Двойственность

Двойственность.
Глава первая.
Иллюзия.
Еще с утра, когда проезжавший мимо таксист окатил его грязью из лужи, и, обругав его через приоткрытый ветровик, скрылся в потоке машин, он понял, что день выдался на редкость дерьмовый – номер неопределенного цвета, шестерки, был заляпан грязью, и он не смог его разглядеть, иначе он показал бы ублюдку. Наспех отряхнув коричневый, кожаный плащ от кутюрье, стоивший чудовищных денег, он, прикрывшись зонтом, быстро зашагал по бульвару – на улице ужу третий день поливало как из ведра, и в ближайшее время, как твердили по радио синоптики, погода меняться не собиралась. Протискиваясь сквозь толпу спешащих по своим утренним делам, людей, он морщился, касаясь их одежды, и невольно заглядывая в их лица – это были лица, насквозь пропитанные равнодушием друг к другу. Они толкались в переполненных трамваях, говорили друг другу дежурные фразы, типа: «простите, извините, и т. д., но черта с два они просили прощенья, или извинялись – этим людям было плевать друг на друга. Столпившись на перекрестке, они глазели на автоаварию, держась в стороне от двух искореженных машин, в которых слышались человеческие стоны, и забыв о том, что они спешат на работу, в клинику, на прием к врачу, или в супермаркет, чтобы позже, увидев съемки аварии  по телевидению – стервятников, прилетающих на пиршество далеко не первыми -  поделиться со  знакомыми на работе в клинике, в супермаркете: « Смотри, я там был!» Люди, окружающие его, были зеваками, а хуже определения для двуногих существ, он не знал. Находясь в толпе, он начинал задыхаться – очень редкий синдром какой-то сложно произносимой болезни, как ему сказал врач, прописавший ему лекарство от бессонницы, и от депрессии, которое он нередко запивал коньяком, или виски. Он извлек из кармана два пластиковых бутылька – крупные, красные буквы расплывались у него в глазах: Клонапин, Дарвасет – два пузырька постоянно лежали в кармане его плаща – еще два – дома, в шкафчике, в ванной; и еще два – в офисе, в ящике стола. Он вполне отдавал себе отчет в том, что не может уже без них обойтись, но ему было все равно -   после приема двух крошечных, желтоватых таблеток чувство отвращения, равно как и удушья, пропадало, и он уже мог спокойно созерцать поток людей, идущих по тротуару, из окна своего офиса, на шестом этаже, как  поток сточных вод, изобилующих мусором. Поднявшись на лифте на шестой этаж, он вошел в приемную, с ненавистью взглянув на красавицу-секретаршу Светочку, работающую на него уже три года, и знавшую его, как облупленного. Светочка привстала, поздоровавшись, и села, столкнувшись с его ледяным взглядом покрасневших, воспаленных глаз. Перед тем, как хлопнуть дверью кабинета, он произнес, бросив на пол зонт:
- Меня нет, ни для кого, до одиннадцати, - вошел в кабинет, бросив испачканный плащ на вешалку, и бухнулся в кресло для клиентов, не включая свет, и не подняв жалюзи. Он погрузился в шум дождя за окном, и доносящуюся снизу какофонию  гиканья и автомобильных сигналов. В кабинете было блаженно темно, и он с удовлетворением подумал, что, наверное, сможет сбежать от этого ярко – серого, мокрого дня, укрывшись старым, материнским пледом, поджав под себя ноги в промокших туфлях. И еще от кошмаров, преследующих его третью ночь подряд. Кошмаров, кричащих реальностью и подробностями, что он счел побочным действием лекарств. Он  на один день прекратил принимать таблетки, но сны не прекращались, и сегодня у него уже не осталось сил – уже третью ночь ему снились убийства – жестокие, зверские расправы над кем-то – лица жертв он не видел, они были размыты, но во мраке ему показалось, что он видел лицо своей дочери. Тогда, проснувшись посреди ночи, он слушал в трубке мобильного долгие гудки и свое частое, хриплое дыхание, и, наконец, услышал ее голос – это его успокоило настолько, что он смог заснуть до рассвета, на этот раз без снов. Но не теперь. Его мозг в последующие две ночи не выносил этого, и заставлял его просыпаться – ему снилось, что он снова работает следователем – дознавателем, и описывает на бумаге преступления, совершающиеся у него на глазах, с той дотошностью в деталях, которую он не замечал за собой, когда работал в прокуратуре – места и количество нанесенных жертвам ран, положение их тел, и т.д. Но, что хуже всего – он не видел убийцы. Только слышал, как кричат его жертвы, когда он наносит им ужасные раны. Он не думал, что сны эти связаны с тем периодом времени, когда он, по сути, еще не оперившимся подростком, пришел работать в органы внутренних дел – насмотрелся он, конечно, всякого, обследуя тела и места преступлений вместе с судмедэкспертом – пожилым, и до крайности забавным, седым мужичком. Теперь это было нечто другое, но что – он не мог этого понять, да и не хотел, лишь бы только все прошло, и он снова стал бы уверенным в себе, лучшим и самым дорогим адвокатом в этом Богом забытом городишке. Лежа в кожаном кресле напротив массивного  письменного стола из орехового дерева, которым он по праву гордился, и который был веским аргументом для изредка навещающих его, коллег по отделу убийств – оставить службу и перейти в адвокатуру, он было задремал, без снов, как вдруг раздался гудок интеркома на его столе. Светлана бесцветным голосом сообщала, что прибыли из прокуратуры. Он нехотя встал, глубоко вздохнул, и включил свет, однако, не поднимая жалюзи. Кабинет ярко осветился светом двух мощных, люминесцентных ламп под потолком. Голова на яркую вспышку отозвалась жуткой болью, и он, подумав, вытащил из ящика стола пластмассовый бутылек, повертел его в руках – (может, не надо, - произнес внутри него задушенный голосок, тот, который не хотел, чтобы он принимал таблетки, и настойчиво требовал бросить пить, но который всегда исчезал после первого требования заткнуться)  извлек из него две таблетки, проглотив их, запил желтоватой водой из графина. Шарики с трудом прошли через пищевод, оцарапав горло. Глотнул. Усталость как ртуть растекалась по телу. Похоже, от этого дня ему не убежать.
- Пригласите, - устало проговорил он, нажав на кнопку громкой связи. Тут же открылись двустворчатые, с темным, рифленым стеклом, двери, и в кабинет вошел низкорослый, крепко сбитый мужчина, с залысинами на лбу, лет тридцати на вид. Его тонкие, тщательно подбритые усы над полной верхней губой вздрагивали от какого-то известия, которое он жаждал сообщить.
- Сергей Анатолич, добрый день, - радостно начал он.
- Вам того же, Андрей Николаич, - ответил ему адвокат, протянув  для рукопожатия вялую ладонь – он был, что называется, осведомителем – доставлял информацию об уголовных делах, находящихся в производстве, чем много раз рисковал оказаться на улице, или в тюрьме, но в одном он не ошибался – все клиенты по делам, рекомендованным им, после суда оказывались на свободе – сравнительно легкой ценой за те деньги, что они платили за представительство в суде столь уверенным в успехе, адвокатом. За свою деятельность следователь прокуратуры Абросов получал неплохие проценты, многократно превышающие его месячное жалованье.
- Что у вас? – вяло осведомился адвокат, сидя спиной к окну, он с ненавистью дернул жалюзи – свет пасмурного дня не был столь мучительным по сравнению с беспощадным белым, льющимся с потолка.
- Его взяли, - произнес тот, чуть не подпрыгивая в кресле от нетерпения – по кабинету распространился удушливый запах дешевого одеколона.
- Кого? – взгляд адвоката умолял оставить его в покое.
- Как, вы не в курсе? – Андрей Николаевич разочарованно посмотрел на него, с видом: «ну, кому-кому, а вам то надо быть в курсе всех дел, а вы…», и бросил на стол вчерашнюю газету, с кричащим заголовком: Убийца за решеткой!
Никаких  фотографий в газете не было, а шрифт был столь мелким и расплывался у него в глазах, так что он не стал пытаться его читать, а лишь еще раз переспросил:
- Кого? – на этот раз его взгляд был готов испепелить пришедшего, если он даст вразумительного ответа.
- Убийцу подростков, и тех, двоих, в ларьке, - сконфузился тот, потерев редкие, похожие на перышки, усы, с расстояния, казавшиеся двумя маленькими, блеклыми, черно-серыми мазками краски, на лоснящимся, полном лице. Один из пацанов спасся, убежав, и теперь в дурдоме – врачи говорят, что он пережил сильнейший шок.
- Доказательства?
- Железные. Отпечатки пальцев на телах жертв, также следы его обуви, кровь на одежде, наконец, отсутствие алиби на вчерашнее и позавчерашнее число. В общем, мужик влип. Не хватает только орудия убийства – что-то типа большого ножа, с зазубренным лезвием.
- А что он? – адвокат плеснул себе виски.
- Что, что. То, что обычно в таких делах – ничего не помню, как было, и что было – не знаю. О какой-то бабе что-то лопочет. Доктора еще не смотрели, но думаю, гонит. Куда ж ему еще деваться. Даже если бы его и отпустили, родители пацанов бы его в тот же день на тот свет отправили…Адвокат болезненно скривил губы, проведя ладонью по щеке, и облокотившись на локоть, он вдруг вспомнил о сделанном на компьютере, постере, которые служащие лепят куда ни попадя, считая их забавными, пришпиленном булавкой к стене в кабинете какого-то следователя, к которому он пришел по делу, кажется, мальчишки-наркомана, пырнувшего кухонным ножом своего отца за то, что он заставлял его сидеть дома, и не давал денег на дозу. На постере был изображен черно-белый мужчина в пиджаке и галстуке, с карикатурно-страдающим лицом – он приставил к виску огромный, черный «Макаров», а под ним была надпись, крупным, жирным шрифтом: У тебя проблемы? Тебя бросила жена? У тебя нет денег на подружку? Тебя уволили с работы? Ты обнаружил, что не можешь жить без бутылки? Сдохни – ты  н е у д а ч н и к!  Почему-то этот плакат заставил его забыть о том, для чего он пришел в кабинет следователя.  Хотя предложения в середине не соответствовали  действительности, (он был богат, чертовски богат, хотя это для него ровным счетом ничего не значило, разве что в изобилии дорогая выпивка, и завистливые взгляды коллег, от которых ему почему-то становилось теплее) почему-то вдруг появился горький комок в горле. Следователь прокуратуры недоуменно смотрел на него, а он стоял, переминаясь с ноги на ногу, словно чертов школьник, под строгим взглядом профессора. Он пулей вылетел из кабинета, и в коридоре, облокотившись на стену, испачкавшую его пиджак известкой, в его голову впервые закралась мерзкая мыслишка, позже превратившаяся в навязчивую идею, словно комар, надоедливо жужжащую над ухом – тогда она была неожиданной, и, как ему показалось, до ужаса банальной:
«Почему бы тебе не поступить так, как этот пиджачок на плакате, ведь пиджачок – это ты. Да, да, и не опускай глаза, смотри на меня, ведь это ты!» Мысль была мерзкой, и одновременно притягательной – словно несколько штук мороженого, в жаркий летний денек, или парочка бутылок пива, после утомительного рабочего дня, в раскаленной квартире, под орущий  футбольный матч…
- Хватит молоть чепуху, ты устал, просто устал, - сказал он себе, но проклятый плакат не исчез, словно какой-то ублюдок пришпилил его булавкой в темном чулане подсознания, забитым стопками видеокассет с «ужастиками», снятыми в реальной жизни, книгами, вещдоками, скрупулезно рассованными по пакетикам, несколькими, пыльными связками порножурналов из веселых студенческих времен, и фотографиями жены и дочери, но всякий раз, когда он включал в нем свет  (обычно это было глубокой ночью, когда он засыпал, или погружался в забытье, напичканный таблетками, или алкоголем, или тем или другим сразу) огромные буквы сверлили мозг неоновой вывеской на входе во тьму подсознания, иногда загораясь красным, словно названия лекарств на пузырьках с таблетками: Сдохни! Теперь же выход был – этакая зияющая дыра в грязной, исписанной стене, ощетинившаяся сырой штукатуркой и крошащимся кирпичом: если вдруг однажды температура зашкалит, и датчик перегрузки загорится красным, то просто исчезнут тормоза, жалобно мигнув на прощанье красными стоп-сигналами, и он, очертя голову, помчится в бездну, словно летящий с горы грузовик, под завязку заправленный водкой, виски, пивом, таблетками, или еще каким-нибудь дерьмом, неминуемо приближающийся к цели –  переполненному людьми и машинами перекрестку. Его мозг неоднократно прокручивал то, что он про себя именовал ретроспективой – вот он сидит у себя в ванной – в одной руке бутылка превосходного шотландского  виски, в другой – включенная в розетку электробритва – странно, но в квартире в старом пятиэтажном доме, где они жили с матерью, кажется, вечность назад, не было розеток в ванной (должно быть, те, кто их строил, учли такой вариант), но в его новой шестикомнатной квартире, на десятом этаже шестнадцатиэтажного дома, в просторной ванной комнате была крохотная розетка, словно инженеры-проектировщики долго сомневались, и все-таки внесли ее в проект – маленькую, блестевшую черной крышкой. Предварительно он проглотит пригоршню  таблеток-антидепрессантов, прописанных его психиатром – до нельзя серьезным, лысеющим с макушки профессором, с кучей собственных проблем – он узнал, что таблетки, в сочетании с алкоголем быстро усыпляют, и, voilet, мерно жужжащая бритва выскальзывает из его расслабленной дремой кисти, падает в воду, где он сидит в своем лучшем костюме – черном, безупречно сидящем на его высокой, поджарой фигуре, и, к тому времени, как бутылка виски долетит до пола, разбившись о мраморную плитку, он уже будет мертв. Свет в его чулане погаснет навсегда. Потом его найдут, вероятно, пожилая консьержка, и по совместительству – горничная, невысокая, полная женщина, со стянутыми в пучок седыми прядями – славная смерть, ничего не скажешь, словно рок-звезда, на пике славы и карьеры, и на следующий день в газете будут крупные фотографии его персоны, а статьи будут начинаться с кучи предположений, в реальности не имеющих с правдой ничего общего: «Блестящий адвокат найден мертвым в собственной ванной»; или «Преступление, и Наказание: тот, кто помогал преступникам обрести свободу, найден мертвым: что это – месть или Божья кара?» или «Бывший следователь, а ныне преуспевающий адвокат покончил с собой в собственной ванной». Возможно, одним из первых на место прибудет судмедэксперт, уже старикан, в неизменном, времен Хрущева, коричневом костюме тройке, и брюках, чуть расклешенных книзу, по моде семидесятых, весельчак, старина Василий Гаврилыч Покобатько, который по достоинству оценит тот факт, что он залез в ванну в костюме -  забавный толстяк – он так и сыпал мудрыми изречениями, одно из которых он запомнил очень хорошо, это были слова Конфуция: «Куда бы ты не отправился в этой жизни, если ты пришел ни с чем, то и уйдешь ни с чем», по крайней мере, в этих словах был смысл, охарактеризовавший всю его жизнь (что за ирония, свести счеты с жизнью в костюме за три тысячи евро, и оставить после себя счет в банке, где было около пяти миллионов долларов) а потом, после долгих и утомительных для всех процедур установления причины смерти, будут похороны – блестящие черные машины, медленно двигавшиеся по главной улице сонного городка, и березы будут ронять свои листья на его гроб, по крышке которого будет стекать вода, и вскоре листья налипнут на гроб желтыми пятнами; все будут скорбно молчать, про себя повторяя: «и угораздило же его сдохнуть в такую паршивую погоду», а переговариваться вслух будут лишь лихие ребята из похоронного бюро, которых ничем не проймешь: «все, мужики, заколачивай, не мокнуть же нам здесь под дожем целый день». И длинные гвозди с противным, глухим звуком будут впиваться в крышку, пока не войдет последний. Ребята из похоронного бюро просунут под гроб веревку, измазанную глиной, и опустят его на дно ямы, прямо в желтоватые лужицы воды. Потом, сверху полетят мокрые комья глины – это будут бросать пригоршни земли, пришедшие на похороны его коллеги и знакомые, брезгливо морщась, они будут тщательно вытирать ладони, покрытые мокрой глиной, платочками, которые раздаст окружающим женщина, с деланной скорбью на лице – его бывшая жена? Да нет, она вряд ли придет, хотя, после его смерти банковские счета будут частью принадлежать ей, частью – его дочери, по достижении восемнадцатилетия. Вот уж кто будет плакать искренне, не скрывая слез – его любимый котенок, его дочка – она обожала свого отца, и после развода, в суде, укоризненно взглянув на мать, твердо сказала, что хотела бы остаться с ним. Но судьи почему-то оставили ее с матерью, хотя он и не протестовал – чтобы она видела его, когда он в одиночку напивается, или глотает таблетки, чтобы она вместо него выбрасывала прокисшую на плите жратву – нет, помилуй Боже, он бы не хотел этого. Вместо того они часто встречались, в парке, в барах, или в дискотеке – для нее папаша был кумиром, каким-то чудом, несмотря на то, что вскоре ему стукнет сорок, остававшегося молодым, привлекательным, и состоятельным мужчиной, а не занудой, твердившим, это нельзя, то нельзя, и т. д. Она делилась с ним всем – тем, кто у нее был первым парнем, как она влюблена в него, что она испытала, попробовав «травку» – ей было шестнадцать, и, по его твердому убеждению, это возраст, когда она уже вполне могла принимать решения и нести за них ответственность. Стоя за стойкой бара, он окинул взглядом ее дружка – долговязого, коротко стриженого подростка, который жадно ловил его взгляд – просто типчик, которому очень нравятся мои имя, деньги, что угодно, только не  моя дочь, - подумал он, но не стал ничего говорить, посмотрев в ее искрящиеся молодостью и счастьем, глаза, достал из кармана два тоненьких чека Америкэн Экспресс, по две тысячи долларов каждый, и, протянув их ей, шепнул на ухо, почему бы ей не отправиться куда нибудь отдохнуть, скажем, в Италию, или Испанию, взяв с собой своего парня – раньше она зачитывалась Дон Кихотом, а позже -  Крестным Отцом старикашки Пьюзо, и мечтала побывать на Сицилии, что ж, неплохой подарок к ее семнадцатилетию… Она запрыгивает к нему на шею, визжит от восторга, когда он протягивает ей деньги и билеты, купленные заранее, в турагенстве, и, целуя его в небритую щеку, говорит – взгляд ее голубых глаз серьезен, ее волосы щекочут ему нос, и слегка пахнут ее матерью:
- Ты навсегда останешься моим самым любимым мужчиной, папа. Я тебя обожаю… Просит бармена повторить… Выпивает еще стопочку, - чтож, по крайней мере, он еще может подарить кому-нибудь частичку счастья, пусть молниеносно проходящего, но счастья. И, наверняка, немногие отцы слышат то, что она сказала ему, тем вечером. Он проводил ее взглядом до дверей дискобара, в которые следом за ней скользнул ее дружок, на прощанье, одарив его взглядом, полным восхищения. «Еще немного, - думал он, расплатившись с барменом за выпивку, - еще немного, и твой кораблик разобьется о скалы реальности, а пока он плывет себе, не зная ни бурь, ни штилей, катится, по искрящимся солнцем волнам к мечте, и мир прекрасен, но от того, что останется после кораблекрушения, будет зависеть то, сколько ты проживешь, и как. Но не вздумай чинить его, он никогда более не будет прежним, как бы хорошо не были прилажены доски, и как бы ни был свеж  парус – отправившись на нем в плавание, ты погибнешь, потому что в трюм будет литься вода, сквозь щели разбитых надежд, и море не будет спокойным, и солнце не выйдет из-за туч. Ты будешь кричать о помощи, и никто тебя не услышит, и никогда уже не загорится свет в твоем, еще полупустом, чулане…»
Заметив, наконец, что его собеседник вопросительно, и с некоей долей тревоги смотрит на него, он произнес:
- Простите, я, кажется, отвлекся. Этот дождь, мать его… Простите.. Последнее время я чувствую себя не в своей тарелке. Так что там у вас? – спросил он, отгоняя стоящий перед глазами образ открытой могилы, куда летят слипшиеся комки глины.
