Здравствуй, папа

- Серёжа! Не хочу я умирать на больничной койке. Увези меня домой.
Врач, тоже женщина почтенного возраста, молча стояла рядом, и бросала на Сергея Ивановича короткие настороженные взгляды, в которых он успевал всё же заметить: да забери ты её из нашей вонючей казармы, если ты муж ей настоящий. Ну, да – понимал он её по-своему – зачем больнице лишний труп? Вот и умерла его Света дома, на их родной постели. Он осторожно сложил ей руки на груди, стараясь запомнить последние слова жены. Она произносила их, часто переводя дыхание, с закрытыми глазами. Лишь однажды подняла веки  и несколько мгновений смотрела мимо него,
 в даль известную лишь ей одной. Почему она сказала именно это? Неужели, потому, что каждый, умирающий в сознании, спешит сказать остающимся жить то главное, что носил в себе ещё при жизни, а сказать то ли не решался, то ли случай не приходил. Вот и не успел, откладывая главное на потом. Сказала же она как бы от  имени тех, к кому путь начинала.
- Мы, Серёжа, живы… До тех пор… Пока нас помнят…  Никуда не улетают… Наши души… Куда им?.. С земли-то… Приходи ко мне… На могилку… Поговорить… Я услышу… Ответить не смогу… Но ты поймёшь… Так устроено… - Вот тут она и открыла глаза. Когда заговорила снова, то как будто и к нему обращалась и как будто перед кем-то, видимым лишь ей, отчитывалась. – Жизнь прожили… А грех на нас есть… Не замолить, искупить надо… У всех наших… Есть могилки… У одного нет… Иль неизвестно где… У отца твоего… Больно ему от этого… Теперь я знаю… Как больно… Поезжай… Найди… Поклонись праху… Сколько лет… Чем грех старше…
Чем грех старше…
После похорон, когда соседки и подруги разобрали по себе вещи покойной – даже бюстгалтеры унесли, - он сказал сыну о её завете.
- Вы – что? – опередила сыновний ответ невестка, баба по всем статьям деловая и настырная, отчего Сергей Иванович временами даже побаивался 
её. – Где её искать будете? Шестьдесят пять лет прошло уж!...
Чего-чего, а считать она умела. Особенно деньги. И внука, неслуха, этому обучила. Да – ладно: дело десятое сейчас. Что сын скажет? Сын молчал.
трудно молчал. Наконец, бросив опасливый взгляд на жену, вздохнул. От самой печёнки, сказала бы Света. Недолго думал, да много передумал.
- Ну, что, отец? В твоём-то возрасте такую даль… Восьмой десяток на подходе. И сердце…
  - А совесть, Ваня? Она тут мою ишемию и догложет.
- Совесть… Да что она раньше-то? – промолвил сын и вновь замолк: не  гоже ему обвинять отца, особо сейчас. – Ладно. Мать права – нельзя забывать тех, кто ждёт нас там. Грешно, да. Отдохни от похорон, сердце успокой. Чай не в Безводовку по грибы собрался. Деньгами помогу.
- На похороны истратились…
Иван взглядом остановил жену. Пригвоздил будто.
- Да есть ли у тебя что святое, кроме рубля? – и отцу: -  Ты сам-то помнишь, куда ехать?
- Село какое-то… Куриное нешто? На Кубани таких названиев что-то не встречал. Всё – Передовая, Отрадная, а это…
- Ты вспомни поточнее, а где она – сосед у меня , дурак, книги всякие выписывает по почте. Недавно «Атлас России» показывал килограмм на пять. Вот там всё подробно чуть ни до отдельно стоящего дома. Найдём!
До полночи Сергей Иванович глаз не смыкал – совестил себя за многие суматошно прожитые годы, в которых не нашлось времени вспомнить бог весть где захороненного отца. В памяти возникали и пропадали картины начала войны. Летом, когда поспели вишни, мама в выходной пришла с базара и прямо с порога объявила:
- По республике раздалось: «Пролетарий – на коня!» Ваня, включай тарелку!
А после нового года, когда кубанскую слякоть неожиданно сковало морозом, почтальон принёс повестку.
- С вещами, - вздохнул отец, будто сказал: «Наконец-то.»
Мать зажарила в духовке курицу – в дорогу. А через день, серым туманистым утром, доживающие свой лошадиный век тощие колхозные клячи (молодых на войну мобилизовали подчистую), дёргаясь под кнутом, не с первого раза   оторвали толстые, как брёвна, полозья саней от  хваткого льда в колее и, горбя хребты спин, потащили мужиков в какую-то «Добровольную
Кубанскую казачью дивизию». Одна из провожающих казачек, всхипывая, озиралась вокруг и всё спрашивала: «Чи у добровольну тэж мобилизують?» Не услышав ответа, она, вытирая концом платка щёки, глянула на мать.
- Ты, Миколавна, як каменна. Поплачь, як уси – легче будэ.
- А зачем мне – легче? 
Уехал отец навсегда, и в памяти сына осталась его сгорбленная спина
среди таких же спин сидящих в колхозных санях казаков. Казак не на коне с шашкой в руке, а в санях, безоружный… Кто бы мог представить такое в прошлом году? Где воевала эта «добровольная» - ни слуху, ни духу. Писем от отца так и не дождались. После того, как прогнали немцев с Кубани, прилетел вот этот треугольничек солдатский, которому они с матерью несказанно обрадовались, да не надолго – радость, словно спичка, что не зажглась, а  только вспыхнула и тут же погасла: не отцов почерк на треугольничке. А как развернула его мать трепещущими пальцами… Сергей Иванович откинул одеяло. Где оно сейчас, это письмо, которое никакая советская власть не признала документом, претендующим на «помощь семье погибшего»? Давай ей казённую бумагу! С печатью! Был у Петровых изношенный портфель, в котором по словам отца хранилась «вся семейная хроника», чуть ли ни его дедом начатая. Умирая, мать приказала его принести и, держа у груди, просила хранить всё, что в нём, вечно. «Чтобы никому из нашего роду не оказаться Иваном безродным». Помолчала, собираясь с силами, и сказала последние слова в своей жизни:
- Война скоро кончится. А ты мал ещё. Поезжай, как сможешь, к тёте Маше. На Волгу. Деньги в шифоньере под бельём. Но сначала посети папину могилку. Грех – не посетить. Грех…
Не знали ни мать, ни сын, что война закончится не скоро.
