скрипит другими половицами - матраса кровати садовника, людскими полами, от этого хотя бы не дуреют отчаянно мозоли на ее ногах от хождения по полу, по своему полу, по мукам, рассыпая драгоценную муку для завтрашнего пирога, пусть, пусть, пусть даже такой ценой - в конце концов, ничего в этой жизни не доставалось Яне бесплатно, тем более игры в здроровье, тем паче - в душевное!
Так упал и пропил первый месяц, провалялся и прокувыркался на кровати второй, продажи нового яблоневого вина росли, постоялые запойные вакханки уже совсем не покидали сада, и до того налакались садовничьих ласк и вина, что готовы были глебать и воду из лужи, если она была достаточно крепка, - лишь бы не одевать нижние юбки и не ходить в погреб за очередной бутылкой - что будить и рушить такую любовную красоту раскинутых под виноградником волос и ног!
На третий месяц ворота этого сада распахнулись перед местными цветочницами, растрепавшими по всей округе, что здесь вершится чудо, второе пришествие во флористике, и самый прекрасный в мире букет теперь сравним с джином - он заключен теперь в бутылке, и даже пьяницы теперь могут венчаться с таким букетом в руках - ну что за поразительное новшество, удивительно - самые прекрасные цветы теперь льются так, что тропические орхидеи по сравнению с ними - просто сорняк!
И теперь они складывали букеты из бутылок в этом саду, укладывая свои тела в рельсы по пути в спальню садовника, где в садовнике, как и полагается в подобных местах и случаях, победил основной инстинкт - базарный; среди этого кипельно белого налива россыпи девушек высшего сорта, без посторонних примесей коэффициентов и нервных окончаний - истины их идеально женского ума, который, как считал садовник, как и идеальная женская грудь, должен помещаться в мужскую ладонь, чтобы держать его в кулаке и не допускать утомительных для ума мужского вольностей, хватало как раз для понимания того, что с этим вычурным для леди довеском цифр и импульсов прибавляешь в весе ровно столько, что становится трудно быть на высоте, потому что задумавшись, все чаще начинаешь смотреть себе под ноги, а пышные формы перестают быть соблазнительными и становятся обременительной обузой и для их носящей, и для на них смотрящих. Они были чисты, душисты, безлики и беззаботны как прокипяченная до рези в глазах простыня без единого пятнышка и измученных мятых извилин, и среди ливня такой уютной, удобной и необременительной как варежки красоты, раньше просто вызывающая отцовские чувства к больному ребенку гнильца на боку Яны теперь стала для него раздражающей и утомительной черной дырой, да и сама Яна, которая с приближением зимы стала подавать тревожные признаки жизни, стала бельмом на его глазу, когда он смотрел на всю эту легкую как пух белизну вокруг. Так ее гнилое яблочко прокатилось по кухонному столу яблоком раздора - да и до этого казавшееся подозрительным ее молчание, когда утром, принеся ему яблоки, она усаживалась в кресло в гостиной, где целый день и сидела калачиком, руками обхватив штопанное покрывало царапин на своих ногах, теперь приобрело вид угрозы предупредительного дорожного знака, а глаза уже не выражали ничего, кроме того, что обычно гласит транспорант «Осторожно, сосульки!» на фасаде здания.
В эти моменты Яна мелко тряслась изнутри и думала, как тосклив абсурд равновесия неодушевленности всего гостиного и спального гарнитура в доме и одушевленности глянцевого шкафного его божка, ее садовника и фарфорового чайного сервиза цветочниц, приходивших к нему и превращаюших своим щебетанием беседы во время вечернего чаепития в кудахтание курятника; и как пошло среди всего этого бессмысленного интерьера выглядит она какой-то совершенно не вписывающейся в него хохломской плошкой, словно по ужасной ошибке в истерике поставленной туда кем-то, помутившимся разумом и добавившим смуты в кровь всем выпитым после своего падения вином. Но если во всей какофонии этого интерьера аляповатость и невнятность ее хохломского раскраса выглядела хотя бы просто безобидным шутовством или дизайнерским китчем, то в свистящей пустоте своей спальни она рисковала превратиться в неисправимую и жестокую жертву ремонта, как разжалованный из толпы в разгар празднества на городской площади юродивый клоун рискует превратиться в одинокого осоловевшего серийного убийцу; и не имея смелости повернуться и плюнуть в лицо этому риску или на худой конец встать перед ним на колени, из этого страха она оставалась в доме садовника, чирканием лезвия во время каждодневной чистки яблок для вина в саду заглушая этот ежеминутный шум в своей голове.
Однако звук, как и в любой приличной высокобюджетной драме, был безотказным и непобедимым оружием – однажды утром мать Яны, словно предчувствуя беду, дала ей в два раза больше яблок и их обработка затянулась до полудня. Яна и садовник сидели друг напротив друга ромбом, в который складывались раскрытые для ведер углы их ног, и старались сгладить напряженность молчания остервенелым вжиканьем и чирканьем ножов по кожуре яблок. Когда концентрация молчания в замкнутости этой живой геометрии стала до удушья невыносимой, садовник, с трудом сдерживая яростный вой, вскочил и нажал на кнопку включения радиоприемника. Из динамиков резанул до боли знакомый Яне мужской голос – это была полуденная передача о психологии, в этот час - как жемчужные бусы, которые, спохватившись, безутешные родственники прямо перед погребением надевают как венец этого грустного торжества, вместо венчания, неожиданно скончавшейся прямо перед свадьбой невесте – и голос этот нервно гнусавил :
«..В подсечном земледелии главенствует принцип анонимности - сроду оно обречено на бесхозное прозябание без своего садовника, но как ребенок, увидавший на прогулке вожделенную игрушку, оно ревет и стенается по нему, получая за это обухом родовой памяти по башке и склонив ее, ставит себя в угол и по единственно знакомой ему памяти - родовой, бьет себя по корням и ветвям, чтоб неповадно было - бей, режь, души, топи, подсекай, подсекай!»
