Найдёшь ли ты успокоенье
1
Молодость должна перебеситься, говорят мудрецы. Особенно русская молодость – нужно добавить с грустью. Ох, как бесился Гордей Гусаров, бесновался до пятидесяти лет – всё молодым себя считал и абсолютно правым, чего бы и кого бы не касалось…
Это был кучерявый, темноглазый, с пол оборота заводной мужик, в жилах которого кипела «расказаченная» кровь. Высокий лоб его распахан был морщинами. Продолговатый нос имел горбинку. Усы ржаного цвета роскошно колосились. В нижней части лица выделялся увесистый, на гирю похожий подбородок – чёрта с два с пути свернёшь обладателя подобной «гири». Широкие плечи Гусаров держал на отлёте, будто готовился броситься на амбразуру какую-то. В глазах искрился ум и странное веселье, переходящее в ехидство, как только Гордей маленько «залудит», а он этим делом грешил.
Гусаров любил скакать по жизни во весь опор – усы по ветру вьются, воображаемая сабля зажата в кулаке; вино и водка перед ним – рекой; скандалы, драки из-за пустяков. То жену свою, Розу, учил уму-разуму; каждый день шугал, «шипы обламывал». То с начальниками своими, козлами безрогими, бодался по какому-нибудь поводу, или просто так, чтоб кровь не прокисала. Бог его знает, что нужно было ему, Гордецу – так прозвали Гордея. И при советской власти всё для него кругом казалось каким-то «не таким». И потом, в демократической России, – не светило ничего хорошего. Он был из тех неугомонных и талантливых, перед которыми жизнь постоянно оказывалась виновата. За свою убогость виновата, за своё великое несовершенство, за то, что она – вдоль и попёрёк проклятая житуха! – не даёт возможности раскрыться широким щедрым душам типа этого Гусара-Гордеца.
И вдруг однажды…
2
Случилось это по весне, когда земля уже замуревела, и первыми свечками золотистых цветов луговины за околицей вспыхнули. Журавлиные звенья зазвенели над крышами.
Гордец поехал в город с поэтическим названием Алейск. Нужно было пройти комиссию – ради проформы, ради бумажек с печатями, дающими «добро» на управление техникой.
В Алейске на автостанции он повстречал знакомого. Хмуро подумал: «Как его звать-то? Коноваленко, что ли? Пили когда-то в лопухах за железной дорогой. Да, Коноваленко. Анатолий, кажись».
-За здоровьем, значит, к нам приехал? – пошутил Коноваленко, когда разговорились.
-Та…- Гусаров под ноги сплюнул.- Дубаки. Как будто не знают, что я – здоровее быка.
-Ну, брательник-то ещё не знает. - Анатолий посмотрел куда-то вдаль.
-Какой брательник?
-А ты не в курсе?
Гусаров почесал белёсый шрам на переносице.
-Ты про кого талдычишь?
Грузовик остановился неподалёку. Шофер засигналил, высовывая лысый черепок из кабины.
-Пардон! – Улыбаясь, Коноваленко попятился, прижимая руку к сердцу. – Это за мной. Пардон. Я побежал.
-Давай! – хмыкнул Гордец, поправляя усы. – Гляди только, не пукни на дистанции.
Он закурил, исподлобья зыркая по сторонам. Табачинку сплюнул. Душу кольнуло дурное предчувствие, и Гордец ещё сильнее помрачнел, напористо шагая по весенней улице, сияющей солнцем: в каждой лужице – точно в большой сковородке – весело блестели яичные желтки.
Гордец оглянулся на грузовик, отъезжающий от автовокзала. «Про кого он балаболил? Вот козёл! Заикнулся и поскакал».
Перед самой больницей чёрная кошка перебежала дорогу: на скворцов охотилась, на воробьёв, восторженно верещавших в кустах сирени и на земле в палисаднике.
Гусаров сплюнул.
«Всем приметам верить, так скоро сдохнешь!»
Он потопал сапогами на больничном крыльце, грязь оббил. Хотел фуражку снять, но вместо этого лишь козырнул, приподнимая руку. Пружинистой походочкой прошёл по коридору. Шмыгнул носом и сморщился – густо пахло лекарствами, многолетней человеческой немощью, невольно ввергающей в тоску.
После яркой улицы он подслеповато прищуривался, отмечая кое-какую перестановку мебели.
Молодая медсестра мимо семенила, потряхивая холодцом крупноватых грудей.
-Тётя! – бодро окликнул Гусаров. – Главный рвач у себя?
-Какой такой рвач? – «Тётя» смотрела строго.
-Ну, врач. Сергей Сергеич. На месте?
-А-а! Так он давно уже на новом месте.
-На каком?
-Он уехал.
Гордец фуражку снял.
-Не понял юмора. А что? Когда?
-Ещё зимой.
-Ни фига себе! - Гусаров крякнул, дергая жёлтую усину со следами никотина. -Вот это сюрприз!
Главный врач был «корефаном» Гордеца – оба заядлые охотники и рыбаки. Они с тем Сергеем Сергеевичем скорешились в «боевых» походах на карасей, на уток, на боровую дичь, которую, бывало, жарили на углях полночного костра и уплетали, запивая чистым медицинским спиртом, обжигающим до пяток. Эта дружба – в течение нескольких лет – позволяла Гусарову наплевательски относиться к ежегодным проверкам здоровья. И вот, пожалуйста: на месте друга объявился новый эскулап – Коноваленко Авдотий Федорович.
Дожидаясь очереди, Гордец топтался перед кабинетом. Новую табличку на дверях глазами «грыз». Табличка блестела золотом – точно улыбалась жизнерадостной улыбкой идиота.
«Коновал! - заранее затосковал Гусаров, читая фамилию главврача. - Бог шельму метит!»
3
Коноваленко был крупным, породистым сибиряком, не лишенным красоты и обаяния. Широкоскулый, голубоглазый. С тёмным «каракулем» на голове и с необыкновенно белой бакенбардой слева – такая у него «особая примета». Одна бакенбарда – чернее смолья, а другая – как будто Коноваленко намылился, брить бакенбарду собирался, да так и оставил, дела отвлекли.
Авдотий Фёдорович, вальяжно восседая в тёмном кресле, как-то странновато рассматривал Гусарова – с необыкновенным любопытством, с пристрастием. Как будто изучал. И в результате своего изучения Коноваленко стал незаметно преображаться. Дурацкая какая-то усмешка то и дело вспыхивала в глубине за стеклами очков.
Гордец начал ёрзать на табуретке.
«А чего он вылупился?»
Коноваленко, поплевав на подушечки пальцев, лениво пошерстил пухлую историю болезни.
-Жалобы есть? – дружелюбно спросил.
-Есть! – игриво сообщил Гордец.
-На что?
-На зарплату. На вредную бабу свою.
И опять Коноваленко посмотрел на него как-то очень пронзительно. И Гусаров скомкал свою улыбочку. И собственная шутка дешёвой показалась – дешевле некуда.
«Ёк-макарёк! А чо он так глазеет? Как будто у меня ширинка не застёгнута!» - Гордец, поправляя усы, мимоходом глянул на свои брюки.
А доктор Коноваленко в эту минуту думал нечто странное: «Лихой гусар! Лихой! Ну-ну, посмотрим, какой ты будешь часика эдак через полтора».
Сначала Гусарова стали гонять по кабинетам, в которые он раньше не знал дорогу. Затем потянулось непонятное ожидание. Два мужика – он знал их, – приехавшие позднее, уже прошли комиссию, а Гордеца всё мурыжили.
Он заволновался. То и дело выходил курить. Хмуро смотрел на берёзы, напоминающие толпу врачей и медсестричек, обступивших больницу. Весенние стаи ворон и грачей рваными тучами летали над деревьями, деловито и проворно суетились, гнёзда строили. Сухие ветки изредка сыпались под ноги.
Слушая картавые «заржавленные» крики, Гусаров терзался недобрым предчувствием. Какая-то ворона чуть было не испачкала его. «Да чтоб ты сдохла! Стерва!»- Он брезгливо посмотрел на то, что прилетело сверху – под ноги.
И наконец-то его пригласили в кабинет главврача.
-Можно? – громко спросил он, переступая порог.
-Присаживайтесь! - Коноваленко не смотрел на него.
-Долго что-то нынче, – нарочито весело заговорил Гусаров.
-Долго. - Врач перебирал бумаги на столе. - Дело-то серьёзное.
-А чего там? - Гусаров снял фуражку. Сел. – Я здоровей племенного быка!
-Не знаю, не знаю.- Главный врач задумался. - Быка, про которого вы говорите, я не осматривал. А вот насчёт вас…
Сердце почему-то противно ёкнуло.
-А чо насчёт нас?
-Да не важно. Не важно, голубчик.
Гусаров старый шрам на переносице потрогал.
-Всё время было важно, а теперь. Кха-кха…
-А теперь вот вылезло наружу!
Гордец прищурился.
-А чо там вылезло?
Коноваленко поднялся.
-Только вы не волнуйтесь.
-Да я ничего… - Он кашлянул. - А чо случилось-то?
Почёсывая белопенную бакенбарду, Коноваленко прошёлся по кабинету.
-Дело в том, что… Фу ты, ёлки!.. - Врач сам разволновался. Снял очки. Надел. - Даже не знаю, как сказать-то?
-Ёк-макарёк!- Гусарову стало жарковато. - Да чо такое?
Коноваленко выдохнул:
-Рак!
Ресницы у Гордея вздрогнули. Он шевельнул ноздрями.
-Чего-о? Как ты… Как вы сказали?
-Рак.- Врач повторил уже спокойно, твёрдо. И это короткое слово прозвучало как отрывистый выстрел. Даже эхо в углах повторило как будто: «Рак!.. Рак!..»
Во рту пересохло. Гусаров языком потрогал нёбо. Поцарапал горло.
-Вы это… - Он фуражку уронил. - Серьёзно?
Коноваленко отошел к столу. Присел. Побарабанил пальцами.
-С этим не шутят, как вы понимаете.
Гордец хотел подняться, но ощутил страшенную слабость в ногах – просто ужас.
-Откуда? - Голос дрожал. - Откуда он приполз ко мне?.. Этот рак…
Разводя руками, Коноваленко стал что-то говорить. Но Гусаров, оглушенный известием, почти не слышал. Тупо смотрел в пустоту за окном, где голубело весеннее небо, забрызганное кляксами ворон, кружившихся над берёзами.
Потом встряхнулся. Виски потёр.
-Ну и шуточки у вас! – пробормотал.
-Крепитесь! Это жизнь. Она такая… С невероятными, так сказать, сюжетами. - Коноваленко стал утешать, но выходило как-то казённо, сухо.
Гордец поднялся – тяжесть в ногах прошла. Едва не опрокинув стул, он двинулся к двери. Сутуло постоял возле порога. Вернулся.
-Да?! - неожиданно спросил, хищновато шевеля ноздрями. - Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье?.. Так, что ли?
Коноваленко насторожился.
-Я не понял. Вы о чём?
Гусаров с трудом себя сдерживал. Посмотрел на графин. В груди заклокотало – как перед дракой. Хотел схватить графин – шарахнуть по башке «главрвача». Так шарахнуть, чтобы стекла из очков повылетали, чтобы неповадно было ставить такие диагнозы.
Взгляд Авдотия Фёдоровича тоже упал на графин.
-Пить хотите?
Гусаров опустился на стул. Широкие плечи «сломались» в гармошку.
-Слышь, Сергей Сергеич, - забормотал он, закрывая глаза. - А спиртику сейчас не помешало бы – грамм двести пятьдесят на каждый глаз. Как думаешь?
-Я не Сергей Сергеич, - напомнил главврач.
Гордец глаза протер. Поднял фуражку. Пошарив по карманам, вынул пачку папирос.
- У вас, поди, не курят? – глухо спросил.
-Ничего, - ответил доктор, открывая форточку.
Гусаров стал рассматривать помятую пачку «Беломора».
-А может, из-за этого? Рак-то…
-Из-за чего?
-Ну, вот курю я много…
-А-а. Всё может быть. Науке точно не известно
Спрятав папиросы, Гордец опять пошёл к двери. И опять вернулся. Пожевал поблекшими губами.
-Скажи… Скажите, доктор. Только честно. Сколько… Ну, это… Ну, вы понимаете? Сколь остаётся-то?
Авдотий Фёдорович бумаги с места на место перекладывал на столе. Скрепки неожиданно рассыпал – он ладошкой смахнул со стола в мусорную корзину.
-Сколько? – Нахмурился. - Одному только богу известно.
Скрепка, упавшая мимо корзины, серебристым кузнечиком отскочила к ногам Гусарова.
-Нет, ну, в среднем-то? – Он угрюмо глядел на «кузнечика». - Вы же, наверно, знаете? По опыту.
Коноваленко поцарапал «намыленную» бакенбарду.
-Я вам скажу десять лет, например. А вы возьмёте, и через полгода крякните. Извиняюсь, конечно. – Врач поправил очки. – Или я скажу, что мало жить осталось. А вы запаникуете. Наломаете дров сгоряча. Нет, голубчик, нет. Мы не можем сроки определять. Поезжайте в краевой онкологический, там скажут. Там аппаратура, профессура.
Гоняя желваки по скулам, Гусаров передразнил:
-Аппаратура! Профессура. А ты?.. А вы? – Он возвысил гневный голос. - Как же вы тут определили? Тяп-ляп? На глазок?
Поглаживая «намыленную» бакенбарду, Коноваленко возразил:
-Зачем на глазок? Техника теперь в любом райцентре такая, что деньги можно в подполе печатать, а не то, что рак определить.
-Но деньги-то фальшивые получатся! – Гусаров исподлобья рассматривал врача.
-На что вы намекаете?
Гордец молчал. «Конь, обутый в валенки! – разозлился он. - Столько лет не знал я горя с этими комиссиями, и вот на тебе!»
-А вы откуда к нам? – Гусаров рассматривал модные, остроносые туфли врача.
-А при чём здесь это?
-Так, интересно.
-Что именно вам интересно?
-Легко вы как-то, запросто могилу людям роете! - Гусаров цокнул языком. - Ать, два и готово.
-Позвольте! – Авдотий Фёдорович хлопнул ладонью по столу. – Да если говорить на чистоту… Вы же сами каждый день себе эту могилу роете! Табак… Водку вёдрами жрать – это, знаете ли…
Гордец ошалело уставился на главврача.
-Водку вёдрами? А кто тебе сказал?
Коноваленко смутился на мгновение.
-Прошу не «тыкать»! – Он поцарапал седоволосую бакенбарду. Пощелкал аккуратным ногтем по бумагам. - История болезни. Тут написано.
Гусаров на мгновение почувствовал нутром: «Что-то здесь не то!..» Но Гордец был слишком ошеломлен известием, чтобы хладнокровно продолжить думать в этом направлении.
Из кабинета главного врача он уходил тяжёло, будто раненый зверь, уносящий в себе раскаленную пулю. Пройдя по коридору – длинному и тёмному – дверь не сразу нашёл.
4
Городская площадь с недавних пор отлично обновилась. Разбили цветочные клумбы, голенастых берёзок понатыкали. Железобетонные скамейки установили. Фонтан шипел – в виде гранитной бутылки шампанского. Но главная достопримечательность – городские «куранты». На крыше пятиэтажки соорудили фигурную башню с декорированными часами, издающими малиновый трезвон через каждые тридцать минут.
Когда Гусаров шагнул на улицу – облака и тучи накрывали город. Тревожные тени ползли по земле. Берёзы шатались, тревожно шептались. Шальная молния над крышею больницы полосонула – как скальпелем. Земля испуганно «присела» от гигантской глыбы грома, незримо упавшего, кажется, прямо на площадь. В домах задребезжали стёкла. С крыши стаю голубей – как ветром сдуло.
И вдруг что-то случилось с новыми «курантами». (Молния в башню попала). Механизм сломался, но как-то очень странно: килограммовые, полуметровые стрелки закрутились с невероятной скоростью – сутки пролетели за несколько минут.
-И жить торопятся, и чувствовать спешат! – удивлённо заметил седоватенький интеллигент, раскрывая зонтик над белой шляпой.
Дождя, однако, не было, только ветер волчком покрутился, подметая пыльный тротуар.
«Как сдурели!» - Гусаров исподлобья наблюдал за стрелками.
Мимо него шагали десятки жизнерадостных людей – и взрослые и дети. И никто из них раком не болел почему-то. «Где справедливость? - Он хмуро посмотрел по сторонам. - Куда теперь? Чо делать?»
Закрывая зонтик, седоватенький интеллигент потоптался сбоку.
-Хорошие были куранты, – вздохнул он. - А вы, извините, не подскажите время?
Гордец хотел сказать ему «пару ласковых». Но вместо этого глухо ответил:
-Я часы не ношу.
Интеллигент с улыбочкой заметил:
-Счастливый.
И тут уже Гусаров не сдержался.
-Батя! – громко спросил. - Веник дать?
-Веник? А зачем?
-А чтобы ты в баню пошёл. Если не дальше.
Седоватенький испуганно отпрянул.
Сутулясь, Гусаров поволокся по городу. Чёрный ноготь – мазута в пальцы въелась – от волнения покусывал. Глядел нелюдимо, уныло. Зубами скрипел. Споткнувшись на ровном месте, едва не брякнулся в весеннюю лужу, радостно лучащуюся солнцем. Постоял. Подумал: «Где универмаг? Пойти, что ли, белую простынь купить? Завернуться и ползти на кладбище. А чо ещё делать?»
После прохождения комиссии он планировал в гости к родственникам завернуть – там старший сын квартировал, учился в техникуме. А теперь – какие, к чёрту, гости? Гордец привык быть на высоте: глаза должны сиять, ржаные усы вверх колосками должны торчать. А сегодня видок – далеко не парадный, пришибленный. Усы «обмолотили», в глазах тоска. Родичи сразу догадаются: что-то стряслось. Начнут приставать: что да как? Врать не хотелось, а правду сказать им, так заживо станут оплакивать.
«Курвы!- Он увидел пивную. Встряхнулся. - Рано оплакивать! Дед мой гусарил – сто годков без малого! Да я вас всех ещё переживу!»
Пивная находилась напротив вокзала – не захочешь, да «споткнешься» об неё, когда уезжаешь из города. Раньше заведение это представляло собой невзрачную кривую хибару, торчавшую под громадным тополем. Теперь – почти дворец в миниатюре; стекло, металл и разноцветный пластик. С огромного раскидистого тополя новые хозяева шкуру спустили возле самого комля – решили избавиться от дерева, летом приносящего «лебяжью стаю» пуха.
«Вот так и болезнь человека съедает!» - мимоходом взгрустнул Гордец, покосившись на подсоченный тополь.
В пивной было пусто, и это обрадовало: можно посидеть, подумать в тишине.
«Так! - Он покусал губу, расправил плечи. - Сегодня мы пить не будем. Будем лечиться. Народными средствами».
Розовощёкий бармен появился. Пузатенький, сонный, облаченный в потёртые джинсы и в кожаную куртку, на которой кожи было меньше, чем сверкающих заклёпок. На затылке у бармена овечьим хвостом тряслась белесоватая косичка, стянутая резинкой.
-Что угодно? - слащаво спросил бармен.
-Шашлык, бильярд и преферанс! И всё в одну посуду! – мрачно пошутил Гордец и оттопырил пальцы – большой и маленький. - Ты меня понял, заклёпанный?
Похлопав сонными зенками, бармен дежурно улыбнулся. Снял заклёпанную куртку и оказался в белой безрукавке, на которой был намалёван дураковатый девиз: «МЫ В ОТВЕТЕ ЗА ТЕХ, КОГО МЫ НАПОИЛИ!» (Художество это показалась Гусарову странно знакомым, хотя никогда он ничего подобного не видел).
Бармен, ловко работая шаловливыми ручками, набуровил водки полный стакан. Бутылку прохладного пива открыл. Тряпкой муху отогнал от стойки, и неожиданно оповестил:
-Свежие раки!
Забирая стакан со стойки, Гусаров чуть не выронил его.
-Чо ты орешь, хвостатый?
-Раки, говорю. – Бармен пожал плечами. - Не желаете? С пивком на закуску.
Усевшись за стол, Гордец поправил колосья поникших усов.
-У меня, - задумчиво ответил, - свой рак имеется. Если коновал не врёт.
-Свой? Это хорошо. А где ловили? На Алее? Там есть места.
Гордец набычился.
-Слушай, заклёпанный! Ты бы сделал вид, что тебя ищут!
-Какой такой вид?
-Ты всегда такой тупой? Или только спросонья?
Поправив косичку, бармен, проявляя удивительную выдержку, спокойно что-то стал считать на калькуляторе.
«Глаза б мои не видели тебя! Хвостатый бес! - Гордец пошёл к двери. - Они, понимаешь, в ответе за тех, кого напоили. Козлы. Ишь, какую пивную отгрохали. Многих, видать, напоили. А на детский садик денег нет, свояк мой с детишками мается».
За дверью под тополем был черепичный навес – железные столики, пудовые стулья. «Это чтоб никто не поломал, не уволок и чтобы головы друг другу не проломили, - догадался Гордец. - Народ у нас как выпьет – богатырь».
Настроение было паршивое. Водку пить чего-то расхотелось. Ну, решительно. Не то, что расхотелось – даже противно стало на неё смотреть.
Закинув ногу на ногу, он отвернулся от столика. Глазами пошарил по округе и увидел старого знакомого, крутившегося около пивной. В прошлом это был учитель географии. (Его прозвали Глобус). Уже давненько этот самый «Глобус» катился по наклонной, ютился где-то в тупике, в гнилой теплушке, работал на подхвате, помогая то грузить, то разгружать вагоны.
-Приветствую вас! - Бывший учитель издалека улыбнулся – дешевенькие фиксы засверкали.
