Летопись конца двадцатого. роман. 27-29 главы

               


                27


    Девятая минута матча. Пас выдан на ход. Оплошавший опекун делает последнее усилие догнать, и его жаркое дыхание уже опаляет твой затылок и... и вдруг тяжелая кувалда его правой бутсы сокрушительно обрушилась на твой голеностоп.
    Впуклая чаша стадиона качнулась и с грохотом рухнула на зелёный ковёр поля. Толпа взревела, и тебе показалось, что среди рёва на высочайшей ноте зазвенел безумный женский крик. Потом рёв стал постепенно стихать, звуки как будто приглушились, крик отлетел высоко-высоко, пока, наконец, всё многозвучье не перешло в монотонное жужжание. Но вот и жужжание стихло. Сверху на тебя падали чьи-то озабоченные лица. Небо зарозовело, а с горизонта надвинулись алые сумерки. В зените едва различимой точкой кружился терпеливый ворон. Два медицинских иноходца, погрузили тебя на носилки. Небо стало тёмно-багровым. А когда санитарный тандем тронулся в путь, ворон стремительно ринулся вниз, но в это время покров ночи упал на "вечный город".



                28


    А потом Лихачёв смотрел моих мальчишек. Те вначале и не поверили, что их будет экзаменовать в футбольном мастерстве сам Лихачёв. Уж так старались, так старались... Вадим вроде бы и не смотрел на поле, но когда ребята, закончив игру, ушли в раздевалку, абсолютно точно и подробнейше оценил достоинства и недостатки каждого.
    - Пожалуй, левого крайнего, белобрысого, можно было бы попробовать в клубе. Пару лет в дубле потрётся - может и выйдет какой толк.
    - Спасибо. Я передам Аркадию. Как раз через две недели выпускные экзамены. После них он - вольная птица.
    - Что ж, жду его в Москве. Вот мой телефон. Как приедет - пусть позвонит. Поступит в Физкультурный. Я шепну проректору. Как-никак, вместе играли. А там уж видно будет. Ну, я поехал. Пора и честь знать. Да, твоя сослуживица - классная баба! Представится случай - загляну к вам.
    Сел в машину и был таков.
    Когда Юлия подошла ко мне, то поинтересовалась:
    - Настоящий мужчина. Обо мне не расспрашивал? Настоящий... Такой нагрубит будто извинится.
    И даже здесь Юлия не пощадила моих чувств. Как всегда она была верна себе. То есть, только себе.
    - Так ты в город? Тогда я с тобой. Только вот сумочку прихвачу.
    Путь от монастыря до города - десять минут на автобусе. Правда, очень часто это сдвоенное пятиминутье (быстрое и лёгкое попрыгивание кузнечика времени) превращается в полновесное часовое топтание на месте (Хронос будто нарочно медленно пережёвывает пожираемые минуты). Известный "принцип неопределённости" на остановке проявляет себя сразу в трёх составляющих: непредсказуемости появления автобуса, в мере его загруженности и, наконец, в протяжённости ожидающей этого автобуса очереди.
    Цивилизация начинается с очереди. И ею же кончается. Очередь - это, пожалуй, самый удивительный феномен человеческой культуры (наряду с римской галерой, конвейером и ядерной бомбой). Так помоги же мне, Полигимния, восславить цепочку благоразумных людей, чьи ноги неторопливо приближают к цели остальные атрибуты тел, абсурдных своей индифферентностью. То есть, в очереди балом правят ноги, тогда как головы - вместилища духа служат лишь целям статистическим: выявлению количества поголовья. И здесь смещены все понятия и представления: в очереди явственны только голова и хвост, тогда как все другие анатомические реалии совершенно размыты. Итак, каудальность - наиглавнейший феномен очереди. И при рассмотрении этого непростого и загадочного явления вам не обойтись без диалектического метода многоумного Гегеля. Но если вы, вдруг, не слишком опытны в философской премудрости, то летописец берётся за труд сорвать этот плод познания с древа диалектики. Только сорвать. А уж раскусывать его или нет - решайте сами.
    Один из гегелевских законов утверждает единство и борьбу противоположностей. Очередь - лучший тому пример. Она просто вопиёт о своём головохвостом единстве, замешанном, заметим, на противоположности. Каждый последний в очереди отвергает последнесть предпоследнего, подтверждая, разумеется, свою. Вот оно - отрицание отрицания. Истина же третьего закона о переходе великого количества в ничтожное качество в очереди тем очевиднее, чем скорее смирение и покорность нескончаемой анаконды количества превращается в нетерпение и озлобленность коротенькой гадюки качества. Впрочем, возможны и варианты: нетерпение выпадает в осадок смирением, а озлобленность - покорностью.
    Но это не об очереди магазинного или там автобусного толка. Речь идёт об очередях в газовые камеры концентрационных лагерей. Правда, в этих случаях перестают действовать законы "саморазвивающегося духа", и вступают в силу дьявольские. Иначе невозможно было бы объяснить, почему на робах приуготовленных к сожжению евреев нашивали жёлтый шестиконечный знак - звезду Давида. Травить кошек мышьяком - вот извивы утончённой изощрённости подручных дьявола, знающих доподлинно, что звезда Давида, по преданию, отвращает огонь.
    Подойдя с Юлией к остановке, мы не увидели никакой очереди. А через минуту подошёл полупустой автобус.