- Орудие убийства, - ответил молодой следователь прокуратуры, с любопытством рассматривающий его, - его до сих пор  не нашли.
- А тела?
- В городском морге. Хотя, то, что осталось от троих мальчишек, могло бы поместиться в пластиковый пакет, - с этими словами он выложил на стол фотографии с мест преступлений. Тут Сергей Анатольевич Борисов, в прошлом следователь-дознаватель отдела убийств почувствовал, как в желудке колом встала яичница, съеденная с утра, и выпитое виски комком горечи подкатило к горлу. Делая чудовищные усилия, чтобы сдержать позыв желудка, или сделать это потом, но только не в присутствии этого юнца, он побледнел, а потом его лицо налилось краской, но, не выдержав, он согнулся, будто получив увесистый удар под дыхло, и низверг изо рта длинную, белесую струю, к вящему удовольствию молодого следователя. В кабинете удушливо завоняло перегаром.
- С вами все в порядке? - следователь-стукач не скрывал радости.
- В порядке, - тяжело проговорил Борисов, бросив на него взгляд, полный ненависти – через полчаса этот болван наверняка будет рассказывать своим мудацким друзьям, как самый уважаемый адвокат обделался прямо перед ним, не это взволновало его, но то, что было изображено на фотографиях. Трясущимися пальцами он начал перебирать жуткие снимки – еще один факт, который обязательно просмакует этот ублюдок, - беззлобно подумал он. Это ведь сны, мои сны, - звенело в голове противным, до боли знакомым, скрипучим голоском: это ты, пиджачок, да, ты, не опускай глаза, смотри на меня…
Просмотрев одно фото, на котором был изображен труп юноши в луже свернувшейся комками крови, с почти отсеченной головой, которая лежала у его правого плеча, обнажив разорванные артерии, и синеватые сухожилия, он уже знал, что будет на других. Тело его было искромсано чем-то острым, наверняка ножом, но огромным, как мачете, да, наверное, мачете, словно и после его смерти, которая, наверняка наступила очень быстро – голова была снесена одним четким, чудовищной силы ударом, убийца продолжал кромсать его плоть, пока не разрубил тело на четыре части. Он медленно отложил снимок в сторону, приготовившись взглянуть на другой, и про себя повторяющий: нет, нет, пусть там ничего не будет, пожалуйста, - повторял он эти слова, словно некое заклинание. Его губы беззвучно шевелились. На снимке был изображен труп еще одного юноши, сидящего в кресле автомобиля. По-видимому, он был застигнут врасплох – его тело было разрублено пополам одним страшным, невероятной силы ударом. Юноша, наверное, пытался защититься, прикрыв голову руками, но это ему не удалось, и отрубленные запястья лежали тут же – одно, в вывернутой грудной клетке, другое – на полу. Глубоко вздохнув, он сдержал очередной позыв рвоты, и, стараясь придать лицу выражение полного равнодушия, отодвинул снимки следователю.
- одна ночь, и три зверских убийства, - произнес тот. Один мальчишка не пострадал – он в психиатрической больнице – ему каким-то чудом удалось сбежать с  места преступления, где искромсали на части его друзей. Он просто везунчик.
- Его допросили? – спросил адвокат.
- К сожалению, пока он не может давать показания, да и, по словам врачей, вряд ли сможет, в ближайшее время. Он не узнает родителей, и визит незнакомого человека, по словам врачей, вновь может вернуть его в состояние кататонии Они говорят, что он пережил сильный шок, и хотя они делают, что в их силах, он вряд ли вспомнит, что произошло той ночью в квартире его друга. – Заметив, что адвокат отложил снимки, он произнес:
- Вы не взглянули на последний.
- Ни к чему, я и так знаю, что там, - бесстрастно произнес адвокат, наконец, овладев собой.
- Что же? - полюбопытствовал следователь.
- Труп молодого мужчины, - ответил он, отвернувшись к окну, за которым почти прекратился дождь.
- Да, но, - начал было тот, но адвокат перебил его, неожиданно сплюнув прямо на ковер:
- У него отрезаны гениталии, выколоты глаза, и на спине вырезано одно слово: Сдохни.
- Но.… Как вы узнали, - ошеломленно проговорил следователь, - ведь вы даже не взглянули…
- Андрей Николаевич, неужели вы полагаете, что кроме вас у меня нет никаких источников информации? Я ведь бывший следователь. – Он лгал. Лгал профессионально, смотря собеседнику прямо в глаза – ни капли смятения, ое, бэби, ни единой, Хвала Господу, иначе его карьера давно бы трещала по швам, но он и в самом деле не знал, откуда он это знает.
- Да, но они не могли информировать вас об этом, - растерянно ответил тот, и, совершенно раскиснув, добавил:
- Впрочем, может, и могли.
Адвокат повернул кресло к нему, внутренне порадовавшись маленькой победе – так или иначе, сукин сын свое получил.
- Итак, во сколько вы оцениваете свой гонорар за эту информацию? – адвокат тщательно расставлял ударение.
Следователь поспешно встал, чтобы уйти, но Борисов остановил его:
- Так или иначе, я очень ценю вашу преданность, - он положил на стол тонкий конверт, который мигом утонул в  синем кителе следователя.
- Здесь две тысячи, но это аванс. Остальное получите, когда устроите мне встречу с подозреваемым.
- Отлично, - молодой следователь не поверил своим ушам…

…Их отношения завязались, когда он еще был зеленым юнцом, с редкими, пушистыми бакенбардами, и пышной, волнистой шевелюрой. Он – студент третьего курса факультета юриспруденции Пермского Университета внутренних войск, и она – дочь заводского инженера и библиотекарши – тихая, застенчивая девушка, с мягкими чертами лица, и наивным, детским взглядом голубых глаз, который просто свел его с ума. Две недели он ходил за ней по пятам, надеясь, что она обратит на него внимание, и однажды встретил ее у дверей библиотеки с букетом роз.
…Почти сразу она настояла на знакомстве с родителями. Он был не против, и вскоре, после полугода совместного проживания в комнате семейного общежития Университета, они поженились. В тот декабрьский день стоял жуткий мороз, и  густо шел снег, белые, крупные хлопья сделали небо, улицы и дома серыми, и  на улицах было холодно и безлюдно. Наступал новый, 1990 год.
Первое время все было хорошо – окончив университет, он полгода обивал пороги чиновников из военного министерства, и – о чудо, им выделили двухкомнатную квартиру в Перми. Марина была в восторге – она работала в городской  библиотеке, а он – старшим оперуполномоченным в городском ОВД. Домой он возвращался поздно, и валился с ног от усталости, но было кое-что еще – почти сразу он возненавидел свою работу, и из жизнерадостного, веселого юноши превратился в крепко сбитого мужчину, с мрачным, будто высеченным из камня лицом, с проступающими кругами под глазами – от бессонных ночей в прокуренной дежурке, куда притаскивали наркоманов в потертых джинсах и кожаных куртках, изрезанных молниями, с всклокоченной шевелюрой, куцыми плечами, и дерганой походкой, а также проституток – от их безобразно раскрашенных лиц его тошнило, но его сослуживцы охотно пользовались услугами самых симпатичных из них, угощая их паленой водкой прямо из горлышка, а потом, гогоча, закрывались с ними в камерах-одиночках, или заплеванных туалетах. Тогда он впервые уловил, то есть, увидел, каким-то подсознательным зрением, иначе не назвать – первые, уродливые побеги зла – настоящего, не киношного, не книжного, неумолимого, реального зла – оно было безликим, а потому еще более уродливым – потому что оно просто БЫЛО и все. СУЩЕСТВОВАЛО, твою мать, и нихрена с этим нельзя было поделать. Отношения с женой тоже очень быстро разладились – из скромной, тихой девушки она превратилась в соблазнительную кокетку – носила короткие юбки, по тогдашней моде, открытые блузки, но самое отвратительное – она наносила макияж  толстыми слоями, под мелодии Модерн Токинга, и походила на одну из шлюх, которых десятками доставляли в отделение каждую ночь. Он сказал ей об этом, но она, презрительно взглянув на него, ответила, что это не его дело. Он ударил ее, и ушел – он впервые ударил женщину, и от этого стало настолько гадко, что он напился на работе, и сдался уговорам сослуживцев, которые приходили в отдел, за редким исключением, только для того, чтобы нажраться, и трахать этих раскрашенных кукол. Грубый секс в камере-одиночке ему понравился, также как и густо пахнущий губной помадой минет. Жаркая, потная, ненасытная, горячая похоть – словно он прижал к лицу один из пока крошечных, красных цветков зла. По крайней мере, тогда он определил их цвет - они были красными и густыми, словно кетчуп, которым он поливал пустые макароны, приходя домой со смены. Красные, как помада той шлюхи.…  Однако, протрезвев, он вернулся домой, и около двух часов торчал в ванной, после чего заявил жене, что увольняется с работы. Жена приняла это известие в штыки – денег не то чтобы не хватало – их не было совсем, и вторую половину месяца они жили тем, что питались домашними заготовками, отложив деньги только на хлеб и на его сигареты. Так или иначе, рапорт об увольнении он написал, но начальник долго вертел его в руках, и загадочно смотрел на него, покручивая седеющий ус – сотрудников категорически не хватало, а терять еще одного опера он не хотел – рапорта писали каждый день – опера уходили к бандитам. Подумав несколько минут, подполковник спросил, как он относится к тому, чтобы продолжить обучение в юридической академии МВД. Сергей, подумав, согласился.