-Салют, Митрофаныч. Иди-ка сюда. Как житуха?
-Как в лучших домах Лондона! - ответил бывший преподаватель, в слове «Лондон» ударяя на второе «О».
-А ты бывал? В Лондоне том?
-А как же? Лондон – это лоно Дона. А я из тех краёв.
-Грамотный, - грустно похвалил Гордец. - Потому и нищий. Ну, присаживайся, грамотей.
Митрофаныч облизнулся, вожделенно глядя на стакан. Тёмно-фиолетовый подбитый глаз полыхнул бриллиантовым жаром – похмелиться хотелось.
-Бери! - Гордец пододвинул посуду. - Бери, бери. Пей, кури, девчат дери. Живи, братуха, веселись, покуда рак твой на горе не свиснет!
-А чего ему свистеть? - Глобус поцарапал небритый кадык. Кивнул на водку. – Ты, господин Гусар, не шутишь? Ну, тогда премного благодарен.
Придерживая чёрную засаленную шляпу, Митрофаныч лихо осушил стакан – шерстяной кадык даже не дернулся.
-Твою мою! – Гордец был поражен. - Ты где так лакать научился?
-Фраера научили. На зоне. Там не зевай.
-Прямо как лошадь.
-Конь, хочешь сказать?
-Да у тебя от коня уж, наверно, ничего не осталось. Баба-то ушла?
-Давно. Как только загремел.
-Все они такие! – Гусаров кулаком пристукнул. – Твари чугунные!
-А когда-то были золотые, - неожиданно сказал Митрофаныч.
-А? Ты о чём?
-Золотая Баба на берегу Оби… Не слышал про такую?
-Слышал бы, так женился.
-Нет. На той не женишься. Та золотая.
-Вот я и говорю, чугунные всё время попадаются. Ты про кого талдычишь? Какая баба?
Бывший учитель географии задумался, глядя вдаль. Губы вытер тыльной стороной ладони. И вдруг полез в такие дебри старого славянства, в такие допотопные времена – чёрт ногу сломит.
-Когда-то на берегу Оби боготворили Золотую Бабу. Истукан был такой. Золоченый. С младенцем на коленях и с другим дитём, стоящим рядом. Это вроде бы внуки её. И это обстоятельство давало повод думать, что Золотую Бабу можно сравнить с Изидой…
-С кем? Ты чо лопочешь?
Глобус помолчал.
-Замнем для ясности. Короче так. Её считали матерью богов. Золотая Баба та начальствовала над деторождением. В храме её… - Митрофаныч развел мосластыми, жилистыми руками, изображая храм. - Там, говорят, было сокрыто много музыкальных инструментов, которыми пользовались хитрые жрецы, уверяющие народ, что Золотая Баба сама собой звучит и разговаривает. В тяжелые времена у Бабы Золотой люди спрашивали совета, и она им отвечала – ну, конечно, устами жрецов. Боготворили Золотую Бабу крепко. – Глобус показал большой кулак. – Очень крепко. В жертву ей приносили соболей, куниц, одевали её в эти шкуры. Даже иностранные путешественники приносили ей в жертву золото, серебро и всё прочее. Потому как жрецы уверяли, что всякий поскупившийся заблудится в пути…
Слушая, Гусаров спичку покусывал. Когда Митрофаныч замолк, он выплюнул истерзанную спичку.
-Сам придумал? Про бабу-то?
Митрофаныч выжидающе смотрел на порожний стакан, но скоро понял, что бесполезно – больше дармовщинка не обломится.
-А закурить найдётся?
Гордец угостил папироской. Помолчал, кулаком подпирая «костяную гирю» подбородка.
-Глобус! Я вот о чём думаю. А вот если бы тебе сказали, что ты скоро того – кони бросишь…
-Кто? Я? – Митрофаныч так удивился, точно уверен был в своём бессмертии. – А с чего это вдруг?
-Ну, да мало ли… Ты заболел, например, какой-то смертельной болячкой. Бывает же.
-Допустим. И что?
-И у тебя, к примеру, остаётся полгода. Чо бы ты в первую очередь сделал?
-Золотую Бабу на берегах Оби искать пошёл бы! Я ведь мечтал археологом быть, а потом… - Митрофаныч жеваную шляпу на подбитый глаз надвинул. Губу скривил. – Нет, пожалуй. Ну их к черту, этих баб. Ты говоришь, полгода жить? А потом я точно – кони кину?
-Точно. Рак у тебя. Например.
Бриллиантовый жар накалялся в похмелившихся глазах Митрофаныча. Морщины волнами на широком лбу заволновались. Физиономия бывшего учителя, покрытая щетиной, будто колючками чертополоха, заметно просветлела – облагородилась.
-Знаешь! - Он передвинул шляпу на затылок. – Однако, я поехал бы в Иерусалим!
-Чего-о? Куда?
-Нет, не поехал бы. Пешком пошёл.
-Зачем?
-Поклонился бы гробу Господнему. – Митрофаныч посмотрел в небеса. - Шестнадцатого апреля – вход Господень в Иерусалим.
Гордец тоже на небо посмотрел. Облака со степей наплывали.
-Русалим? А где это?
-Смотри на глобус.
Бывший учитель географии демонстративно сдернул жеваную шляпу с головы. И когда он делал так, становилось понятно, почему его прозвали Глобусом. Голова у него – голый череп. И весь он был расписан татуировками: моря, океаны, острова, континенты. Художество это – результат непродолжительной отсидки на зоне. После того, как развалили Советский Союз, много людей под развалинами пострадало. Митрофаныч был из их числа. По простоте душевной он занялся бизнесом – алтайскую муку продавал. Но люди, с которыми связался бывший учитель, «конкретно кинули» его, и в результате он оказался в долгах как в шелках, а затем загремел за решётку.
-Знаешь, откуда пошло слово «бизнес»? - спросил Митрофаныч. - Когда купцы заключали сделку, но оставались без денег – это называлось «остаться с носом». А когда была прибыль, говорили – «без носа». Так появилось слово «бизнес».
-Сам придумал? – Гусаров хохотнул, рассматривая синий «глобус». – Слушай, тут сплошная перхоть. А где же Русалим?
-Гляди сюда. – Митрофаныч потыкал пальцем по крупному костлявому черепу. - Иерусалим, если память не изменяет, где-то вот здесь. Ты найди Средиземное море.
-Нашел.
-Во. Там остров Кипр, а справа – Иерусалим.
-Далеко, - вздохнул Гусаров.
-Ясное дело – не за огородами. Топать да топать.
Помолчали. Покурили. Муха села на «ушастый глобус» и поползла по морям-океанам. Митрофаныч хмельно икнул. Помятую шляпу надел набекрень.
-Я, когда парнишкой был,- разоткровенничался он, - мечтал о кругосветном путешествии.
-Я тоже, – тихо признался Гусаров.
-Может, выпьем за это?
Гордей усмехнулся.
-Чёрт с тобою. Держи. - Он достал купюру, и широким жестом прилепил её к потной протянутой руке. - За моё здоровье, грамотей.
Митрофаныч залудил ещё стакан. Раскраснелся, расправил плечи и обнаглел – с ним это бывало, когда перебирал.
-А вообще-то я попам не верю! – заявил он.
-Почему не веришь?
-А почему они такие жирные? - Митрофаныч похлопал себя по тощему животу. - Всё время рассуждают о душе, а сами жрут в три горла. А ведь это грех – чревоугодие. А я вот выпью – рукавом закусываю. Где справедливость? Дай на закуску, господин Гусар. Не оскудеет рука дающего.
Гордец, неожиданно мрачнея, встал.
-Я дам сейчас, - пообещал, - не унесешь!
5
Гроза где-то в дальнем далеке небо разрисовывала молниями – гром погромыхивал за рекой, за полями. А здесь, на просёлке, было тихо, светло. Весна ликовала в полях и в сосновом бору, подступавшем к дороге. Ручьи сверлились по чернозему, сбегая на дно оврагов, где последний снег лоскутьями сверкал, догорая. Трава изумрудною прошвой прострочила сухие пригорки. Там и сям подснежники трепетали голубыми крылышками на ветру.
Не дожидаясь рейсового автобуса, он домой добирался пешком. Надеялся поймать попутку, но дорога была пуста. И тогда он напрямую чесанул – так короче. Шагал широко, энергично – привычка такая. А потом спохватился: «Куда спешить, ёк-макарёк?!»
Он даже оторопел от этого внезапного «открытия». Остановился. Далёкое сельское кладбище на пригорке увидел – возле берёзовой рощицы. «Куда спешить? Зачем? Итог один…»
Беркут, парящий в небесах, неожиданно сорвался «в штопор»; сложивши крылья, стремительно и косо черканул по небу – скрылся на поляне. И через минуту над кустами заклубилось светлое облачко – растерзанные перья запуржили на ветру.
-Вот так-то, – вслух подумал Гордец. - Отгуляла пташка.
Он присел на пенёк. В тишине было слышно – или это показалось ему? – как со стоном и писком раскрываются клювы смолистых берёзовых почек; зелёные листочки жадно лакают теплый ветер. И тихо-тихо каплет сок откуда-то из наклонённой берёзы, будто она безутешно оплакивает кого-то. Сухая сосновая шишка упала – в молодую траву откатилась. Вдали за деревьями трактор трудился – надсадно рычал, таская мощный плуг по чернозёму. Весенняя жизнь на полях и в бору шла своим чередом, всё было привычно, знакомо с детства, и в то же время – появилось что-то новое, окрашенное горчащей радостью земного скоротечного бытия.
Забывшись, задумавшись, он даже не заметил, как свечерело. Ослепительное солнце, превращаясь в крупный красно-оранжевый цветок, печально увядало, растрясая лепестки на реку, на поля, на лужи у дороги. Прохладный воздух зашевелился в глубине оврагов.
Гордец развел костер на берегу. Хвойных веток напластал – лежак себе устроил. (Когда охотился, нередко ночевал в бору).
Темнота сгустилась. Отражение костра золотой копной упало в реку – растянулось мятыми охапками соломы, порываясь плыть вниз по течению. Рыба заиграла под берегом. А в тихом чёрном омуте закачались отраженные звезды – узорными кувшинками. И внезапно ему захотелось, как в юности: раздеться, прыгнуть в реку, сплавать и нарвать белых кувшинок. (Девушке любимой дарил когда-то).
«Девушка! - Гусаров хмыкнул, закручивая усы. - Та девушка теперь такая баржа – по реке не проплывет, сядет кормою на мель!»
Ночная темнота окрепла. Огоньки окрестных сел и деревень замерцали в полях, переливаясь в потоках остывающего воздуха, клубящегося по-над землей. Молоденький месяц медленно взошёл над кромкой бора – блеснул топором дровосека и скрылся в тучах. Мятная прохлада в лугах усилилась – хоть мятные конфеты делай из неё. Запах свежей травы и цветов стал ощутимей, пронзительней. Роса накололась на хвойные иглы – бусинами падала в тиши. Окружающий мир начинал изумительно преображаться. И земля, засыпавшая после долгого дня, и небеса, поднявшиеся в полный сверкающий рост, – всё мирозданье дышало таинством, одевалось туманами, грезило сказками и ожиданием чуда, как бывало это в детстве, словно бы сто лет назад, когда Гордей с мальчишками ходил в ночное.
Глубоко вздыхая, он завалился на хвойные ветки, без сожаления постелив на них новенький плащ. Залюбовался многозвёздным куполом, сияющим от края и до края горизонта. И вдруг подумал: «Это когда же я в последний раз вот так вольготно глазел на небо? Даже не вспомню. Жил как боров какой, полвека пьяным рылом землю ковырял. А что искал? Какое жемчужное зерно?»
6
Сельское утро петухами кукарекало, пахучие перья тумана растрясало по тёмно-голубым низинам, когда он переступил порог своей избы.
-Привет! – Улыбнулся жене, как давно уже не улыбался.
Роза даже бровью не повела – стояла возле трельяжа, расфуфыривалась перед работой.
В последнее время отношения у них не то, что охладели – инеем покрылись. «Женился, думал, роза, а после свадьбы, глядь, – чертополох!» - говорил Гусаров, выпивая с приятелями. Он был не прав, и сам это в глубине души осознавал. Роза в юности цвела редкой русской красотой – неброской, но душевной. Цвела и пахла на зависть многочисленным сельским подружкам. Конечно, были у этой Розы свои «шипы», свои капризы, какие проступают у всякой мало-мальски смазливой девахи. Гордец – проявляя характер хозяина дома – все эти «шипы» пообломал через несколько лет после свадьбы. Хотя, пожалуй, нет. Самый главный «шип» – всё время шипящий бабий язык – торчал на месте. Его нужно было не обламывать, а выдёргивать с корнем. «Или вместе с башкой!» - думал Гордец в минуты безудержного гневе.
Собравшись на работу, Роза напоследок «свистульку» красила – вытягивала губы трубочкой. Покосившись на мужа, отложила помаду. Розовый рот приоткрылся бутоном.
-Пришло красно солнышко? - Роза не вытерпела, уколола. - Заявился, б… Не запылился?
-Запылился маленько. – Он, как ни в чем не бывало, отряхивался у порога.
Спокойствие мужа странным образом выбило женщину из равновесия. Роза поправила груди. (Привычка). Встала перед ним и подбоченилась – кулачки вдавились в пышные бока.
-Ну? И где ты шарашился?
-Так, нигде. Поспал возле реки.
-Да что ты говоришь? А может, ты пахал в ночную смену?
-Нет, я ж говорю, на речке…
Роза принюхивалась – ноздри ходуном ходили. Перегаром от мужика не разило, но весь его помятый, пожульканный видок красноречиво свидетельствовал…
-Новый плащ угваздал! Опять нажрался, да? В канаве спал? Или лучше того – в вытрезвителе?
Улыбаясь чему-то, он прошёл к умывальнику.
-Я ж говорю, на речке был.
-Да? И кого ловил-то?
-Раков.
-Чо ты врёшь? Их отродясь тут не было!
-Вот и я про то же доктору сказал…
Разгневанная Роза не слушала его. Гнула своё.
-Каждый год одно и тоже! Одно и тоже! Ну, сколько можно? Кто их придумал, эти проверки? Человек здоров как сволочь, а его по больницам гоняют! Сарай надо подладить, а он на речке спал. Лучше признайся, что пил…
-Ну, хорошо. Ну, пил я. Пил столичную. С одним столичным дядей, археологом. - Он усмехнулся. - Тот археолог, знаешь, чо мне спьяну городил? Золотая Баба, говорит, была когда-то на берегу Оби. А теперь одни чугунные остались. Чугунные, только раскрашенные…
-Ты на кого намекаешь? Вахлак!
Дочка проснулась. Зевая, вышла из спальни.
-Доброе утро, Настёныш! – весело поприветствовал отец.
-Ага! - Девочка ответила словами из мультика: - Если оно вообще бывает добрым. Чо вы раскричались-то? Спать не даёте.
-Да мы вроде мирно беседуем.
Родители при ней старались не шуметь – делали вид, что между ними тишь да гладь.
7
После поездки в город что-то в нём сломалось. С каждым днём он всё больше сутулился. Щёки ввалились. Глаза всё время землю ковыряли. Гордей послушный стал и до того покладистый – даже противно порой. Жена что не скажет – он «мухой летит», ворошит любую работу по хозяйству. Делал, правда, без души, без огонька – лишний раз не захочешь просить.
Была у него слабина – русская баня. Светлая роща стояла за огородами, «берёзовым, весёлым языком» приглашала веники на зиму готовить. А он – будто оглох. Раньше от пахучих берёзовых ветвей во дворе маленький праздник шумел. И сам Гордец, и дочка веселели, глазами светлели, принимаясь веники вязать. Берёзовым духом ядрено пахло и в сенях, и в предбаннике. А теперь…
-Суббота, между прочим! – напомнила жена.
-Ну, и что?
-Ты в прошлую субботу не топил. И теперь, что ль, не будешь?
-Та… - Он отмахнулся. - С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь.
Жена посмотрела в недоумении.
-Сам не хочешь, так нам истопи.
-Истоплю.
Она что-то почуяла.
-А ты чего такой?
-Какой?
Вздыхая, Роза поправила груди под платьем.
-Всё там, в городе, было нормально?
-Нормально. А чо?
-А чего ты к нашим не зашел? Парнишку не проведал?
-Та…– он поморщился. – А то не знаешь? К ним без пузыря не заходи. И на порог не пустят.
-Это так. Уважают они – запить и ворота закрыть.
-Ну, вот. А мне не хочется.
-Врачи, что ли, сказали?
-Чо?
-Ну, что б не пил.
-Да нет, я сам.
Роза покачала головой. Волосы за ухо подоткнула.
-Давно пора. Только надолго ли хватит?
-Не знаю, - обронил он.- Даже врачи толком не могут сказать.
-Чего сказать не могут?
Он смутился, отводя глаза.
-Ну, пойду, затоплю.
«Темнит чего-то! - стала догадываться Роза. - Неужели появился кто-то у него? Золотая какая-то баба на берегах Оби. Вот жеребец!»
8
Тревога усилились после того, как Гусаров перебрался на другую кровать. (Комната старшего сына, который жил в Алейске, пустовала). Оскорблённая, сдобная Роза до полуночи вертелась, ворчала и стонала, будто хлебных крошек насыпали на простыню.
Села, ноги свесила на пол.
-Не спишь?
Он зевнул.
-Чо тебе?
-Это – чо? Развод? Слышишь, Гусар?
-Нет, не развод.
-А как понять?
-Так надо.
-Кому так надо? Мне так не надо! – Роза была бабёнка – вся в соку, не изработалась в сельской конторе, где она бухгалтерские бумажки «вилами скирдовала».
Гусаров что-то сбивчиво стал ей плести про больницу, про какие-то анализы.
-В общем, лучше пока нам отдельно поспать. Врач советовал.
-С каких это пор врачи свой нос суют в личную жизнь? Ты мне тут не заливай.
-Розка, уймись, уже поздно. Я устал на работе.
Жена отвернулась к стене. Затем опять пружины заскрипели – села на кровать.
-Ты, может, согрешил там? Подцепил чего?
-Ну-у, начинается…
-Где ночевал-то прошлый раз? Какую бабёнку нашёл на Оби?
-Да никого я не нашёл. Мне один учитель байку рассказал. Насчёт бабы золотой. Говорят, была когда-то на Оби.
-А чо она там делала?
-Стояла. Истуканом.
-Не живая?
-Нет. Ей приносили золото и шкуры соболей.
-А зачем они ей? Не живой-то.
-Ей поклонялись. А попы, или жрецы… Или как их?.. Тьфу! Да ладно, давай спать. Я завтра расскажу.
-Ага. А я тебе завтра поверю.
-Да мне без разницы. Хоть верь, хоть нет.
Он вышел. Покурил на крыльце.
Роза печально посмотрела в окно. Голубоватая луна за облаками проплывала и отражённым светом плескалась на реке – белой рыбой свет стекал по стрежню и пропадал в тальниках, чтобы снова ярко вспыхнуть на стремнине.
Гордец вернулся. В комнате запахло табаком.
-А чо там у тебя нашли? В больнице-то?
-Сами толком не знают. Поезжай, говорят, в Барнаул.
-Ну, так езжай. Чего тянешь? - Роза шумно вздохнула, укладываясь. - Холодно мне тут.
-Чо? Одеяло принести?
-Дурак! - Роза хихикнула. - Я к тебе хочу.
-Спи, я сказал.
-А я хочу.
-Завянь!
Через минуту Роза тихо заплакала. Встала, шмыгая носом. В сорочке прошлась по комнате. Луна сорочку кое-где нежно просвечивала – контуры фигуры прорисовывались. Роза была немного моложе мужа, и в свои сорок пять оказалась ягодкой опять: на удивление стройна и аппетитна. Мужики – и сельские, и городские, когда Гусаровы бывали в городе – глазами откровенно всю её «облизывали». Муж ревновал по молодости, даже дрался, и это очень льстило самолюбию женщины. Правда, с годами он успокоился, а теперь вот совсем – лежит как дубина с глазами.
-Нет! – возмутилась Роза, хлопая себя по ляжкам. – Я всё-таки поеду в город! Я разберусь! Кто прописал тебе такой рецепт? Твой собутыльник?
-Какой собутыльник?
-Ну, этот… Глав рвач твой. Сергей Сергеич, да?
-Уехал он отсюда. Ещё зимой.
-О! - Жена растерялась. - А кто ж там за него-то?
-Конь, обутый в валенки.
-Что за конь?
-Не знаю. Какой-то Коноваленко. Авдотий.
Глаза у жены увеличились – от изумления. Помолчав, она пошла на кухню, воды попила; в горле пересохло от внезапного волнения. Потом она демонстративно зевнула и притихла под одеялом, делая вид, что заснула. А на самом-то деле в голове у неё поднялась буря всяких мыслей и догадок по поводу Коноваленко.
«Завтра, - засыпая, решила Роза, - отпрошусь и поеду».
9
Автобус – по грязной криво-колейной дороге – тащился черепахой, а перед Алейском безнадёжно застрял. Шофёр попался неунывающий. Выпрыгнув из кабины, он сам себе сказал:
-Давай-ка, ямщик, потихонечку трогай, да песню в пути не забудь!
Шагая по грязи, жадно засасывающей сапоги, водитель выбрался на пригорок, обколотил кирзачи об берёзку, поправил кепку на виске и за подмогой отправился – трактор думал выклянчить в ближайшем селе.
В салоне автобуса загудели пчелиным гудом.
-Ну, техника наша!
-Ну, сервис у них!
-Ну, дороженька русская!