                29


    Сны меня одолели, - пооткровенничал со мной однажды Борис Глебович. - Нет, не подумайте, что ночи мои полны разухабистыми сказками венского леса. Не шалят в моих сновидениях лотовы дочери, распалившиеся в кровосмесительном азарте. И Павлик Морозов не стреляет в Тараса Бульбу из "товарища маузера". Даже не снится мне и Чжуан Чжоу, которому во сне кажется, что он Вера Павловна, задремавшая во всех своих четырёх снах и превратившаяся в Николая Гавриловича, так и не понявшего, что делать с этой неугомонной не то Верой Павловной, не то Ольгой Сократовной. Ни разу не привиделось и такое: будто летишь на одноместном самолёте глухой грозовой ночью и медленно погружаешься в неодолимый сон. А самолёт теряет управление и падает, падает, падает... Ты в ужасе просыпаешься сначала там, в самолёте. Просыпаешься лётчиком. А потом уже здесь, в Новомордовске. Борисом Глебовичем.
    Ничего подобного со мной не случается. Но на афинской площади моих сновидений собираются порой назойливые собеседники, что и мучают меня своими надоедными разговорами до первых петухов. Вот и позапрошлой ночью донимали они меня докучными разговорами. Что сказать о них? С виду вполне интеллигентные пришельцы, будто сошедшие (смеха что ли ради?) со страниц тургеневского или там чеховского сочинения. Неправдоподобные до узнаваемости, или, если хотите, узнаваемые до неправдоподобия.
    Мы-то с Вами догадываемся, что никаких таких тургеневских или чеховских интеллигентов никогда в России не было. И что романисты придумывали их в угоду привередливым издателям, не желающим платить гонорары за одни только пейзажные красоты. Но и издателей можно было понять: чтобы роман дошёл до широкой публики (то есть до нас с Вами), он должен был быть принят въедливым критиком и прогрессивным читателем. "Прогрессивность" же понималась всегда однозначно: "поэтом можешь ты не быть, а гражданином..." Коротко говоря, если сочинитель не припустит в свой опус жаркой полемики о спасении России, о назначении славянства, о народе-богоносце и прочее, и прочее, то останутся ему после разговора с книгопродавцом одни размышления у парадного подъезда. Без всяких гонораров, разумеется.
    Так вот, позапрошлой ночью разговорились эти оба-двое. Сначала что-то о несовершенстве человека, потом и о - всего человеческого рода. О людской неблагодарности. И ещё о чем-то. Как я понял, они пытались успокоить меня, убедить, в том, что я живу не в худшем из миров, а если и в худшем, то лично я - не так уж и плохо, не безнадёжно, во всяком случае. Разговоривали они вроде бы между собой, а подразумевалось же, что и со мной тоже.
    "...Знаете, - пускался в рассуждения один из них, - я даже немного тоскую о девственных временах биологической науки, когда людям ещё не были ведомы законы хаоса и произвола, менделевские, то есть, превратившие свободную волю и безграничные возможности в слепой случай и неотвратимую наследственность. Ведь прежде такие качества как трусость, преданность и отвага не взвешивались на точных весах науки, а тот факт, что один полез с кулаками на другого, не объясняли психологической несовместимостью. В ту золотую эпоху мичуринской физики всё вполне объяснялось социальными условиями, а неудачники были избавлены от необходимости объяснять свои промахи захромавшими хромосомами. Никто раньше и знать не знал о неотвратимости закона Харди-Вейнберга (летописец признаётся, что и сейчас ничего об этом законе не ведает). И вот человечеству предстояло повзрослеть, напитаться знаниями и отчаяться. Есть от чего! Оказывается, единственное, что мы делаем добровольно: покорно плетёмся на коротком поводке природы. Одни - на коротком. Другие - на длинном. А кого винить? Бога, создавшего людей неравными? Или Дарвина, объяснившего неизбежность неравенства? Но теперь уже поздно поправлять Дарвина. А бога-то - тем более. А ведь все эти успокоительные перепевы о девяноста девяти процентах труда и одном - гения - жалкая подачка, которую жалостливый гений бросает дебилу. Правда, ещё до всех этих опытов с горошками, мушками, мышками уже достаточно было известно о превосходстве голубой крови над красной. Сколько же её пролилось и голубой, и красной..."