Скрипя больными суставами, он подошёл к старому комоду и стал один за другим выдвигать его ящики. Нашлась семейная хроника под простынями и пододеяльниками, заготовленными про запас. Пока рылся в скрипучем новом белье, вспоминал, как сын купил однажды входивший тогда в моду
«дипломат» (теперь он кейс называется) и предложил выбросить в мусор «дореволюционное старьё», а хронику переложить вот в этот плоский чемоданчик. Вот так запросто и выбросить? А он ведь тоже память о наших предках. Тоже корень.  Спасибо Светлане – умница, чтит предков. Хотя…
Не её же корни в этом портфеле. А? Как тут судить? Может, бабы в этом деле больше чуют? Вот-вот – чуют. Известно – что мужик мозгой, то баба сердцем.
И ведь не он, Сергей Иванович, сын родной, вспомнил об отце погибшем, а жена, кровь в которой от другого отца. Кто объяснит? А – никто, кроме бога.
А где он? И ведь на смертном одре, на смертном одре вспоминают. Или умирающий, переходя границу жизни и смерти, видит уже что-то по ту сторону? Эх, Серёга, что копаться в том, чего нет перед тобой? Тебе дважды наступили на твою совесть: мать-то, умирая тоже вспомнила об отце…
Он сел за стол и, открывая портфель, некстати заметил: «Как у чудилы  Жванецкого». Бумаги, бумаги, бумаги – хватит ли стола. Гербы царские, гербы советские, гербы российские… Мужик бородатый – не царский ли портрет?
Ленин и Сталин. Хрущ с Брежневым такого почёта не заслужили. Ельцина бы им для троицы… Не отвлекаться! Слава богу, все документы сложены с учётом  хронологии. Аттестат зрелости с серебряной каймой. Стоп! А где сама медаль? В женином ларчике, наверно. А где ларчик? Невестка нередко его в руках вертела. Та-ак. Да! Аттестат – это уже позже, а похоронка? Треугольничком сложенная. Властями не признанная. Отец, отец, где ж ты голову сложил? Во – свидетельство о рождении! Зачем оно? Паспорт есть… Не отвлекаться, идрит тя!  Где же? Нет, выбросить не могли – предки запретили, будто клад с сокровищами заговорили. Не все сокровища – для всех сокровища. Кому и наплевать. Как Людке-невестке, например. Вот баба! Где только её Ванька откопал? Ну, вот и оно, письмецо солдатское. Кто его в тетрадку-то засунул?
«Сержант Петров Иван Иванович погиб смертью храбрых… Похоронен под селом Куренным.» Не Куриное, значит.
Принёс сын от дурака соседа «Атлас России» и долго они вдвоём гуляли пальцами по Краснодарскому краю. Никакого Куренного села не нашли. А вот Куренная есть. Ванька в мать пошёл – сообразительный. Он сказал:
- Да тут, отец, всё просто! Похоронку русский писал, а на России нету станиц – сёла.

          В автобусе остро несло какой-то кислятиной, за окном лениво кружились
незнакомые поля. Салон – битком. Распродали на городском базаре молоко да
сметану, а вёдра не помыли. И нет им никакого дела до задыхающегося старика. Да и в станице этой, вздохнул он судорожно, как ребёнок после долгого плача, тоже кому он нужен? Ни одного знакомого, как в этом вот автобусе с линялыми занавесками. И спросить ни у кого не о чем. Одни бабы. Правда, впереди, под самым носом Сергея Ивановича, частенько на ухабах (а ведь асфальт!) подскакивает шершавая на взгляд лысина, от которой шибает старым потом – такой же, видать, хрыч, как и он.  Да о чём, спрашивается, спрашивать? Об этом сам мэр… Или кто он теперь, на селе-то? Всё равно - вряд ли что вразумительное скажет. Это ж ещё в сорок втором! Вот этот лысый дед впереди, авось, чего помнит? Не упустить бы его: мэр-то молодой, знать. Ну, трясёт – сразу видно, что асфальт на воду ложили, а то  с чего бы ему ухабиться?  И станица эта куриная – грязь поди, как и в нашей, - вспомнил он, как отец, возвращаясь домой после работы поздно, терял в грязи галоши, а утром шёл их искать. И гостиницы, уж точно, никакой. Вдруг ночевать придётся – где? У этих баб попроситься? И в самом деле, идрит тя!.. Рядом, спиной к нему, сидела крупная упитанная баба, отпятив свисающую с сиденья «корму», что-то там горячо обсуждала с такими же упитанными. Он аккуратно коснулся её  плеча. Она этим плечом слегка дёрнула – муху отогнала. На второе касание повернула к нему лицо – молодое, недовольное.
- Ты чего, дедуль?