Пассажиры, поругиваясь, решили пешкодралом добираться до города, а Роза – плохо ночь спала – прикорнула возле окошка. В полудрёме ей вспомнилось детство, конопатый, словно бы солнышком обрызганный, Авдотка – отчаянный отрок, вечно в царапинах, ссадинах. Много лет они дружили, а позднее судьба раскидала их по разным уголкам Советского Союза. Отец Авдотки был офицером; жили они где-то на границе на Дальнем Востоке. Первое время Авдотка строчил ей сентиментальные письма, но потом «чернила высохли» – женился. Много лет спустя они случайно повстречались в Барнауле – заматеревший, самодовольством пышущий Авдотий в отпуск прикатил. И после этого снова они перебрасывались тонкими письмишками – чисто по-дружески. Роза нередко «слезу высылала в конверте» – жалилась на горемычное своё житьё-бытьё, костерила мужа, «алкаша подзаборного». Авдотий скупо сочувствовал. А в последних посланиях мечтал он перебраться на Алтай – где, мол, родился, там и пригодился. Он даже какие-то умильные стишата написал – то ли свои, то ли откуда передрал.
Снится деревня, наш алый Алей,
Снится угар сеновала.
Сердце моё, не дури, не шалей –
Молодость отбушевала!
Милая девочка, свет мой в окне,
Что же такое творится?!
Дивная сказка угасла во мне,
Да и любовь – только снится!
От воспоминаний Розу отвлекло громоподобное железо. Трактор затарахтел на дороге, жирными ломтями откидывая землю из-под задних, сверкающих траков. Надсадно рыча, сизым дымом отравляя воздух, могучий трактор с неожиданной легкостью крутанулся перед автобусом – искры полетели из-под гусениц, укусивших камень. Закрепили трос, похожий на змею, норовящую уколоть-ужалить мелкими, но частыми стальными зубьями.
-Давай-ка, ямщик, потихонечку трогай, да песню в пути не забудь! – закричал неунывающий парень, заскакивая в кабину. - Ну, мать! Осторожней! Порвётся! Это тебе не карась на крючке!
Натянувшийся трос завибрировал струной, готовой лопнуть – проржавленные жилки стали лопаться. Автобус дёрнулся и нехотя пополз на сухую гриву, осыпанную жёлтыми и синими подснежниками. Роза глядела, как страшные траки – пудовые лапти – с грохотом шагают по траве, по золотым и лазурным цветам. Глядела покорно, почти безучастно, и только где-то в глубине души саднило затаённой болью – она жалела эти небесные создания, словно бы спорхнувшие на землю по случаю краткой весны.
Покусывая краешек крашеной губы, женщина вспомнила, как вот здесь, на этой гриве – или где-то поблизости – конопатый парнишка, сияя чистыми, влюблёнными глазами, подарил ей цветы – первые в жизни цветы – подснежники, облитые крупными росами. Может быть, те самые подснежники, «дети» которых сегодня взошли на пригорках и пропадают нынче то под тяжелыми траками, то под колёсами легковых машин, вывозящих людей на пикники, которые нередко напоминают гульбища варваров. А ещё – помимо этих варварских набегов – цветы и травы погибают под горячей поступью весенних палов. Ужасная какая-то «мода» появилась на Руси – не от большого ума – пускать по земле кровожадные палы, выгрызающие луковки цветов, уничтожающие кусты, деревья, птичьи гнезда и миллионы, миллиарды всевозможных козявок, необходимых природе.
10
Неяркое, алое солнце уже подросло над Алейском, когда Роза пришла в больницу.
Коноваленко немного растерялся – не ожидал. Снял очки, машинально протёр и откровенно залюбовался Розой Пахнутьевной – так со школы ещё величали, шутя, Розу Пафнутьевну.
-Присаживайся. Вот молодец. А я тут зашился! – Он показывал на стол, заваленный бумагами. - Всё думаю, вот-вот немного разгребу дела, поеду, навещу могилы стариков, и этот… «И берег, милый для меня», как сказано поэтом. Только где уж тут! Завал! Как ты-то поживаешь, Розочка? Всё цветёшь и пахнешь? Пахнутьевна.
-Ну, конечно! - Щёки её порозовели; Коноваленко странно притягивал – словно магнитом. Хотелось смотреть и смотреть на него. Он заметно похорошел – с тех пор как не виделись. Подвижный. Поджарый. «Видать, работы много. Не засидишься. Хотя… - Роза строго посмотрела на него. - Подбородок уже наплывает на галстучек. Нет, зажирел Авдотка. Закабанел. Доволен жизнью так, что вот-вот захрюкает».
-Я по делу! – сухо сообщила Роза.
-Да, да, конечно. - Коноваленко продолжал откровенно любоваться её.
-Чо? – Она смутилась, оглядывая себя. – Чо то не так?
Врач улыбнулся, поправляя галстук.
-Наоборот. Всё очень даже так. Я вообще балдею, говоря высоким современным штилем. Ты, Розочка, стала такая красавица!
-Ой, ну прямо… - Она отмахнулась, опуская подкрашенные глаза.
Затрещал телефон – один из трёх.
-Извини, – прошептал Коноваленко, гладкой ладонью прикрывая трубку возле рта.
Роза ждала, пока он поговорит. Скучающим взглядом блуждала по большому кабинету. Портрет Пирогова на стенке висел. На подоконнике стоял небольшой, анатомический «шкилет», наполовину разрезанный – пустота зияла на месте сердца, и это почему-то сильно покоробило.
Главный врач – неторопливо, солидно – рокотал кому-то по поводу болезни, уверял, что сделает всё, от него зависящее. Опуская трубку на рычаг, он снова улыбнулся, оглядывая Розу. Только теперь ей стало неуютно – врач словно раздевал напористыми цепкими глазами. Она хотела что-то спросить, но телефон опять противно завизжал. «Как поросёнок недорезанный!» - осерчала женщина.
Разговор не клеился – телефоны не давали покоя. А когда аппараты молчали – скороговоркой трещали какие-то люди, приносившие то одну, то другую деловую бумажку на подпись. Коноваленко брал казенную печать, дышал на неё – и словно конь копытом – бил по листочку. На столе подпрыгивали скрепки, авторучка, футляр от очков.
Санитарка принесла какой-то сверток – просили передать, благодарили за удачную операцию.
«Ну, так-то чо не жить!» - Розе было неприятно видеть, как главный врач картинно возмущается, одной рукой отказываясь от подарка, а другою – как бы нехотя – принимая.
И наконец-то кабинет опустел на минутку, и телефоны помалкивали.
-Авдотий Фёдорыч, вы мне… ты мне скажи… - Она заторопилась, чтоб не перебили. - Ты мужа моего, случаем, ни того… Ни подкузьмил ему? Насчёт болезни. А?
Коноваленко был явно разочарован. Видно, подумал, что Роза по другой причине приехала к нему.
-Муж? Это который объелся груш? – Врач усмехнулся. - А кто он? Как его?..
-Гусаров. Гордей Иванович.
-А! Помню, помню, как же. Колоритный гусар. – Коноваленко поцарапал седую бакенбарду слева. – Только я не понял. Что значит – подкузьмил?
-Так он же у меня здоровый. Пахать на ём.
-Да, посевная, – согласился главврач, сосредоточенно глядя в окно. - И всё же я не понял. Здоровый был. И что? В чём дело-то?
-Да он же все эти комиссии… Он их щелкал, как семечки.
-Допустим. А я тут при чём?
-Так ты ж ему… Чо ты сказал? - Роза поправила груди. - Чо за диагноз такой? Даже с бабой поспать нельзя.
Коноваленко сконфузился. Сдёрнул очки. Потёр переносицу, где виднелся красноватый рубчик от золотистой дужки.
-Роза Пахнутьевна! - Он поднялся. - Насчёт поспать вы там сами как-нибудь разберитесь. Хорошо?
-Хорошо. Только ты мне скажи – это что ж за диагноз такой?
Доктор на минуту замер возле окна.
-А что он… Не сказал?
-Нет. А чо такое?
-Ну, тогда… - Коноваленко пожал плечам. - Может быть, и не надо?
Разгневанная Роза подскочила.
-Ты давай не юли! Чо там? Может, сифилис какой? Я всё-таки жена. И девочка у нас…
-Всё гораздо сложнее. Рак.
Роза, приоткрывши рот, медленно села – чуть не мимо стула. Щёки её стали бледнеть.
-Ты чо, сдурел?
-Да я-то здесь при чем? - Коноваленко фыркнул. – Он у тебя водку ведрами лакает, табаком дымит как паровоз, а я, значит, крайний? Не надо с больной головы на здоровую…
-Рак? – не сразу вымолвила Роза. – Столько лет здоровый был…
-Милая моя! – Главврач немного театрально руки воздел к потолку. – Все мы до поры, до времени здоровы.
В кабинете повисло молчание. За окном чирикал весёлый воробей. Авторучка, лежащая на столе, сияла солнцем – соломенный блик от неё отразился на потолке.
-А ты ничего не напутал? – недоверчиво спросила женщина.
-Я не один обследовал. И ты напрасно думаешь… - Он бакенбарду почесал. - Как вообще тебе такое в голову взбрело?
-Да я уж и не знаю, чо подумать! Был здоровый бугай, и вот на тебе! - Роза шмыгнула носом, платочек из сумки достала.- Даже спать со мной не хочет. Сволочь.
Желчная улыбка разлилась по лицу главврача, когда он отвернулся.
-Муженек твой, наверно, думает, что рак – это что-то вроде венерической болезни? Так ты ему скажи…
-Да нет уж, – перебила Роза. – Сам заварил эту кашу – сам и расхлёбывай.
Коноваленко похлопал редкими, но длинными ресницами.
-Я ничего не заваривал. Тут и без него – забот невпроворот..
-Не ври! – снова перебила Роза. - Я же с детства знаю, когда ты врешь. Как начинаешь бакенбарду свою теребить – так, значит, брехня пошла.
Коноваленко – несколько неестественно – хохотнул.
-Роза Пахнутьевна! В детстве, насколько я помню, бакенбарды у меня отсутствовали.
-Зато щека на этом месте частенько была расцарапана. Как брехать начинал – так царапал.
Доктор сокрушенно покачал головой.
-Ты, кстати, где работаешь?
-В бухгалтерии! А чо?
-В милицию надо тебе, - посоветовал Коноваленко. - В сыщики. Тебе цены бы не было.
-Надо будет – и в милицию пойду, - вставая, пообещала Роза. – Был такой бугай, и вот те на – рак у него. Да чо смеяться-то? Ты бы ещё из него сделал этого… инвалида Куликовской битвы.
И опять затрещал телефон, опять «ходоки» повалили – подписать, печать поставить.
Поправляя груди, женщина вышла из кабинета.
«Сынишку надо навестить» - подумала.
После полудня, добираясь до села, Роза то и дело невольно вспоминала статного, сытого врача. Как он, чертяка, удивительно преобразился: солидный, степенный, и денег много – сразу видно по одежке. «Чо-то я не спросила, а как же с семьей у него? Где жена? Ребятишки? Привёз? Или развёлся? В последнем письме намекал, что разводится.– Роза поморщилась, выходя из автобуса. – Господи! Да мне-то какая разница? Мне теперь думать надо не об этом».
Она пришла домой. Дочка играла во что-то. Стулья рядышком стояли посреди горницы, залитой закатным золотом.
Роза утомлённо села на два стула.
Задумалась, глядя в пол.
11
Странные всё же создания – женщины. Ещё вчера гневом пылающая Роза была готова живьём зарыть в могилу мужа своего, «алкаша подзаборного». А сегодня она стала проявлять необыкновенное рвение в деле «защиты» Гусара. Бог знает, почему, но Роза была уверена: Авдотий решил ей «подсобить» по старой дружбе. «Видно, припугнуть хотел, - соображала она, - пускай, мол, притихнет на время, за ум возьмется».
Сомневаться в здоровье Гусарова – да никогда бы ей такое в голову не пришло. Кто-кто, а уж она-то прекрасно знала: мужик у неё уникальный, неутомимый – хоть дрова колоть, хоть погреб рыть, хоть рубанком-фуганком работать, хоть ребятишек строгать по ночам. Гордей был богатырского замесу; запросто в сугробе мог заночевать, когда случалось с мужиками выбираться на охоту или рыбалку. В бане всегда так хлестался веником – никто перехлестать не мог. Раскаленные камни трещали в каменке, пищали раскалывались, а он лишь похохатывал, расплескавши усы по щекам, и опять и опять поддавал деревянным резным черпаком – в тазу был приготовлен духмяный, «колдовской» настой на травах. Зимою он из парной бежал к реке – тюленем плавал в проруби, специально прорубленной под берегом. Выходил – подошвы примерзали к закрайкам полыньи, а он лишь белозубо скалился и крепким матом крыл – от переизбытка душевной силы.
«Нашли больного! Ироды! – сердилась Роза. - Да он ещё всех вас переживёт!»
И всё-таки ей было тревожно.
И всякие дурные мысли в голову лезли.
Дошло до того, что однажды под вечер придя с работы, она заглянула в сарай и до полусмерти напугалась от того, что увидела: свежая стружки на полу кучерявилась; свежие доски стояли, прислоненные к стенке; закатный свет сквозь дырявую крышу соломенными снопами косо падал на стружки, на тёмную рубаху Гордеца, вспотевшую между лопатками и на груди.
Покосившись на Розу, он хмуро высморкался, руку вытер о штаны и продолжал строгать и колотить то, что её испугало.
-Господи! – Роза всплеснула руками. – Да никакого рака нету у тебя! Чего ты гроб-то раньше времени колотишь?
Он посмотрел на неё – как на дитя неразумное.
-А где ты видишь гроб?
-А это? – Роза глазами похлопала. – Это чо такое?
-Ящик сделать хочу. Для отрубей.
-Правда? Тьфу ты! - Она чуть на шею к нему не бросилась.– Ну, молодец, Гордец! Ну, всё, хватит строгать, пошли, поужинаем.
-Я не хочу.
-Перестань. Ты даже не обедал, я смотрю. Всё целое.
-Ну и чо?
Роза подошла к нему.
-А то, что ты здоровый. Бугай ты ненаглядный мой, присуха окаянная! - Роза ударила мужа кулаком по костлявой груди. - Нету! Нету у тебя никакого рака! Понял?!
Опуская глаза, он подёргал желтоватый кончик прокуренного уса.
-А ты откуда знаешь?
-Оттуда! Я вчера была в больнице. Нарочно ездила. Ошиблись они. Коновал – ты давеча правильно сказал. Этот Коноваленко – мы же с детства знакомы – он же одни двойки домой таскал. Мать оглоблю об него сломала. А теперь он умника изображает из себя. Тоже мне – профессор Пирожков. - Роза хохотнула. - Только пирожками на базаре торговать. Само то.
Гордей заподозрил неладное, когда узнал, что Коноваленко в юности ухлёстывал за его женой. Вспомнив что-то, он сходил в чулан и среди всякого старья, хламья отыскал «вязанку» писем от Коноваленко.
«Ёк-макарёк! Ну, понятно теперь! - Гордец потрогал старый шрам на переносице. - Ну, конь, обутый в валенки! Поехать, что ли, морду отполировать ему? Или всё-таки лучше смотаться в Барнеаполь? Там обследоваться».
В дряхлом чемодане отыскался пыльный фотоальбом. Перебирая пожелтевшие фотографии, Гусаров то и дело задумывался, впадая в необыкновенную печаль. Вот он в колыбельке – наивные шары навыпучку. Вот он стоит у репродуктора и вместе с другими сельчанами слушает известие о полёте Юрия Гагарина. Вот первомайские колонны советских студентов, сияющих просторными и чистыми улыбками. Вот свадьба Гордеца. А вот и похороны. (Старший брат, очень похожий на него, лежал в гробу; разбился на машине лет одиннадцать назад). «Жизнь! – Гусаров терзался какою-то необъяснимою мукой, незнакомой доселе.- Как всё это понять? Зачем нужно было пройти этот путь – от колыбели до гроба? Какой в этом смысл? Что заложено было в программу – или как теперь сказали бы – «в матрицу» мою? Или ни черта туда не было заложено? Стакан только в лапу вложили и всё? Кто ответит?»
Он собрался ехать в краевой диспансер. Тщательно выбрил тяжелый, на гирю похожий, подбородок, откуда щетина всегда выползала ни по дням, а по часам. Тёмные щтанцы погладил. (В молодости нравилось стрелки наводить, а потом только жена всё время утюжила). Чистую рубаху – в красных петухах – напялил. Причесавшись, постоял у зеркала и подмигнул себе. «Жених, ёк-макарёк! Хоть в гроб ложи!»
Бодрой походочкой выйдя из дому, он увидел дочку – играла неподалёку.
-Настёныш! Ты уроки сделала?
-Сделала.
-Чо привести из города?
Подумав, девочка ответила строгим голосом матери:
-Себя привези, да тока твёрёзого.
Он изумлённо встопорщил усы. Тихо и печально посмеялся. А потом, шагая пыльным переулком, оглянулся и хмуро думал: «Вот так-то! Дожился, фраер!»
12
Хорошо было в поезде. «Дом на колесах» пробуждал в нём тёплые воспоминания о детстве, о каком-то «триста пятьдесят четвёртом километре», где он родился – в Барабинских бескрайних степях. Тёплого там, правда, было немного; отец во хмелю бушевал, куражился, гоняя мать и ребятишек; но так уж устроена память и русская наша душа; прошлая, серая жизнь, преломляясь через магический кристалл воспоминаний, зачастую представляется радужной сказкой.
Колёса всю ночь тарахтели, и всю ночь не спалось.
Он курил возле окошка в тамбуре. Смотрел и смотрел – насмотреться не мог.
Колдовские, волшебные ночи бывают в алтайских степях, особенно если учесть неукротимый бег паровоза и неудержимую смену картин. Хороводят созвездья за окнами. Луна летит над берёзовым колком, легко и весло катом катится вслед за вагонами, белым зайцем на крышу запрыгивает и какое-то время – словно отдыхая там – едет в обнимку с ветром. А потом опять она вдали вдруг появится – и ещё сильнее засияет. И лунным заревом охваченные степи вновь поражают странной, неземною красотой – такую красу днём не встретишь. Будничный, пыльный пейзаж как будто переодевается в праздничную яркую одежду – ошеломляет сверкающей феерией. Наплывают крыши сёл и деревень, напоминая белые дворцы и терема былой Руси – Святой Руси, той несказанно Белой, которую теперь уже ничем не отбелить. Мелькают белоснежные дороги – в ту страну, где чёрных мыслей нет. Мраморными глыбами возвышаются березняки. Кусты искрятся, будто остывают, только что откованные из серебра. Светлой дугой изгибаются рельсы на повороте – поддужным колокольчиком звенят колёса поезда. Густые тени от вагонов чёрной змеюкой проползают по земле – ныряют в канавы, овраги и неожиданно выпукло вздымаются на пригорках. Затем луна как будто стремглав ныряет с неба, плещется в реках, в озёрах – от берега до берега стелет бело-тканные свои половики. Огромным снежным колобом катится луна по степным дорогам и бездорожью, собирая на бока, «наматывая» бессчётные вёрсты, полынную горечь и пыльцу золотых медоносов. Играя с кем-то – или сама с собой – луна ненадолго прячется в деревьях. Да так неожиданно прячется – душа замирает, поскольку создается ощущение, словно необъятный лунный ком, разбиваясь вдруг, беззвучно рассыпается на великое множество маленьких лун. И так продолжается час, и так продолжается два – широкие степи Алтая паровоз просто так не может проскочить; запыхтит, притомившись, постоит на разъезде, с духом соберётся – и опять айда. И опять луна вдогонку побежит, будет ослеплять, кружить и ворожить.
Какие волшебные ночи бывают в степях – ни в сказке сказать, ни пером написать. Потаённая светлая темень торжественно ходит кругом, сладкие росы на травы цепляет, горькие росы горстями бросает в полынь. И в этой полночной, прекрасной картине почудится вдруг что-то не просто знакомое – очень родное, родное до боли, до стона.
В этой картине, возможно, присутствует что-то бесконечно далёкое, древнее, то, что можно было бы назвать глубинным, заповедным детством человечества, когда память ещё не работала, а душа уже умела впитывать и светлые и тёмные миры, живущие бок о бок по замыслу великого Творца.
В тамбуре Гусаров познакомился с бородатым каким-то Кочевником, отставшим от поезда жизни – так он сам про себя говорил.
Слово за слово – разговорились.
А потом бородатый Кочевник спросил:
-Хотите я стихами вас угощу?
Гусаров молча хмыкнул, пожав плечами. Он терпеть не мог, а иногда тихо ненавидел все эти «зарифмованные слюни». Но Кочевник с размаху ударил по нервам – задел за живое, когда стал рассказывать свою или чью-то судьбу:
У вокзала мокрое лицо,
И душа трясётся от рыданий!
И луна блескучим колесом
Покатилась в горестные дали…
Проводник заваривает чай –
Словно полночь, он густой и чёрный.
Я бы водки дернул невзначай,
А потом стоп-кран сорвал бы к черту!
Надоело, брат мой, кочевать,
Всё это никчемное, пустое!
Время, время камни собирать,
Чтобы дом из тех камней построить.
Прямо вот сейчас – ведь не слабо! –
Спрыгнул бы на сумрачном разъезде,
Соловьем пропел бы про любовь
Самой ослепительной невесте.
Нарожать бы с ней детишек воз,
Насажать капусты да картошки,
И портвейн сосать среди берёз,
С мужиками, скинувшись по трёшке.
Красота! Да только что-то я
Говорю, а сам себе не верю…
Тот, кто был похож на соловья,
Стал подобен загнанному зверю!..
Кочевник был интересным бродягой. Много чего повидал он на своём веку, много чего любопытного рассказал он в ту ночь Гордецу. Где стихами, где прозой Кочевник – с болью в сердце, со слезами на глазах – говорил о народах, о древней Руси и о том, что сегодня Россия стоит на пороге беды. И о том, что мы во многом сами виноваты, что страна оказалась на этом кошмарном пороге, напоминающем речной порог, на котором в щепки разбиваются огромные суда, ведомые слепыми капитанами.
