Откуда взялся окурок сигары в пижаме гения?

Николай Иванович Творогов

В начале января 1889 года, проездом из Берлина до одного пограничного города, что находится в Швейцарии. Не пожелав связываться с железной дорогою, молодой человек, приблизительно двадцати пяти лет от роду, сидел напротив почтенного семейства, уткнувшись в свой толстый фолиант, и не обращал ровно никакого внимания на трёх прехорошеньких товарок, явно неравнодушных к его удивительно премилой наружности. В карете, несмотря на обычную тряску, было светло и уютно; если бы не ростепель, то дорога  казалась бы почти незаметной, а путешествие по-детски увлекательным. Поскольку взор наблюдателя и впрямь упивался бы не каким-нибудь несуразными нагромождениями а, пасторальной  картиною, так аккуратно обставленной выутюженными домишками и шпилями ратуш, отчего невольно укорачивалось и созерцанием восхищенное время.
Николай Иванович Творогов. А именно так прежде отзывался молодой человек, столь невежливо, погруженный в чтение, что едва ли воспринималось без упрёка, учитывая прорывающийся темперамент обычно словоохотливых попутчиц. (Две, из них надо заметить были девицами на выданье, а третья их тёткою, но тоже очень не дурна собой во всех отношениях). Верно, был юношей отнюдь не робким, а очень даже пылким, увлекающимся до изнеможения. Ибо за выпрямленными контурами его личности мгновенно угадывались живые повадки весьма далёкие от наносной бюргерской чопорности, чем изобильно грешит всякое немецкое тугомыслие, встречаясь на пути настоящего ценителя подлинно духовного общения.
Так вот юноша, этот был весьма хорош собою. Поскольку умел прельщать всех, кто знал его, не только своими манерами, а мечтательностью с оттенком какой-то неугасимой сердечности, каковую он выплавлял из себя почти, что ежеминутно всеми переливами могучей, стремительной души. Жаль говорить об этом, но тот явно принадлежал к «антиноевой породе» светлых юношей, коим непременно предстоит погибнуть в цвете их лет. Но не раньше, чем какое-то нечеловеческое озарение единожды посетит их храброе, кроткое сердце, а до этой поры жизнь их как бы превращается в оцепенение. И тем и горит, словно свеча, у языческого капища привлекая на огонь всевозможных бабочек, мошек, а то и паразитирующих под корою дерева жучков.
Николай Иванович, как уже ясно читателю, был русским, принадлежа к старинному, боярскому, тогда ещё безбедному роду. Он имел место приват-доцента на кафедре Петербургского восточного факультета, где серьёзно посвятил жизнь свою, изучению религии древних персов. Здесь нужно заметить особо, почем, возможно, некстати юноша далеко продвинулся на этом своём поприще, отчего в настоящий момент переживал острую неудовлетворённость, всем немыслимым багажом знаний каковое накопило человечество об этой весьма отвлеченной религии. Более же всего молодого ученого привлекала бытность легендарного пророка Зороастра. Тема сама по себе несколько тупиковая для кого-либо, а то и вредная для первых самостоятельных шагов посвящаемого науке дарования. Так не раз благодушные академические учителя, а также, куда приспособленные к житейской мудрости коллеги, отсоветовали его, заниматься этим, что только подстёгивало титаническое упрямство Николая Ивановича. За это в шутку знакомцы называли его иногда «Парсифалем» из последней оперы гремевшего тогда Вагнера, что нисколько не льстило самолюбию юноши, а иногда даже и раздражало, он имел свой разительный взгляд на обыденные вещи. Научный поиск осложнился ещё и тем роковым обстоятельством, отчего недавно на родине схоронил он, и мать свою, а к ней Николашенька был крепко и духовно привязан.       