Как-то так спросила она, чтобы дед понял: чего пристал? Видишь, люди делом заняты. Выкладывай быстрей, что там за пустяки стариковские у тебя? Вот всё вмиг и выскочило из головы. Всё, чем она полнилась эти дни. А последнее, что в ней обозначилось… Ну, не ночевать же к ней, молодой этой бабе, проситься! Не удостоив её ответом, он снова стал смотреть в окно на бегущие мимо поля, принуждая себя представить, как на них воевал отец – поднимал в атаку своё отделение сержант Петров Иван Иванович и вот здесь где-то пал смертью храбрых. Не представлялось. В голову лезло детство. Вот такие же хлеба до горизонта, разделённые на «клетки» километр на километр
жердёловыми посадками, где в войну пацаны набивали животы зелёными, с белыми ещё косточками плодами. С голодухи. На Кубани – с голодухи? Скажи сейчас кому-нибудь – засмеют. За окном, чуть ни полнеба заслоняя, побежало кукурузное поле. Вот она, спасительница Кубани! О, как тырила её, колхозную, станичная пацанва! И как её, голодную, костлявую пацанву, ловили на дорогах свирепые верховые объездчики, как плетьми секли её немилосердно, до крови… Счастлив был тот, кто не успел далеко уйти от поля и мог снова юркнуть в непроглядную заросль, за которой от коня лишь голова видна. Серёжка хитрый был: он по посадкам петлял, унося добытое. Да! А как же тут шли бои? И по кукурузе тоже? Хотя… Похоронка-то зимой пришла. Зимой в степи… Ага, на Кубани не поле, а степь. Так вот, зимой степь – земля вспаханная. Чёрная. Голые посадки без листьев много ли снега задерживали?
Но снег был, был. Та же пацанва, и женщины тоже, бродили по неубранной степи и выковыривали из-под него замороженные хрусткие стебли, выламывали качаны и тут же очищали их от шелухи, чтобы не тащить домой гнилые, если такие окажутся. Но в ту зиму, помнит, другой была земля – кто её пахал? Значит, вот тут, на этой вот не паханной тогда земле, сражались наши с немцем? Видел пацан Серёжка наших – голодных и необстиранных, как сказала мать, в глазах которой к удивлению сынишки, не радость плескалась, а томилось сострадание. Значит, и отец такой вот был – голодный и необстиранный, и о нём, знать, думала она, глядя на воскресших будто красноармейцев. Немцы от них на машинах драпали, а эти понуро как-то брели по станичным улицам небольшими группами и поодиночке. Бабы всматривались в их обросшие щетиной лица: а вдруг своего увижу? Никто не увидел. Мать, с Серёжкой при юбке, тоже ждала увидеть, да прошла мимо Красная Армия, а за ней вслед – тот самый треугольничек из бумаги в косую линейку… Где- то вот здесь, может быть, освобождая станицу, в которую ехал сейчас Сергей Иванович, молодой отец, командир, выскакивал из окопа и –
«За Родину! За Сталина!» И поймал грудью немецкую пулю… За окном автобуса – кукуруза стеной. Если, собираясь в дорогу, он, рисуя в уме всякие возможные картины, мог представить на краю станицы сиротливую могилку со звёздочкой вместо креста и фанерной табличкой под ней с надписью «химическим» карандашом (а чем же ещё?): «Сержант Петров Иван Иванович», и даже рассуждал здраво, что надпись скорее всего дожди размыли до невозможности что-нибудь разобрать на ней, то теперь, при виде ухоженных полей, подступивших вплотную к самой дороге, надежда отыскать могилу отца таяла, исчезая как туман после восхода солнца. А – вдруг? Вот это «а - вдруг» и оставалось ещё в его душе туманцем в низине глубокой балки, его и оберегал он от логических холодных рассуждений, от здравомыслия, которое не всегда право, не всегда. Может, всё же спросить кого? Вон сколько старух в автобусе. Они дольше мужиков живут. Да ведь спроси одну – все остальные уши растопорщат, и может получиться так, что окажешься ты на их взгляд выжившим из ума стариком. Лучше уж самому… А что  самому? всю станицу обойти вокруг? Ну, да! На том месте, где был одинокий бугорок, уже улица с домами и хозяйством… Прямо на могиле хаты строили? Придёт же в голову такое! Вдруг горячая волна какая-то полыхнула в нём – сердце обожгло, защемило в низу живота. Братская могила! И чего не пришло ему это  раньше в голову? В письме треугольном ничего не сказано насчёт братской…
Растеклась, остывая, горячая волна, а дышать легче не стало. Глотать таблетки на виду у всех он так и не привык. Ладно. Вот дед впереди. Видна щека его седая и небритая, на коричневой лысине отдельные волосики не больше десятка. Что-то не располагалось к нему, но и упускать как-то боязно. Не упустил.  Тот стоял рядом с автобусом и чиркал спичками, матерком поминая какую-то власть. На вид его возраст определить Сергей Иванович смог лишь очень приблизительно – и семьдесят, и восемьдесят можно дать, - и ничего умнее не придумал, как спросить:
- Вы из Куренной?
- С Парижу, - сострил старик и, увидев смущение спрашивающего, смягчился: - А ты, значить, не тутошний?
Вопрос тоже не из разумных, но отвечать надо.
- Нет, не здешний.
- А-а… - Старик оценивающе оглядел Сергея Ивановича. – Закурить есть?
Сергей Иванович где-то там глубоко в организме облегчённо вздохнул.
Душа вздохнула: если мужик спрашивает закурить, это означает, что некуда ему торопиться и к разговору он расположен. Пачку «Кэмел» пожертвовал ему сын на вокзале, так как свою «Оптиму» за десятку он второпях оставил дома на столе.
- Да ты человек сурьёзный, - оценил местный житель приезжего. Свою сигаретку сунул за ухо, дармовую ткнул куда-то под усы. Прикуривая от зажигалки Сергея Ивановича, спросил, глядя на него в упор чёрными, как у большинства кубанских казаков, глазами из-под седых «непричёсанных» бровей. – Издалёка пожаловал?
- С Волги я, - замялся Сергей Иванович, всё ещё думая, как начать в общем-то не простой и не с первых слов понятный разговор, несмотря на то, что, пока готовился в дорогу, много вариантов его «нарепетировал».  Да у жизни своих вариантов не счесть.