Под утро Кочевник сошёл на каком-то печальном, туманном разъезде. А Гусаров дальше трясся, тоскливо думая, что он, наверно, тоже безнадёжно отстал от поезда жизни.
О всяком разном думалось тогда, но более того – смешно сказать! – он ловил себя на странной, даже дикой мысли. Ему хотелось, чтобы в Барнауле, во время обследования в онкологическом диспансере, у него обнаружили… рак.
-Твою мою! - Гордец, забывшись, гоготнул, напугав старушку, сидящую напротив. Старушка та, попутчица, только что проснувшись, молитву шептала, отстранённо глядя в окно.
-Милок! - Она вздохнула. - Ты чо это с утра пораньше лаешься?
-Бабуля! Представляешь? - Он руку прижал к груди. - Рак нашли у человека, а он, ёк-макарёк, не хочет выздоравливать!
-А пошто не хочет? – не поняла седая старушонка.- Жить надоело, чо ли?
-Нет, как раз наоборот, - путано объяснял Гордец. - Жить ему понравилось.
-Это с раком-то?
-С раком, бабушка, с раком, - неожиданно теряя интерес к попутчице, передразнил он, грустно глядя на захламлённые березовые колки, проступающие в предрассветном сумраке. - Всё почему-то с раком у нас делается. Такие уж мы люди. Хотя раньше, говорят, мы не были такими. Кто виноват? Вопрос, бабуля. Сначала советская власть развратила. Теперь – господа демократы. С раком песни поём, с раком думаем думу. Живём – как пиво пьём – все с раками.
Старушонка, отвернувшись от него, перекрестилась.
Он вышел в тамбур, закурил, возвращаясь к дикой мысли о том, что лучше будет, если рак подтвердится. Ведь если он, Гордец, окажется здоров, так сразу же – в первой забегаловке – нарежется на радостях, полетит в лихой загул, мало не покажется. А потом он доберётся до Алейска, до больницы, найдёт «коня» в халате и в очках – и покажет ему, где раки зимуют.
-Нет уж, нет уж! Умерла, так умерла! – прошептал Гусаров, напряжённо всматриваясь в рассветную синьку, морем расплескавшуюся за окнами поезда.
Завиднелась широкая пойма. Потом внизу открылась гулкая «пропасть» – загрохотали и замелькали могучие фермы железного моста. Поезд пошёл над тёмно-синей Обью, подсеребрённой последними звёздами, редкие бакены золотисто мигали.
«Золотая Баба на берегах Оби… - вспомнился рассказ бывшего учителя. - Интересно, правда? Или набрехал – во имя выпивки?»
Над Затоном робко зарозовело утро, присыпанное пухом редких облаков, набегающих с севера. Город, просыпаясь, начинал кукарекать трамваями, мычать автомобильными сигналами.
В Барнауле он давно уже не был, и теперь – когда поехал по проспектам и улочкам – поймал себя на ощущении, будто оказался в другом каком-то городе. Гигантские кирпичные монстры моргали стёклянными глазищами, отражающими рассвет. Тупорылые бетонные битюги поднимались дыбом там и тут. И всё это было построено вопреки элементарной гармонии, в нарушение всякого здравого смысла и архитектурного равновесия. И только в старой части Барнаула сердце обжигало радостью, ласкало покоем. Здесь даже люди начинали говорить и двигаться иначе, «организованные» пространством. Здесь даже птицы гомонили по-другому – вдохновенно и весело… Боже, каким уютом веет всегда от старины, каким удивительным отдохновением! И тут нельзя не просветлеть душой, нельзя не улыбнуться, не воскликнуть мысленно: ведь могли же строить наши предки! А? Могли, да ещё как! Изящные мысли и чувства, воплощенные в дело, заставят звенеть соловьём даже грубый камень и железо. А если такого изящества нет в головах и в сердцах – его не заменишь, увы, никакими помпезными железобетонными дылдами, торжественно торчащими сегодня по русским городам и весям.
13
…Потом он домой возвращался, но мысли долго ещё крутились вокруг да около онкологического диспансера. Почему-то опять и опять вспоминалась деревянная лавка под раскидистыми тополями диспансера. На лавке сидел какой-то бледный доходяга и напевал, сам себе дирижируя длинной рукой, похожей на ветку тополя: «Ну, что тебе сказать про Сахалин? На острове нормальная погода. Муссон мою тельняшку просолил. И жить осталось мне всего полгода!»
Дурацкий этот перифраз до того привязался к нему – Гордей сначала мысленно стал напевать, а затем даже вслух. Песенка будто прилипла к зубам не похуже самой скверной жвачки – трудно выплюнуть.
Он возвращался подавленный, бледный – точно пыльным мешком из-за угла пришибленный.
«Мечты сбываются, - уныло думал. - Как хотел, так и вышло».
Унылая природа за окнами словно бы тоже скорбела – заодно с Гордецом. Жарою сморённые лопухи у заборов, картофельная ботва на огородах – казались бледно-зелёными тряпками. Пшеница и рожь потеряли свою поэтическую позолоту – припудрило пылью. Подсолнух торчал сиротинушкой, повязанной жёлтым, драным платочком, ронял семена, словно слезы. Чёрный ворон, раскрывши малиновый зев, сидел на ограде как чучело – напротив остановившегося вагона. Жара убила страх и волю к жизни – ворон не мог взлететь, только вздрагивал обвисшими, вялыми крыльями. Кто-то из парней – из тех, кто вышел из вагона – ловко вдруг засунул папироску в «зубы» ворону. Испуганно защелкнув костяные клещи, ворон защемил папироску и так взлетел, подгоняемый взрывом мужицкого хохота.
Гордец пожал плечами.
«Чо смешного? – хмуро подумал. - Даже верблюды курят. Мне бородатый Кочевник рассказал. Он жил в горах Монголии. Курил вместе с верблюдами».
Гусаров так глубоко задумался над своей судьбой – чуть не проворонил остановку. Сидел, сидел возле окна, смотрел какими-то незрячими глазами, и спохватился только в самую последнюю секунду, когда вагоны тронулись.
Торопливо спрыгнул на перрон, перепугав проводницу.
-Блажной! - закричала она, флажками стукнув по плечу Гусарова. - Я же спросила, кто тут выходит.
Гусаров улыбнулся. Руку вскинул.
-До свиданья, цыпочка! А может быть, прощай!
Он постоял, покурил у вокзала возле какой-то гипсовой, состарившейся пионерки, у которой шпана обломала руки – сотворили вторую Венеру. Потом, опустивши голову, Гордец долго сидел в тенистых, тихих деревьях возле реки, вспоминал беспечные, весёлые деньки быстротечного детства, промелькнувшего на этих берегах. Потом пошёл в поля – куда глаза глядели. Пахло горячей пылью, кое-где продырявленной каплями утренней росы. В хлебах басовито гудели шмели. Пчела влетела в голубой раструб поникшего цветка – щепотка жёлтой пыльцы позолотила воздух.
Солнце в чистом небе раскалялось. Было тихо. Жара в небесах над полями Алтая почти с утра сшибала жаворонков – бедолаги падали в кусты, очумелой головенкой зарывались в луговые дикоросы, хранящие остатки ночной прохлады. Ближе к полудню жара достигала такого золотого накала – смола пищала, янтарными жуками выползая из деревьев, из брёвен домов, из ограды. Воздух заунывно позванивал и сладковато жалился незримою пчелой. А в борах, подступавших к деревням и сёлам, были слышны сухие короткие щелчки – шишки на соснах, «поджариваясь», там и тут потрескивали. А на реках временами в тишине то смех русалки чудился где-то в красноталах; то гармошка в полях разворачивала буйные малиновые меха; а то вдруг песня русская – далёкая и призрачная – тянула свою вековую печаль, колдовала на вольном просторе, манила душу куда-то в даль, обещала горы золотые, реки, полные вина.
«Что это? – изумлённо думал Гордец, озираясь. - Раньше ничего подобного и слыхом не слыхивал».
Алейск – ещё недавно серенький в его глазах, неказистый, заштатный – показался чудесным, лирическим, начиная с одного только названия. Даже гуси, копошащиеся в грязной луже на въезде в город, представились сказочными птицами, гусями-лебедями, залетевшими сюда из добрых русских сказок.
14
Остановившись посредине площади, он смотрел на «куранты» и восхищённо цокал языком: «Вечный двигатель, кажется, изобретён! И ни где-нибудь, а здесь, в полях Алтая! Кажется, сто лет назад гроза шарахнула в «куранты», а они по-прежнему вращаются как полоумные – сутки пролетают за несколько минут. Как только ещё не сломались? – поражался Гусаров. - Все тут счастливые, что ли? Никому до часов дела нет».
Придя в больницу, в кабинет главврача, он сказал, забыв поздороваться:
-Вечный двигатель, значит, изобрели, а средство от рака? Слабо землякам?
Главный врач был несколько встревожен. Как на иголках сидел.
-А что? В чём дело?
Гусаров поздоровался. Пожимая руку, пробормотал:
-Спасибо, Фёдорыч! И это самое… Прости дурака...
-За что?
-Я из Барнеаполя приехал. Вечерней лошадью.
-Так, так. И что там?
Гордец помолчал.
-Да я, грешным делом, подумал, что ты мне это – лаптей наплел. Дай, думаю, проверюсь капитально, а потом приеду, врежу… А получилось так, что – мне по морде врезали.
-По морде? То есть – как?
-Раком! - двусмысленно ответил Гордец. - На вот, почитай.
Коноваленко очки протёр. Склонился над бумагами из краевого онкодиспансера. Гусаров прошёлся по кабинету. Сел в кожаное кресло. Небрежно закинув ногу на ногу, башмаком потряс – комочек сухой земли от подошвы отлетел, шурша по чистому полу.
-Н-да-а! Серьёзное дело! - как бы сам с собою заговорил главврач, листая бумаги. - Кто бы мог подумать.
-А ты? - спросил Гусаров, скрещивая руки на груди. - Не думая, что ли, диагноз поставил?
Авдотий Фёдорович отрёшенно смотрел за окно – будто не слышал. Затем он «пришёл в себя». Поцарапал белопенную бакенбарду.
-Простите. Вы насчёт чего?
Гусаров поднялся. Бумаги свои сгрёб со стола.
-А я – насчет картошки дров поджарить. - Тихо сказал он, и неожиданно громко треснул кулаком по столу. - Слушай сюда! Значит, так! Ты Розке моей не болтай! Баба – чо с неё. Ты понял?
-Не совсем.
Спрятав бумаги за пазуху, Гордей напряжённо посмотрел куда-то в угол.
-Нет, лучше сделаем так, - решил он. - Ты расскажи ей, как было сначала…
-С сотворения мира? - Врач усмехнулся. - Я это смутно помню.
-А если я врежу, ты вспомнишь? - Гусаров за грудки хотел его схватить, но сдержался. - Чо ты Ваньку-то валяешь? Чо я, не знаю? Ты же просто хотел припугнуть алкаша. Да я не в обиде, всё правильно. Вот так и Розке надобно сказать. Припугнул, дескать, маленько, чтобы хвост прижал. И всё. А на самом-то деле он, мол, здоровый как трактор! - Глаза Гордеца неожиданно повеселели. Он показал на компьютер. - Вы же ни черта не проверяли. У вас даже аппаратура не подключена – её привезли, да не всю…
-А вы откуда знаете?
-Просветили меня. - Он хмыкнул, поправляя усы. - Как рентгеном, падло, просветили.
Коноваленко подошёл к стеллажу.
-Можно вот этим ещё просветиться…
-А чо это за книжица?
-Народные рецепты. Против рака.
Гусаров молча взял. Полистал брошюру и трубочкой свернул – в карман засунул.
-Ну, чо? Договорились, Фёдорыч?
-Договорились.
-Ну, всё тогда. Привет. Как говорится, пишите письма. - Он ехидно улыбнулся. – Тем более, что это у тебя хорошо получается.
-Что получается? - Авдотий Фёдорович посмотрел на дорогие часы, блеснувшие под рукавом. - Вы на вокзал? Если хотите, я подвезу. Нам по пути.
-Едва ли…- намекнул Гусаров. - Но прокатиться можно.
Они вышли во двор. Полуденная жара уже схлынула – длинные тени деревьев подползали к самому крыльцу.
У Коноваленко была дорогая белая легковушка. Иномарка.
-Прошу, - пригласил он, небрежно кивая.
-Ишь ты! - сидя в салоне и прислушиваясь к работе мотора, Гусаров восхищенно матюгнулся. - С турбиной? Угадал? И наверно с этим – с вертикальным взлетом? Да? Кучеряво живём, несмотря на то, что волосы теряем. - Гусаров засмеялся, глядя на лысеющую голову врача. И вдруг за баранку схватился, дураковато закричал под ухо: - Партия! Дай порулить!
Доктор отстранился, не теряя самообладания, и посмотрел на него – как на психа. Помолчал, насмешливо скрививши рот.
Вздыхая, Гордец нахмурился – руку отнял от руля.
-Всё? - спокойно спросил Коноваленко. - Можно ехать?
-Без проблем, - тоже спокойно ответил Гусаров. - Можно прямо туда. Ты же знаешь дорогу?
-На вокзал?
-Нет, на кладбище.
-Не знаю. - Коноваленко поцарапал белопенную бакенбарду. - И знать не хочу.
-Напрасно. Хороший доктор должен знать дорожку на погост, чтобы указывать её своим больным.
-Я это учту.
-Сделай милость.
Коноваленко поехал с больничного двора.
-И у меня есть одно пожелание.
-Да? - удивлённо спросил Гусаров. - Я слушаю.
-Мы с вами детей не крестили, так что на надо мне тыкать.
-Ну, ты же не баба, чтобы я тыкал тебя.
-И хамить не надо.
-Это уже второе пожелание?
Обескуражено покачав головой, Коноваленко неожиданно расхохотался.
-Как только Роза Пахнутьевна живёт с таким интеллигентным экземпляром?
-Да теперь уж недолго осталось.
-Ну, это ещё бабушка на двое сказала.
Через несколько минут иномарка остановилась напротив вокзала, распугавши стаю голубей.
-Лихо прикатили. Движок-то, я сразу понял, турбореактивный. - Гусаров погладил панель приборов. - Красавица. Я очень рад за тебя. Ей-богу. - Он вышел из машины и, перед тем, как хлопнуть дверцей, посмотрел на туфли главврача. - Тебе бы ещё валенки купить. Для полного комплекта счастья.
Включая скорость, Коноваленко вдруг подмигнул ему.
-Приятно было побеседовать.
Гусаров погладил себя по груди.
-Лучше с умным человеком кирпичи весь день таскать, чем с дураком битый час разговаривать. Знаешь такую народную мудрость?
Машина почти бесшумно скрылась за углом вокзала.
«Хорошая тачка!» – с легким сердцем подумал Гусаров. Было время, он завидовал таким счастливчикам, как этот доктор. Было, да, слава богу, сплыло. Чего завидовать? В гроб с собой не возьмёшь. Это прежде всякие князья да ханы приказывали себя хоронить вместе с конями, слугами, потому что верили в жизнь после смерти. А нынче? Какая, к черту, вера? Было отпущено полвека, не сумел воспользоваться – кто ж тебе виновен?
В ожидании автобуса он зашел в магазин «Всё для охоты». Залюбовался одним дорогим экземпляром с вертикально спаренными стволами – модель МЦ-6. Он давно уже мечтал о таком ружьишке. Милое дело, палить по весне на глухариных токах – резко бьет, кучно.
«А весны-то, может, и не будет! - Обожгло под сердцем. - Глухари будут петь, только не для меня!»
И так ему стало тоскливо, так муторно, что он, выходя из магазина, шарахнул дверью – как из ружья. И потом, когда уже трясся в автобусе, тоже маялся тяжёлою тоской. «А может, взять, да махом покончить со всем этим? А? У меня двустволка хоть и старая, но для этого дела сгодится».
Дома дочка встретила – на шею бросилась.
И он чуть не заплакал от прилива нежности, черт её возьми.
15
Вечера приходили сухие – росинки не выдавишь. Земля, оглушенная жаром, бинтовала голову туманами в низинах, в поймах. Калёный, белый месяц над крышами села грузно поднимался, растрясал окалину в реки, озёра. Вкусно и заманчиво пахло политым огородом, лазоревым дымочком, теребившимся от костра, где ребятишки из простой картохи готовили такое райское яблочко с золотистой коркой – пальчики оближешь. В голубоватой полумгле мерещились перезвоны церковного колокола – в той стороне, где сельский храм стоял до пришествия безбожной власти. Но это был не колокол – за рекой позвякивало коровье ботало. С каждой минутой звяканье приближалось, делаясь грубее, зычней. Слышался округлый окрик пастуха. Коротко и сухо кнут постреливал – эхо плескалось в голубоватом море придорожных сонных сосняков. К пологому берегу, издырявленному копытами, медленно выкатывалось стадо. Лупоглазые, брюхатые коровы степенно возвращались домой, роняя в пыль жемчужины тёплого молока – из переполненного вымени. И в губах у коровы – у какой-нибудь одной обязательно – торчала не дожеванная травка или цветок луговой – будто со свидания буренка возвращалась.
Он полюбил такие вечера.
Сидел за селом на сухом бугорке. Слушал коровье ботало, казавшееся далёким колоколом. Песни перепёлок прокалывали душу грустным криком. В шелест пахучего ветра вплетался таинственный шепот.
У него было с собою увеличительное стекло – взял у дочки из портфеля. При помощи «увеличилки» он рассматривал листья, травинки, лепестки. Муравья поднимал на ладошку или цветную бабочку – изучал, затаивши дыхание.
Настя, дочка, иногда с ним гуляла.
-Папка, - удивлялась, - зачем ты смотришь так-то? Как слепой.
-Надо, - говорил он, нарочито важничая. - Для диссертации.
-А чо это такое?
-Да как тебе сказать, Настёныш? – Он улыбался. - Есть такое блюдо – на десерт.
Дочка не могла понять, и разговор переключался на другое.
-А зачем ты, папка, бороду не бреешь?
-Пускай растёт. Зачем мешать? Кто мешает, доча, того бьют.
-Чудной ты, папка, стал.
-А это плохо? Или хорошо?
-Мне хорошо, ты гуляешь со мной. Мамке – плохо.
-А почему ей плохо-то?
-Не знаю. Она сказала, что ты с дуба рухнул.
-Шутит, - усмехался он. – Дубы здесь не растут.
-Вот и я так сказала…
-Настёныш! Ты умничка! – Он смотрел на остатки заката, угарными угольями разметавшегося по горизонту.
-Солнышко уходит спать, - говорила дочка.
-Да, Настёныш. И мы пойдём.
-Ага. А то мамка опять заругается.
-Не заругается. Мамка у нас хорошая.
И они возвращались домой, крепко взявшись за руки. Молчали.
Сапогами сминая траву, Гусаров старался на наступить на цветок, хранящий за пазухой капельку первой росы, напоенную кровью заката. Поймав себя на этом странном обхождении цветов, он грустно улыбался – раньше такого не было. «Почему же нам надо обязательно дать по башке, чтобы в полной мере всё это оценить?!»
В глазах дрожали слёзы.
Девочка видела это, но чуткой душой понимала, что лучше как будто не видеть – она и в самом деле умничка была.
Сворачивали к соснам возле огородов. Пахло смолой.
-Ой! - Настя пальчиком показывала вдаль.
-Чо там? Кто там? Серый волк? – шутил отец.
-Белочка.
Подходили поближе. Кора откуда-то с сосны ссыпалась, шурша в тишине. Шишка падала.
-Правда, белка. Шустрая чертовка. А может, угостить её? – Отец похлопывал по карманам. – Нет ничего.
-Не надо угощать, - рассудительно говорила дочка. – А то мы приучим её. А когда зима придёт, белочка может погибнуть. Мы ведь, папа, в ответе за тех, кого мы приручили.
Он вздрогнул. Осторожно присел на корточки.
-Как ты сказала?
-Это не я, это писатель какой-то. – Вспоминая, Настя лобик морщила. - Я забыла фамилию. В школе у нас был урок…
Поднимаясь, он удивлённо покачивал головой.
-Мы в ответе за тех, кого мы приручили? Вот спасибо, дочура! А эти козлы что придумали: «мы в ответе за тех, кого мы напоили».
-Нет! Приручили, папа. Приручили.
-Да теперь-то я понял. - Он гладил девочку по русой голове. -Ну, если так, то ничего ещё. Жить можно.
16
С ним происходило нечто странное: человек менялся не по дням, а по часам. (По тем часам, которые опалила молния: сутки пролетали за несколько минут).
За это время он заволосател как лешак – борода дремучая, с огненно-рыжим отливом, будто моток медной проволоки с серебряными прожилками. Борода удивительным образом облагородила Гордеца: что-то древнее, мудрое проступило во всем его облике. Сильней обозначился покатый лысеющий лоб. Глаза его, прояснившись от трезвости, привлекали внимание глубоким, необычным выражением. Голос глуховатым стал, спокойным, проникновенно печальным.
И стали его почему-то в селе звать по имени-отчеству. Старухи кланялись ему, а старики фуражки вежливо приподнимали над головами, когда Гордей Иванович мимо шагал.
За спиною у него судачили вполголоса.
-Опять мухоморы пошёл собирать.
-Так они ж ядовитые.
-Смотря для кого. Сохатый жрёт – не морщится.
-Сказанул! Он чо тебе – сохатый?
-Видать, мухомор помогает.
-Да кого там помогает. Видишь, стал сухой как это – как мумиё.
-Доживает, бедняга.
-Похоже, так.
-А Розка плачет.