После путча пришел дождливый октябрь 93-его. Затаив дыхание, вся страна смотрела по телевидению на бойню у телецентра и Белого Дома, частично ставшего черным – из его окон валил дым, а на земле валялись трупы – страну сотрясали родовые схватки – так появлялась на свет демократия, флагом которой была кирпичного цвета физиономия Ельцина, стоящего на танке, а позже, залихватски танцующего калинку-малинку, на глазах восторженного электората. Окончив академию, Сергей, устроился на работу следователем отдела убийств. Материальное положение потихоньку приходило в норму – они уже не беспокоились об одежде, продуктах, но аппетит приходит во время еды, верно? Денег не хватало все равно. Что касается его – ему было плевать, лишь бы его жена была довольна.  Однако, в глубине души  он понимал, что его брак обречен. Пару раз они пытались наладить отношения – словно склеить разбитую вазу. Так или иначе, их отношения сводились к сексу, примерно раз в две недели, а все остальное время он был для нее что-то вроде домашнего питомца – дорогой хочет кушать? Ляг, полежи, отдохни. Слюнявый поцелуй на ночь, спокойной ночи. Надо отдать ему должное – он все еще любил ее, но больше всего он хотел ребенка, хотел стать отцом – лелеял в себе иллюзию: они сидят где нибудь, в красивейшем местече, у берега моря, смотрят на закат, держась за руки, а их сын, или дочь, резвится на берегу, и все в порядке, не надо больше думать, что жена спуталась с хозяином дворового киоска, и что закрывшись в комнате, по полчаса говорит с ним по телефону; не надо больше думать о том, что, целуя его, от нее разит мужским одеколоном, и что спит она в халате не потому, что в квартире холодно, а потому, что она прячет багровый засос на груди; не надо больше выезжать на места преступлений, созерцать и ощупывать тела жертв заказных и бытовых убийств, скрупулезно занося детали в отчет – всего этого нет, это просто кошмарный сон, о котором можно забыть…
Вернувшись рано, он приготовил ужин, поставил на стол свечи, открыл бутылку вина. Она пришла около восьми вечера, сказала, что зашла к подруге, стряхнула с плаща капли дождя. Он проводил ее в комнату, где горели свечи, а из динамиков музыкального центра доносилась тихая музыка. Сказал, что очень любит ее, а внутри все переворачивалось. Нет, он не хотел привязать ее к себе, но ему была невыносима  мысль, что она уйдет, а он останется один. Она сидела напротив него, ковыряя вилкой салат, и избегая его взгляда, а он смотрел на ее лицо, в котором все-таки, несмотря ни на что, осталось нечто от девушки, в которую он влюбился будучи студентом, что-то оставалось еще в ее взгляде, теплое, как солнечный луч, в тот июньский денек, когда он встретил ее с букетом роз. Она подняла голову, и в ее глазах он вдруг прочел, что она хочет ему признаться в том, что он итак уже знал. Он быстро заговорил на отвлеченную тему, и увидел, что желание раскаянья у нее прошло. Она грустно,  с укором посмотрела на него. Он подошел к ней и поцеловал ее, а утром заменил противозачаточную таблетку  аспирином. Вскоре он понял, что хочет стать адвокатом – решение пришло спонтанно, просто так, после просмотра какого-то голливудского фильма. Он уволился из органов, хотя до пенсии оставалось пять лет с небольшим хвостиком, взял в банке кредит, и вскоре дело пошло – помаленьку, потихоньку у него появились клиенты – сначала он брался за любые дела, размер гонорара почти не имел значения – он, на адвокатском жаргоне «оттачивал зубы», и через несколько лет он завоевал репутацию непобедимого адвоката, и даже с успехом выступал в областном суде. Его жена заявила, что беременна, и хочет сделать аборт. Он притянул ее к себе, и, посмотрев в его глаза, полные такой ярости, она поняла, что разговор был исчерпан. Девять месяцев спустя Марина родила девочку, и он был на седьмом небе от счастья. Однако воспоминание о том, что она чуть было не ушла к другому, воспоминания о ее измене отравляли ему радость – он теперь зарабатывал достаточно, чтобы дважды в год возить ее в Европу, но вскоре возненавидел ее за щенячий восторг при виде  денег, за ее горячие поцелуи, принадлежащие не ему, а его банковскому счету, за ее поддельные оргазмы. Она невинно улыбалась ему, спрашивая, что случилось, и почему дорогой (о да, теперь дорогой) такой молчаливый сегодня. Она улыбалась, но ее улыбка была не настоящей, совсем как толстый слой макияжа на лице той шлюхи, и от нее  веяло нестерпимым холодом, и много, очень много раз ему приходилось бороться с собой, чтобы не наговорить гадостей, и не ударить ее вновь. Он думал, насколько далеко зашла она в своей лжи самой себе – она действительно верит, что любит его. Только Лена, его дочь была для него смыслом жизни. Однажды он осуществил свою мечту – съездил с семьей на Мальдивы. Лене было тогда пять лет. Он сидел с Мариной на песке, когда закатное солнце погрузилось в воду, и, тлея  в глубине, окрашивало нежно-розовым его загорелое, поджарое тело. Марина сидела рядом, взяв его ладонь в свою. Ветер сдувал песчинки с ее плеча. Лена резвилась у воды, собирая ракушки. Теплый ветерок трепал ее длинные, на концах совсем пушистые, как у младенцев, волосы. Он вдруг подумал, что именно так все себе и представлял, за некоторым исключением, конечно. Но в жизни все далеко не так, как хотелось бы, верно? По крайней мере, он добился своего – жена теперь от него не уйдет, пока у него есть деньги – странно, но деньги научили ее уважать себя, и его. Он забыл о тех днях, когда на обед и ужин были картошка с квашеной капустой, а в холодильнике стояла полупустая банка майонеза, забыл, как о кошмарном сне. У него был большой дом, отличная машина – новенький Сааб, за который он платил огромные взносы, но почти выплатил всю сумму, работа, хоть и не приносящая удовлетворения, но за то вполне удовлетворяющая материально. Через три года после этой поездки он подал на развод, по иронии судьбы, за день до их восьмой годовщины – не смог себя перебороть – ему противно было ложиться с ней в постель, чувствовать ее дыхание, заниматься с ней любовью – он чувствовал себя так, как будто она этим расплачивается за свою безбедную жизнь. И конечно, в памяти была таблетка аспирина, на полочке, в ванной – если бы не она, его жена бросила бы его в тот же вечер, а у него никогда не было бы дочери – вот уж о чем он ей никогда не расскажет. На суде Марина повела себя достойно – он ожидал, что она будет рвать и метать, что подаст на раздел имущества – ничего этого не произошло. Он всего лишь платил ей алименты –банк перечислял на ее счет несколько тысяч долларов ежемесячно – но на этом – все. И все-таки что-то сломалось в нем, тогда, когда он впервые ударил ее, а потом он занимался сексом с проституткой, в камере. Эта сцена постоянно являлась ему в кошмарах, начавшихся не так давно – он предполагал, что поводом к этому послужил алкоголизм – с тех пор, как у него появились деньги, он ни дня не проводил без выпивки. И хотя он долго не признавал себя алкоголиком, но знал, что когда нибудь придется признаться в этом хотя бы самому себе – а признание есть первый шаг к выздоровлению, верно? Он пил понемногу, надираясь лишь изредка, но все-таки то был алкоголизм – он выпивал днем, боролся с собой, что бы ни плеснуть себе виски уже с утра; когда он нервничал, ему просто требовалась выпивка, иначе становилось трудно дышать, и тряслись руки. Он не сказал об этом психиатру, а тот лишь пожал плечами, прописав ему антидепрессанты, упомянув при этом, что прием таблеток через месяц необходимо прекратить, если они не дадут эффекта. Он пообещал непременно исполнить все его рекомендации, но со времени визита прошло уже полгода, а он все равно продолжал покупать таблетки, каждый раз в разных аптеках, чтобы не вызвать подозрений.
Сны… – близкие и туманные, далекие и четкие. Таблетки в сочетании с виски начали действовать – он чувствовал себя так, как будто только что проснулся, но еще находился в цепких объятиях сна – на грани реальности и собственного подсознания. Замигав, тускло загорелась лампочка в его пыльном чулане. Сердце билось тихо и ровно, дыхание стало глубоким.
«Прошу вас, пожалуйста», - еле слышно донеслось до него, и он вздрогнул, мышцы на его лице дернулись, словно от боли. – Пожалуйста, отпустите меня! Я никому не скажу, правда, не скажу, только отпустите меня, - захлебываясь в рыданиях, умолял женский голос, совсем еще девчачий. –
- Господи, мамочка, я не хочу, отпустите, пожа… -  Вслед за голосом пришли образы, но слишком расплывчатые, и кружащиеся – сплошное марево, в котором ничего нельзя было разглядеть. Он вздрогнул и застонал.
«Прошу вас, не надо, не надо, Боже, умоляю вас», - тут оглушительный, полный страдания и боли визг раскаленной иглой пронзил его слух. – Сдохни, сдохни, - вопил голос, полный ненависти и ярости, сдохни! - кричал он во сне, но вдруг сразу крик его оборвался. Залитая ярким светом клетчатая комната – ванная. Мерно жужжащая бритва в руке. Он видел рукав своего пиджака, из под которого белой полоской виднелась рубашка. На запястье – часы «Омега» с золотым браслетом. С потолка лился ослепительный свет – его прямоугольник был белоснежным, словно чистый лист бумаги. Вдруг на нем начали проступать очертания карикатурного человека в пиджаке – лицо его было гримасой страдания, белки глаз испещрены тонкими красными ниточками, рот перекошен, с нижней губы свисала тягучая слюна. Человек приставил к виску пистолет. Он зажмурился.
Смотри на меня, не опускай глаза, ведь это ты, пиджачок. Это ты. Это я, - эхом повторил он. Это я, - и нажал на курок. Все залило красным… Да, это они, разросшиеся до невероятных джунглей на темной, не видевшей света, благодатной почве подсознания. Цветы зла.

…- Вы уверены? – спросил он, выдержав паузу.
- Пожалуй, что да, - ответил ему человек в безупречно белом халате, высокого роста, гладко выбритый, он смотрел на него сквозь тонкие стекла очков в серебристой оправе. В кабинете было сумрачно и прохладно, за окном солнце ярко осветило желтеющие березы, но большая часть трехэтажного здания института судебной психиатрии была в тени. Адвокат мельком взглянул на часы – половина девятого. Он вдруг подумал, что уже очень давно не просыпался столь рано, но сегодня он находился в приподнятом настроении – голова не болела абсолютно, и с утра он не прикоснулся к таблеткам и алкоголю, отметив эту маленькую победу большим  куском холодной пиццы и кружкой горячего, крепкого чаю, у себя на кухне.
- Он, несомненно, болен, - продолжал профессор, - но насколько, и, был ли он невменяем в момент совершения преступления – об этом говорить пока рановато. Он утверждает, что не помнит момент совершения преступления, хоть и написал явку с повинной, и чистосердечное признание, которое, по словам следователей – никуда не годится. Он написал, что встретил погибших на улице, а они находились в машине. Про девчонку вообще не упомянул. Про убийство мужчины и женщины в уличном киоске  ничего не пояснил. На следственном эксперименте он упал в обморок, показания следователю давал путано, лишь соглашаясь с тем, что говорил следователь. Сказал, что провел возле машины минут пятнадцать – двадцать, а судя по тому, в каком состоянии тела жертв, он должен был провести там по крайней мере полчаса, даже если бы он пользовался бензопилой. Кроме того, он не может указать место, где спрятал орудие убийства – по описанию экспертов-патологоанатомов, это должен быть большой нож с зазубренным лезвием. Кроме того, характер нанесения ран, - профессор судебной психиатрии с сомнением почесал резко очерченный, до синевы выбритый, подбородок, - в общем, указывает на незаурядную физическую силу, чего вряд ли приходится ожидать от столь тщедушного человека, коим является подозреваемый. Однако – это всего лишь предположения, версии, так сказать. Улики же все указывают на то, что именно он – Александр Сергеевич Снегирев, а не кто-либо другой, совершил это чудовищное в своей жестокости преступление – в его квартире найдена одежда, с обильными следами крови всех жертв; отпечатки пальцев на дверце и дверной ручке автомобиля, следы его обуви на  земле, в лужах крови. Пока – предварительный диагноз: маниакально-депрессивный психоз, с ярко выраженной симптоматикой параноидальной шизофрении. Однако, должен вам сказать, дорогой Сергей Анатольевич, что если следствие соберет достаточно веских улик, я признаю его вменяемым. Человек, в отношение которого есть хотя бы малейшее подозрение на совершение преступления таких масштабов, должен либо сидеть в тюрьме, либо полностью опровергнуть эти подозрения, и, тем более, я не стану, уж извините, помогать человеку, собирающемуся освободить из под стражи ублюдка такого калибра. Только представьте, что на месте этих несчастных юношей оказался бы ваш ребенок. Из-за таких, как этот Снегирев мы не ложимся спать, если наших детей нет дома, и держим руку на телефонной трубке, готовясь, что она зазвонит, и нам сообщат… - недоговорив, он встал из-за стола и протянул  широкую холодную ладонь для рукопожатия. Сухо кашлянув, профессор снял очки, и большим пальцем руки потер глаз, голос его дрогнул:
- У меня пропала дочь, пять месяцев и двадцать девять дней назад. Ей только исполнилось семнадцать. Вчера звонили из школы, сказали… - он  отвернулся к окну, - что засчитали ей экзамены, лишь бы…, - холодная и крепкая ладонь, сжимавшая руку Борисова, вдруг стала мягкой и горячей:
- Лишь бы она вернулась домой, - произнес не своим, каким-то детским голосом профессор, отпустив его ладонь, и разглядывая желтые верхушки берез за окном. Борисов произнес:
- Большое вам спасибо, Алексей Николаевич, но скажу вам вот что: человек, виновность которого в инкриминируемом ему деянии, особенно таких масштабов, подвергается хоть малейшему сомнению, должен быть на свободе. Я приложу все усилия для этого.
- Что ж, - безразлично  произнес психиатр, - это ведь и есть ваша работа, - профессор повернул кресло к окну, ожидая -  в окно вот-вот ворвется солнечный свет.
…Он вышел на улицу, и с наслаждением вдохнул полной грудью прохладный, осенний воздух, пряно щекочущий ноздри, и зажмурился от удовольствия. День портил только недавний разговор с профессором. Он наморщил лоб, вспоминая его фамилию, выбитую на золотистой табличке, висящей на двери кабинета, и на ум пришли заголовки газет, полугодовой давности, всполошивших всю округу: «Две школьницы бесследно исчезли после празднования дня города», и еще, несколькими неделями позже: «Девочки, пропавшие в июле, до сих пор не найдены», и рядом заверения местного начальника милиции: «Ни о каком маньяке не может быть и речи. Девчонки просто отправились в Москву в поисках лучшей жизни. Есть показания свидетелей, видевших, что похожие по описанию девушки садились в поезд до Москвы». Он тряхнул головой – мрачных мыслей ему и без того хватало, все, хватит – он встряхнулся, словно бульдог после холодного купания. Да, сегодня ему лучше, гораздо лучше. Он вынул из кармана плаща два пузырька с таблетками, пробежал глазами название, и, разжав ладонь, выронил их в лужу. Улыбнувшись, зашагал к машине. Сев за руль, взглянул на свое лицо в зеркале заднего вида. Ранее испещренные красными ниточками белки глаз теперь были совершенно здорового цвета. Он провел ладонью по щеке, словно не узнавая свое лицо – оно вновь приняло то всезнающе-ироническое выражение, об которое разбивались все доводы прокуроров, а его искренняя белозубая улыбка пленяла присяжных, не оставляя в них ни тени сомнения, в чью пользу должен был быть сделан выбор. Да, теперь он в полном порядке. Он повернул ключ, мотор черного Сааба с тонированными стеклами замурлыкал, как сытый кот. Он выжал сцепление, двинул рычаг вперед, и уже вывернул руль, как вдруг в кармане завибрировала трубка радиотелефона. Заглушив мотор, он поднес ее к уху:
- Сергей Анатолич?
- Да.
- Андрей Николаевич говорит, - быстро произнес звонивший.
- Снегирев в СИЗО №10. Я договорился о вашей встрече, а также позволил себе упомянуть начальству, что вы будете представлять его интересы в суде, - виновато произнес он.
- Вы все правильно сделали, Андрей Николаевич, благодарю вас…, - он не дал ему закончить:
- Сергей Анатолич, хочу, чтобы вы знали, что когда старший следователь, да и все следственное управление узнало об этом, они заработали с утроенной силой. Да, и не пытайтесь связаться со мной – если они, или пресса узнает о том, что мы с вами контактируем, я лишусь работы.
- Что ж, в этом случае вы не останетесь не у дел. Мне бы не помешал помощник, особенно с вашим бесценным опытом работы в следственном  управлении прокуратуры.
- Не нужно ёрничать, Сергей Анатолич. В этот раз все более чем серьезно. Поймите, процесс, если он состоится, будет более чем скандальным, и, в случае провала следствия, в прокуратуре будут искать козла отпущения, а я им быть не хочу, - произнес голос в трубке, польщенный, однако, предложением адвоката.
- Давайте встретимся, у вас дома, в половину десятого. Я приеду без звонка.
- Хорошо, я буду вас ждать, - ответил Борисов. И еще раз спасибо. – В трубке раздались длинные гудки.
- Ну что ж, - подумал Борисов, выруливая на оживленный проспект, - даже если процесс будет проигран, лишняя известность, пусть и скандальная, только увеличит его популярность.
Глава вторая
Реальность.
Он шел по коридору СИЗо, выложенному желтой, потрескавшейся плиткой, в сопровождении молчаливого дежурного. Взглянув на его лицо, с резко очерченными скулами, подбородком, подернутым щетиной, он вдруг узнал в нем себя, много много лет назад. Этот, - заметил про себя Борисов, - приходит на работу, словно на каторгу, пытается абстрагироваться, но у него ничего не получается – ничего удивительного – в СИЗо даже стены давят, лишая надежды, пропитанные отчаяньем, горем, и слепой, каннибалической яростью к человеку – следы энергетики тех людей, что заперты в этих стенах, а серый, промозглый бетон впитывает все, словно губка. СИЗо – своего рода чистилище, в котором осужденные ждут своей очереди, в глубине души надеясь, что приговор не будет суровым. Почти все они вскоре отправятся в путь, полный серости, и безысходности, а секундная стрелка часов будет мучительно, капля за каплей, секунда за секундой отбивать их бесконечный срок. По его телу прошел озноб. Если следовать тому, что СИЗо – чистилище, то он – адвокат – ангел, который может освободить, или смягчить приговор. Высокопарно звучит, верно? Но он был им, вернее, хотел быть. Они шли, и, казалось, грязно-желтому коридору не будет конца. Его щеголеватые, остроносые ботинки гулко стучали по плитке, покрывавшей пол, и от этого ему было ужасно  неловко. Наконец, они остановились возле двери одиночной камеры. В руке дежурного тяжело звякнули ключи, и звук этот эхом прокатился по коридору, отражаясь от бело коричневых стен. С потолка на них смотрели тусклые плафоны, висящие на длинных, покрытых пылью, кишках проводов.