- Ого! А чего забыл в Куренной?
Вопрос со скрытым смыслом, с намёком неясным, дескать, мы и сами
кое что сообразить можем насчёт тебя, но лучше сам признайся. Или – как?
Казаки – народ военный и, значит, не всякому встречному-поперечному верящий на слово, считая, что у каждого иногороднего есть за душой своя подковыка. На Волге народ другой – сначала поверит, а потом затылок чешет.
А старый казак стоит, молчит. Ждёт. Сигарету из-под усов вынул и держит её возле них, и всем лицом похож на объездчика: «Кажи, чего там в чувале несёшь?» И точно пацан перед грозным всадником, не мог никак Сергей Иванович найти слова, с которых враз стало бы ясным, почему он тут, в станице незнакомой.
- Отец у меня здесь, - как-то само сказалось.
В глазах под «непричёсанными» бровями будто что-то мелькнуло. И спряталось, замаскировалось.
- Отец говоришь? Тебе сколь годов-то?
- Восемьдесят.
- А отцу, значить, сто десять? Чтой-то я таких долгожителев в станице не встречал… Тебя как зовут-то?
- Сергей Иванович. А – вас?
- Батьки Гришкой прозвали, а на станице Егорычем кличуть. Так шо Егорыч я. А ты, выходить, Серёга.
Сергей Иванович промолчал, а старик, раздумчиво посмотрев в землю, снова впился в него чёрным взглядом.
- Ты вот шо. Не выпить ли нам пивка для ясности разговору? Вон бочка с Нюськой. Столики есть. Без стульев: а то сопруть. Нюська!   
Выслушав короткий – голая суть – рассказ Сергея Ивановича, старый казак бросил, не гася, окурок в пустую пивную кружку и отодвинул её от себя.
Пачка «Кэмел» лежала на столике. Он вынул из неё две сигареты и попытался одну пристроить за ухом, да место оказалось занятым.
- Закурим, - утвердительно, как команду, произнёс он, протягивая её
собеседнику.
С минуту курили молча, не глядя друг на друга. Продавщица пива унесла пустые кружки, выжидательно посмотрев на каждого: не закажут ли ещё? Сергей Иванович безмолвного вопроса её не понял – не тут его мысли витали. Он ждал, что скажет этот… Как его зовут-то?
- Чего ты раньше-то?
Как ответить? Восемьдесят лет жизни в два слова не уложишь. Он посмотрел на небо, едва ни  сказав «Господи, помоги!» Везде оно одинаково, что на Волге, что на Кубани – синь да облака с серой проседью. Мельком, неведомо чего опасаясь, встретился с глазами Егорыча – не так ждущими ответа, как взыскующими. Получается, что он уже сделал суровый вывод из рассказа Сергея Ивановича и готов ему всыпать, как нашкодившему мальчишке. Может, так и надо – заработал. Если со стороны смотреть. Со стороны, говорят, больше видно. А всегда ли надо больше? Издалека в глубь не заглянешь. Души не разглядишь. А она-то как раз в основе человека. Огляделся вокруг. Не в поисках ли поддержки какой? Или просто понимания. Без него – что сирота среди чужих. Автобус ушёл. На площади привокзальной не много народу и всё чужие. Никому нет дела до него: у каждого – своё. К Нюське очередь образовалась. Всяк за своей кружкой пива. А, может, вот на этой самой площади и погиб сержант Петров, штурмом отбивая у немца станицу? Никто из этих вот живых и  довольных не знает, что за  пивным столиком – вот он, сын героя. Сын… Кому об этом скажешь? Кому до сердца дойдёт, тот осудит – и всё тут. Каждый своё в памяти бережёт. Как и Сергей Иванович. Не на много мама отца пережила. После письма с фронта слегла с больным сердцем, да так и угасла с «семейной хроникой» на груди. Куда, к кому Серёжке податься? В школу он всё-таки пошёл. По инерции. Или по привычке. По привычке же окончил седьмой класс с похвальной грамотой.
Весной соседка выхлопотала ему земельный участок в степи, кукурузу для прокорма сажать. Посадить-то он её посадил – кое что оставалось на семена от прошлогодней, - но очень быстро заметил, что есть стало нечего – одна лишь картошка в погребе и та проросшая. Однажды он набирал в соседском колодце воды. Подошёл хозяин колодца, одноклассник Витька Мыло – ну,
не Мыло, а Мыльченко, но это не важно, - молодой варёный качан кукурузы обгладывает. Серёжка ему: «Сорок!» Если  тебе кто-нибудь сказал это слово, то по пацанячьему закону хоть изо рта вынь, а поделись. А Витка Мыло ему дулю свернул: «Ты тоже у степу сажал – своя есть.» В тот же день Серёжка побежал в степь. Кругом кукуруза стеной, а его полоска вся бурьяном заросла… Слёзы брызнули. Наломал качанов у соседей и привычно посадками, посадками возвратился в станицу. Наелся от пуза и пошёл играть в чижика на улицу. Там кто-то из пацанов прошептал: «Сявка идёть…» И в самом деле, к играющим подошёл Петька Шныря. Фамилию его настоящую, может, только в милиции знали. А так – Шныря и Шныря. В тюрьму его не сажали лишь потому, что сявка – это вроде бы и вор и вроде бы не вор,  а недоросль какая-то. И после оккупации на фронт не взяли вместе с одногодками по той причине, что правый глаз смотрит не туда, куда левый. Он подошёл к Серёжке, приобнял и отвёл в сторону. Это Серёжке даже понравилось: хоть он и сявка, и Шныря, а пацанва станичная как-то по-своему его уважала. «Ты что, без матери и без отца?» Пошли к Серёжке домой «поботать по Фене». Там Шныря обшарил все домашние закоулки и забрал деньги в шифоньере из-под белья, о которых пацан забыл. Как мог забыть?! Ведь сам, своими руками взял с груди тёплой ещё матери портфель с «хроникой» и положил его под простыни на деньги, прикрыл их. Вот теперь Шныря деньги сунул в карман, а портфель перевернул и на пол посыпалась из него вся история семьи Петровых. Не деньги спасать бросился пацан, а грудью лёг на бумаги: «Не трогай!» «Тю, - удивился сявка, - припадошный, чи шо? На х… мине твои бумажки?  