-А как он гонял эту Розу Пахнутьевну? Босиком, бывало, с дочкой по снегу бежала к соседям.
-А теперь жалеет.
-Баба, чо с неё…
-Да и он остепенился. Как не пожалеть?
-Задабривает! Ишь, кому – сенца покосит. Кому – дровец натюкает на зиму. Ему бутылку – нет, не берет.
-А может, с головой чего? Нормальный человек-то от бутылки рази откажется?
-И то, конечно, правда, не откажется.
-Надо про чагу ему рассказать.
-Чага? Это – кап?
-Ну, да. Говорят, из чаги хорошая настойка получается. От рака помогает. У меня свояк в Приморье. Там, говорит, все березы уже ободрали.
-Кто?
-Наши долбоёжики, а кто же? Японцы у нас эту чагу закупают за паршивые копейки, а продают за бешеные доллары.
-Эх, Рассея! Когда поумнеем?
17
…Много лет подряд он шоферил в совхозе – одном из процветающих в былые годы. После развала советской страны от совхоза только рожки да ножки остались. Чернозёмные пашни забивал чертополох, лебеда и прочая дурнина. Брошенные фермы гнили и ржавели, разграбленные. Поголовье – в большинстве – под нож пустили. Зарплату платили – будто жалкие крохи с барского стола бросали бедному быдлу.
Мужики – кто попроворней, кто поумнее или с хитрецой – слиняли из окрестных сёл и деревень. Гусаров тогда тоже всерьёз подумывал всё своё хозяйство послать, куда подальше.
-В Барнеаполь поедем, - говорил жене.
-А чо там? Мёдом намазано?
-Нет, мазутом. - Он стучал по груди кулаком. - Меня приглашают бригадиром на СТО. Хорошие деньги сулят.
-Кто приглашает?
-Однокашник мой. Развернулся, дай боже. Своя заправка. СТО.
-А чо это такое? Сто.
-Станция технического обслуживания.
Роза недоверчиво головой качала.
-Бригадиром? Да ты там весь бензин пропьешь, запчастями закусишь.
Он соглашался.
-Вот и я им тоже говорю. Не, говорю, мужики, из меня начальник – как пуля из гороха. Ну, ладно, посмотрим. Всё равно отсюда нужно когти рвать. Какие тут житьё? Хана. Даже голуби с мельницы и те улетели, жрать нечего.
Так он говорил лет пять назад, частенько говорил, но никуда не дёргался. Очень уж любил он эту землю, прирос к ней пуповиной, сердцем прикипел – не оторвать. Сызмальства все тропинки исхожены, все поля и покосы обнюханы; все реки в округе, все озера вдоль и поперек перелопачены вёслами. Всё было ведомо ему: где стоит краснопёрый карась, где стрелою стреляет зубастая щука; где притаился «премудрый» пескарь; где уточка жирует в камышах, где боровая зверушка. Всё ведомо, всё любо-дорого – с закрытыми глазами можно ездить.
Правда, в последнее время ездить приходилось не часто. Бензину в обрез. Но Гусаров умудрялся как-то выворачиваться – всегда у него был почти что полный бак, куда присобачить пришлось полупудовый амбарный замок; стали, паразиты, воровать горючку.
-Главное дело, - рассуждал он в гараже, - никто ведь из чужих сюда не сунется, не поедет издалека – двадцать, тридцать литров сливать.
-Значит, свои уже настолько испаскудились, – говорил завгар.
-Скоты! – Гордей скрипел зубами. - Поймаю – прибью!
-Поймать не помешало бы, - соглашался пожилой завгар. - А вот руки марать не стоит.
-А чо с ними делать ещё? С такими шакалами.
-Уволю к чёртовой матери! - Завгар сердито сплёвывал. - Клеймо поставлю в трудовую книжку!
-Та…- Гусаров крутил свои пшеничные усы. - Этими книжками теперь только подтереться.
Бензин из машины продолжали потихоньку доить по ночам, и это всё больше и больше возмущало Гусарова. Он, ёк-макарёк, лишний раз дочурку прокатить по полям-лугам не мог, всё экономил, а эти козлы винторогие… Они как будто не бензин воровали из бака – кровушку пили из Гордея. И однажды он устроил засаду – в кустах возле машины. Сидел как курва с котелком – ни покурить, ни покашлять. А ночка была воровская, без луны, без малой звездной крошки – небо тучами заволокло. Время было уже очень позднее, когда он решил уходить. Что ему этот бензин? Пол-России уже разворовали, с молотка пустили под откос. Русскую нефть качают везде, где только могут, – на Запад вывозят огромными танкерами, бесчисленными железнодорожными составами. А он тут сидит, караулит десять литров бензина, который к тому же изрядно уже развели – не заведёшь мотор с пол оборота, как прежде. А заведёшь, так это ещё не факт, что ты спокойно поедешь по трассе – где-нибудь обязательно встанешь; то свечи надо будет подчищать, то зажигание опять регулировать.
Уже собираясь в ту ночь покидать свою засаду, он вдруг услышал вороватый шорох – и насторожился.
Доски в заборе скрипнули, зашевелились – там две плахи держались только на верхних гвоздях. Кто-то пролез. Притаился. Пустая канистра тихонько звякнула, цепляя за ветку. Потом послышался негромкий скрежет ключа – замок открыли. Резиновую кишку засунули в бензобак, почмокали, засасывая топливо.
Дождавшись, когда нацедилась большая канистра, Гордей Иванович осторожно вышёл из кустов.
-Помочь? - тихо спросил. - Тяжелая, поди.
Человек, на корточках сидящий у бензобака, сдавленно охнул.
Гусаров резко включил фонарик – хотел увидеть наглое мурло. Но человек с канистрой отвернулся – побежал к забору. Гусаров следом кинулся, но от волнения споткнулся о какую-то железяку – упал у забора. Фонарик хряснулся – погас.
Грабителя догнал он уже в проулке.
Бросив канистру под ноги, запыхавшийся вор неожиданно выхватил нож из кармана – синеватое жало блеснуло впотьмах.
-Не подходи! – зарычал.
-Ах, ты, тварь подколодная!
-Не подходи!
Гусарова мелко затрясло как в лихорадке…
И очнулся он только тогда, когда ворюга, облитый бензином, вспыхнул на земле и завизжал недорезанным боровом. Катаясь по крапиве и лопухам, любитель чужого бензина сгорел бы, наверно, заживо. Но Гордей Иванович – сам испугавшись дикого поступка своего – схватил ворюгу за воротник, пинка под зад наладил.
-В речку, в речку давай! - закричал. - Дуй, скотина!
И никто на шум ночной тогда не выглянул, не вышел – народ в селе напуган был нашествием «новых русских» порядков. Только Семён Аггеевич Хазарин появился в пыльном переулке – изба стояла неподалёку.
-Горим? - спросил, зевая. – Что за шум, а драки нет?
-Чёрт его знает. -Гусаров поморщился, вытирая окровавленную руку. (Нож по ладони чиркнул).
Хазарин – его почему-то прозвали «дедок» – поддёрнул подштанники с пузырями на месте коленок. Помолчал, глядя в сторону реки, где бултыхался «недожаренный кабан».
-Эхэ-хэ!- вздохнул, почёсывая грудь. - Горит, горит село родное, горит вся русская земля!
-Это уж точно, Дедок. - Гусаров сорвал широкий лист лопуха – накрутил на ладошку.
-Довели Россию демократы грёбаные. - Семён Аггеевич свирепо сплюнул в темень. - Если бы я работал на пилораме, я бы этих демократов живьём пилил!
-Ого! Не круто ли, Дедок?
-Нет, в самый раз. - Он увидел канистру. - А это чо? Откуда?
-Бензин, собаки, воровать повадились, - неохотно выдавил Гусаров.
Хазарин – крепкий, жилистый «дедок», недавно вышедший на пенсию. Многие годы он жил в Красноярске, шофёром дальнобойщиком работал. Из Красноярска гонял на Запад – целые колонны ездили тогда – в Белоруссию, Украину, Молдавию, Узбекистан.
-Сколько я батрачил на тех проклятых трассах! - Дедок оседлал любимого конька. - По сто двадцать тысяч километров на «КАМАЗе» наматывал за год. И чтобы кто-то у кого-то каплю горючки своровал – да что ты! Всё было по совести. А было всякое… Лично я десять «КАМАЗов» укатал на трассах. И ещё один «Урал» в придачу.
-Силён ты был, Дедок! А что возили?
-Графит, металлы всякие. Там работы хватало. И заработки были – я те дам! Я по пятнадцать тысяч в год получал на руки – чистыми. Да ещё плюс калым. Фрукты из Алма-Аты или другой какой попутный груз, когда порожняком назад пойдёшь. Я перед пенсией богатый был, - печально признался Хазарин. - Миллионер, можно сказать. И таких водителей, как я, было немало. И всё нажитое пошло пухом-прахом! - Сердито перетаптываясь около забора, Семён Аггеевич сам себе «наступал на больную мозоль» – и едва не закричал в полночной темени: - Если бы я работал на пилораме, я бы этих демократов живьём пилил. Ей-богу! А этих долбанных вождей – прорабов перестройки – отдельно резал бы на мелкие кусочки! Резал бы и даже бы не морщился! Курвы! Это они ободрали меня, как липку!
Пораненная ладонь заставляла Гусарова морщиться и зубами поскрипывать.
-Семён Океевич! Ну, ты побыл богатым, дай теперь другим.
Хазарин аж поперхнулся от возмущения.
-Ты чо молотишь? Башка, два уха! Да я же по сравнению с ними – щенок. И потом… Я же своим горбом всё это зарабатывал. А они? Обманом. Шкурничеством. Где справедливость? Я сколько ночами по трассам гонял – ни поспать нормально, ни пожрать, ни по… А нынче, я смотрю – что у меня, что у бабы моей – одинакова пенсия. Это как? Не жульничество? Она у меня просидела – не похуже твоей – в теплой конторе, тяжельше дырокола ни хрена не подымала. А результат один. Где справедливость?
-А ты не знаешь, где?
-Дак, вот то-то и оно. Вся там теперь…
Они помолчали. Небеса на востоке начинали синеть. «Недожаренный кабан», выйдя из реки, давно уже куда-то убежал – за кусты, затрещавшие на берегу, за деревья.
Гусаров, приподняв лопух, подул на рану.
-Дедок, аптечка есть? Йод найдётся?
-Дома есть. А чо?
-Да он же, сука, руку распорол!
-Кто?
-Не знаю. - Гусаров слукавил. - Не успел разглядеть.
-Так это тот, который бензин украл? - Хазарин неожиданно повеселел. - Так это ты его поджарил? Молодец! С ними, сволочами, только так. Если бы я работал на пилораме…
-Ну, пошли, пока ты не на пилораме! Крови уже полмешка убежало!
Остаток ночи они просидели тогда «в кабаке» – в предбаннике Хазарина. Для начала порезанную руку перебинтовали, потом самогонки дерябнули, закусывая крупными ломтями сала с хлебом.
Семён Аггеевич закраснел щеками, расправил грудь.
-Видишь? - показал какую-то мудрёную железку.
-От иномарки, что ли?
-Ну. У хозяина в гараже стояла на коленках старенькая «Мазда». Мужики по дури спалили всю электронику, когда паяльной лампой стали зимой разогревать радиатор. Кроме того – становой хребёт переломили той «Маздушке».
-Это как же надо было постараться?
-А с дуру, знаешь, можно и хобот поломать. Машина маленькая, на три тонны груза рассчитана, а эти фраера от жадности на неё навьючивали по восемь тонн металл. Представляешь, какой запас прочности? «Мазда» какое-то время везла, кряхтела, а потом всё же рама сломалась. Н-да… Короче, я поднял её с коленей. Новую раму сделал, электрооборудование заменил. Поворотники поставил от «КАМАЗа». Отстойник – от трактора. Солярка-то нынче такая дерьмовая, любой движок подохнет через пару тысяч километров. Теперь вот гоняю то в Барнаул, то в Бийск. Шифер вожу, гипсокартон и всякую другую лабуду. Жить как-то надо. Кручусь. Надоело, конечно, трястись. Не молодой.
В глазах у Гусарова вспыхнуло печальное веселье.
- Так ты переходи работать на пилораму!
-А это где? – не понял Дедок.
-А там, где демократов живьём распиливают.
Хазарин расхохотался – гул по предбаннику пошёл, зашелестели по углам сухие веники и воробей из-под застрехи вылетел.
-Ох, и язва ты, Гордей! - Он разлил по стаканам. - Ну, будем здоровы!
-Давай на посошок, Семён Океевич. А то моя опять разинет рот. Скажет, по бабам шастал.
Окно в предбаннике уже светлело. Маленький подсолнух головой зашевелил – в сторону будущего солнца. Роса по стеклу протянула дорожку. Тихо ещё было во дворах, но уже петухи там и тут просыпались – широко и весело базлали по селу.
Это случилось года четыре назад. И никто с тех пор ни разу не позарился на дармовой бензин в грузовике Гусарова. И другие машины никто не грабил. (Похититель бензина вскоре уволился). Мужики в гараже были спокойны, довольны. Выпивая, они хвалили Гордеца за то, что он так лихо проучил ворюгу. (Дедок по селу растрепал о ночном происшествии). Гусаров эту похвалу и слышать не хотел. Мрачнел. Ему отчего-то было неловко за свой полоумный поступок, который мужики называли геройским. Время шло, и он почти забыл о том ночном «геройстве».
А теперь вот – когда заболел – душа стала ныть и саднить всё сильней и сильней. Ночами стала совесть обжигать – будто бензином облили её, спичку бросили. «Нет, ну, а чо? – думал он, ворочаясь на кровати. - Не правильно, что ли? Да этих выродков на месте надо убивать. Он ещё, падла, ножик вынул. А если бы я не успел увернуться? Да ну! Всё правильно, ёк-макарёк!».
Правильно-то правильно, только покоя не было в душе.
И однажды, ломая гордость, он решил поехать к тому, кого чуть не спалил.
«Надо! - сказал он себе. - Скоро юбилей. Начну потихоньку людей созывать. Другого-то, пожалуй, и не будет. Юбилея-то».
18
Русскую дорогу невозможно не полюбить – особенно просёлочную, пускай даже истерзанную за многие годы, забывшую, когда её в последний раз ласкали да голубили. Как не любить её, дорогу эту – серым журавлиным клином улетающую в берёзы, в покосы, в красные калины и рябины, оплаканные песнями, в тёплое золото зреющей тучной пшеницы, в синеву, где ветер дышит вечностью, где таятся отголоски наших светлых сказок.
Гордей Иванович с утра пораньше старался укатить как можно дальше от суеты. Если было у него серьёзное дело – побыстрее делал и уезжал. А если ерунда какая-то – он сразу уматывал в туман за околицу, и там где-нибудь да что-нибудь в машине обязательно «ломалось». То карбюратор забарахлил, то коробка передач зубами скрежетала, то геморрой появлялся на выхлопной кишке.
И в гараже, и в конторе все уже знали, что он «доходяга» и никто из начальства особо-то пыльцы не гнул, не придирался к Гордею Ивановичу: пускай поживёт человек в своё удовольствие, сколько там осталось, жизни той? Пускай живёт и радуется, если, конечно, сил для радости найдёт в душе своей. А то ведь у нас нередко так бывает, что сил для жизни нету никаких, а вот для смерти мы находим силы.
С ним тоже так случилось – хотел с собой покончить.
Предсмертную записку написал.
Утро в тот день было ясное, пронзённое лучами весёлого солнца, просвистанное песнями пичуг. И поэтому особенно дико резанул по ушам крик ворвавшейся Розы – она прибежала в гараж. Вся в слезах прилетела. Запыхалась. Волосы растрепаны – хлестали по плечам. Одна щека и руки землёй испачканы – упала по дороге.
-Где? - закричала с порога. - Где мой-то?
Завгар в недоумении папиросу вынул изо рта.
-Гордей Иваныч-то? Уехал.
-Давно?
-Минут пятнадцать. А чо такое?
Она запричитала.
-Догнать его нужно! Догнать!
Вокруг неё водители стали кучковаться.
-Да чо случилось-то?
-А вот… - Роза показала какую-то бумажку.
-А чо это?
-Записка. - Забывшись, Роза той бумажкой вытерла слезу. - Он записку-то оставил, а ружьё с собою взял…
-Ну и што? Да он всегда с ружьем, - вспомнил кто-то из шоферов. - Он же охотник. Чо ты всполошилась?
Роза поправила растрёпанные волосы.
-Но он же никогда такое не писал…
Седой завгар прочитал короткое предсмертное послание. Нахмурился.
-Ты где нашла?
-В чулане.
-А какое тут число? Глаза разуй! - Завгар потыкал заскорузлым пальцем, давно уже раздавленным в работе с железом. - Он ещё в прошлом месяце нарисовал эту ху… Кха-кха… Художеству эту.
Роза всхлипнула.
-Ну, и что, что в прошлом?
Завгар засмолил папиросу.
-Так не застрелился же. Значит, одумался.
-Да? – Переводя дыхание, Роза похлопала сырыми ресницами.
-Конечно. А то зачем бы он путёвку брал, полный бак бензину заливал? Не волнуйся, Роза. Иди, цвети. – Помолчав, завгар спросил зачем-то: - У него патронов много?
-А я откуда знаю? Не считала.
-Роза Пахнутьевна! - шепнул завгар на ухо. - Ты на всякий случай свари патроны!
Женщина обалдело уставилась на него.
-Зачем я их буду варить? Есть нам нечего, что ли?
Завгар вздохнул: «Вот баба-дура!»
-Чтоб не застрелился он. Соображаешь?
Нет, Роза не могла сообразить. Стояла, глазами хлопала.
-Присуха, что ль, такая?
-Присуха. - Завгар швырнул окурок в мазутное ведро. - Только те, что в ружье, надо выбросить. Поняла? Ты их выбрось, а вареные вставь.
Роза поправила груди.
-Да как же я вставлю-то?
За спиною у неё кто-то из водителей заржал.
-Жеребцы! Лучше делом займитесь! - одёрнул седой завгар и сам не удержался от кривой усмешки.
19
Засентябрило в лесах и в полях. Яблоневый сад – бывший совхозный сад – разграбленный мальчишками и взрослыми, пламенел последними своими «снегирями»: крупные и мелкие плоды, а точнее, жалкие остатки – красовались на самых верхних ветках, куда не доставали загребущие руки. В прохладном воздухе дрожала паутина – рваным кружевом сверкала между веток. Невнятно ощущался аромат медового разрезанного яблока. И ощущалась первая любовь, так явственно порою ощущалась – морозец по коже муравьями пробегал.
В этом саду когда-то он со своей возлюбленной целовался, обжимался под яблоней. А по весне однажды – дерзкий и горячий – бросил пиджак, расстелил на просохшей земле, на траве, и сорвал, отведал самое сладкое в мире, самое нежное яблоко, память о котором до сих пор будоражит сердце, душу веселит. Было это как раз перед армией. Он уезжал и думал – может быть, родит. Но нет, не получилось – что-то не сложилось в тех созвездьях, которые мигали в переплетенье вешних яблоневых веток, повязанных белыми душистыми бантами. А потом возлюбленная выскочила замуж – банальная история. Гусаров поначалу психовал, но, в конце концов, решил: «Нет, правильно, что ждать не стала! Со мною, дураком, попробуй, поживи!»
Вот о чём с волнением вспомнил Гордей Иванович, впервые за многие годы навестивши этот сиротливый, разграбленный сад. А когда вторично приехал «на свидание» – увидел мужика в саду возле поваленной ограды.
Мужик был с топором, будто испачканным кровью – закат отражался. Деловито бродя кругом яблонь, сапогами ломая сухую крапиву, мужик останавливался и, наклоняя голову, прицеливался к дереву. Приценивался. Смотрел, где, на какой вершине осталось побольше плодов.
Под раскидистым деревом – самым большим – мужик размахнулся. Яблоня вздрогнула – будто бы охнула от удара. И одинокий «снегирь», слетевши с ветки, покатился по жухлой траве.
Гордей Иванович, до этого мечтательно сидевший за баранкой, всполошился, врубил мотор и живо стал выворачивать руль – поехал в дыру между поваленными звеньями ограды.
Добытчик – всецело поглощенный охотой за дармовыми яблоками, – запоздало услышав мотор, едва успел отпрыгнуть.
-Куда ты прёшь! - заорал он, когда Гордей Иванович вышел из кабины. - Ты чо? Залил шары?
Гусаров был немного бледен.
-Дедок? Семён Океевич? Не ожидал, признаться. - Он покачал головой. - А чо ж ты за три яблочка дерево-то губишь?
-Кто губит? Я обухом.- Хазарин глазами показал на топор, отлетевший под яблоню. - А ты чо делаешь? Змей подколодный. Чуть не задавил. Мутило.
Подойдя, Гусаров грубовато погладил яблоню.
-Не надо её трогать. Ни обухом, никак.
-Она твоя, что ли?
-Моя. - Гусаров посмотрел наверх. - А ты разве не слышал? Я прихватил… Прихватизировал… Ну, то есть, это – приватизировал совхозный сад. Он же пропадает без хозяина. А мне два месяца назад дали хорошую беспроцентную ссуду. Я решил своё дело открыть. «Райские яблочки» – так моя контора будет называться.
-Чо ты гонишь? - Хазарин поднял топор.
-Да нет, я тебя не гоню, - по-хозяйски рассуждал Гордей Иванович. - Наоборот. Если дело пойдёт хорошо, если я развернусь, как один мужичок под Москвой, который стал выращивать шампиньоны… Короче, если дело в гору пойдёт, так и ты для меня пригодишься. Ты ведь здесь, Дедок, пасёшься не от хорошей жизни, да?
Хазарин вытер потный лоб.