    "Позвольте, позвольте! - возражает ему другой. - Да ведь нет никакого превосходства. Каждый цветок на лугу бога - неповторим. Пусть одних пленяет томность чайной розы, других - одуряющее великолепие орхидеи, но, согласитесь, есть своё очарование и в хрупкой неказистости простенького вьюнка, и в несуразной пятнистости анютиных глазок... Так, не вдруг, в шумной половине султанского сераля, зорко охраняемого бесстрастными евнухами, среди изнеженных и пышных красавиц появляется неброская на вид девушка. "У старого хрена что ни день, то новая причуда!" - вот первая реакция долгожительниц гарема. И никто не знает, какие колдовские слова вызревают у девушки в голове, слова которыми она заворожит и опьянит султана. И тот, всю свою жизнь не разгибаясь, в охотку, играючи возделывающий свой гарем, в этот раз, не соразмеря пыла своего сердца с аэробной мощностью, не выдержит... Вернее, султан-то выдержит; а вот сердце - нет. И в ту же ночь овдовеет весь штат стамбульского гарема. Так что каждый из нас (и Вы, Борис Глебович, в том числе) - единственный и неповторимый. Правда, обидно бывает "какому-нибудь единственному и неповторимому, внимательно следящему за сближениями концепций "Римского клуба" и "Франкфуртской школы", здраво судящему о суггестивности японского стиха Эдоской эпохи, не понаслышке знающему о духовном родстве отшельника Сильс-Мария с отшельником Пор-Рояля, а также точно ведающему иерархию ангельской триады триад, установленную творцом "Ареопагитического корпуса", прозябать в бездельи в забытом богом захолустье... Кстати, Борис Глебович, а ведь мы кое-что слыхали о Вашей деятельности не в наших странах (как видите, для нас не существует даже совершенных секретов). Слыхали... Уж Вы отвели там свою душу. Покуролесили вволю. Водицу ихнюю побаламутили. Попортили кровь тамошним джеймсам бондам. Считаете, что не полностью реализовали себя? Пустое! Вот, к примеру, знаем мы про одного учёного-переучёного, сделавшего какое-то замечательное открытие. Право, не знаем, что он там такого наоткрывал, но секретный сейф, где ныне покоится плод его гениальной мысли, открыть простому смертному не под силу. Здесь нужна квалификация Елены Николаевны, никак не меньшая... Ну и что? Вы думаете, наш первооткрыватель счастлив? И живёт он в хорошем достатке, при жене, детях. На добротном личном транспорте ездит отдыхать на дачу, окружённую трёхметровым забором (и не из плебейского горбыля, а из настоящего благородного тёса). А на даче... Вызревает там превосходный на вид (что твои грассуляры), и незабываемый на вкус (куда там зарубежным ананасам) крыжовник. Ну, спрашивается в задачке, чего ещё человеку надо? Оказывается гложет его скаредная забота заполучить спорную сотку земли, на которой дачный сосед, чей участок огорожен забором рангом пониже, выращивает, тьфу! редиску. Кстати, учёному этому землицу всё-таки присудят. Но на радостях его прохватит, то есть, прихватит, инфаркт. А сотка искомая ему будет ни к чему: хватит и два метра на полтора, но зато на Новодевичьем... Таким образом, после всех замечательных открытий и нечаянных радостей остаётся только выбирать между "скоропостижно" и "после долгой и продолжительной болезни". Смерть, подводя черту жизни, одним махом убивает и дряхлого зайца тела, и вечномолодого зайца души.
    Можно, конечно, дотянуть и до глубокой, как говорится, старости, когда единственным неразменным капиталом только и остаётся, что двести пятьдесят граммов износившегося миокардова метронома, да полтора килограмма склеротичных мозгов. Таков итог венца эволюции. Но лучше об этом не думать. А просто жить, не ожидая золотого века. Ибо тому, кто пожил в двадцатом, не очень захочется жить в двадцать первом, и уж тем более, в двадцать втором (если случится вдруг какому-нибудь бедолаге дожить до двадцать второго). Вот писатель Соловеев (слыхали о таком?) тот ведь здраво рассуждает: "Зачем, - говорит, - людям на черноморские курорты ездить? Сидели бы себе по домам. И чего в нём хорошего в море-то этом? Правда, в море воды много. Но солёной. Эка невидаль - вода! А всё одно: народ сюда так и прёт. Особенно летом. И все норовят позагорать на пляжах. А они ведь тоже не резиновые. Да и море не бездонное. Разве на всех хватает места? Разве что утопить... Как говорится: семь футов над головой. Нет, не научили мы свой народ жить сообразно: то ему Чёрное море подавай, то дачу в Переделкино, то приспичит на вечное поселение перебраться в Москву, на Кутузовский проспект, в шестикомнатную. А то ещё чище: на чужие земли захотят взглянуть, соблазну заграничного хватить. Дури в нашем народе много, мечты пагубной...
- Вот такие, значит, "тускуланские беседы"... А вот вчера мне приснился совсем уж малопонятный сон. Будто президент...


Рецензии