Не скули:  теперь я тебя беру на иждивению. И в школу тебе не хрен ходить: семь классов закончил – и фатить. Остальному я тебя научу.» Научил. На станцию приходил пассажирский поезд. Перед проводницей возникал замурзанный пацанёнок в заношенном сером пиджаке
не с отцова ли плеча, один рукав в карман засунут, и канючил плаксивым голоском: «Тёть, у мене руку бомбой оторвало, а мамку совсем убило. Сирота я. Пустить у вагон – можеть, хто подасть на пропитание…» Подавали. А  почти всё поданное Шныря отбирал, оставляя пацану «шоб нэ сдох». Пришла к Серёжке домой учительница. «Почему в школу не ходишь?» Плакал, рассказывая о своих заработках, а сердце ныло от страха: вдруг Шныря как-нибудь прознает о его жалобах. Прознал. Нос разбил, убить пообещал. Но это уже на вокзале, где Серёжка с портфельчиком в руке и котомкой со съестным за спиной (учительница позаботилась) ждал «пятьсот весёлого» поезда, который бог знает кого и куда везёт, главное – на север. Путляя по железным дорогам и спрашивая у машиниста, куда тот гонит эшелон, он, наконец, добрался до городка на Волге. Голодный, «аж пуп к позвоночнику прилип». Знал, что тётя Маша живёт здесь на каком-то Жареном бугре. Язык не только до Киева доводит, довёл и до родственников. Тётин муж, дядька здоровенный – быка за рога повалит, - прогудел, как в железную бочку, что сами не сытно живут, а тут ещё лишний рот… Испуг мальчишеский не исчез, а только спрятался в тайниках человеческой души, после того как тётя Маша набросилась на мужа: «Креста на тебе нет, Матвей. Дитё без родителей осталось. Сестра моя родная умерла… А ты – рот! Чай на оборонном заводе работаешь!» На этот завод и отвёл его вскоре дядька Матвей, рассудив так же, как сявка Шныря, что для грамотности Серёжке и семилетки хватит. А в день приезда, увидев, что пацан держит в руке какой-то портфель, не зная, куда его определить, спросил, что это за рухлядь? «Семейная хроника? Ты, что, царь? Или князь? Похоронка на отца? А ну дай сюда: по ней пособие положено. - Развернул письмо и глянул на Серёжку, как на дурака: - Так это ж не документ, этим – ж… подтереть.» Но вновь сложил его треугольничком и сунул в портфель. О том, что мать завещала посетить могилку отца, и сказать было боязно. Вот так, Егорыч, раньше получилось. А ты… А он что? Он, пока Сергей Иванович по сторонам глядел да раздумывал, будто бы в его голове его же думы наблюдал.
- Ну, ладно, пацан был – сам без ума, а душа – ребятёнок. А – потом?
Семья, работа – это ты сам себе оправдание ищешь. А святую обязанность сыновью не это… Начальством был, - кивнул на пачку «Кэмел». – В отпусках по чёрным морям раскатывал. Совесть-то чем придавливал? Её, чем ни придавливай, она когда-нибудь да молвит. Если она имеется. Вот и молвила.  Да поздно: где её искать, могилку?
- Похожу вокруг станицы: если схоронили здесь, то не среди ж степи.
- Походи. Да Хрущ приказал пахать всю Кубань под крыльцо.
Старик Егорыч внезапно замолчал и так пристально глянул на Сергея Ивановича, что тому захотелось посмотреть в сторону. Услышал:
- Прижги.
Из-под седых усов торчала сигарета. Глаза требовательные – в упор. Выпустив дым изо рта на волю, сказал. Примирительно так сказал:
- Ты вот шо… Ить была могилка-то, была.
Сердце Сергея Ивановича замерло, иголка где-то в нём поперёк чего-то встала – ни шевельнуться, ни вздохнуть: колет. Схватился рукой за грудь. Егорыч это заметил и переждал, пока приезжий старик не в себе.
- Сердце? У меня тоже, как у бабы, стало: чуть чего – ах, ах! Так я про могилку. Была. Долго была. От там, - показал он ладонью куда-то впереди себя. Сергей Иванович оглянулся и увидел пустую привокзальную площадь, а дальше заросли акаций. – На краю за Ворошиловской улицей, через дорогу, у степу. Пионеры ще над ней это… Шестовали… Или як?
- Шефствовали?
- Ну, ты грамотный – с одного разу допетрил.
- Со звездой?
- Шо?.. А як же ж! Красноармеец захоронен.
- А табличка? Табличка там была? Фамилия, имя, отчество… Спрашивал так, будто рассвета ждал, а солнышко всё никак не вставало. Вот-вот оно, в секунду следующую блеснёт алым краем! От нетерпения – чего греха таить – по малой нужде приспичило (аденома проклятая!). Он сжал ноги и грудью навалился на высокий столик. Не взошло солнышко.
- Та была поначалу хванерка, была. Да всё, шо на ней написано,  смыло дождями – ни хрена не разобрать. А потом и вовсе… Счезла.
Схлынуло нетерпение волной опустошающей, тело лёгкостью тошной наполнилось, ноги – как не свои. Расслабило всего, лишь сердце, отвердев, тоской зашлось.
- Уборная тут есть?
- Шо??