-Спрашиваешь! - заворчал. - Зарплата – как скупая мужицкая слеза. Проживи, попробуй. Вот и приходится мышковать по округе.
-Ну, вот! - Гордей Иванович стал располагаться под яблоней. Снял штормовку, расстелил и небрежно показал рукой. - Домик заброшенный видишь? Я там пилораму хочу поставить. Тебя бригадиром возьму. Ты подумай.
-А чо тут думать? Сколько можно трястись за баранкой? – Семён Аггеевич вдаль смотрел. - Я недавно проезжал по бору. Страсть, как много брошенных делянок. Озолотиться можно.
Гусаров разлёгся под яблоней. Грудь погладил, глядя в небеса.
-Зачем делянки? Мы, Дедок, озолотимся на другом.
-Это на чём же?
-Мы демократов будем пилить на пилораме.
-Ах ты, сука! - Хазарин взмахнул топором.
Расхохотавшись, Гордей Иванович едва успел вскочить. Отбежав от яблони, он надел штормовку.
-Семён Океевич, - признался уже серьёзно, - у меня тут свидание. Я тебе говорю, как мужик мужику. Понимаешь, ёк-макарёк?
Хазарин скривил широкую небритую скулу.
-Ну, так бы сразу и сказал. Седина, значит, в бороду, бес в ребро?
-Угадал. - Гордей Иванович, улыбаясь, погладил густую бороду.
-А свадьба когда? - съехидничал Семён Аггеевич.
-Насчёт свадьбы не знаю, а вот на свой юбилей я тебя приглашаю, Дедок. Вполне официально. Ты это поимей, пожалуйста, в виду.
Шурша красно-жёлтой листвой, Хазарин пошёл в глубину задремавшего сада. Бесцеремонно высморкался там и что-то сердито проворчал. Топор на плече у него снова яростно вспыхнул, отражая закат, – словно кровушкой брызнул.
Посидев под деревом, Гордей Иванович с грустью посмотрел на небо. Сбитое яблоко поднял, почистил об рукав. Укусить хотел – и вдруг подкинул. Так высоко, так ловко зафитилил – даже встать успел, пока «снегирь» обратно летел на землю. Гусаров поймал ароматное яблоко – поцеловал ядрёный бок и неожиданно заторопился к машине.
-Надо ковать, - пробормотал, - покуда горячо!
20
Укатанная старая дорога плавно изгибалась вдоль вечнозелёного бора, вдоль пустынного поля, просвистанного ветром, густо утыканного жёлтой щетиной жнивья. Вдалеке в полях солому жгли – пахло горьковато и печально. Берёзы как-то броско, ослепительно белели, как могут белеть только в преддверии осени, будто намекая на скорые глубокие снега. Озерко мигнуло синим оком – ресницы густых камышей качались по берегам. Обмелело озерко – родники давно забило тиной, а серебристый ручей, впадающий в озерко, года полтора назад задушили во время строительства большака, нацеленного на город.
Тесовые деревенские крыши – словно грибы – проступали из-под земли. Это была старинная деревня с необычным названием – «Правда».
Гусаров хмыкнул, сбавляя скорость: «Всё кругом – сплошная ложь. И только тут – настоящая Правда. А если поступать по Правде с большой буквы, то надобно, конечно, перед Петькой шляпу снять, повиниться».
Пётро Воскобойников, муж его бывшей возлюбленной, был тем самым чёртом, которого Гусаров года четыре назад облил бензином и поджёг ночью в переулке. И вот теперь, поддавшись покаянному порыву, Гусаров ехал к нему. «Извинюсь и приглашу на юбилей – обоих! Чо мы – не люди? Не поймём друг друга?»
На окраине Правды машина резко затормозила – длинный след прочертился под задним протектором. Затормозил Гусаров, думая, что с дороги сбился.
Впереди был хороший, богатый дом из кирпича, жестяная крыша залихватски выгнута. Забор – выше человеческого роста. Рядом с богатым домом приютилась хатёнка, нижними венцами утоптавшаяся в землю. Хатёнка та знакомая была. «Да нет, не заблудился, - подумал Гусаров. – Отстроился кто-то».
Выйдя из машины, Гордей Иванович услышал клики над головой. Постоял, задравши голову. Вздохнул. В голубом небосводе – величаво, размеренно – журавли пролетали, роняли как будто хрустальные звуки, которые со стоном, со звоном разбивались над полем и где-то во мгле затаённого бора. Журавли наполняли окрестность великою, древней кручиной, какая бывает особенно сильна в русской природе в первоначальной осени, когда листва ещё только-только подпалилась холодком.
Он постучался в хатёнку.
Вошёл, присматриваясь к полумраку.
-Мир вашему дому! - громко сказал.
В тишине мерно тикали ходики.
-Кто там? – Седая старуха зашевелилась в дальнем углу на кровати.
-Странник! - ответил он, поглаживая пальцем шрам на переносице.
-Какой такой странник?
-В Русалим иду, бабуля. Может быть, и ты со мной?
-О, Господи! Да кто там?
Гусаров усмехнулся, глядя на иконку в дешевеньком окладе.
-Бабуля! - Он поближе подошёл. - А где Алёнушка?
-Алька? На работе.
-Ясно. А Петро?
-Петька начальник нынче. Всю дорогу мотается.
-Как цветочек в проруби?
-Ась? Чо говоришь? Да ты кто будешь-то? Я ни бельмеса не вижу. - Старуха села на кровати, босые ноги свесила из-под одеяла. Волосяную всклокоченную «метель» поправила на голове.
Гордей Иванович прошёл, присел на табуретку.
-Как здоровье, бабушка?
-Чахнем помаленьку.
-А чей домина там? - Он рукою показал в окно.
-Хоромы? Да Петро поставил в этом годе.
-О! Не слабо чахните! - Гусаров посмотрел на низкий потолок. - А тебя, бабуля, не пускают, что ли, во дворец?
-Зовут. А на што мне? Я тут родилася и помру.
-А сколько тебе годочков?
-А не помню.
-Это хорошо. Вот мне бы так.
Снова глядя на хоромы за окном, Гордей Иванович задумался, почёсывая бороду. Давненько уже до него долетали слухи, что Петро Воскобойников широко развернулся. «А ведь если бы я не прищучил с бензином, так не ушёл бы из гаража. Вот такие хмыри в первую очередь и подгребли под себя всё, что плохо лежало в стране!»
Тоскливо как-то стало на душе, и он поднялся.
-Извини, бабуля, за вторжение.
-А чего приходил-то, милок?
-Просто так. Шагал себе… из Русалима.
Старуха голову покрыла ситцевым дешевеньким платком. Спросила, поправляя узелок под горлом.
-Может, чего передать?
-Ничего. Хотя, постой! - Он руку засунул за пазуху. – Во! Это райское яблочко. Алёне передай. Только смотри, не слопай, ёк-макарёк.
Старуха едва улыбнулась.
-Да у меня и зубов-то… Ползуба осталось…
Он потоптался возле семейных фотографий в рамках на стене. Затем стал рассматривать поблекшие от времени, мухами засиженные почётные грамоты. Вздохнул и опустился на край постели. Посмотрел в глаза старухе, васильковые когда-то, а теперь бесцветные, уставшие.
-Зачем жила, бабуля? Ты можешь мне сказать?
Молчание было томительным. Тикали ходики. Муха брюзжала где-то на окне, где стояли цветы в горшках.
-Дак вот как тебе сказать? Родились и жили, - объяснила старуха. - А чо?
-Да интересно мне. - Он обвел руками бедную горницу. - Батрачили весь век. То на царя Гороха, то на коммунистов, то на демократов. А толку-то? Зачем всё это?
-Не знаю, милый. Богу так угодно.
-Богу!- Он помолчал, задумчиво глядя на иконку. - А ты, бабуля, про Золотую Бабу на берегах Оби ничего не слышала случаем? Богиня, говорят, была такая.
-Матерь Божья? Мария, что ли?
-Нет. Другая какая-то.
-Не знаю. Нет, сынок. Неграмотные мы.
Он обречённо, медленно покачал головой.
-Вот то-то и оно. И вы неграмотные, и мы недалеко от вас ушли.
С тяжёлым сердцем он покинул горенку.
Постоял во дворе, засеянном редкими жёлтыми листьями. С превеликой тоской поглядел в сторону каменной «крепости», торчащей за чьим-то пустым огородом, поросшим крапивой, чертополохом и другим быльём.
-Вот так-то, фраер с яблочком, - сказал он себе, возвращаясь к машине. - Приперся. А тут всё схвачено, за всё заплачено.
21
За последние два-три месяца дочка стала предметом особого внимания и обожания отца. Она появилась на свет с большим отрывом – от сына. Роза, после того, как в полной красе раскрылся перед нею куражливый характер Гордеца, вообще не хотела рожать. Но как-то так уж «залетела», и на аборт не решилась – тяжкий это грех. И вот теперь – когда пришла беда – семья для Гордея Ивановича была единственным надёжным прибежищем.
Иногда целыми днями пропадая то в лесу, то на реке, то в поле, Гусаров, по возвращению домой, затевал пространные разговоры со своими «дамами».
-Настёныш! - Он поглаживал дочку по голове. - Земля у нас хрупкая, надо беречь.
Жена удивлённо выглядывала из кухни.
-Хрупкая? Ты чо это буровишь? Стеклянная, что ли, земля?
-Море стеклянное, подобное кристаллу! - говорил он нечто непонятное м продолжал, обращаясь к дочери: - Землю, Настёныш, надо беречь и любить. Надо жить в чистом доме и в чистой душе…
Роза, подходя к нему поближе, делала вид, что внимательно слушает, а на самом-то деле принюхивалась. Водкой от Гусарова не пахло, но бормотал он – как после трёх стаканов бормотухи. И дочку обнимал, как пьяный, и целоваться лез.
-Папка, ты колючий! Ты как чертополох! – ворчала девочка, светясь улыбкой.
Он отходил к окошку. Глубоко вздыхал.
«Господи! Да как я жил?! – потрясённо думал.- Между пьянками не заметил, как сын подрос и оперился – улетел. И точно так же Настя выросла бы и упорхнула. А всё эта водяра! Всё эти бутылки – море стеклянное, подобное кристаллу».
Открывая сумку, Гордей Иванович спрашивал:
-Ты книжки-то читаешь, а, Настёныш?
-Читаю. Сказки.
-А подрастёшь – вот эту почитай.
-Ого, какая! Чо это за книга, папка?
-Библия.
-Толстая какая. Век не прочитать.
-Ну, что ты! Люди эту книгу знают наизусть. Не всё, конечно.
-А где ты взял такую?
-Это мне Кочевник подарил.
-А кто такой Кочевник?
-Человек. Хороший. Я в поезде с ним познакомился. - Он снова руку в сумку запускал. - А ещё я тут сказки тебе прикупил. Почитаем Настёныш?
-Потом.
-Надо сейчас. А потом – суп с котом.
Дочка заливисто смеялась.
Мать снова из кухни выглядывала.
-Я суп не варила. Но у меня есть кое-что повкуснее. Идите, будем ужинать.
В такие дни и вечера их семья всё больше и больше становилась похожей на домостроевскую, едва не образцовую, семью. Они степенно рассаживались за столом. Гусаров – на правах хозяина – чинно резал хлеб. Трапеза была немногословной, только ложки позвякивали. Потом Гордей Иванович тёмными граблями-пальцами вычёсывал хлебные крошки из бороды. Солидным басом говорил «спасибо» и неспешно выдвигался на просторное крыльцо. Поглаживая сытый живот, садился, широко расставляя босые ноги – теперь он старался побольше ходить босиком.
Вечер тихо тлел над крышами села, закатное золото подкрашивало кроны сосен за огородами, березняки. До уха долетала сонная воркотня воды – под берегом. Крякала утка.
Он курил, ощущая на сердце удивительный, предпраздничный покой. Поднимая голову, искал во мгле светлое зёрнышко первой звезды. Затем с улыбкой возвращался в дом.
-Настёныш! А ну-ка, чо там, в школе, задали?
Дочка морщилась.
-Фу! Опять накурился. Когда только бросишь?
-Да только что бросил. Ну, чо там? Давай.
-По какому?
-По литературе, - говорил он. - Я в арифметике дуб. Это мамка у нас молодец. Для неё сальдо с бульдой – как сало с булкой.
Дочка смеялась. Раскрывая книжку, читала с запинками:
Нивы сжиты, рощи голы,
От воды туман и сырость,
Колесом за сини горы
Солнце красное скатилось.
Дремлет взрытая дорога,
Ей сегодня примечталось,
Что совсем, совсем немного
Ждать зимы седой осталось…
Губы у отца дрожали. Он отворачивался.
"Да! - стучало в голове.- Ждать осталось немного!"
-Чо ты, папка? - осторожно спрашивала Настя.
-Да так, соринка в глаз попала.
-Соринка-слезинка?
-Вроде того.
-А откуда она?
-А шут её знает.
-А смешинка? Откуда она прилетает?
Отец неожиданно делал «козу» двумя пальцами – щекотал дочкин животик.
- А вот где смешинки находится. Да?
-Не балуй, папка! Я учу уроки!
-Ага. А вот тебе вопрос: кого ты читала сейчас?
-Стихи.
-Ну, это понятно. А чьи стихи?
-Ну, этот… - Девочка в книгу смотрела. - Есенин.
-Молодчина.
-Кто?
-Ну, ты, конечно. Есенин – тоже не промах.
Настя счастлива была в эти минуты. Осторожно прикасаясь к папкиной дремучей бороде, она вдруг спрашивала:
-А ты водочку больше клохтать не будешь?
Он руки кверху поднимал.
-Не буду, Настёныш. Не буду.
-А мамку обижать не будешь?
-Не буду, милая. - Он двери в детской комнате плотнее прикрывал. - А хочешь, я скажу тебе секрет.
-Хочу.
-Только чур, ты мамке ни гу-гу. Молчок. Договорились?
- Ага.
Он склонялся к маленькому уху, похожему на аленький цветок.
-Где наша мамка родилась, ты знаешь? Нет? Мамка наша родилась на берегу Оби. А фамилия у мамки была – Золотникова. Соображаешь? А когда-то, очень давно, там была богиня. Золотая баба. Так её звали. Многие люди ей поклонялись, приносили ей золото, шкуры соболей – есть такие зверьки, больше белки. Вот. Я чо хочу сказать, Настёныш? Мамка наша – золотая. Да. А ты говоришь – обижать. Да ты что? Я, Настёныш, вас люблю. Только чур, ты мамке не говори. Пока. А потом расскажешь. Ладно?
-Когда потом?
-Когда рак на горке свистнет.
Дочка улыбалась.
-А когда он свистнет?
Роняя грустные глаза, отец молчал.
-Не знаю, доча. Скоро. А может быть, и нет, - вслух подумал он. - Завтра снова пойду коренья копать, да грибы собирать.
Девочка в недоумении смотрела на него.
22
В лесах и лугах он искал какую-то волшебную траву, копал коренья, собирал грибы. Только грибы – не съедобные. Жена однажды оторопела, когда случайно застала его за необычным занятием. Гордей Иванович – страшно сказать! – шляпки мухоморов будто бы засаливал: поплотнее уложил их, утрамбовал в трехлитровую банку, запечатал капроновой крышкой, и отправился на огород – закопал.
Роза долго молчала, съедаемая любопытством.
Ждала, что дальше будет.
Через месяц он выкопал банку. Тёмно-коричневую бурду процедил через марлю и стал принимать по какой-то специальной схеме: первый день – одна капля в рюмку молока, второй день – две капли в рюмку молока…
Соседка Дарья Лизунова – Лизуниха – тоже, наверно, углядела, как Гусаров на огороде копался. Вечером как-то встретились они. Лизуниха стала расспрашивать Розу:
-А чего это он у тебя? Клад зарывает на огороде?
-Это ужас, а не клад! - пожаловалась Роза. - Мухоморы в банке!
-Да он чо, рехнулся?
Посмотрев по сторонам, Роза шепнула соседке на ухо:
-Мухоморы – это чо! Он керосин взялся пить!
У Лизунихи глаза на лоб полезли – будто сама хлебнула керосину.
-Ой, беда какая…
-Не говори, кума! У меня одна несушка повадилась яйцо откладывать в солому. Я пошла в сарайку, шугануть хотела. Смотрю – бутыль. Ну, думаю, чертяка, самогонку прячет. Открыла – там голимый керосин. А потом принюхалась к нему… Ох, боже мой! Воняет керосином!
Лизуниха размашисто перекрестилась – будто муху отогнала от себя.
-Уж лучше бы водку хлестал.
-Не говори, кума, я тоже так подумала.
-Надо милицию звать.
-Зачем? - Роза поправила груди.
-А как же? Он ведь когда-нибудь нажрётся карасину, соломкой закусит, папироску закурить захочет, вот тебе и пожар! Он и тебя с голым задом по миру пустит, и нас попалит. Свихнулся мужик. Это чо же такое?
Помолчавши, Роза потихоньку стала защищать Гусарова.
-Да не свихнулся, нет. Это он какое-то лекарство на керосине настаивает.
-Лекарство? Супротив рака?
-Ну! Желуди какие-то. Или чёрт его знает, что он там такое выдумал. Рецепты где-то в городе берёт.
Подслеповато помаргивая, Лизуниха поглядела на дорогу, ведущую в сторону города.
-Рецепты? Ну-ну. - Соседка улыбнулась тонкогубой желчной улыбкой. - Доктор, может быть, привозит из городу? Тот, что приезжал в субботу.
Роза смутилась. Посмотрела вглубь двора.
-Вот куры окаянные. Опять нашли дыру в заборе. Пойду, заделаю, а то весь огород изгваздают.
Продолжая улыбаться, Лизуниха понимающе кивнула головой.
-Куры? Они такие. Им палец в рот не клади.
«Глазастая каналья, - с неприязнью подумала Роза, делая вид, что прогоняет курицу. - Теперь уж сплетен не оберешься. Надо Авдотку раз и навсегда отшить, чтоб дорогу забыл. Вот жених. Ишь, чо надумал. С бабой своей развелся – раскатал губу. Кобель. Да и я хороша. Надо с ним построже поговорить, чтоб не ездил, не позорил. Не дай бог, Гусар узнает!»
23
Осенней остудой задышали ночи и деньки. Зябким туманом укрывались берега и пашни. Ветер словно граблями в лугах теребил потемневшие копны, сороку «ловил» на лету, заставляя ненадолго хвост прижать к земле; горохом ссыпал воробьёв с частокола. Пожелтевшая берёзовая роща за огородами гудом гудела – как в медные трубы. С веток на вольную волю отпускались охапки листьев – цветными пташками порхали мимо окон, лепились на мокрые стекла, на крыши, скакали по ступенькам деревенского крыльца, точно в гости войти собирались.
Этими днями дочка простудилась. Лежала дома с температурой.
Директор школы – Виктор Константинович Дараган – неожиданно в гости нагрянул: ему нужно было у Розы Пахнутьевны кое-что разузнать по хитромудрому бухгалтерскому делу, а заодно проведать ученицу. (Дараган мужик был неплохой, но любил маленько пыль в глаза пустить, изображая заботу «о каждом отдельно взятом ученике», так он выражался на собраниях).
Увидев бородатого хозяина, директор воскликнул, здороваясь:
-Граф Толстой. Ей-богу! Ну, вы просто вылитый граф!
-Откуда? - строго спросил Гусаров. - Из бутылки вылитый?
-Да вы не обижайтесь. Я шучу.
-Какие обиды… - Гусаров поцарапал бороду, глядя за окно. - Я слышал, вы завтра в Алейск?
-Да. С началом учебного года начинается бумажная волокита. А что?
-Место будет? С вами доехать.
-Найдётся.
-Хорошо. Вот, кстати, я у вас хотел спросить насчёт Алейска.
-Что именно?
-Почему он так называется?
Дараган пошевелил богатыми бровями.
-Князь Алей там хозяйничал. Тюрки.
-Турки?
Директор усмехнулся уголком губы.
-Турки, турки. Может, мы пойдём, покурим?
-Запросто.
Вышли на крыльцо, там Дараган продолжил:
-Эх, затуркала русская жизнь мужиков! Перестроились, называется… - И посмотрел на буйную бороду хозяина и вдруг спросил: - А у вас ведь когда-то, я слышал, хорошие были сочинения в школе. На свободную тему. А? Были?
-Свободу я всегда любил. - Гордей Иванович треснул папироской оземь – искры полетели. - Эх, турки, турки! Константиныч, это вы в самую точку попали! Ну, айда, маленько провожу.
Разговаривая, они метров пятьдесят прошли по переулку, и только тогда Дараган обратил внимание на «обувь» собеседника.
-Вы босиком? - удивился директор.
-Неужели? - опуская глаза, Гордей Иваныч тоже «удивился».- Ты смотри! И правда!
Директор улыбнулся.
-Закаляетесь? А это ничего – боком не выёдет?
-Нормально. - Гусаров погладил бороду. - Человек на многое способен, только ленится.
-Отлично сказано. А что Алейске-то? Дела?
-Юбилей у меня намечается. Хочу пригласить одного большого человека. Он археолог. Учёный. Золотую бабу много лет искал на берегах Оби. Богиня была такая. Он искал, а я нашел. Во, как бывает!- Глаза Гусарова сияли неподдельной радостью. - Жизнь полна сюрпризов, ёк-макарёк!
-Вы? Нашли? Кого? Чего? - Директор был слегка обескуражен. – И что это за чудо – золотая баба на берегах Оби? Впервые слышу.
-Ну, вот поедем, завтра по дороге буду просвещать.
-Это интересно, - Виктор Константинович усмехнулся.
-Это, блин, вообще! – Гусаров сделал вид, что не заметил усмешки. - Я сам, когда узнал – офонарел. Столько золота, думаю, было под боком, а мне всё как-то не по глазам. А в один прекрасный день вдруг осенило, что эта золотая баба с берегов Оби. Кха-кха. Ну, ладно, потом расскажу.