- У вас сорок пять минут, - бесцветным голосом произнес дежурный. За спиной тяжело лязгнул замок, на секунду слух прорезала сигнализация, и, загоревшись красным, злобный плафон над дверью погас, и повисла звенящая тишина, разбавленная только журчанием воды в грязном, проржавелом унитазе, справа от него – еще один звук, как нельзя гармонирующий с этим местом – мерный звук воды напоминал о бесконечных днях, длинной, бесконечной вереницей сменяющих друг друга, а здесь все остается неизменным. Казалось, пройдет сотня лет, но вода так же будет журчать, и стены останутся такими же тяжкими сырыми и неприступными. В одиночной камере царила полутьма, от бетонных стен тянуло холодом. Он разглядел человека, сидящего на нарах, и смотрящего в цементный пол перед собой. Он как будто не заметил вошедшего, или сделал вид, что не замечает его. Замерев на месте, адвокат как следует, разглядел его – он был одет в дешевый спортивный костюм, из штанов которого был вытащен шнурок (равно как шнурки из ботинок, и резинка из трусов, готов поспорить,- подумал Борисов), и от этого штаны сползали чуть ниже пояса, обнажив полоску «гусиной» от холода, кожи.  Взглянув на его лицо, невозможно было определить его возраст – с равным успехом он мог бы дать ему двадцать или сорок – оно было бледным, и каким-то неживым, что ли? Короткие, жесткие черные волосы, гладко лежащие на черепе, а не торчащие ежиком. На лице его не было щетины – она попросту  не росла, и частью из-за этого нельзя было определить его возраст. Человек сидел на нарах, подперев ладонями подбородок, и был полностью погружен в себя, замерев, как скульптура. Борисову надоело созерцать его в этой позе, и он слегка кашлянул, шаркнув по цементному полу каблуком ботинка. Человек встрепенулся, вздрогнул, как будто очнувшись от сна, и посмотрел на него. В следующую секунду адвокат вспомнил слова профессора судебной психиатрии о маниакальной депрессии: какой там, депрессия – его взгляд был по-настоящему безумен: его лицо не выражало ровным счетом ничего, ни одна черточка не дрогнула на нем, только глаза его жили, как будто отдельной, своей жизнью, и, воспаленные, светились изнутри нездоровым огнем:
- Кто вы? Вы пришли сообщить мне о ней? – голос его тоже ничего не мог сообщить о возрасте говорившего, он был каким-то треснутым, в нем слышались визгливые, подростковые нотки.
- Меня зовут – Сергей Анатольевич Борисов, я адвокат, пришел поговорить с вами о том…
- Она не придет? – тоскливо спросил он, не обращая внимания на ладонь, протянутую адвокатом для рукопожатия. – Если так, я не хочу никого видеть. Она сказала, что мы всегда будем вместе, а я здесь,- он обратил на него умоляющий взгляд своих, ярко выделяющихся на фоне меловой бледности лица, глаз. Борисову стало не по себе. Его глаза в скудном освещении засиженного мухами, мутного плафона были черны, как у ворона. Он подумал, что как у ворона, но скорее они были похожи на глаза крысы. Цепкие, жадные, с угасшей искрой человеческого разума, некогда жившей  в них. Безжалостные, и знакомые. До ужаса знакомые.
В камере он провел около часа, вместо сорока пяти минут,  отведенных дежурным. Когда он вышел на улицу, теплого, солнечного октябрьского денька, постучавшегося утром в окно его спальни, на шестнадцатом этаже, и след простыл. Дождь лил, как из ведра, и у КПП СИЗо № 10 не было ни души. Адвокат медленно шел к машине, не разбирая дороги, и уперев тяжелый, ничего не видящий взгляд перед собой, и даже не заметил, что ступил в грязную лужу. Вода хлынула в его черные, остроносые ботинки, холодом обожгла ступни ног. Только тогда он, подняв голову, увидел перед собой двух мужчин, высокого роста, плечистых, одетых в одинаковые, черные ветровки. Дверца его Сааба была открыта, и по капоту стекали струйки воды.
- Вы Борисов, Сергей Анатольевич, верно? – негромко спросил один из них, тот, который держал руки в карманах черной ветровки. Борисов заметил, что ветровка намокла у плеч, а его коротко стриженые  волосы, должно быть, впитали излишки жира с накаченной, бычьей шеи – на них скопились мелкие водяные шарики.
- Это я, - ответил Борисов, краем глаза заметив, что верзила, стоявший рядом, резко зашел к нему за спину.
- Что вам… - он не договорил. Перед глазами ослепительно сверкнуло, и, падая в грязную лужу, он почувствовал во рту горький, медный привкус крови…
…Борисов рос обычным, тихим пареньком, в семье, состоящей из старшего брата, и матери, которая из кожи вон лезла, чтобы ее дети в итоге имели достойную жизнь – она работала школьным учителем – преподавала историю в шестом классе, и по праву гордилась своими ребятами. Все учителя сходились во мнении, что у ее детей, как они выражались: «золотые головы» - Сергей отлично усваивал историю, литературу, и русский язык; старший брат его – он был старше на два года – имел отличные способности по математике. Их отец ушел из семьи сравнительно недавно, оставив весьма неприятные воспоминания о ночных скандалах – он напивался, и бил их мать, считал, что она изменяет ему, а дети не спали, слушая их ругань из комнаты, которую они называли «другой» комнатой – потому что в их квартире, в хрущевке, комнат было две. После ухода отца жизнь стала легче. Сергей на целый день напролет закрывался в комнате с книгами – он очень любил читать, и мог даже прогулять школу, если с вечера начал читать хорошую  книгу. Читал он все и взахлеб, жадно вбирая информацию с желтоватых книжных листов, а его старший брат проводил вечера за кружкой пива, или за рюмкой водки в компании одноклассников и друзей. Однако, все чаще он этим не ограничивался – хотелось все  новых, более острых ощущений. Вскоре, однако, это время препровождение начало занимать все больше времени, а главное – денег, которые он порой настойчиво требовал у матери. Денег почти никогда не бывало, и когда это случалось, она занимала их у соседей, чтобы дать ему. Сергей же мало уделял внимания этому, создав себе собственный мир – под влиянием усиленного чтения – к четырнадцати годам он перечитал всю домашнюю библиотеку – у него сильно развилось воображение, но, главное, у него появилась мечта – он захотел стать писателем. В их квартире была кладовка – вытащив полки, он оборудовал в ней крошечный, в полтора квадратных метра, кабинет, куда поставил принесенную из школьного склада, пишущую машинку, у которой не хватало одной буквы «д», и пробовал писать рассказы, на которые, впрочем, как и на него самого, ни кто обращал внимание. Время шло, и вскоре ему пришлось покинуть свой удобный, идеальный мир, выбраться из скорлупы, и лицом к лицу встретиться с реальностью. А реальность была такой: его брат из способного, пышущего здоровьем парня превратился в тощего наркомана, к тому же ему, а не Сергею достался счастливый билет – учеба в областном центре – в тот момент их мама могла оплатить учебу в колледже только одному из сыновей, и она выбрала старшего, просто потому, что он раньше, чем Сергей оканчивал школу. Жизнь в большом городе только усугубила то, что началось еще в старших классах школы – вылетев из колледжа, его брат вернулся совершенно больным человеком, а Сергей, окончив школу, пошел работать на завод, разнорабочим, потому что его мать задолжала много денег родственникам и знакомым, потакая пагубной привычке старшего сына. Но на заводе платили сущие гроши, которые никак не спасали, да и не могли спасти положение. Тогда, грязной весной, с завистью глядя на одноклассников – двоечников и троечников, поступающих в институты и университеты, он поехал поступать в милицейский лицей, просто потому что там не нужно было платить деньги. В тот день он навсегда попрощался с со своей мечтой, и с родным городком, куда больше не вернулся. Мечту, оказывается, можно убить, - думал он на выпускном вечере лицея, куда не приехала ни мама, ни брат. – Вот только умирает она долго и мучительно, вопя где-то далеко, на приграничной территории совести, сорванным, тихим голосом:
- Пожалуйста, не надо, Боже, прошу вас! Оставьте меня в покое! – эхом прокатилось в голове -  он застонал, потерев ладонью лоб, липкий от крови. Теперь он отчетливо видел  все то, что преследовало его в наркотических кошмарах: то, что происходило в салоне автомобиля, летящего навстречу  ночи на большой скорости: вечерне темнело небо, мимо пролетали голые, безжизненные поля, и придорожные деревья, с останками серой листвы на голых ветвях. На заднем сиденье автомобиля двое пьяных, гогочущих подростков, сжимали девушку лет семнадцати, одетую в голубое, ситцевое платье. Их джинсы отчетливо бугрились в паху. Девушка отчаянно билась, пытаясь освободиться, но ее жалкие попытки освободиться лишь приводили их в еще большее возбуждение.
- Ну же, хватит, милая. Отсоси, и мы тебя отпустим, - произнес один из них. Он крепко сжал ее грудь, но она забилась так сильно, что они оба едва ее удержали.
- Пускай брыкается, - произнес другой, садистски ухмыльнувшись, - так интереснее.
- Слушай, хватит гнать, - обратился  он к водителю, - тормозни где-нибудь, мне не терпится оприходовать эту сучку. Вы то уже позабавились, а я…
- Потерпи, - ответил водитель. Доедем до свалки, там ее и оприходуем. А пока не рыпайтесь, и за телкой следите...
Тем временем, девушка резко высвободив руку, сунула ее в раскрытую сумочку, лежащую на сиденье и, достав пилку для ногтей, с силой воткнула ее ему в шею. Тот захрипел, и, держась за шею, повалился головой вперед, уперевшись в переднее сиденье.
- Ты чего, - произнес второй, и тронул его за плечо. Подросток тяжело повалился назад. Верзила замер, разглядывая торчащую из шеи его приятеля пилку для ногтей.
- Сука, ах ты, сука, - бормотал он, в ужасе глядя на нее. Девушка вынула пилку из шеи подростка, и, рванувшись вперед, замахнулась на водителя, но в последний момент тот, придя в себя, схватил ее запястье, так что пилка только глубоко оцарапала шею водителя. Завопив, тот бросил руль, прижимая ладонь к шее, по которой стекала кровь, заливая ворот белой футболки. Машина рыскнула в сторону, водитель схватил руль, лихорадочно борясь с рулевой колонкой. Фары выхватили из темноты кювет, посыпанный щебнем, и в следующее мгновение за ним вырвался ствол тополя. Потом вдруг что-то взорвалось, перевернулось, и, мерцая  крошкой лобового стекла, погасло…. В темноте слышались только чьи-то стоны. Только когда чья-то грубая рука затрясла его за плечо, он понял, что стонет сам. Не открывая глаз, он понял, что находится в машине – слышался шум шин по лужам.
- Ну что, очнулся, мудило? – полюбопытствовал, осклабившись, бугай. – Зря, я – то думал, что крепко тебя приложил. Башка у тебя слабая, даром что умная. Слушай, короче: если в суде станешь защищать этого, как его, Снегирева, мы домой к тебе каждый день ездить будем, чай попить, а после чаепития на прогулку тебя возить будем, усек?
Борисов слабо кивнул, держась за окровавленный висок.
- Тогда пока, - бугай открыл дверцу, и на ходу, ногой вытолкнул адвоката из машины. Перевернувшись несколько раз на холодном, зеркально-мокром асфальте, и больно ударившись и без того находящейся в плачевном состоянии, головой, адвокат растянулся у обочины. Некоторое время он просто лежал, открыв глаза, и смотрел в небо, судорожно моргал, когда капли дождя попадали в глаза, затем медленно попробовал согнуть правую руку в локте. В ответ на это движение плечо отозвалось слепящей вспышкой боли, и он снова замер без движения, глядя на небо, и чувствуя, как по голове течет горячая струйка – должно быть, эти сукины дети проломили мне голову, - подумал он. В жутко больной голове его роились очень неприятные вопросы: кто были эти ублюдки, что за необычайно яркое видение посетило его, но самыми важными вопросами, пожалуй, являлись следующие: сколько времени он провел машине, без сознания, как далеко он находиться от города, и в каком состоянии его голова и правое плечо. Левой рукой он тронул голову чуть выше темени. Пальцы его нащупали в слипшихся волосах внушительную опухоль, размером с небольшой лимон, с непрерывно, и обильно кровоточащем отверстием в центре. Он понял, что если в самое ближайшее время ему не окажут помощь, он умрет – рана на голове была очень серьезной. Превозмогая жуткую боль в плече, он встал, оперевшись на колено. Его вырвало, мокрые сосны по краям серой асфальтовой ленты, убегающей вдаль, сколько хватал глаз, закружились в безумном танце, слившись в темно зеленое марево. Терпеть столь жуткое головокружение было невыносимо, и он вновь повалился на землю, на этот раз еле сдержав крик от жуткой, слепящей вспышки боли в правом плече. Его вырвало. Несколько раз. Лежа на спине, он засунул руку в карман безнадежно испорченного теперь, черного плаща от Гуччи, с надеждой извлек из кармана  мобильный телефон, но одного взгляда на него хватило, чтобы понять, что трубка мертва – дисплей раскололся пополам. На всякий случай, потыкав клавиши, он со стоном отбросил его прочь, и его трясущиеся пальцы нащупали в кармане несколько продолговатых, маленьких шариков, прямо под расколовшимся диктофоном. Осторожно, чтоб не выронить, он извлек их на свет. Это оказались старые добрые, желто-белые капсулы – он выбросил бутыльки, но должно быть, несколько штук завалялись в кармане. Грязными, покрытыми запекшейся кровью пальцами он сунул их в рот – все три. Песок захрустел на зубах. Он судорожно сглотнул, не зная, как они подействуют на него в его теперешнем состоянии, однако надеялся, что фенобарбитал, входящий в состав этого лекарства немного уберет боль, чтобы он хотя бы мог двигаться. Некоторое время он лежал без движения, и глубоко дышал, набираясь сил. Вскоре он почувствовал, что боль немного отступила – по крайней мере, он мог двигать правой рукой, не боясь потерять сознание. Голова его по-прежнему чувствовала себя так, как будто внутри кто-то устроил ядерный взрыв, в ушах словно били в барабаны индейцы из племени зулусов, но он встал, и, шатаясь, прошел несколько шагов. Снова жутко закружилась голова, но он сдержал очередной позыв рвоты, чтобы сберечь действие капсул, однако отчаянье охватило его, когда он взглянул на голубой флажок, обозначающий километраж. Цифры, аккуратно выведенные на синем фоне, гласили: 46. что означало, что он находится в сорока шести километрах от города, где была больница, в которой ему оказали бы помощь.… Вдруг чьи-то холодные ладони тронули его лицо. Прикосновение было мимолетным – как будто прикосновение крыльев встрепенувшейся птицы. Он приоткрыл глаза – перед ним было лицо девушки, с холодными, синими глазами. По щекам ее текли слезы, или капли дождя, но что именно – он не разобрал. В следующую секунду в его раскалывающейся от боли голове, взорвалась мысль: нельзя позволить ей целовать тебя. Делай что хочешь, твою мать, но если она прикоснется к тебе, тебе конец. И не будет уже никаких цветов, кроме как на твоей могиле. Ее лицо плавало в темно сером мареве, в которое превратились мокрый асфальт, и лес по краям, как луна. Ее губы, холодные губы прильнули к его, горячим, и липким от крови. Он попытался отстраниться от нее, укрыться от ее взгляда, но холод сковал его тело. И тогда он почувствовал, что все, что он знал и помнил, стирается, становиться незначительным, тонет в ее синих и холодных, как океанская волна, глазах. Обессилев, он рухнул на асфальт и отключился. Разум его, окунувшись в бездонную тьму, вновь вернулся в камеру, где он был около двух часов назад, где все так же капала вода в грязном унитазе, эхом отражаясь от бетонных стен… 
«Все случилось тем вечером, где-то, неделю назад. Впрочем, простите меня, я говорю -  неделю, а сам даже не знаю, какое сегодня число. Должно быть, со мной действительно что-то не так. Я вернулся с работы поздно, знаете, я работал менеджером по продажам машин в крупном автосалоне. Смешно говорить, я работал там два года, за которые мне удалось реализовать всего лишь пять автомобилей – все дело в том, что я ненавидел толстосумов, приходящих в автосалон со своими ослепительными спутницами – от них терпко пахло дорогими сигарами, и тонкими винами – они казались мне настоящими инопланетянами, и первое время я смотрел на них, как смотрят в зоопарке на какое-нибудь исключительно редкое животное. Однако мне нравилась моя работа – быть среди великолепных, сверкающих плавными линиями, хромированными фарами, колесными дисками, иностранных автомобилей. Тем не менее, меня не увольняли, все ж машины, которые мы представляли, были дорогими, и по карману только редким счастливчикам, - Снегирев грустно усмехнулся, глядя в стену перед собой, и сидя на нарах, даже не пытался поправить штаны, съехавшие чуть ниже пояса. – Так вот, в тот вечер, перед самым закрытием у нас купили Тойоту, последней модели, знаете, рекламу которой крутят сейчас по всем каналам – один высокий мужчина в дорогом, как у вас, костюме, купил ее в кредит, и мне пришлось задержаться, оформляя документы. Сам я очень давно мечтал об автомобиле, но не мог себе позволить даже подержанный отечественный – оклад у меня был небольшой, да и квартиры-то своей у меня не было – я снимал двухкомнатную, на окраине. Все что у меня было – это работа, с которой меня могли выпереть в любой момент, в два счета, и жена. Да я женат – то есть – был, то есть, - замявшись, он почесал безволосый подбородок, - не знаю, как сказать. Он посмотрел на Борисова, сидящего напротив него на табурете, который тот попросил у дежурного, и внимательно слушающего рассказ, отбрасывая ненужное, но, давая ему высказаться, чтобы потом, задавая вопросы, понять, лжет он ему или нет.