- Уборная, идрит тя, спрашиваю, тут есть?
- А! Есть: люди ж пиво пьють. За автовокзалом будочка.
Пока бегал туда-сюда, в голове зудела подгоняющая опаска: не ушёл бы этот дед. Ищи потом такого же знающего. Хоть на Кавказе и долго живут, да не все. Слава богу, тут он ещё. Сердце разжалось и от него тяжёлый какой-то холод стёк вниз.
- Ты хворточку застегни.
Сергей Иванович исполнительно дёрнул молнию штанов вверх и вновь грудью на столик:
- Если смыло, то, значит, сначала была?
- А я шо кажу? Была. Мы, пионеры, кажную весну могилку поправляли, гробиком делали. Цветы всё лето носили.
- Так, может, помнишь  фамилию? Петров. Иван Иванович. Ну?
- Не нукай – не запряг. Хвамилию? – Нестерпимо долго смотрел Егорыч
в небо за головой Сергея Ивановича, и тот уже понял, что старый лишь изображает, что копается в памяти, а на самом деле ни хрена не помнит. Или вообще… А что – вообще?
- Так вспомнил, идрит…?
- Шо вспоминать? Шо вспоминать? Самому раньше надо было… Сколь годов-то! Эх, вот по-хресьянски давай вспомним. Хто он, твой, али не твой – а надо. У Нюськи, - повёл он серым от небритости подбородком в направлении пивной бочки, - завсегда припасено. Давай стольник.
Перед Сергеем Ивановичем легла корявая, крестьянским трудом измятая ладонь. Вспомнилось, грабками назывались такие ладони.
- Чего мнёсси? Вона ще ж за риск берёть: не положено тут…
Туманилось где-то в глубинах души упрямое такое подозрение, но Сергей Иванович не давал ему утвердиться, потому что тогда рухнет только что проклюнувшаяся на свет божий надежда. И вот оно всё же одолело его –
обозначилось: врёт поди этот Егорыч (ага, Егорычем назвался же) и про могилку, и про пионеров. Пьяница он обыкновенный и всего-то ему нужно – выпить. Вот и нашёл, или сам создал, причину, словно червячка свежего на крючок насадил. Но стольником пожертвовал - дулю подозрению свернул.
Помянули. Покурили. Глаза Егорыча - высверком сквозь брови.
- Ты вот шо… - положил он свою грабку на локоть Сергея Ивановича и кивнул на пустые пластмассовые стаканчики. - Ты, Серёга, не подумай чего… Кому эта сладость – дурная радость, кому вредная гадость, а я пью по делу – мозги проспиртовываю, як хирург руки перед операцией. Шоб чище и светлей были. Вот. Ты слухай сюды. Когда Хрущ приказал, голова колхозу могилку-то обпахал. Он с фронту без ноги… Так комиссия из райкому – что за штырь со звездой посерёд степи? Из-за него два метра до дороги не допахано!
Станичный голова тэж с фронту. Шо делать? Як до погибшего воина славу сберегти? К тому пионеры - наше будущее, их воспитывать треба в духе…
И прочее. Оце с одной стороны. А с другой – решение партии. Его не перескочишь. Нам с тобой, Серёга, жизнью обломанным, всё объяснить можно – хоть под наганом, хоть под партбилетом. Своё понятие поглубже в душу запхаем, зато шкуру сберегём. Попы кажуть, шо душа главнейше за шкуры… Налей, шо там осталось… Так вот, Серёга, душа никуда не денется, вона завсегда при тебе. Вечно. А вот без шкуры как жить? Ага, то-то… А пацанва пионерская, которой та же партия не хуже попов высокие моральные (как их?) ага, принципы в кровь уже напустила? Им как объяснишь? Хрена с два! Тут они в бога поверють, а в партию – шалишь.
- Егорыч, идрит тя… Я зачем приехал? Я отца ищу, а ты мне про партию которую и без тебя обгадили, что за сто лет не отмоется. Что с могилой-то стало? Запахали?
Старый казак горестно закивал тяжёлой головой, заглянул в пустой стакан и поднял на Сергея Ивановича тоскливые глаза.
- Сходю? К Нюське.
Всё в груди Сергея Ивановича закипело и к горлу подступило, но, сдерживая себя, за кошельком он полез – в состоянии ещё был вспомнить беспощадное  правило: за всё надо платить. Может, может быть, что в эту вот минуту и не к месту оно, и что вообще его здесь, правила этого неправого, нет – не подумалось об этом.  Слова вязались с трудом:
- Я что спрашиваю? Если запахали, место укажи – откопаю!
- Та без тебя откопали,- отмахнулся Егорыч, комкая в грабке стольник. –
Могилку запахали, а бойца – нет.
- Как так?
- А вот так.
Принёс от Нюськи завёрнутую в газету бутылку и, разворачивая упаковку, заговорил:
- Я ведь тоже не в сторожах, а при них, - поднял он корявый палец в небо. – Самого секретаря селькома у «Победе» возил, як с армии пришёл. Хто, хто, а шохверня, шо их возить, побольше за хозяев знаеть. Руки? Руки мои я опосля натрудил, да то до дела не касаемо. Так вот. Собралась тройка – голова колхозу, голова станицы, та голова над ними – партийный секретарь. Все с фронту, слава богу. И решили. Шоб, значить, уважить память погибшего бойца, сделать могилу неизвестного солдата. И вечный огонь по нему. Ну, тогда это – на будущую приспективу: газ мимо станицы ложили, так обещали. Вот. Нехай такие огни лишь у городах, а у станицах нема. А у нас будеть! Наливаю?
Сергей Иванович прикрыл свой стакан ладонью.
- Мне хватит.
Под непричёсанными бровями колюче светилось: «Брезгуешь, хренов начальник, простым трудягой?» Недолго светилось. Егорыч отставил бутылку:
- А я одиночкой не пью.