-Заинтриговали! - Дараган, прощаясь, руку протянул. - Не простудитесь.
-Ничего, я привык. Чо вы смотрите так?
-А ведь вы, и в самом деле, на графа Толстого похожи со своей шикарной бородой.
Гусаров отмахнулся.
-Веник дать?
-Зачем?
-Иди ты в баню, Константиныч, с бородой своей, моей…
Они засмеялись.
24
И вскоре после этого в ночь полнолуния Гусаров двинулся в нетопленую баню. По пути прихватил беремя сосновых свежих поленьев – печку в предбаннике взялся топить. Потом огонёк керосиновой лампы раззолотился в низеньком окошке – слабенький жёлтый квадрат наискосок упал на землю в огороде.
Жена проснулась, когда он вышел, воровато скрипнув дверью.
«Куда это он? - зевая, подумала. - Пить керосин, не иначе!»
Роза поворочалась, в полудрёме дожидаясь мужа, но время шло, а этот керосинщик не возвращался. Она встревожилась. Торопливо поднявшись, надела байковый халат – сверху шаль накинула. На дворе, куда она ступила, выпал первый снег – нет, нет, снега-то, как такового, не было. Так показалось в первую секунду: высокая огромная луна стояла за огородами – и земля была как будто в первоснежье, исполосованном чёрными тенями от ограды, от деревьев. Лунный свет был то того похож на снег, что просто удивительно – как только под ногами не скрипел.
Шагая на цыпочках, инстинктивно стараясь «не скрипеть первым снегом», Роза подошла в небольшому банному окну и увидела картину – век не забудет.
Косматый, бородатый «Лев Толстой» деловито восседал на нижней полке – среди мочалок, мыла и тазов. В окне виднелись голова, крепкие плечи, прикрытые широко расстёгнутой рубахой. Между грудными накаченными мышцами – хоть лифчик ему покупай! – золотом мерцал нательный крест.
«Сроду креста не носил!» - мимоходом подумала Роза.
Напряженно глядя куда-то в угол, временами оскаливаясь, Гордей Иванович ожесточенно грыз карандаш. Потом, шевеля губами, старательно что-то царапал в раскрытой ученической тетрадке.
Роза так растерялась, что руки разжала – шаль соскользнула с плеча. Она глядела в банное окно и чуть не плакала, потому что знала от знакомого редактора газеты: «Страшнее сочинительства заразы нет на свете!».
Гусаров будто ощутил её тяжёлый, тревожный взгляд. Отбросив карандаш, он сутуло вышёл на порог предбанника. Нахмурился.
-Чего ты здесь?
-А ты? Кого там пишешь?
Он поцарапал шрам на переносице. Посмотрел на рисунки созвездий над крышами.
-Судьбу свою хочу изобразить.
Роза шаль подняла. Отряхнула.
-И зачем тебе это?
-На десерт. - Он горько усмехнулся. - Для диссертации. Чтоб другие выучились на моих ошибках.
-Какие уж такие ошибки у тебя?
Гусаров понимал, что наступает время, когда Розу нужно от себя отталкивать – так ей легче будет жить потом, «когда рак на горке свиснет». И поэтому он сказал ей то, что не хотел бы говорить.
-Самая первая моя ошибка – то, что я женился на тебе.
Роза губу закусила.
-Спасибо. И что дальше? Ну, говори, говори.
-Не любил я тебя, Роза Пахнутьевна, так только… - Он пуговку застегнул под сердцем. - Для продолжения рода…
Женщина вытерла щеку. Побито улыбнулась.
-Достаточно того, что я тебя любила, и люблю! - Она стала краснеть, поскольку забыла уже, когда она так откровенно признавалась мужу в своих чувствах.
Гусаров замер, не ожидавши ничего подобного от Розы – вечно ехидной, коловшей прямо в сердце своим языкастым шипом. Потом, понуро отвернувшись от неё, Гордей Иванович взял колун и с размаху треснул по тупому сучковатому пеньку. Тяжёлый сутунок подпрыгнул, покачался с боку на бок, но устоял. Мужик, сцепивши зубы, вдруг рассердился – с треском располовинил смолистый пень.
Кабан, встревоженный ударами колуна, спросонья хрюкнул за стенкой сарая.
-Вот! - Бросая колун на землю, Гордей Иванович подбородком показал на сарай. - Вот так и я! Прожил полвека – в небо некогда взглянуть. Нет, смотрел, конечно. Когда пил из горлышка. Стыдно так-то жить, за поллитровку душу продавать. Град Китеж, он ведь, Роза, ушёл не под воду!
-Кто ушёл? Куда?
-Под конские уда…
Жена растерянно глазами лупала, не зная, что сказать на этот бред.
-Ладно, - пробормотал он, - спи, иди.
-А ты?
-А я тут мало-мало поработаю, а то как бы граф не рассердился.
-Какой такой граф?
-Так я ж там не один! - Муж посмотрел на баню. - Там Лев Толстой. А без него бы я ни строчки не нацарапал…
Совсем уже не зная, что подумать, Роза пошла и заглянула в баню. Там было пусто. Подтерев концом платка под носом, она ушла, обескуражено качая головой.
Оставшись один, Гордей Иванович посмотрел на сочную полную луну и отчего-то повеселел. Возвращаясь в баню, прихватил три сосновых полешка – подбросил в печку. Прилёг на деревянную скамью в предбаннике, руки засунул под голову и какое-то время бездумно лежал, глазами подпирая потолок. Ароматно, тонко пахло дымком. Поленья всё громче и громче трещали. Стрельнул смолистый сучок. По потолку и по стенам сильней запорхали блики – призрачные жёлтые бабочки.
Хорошо было на сердце у него, умиротворённо. И появились вдруг мысли – такие серьёзные мысли – каких он раньше за собой не замечал.
-Это надо будет записать. - Он усмехнулся. - Для потомков.
Не спеша поднявшись, Гордей Иванович вышёл на белое поле – таким показался ему собственный двор, запорошенный луною. Раскинув руки, он глядел на небеса – и улыбался.
Красота была кругом! Какая красота! А ведь она была вчера, позавчера – только жил с закрытыми глазами. И чего надо было? Кто мешал быть счастливым? Если человек несчастен в этой жизни, почему же ему так мучительно больно и жалко покидать этот мир? Не есть ли это доказательство того, что перед смертью человек очень остро – необычайно ярко и пронзительно – понимает всю несправедливость своих претензий к жизни? Не есть ли это доказательство того, что жизнь всегда – или почти всегда – прекрасна, только многим это открывается на пороге в другие миры. Они, наверно, те бескрайние миры, тоже будут прекрасными, только этой дорогой, земной, тебе уж вовек не пройти. А дорога-то была – ты только вспомни! – как протяжная песня в полях, как светлая сказка в лесах.
Так прошла неделя, может больше.
Он по ночам старательно сутулился над писаниной, сопел и зубами скрипел, а потом отступился – в творческих муках чуть бороду не вырвал от бессилья.
-Ерунда всё это, мало грамотёшки, - самокритично решил. -А вот это вроде ничего. Можно было бы золотом тиснуть: «Конь, обутый в валенки! Продажная душа! Доктор Коноваленко – Зарезал без ножа!
Гордей Иванович расхохотался. Бумага захрустела в кулаке, и писанина полетела в огонь – в раззявленную пасть прогорающей печки в предбаннике.
Босыми ногами хрустя по холодной листве, Гусаров пошёл, искупался в реке. Тело заиграло бодростью, душа запела.
Поднимаясь к дому, он увидел почтальона.
-Доброе утречко! – воскликнул с улыбкой.
-Доброе, - ответил почтальон, протягивая конверт с печатями и разноцветными марками. - Распишитесь.
25
Казачество в России возрождалось, позванивая саблями. Кто-то умудрился как-то «вычислить» Гусарова – потомка донских казаков – прислали приглашение и пообещали оплатить дорогу. Гордей Иванович посомневался и поехал в столицу края, чтобы через день вернуться в гимнастёрке с погонами есаула, в новых штанах с кровавыми лампасами.
-Ишь, ты! Гарный хлопчик! - подивилась Роза. - Коня только не хватает!
-Кобылы, - хмыкнул он, глядя на своё отражение в зеркале.
Собирая на стол, жена расспрашивала.
-Дорогу оплатили?
-Оплатили.
-А кто это так постарался?
Он отошёл от зеркала.
-Кто? Дараган, по-моему.
-А с чего это вдруг?
Гордей Иванович пуговку под горлом расстегнул на гимнастёрке.
-Так мы же с Дараганом ездили в Алейск. Я по дороге много чего рассказывал. В том числе и про то, что родичи мои – расказаченные казаки. Ну, вот он тогда и сказал, что надо мне, мол, с атаманом казачьим познакомиться.
-Ну, познакомился?
-Вполне. Только раньше надо было… - Гордей Иванович махнул рукой, где был зажат воображаемый клинок. - А теперь не хочу. Баловство. У меня теперь другие планы.
-Какие?
-Потом как-нибудь расскажу.
Роза помолчала, задетая тем, что он держит от неё какие-то секреты.
-Ну, а там-то, куда ездил? Там чо было?
-Казачий круг. - Он отвечал невесело. - И в цирке тоже круг. Только в цирке-то смешно, а здесь – впору плакать.
-А чо уж так-то?
-Да вот так. Возрождение называется! - Он отодвинул тарелку со щами. - «Тихий Дон», как сказал атаман, гениальная вещь, только если бы роман сегодня был написан – без этой, без цензуры – там каждая страница огнём горела бы, кровавыми слезами ревела бы, хороня и оплакивая наше казачество. Там, на Тихом Дону, было такое, что теперь… - Гусаров, нервничая, согнул и разогнул железную, толстую вилку. Она сломалась – выкинул в помойное ведро. - Возрождение, мать их! Красиво. Только это всё равно, что в газовую камеру прийти с кислородной подушкой и орать, что мы, дескать, хлопцы, свежий воздух начинаем возрождать!
-В какую камеру? - Жена села напротив, чуть нахмурилась, глядя в сторону помойного ведра. - Что за камера? Там всё нормально было?
-Нормально! - Гусаров рассердился на бестолковую бабу, загорячился, вышагивая по комнате. - Они же там опять на белых разделились да на красных! Детский сад!
-А ты за каких?
Он сел за стол. В горячую тарелку посмотрел – как в холодную, дымящуюся прорубь.
-Я сам по себе.
Жена осторожно спросила:
-А штаны кто подарил? Белые? Или красные?
Усмехнувшись, Гусаров багровую лампасу погладил на ляжке.
-Баня там была. После казачьего круга сходили, попарились. Вышел после бани, а штанов – тю-тю…
Роза прищурилась.
-А где же они?
-Чёрт их знает! Там же было целое столпотворение! – Он за голову схватился, изображая тихий ужас от столпотворения. - Атаман хохочет! Вот, говорит, не хотел, а придется в казаки поступать!
После ужина Гордей Иванович переоделся. И хотя он возмущался, говорил, что только понапрасну время потратил – в душе у него что-то всколыхнулось после поездки. Гусаров достал пожелтевшие от времени фотографии, стал показывать дочери – со школы пришла. Глаза его при этом восторженно сияли – в них была прежняя дерзкая сила и гордость.
-Знай наших, Настёныш! - говорил он, прижимая девочку к груди, потом жене подмигивал. - Роза Пахнутьевна! Ты чо это завяла? Да всё там было здорово и даже очень. Ребята мне спели такую душевную песню: «Поручик Голицын, раздайте патроны! Корнет Оболенский, налейте вина!»
Жена, не глядя на него, ушла заниматься хозяйством.
Вся эта история с потерянными штанами наводила её на грустные мысли, чтобы не сказать – на подозрения. «Это как же наклюкаться надо, чтобы потерять последние портки? - думала она. – Или муж прихватил у любовницы?»
Роза и хотела бы верить, что муж давно не пьёт, но в глубине души гнездилось недоверие; очень уж крепко она пострадала от его безудержных загулов; тут нужны были годы и годы, чтобы женская душа оттаяла, как вешняя земля, а потом зацвела бы доверием, заколосилась любовью. Всё это было и есть в душе её, в характере – только очень глубоко запрятано, придавлено тяжёлым грузом повседневной жизни. А если присмотреться: в душе, в характере у нашей русской бабы затаились такие черты золотые – начертанные божьей рукой – ни у кого другой за душой подобного богатства не найти.
26
Прохладный восход за деревьями розоватую улыбку растянул – от уха до уха. Заголубело погожее небо. Петухи по дворам заголосили. Волнующе остро, обжигающе дивно запахло сыростью от огородов, от берёз, от сосен, где дремало вороньё.
Теперь Гусаров поднимался очень рано, а главное – охотно, с великим удовольствием. Раньше он, бывало, просыпался и, угрюмою усмехаясь, просил и требовал, чтобы Роза принесла домкрат и под кровать поставить – поднять мужика на работу. А теперь никакого домкрата – сам подскакивал как на пружинах. Сердце, давненько уже не терзаемое алкоголем, задорно колотилось в рёбра и подталкивало – часиков с пяти утра! – вставай, мол, тетеря, а то всё царствие небесное проспишь.
После привычного купания в реке, он с каким-то странным наслаждением управился в пригоне, вдыхая аромат навоза, кисловатый дух курятника. Кое-что подладил по хозяйству – в доме и на огороде. За это время солнце подросло – выше самой высокой сосны, стоящей в полях за селом. Можно было это дело и перекурить.
Собираясь опуститься на дощатую скамью возле крыльца, Гордей Иванович похлопал по красным казачьим лампасам, пошарил по карманам и вздохнул – только спички нашёл. Потарахтел полупустым коробком, зажатым в кулаке, и улыбнулся чему-то. «А у меня заначка!» - подумал он, шагая в чулан.
Продолжая хитровато улыбаться, один за другим выдвигая деревянные старые ящики, в которых должна была находиться пачка папирос, Гордей Иванович вдруг обнаружил патроны. «А это ещё откуда? - Он вскинул брови. - Тоже заначка? Да нет, вроде новые. Вон – число на коробке. Ну, ни хрена себе! Роза, что ли, мне решила удружить?»
Забывая насчёт перекура, Гусаров сутуло вернулся во двор, посидел на скамье, глядя в землю. Потом – хлопнув ладошками по коленям – резко поднялся и пошёл в предбанник.
В пыльном углу, заботливо укрытая, укутанная тряпками стояла будущая бражка. Гусаров отодвинул телогрейку, полушубок. Пошевелил ноздрями.
-Ну, как ты здесь, голуба? - Он пощупал тёплый алюминиевый бок. - Родишь-то скоро?
Во дворе шаги зашелестели. Жена появилась в дверях предбанника. Глаза её – показалось – смотрели с недоверием, подозрением. В лучах восходящего солнца, бьющего из-за спины, – Роза вдруг представилась той самой золотою бабой с берегов Оби, о которой Гусаров в последнее время много думал и говорил.
-Ну, как? - Жена зевнула, поправляя груди. - Поспевает?
-Всё путём! - Гордей Иванович опять старательно укутал флягу. - Скоро мы устроим репетицию. Костюмчики наденем, платья. Трошку-гармониста позовём.
-Какую репетицию?
-Генеральную. - Гусаров улыбнулся. - Кто-то хорошо сказал, что юбилей – это репетиция похорон.
-Чо ты болтаешь?
-Да брось ты!- Он посмотрел на расфуфыренную Розу. - Подохну, так не нарадуешься.
-Дурак!
-То-то и оно. Замучилась? - Гордей Иванович согласно покачал головой. - Жить столько лет с дураком – это, знаешь ли, не всякий сдюжит. Тут молоко нужно давать за вредность. Поэтому, Роза Пахнутьевна, я понимаю ваше нетерпение…
-Какое нетерпение?
Он помолчал, с прищуром глядя в сторону чулана.
-А зачем же ты патронов накупила?
Отпуская глаза, Роза отчего-то налилась румянцем.
-Угодить хотела мужику.
-Ага! Или чтобы мужик себе угодил – прямо в душеньку мать! - Он постучал кулаком по груди. - Вот уж не думал, что ты позаботишься…
-Это не я, - пробормотала Роза. - Это завгар.
Гусаров ковырнул сердитым взглядом.
-Не понял. При чём тут завгар?
Жена смутилась. Перевела разговор на другое.
-Гордеюшка! – Так ласково она стала звать недавно. - А по-моему, так мы неплохо жили. Чо бога-то гневить?
-Жили! - подковырнул он. - Это верно. Всё, как говорится, в прошлом падеже.
-В склонении.
-А? - Он задумался. - Ну, всё, что склоняется, то ведь и падает. Правильно? Вот я и говорю о падеже. Куда тут денешься – сплошной падёж. - Он посмотрел на опавшие листья, прибитые ветром к забору. - Я вот о чём хотел спросить, только стеснялся. Вы, мадам, извиняйте, конечно… А чо у вас там было? С Авдоткой-то? Любовь?
Роза посмотрела на дорогу, ведущую в город.
-Чо было, быльём поросло.
-Ну, не скажи! Прополку-то вы, кажется, устроили.
-Что ты имеешь в виду?
«А что имею, то и ввиду! - Ему вдруг захотелось ударить жену, а затем спокойно, отчётливо сказать: - Я дурак, но не слепой. Машину-то видел позавчера, когда возвращался из луга. Может, ошибся? Да нет, дорогая белая машина. Белая-пребелая. Как халат глав рвача. Стало быть, решил урвать? Ну-ну, посмотрим. Конь, обутый в валенки. Сначала я тебя похороню, а потом уж сам коньки отброшу».
-Ладно, - с пренебрежением процедил Гусаров. - Пускай урвёт. Он же главный рвач. А я? Кто я такой? Я же не князь, ни хан, чтобы в гроб с собою забирать любимую жену. Золотую бабу с берегов Оби.
-Вот ботало! - Роза чуть-чуть улыбнулась. - Ну, мне пора.
Он поцарапал бороду. По красным казачьим лампасам похлопал – коробок со спичками достал.
-Эх, закурить бы, ёк-макарёк! Разволновался чего-то. Как школьник на первом свидании.
-А я купила, - с улыбкой сообщила Роза. - Там лежит, на столе.
Качая головой, он тихо сплюнул в сторону. Штаны с лампасами поддёрнул.
-Дорогуля! - Криво хмыкнул. - Я понимаю, что даже перед расстрелом человеку дают покурить. Только всё равно не надо. Не покупай. Я же русским языком тебя просил.
Жена была в растерянности – хотела как лучше.
-Ты уже не первый раз просил, а потом опять дымил как паровоз.
-Не первый, но последний! - твёрдо заявил он. - Больше коптить небеса не хочу!
Недели две назад он решительно бросил курить, что казалось ему вровень с подвигом – очень уж заядлый был курильщик.
27
…И вот наконец-то зашумело веселье за широким хлебосольным столом, где собрались не только друзья, но и те, с кем Гусаров давно раздружился. Некоторые, получив от него приглашения, были изрядно обескуражены. Друзья-то все пришли, а вот «враги» – немногие отважились; как бы чего не вышло.
Юбиляр встречал гостей возле порога.
-Проходите! - Он делал размашистый жест. - Милости просим. Можно не разуваться.
-А сам-то чего босиком? - заметил Хазарин.
-Доктора прописали.
Соседка Дарья Лизунова посочувствовала, скрывая ухмылку:
-Паразиты, как изгаляются! Это кто прописал? Коноваленко, что ли?
Юбиляр сиял улыбкой.
-Валенки, валенки он приписал. А я вот хожу босиком. Поперечный такой уродился. Вы, господа, проходите. Присаживайтесь. Согласно, так сказать, купленным билетам.
-Это уж точно! - прошептала Дарья.
Соседи Лизуновы всегда охотно принимали приглашения и приходили в гости, как люди приходят в цирк, заранее предвкушая штучки-дрючки рыжего клоуна, летающие тарелки под куполом, и прочие прелести семейного «цирка». И почти никогда «циркачи» Гусаровы не разочаровывали соседей. Вот и сегодня толстозадая Лизуниха с худосочным своим Лизуном – одни из первых заявились, чинно сели в угол, дожидаясь начала «представления».
Гусаров понимал их. Думал: «Не дождетесь теперь. Всё, милые, проехали».
Троха-гармонист пришёл – обрадовал. (Он говорил, что надо идти на похороны, туда, мол, пригласили раньше).
Зазвучала «живая» музыка. Новая люстра вспыхнула под потолком – Роза купила по случаю.
Встречая гостей, Гордей Иванович заметно волновался, подстриженную бороду поминутно оглаживал, как бы проверяя: на месте ли? Он был одет с иголочки – «красиво до неприличия».
-Хоть в гроб ложи! – шепнула Лизуниха Лизуну.
Хозяин улыбался – почти все зубы наголо.
-А вы, господа Лизуновы? - Он склонился к ним. - Вы ещё не прикинули, в чём будете ложиться? В гробик-то.
Супруги смущённо переглянулись.
-А чо нам ложиться-то?
-А как же? Стоя, что ли, помирать собирались? Как деревья? Как дубы-колдуны? – Гусаров опять улыбнулся – показал литые, прокуренные зубы. - Шучу, конечно. Неудачно, может быть? Согласен. Извиняйте. Наливайте.
Застолье зарядилось плотно – патрон к патрону. Однако, в тесноте, да не в обиде.
Директор школы приготовился «речугу толкануть», но рядом с Дараганом пристроился Хазарин – всё время отвлекал.
-Юбиляр-то! А? Какой-то он маленько с прибабахом. Нет? Показалось? – шептал Семён Аггеевич на ухо директору.
-Дедок, ты погоди, не налегай на водочку, - попросил Дараган. - Вечер длинный.