- Так вот, - продолжал заключенный, - я вернулся домой вечером, в хорошем настроении – мне заплатили неплохие комиссионные от сделки, и обнаружил, что жена от меня ушла. В шкафах не было ее вещей, на вешалке – одежды. Я проверил, на месте ли моя кредитка, открыл кухонный шкафчик, и под пакетиками кулинарных приправ нашел ее. Мне выдали ее в одном банке – где-то год назад я покупал в кредит мобильный телефон, и по окончании платежей за него мне вручили эту карту, где на счете было пятьдесят тысяч рублей – конечно, это уловка, они всего лишь хотели вытрясти из меня побольше, но мне было плевать. За карту мне предстояло платить пять лет, по две тысячи в месяц. Я подумал, что если даже меня уволят с работы, и мне нечем будет платить, им нечего будет с меня взять – я сирота, вырос в детдоме, и родственников у меня нет, и ничего нет. С женой мы прожили три года, но я почти не жалел о том, что она ушла – уже год мы жили разной жизнью: она делала то, что она хотела, а я – то что должен был делать, так как мне не оставалось ничего другого. С работы я приходил домой, и все вечера проводил дома, перед телевизором, пока она пропадала, неизвестно с кем и где. Я человек не очень общительный, и друзей у меня нет, а коллеги по работе находили мою компанию обременительной и скучной. В детдоме, были, конечно, но я ничего не знаю о них – когда мне исполнилось восемнадцать, мне выдали справку об окончании школьной программы в одиннадцать классов, и устроили на бесплатные курсы подготовки менеджеров, а потом -  на работу. Обещали дать квартиру, но какого черта – если бы каждому детдомовцу выдавали квартиру – куда делись бы семьи с родителями? Начальство снисходительно относилось к моим провалам, но потом, помаленьку-потихоньку, все вошло в нормальное русло. Иногда, конечно, когда на работе были вечеринки, я принимал в них участие, но мне всегда было скучно, и я уходил раньше всех, дома готовил еду – я не говорил, что моя жена отвратительно готовила? Я вернулся в квартиру, ставшую моим домом на последние два года. В раковине была куча грязной посуды, на кровати – скомканные одеяло и простыни. Холодные как лед, они пахли чужими телами.  В тот вечер, несмотря на поздний час – время уже перевалило за полночь, меня почему-то потянуло на улицу – обычно я ложусь спать рано, но мысли оставаться в этой пустой и унылой квартире, ложиться на эту кровать, были невыносимы. Я снял с вешалки куртку, и, проверив, на месте ли ключи, вышел из подъезда. На улице было тепло, ярко светили фонари, по улицам проносились машины, витрины баров, магазинов и казино светились маняще голубым светом. Я думал, чем заняться – можно было пойти в бар и надраться, если повезет, снять какую-нибудь бабенку, чтобы скрасить одиночество, или поплакаться в жилетку; или пойти в казино – благо, деньги у меня были – около восьмисот долларов комиссионных, и пятьдесят тысяч рублей на кредитке. Но я не сделал ни того, ни другого – баров я избегал, раньше потому, что боялся получить по морде от следующего из завсегдатаев, которому не понравиться моя физиономия, а теперь  мне там было скучно – смотреть на лица незнакомых людей, имеющих в жизни то, о чем я мечтал когда-то: семью, друзей, хорошую работу, размеренную жизнь, с пикниками и попойками по выходным, и которые воспринимают все это великое счастье, как нечто, само собой разумеющееся – как пятьдесят граммов хорошего коньяка, налитых барменом за пятьсот рублей.  К тому же, я не пью ничего, кроме пива. Мысли о казино я тоже отверг – деньги мне сейчас были слишком нужны, чтобы я мог с ними так запросто расстаться. Я купил в ларьке бутылку пива, и зашагал по ночному проспекту, просто, куда глаза глядят. Я шел, обходя лужи, в которых тонуло дрожащее пламя фонарей, любовался искрящимся, мокрым асфальтом, а теплый ветерок дул мне в лицо. Я был один во всем мире, и я был свободен. Сначала в голову мне пришла заманчивая мысль -  купить билет на вокзале, и отправиться, куда глаза глядят, но размышления о том, что завтра на работу, что в раковине, на кухне, куча грязной посуды, а главное, что я не выключил в ванной свет, остановили меня. Теперь, когда я думаю об этом, мне становиться смешно. Правда, забавно: я хотел все бросить, уехать черте-куда, а меня остановила грязная посуда и горящая лампочка в ванной. Я шел дальше, размышляя о своей унылой, никчемной, и бессмысленной жизни, и, проходя мимо железнодорожного моста через реку, подумал, что хорошо было бы прыгнуть с моста вниз, и, пролетев двенацать метров, окунуться в холодную, пахнущую нефтью, воду, в которой растворялось марево городских огней, и покончить со всем этим. Я остановился, но что-то внутри подтолкнуло  меня, и я пошел дальше, швырнув в воду лишь пустую пивную бутылку. Чем дальше я шел, тем больше запахи большого города отступали, уступая аромату сожженной листвы, и темного, налитого влагой, красноватого в свете далеких, городских огней, неба. Почему-то запах осени ассоциировался у меня именно с запахом жженой листвы – а сожжение желтых листьев разве не есть уничтожение осени? Теперь мне так кажется. Словно ритуальный костер, на котором, приговоренные инквизицией жизни, горят несбывшиеся мечты, а те, которым не суждено сбыться, лишь скорбно ждут своей очереди… Мне всегда казалось, что красноватое небо осенью по вечерам – это следствие сожженной листвы, вы не находите? Большие дома, казино, и широкие улицы, уступили место узеньким улочкам, старым пятиэтажкам, в которых кое-где светились окна; вскоре и они пропали – я ступал в рабочие кварталы – вдалеке слышались гудки заводов, дрожали огни, пахло теплыми опилками и смолой; штабелями громоздились бревна, за ними, по трассе, выходящей из города, проезжали немногочисленные автомобили, а я все шел и шел дальше, не понимая, куда и зачем. Теперь я знаю, что шел к ней, что сама судьба позвала меня тем унылым, осенним вечером. В конце узенькой, грязной, с треснутым асфальтом, местами покрытом выбоинами, засыпанными щебнем, улочки, я увидел группу парней, человек пять – они стояли возле входа в подвал пятиэтажки, из которого гремела музыка. Заметив их, я перешел на другую сторону, но было поздно – они увидели меня, и зашагали навстречу. Сначала я хотел попробовать убежать, но они наверняка догнали бы меня. Тогда я подумал, что все, что у меня есть, лежит во внутреннем кармане куртки. К тому же, в этом месяце нужно платить хозяйке квартиры, иначе я останусь на улице. Положение было безнадежным, но все-таки что-то сохранялось – это был мост через реку. Панорама, на фоне черноты. Просто тьма. Все, что тогда у меня оставалось. Если я лишусь денег, то мне придется прыгнуть с него. Как ни странно, успокоившись этой мыслью, я остановился и приготовился встретиться с ними. Поравнявшись со мной, они остановились, обступив меня, знаете, лысые все, плечистые, как на подбор. В горле у меня пересохло.
- Дай-ка закурить, - произнес один из них, видимо, авторитет – он был повыше ростом, в красной бейсболке, и держал в руке початую бутылку дешевой водки.
- У меня нет, я не курю, - ответил я, но понимал, что на этом они не остановятся. Где-то во тьме протяжно замяукал бродячий кот.
- Какого хрена ты ходишь по нашему району, да еще и без сигарет! Тебе что, падла, жить надоело? – он угрожающе поднес бутылку к моему лицу, и я понял, что он не шутит.
- Ну-ка, ребята, вытряхните его карманы, - скомандовал верзила в потертых джинсах, отхлебнул водки из горлышка, и приблизил свое лицо к моему. От него жутко разило перегаром.
- Молись, чтобы мои ребята нашли у тебя деньги. Не-то, приятель, не дойти тебе до дома, и не ходить больше по чужим улицам.
- Послушайте, - начал я, - если вы хотите, чтобы я ушел, я так и сделаю, и честно, больше никогда не вернусь сюда. Отпустите меня, пожалуйста, - против воли голос мой задрожал.
Я не помню, но, наверное, я заплакал тогда, больше от обиды на свою сраную, сволочную жизнь, подбрасывающую мне сюрприз за сюрпризом, и готовую снять с меня последние штаны, чем на этих ребят, промышляющих воровством и грабежами, у которых, в конечном итоге, жизнь не слаще моей. Но я не мог позволить им отобрать у меня деньги, поэтому приготовился к драке. В детдоме я дрался постоянно, просто такова была там жизнь, но нельзя сказать, что я был доволен, разбивая кому-то нос – я ненавидел это занятие, и боялся драться, избегая драки любым доступным мне способом, даже если приходилось терпеть унижение, но не тогда, когда речь заходила о физическом выживании, и, когда меня к этому вынуждали, у меня неплохо получалось, не всегда, конечно. Вот и теперь, я стоял, посреди грязной, мокрой улочки, сжав зубы и кулаки так, что свело челюсти, и заболели костяшки пальцев, а они стояли около меня и смеялись надо мной, моими слезами, моим жалким видом, упиваясь своей кратковременной властью надо мной…
Первым, кто подошел ко мне, был невысокого роста подросток, лет пятнадцати. Он был самым младшим в этой своре, и хотел проявить себя, таким образом, повысив свой статус. Я ударил его по уху. Он упал, и присев на асфальте, видимо, не понимая, что произошло, и как такое ничтожество, как я, посмело ударить его. В следующую секунду все они молниеносно набросились на меня, и сбили с ног. Пока я долетел до земли, я, по крайней мере, насчитал пять ударов по лицу, и около десятка по телу. Они били жестко, остервенело колотя меня в туловище тяжелыми ботинками, а я одной рукой закрывал голову, а другой держался за внутренний карман куртки, понимая, конечно, что как только отключусь, они обыщут меня, и заберут деньги. Удары в туловище ослабели, а в голову, наоборот, стали увесистее, и целенаправленнее. Я предпринял неуклюжую попытку встать, убрал руку от головы, и тут заметил, что их главарь, отойдя от меня на пол-шага, подпрыгнул, и в следующее мгновение он всем весом обрушился мне на лицо. Каблук его ботинка уперся мне в нос, и, прежде, чем моя голова, придавленная тяжестью его тела, опустилась на асфальт, я услышал треск костей черепа. Застонав, я отключился, успев почувствовать, как кто-то стаскивает с моей руки обручальное кольцо. Не могу сказать, сколько времени я провел без сознания, валяясь в луже, в темном углу кривой, безымянной улочки. Мало – помалу, ощущения начали возвращаться ко мне, чему я нисколько не обрадовался – понимаете, сколько себя помню, я очень любил спать, ведь во сне все не так, как наяву, и, просыпался я каждый раз с мукой, которую, наверняка, испытывает младенец, приходящий в этот мир под вопли своей матери. Вот и теперь, возвращение к реальности было неприятным, но необходимым, как горький дым от окурка, подобранного на улице, когда очень хочется курить, но нет ни копейки  денег, и вы стесняетесь спросить у прохожих; но то, что я увидел, рассеяло как табачный дым все, что мне ненавистно в этом мире: это были ее глаза. Это были глаза матери, которой у меня никогда не было; это были глаза, прекраснейшие глаза девушки, которая любит вас больше жизни, любит за то, кем вы являетесь, пусть даже если это такой неудачник, как я. И я осознал еще одну вещь: она только для таких, как я – только для одиноких. Но каждый мужчина знает ее, я уверен. Каждый видел ее хотя бы раз – поздно вечером, в безлюдном парке, или ночью, на одинокой автобусной остановке, или в вагоне пустой электрички. Вы знаете ее, вы проходили мимо нее тысячу раз – но вы не обратили на нее никакого внимания, как никому никогда не было дела  до таких, как я. В ее глазах было что-то родное: уютный дымок из трубы, когда на улице жесточайший мороз парализует руки и ноги; это был прекрасный оазис посреди жуткой, тысячемильной, раскаленной пустыни. Она стала для меня всем, и, открыв глаза, я знал, что отныне каждый мой вздох, каждый взгляд, каждое слово безвозвратно принадлежат ей, даже если она прогонит меня, как шелудивого пса, я стану прятаться в подворотнях, но не отойду от нее ни на шаг, как если бы от этого зависела моя жизнь. Одновременно внутри меня раздался голос: это был голос менеджера по продажам дорогих иномарок, в которого я превращался каждый день на восемь часов моей вялой, и никому не нужной в этом мире, жизни: «Ты пропал», сказал он, и, завопив, умер. Эти глаза обжигали, и одновременно обдавали жутким холодом, и как только я заглянул в них, я понял, что попал в рабство, но уже было поздно что-то менять. По мимолетной искорке, промелькнувшей в них, я догадался, что и она поняла это. Моя голова, ребра, и все части моего тела жутко болели, ныли отбитые почки, от боли в груди перехватывало дыхание, но, превозмогая боль, я поднялся на ноги. Мои руки окоченели от холода – мокрые и липкие, они были покрыты сгустками крови. Тыльной стороной ладони я провел по лицу – крови не было. Вспомнив о деньгах, я лихорадочно сунул руку в карман – Слава Богу, деньги, и кредитка были на месте. Она стояла полушаге от меня, такая прекрасная в свете треснувшего фонаря, словно произведения античных скульпторов, и наблюдала за моими действиями. Только сейчас я заметил, что на ней только голубое, летнее платье.