- Ты извини: здоровье запрещает, - соврал Сергей Иванович, и старый казак, по усмешке видно, враньё заметил, да простил что ли, - Про могилу с вечным огнём что дальше-то? Не тяни душу…
- Ага. Искать стали – куда? В Москве – на Красной площади. Затылки зачесали – засомневались: там-то партия за каменной стеной, а тут… Вот так
мнения и разошлись. Возле церкви – поп в обморок: звезда – знак антихриста! В парк? Люди возле могилы веселиться будуть – песни там, танцы… На кладбище газ тянуть далеко – муципальных грошей не фатит…
- Ты чего, идрит тя, кота за хвост?..
- От ты де! Так я и знала!
Рядом, руки в боки, стояла грудастая крупногабаритная тётка. Егорыч как-то сжался, усох и, казалось, готов был юркнуть под столик. Где-то в зарослях бровей метались испуганные искорки.
- Так я ж…
- Бачу – шо ты! Нового алкоголика найшов! Я ёго жду с городу, а он…
- Ты ж послухай, Нюрка… Человек…
- А ну – геть до дому!
Сергей Иванович запаниковал: уведёт эта казачка своего казака, у кого спросить про отца - как он станицу эту штурмовал? Приложив руку к сердцу, он обратился к ней:
- Позвольте…
- Чого? – она оценивающе окинула его взглядом с головы до ног. – Чи не тутошний? Культурный…
- Мой отец здесь похоронен, станицу вашу от немцев освобождал… Погиб в боях за неё…
- У яких боях?
- Та тут, - ожил вновь Егорыч, -  всамделе неяких боёв… Германец драпав – тильки пятки у ж… влипалы. Всю гравийку танками раздолбав. А у нас трохи пострелялы от там, за Ворошиловской, де твого батьку убили. Так его одного и убили.
- Батьку? Твого? – В глазах старушки (старушка ведь!) строгость и гнев хозяйские сменились обыкновенным, врождённым, женским состраданием.
- Его, его, - торопился Егорыч отвести от себя грозу.
- Так де ж он похоронен? А? – снова она упёрла руки в бока.
- От тамочки, де вечный огонь при универмаге…
- Универмаге?
Сергею Ивановичу больше ничего не нужно было, никаких разговоров – отец рядом! Он шёл, часто оглядываясь за едва поспевающей за им парой стариков, чтобы убедиться, туда ли идёт. Бутылкой в газете, зажатой в руке, Нюрка показывала ему, где куда сворачивать. Не глазами, душой видел он сейчас отца на развальных колхозных санях, и вот только теперь, а не тогда, в детстве, огорчался: как враз, за два дня проводов, отец постарел - щёки ввалились, от носа к губам борозды, глаза стали ещё больше… В груди саднило, в открытом рту сушь, ноги не успевают, и где, наконец, чёртов универмаг? Не это ли двухэтажное унылое здание? Да, оно – вывеска есть. А где вечный огонь? Подбежали старики, Нюрка всё той же бутылкой показала. Это за кустами роз Сергей Иванович не разглядел его. На бетонной плите звезда из бордовой мраморной крошки, в центре её чернеет дырочка, из которой выбивается едва заметный в свете дня голубоватый прозрачный язычок пламени – простите, говорит, если кому-то чем-то помешал. В головах (или в ногах?) стоит из такого же мрамора, как звезда, невысокая плита. На ней выбита звездочка и надпись: «Имя твоё неизвестно, подвиг твой вечен». Услышал за спиной:
- Пойдём, Егорыч. Не мешай: человек с отцом встретился. Счастье. Твой-то без вести…
Оглянулся Сергей Иванович. Они уходили, пригнув спины. Нюрка вела своего Егорыча под руку. Сердце снова дало знать о себе, словно обидел он ни в чём не повинных одиноких и без того несчастных стариков, доживающих век без родительского тепла. Не было его у них. А у тебя? Пусть на закате, но вот нашёл ты… Что нашёл? Повернулся к могиле. Здравствуй, папа… Господи, что же я говорю? Папа… Как возникло это слово в голове? Сколько лет не произносил его? Всю жизнь считай, а вот сохранилось. Какое мягкое, ласковое и тёплое, до слёз родное слово! И в самом деле – почувствовал, как по щеке скатилась тёплая влага. Растёр её рукой – похолодела щека. Поди ж ты – над могилой Светланы не плакал. И над материной тоже. Обе растолковывали ему, как с покойным говорить – стоять и молчать, и думать: что думаешь, то и слышит он там, то ли под землёй, то ли в небе. А о чём думать? О жизни своей? Как прожил её, чтобы не стыдно было родителю на том свете? Попы говорят, что про то судить не нам, смертным. Да и говорить о ней – отца винить, что такая сиротская досталась. А он за неё жизнь положил. Вот лежит один под бетонной плитой. И о том не сын родной позаботился, а люди. Которые его и не знали совсем. В хоромину, знать, положили, а то как боевые товарищи погибших своих в степях хоронят? Из чего и когда им хоромины сколачивать? Ямку выкопали, землёй присыпали - и вперёд на врага! Командир меж боями письмо жене настрочил про героя. И всё – в расчёте. Только сын перед отцом и матерью в расчёте не бывает. Теперь казнись, не казнись, а в жизни, как в песне – что прошло, того уж не вернёшь. Чтобы, значит, исправить по теперешнему уму и сердцу. Не-е… Раскаяньем сделанного не исправишь. Это тебе не ошибки в школьной тетрадке. Так вот. Как розы пахнут… Пахнут, да не твоих рук это дело, не твоих, Серёжка. Чужие люди похоронили твоего отца - снова стал совестить себя – и розы посадили. Был он известным всей станице – бухгалтер сельпо Иван Иваныч! А теперь –  неизвестный солдат. А кто его неизвестным-то сделал? Подумай-ка. Да что думать? И без дум ясней ясного. Розы, мрамор… Помнят, значит, земляки и для них не важно, кто он и чей он… Боже мой, а как сказал Егорыч-то? «Хто он, твой, али не твой…» Посмотрел на бетонную плиту со звездой, будто сквозь неё посмотрел, будто убедиться надеялся, что на самом деле отец его под нею покоится. А кто ж ещё-то? Одного ведь убили за этой (как её?) Ворошиловской улицей.  