Между этих слов обоюдное молчание Яны и садовника натянулось раскаленной проволкой и, коротко отчаянно звякнув, она разорвалась серпантином звуков сердитого колокольного звона упавшего и бренчащего теперь о дно ведра ножа, глухим чпоканием вывалившихся из Яниного подола очищенных яблок и ее крика – «Избавь меня от моей психологии!». Внутри готовый лопнуть как пакет с просроченным кефиром, снаружи садовник лишь сжал мышцы в недвижимую тумбочку, и не поднимая глаз на упавшую ничком и рыдающую Яну – «Избавь, избаааавь!», процедил – «Избавь меня от своей психологии, изыди, окстись, вынеси наконец мусор из своей головы и присягни зеркалу, у меня вино от тебя киснет, лучший виноград сохнет, уши вянут, я думал ты будешь лучше..»
В этой провальной оперетте наконец объявили антракт – Яна убрала руки с лица, разгладила ладонями его помятость и вылупилась на садовника так резко, будто достала кинжал из ножен, чтобы пырнуть его в живот – «Лучше?!». Садовник, не знакомый с законами искусства и наивно полагаюший, что трагедию еще можно развернуть в хотя бы комедию, не превратив ее при этом в фарс, облегченно вздохнул и робко улыбнулся – « Проще, милая! В конце концов, на прошлой неделе я видел прекрасную гильотину!». Антракт был закончен – «Избааавь… ииизбавь!!» - скулила Яна у его ног, а садовник, склонившись над ней как лапша из дуршлака и обхватив руками свою голову, будто боялся заразиться, молча смотрел на то, как она иступленно выкладывает на земле из рассыпавшихся яблок извивающуюся змею, за ней змею, окольцованную от головы к хвосту, за ней снова извивающуюся, и подумал, что это очень похоже на то, как на песке вычерчивают знак бедствия моряки, потерпевшие крушение – S O S, и это был Янин яблочный сос – «Спаси мою душу!», и что-то внутри подсказывало ему, что спасаться от него нужно ему самому, яблочным спасом.
Мать Яны открыла калитку еще до того, как он успел в нее постучаться, где-то в глубине души душу это сверлило и подтачивало материнское чутье - Яну она давно и неотвратимо ждала обратно, как мать преступника всегда ждет его возвращения из тюрьмы, с честью принимая бесполезность понесенного им наказания, как с минуты на минуту ждут смертельно больного из больницы, с достоинством принимая невозможность его излечения.
«Заберите вашу Яну. Она невыносима. А я тяжелее корзин с виноградом ничего не носил, да и то даже он от нее киснет, пощадите» - сказал садовник, наматывая глазами круги, лишь бы не встретиться с взглядом матери, уже тренируя быстроту своего бегства отсюда. Мать хотела было сказать что-то обиженно-тактичное, хрестоматийное, вроде «Как же так, ведь мы ответе за того, кого приручили», да вовремя осеклась, подумав – откуда ему знать Экзюпери, если он никогда не летал, или на худой конец не падал?
Спасение Яниной души было оформлено бюрократически торжественно прямо на белой карете, приехавшей за ней и увезшей туда, где полы завалены такими же подгнившими и заплесневевшими яблоками, слишком настойчиво и громко требовавшими своего спасения – за что и были забраны туда, где у стен нет ушей, а у спасателей – души. Мать забрала ее через три недели, в которые сжались три месяца, проведенные в саду – как и полагается сжиматься печальному финалу – строго обратно пропорционально печали, потому что законы подсечного земледелия – радио еще никогда не обманывало! – никто не отменял – яблони всегда падают, яблони всегда падают на свои яблочки, а падшим, как старикам и инвалидам, принято уступать места.
Теперь Яна стояла, впившись грудью в колья соседского забора, и смотрела на трусливо покинутый соседский сад, и как в пироге тесто заливает яблоки, ее глазные яблоки застилали слезы, потому что клякса одичавшего от бесхозной тоски покинутого сада сливалась в тень покинутой ее, сливая на нее вину за свою оставленность. И думала она теперь о том, что никогда больше не поднимет свой взгляд выше ведра с яблоками, но не подумает никогда о них с вожделением, и не скажет больше ни слова - слишком болела во рту оскомина от выпитого, и голову не поднимет выше плеч, покуда не спадут с щек и глаз отеки от вина и его похмельных слез, и не примет больше ни одного букета, какая бы идеальная скульптура или тронная табуретка в каком бы то ни было наихрустальнейшем бокале ей его не предлагала, она может будет просто молча выращивать в своей комнате фиалки, например, и будет ставить горшки с фиалками прямо у изголовья своей кровати, а если по ночам будет слишком уж одиноко – может даже заведет себе кота. А если снова захочется кричать, то мартовского, чтобы он кричал по ночам вместо нее.


Рецензии