- Вам холодно? – спросил я, шагнув к ней, но вместо ответа она положила руки мне на плечи. Все слова и мысли исчезли, как только я вновь посмотрел в ее бездонные, синие глаза, в которых над безмолвными, бескрайними равнинами ледяных айсбергов сверкали синие молнии. В ее взгляде я почувствовал, что она знает меня, знает всю мою жизнь, каждую ее минуту,  редкие, крошечные побеги счастья, задушенные горечью разочарований и всепоглощающим, бесконечным, как Вселенная, одиночеством. Знает, и жалеет меня, и еще ждет, чего-то ждет от меня. «Дай мне попробовать», - говорил ее взгляд, - «дай мне попробовать, и, увидишь, у меня получится». «Мне так холодно, а ты одинок, впусти меня, и мы будем вдвоем, а вдвоем ведь лучше, правда?» Да, - отвечал я взглядом, - да, конечно. Ее руки обжигали холодом мои плечи даже через кожаную куртку и свитер. Она поцеловала меня, в моей голове раздалась яркая, белая вспышка, погасив боль. Остался только холод, арктический холод, распространившийся по частям моего тела, и заморозив их. Мои кости превратились в равнодушный, сверкающий, синий лед, вечный, как холод космоса. Все вдруг стало безразличным, и незначительным. Я чувствовал себя голым, как будто на мне было надето только одно летнее, голубое платье… 
…Я очнулся, хотя, точнее было бы сказать – обнаружил себя в собственной квартире, лежащим на диване, в одежде. Чувствовал я себя скверно – болела голова, все кости и мышцы моего тела ныли – как будто меня переехал асфальтовый каток. Но было что-то еще, что-то в душе, что-то мерзкое, не знаю, как объяснить, но как будто меня использовали, словно костюм. Борясь с ломотой в костях, я сел на кровати, пытаясь восстановить в памяти прошедшую ночь – через тяжелые, коричневые шторы в окна проникали солнечные пыльные лучи, но я понятия не имел, сколько времени, а также отбросил тот факт, что наверняка, проспал на работу – настолько паршиво я себя чувствовал. Я лихорадочно пытался слепить обрывки воспоминаний в одно целое, но не мог – все обрывалось на том месте, где, очнувшись, я увидел ее. Я пытался вспомнить ее лицо, и не мог, хотя ее образ намертво впечатался в мою душу – она была символом моей одинокой жизни – беззащитная, в тоненьком голубом платье, стоявшая посреди холодной, грязной, кривой улочки, и никому, целому миру, до нее не было никакого дела. Кое-как я встал с кровати, вошел в ванную, и только сейчас, в свете лампочки, которую я не выключил с вечера, я увидел, что руки мои, и куртка, покрыты коростами запекшейся крови. Крутанув кран, я подставил под ледяную струю руки, лихорадочно пытаясь смыть кровь, сгустки которой, размокнув, бордовым потоком устремились в раковину. Крови было много, кровь была на руках, на куртке, на моей голове и шее. Взглянув на багровые струи воды, стекавшие в раковину, я задрожал – я понял, что кровь не принадлежит мне. Как только я понял это, мне стало страшно. Я подставил лицо под струю ледяной воды, почувствовал, как оно онемело, и ощущение этого напомнило мне об ощущении невероятного холода, которое я испытал, когда она посмотрела на меня. Вспышкой в больной голове пронеслось воспоминание, когда ее губы коснулись моих, тогда я ни в чем не был уверен, но теперь помню, что ее губы были холодны, как лед, и что эти губы вдохнули в меня волну нестерпимого, могильного холода, которую я чувствую до сих пор. Я посмотрел в зеркало, и увидел, что кожа на моем лице гладкая, хотя я знал, что не брился уже несколько дней. Щетина, мягкая, и клочковатая, покрывавшая его днем ранее, теперь исчезла…
…Он слушал рассказ этого странного заключенного, и с каждым его словом в нем нарастало беспокойство – его рассказ был слишком гротескным, и, в то же время -  реальным – он подумал о себе – насколько он далек от понимания проблем, и жизни таких людей, как этот заключенный. Но самое главное – он видел, что заключенный ему не врет. На лице его застыла маска страдания, когда он говорил о таинственной девушке, и из уголков глаз его катились слезы. Почему-то он вспомнил самого себя, когда расставался с женой – он по-прежнему очень любил ее, но не знал, что сделать, чтобы его чувства к ней были взаимными. Сердцу не прикажешь, сказал кто-то, и этот кто-то был абсолютно прав. Можно сколь угодно разыгрывать ложь, но тот, кто любит, всегда чувствует ее какой-то внутренней антенной – как мать, просыпающаяся среди ночи от боли в сердце, когда с ее сыном случилась беда. Он вдруг осознал, под мягкий, приглушенный голос арестованного, что мысли о самоубийстве появились гораздо раньше, что все это время они скрывались где-то во тьме подсознания, а у него просто не было времени в ритме своей благообразной, прилизанной жизни, отдернуть темную портьеру и заглянуть вглубь себя. Теперь, под мерный, монотонный рассказ Снегирева, он заглянул туда, и не удивился тому, что увидел – скалящейся гримасой смерти с проклятого плаката, висящего на стене в комнате квартиры, из которой она только что уехала, собрав вещи, свои, и дочери. Он приказывал себе собраться, и, что называется, быть мужиком, но через час после ее ухода у него кончились сигареты, и вместе с ними он прихватил из магазина бутылку виски. Он говорил себе, наливая первую стопку, что надо быть сильным, что много на свете баб, но это не помогало. Стопки, доверху наполненные светло-чайного цвета, жидкостью, сменяли друг друга очень быстро. С содроганием он вспомнил, как плакал тогда, осушив бутылку; как разговаривал с собственным отражением в зеркале; как, напившись в одиночку, в гулкой, пустой квартире, орал какую-то залихватскую песню, давясь слезами, и катаясь по полу – слава Богу, что он сдал табельное оружие, иначе, не задумываясь, пустил бы себе пулю в голову. Проклятый плакат приглашающе ухмылялся ему со стены, оклеенной дорогими обоями. Человек на плакате дико хохотал над ним, заправски вертя «макаровым», словно ковбой из дешевого вестерна. Смотреть в его лицо не было сил: это же ты, пиджачок, да, ты, смотри на меня, она ушла, и никого нет, а я здесь, и всегда буду с тобой, буду смотреть на тебя, когда придет темнота, не опускай глаза, смотри на меня…. Он с трудом дополз до выключателя, словно это было его первое восхождение на Эльбрус, когда, казалось, до вершины можно было дотянуться указательным пальцем, (давай же, давай малыш, только не останавливайся, это был словно ее голос, в постели, когда они занимались любовью,) но не было сил даже шевельнуться: ощупал дрожащей рукой плинтус, плотно закрыв глаза – больше всего он боялся, что человек выпрыгнет из плаката, светящегося в темноте адским пламенем, и заставит его смотреть. Смотреть, как невидимый убийца кромсает тела своих беспомощных жертв; смотреть, как они кричат, взывая к нему о помощи; смотреть, как хозяин дворового киоска трахает его жену на его брачном ложе, когда он уходит в ночную смену, как она стонет, извиваясь под ним; смотреть на все зло, происходящее на этой планете в эту минуту; но больше всего он боялся взглянуть в его глаза, и увидеть в его лице собственного клона, квинтэссенцию зла, вобранного им за всю его жизнь, и безнадежно застрявшую в его подсознании, а главное, он боялся узнать в нем самого себя цветы, братец, совсем не те, что ты дарил ей тем июньским деньком, на крыльце, совсем не те, но похожи на них…. Он включил свет, и плакат исчез – теперь это был всего лишь календарь, с изображением дружелюбной, кудрявой болонки, на фоне городского парка. С тех пор он, ложась спать, всегда оставлял свет, хотя бы ночник, потому что, погружаясь во тьму, он никогда более не чувствовал себя в одиночестве…
…- Она появилась тогда, когда лунный свет начал проникать через окно, выходящее на оживленную улицу, моей квартиры, на третьем этаже хрущевки. Машины мчались по асфальту, рыча моторами, и приглушенно гремели басами, и звуки эти помогали мне не чувствовать себя столь одиноким. Лунный свет, словно жалюзи, причудливыми рейками лежал на белой стене, а я все сидел на диване, на котором очнулся, в одежде, и не думал ни о чем. Знаете, когда вы задаете вопрос: почему все так хреново, и почему вы такой, какой вы есть, когда в жизни у вас настает период переосмысления всего, что вы сделали, и что должны были сделать, когда мозг слишком долго лихорадочно ищет выход из сложившейся, невыносимой для вас, жизненной ситуации, и очень долго не может его найти, когда он сдается, с вами происходит именно это – вы просто сидите, и не думаете ни о чем. Личность ваша растворяется, как кусок сахара в кружке кофе. Вы просто сидите, и ничего не происходит. Это может длиться годами, поверьте мне, уж я то знаю. Просто этакое добровольное самоубийство, без уничтожения физической оболочки. Но пока существует что-то способное заставить вас снова надеть маску живого человека, и покинуть эту вечную, манящую безмятежностью, пустоту, пусть на короткое время, вы живой. Ее появление вывело меня из этого состояния, в которое я погрузился впервые. Она просто сидела на кровати, напротив меня, на той самой кровати, на которой еще сутки назад я безмятежно спал со своей женой, на светло-розовых  простынях, которые сейчас были скомканы, и сохранили слабый запах ее тела, и еще чей-то, но уж точно, не мой. Она смотрела на меня, зябкий лунный свет покоился на ее плечах, волосы ее, прямые, черные, как уголь, отливали фиолетовым; свисали вниз тяжелыми прядями с бледного, чистого лба. Впрочем, я не помню, как она оказалась в моей квартире, быть может, всему виной этот тревожащий, осенний свет луны, из которого она, казалось, была соткана, а может, я сам открыл окна, двери, впустил ее – я не помню. Знаю только, что ждал ее, ждал с невыразимым томлением в груди, как влюбленный свидания, или как наркоман ждет очередной дозы дурмана, которая вновь вернет чувства, и, как старый приятель, хлопнет по плечу, сказав, что есть ради чего еще жить, и к чему стремиться. Ее глаза, полные холодного безмолвия вечности, полные жаркой, песчаной бури, вновь оказались напротив моих. Я ждал, я жаждал. Она тянула, а я умолял. И вот – я раб, она – госпожа. Я –  всего лишь тело, она – сущность. Все повторилось – лед и огонь. Во рту стало горько, появился вкус крови. Я желал, я хотел ее, хотел больше, чем кого-либо, когда-либо в моей жизни, но  боль сводила меня с ума. Я чувствовал, как меня покидает жизнь. Не было сил держаться, и тело мое обмякло, я повалился вперед, уперевшись головой во что-то твердое. Взвизгнули шины, раздался жуткий грохот, как мне показалось, грохот сталкивающихся айсбергов, который вновь сменило равнодушное, вечное безмолвие ледяных равнин…
…Шум проносящихся мимо автомобилей вновь привел меня в чувство. Осмотревшись, я понял, что сижу на скамейке у входа в городской парк. Я был мокрый, промок с ног до головы, видимо, я уснул здесь еще ночью, хотя, как я оказался среди ночи в городском парке, за несколько кварталов от моего дома, я не помню. Было жутко холодно, от дыхания шел пар. Ранние прохожие кутаясь, и вжимая подбородки в воротники плащей и пальто от пронизывающего, промозглого ветра, равнодушно окидывали меня взглядом, как бездомную дворнягу. Смутные воспоминания, как отголоски ночных кошмаров проносились в голове – кровь, только, кровь, и никчемная, загубленная жизнь, - моя, - почему-то с тоской подумалось мне. На скамейке лежала свернутая, намокшая, тяжелая газета – дождь испортил ее, но шрифт можно было прочесть – она была открыта на рубрике – тревожная хроника. Я взял ее в ладони – холодную и раскисшую, как кусок забытой в холодильнике, испорченной пиццы. Пробежав ее глазами, я наткнулся на фотографию верзилы в красной бейсболке – почему-то лицо его показалось мне знакомым. Я прочел статью – в ней говорилось, что в рабочем квартале, на окраине города, обнаружены обезображенные тела пятерых подростков, промышляющих грабежами, с явными признаками насильственной смерти. Все они оказались сбежавшими из детдома, около двух месяцев назад. Некоторые – судимы, и приговорены к условным срокам за воровство магнитол, из автомобилей, и хулиганство. На расплывшейся, черно-белой фотографии их тела были свалены в кучу возле коллектора сточных вод, на фоне трубы, извергающей нечистоты. Я узнал подростка на фотографии – им оказался предводитель той банды, которая напала на меня в переулке. Его физиономия, покрытая угрями, возникла у меня перед глазами: «Ну-ка, ребята, вытряхните его карманы», - говорил он, жестикулируя початой бутылкой водки. Отбросив газету, я встал с лавки, и, шатаясь, принимая порывы ледяного ветра холодной мокрой кожей, побрел по тротуару. Это был самый жуткий день в моей жизни – я замерзал, пробирался по узким переулкам, сторонясь прохожих, милиции, и шумных улиц. Очень хотелось есть, руки и ноги болели от холода, и совсем окоченели – как я ни старался, я не мог заставить себя не стучать зубами, но самое главное – я не знал, куда идти, а спросить у прохожих я боялся. Несколько раз, в подворотнях ко мне приставали бомжи, принимая за своего, и предлагая мне помощь – выпить или зайти в какой-нибудь подвал, погреться, но я, стремглав, убегал от них – их я боялся не меньше, чем злобных собак, рвущих зубами пакет с мусором Я теперь боялся всего – скрипа проржавевших петель обшарпанной двери подъезда в покосившемся переулке; лай бродячих собак, у переполненных мусорных баков сводил меня с ума, я боялся гудков автомобилей, шума их колес по мокрому асфальту, боялся собственной тени. Наконец, когда солнце заваливалось за крыши пятиэтажек, я узнал этот район – я проходил мимо каждый раз, отправляясь утром на работу. Вскоре я уже стоял напротив двери своей квартиры, и боролся с ключом, никак не желавшим лезть в замочную скважину – посиневшие пальцы отказывались мне служить. Наконец, совладав с замком, я открыл дверь. В ноздри тут же ударил резкий запах нечистот. Сдерживая рвоту, я открыл дверь туалета – унитаз, по-видимому, засорился, и был наполнен булькающей, отвратительной жижей – этой вонью канализации пропахла вся квартира. На полках, уставленных фотографиями и безделушками, собранными за период моего скоротечного брака, лежала пыль. Кровать так и оставалась разобранной, возле нее валялись мои вещи – в общем, был полнейший бардак, но, самое главное, к вони канализации в спертом, пыльном воздухе квартиры примешивалось что-то еще – приторный, отвратительный запах крови и смерти. В ванной я обнаружил новую партию собственной одежды, испачканную кровью – кровь была на синей рубашке, которую когда-то мне подарила моя жена – черт, я до сих пор не могу вспомнить, как ее зовут; кровь на брюках, и ветровке; сама белоснежная эмаль ванны была покрыта бурыми, засохшими струйками, образовавшими внизу, под ворохом одежды, крупное, коричневое пятно. Я взял с полки баллончик с дешевым освежителем воздуха, и выбрызгал его весь. Вонь не притупилась, лишь смешавшись с запахом пихты – отвратительное сочетание. Я вышел из ванны и сел на диван, обхватив голову руками -  я пытался понять, что же со мной происходит, и не мог. Однако паники, наверняка охватившей любого другого человека, оказавшегося бы на моем месте, не было – было какое-то скверное, мерзкое спокойствие, чувство, что надо еще подождать, но – чего, я не знал, но догадывался – я желал ее прихода, желал еще раз испытать это удивительное чувство, когда она смотрит в мои глаза, ледяную безмятежность, когда уносятся прочь все мысли и чувства, а ты только созерцаешь безмолвие. За окном солнце утопало в красноте, сочившейся сквозь черные на фоне заката, голые верхушки тополей, проносились машины в облаке водяной пыли, и я заставил себя отдалить ее появление – включил свет во всех комнатах. Включил телевизор, однако он мне тут же надоел, и я его выключил – никак не мог разобрать, о чем там спорили два человека в костюмах – мне казалось, что они говорят на незнакомом мне языке. Я убрал кровать, скомкав смятые простыни, и бросив их в угол. Вскоре вечер превратился в ночь, но она не приходила. Свет горел во всех комнатах, и  от него мне было жарко – я оплывал потом. Чувство ожидания чего-то волшебного сменилось беспокойством, тревогой, а позже, когда на часах было десять вечера, страхом. Я теперь жутко боялся увидеть ее в одном из темных уголков, боялся ее напоенных ледяным электричеством, всевидящих глаз. Я больше не хотел ее ждать, ее видеть, и понимал, что она знает это – я ощущал в воздухе ее безмолвную ярость. Сразу после этого на меня обрушилась усталость – руки и ноги наливались свинцом, и страшно захотелось есть. На кухне, в хлебнице, я обнаружил подплесневший сбоку, батон хлеба, вынул из пустого холодильника банку желтого майонеза, и, отламывая