Так кто из бойцов может быть похоронен здесь?  Сержант Петров Иван Иванович. О том извещение есть. Вскинул голову орлиным взмахом, глянул в сторону: а не пойти ли сейчас в станичный сельсовет, показать им треугольничек военный с извещением? Известным стал солдат! Словно воскрес из какой-то тайности, выступил из темноты на  людское обозрение! Смотрите! Нет, не виделся ему отец в военной форме, а в кепке и с папкой отчётов в руке на пьедестале да над народной толпой - как-то не так, не по правде получалось. И ещё мелькнула обидная мысль: вот откроется, кто он есть, и унесут его на общее кладбище – мало ли там ветеранов войны под такими же плитами? Реальная жизнь  вдруг обложила его со всех сторон бездушной обыденностью. Вот и в животе нытьё. То ли есть захотелось? Поплёлся, оглядываясь, к универмагу. Потом язык до Ворошиловской довёл. И там, на краю станицы он до вечера бродил подле скошенного хлебного поля. Принуждал себя представить, как тут сержант Петров вёл в атаку своё отделение. Сам первым шёл, потому и поймал грудью первую пулю. Как тут солдаты хоронили его? Без гроба. Салют из трёхлинейных винтовок… Кольнуло в боку: а ведь тут пехота воевала! А отец в казачьей дивизии. А казаки все на конях… Скользнуло, заколесило поле, как вот из окна поезда видно его, кружащее. Замутилось в животе, к горлу подступило. Он огляделся – не скамеечку ли поискал – и сел на сухую стерню. Мимо шла молодая ещё казачка с ведром.
- Ты чо, батько? Худо чи шо?
Ведро пустое – ох, и нехорошая примета! Но присутствие женщины пробудило в старике чувство мужского достоинства – встал, сказал, что уже не нуждается в помощи и заспешил к автовокзалу: там уборная есть. Вечерело. На последний автобус он опоздал. Куда податься? Где живут этот Егорыч с Нюркой? Скамейка вот есть. На ней и прилёг, да не спалось: и думы роем в мозгу, и ночи на Кубани знобкие. Не выходила из ума баба с пустым ведром: баба да ещё ведро пустое при ней – не к добру. К какому? Разве не понятно? Казак – это ж песня!
«Газыри лежат рядами на груди,
  алым пламенем пылают башлыки.
  Красный маршал Ворошилов, погляди
  на казачьи богатырские полки!»
А тут… Вот и тебя, Серёжка, на Волге в армию загребли – и в пехоту, несмотря на то, что ты потомственный казак, хоть уже забыл давно, как на коня-то взлетать.  Ползать тебя обучали  по-пластунски, чтобы как ящерка… Ох, идрит тя…  Пластуны-то – казаки! От них враги, отец говорил, как от нечистой силы, шарахались! Сердце взмыло под горло, в самом низу живота… Вот сколько раз говорил тебе сын Ванька, чтобы памперсами не брезговал. На рассвете образовалась очередь у кассы. Он закурил «кэмэлину» и спросил, кто последний? Не та ли упитанная баба, к которой вчера по дороге в эту Куренную он ночевать прикидывал, незлобно ответила:
- Последний – это ты, а я - крайня!
Не обиделся Сергей Иванович, выпустил струйку дыма в сторону от неё и глянул на молодайку со снисходительной улыбкой. Думал: « От – баба, идрит тя! А ить не знат, кто перед ней стоит. Потомственный казак-пластун!»
Потом, отбивая скучный, надоедливый такт, под полом вагона стучали колёса, сбивая с мысли. А мыслилось о том, что безотцовщиной прожита жизнь. И даже вот сейчас, на этой сырой железнодорожной – чужой! - постели,
он сова чувствует себя никому не нужным пацаном – лишним ртом. Сирота!
Вот, поди ж ты, старик, а – сирота. Или сиротство возраста не имеет? Вот  могилу отцову нашёл – защемило сердце, а словно бы легче стало, семейным духом обдало. Вся в розах могила… Жаль, сын Ванька не поехал. Жаль. Внук же! Эх, молодь… А сам-то когда отца вспомнил? Когда самому замаячило. Да и то, если б не Света… Вот Ваньке его Людка не напомнит, нет: не той теперь закваски пошёл народ – сначала деньги, а потом уж всё остальное. Родня хуже чужих бывает. А какой-то Иван Иванович Петров, которого и на свете нет, для Людки так -  вроде лишнего рта… Что есть, что нет. Лучше - нет. И вновь кольнуло: «… твой он, али не твой…» Рывком повернулся носом к стенке, словно затылком к Егорычу: а не пошёл бы ты куда со своим сомнением… В конце концов сон одолел. И снился Сергею Ивановичу отец – ползёт он по старой почти сгнившей стерне, присыпанной мокрым снегом, в одной руке граната, в другой винтовка, кинжал в зубах зажат. Под сдвинутой на лоб кубанкой глаз не видно, но Сергей как-то их видит – строгие, бухгалтерские. И вдруг там, где сходятся брови вспыхнула звёздочка. Кровавая звёздочка – след от пули… Он вмиг проснулся, сел и схватился за сердце. В купе мрак, стучат колёса. Раскатисто, раздольно храпит сосед.


Рецензии