-А жизнь короткая! - ответил Хазарин, скручивая голову пузырю с самогоном. - Чо ждать-то? Ничего хорошего от демократов ждать не приходится, дорогой Константиныч. Вот когда я дальнобойщиком работал, когда я гонял по Молдавии, там я ждал хорошего винца. А тут? Нагнали самогару, наквасили капусты…
Троха-гармонист в углу сидел, играл под сурдинку, расстеливши на коленях бархатный лоскут цвета холодной осенней зари. Молодец был, этот неутомимый Троха; ему хоть поминки, хоть свадьба – дай только «голяшку» от плеча до плеча растянуть. А когда он растягивал – душа во глубине, впотьмах всплёскивалась большим налимом, всплывала наверх и начинала хвостом колотить от восторга. Троха был классным музыкантом, сильным, жалко только, что водка оказалась сильнее – выгнали его из какой-то (вроде бы даже московской) консерватории. Некоторое время Троха ошивался в Барнауле, потом докатился до сёл, деревень, где ещё любили «живую музыку», но любили не так беззаветно, как раньше: рубаху уже никто в лоскуты не пластал, заслушавшись проникновенной русскою песней или вдохновившись пляской. Нет, не тот уже народец на Руси, перегорел, перекипел в веках и в боевой страде.
Гусаров, открывая юбилейный вечер, поднял стакан с пузырями-гроздьями минеральной воды.
-Господа и товарищи! - провозгласил. - Для начала давайте выпьем за нашу прекрасную Землю. За нашу быстротечную жизнь. За наше великое счастье, которое вот оно, рядом, только мы его не замечаем. А почему не замечаем? Да потому что, простите, роемся в грязи, как поросята, а на небо некогда взглянуть…
-Кто это здесь «поросята»? – засопел Хазарин, успевший залить за воротник.
-Извини, Семён Океевич! Извини! - ласково ответил юбиляр, впереди себя выставляя открытую ладонь. - И вы извините, господа и товарищи. Я институтов не кончал. Отец был вольным казаком. - Гусаров зубами скрипнул. – Эх! Расказачили нас! Раскулачили! Откуда было грамоты набраться? В общем, простите, люди добрые, если что не так. Я что хочу сказать…
Роза что-то шепнула мужу на ухо.
-Всё! Я заткнулся! – широко улыбаясь, сообщил юбиляр. - Пейте, господа и товарищи! Генеральная репетиция началась!
-Какая репетиция?
-Шучу. Вы про закуску-то не забывайте.
Дальше были речи приглашенных.
Говорили добрые, тёплые слова.
Юбиляр откровенно растрогался. Галстук расслабил – душновато стало. (Он кончиком галстука вытер потную шею). Скрестивши руки на груди, Гордей Иванович восседал во главе стола – прямо как свадебный генерал. Солидный. Строгий. Снял пиджак и остался в белоснежной рубахе – дорогие запонки блестели.
-Ну, ты как жених! - катастрофически хмелея, заметил Хазарин. - А где невеста?
Гусаров был спокоен. Как-то даже снисходительно спокоен. За последнее время не только выражение лица его стало другим – глаза и то как будто подменили. От рождения серые были глаза, с металлическим блеском, с непокорным, дерзким выражением. А теперь – прозрачно голубые, с нежной поволокою, с печалью. Такие глаза раньше в книжках назывались «очами». Даже Роза стала с удивлением присматриваться к мужу и ловить себя на странном ощущении: как будто ей семнадцать лет и она влюбилась первый раз. «Влюбилась баба в собственного мужа! - изумлялась она. - Расскажи кому, так засмеют. Да и он влюбился, глаза открыл на собственную жёнушку. Какую-то сказку дочке рассказывал – про золотую бабу с берегов Оби. Как будто про меня. А я уж и забыла, что у меня «золотая» девичья фамилия».
За юбилейным столом Роза винца пригубила, раскраснелась, помолодела. Глядя на неё, красавицу, Гордей Иванович подумал: «Ну, пора! Глобус, чертяка, не приехал, придётся мне самому рассказать про Золотую легендарную бабу. А уж потом – про свою золотую зазнобу».
Наполняясь отвагой, он поднялся, вилкой по тарелке постучал. Гости к нему повернулись, жевать перестали.
И вдруг легковая машина остановилась под окнами.
-Кто там? – зашумели за столом.
-Не видно. Со спины-то.
28
Это было похоже на выход из-за кулис – эффектно, ослепительно.
Доктор Коноваленко, остановившийся в дверях, как-то сразу – всех вместе и каждого по отдельности – осчастливил ослепительной улыбкой. От него очаровательно пахло дорогим одеколоном, веяло радостью, благополучием. Он приехал не только с одними «пустыми» поздравлениями – с подарками; целая груда хрустящих свертков едва умещалась в объятьях.
С появлением доктора люди за столом на несколько минут совсем забыли про юбиляра. Все вдруг стали вспоминать свои болячки, просить совета. И доктор охотно, спокойно и уверенно делился медицинской мудростью.
-В человеке сокрыты большие возможности! - Он поднял над столом указательный, аккуратно подстриженный палец и мельком посмотрел на юбиляра. - Кстати, вы знаете, как Порфирий Иванов стал таким уникальным явлением в нашей стране? До тридцати пяти годков он был картежник, водку жрал безбожно, а потом у него обнаружили рак. Да-да. Именно рак. И Порфирий тогда в отчаянье решил покончить с собой. Только он подумал, что стреляться или вешаться – не по-христиански. И он решил замерзнуть – вроде как помер не сам, а в силу несчастного случая. В зимнее время Порфирий ушёл за деревню, искупался в проруби, встал под дерево и ждёт, когда он это – извиняюсь – дуба даст. В конце концов, он, щёлкая зубами, прибежал до дому. Ну, завтра уж точно, подумал, покончу с собой. И на завтра опять он искупался в холодной воде, встал под дерево. И вдруг почувствовал, что полегчало. Да-да. И вскоре он понял, что жизнь – это холод, голод и движение. А человек постоянно почему- то выбирает смерть – покой, тепло и сытость.
Захмелевший Хазарин, сидя с краю стола, уронил пустую поллитровку – звякнула об пол, но не разбилась.
Коноваленко спохватился.
-Прощу прощенья, господа, мы отвлеклись. Что-то я раздухарился как на лекции. Позвольте слово молвить про нашего, так сказать, виновника торжества.
-Позволяем, - великодушно ответил Хазарин и громко икнул.
Доктор встал. Небрежно – двумя пальцами – рюмашку подцепил, не собираясь пить. (За рулём как-никак). Поглаживая белопенную бакенбарду и вдохновенно закатывая глаза к потолку, Авдотий Фёдорович что-то долго и складно молотил по поводу юбилея, юбиляра и жизни вообще. Доктору заглядывали в рот. Заглядывали с таким усердием, как будто рассмотреть хотели золотые пломбы. А под конец «речуги» даже зааплодировали.
И только юбиляр его не слушал – засмурел. Желваки на скулах заиграли. А потом наступила такая шальная минута, когда Гусаров будто захмелел. Так бывает с трезвыми людьми: не пьющий человек, просидевший много времени в хмельной компании, вдруг начинает странным образом «пьянеть»; он словно бы копирует пьяные жесты, интонации окружающих. Нечто подобное произошло и с Гордеем Ивановичем.
-Дорогие мои! - Сверкая глазами, он побарабанил вилкой по бутылке и неожиданно процитировал что-то из Библии: - Море стеклянное, подобное кристаллу! Вот что нас губит, господа и товарищи! Китеж-град не под воду ушел, а под водку! А сколько ещё потонуло русских городов и весей? Кто считал?
Подвыпившие гости возмущенно загудели за столом. Во-первых, непонятно было, что он городит. А во-вторых…
-Ты на чо намекаешь? - спросил Хазарин. - Что хватит пить, пора закусывать и по домам? Юбилярва! Ты чо?
-Нет, вы не поняли.
-Правильно. – крикнул Хазарин. - Тебя без переводчика хрен поймешь теперь!
Гордей Иванович откинул вилку – от греха подальше.
-И в самом деле. Зарапортовался. Я не умею складно говорить - Он посмотрел на доктора. - Скажу нескладно. Зато о самом главном. Да. Юбилей – это чо? Репетиция похорон. Главное дело – жена моя, драгоценная Роза Пахнутьевна, замуж выходит!
Люди за столом припухли.
Если не все, то многие начали крутить глазами – то на Розу Пахнутьевну, то на Гордея Ивановича, то на доктора Коноваленко. Женщины стали молча ковырять салаты. Мужчины спиртное взялись по стаканам разливать. Хазарин, не чокаясь, тяпнул один и деловито, остервенело взялся хрустеть огурцом в тишине.
-Чо ты болтаешь? – прошептала Роза, побледнев.
Гусаров покашлял в кулак. Пальцем погладил давний шрам на переносице.
-Замуж, да! – упрямо продолжал он. - Выходит, милая моя! Созрела! Вся в прыщах! Муженька она уже похоронила. Траур уже относила. Теперь вот – самое время замуж. Так, Роза Пахнутьевна? Так, Авдотий Фёдорович?
Полыхая пунцовыми пятнами, жена посмотрела в упор.
-Чо? Керосину хлебнул?
-Нет. Я на солярке работаю. Дизель.
-Оно и видно. Ты людей бы постеснялся, дизель.
Назревала семейная сцена – с битьём посуды, может, с мордобоем. Лизуниха с Лизуном переглянулись; а то уж показалось им, что зря пришли, только попусту время ухлопали.
Гости за столом зашевелились, неожиданно «вспомнив» о своих неотложных делах.
Коноваленко держался молодцом – даже бровью не дрогнул. Не теряя присутствия духа, он молча поклонился всей честной компании и вышел, пристукивая каблуками. Вышел – так же как вошел – эффектно. А главное – даже не посмотрел на Гусарова, хотя Гордей Иванович, похоже, не просто ждал – он жаждал «испепелить коновала» своими раскалёнными зрачками.
Следом Дараган поднялся.
-У меня поросята, - пояснил он. – Женушка в городе, а я на хозяйстве.
-Поросята – прежде его, - согласился Гордей Иванович. - Только рано. Рано расходитесь, господа и граждане. Мы же ещё не спели мою любимую.
Но застолье уже сломалось.
-Споём, – пообещал Дараган, задержавшись на пороге. - Обязательно споём. Какие ваши годы?
-Грянем! – заверил Хазарин, качаясь на соломенных ногах. – На твоём столетнем юбилее.
-Лишь бы не на поминках, - мимоходом произнес юбиляр. - Дедок! Золотой мой Семён Океевич! Тут же водки – море. Ты-то куда торопишься? На пилораму? Демократов живьём пилить? - Гусаров подошел к гармонисту. - Троха! А ну-ка врежь «Прощание славянки»!
И Троха врезал – сколько было мочи. И под эту бравурную музыку дом катастрофически пустел.
Хозяйка, стоя у окна, красным носом. Слёзы вытирала рукавом.
Провожая гостей, Гордей Иванович вышел на крыльцо, брюки поддёрнул.
-Константиныч! - крикнул. - А ты ведь не прав!
Дараган остановился возле калитки. И другие тоже остановились.
-И в чём же я не прав?
-Ты давеча сказал, что русская житуха нас затуркала? Так?
Директор улыбнулся.
-А вы, я вижу, долго думали на эту тему.
-А как же? Ни с бухты-барахты.- Гусаров сдёрнул галстук, сунул в карман. Душа в нём распалялась. - Жихута? Да мы ведь сами себя затуркали! Ни царя Гороха, ни князя Алея… Ни Золотую Бабу на берегах Оби, ни дедов, ни прадедов… Ни хрена не знаем! Ни одной молитвы не припомним, даже если прижмёт! А каких богов мы растеряли в прошлом – после прихода Христа в этот мир – мы вообще без понятия. И при этом мы пыжимся выглядеть умными! Носим галстуки, очки да шляпы. Учёные все, бляха-муха! У всех на десерт приготовлена какая-нибудь диссертация. А что мы знаем о науке жизни? А, господа учёные? У нас глаза на лоб? А между тем наука о жизни – наука о Прави и Слави – это и есть православие, любомудрие, если хотите. Ни черта мы не знаем! И при этом мы хотим быть нацией? Народом? Да в той же Польше или во Франции останови любого крестьянина в полях, спроси его о чём-нибудь в масштабе государства, и он же тебе ответит – на уровне министра. А у нас? «Нет, мы люди маленькие, это нас не касается, мы это знать не могём!» - Гусаров не сдержался. - Твою лапоть! Мы люди маленькие, а жить-то хотим как большие! А так не бывает! Затуркали нас! Ах, бедняжки мы, сироты. Бедных негров почему-то не затуркали…
Дараган обалдело уставился на него. И все остальные смотрели – как на диковину.
-Да вы философ! – тихо, излишне вежливо заметил директор. - Ваша фамилия ни Диоген? Вы в бочке не сидели? Нет?
-Ни в бочке, ни в тюрьме, - переводя дыхание, Гусаров сердито шмыгнул носом.
-Вы всё время дома. Так я понял? - уточнил Виктор Константинович.
-Нет. Я иногда кочую – с одним Кочевником.
-Вот как? Ну и когда же вы успели в Польшу смотаться? Во Францию, в Африку…
-А на кривой кобыле долго ли? Умеючи.
-По верхам, - насмешливо ответил директор, - на кривой кобыле далеко не ускачешь.
-А зачем же по низам? - Гусаров дерзко сплюнул. - Выше, выше надо брать! Всё равно течением снесёт!
29
Тихо было в доме. Свет включать не хотелось. Супруги молчали. Понуро сидели в потемневшей, пустынной горнице. (Дочка была у бабушки – на краю села).
Гордей Иванович посмотрел на самогонку, нерешительно пододвинул к себе. Роза украдкой покосилась. «Пусть выпил бы, - подумала. - Отмяк бы сердцем. А то уж совсем озверел».
Вдалеке над полями луна округлялась – белосахарным комом лежала на горизонте. Голубоватые тени в палисаднике зашевелились. В огороде на частоколе сверкнула перевернутая трёхлитровая банка – будто молоко из неё вылилось. Соседская собака забрехала на луну, потом – истошно, тонко – повыла в тишине.
Лунным сумраком наполненная горница показалась Гусарову какой-то чужой, холодной – точно снегом засыпало.
Сверчок за печкой заверещал.
«Протопить, что ли? Печку-то? - Он поднялся. - Холодно».
Задумчиво погладив бороду, Гордей Иванович налил себе стакан хорошей, «термоядерной» самогонки – умел он приготовить с толком, с огоньком.
-Ну, чо, Роза Пахнутьевна? - Он подводил итоги разговора в сумерках. - Любовь – святое дело. Чо ж тут скажешь?
Жена тихонько всхлипнула.
-Да иди ты – с болтовней своей.
Он понюхал самогонку, шевеля ноздрями, и неожиданно резко выплеснул в помойное ведро. Пустой стакан с размаху раскрошил об пол.
-На счастье молодым, - пробормотал, когда затихли звонкие осколки. - Говоришь, иди ты? Так я уже в пути.
Выйдя в сени, Гордей Иванович остановился. Передернув плечами, осторожно прошмыгнул в кладовку. Взял ружьё, патроны. Сердце громко забилось – аж под ребром заломило.
Он постоял на крыльце. (Захотелось, чтобы Роза выскочила, остановила). Мёртвой хваткой сжимая стволы, понуро поплёлся к сараю. Скрипнула ржавая дверь. В сарае густо пахло прелым сеном, навозом. И в голове пронеслось: «Жил как свинья и подохнешь в дерьме!» Боясь передумать, он лихорадочно сорвал предохранитель. Взвел курки.
За несколько секунд, пока он прилаживал стволы к потному гору, перед ним промелькнула вся его непутёвая жизнь, с которой, в общем-то, жалко было прощаться, только не очень.
Взвёденныё курок сухо щелкнул в тишине – и сердце, ожидающее выстрела, чуть само по себе не погибло от страха. Сердце больно дёрнулось и на мгновенье застыло. А потом побежало опять, бурно гоняя кровь, шумящую в висках.
«Осечка?» - промелькнуло в голове.
И тут же – боясь передумать – он хотел из второго ствола размозжить свою дурную голову.
И опять «осечка».
Минуты через две он сутуло вышёл из сарая. Постоял на дрожащих ногах. Поплевал на руки – вытер о штаны.
-Чо за патроны? - прошептал. - Купила, дура.
Облизнув пересохшие губы, он посмотрел на небо и, расправляя плечи, медленно пошёл к воротам.
* * *
Оставшись одна, Роза Пахнутьевна долго сидела в холодной горнице. Смотрела на дорогу, смутно белеющую при свете луны. Она как будто задремала – с открытыми глазами. Забылась. Уже совсем стемнело на дворе. Звёзд накрошилось – полная прорва над чёрными избами, над сараюхами.
Женщина вышла на крыльцо. Прислушалась.
Река за огородами временами всхлипывала, как ребенок, ворочавшийся на кровати. Где-то в соснах птица ударила крылами, непонятно чего испугавшись – молча перелетела на другое дерево, потопталась там, поудобнее устраиваясь на ночь. И вскоре всё кругом затихло. И душа у неё вдруг перестала болеть многолетней бесконечной болью, какую знает, кажется, только русская женщина на русской земле.
Она долго стояла на тёмном крыльце. Уже продрогла и уже хотела уйти в избу, но продолжала стоять, отрешенно глядя куда-то вдаль – то ли в прошлое своё, то ли в будущее.
Мир царил на земле, необъятный покой – многозвёздный, великий. Хорошо было в этом возвышенном мире, хотя и тревожно маленько. Ведь понятно же было, что этот осенний покой не надолго – вот-вот и нагрянут опять снега, холода, и печали.
30
Луна облила землю «божьим молоком» – от края и до края горизонта. Гусаров быстро шагал и шагал – далеко за селом. И вдруг почувствовал, что ноги стынут. Вроде как башмаки прохудились. Опуская голову, Гордей Иванович изумлённо присвистнул.
-Босиком? Ай, молодца! - Он засмеялся. - Главное, штаны успел надеть…
На душе было легко, светло. Он двигался – куда глаза глядели. В лунном полумраке вышел к пологому берегу. Посидел на бревне, посмотрел на текучую воду, где отраженные звезды подрагивали белыми цветами, похожими на те кувшинки, которые он в юности дарил своей любимой.
Природа была и тиха, и грустна. Последнее тепло ещё не вынули ветра из пазухи полей, из пазухи лесов. Густо пахло грибными туманами – хоть в банки собирай, да на зиму «засаливай» ядрёный вкусный дух. Серебряной россыпью роса под луною мерцала – сказочная, лунная роса, которой можно омолодиться, если только знаешь, помнишь колдовское слово, необходимое при умывании этими росами. «Но мы ведь разве помним? Мы люди тёмные!» – насмешливо и грустно подумал Гордей Иванович, вынимая из кармана увеличительное стекло, чтобы долго и внимательно рассматривать, как вызревает капля колдовской росы: тяжелеет и, вытягиваясь гвоздиком, падает – и в землю заколачивается до оловянной шляпки.
Ночевал он в копне ароматного свежего сена, по-детски подложив под голову ладони. И снился ему древний Иерусалим. гроб Господень снился. И так ярко всё это виделось ему – как будто рядом где-то, за рекой. А потом приснилась сказочная птица Гамаюн; сидела в изголовье, радужными перьями сияла в предрассветной мгле – огненные блики шевелились на облаках, на деревьях. Птица что-то говорила человеку – вещала. И человек улыбался во сне; он теперь понимал, что ему предстоит идти гораздо дальше Иерусалима. И дальше – и выше; так надо, хотя этот путь будет во сто крат сложнее и опасней. Надо идти вперёд и не бояться. Именно страх – и страх и суета сегодняшнего мира, и озлобленность – вот что мешает человеку быть счастливым. Вот что не даёт ему отыскать самую великую потерю – за туманами времени, за горами разрухи; там осталось райское житьё, о котором сегодня приходится только мечтать; там народы умели разговаривать с Солнцем и обниматься с Луной; там человек свободно понимал язык травы, цветов и птиц, музыку дождя и песню ветра.
Пробуждение было весёлым и удивительно красочным.
За рекой, за дальней кромкой леса огромной дугой выгибалось восходящее солнце – малиновая искра закипала, отражаясь в капельке росы, наколотой на травинку, дрожащую над головой человека. Где-то поблизости была деревня, и петухи самозабвенно отпевали ещё одну ночь – прекрасную ночь на прекрасной земле.
Сладко потягиваясь, Гордей Иванович побрёл к реке. Под берегом туман стоял – густыми рыбьими молоками. Стащив с себя рубаху, Гусаров помахал руками, изображая мельницу. Хорошо было. Бодренько. Река разгоралась под берегом – солнце воду лизнуло золотым языком. Он хохотнул от восторга и с каким-то ребячьим азартом умылся, обжигаясь крапивной водичкой. И неожиданно громко запел, сам себе дирижируя:
Опять любовь, опять волненье,
Опять тоска ломает грудь!
Найдёшь ли ты успокоенье,
Мой русский дух, когда-нибудь?..
Пел он задушевно, пел красиво, жаль, никто не слышал – только белый дикий голубь ему зааплодировал, шумно взлетая с берёзы. Улыбаясь улетающему голубю, он шагал по широкой пустынной дороге – в сторону солнца. Остановился, глядя в небеса, и вздрогнул – за рекою прокатился запоздалый, осенний гром, вспугнувший вороньё, дремавшее в березняке. Гусаров, почти никогда не крестившийся, внезапно осенил себя размашистым крестным знамением и подумал, вздыхая, что он – самый счастливый человек на белом свете. Бог подарил ему ещё один денек – живи и радуйся!
Свидетельство о публикации №211092801386