большие куски, опускал их в банку, давясь, засовывал в рот. Батон имел землистый вкус, но другой еды у меня не было, а главное, я вновь почувствовал себя прежним. Странные ночные происшествия отошли на второй план, я строил планы, как явлюсь завтра в автосалон, и скажу, что сильно заболел, сообщу, что у меня расстроился брак, и уверен, меня не уволят. Через полчаса у меня поднялась температура. Я забился в угол дивана, поджав под себя ноги в мокрых носках, укутался старым, в прорехах, ватным одеялом, и со страхом смотрел в окно, залитое тьмой. Я видел в нем свое отражение – бледное, с черными провалами под глазами, лицо смотрело на меня. Я изнывал от жары, и трясся от холода, но более всего меня терзало чувство, что мне необходимо покинуть квартиру, выйти на улицу, чтобы темнота ночи спрятала меня от беспощадного электрического света, мне хотелось слиться с темнотой, стать ее неотъемлемой частью, и быть, быть везде, видеть все и всех, но никто не заметит моего присутствия. Потому что они вскоре перестанут смотреть. Я закрою все глаза, которые могут меня увидеть. Я теперь думаю о том, что я сделал, или мы сделали – но они никогда не поверят, что она была со мной, вернее – я был с ней, потому не сказал им об этом, думаю, почему, когда наводнение уносит сотни жизней, когда ураганы сметают с лица земли целые города – все говорят – так случилось, и ничего уже нельзя поделать – у природы нет действительных целей убийства. Я думал, что не было и у нее, но я ошибся – она мстила, я понимал это, я ощущал ее ярость, вскипающую в моей груди белой волной расплавленного металла. Она пришла ко мне в тот вечер – просто, когда я не выдержал духоты, и открыл окно, в квартире тут же погас свет - она появилась – бледная, дрожащая. Она сказала, что если я захочу, она позволит мне посмотреть, и она сдержала слово. Я смотрел, но руки мои, залитые кровью, не принадлежали мне – их словно кололо иголками, а глаза мои не могли закрыться – мои руки – это ее руки, а глаза – ее глаза. Утром, когда я вновь очнулся на своей постели, и в который раз сгреб с кровати окровавленные простыни, снял заскорузлую одежду, и бросил их в ванную, я увидел ее в зеркале – она уже была мной. Тогда я сам позвонил в милицию, и уже через час писал явку с повинной в кабинете следователя, а тот услужливо напоминал мне о тех подробностях, что я не знал – выходило, что за одну ночь я совершил 5 зверских убийств, не считая тех просто так, без всяких на то причин. Просто, жил, жил, и свихнулся. Я пришел сам, потому что знал, что, как только стемнеет, она вернется, чтобы стать мной. Здесь она не приходит ко мне, но каждый вечер я жду ее, изнывая, жду, когда она появится, и посмотрит в мои глаза – во сне я вижу ее, и она жалеет меня, но говорит, что все устроит, что я просто должен еще подожать.» – Он вдруг резко встал с деревянных нар, и подошел к Борисову, который вздрогнул от неожиданности:
- Вы одиноки, ведь так? Конечно, не так беспросветно, как я, но все ж, одиноки? Тогда берегитесь ее, берегитесь ее, и темноты, потому что они – вместе, как раньше были вместе со мной – она и ночь – мои лучшие подруги, которые теперь бросили меня. Она больше не приходит, а здесь никогда не бывает по-настоящему темно, - Снегирев болезненным взглядом окинул камеру, с ненавистью взглянув на мутный плафон. Я хочу смерти, зову ее, но мои стражники зорко следят за мной. Вдруг его взгляд загорелся надеждой, сдавив потными ладонями плечи адвоката он затряс его, и горячо зашептал:
- Веревку, мне нужна веревка, хотя бы тонкая, шнурок, любая, дайте мне, или нож, маленький, перочинный, вы принесете мне нож? Они следят за мной, но вас ведь не обыскивают, умоляю вас, пожалуйста. -  Борисов отшатнулся, пытаясь отнять от себя его руки, и бумажник выскользнул из кармана его пальто.  Заключенный в отчаянье опустился на колени, заломив руки. Вдруг взгляд его наткнулся на оброненный адвокатом бумажник – отделение для визиток украшала фотография дочери Борисова. Заключенный обхватил голову руками и закричал, пытаясь дотянуться до бумажника, в следующую секунду ловко подхваченного адвокатом с холодного цементного пола:
- Она, это она!! Вы знали ее, вы, дьявол, вы с ней заодно! Резко поднявшись на ноги, заключенный схватил табурет, на котором минуту назад сидел Борисов, и взяв его за ножку, бросился к нему, явно целя в голову. Борисов попятился к двери, которая вдруг неожиданно открылась, и дежурный, бегло, но проницательно посмотрев на заключенного, который тут же опустил табурет, потом на адвоката, произнес:
- Встреча окончена.
Сопровождаемый дежурным, он шел по коридору и думал о том, что Снегирев абсолютно сумасшедший. Однако, как опытный адвокат, он знал, что судебный психиатр признает его вменяемым, в случае, конечно, если тот сможет отбыть в колонии хотя бы несколько месяцев из пожизненного, не покончив жизнь суицидом – слишком тяжелы были обвинения, а улики не оставляют сомнений. Он знал, что совершить самоубийство в колонии для осужденных пожизненно, на диком северном острове, невозможно, поэтому, скорее всего, Снегирев угаснет сам – в слишком печальном состоянии его рассудок, и без необходимых лекарств он просто умрет. Борисов не сомневался в том, что так и будет – следователи, пользуясь состоянием Снегирева, наверняка навешают на него всех своих «глухарей», и надиктуют ему протоколы, благо, тот совершенно безумен, но что-то в его рассказе не давало ему покоя – среди уродливой, причудливой картины безумия, несомненно, была спрятана истина – но вот в чем она – он не мог разобрать. Он сунул руку в карман, и, нащупав в нем свой диктофон, с досадой хлопнул себя по лбу – он не включил его, как последний дилетант, забыл его включить! На улице шел дождь, и Борисов был не на шутку встревожен. Перед тем, как их разговор закончился, заключенный посмотрел в его глаза, и Борисову показалось, что он читает его, как открытую книгу, случайно забытую на столе – неприятное ощущение – мурашки забегали по коже. Закутавшись в плащ, он направился к машине, ежась от пронизывающего ветра и дождя. Всецело погруженный в себя, он заметил этих двоих лишь тогда, когда наступил в грязную лужу…
…Лежа на асфальте, некоторое время он словно смотрел на себя со стороны, впервые за всю свою жизнь, потеряв сознание, он был вне темного чулана. Это сопровождалось ощущением полета, и еще чем-то светлым, чем наполнилась в то скоротечное мгновение его душа – невероятное ощущение путника, сбросившего с плеч непосильную ношу, и припавшего к прохладному, неиссякаемому источнику живительной влаги. Все стало вдруг мимолетным, и незначительным. Улыбаясь, он как на киноленте, просматривал жизни людей, совсем незнакомых, с момента рождения, и до мгновения, когда их веки уже не размыкались, а у гробов плакали родственники. Он знал все – он грустно улыбался их горю – а деревья зеленели и опадали каждую секунду, и каждую секунду у кого-то прибавлялись морщинки, рождались и умирали дети, седели волосы, как острые, заоблачные вершины гор. Он был вне всего, и все было вне его. Однако в мгновение все начало меняться – перемены пришли вместе с неприятным, полузабытым чувством, которое выплыло, как ему показалось, из глубины столетий – этим чувством была боль. Лишь мимолетная вспышка, от которой едва померк свет впереди. Он моргнул, и вот – перед ним вся его жизнь. Его зрачки под плотно закрытыми веками лихорадочно двигались – ему как будто давали посмотреть кино, в котором он исполнял главную роль. Как это много – прожить тридцать девять лет, почти вечность, и ничтожно мало, почти ничего…
- Ничего не было, - говорил чей-то голос, подростковый голос, похожий на голос Снегирева.
- Ты все придумал, но все уже прошло. Снова короткая вспышка – на этот раз вспышка памяти, и боли. Жуткий холод, он промок, с ног до головы, мокрая лавка и газета возле городского парка. В газете – расплывшаяся от дождя фотография его дочери, в рубрике – происшествия. Чья-то загубленная, никому не нужная жизнь, - моя, - почему-то подумалось ему. И горе, всепоглощающее, окончательное горе утраты – его дочь.  Эта темнота открыла то, что было за занавесом. То, что он забывал, погружаясь в алкогольный и наркотический мрак, и просыпаясь утром с мучительной болью в голове, и сухостью во рту, он, стоя перед зеркалом, завязывает галстук. Черт, не забыть бы перед уходом полить цветы…вспоминает он. СОВСЕМ НЕ ТЕ ЦВЕТЫ…Он начал задыхаться, и стремительно летел вниз, прочь от спасительного, раздевающего донага света, во тьму сомнений, где можно было хотя бы укрыться. Из темноты выплыло лицо Снегирева. Он узнал это лицо – это был человек с плаката. Борисов заплакал, пытаясь сдерживаться, он до крови прикусил губу, но от этого лишь зарыдал еще сильнее.
- Видишь, я же говорил тебе, - произнес Снегирев, не размыкая сжатых в ниточку, бледных губ – карикатурное, размытое в принтере лицо его было серьезным.
- Меня нет, и никогда не было. А ты есть, и всегда был. Я не виноват, что она выбрала нас двоих – она только для одиноких, помнишь?
- Да, - ответил он, вспомнив ее глаза, также, не размыкая губ.
-  И мне жаль тебя, - лицо Снегирева плавало в темноте, и светилось, словно белый фонарь, но и его начала заливать темнота, пестрящая белыми, крошечными искорками… и тут открылась правда. ОН ЗАКРИЧАЛ БЫ, ЕСЛИ БЫ у НЕГО БЫЛО ГОРЛО – но – он был всего лишь сторонним наблюдателем, и в руке его был ржавый ключ. КЛЮЧ ОТ ЕГО ЧУЛАНА, который теперь открыт, выпуская на свет тайны, которые, как ему казалось, надежно запечатаны, настолько надежно, что давно было все забыто, похоронено, а что может быть более святым, чем то, что находится под могильной плитой? Черная, кишащая червями земля под могильной плитой была прямо таки напичкана ОБРАЗАМИ. Теми образами, которые благополучно стерлись из его памяти – вот, спальня, с желтыми обоями и нелепыми, в зеленую полоску, шторами… В ней жарко, чертовски жарко…и полосы на шторах уже не полосы, а стебли. На глазах наливающиеся стебли, вот-вот готовые увенчаться громадными, черно-красными бутонами. Его отец, с занесенным для удара кулаком – глаза пьяны, безумны, в уголках рта белый налет. Его мать сжалась в углу кровати, одной рукой обнимая его, другой закрывает лицо. Он на секунду чувствует ее запах – это запах семьи. Так пахнет материнская любовь. Он пытается сдержать слезы, рвущиеся из груди, когда рука его отца опускается ей на голову, и все же не может, сдается, и рыдания душат его, правая его ручонка(конечно, ручонка, ведь ему еще девять лет), тянется под матрас, где лежала сечка для капусты…острая, как бритва, которую он заранее приготовил…если его кулак коснется матери еще раз… Но он струсил, или ангел в его наполненных слезами глазах, знаете, если зажмурившись, посмотреть на свет, сделал жест крылом. Его рука замерла… И он лишь наблюдал, как поросшая завитками волос, могучая рука его отца, снова и снова опускается на ее голову, шею, а он просто сжав зубы и побледнев, широко раскрытыми глазами смотрел на него, а она лишь крепче обнимала его, губы ее жарко шептали в его ухо: ничего, ничего, сынок, совсем не больно, все пройдет, скоро он уснет… Он и вправду, насытившись, скоро засыпал, как огромное чудовище, на полу, и тогда он и его брат на цыпочках крались мимо него, боясь разбудить. Разбудить спящего дракона? Помилуй Боже. Вспышка… настолько яркая, что он едва не ослеп… Ему шестнадцать – тощий, высокий подросток, с цыплячьей грудью и огромными, серыми глазами. Он смотрит, как его брат с одноклассником, на кухне, пробует дерьмо, заключенное в шприц, лихорадочно работая кулаком. Игла уже касается его кожи, манит, поблескивая в неярком солнечном свете, проникающем в окно. На его ноге он почти отчетливо видит веревку, к другому концу которой привязан камень, летящий на дно бездонного, черного колодца, а его приятель улыбается, и улыбка эта уже оскал черепа, оскал отливает желтизной, червь выползает из пустой глазницы: – ну же, это здорово, приятель, попробуй. Игла проворно входит в плоть его брата, и в кухне начинается движение, которое не остановить никому, если только, Хвала Господу за его милости, не прилетит бомбардировщик Б 22 и не сбросит бесформенную штуковину, которая, воспарив гротескным грибом, уничтожит десятки тысяч узкоглазых, несчастных ублюдков, и эту кухню… Потому что ее уже заполонили стебли, оканчивающиеся черно-красными бутонами, плотоядно взиравшие в небо, но над ними не было ничего, кроме испещренного сетью трещин, потолка…Потому что, если этого не произойдет, потянутся бесконечные дни, напоенные ненавистью к тому, кто сотворил этот мир…потому что он отныне глух  ко всем существующим мантрам и молитвам. «Кто ты? Я есмь Алфа и Омега, Начало и Конец…» Что за шутник этот Господь, сотворивший Небо И землю? Похоже на ответ папочки, у которого нет денег на мороженое для сына, и он несет всякую чушь в оправдание… Летят дни, бесконечно скоротечные дни, пропитанные слезами и кровью, подушки, ненависть к существованию… Снова вспышка, на этот раз вызвавшая кровотечение из носа… душная казарма, шестеро здоровенных ублюдков… Он лежит на полу, сознание медленно возвращается в его голову, но тело отказывается повиноваться – по рукам и ногам пробегают разряды электричества, он почти видит синие, цвета молнии, прожилки, но все ж пытается встать, в который раз. Наконец, у него получается. Он лихорадочно окидывает взглядом заплеванный пол - ничего, чем можно было бы защититься. Один из них приближается к нему – накаченный, здоровенный ублюдок, лет на шесть старше его – в его руке изогнутая, железная кроватная дужка. Его лицо приближается к его, и он смотрит в его глаза, насквозь пропитанные безумием - в них ярятся и расцветают черно красные цветы, плотоядно протягивая в его сторону почти черные, но все еще красноватого оттенка, лепестки: он слышит его голос, но это голос его отца, когда его рука опускается на беспомощно вжавшуюся в угол, мать, эти глаза и этот голос, точь в точь как у его брата, когда тот, набросившись на него в наркотическом безумии, пытался нанести удар кухонным ножом, но промахнулся, лишь оцарапав кожу – глаза, пропитанные ЗЛОМ, и на секунду показавшиеся ему ГЛАЗАМИ САМОГО ЗЛА, его квинтэссенции, неумолимой и беспощадной ко всему, что мыслит, говорит, и существует не в той ипостаси, что и оно. Я РАЗДАВЛЮ ТЕБЯ… Он разбивает локтем стекло, хватает осколок, и острым концом проводит им по своей руке – кровь хлещет на пол багровым потоком. Черные лепестки, распустившиеся в глазах чудовища, теперь пульсировали красным – жертва принесена, он больше не боится их, теперь они боятся его…Снова вспышка…на этот раз ему показалось, что он погиб – черные хлопья летели перед его глазами, стелились сплошным покрывалом, скрывая ступни… Этой снежной ночью он сдается…больше нет сил, ничего больше нет…кроме приторной, тошнотворной  ненависти. Он следил за ней от самого подъезда, с тех пор, как вернулся из прогулки в никуда… он только помнил пряный, щекочущий запах осени, мост над спасительной черной бездной, запах горелых листьев, он даже остановился у одной из тлеющих куч, наблюдая в пламени свою жизнь, которая сгорала в ней, извиваясь, словно лента видеокассеты… Почему то вспомнился приятель, из давнишнего школьного прошлого, когда его, приятеля, полноправного члена Клуба Десятиклассников, бесславно и беспощадно избивала тройка восьмиклассников, а тот удивленно смотрел на него, словно впервые в жизни понимая, что-такое-удар-в-лицо-грубым-ботинком, и даже не пытаясь защищаться, не пытаясь даже поднять кулаки для защиты, не то, чтобы ударить, какой там…но позже, несколькими годами позже, когда тот выпустил себе в грудь картечь из двух стволов отцовского ружья, он понял – тот просто не в силах был бороться с наползающими черно-зелеными стеблями, а, что, скорее всего, просто не хотел, приняв само по себе их существование в сердцах людей за достаточный повод, чтобы повстречаться с Элвисом, хвала Господу за его милости… Гнутый, ржавый  фонарный столб в дворовом переулке…ларек…хруст черных хлопьев снега под ногами…за ним, извиваясь, тянулись могучие, всемогущие стебли…дворовый киоск, незапертая дверь…страстные стоны его жены за этой дверью…сухой щелчок предохранителя…и он упал, на лицо его падали черные хлопья, а он, раскрыв рот, глотал их, стремясь охладить пламя, охватившее его грудь. Пламя, с привкусом крови…казалось, избавление теперь близко, и предохранитель, как немой, но милосердный сторож, щелкнет, открыв замок еще раз, последний раз…Но сначала было ее лицо, ее губы, ее дыхание во тьме…ее просьбы оставить ее в живых...
-…Как вы думаете, он вменяем? – бывший следователь прокуратуры, а ныне -  адвокат, действительный член российской гильдии адвокатов, Андрей Николаевич Абросов вопросительно посмотрел на профессора. В кабинете профессора, на втором этаже здания социальной и судебной психиатрии было еще темно, хотя утреннее солнце уже осветило фасад, и угол здания, верхушки берез, и ветви почти совсем уже голых, тополей, вот-вот собираясь вторгнуться в кабинет профессора. Он посмотрел в окно, задумчиво тронув покрытый черной, с проседью, щетиной, подбородок.
- Трудно сказать, пока, во всяком случае. Его состояние может быть вызвано бессонницей, длительным стрессом, а также не следует упускать тот факт, что он около полугода злоупотреблял препаратами-антидепрессантами, и алкоголем, - профессор кашлянул, соображая, стоит ли ему говорить следующее, и не пострадает ли при этом его репутация, но, посчитав, что стоит, он произнес:
- Как человека, его конечно, можно понять. Ублюдки, что они сделали с его дочерью! Я думаю, что редкий отец не поступил бы также. У вас есть дети?
Абросов покачал головой.
- А у меня дочь, примерно того же возраста, что была у этого бедняги. Она у меня единственная – моя жена тяжело перенесла первые роды, и врачи сказали, что она больше не сможет иметь детей. Я даже не могу допустить мысли о том, чтобы…
- В любом случае, освидетельствование, равно как и окончательный вывод, еще впереди, но уже могу сказать, что парень, скорее всего, очень болен. И давно. Судя по всему, он страдает раздвоением личности – несмотря на общеизвестный термин – довольно редко встречающееся на практике, душевное расстройство. Я представлю вам выписку из истории болезни, если хотите…- Абросов кивнул, вставая.
- Всего вам хорошего, - он пожал твердую, холодную ладонь профессора.
…Он приехал домой около девяти, скинул мокрый плащ на диван, не включая свет, подошел к окну, раздвинул винно-красные шторы. За окном моросило, во дворе зажигались фонари, разбавляя бледные сумерки. Во дворе носились трое мальчишек, звонко крича что-то. Он плеснул виски в стакан, и достал из портфеля объемную, желтоватую папку с выписками из истории болезни его подзащитного:
«Борисов, Сергей Анатольевич, 39 лет, безработный» - значилось на титульном листе. Абросов глубоко вздохнул – хреново быть государственным адвокатом, но что поделаешь…Он приступил к чтению… Спустя час он по прежнему сидел в кресле, с полным стаканом виски, и смотрел перед собой в пол. Папка лежала у него на коленях. Пытался обдумать прочитанное…
«Бывает же такое, - думал он. Только одна боль. Глубокая, скрытая боль, жизнь – наполненная страданиями с малолетства. Неудивительно, что бедняга вообразил себя другим – успешным, богатым адвокатом, у которого все есть и все хорошо. Однако – сосуд не выдержал давления, и лопнул, как гнойный прыщ…а россказни о загадочной девушки - точно уже бред воспаленного сознания…» Он посмотрел на часы – половина одиннадцатого. Думал, как скоротать время – посмотреть хоккейный матч, или позвонить университетским товарищам, да оттянуться в каком-нибудь пабе. Семейная жизнь прекратила свое существование не так давно – его жена умерла от рака три года назад. Боль утраты давно притупилась – настолько, что он уже начал заглядываться на других женщин. Да вот только была загвоздка – ему 38, лысый, слегка полноватый мужчина. Популярности у женского пола не находил. А если и находил – то быстро разочаровывался в партнерше, и немедленно приступал к поиску следующей. Последнее время походы по барам и пабам стали слишком частыми, и теперь он старался менять заведения почаще, чтобы не примелькаться, одновременно понимая, что эти походы пора бы прекратить, не то можно здорово влипнуть. Не будучи сентиментальным, он теперь редко вспоминал о 10 годах, прожитых с женой – она умерла, и к чему ворошить прошлое, оживлять в памяти забытое. Все же, иногда, глядя на ее фотографию, мысленно разговаривал с ней, а иногда и вслух, когда никого не было рядом.. Он прилег на диван, систематизируя в голове полученную за день информацию, и пришел к выводу, что его клиент сумасшедший, причем для сдвига по фазе были свои причины – как следовало из материалов следствия – 30-го октября Борисов возвращался неизвестно откуда – следствию не удалось этого выяснить, известно только, что его видели на вокзале, и на площади, что не суть важно… В подворотне дома № 140, по улице Посадской, в автомобиле он увидел троих подростков, которые насиловали девчонку. Впрочем, имело ли место изнасилование – еще предстоит доказать – девчонка славилась своим распутным поведением – не отдавалась за деньги, хотя, проживи она еще пару лет, наверняка начала бы. Так вот – девчонка с репутацией шлюшки оказалась дочерью Борисова. Получается, тот выхватив нож, напал на подростков и изрубил их в куски – однако, одному из них удалось скрыться – девчонка же, получив тупую травму головы, вероятно, в потасовке, скончалась до приезда милиции и скорой. На этом его похождения не закончились – войдя во двор дома, где он жил с женой, он зашел в киоск, и увидел, как хозяин киоска, приехавший, судя по всему, за выручкой, развлекается с его женой. Он поднялся на 8-й этаж, к себе в квартиру, и, прихватив из квартиры незарегистрированный обрез охотничьего ружья, высадил в мужчину и женщину в киоске картечь из обоих стволов. Тут его и задержал приехавший наряд милиции. Таковы сухие факты…Однако – в веренице фактов было значительное искривление  - выживший подросток, находящийся в психиатрическом отделении реабилитации утверждал, что на него и его товарищей напала…девушка! Лжет? Неизвестно. Скорее всего, его показания суд не примет во внимание. Суд признает только факты. Паренек, безусловно, еще предстанет перед судом за изнасилование, если таковое подтвердиться – хотя, кто может теперь сказать наверняка? Да…Снегирев, Снегирев, - произнес он вслух. Стоп…что за Снегирев – он не знал никого с такой фамилией. Аа – к черту все, уже мозги плавятся… Одно не давало покоя – орудие убийства – то, чем он расправился с подростками – его так и не удалось обнаружить. К тому же, над тих телами явно глумились – чего стоила одна надпись на спине трупа, и отрезанные гениталии… Трудно себе представить, что Борисов все это делал размеренно, на улице, там, где его в любой момент могли бы увидеть… Что же тогда? Да псих…просто псих…Он допил виски, взял плащ, и вышел из квартиры, выключив свет..

…Профессор все корпел над историей болезни Борисова, когда заметил, что за окнами уже сгустились сумерки…
- Все. На сегодня, - сказал он дежурной медсестре, захлопнув тяжелую папку, и сунув ее в ящик стола.
- Борисову – в десять фенобарбитал, теразин, ну…и что там еще у него, - профессор вытер слегка вспотевший лоб. Белые флуоресцентные лампы под потолком слегка мигнули.
- Это еще что? – произнес профессор, и в этот момент лампы, мигнув, погасли совсем, и больше не зажглись.
- Не знаю, профессор, - растерянно ответила медсестра, симпатичная блондинка, беспомощно щелкая выключателем. Похоже, электричество вырубилось.
- Вижу, - раздраженно бросил профессор. Пойдемте, проверим больных… - однако в голову его тут же закралось предчувствие – обычный страх, смешанный с досадой, что он так и не узнает что-то, но вот что именно – он не мог сказать. Как только они вышли в коридор, где по обеим сторонам находились наблюдательные палаты с особо прочными стеклами и окнами, забранными железными решетками, он сразу понял, что его предчувствия его не обманули – и опрометью бросился по коридору, звеня тяжелой связкой ключей, и на бегу призывая санитаров, которые уже бежали по коридору с противоположной стороны – из палат раздавались дикие крики. Молниеносно отперев засов в палату, где находился Борисов, профессор в компании медсестры и двух рослых мужчин-санитаров, вломились внутрь.  Пациенты дико кричали, схваченные ремнями по рукам и ногам, вопили на разные голоса. Медсестра подошла к кровати Борисова. Человек, накрытый простыней, не двигался. Однако профессор понял - что то не так – и в ту же секунду понял, что именно – руки пациента были свободны от ремней, и безвольно висели по краям кровати. Медсестра, отдернув простыню с его лица, дико завопила – ее вопль тут же был подхвачен голосами больных.
- Сейчас же прекратите! –потребовал профессор, но тут же замолчал, когда медсестра отошла от кровати, открыв взорам троих мужчин лежащего.
Борисов был мертв. Глаза выпучены, от сильнейшего давления лопнули капилляры в белках и в темноте они были черными. Наполовину откушенный язык свисал изо рта, кровь залившая шею, тоже казалась черной. Только приглядевшись, он заметил ремни, туго охватывавшие его шею. Они должны были охватывать его запястья…
- Черт, да не стойте же, освободите его! – потребовал профессор.
Санитары тут же принялись исполнять приказ, но все их усилия были тщетны – голова была прихвачена к железной дужке кровати намертво – словно кто-то невероятной силы сдавил его шею ремнями. На затылке его была обширная рана, которую тот получил, вероятно, когда бился в конвульсиях, железные рейки возле раны были погнуты… Профессор отвернулся, окинув взглядом три ряда коек с больными.
- Проверьте, надежно ли у всех закреплены ремни, - распорядился он.
- Утром я хочу знать, кто это сделал, и… - он осекся: с другого конца коридора послышались крики больных.
- Туда! Немедленно! Да что же это.., - проговорил он, и тут же, на бегу, кто-то в его голове многозначительно хихикнул.
«Чепуха, этого не может быть», - подумал он, но когда отворилась дверь в палату, где находились люди, нуждающиеся в психиатрической реабилитации, у него перехватило горло – парень, спасшийся от убийцы, висел под самым потолком на жгуте, скрученном из простыни, конец которой был закреплен на оконной решетке. Профессор вспомнил, что сам распорядился поставить в эту палату решетку, хотя в ней не было необходимости – здесь содержались вполне нормальные люди, пережившие сильный эмоциональный шок. Возле окна стояли пациенты, в одинаковых сиреневых пижамах – тоже идея профессора –одеть пациентов отделения реабилитации в другие пижамы, нежели в те, которые носят больные.
- Кто это сделал?- услышал профессор собственный голос, как будто со стороны.
- Никто ничего не видел, - пояснил мужчина с бородкой, в пижаме, малой ему по крайней мере, на один размер. Все спали, а я проснулся, чтобы сходить в туалет, а он – висит. С вечера в норме вроде был, в карты играли…
- Хватит. – отрезал профессор. Милиции будете рассказывать. Маргарита Сергеевна, вы вызвали милицию? – обратился он к медсестре.
-  Я…нет.. нет еще? – пролепетала она побелевшими губами
- Ну а какого черта?! Черт знает, что такое! – профессор вышел из себя. В эту минуту вдруг ярко загорелся свет, и все невольно зажмурились. Профессор, стараясь не смотреть на покойника, продолжил:
-Вызовите милицию, и весь персонал – кто в отпуске или на выходном. - Немедля! Черт знает, что. Черт знает… - он вынул из кармана сотовый телефон.
…Вечер удался. Не то, чтобы совсем - свою единственную он так и не встретил, хотя особо на это не рассчитывал – можно ли вообще встретить свою любовь в пабе, порядочно при этом надравшись пивка? Он так не думал. А очередная потаскушка просто не входила в его планы. Так или иначе, возвращался домой он порядком навеселе, пропив остатки своего капитала – получал он довольно жалкие, по адвокатским меркам, гроши, но всегда старался посещать довольно дорогие заведения, под стать своим, более удачливым коллегам. Путь предстоял неблизкий – до дома было около трех кварталов, а потратиться на такси означало поиски денег на еду прямо начиная с завтрашнего утра. Решив, таким образом, сэкономить, он отправился домой пешком. Он шел, пошатываясь, несколько раз наступил в лужу, промочив ноги в туфлях и края брюк, шел, провожая взглядом последние, сонные автобусы. По дороге ему не встретилось ни души, за исключением нескольких бродячих котов, ловко орудующих в мусорных баках, и попрятавшихся Бог знает в каких грязных переулках при его появлении. Устав, присел на лавку, возле какого-то сквера. В кармане пиджака завибрировал телефон.
- Алло? – он едва справился с языком, неохотно ворочающимся во рту, будто кусок автомобильной резины.
- Профессор Соболев говорит, - раздалось на другом конце.
- А-а, профессор, а я как раз вспоминал о вас…вам не спиться чего? Может быть, пропустим по стаканчику, раз уж…
- Что? Повторите, пожалуйста, я не совсем понял… - он вдруг разом почти протрезвел.
- Оба? Но как это возможно? Что, черт возьми, там у вас происходит?
-Алло? Алло! Вот черт! – он непонимающе смотрел на телефон. Дисплей был мертв. Батарея разрядилась, должно быть…
Сунув телефон в карман плаща, он сидел, обхватив голову руками…
«Как это может быть? – вертелось в голове. – «Сразу двое…как будто кто-то убирает свидетелей, заметает следы.… Подняв голову, на другой стороне улицы, он увидел женскую фигурку. Она стояла под фонарем, и в его неверном свете казалась совсем нагой. В такой-то холод!
- Эй! – окликнул он. Вам плохо?
Встав с лавочки, пошатываясь, он пошел на другую сторону улицы, через залитую светом фонарей, широкую дорогу. Дойдя до середины, он отчетливо разглядел, что девушка совсем без одежды, и ее прямо таки трясет от холода. И еще одно – она показалась ему необычайно красивой.
- Боже, сейчас… минуту…я помогу вам… - он опрометью бросился через дорогу, на ходу стягивая себя плащ, и вдруг остановился, как вкопанный.…Голубое, ситцевое платье, на подростковой фигурке, колыхалось на ледяном ветре… Выпрямившись и перестав дрожать, он смотрела на него… В ее глазах, бездонных и бескрайних, как арктические ледяные равнины, блестели молнии. Фонарь над ее головой, мигнув, погас. Он оглянулся – по обеим сторонам улицы фонари гасли один за другим. Вскоре наступила абсолютная тьма, лишь едва забрезживший рассвет высвечивался на мокром асфальте неровной, блестящей полосой. Остались только ее глаза, и холод, нестерпимый холод, проникавший под брюки, под плащ и пиджак. Холод, сковывающий суставы. Он попятился назад, защищаясь ладонью от ее взгляда, когда вдруг в глаза ударила вспышка нестерпимого света, и последнее, что он услышал, был визг тормозов и шин по мокрому асфальту. Затем улица в последний раз перевернулась в его глазах, и воцарилась тьма.
 


Рецензии