Кроме того, проклятые нравственные вопросы, возникающие от знакомства с этой почти демонической религией, терзали христианскую душу его, поскольку перенял он от своей матери православие, в том девственном и незатронутом виде, каковое возможно, если только в России и то, где-нибудь по окраинным губерниям. И вот тогда, когда скудные сведения, почерпнутые им из всевозможных и порою противоречивых источников, безнадёжно как бы пресеклись, то вдруг он натыкается на удивительную книгу одного эпатажного филолога. Опус, нужно заметить сумбурный, невообразимый до неприличия, однако, наделавший немалого шуму каким-то заразительным пафосом, а иногда и исключительно тонким остроумием, чего никак нельзя было умалить даже самым взыскательным критиком. Профессор антики и правда немного погодя после издания малотиражной книжицы, целиком произведенной за свой счет, чему следует пенять особо, при крайней бедности наличных средств окончательно свихнётся. Как никто уже подавно из европейцев, умудрившись однажды, заблудиться со своим игрушечным оралом посреди вспаханной великанами межи. Сказать бы об этом по-русски, так «повадился треснутый кувшин за водою ходить!». Когда именно, эта сардоническая ухмылка над незадачливым гением, посеет смутную догадку, о том что: «мед скальдической поэзии, никак не следует мешать с прелестями отечественной сивухи». Отчего юноша подвигнется на незамедлительную авантюру побеседовать с глазу на глаз с чокнутым профессором, не утруждаясь напрасно о пользе некогда упущенного времени.
Такова предыстория касаемо цели моего главного героя на ближайшие дни. Заключая же об его внешности, то одет был Николай Иванович по тогдашней моде, но не броско. Росту он был легионерского, волосы имел темно-русые и слегка волнистые. Носил он и аккуратно постриженную бородку, что не всегда рядилось с его темпераментом, он часто покрывался свежим румянцем, но зато рельефно подчеркивало проницательный не по молодости взор его; как у бенгальского тигра желто-карих глаз. Впрочем, умное выражение нередко сменялось, и тогда взгляд его светился словно игривое молодое шампанское в хрустальном фужере.
Чего и пожелать, герой был молод, увлечен, непременно явить истину всему белому свету, ради одного только упоения из недр не линованного колодца познания, До сего же нисколько чуждаясь цехового признания светил тогдашней науки, что и впрямь было бы обременительно для такого идеалиста как он. Он осушал синевы неба из кубка юности! И хотя, заглядывая вперёд его будущности, не суждено ему было найти ту, что сумела бы полюбить его со всей безупречностью деликатного служения, сохранив пылкое сердце и нежность на многие годы. Николай Иванович отнюдь был не обделён боголепным счастьем, так как за свою краткую бытность, он почти не знал ни скорби, ни сумрачного томления, уходя и нисколько не разочаровавшись в предмете своего обожания, как довольно многие в его лета.      
Sine qua non: Отчасти защищаясь от малоумной клеветы, а также откликаясь на замечания полезной критики, о чём не зря укажет мне читатель. Не могу не согласиться, что столь лощеное описание моего героя выглядит и правда на толику фривольнее, чем следовало бы для изображения человека дела. Так хотелось бы мне прежде обратить ваше внимание на тот еле приметный штрих, каковой был не чужд сему замечательному юноше. Нисколько не гнушаясь подлинной поэзии, замечу, что его произведение о царе Иоанне Грозном, до недавнего времени ходило на руках просвещенной российской молодёжи, и было даже где-то напечатано, а именно в одном прогрессивном журнале, кажется в «Отечественных записках», правда в купюрах, и с огромными сносками.

Здесь же привожу я небольшой фрагмент этого исторического произведения (1):
 
А по матери, был он, Мамаев внук,
По отцу прозывался – Рюрикович.
В млад юродство, вериги и женин каблук,
Всё примерил и смел, – на ловца и дичь.
Столько дев он растлил на проплеши волос,
И не молвить, без сраму, сколь именно,
Сколько жен овдовил и сирот возрос,
Класть язык онемел бы поименно.
Пролетела хвостатая в небе звезда,
Закопали Кощея, а верного след простыл.
И раскаянья – нет; ни стыда, ни суда:
(Благоверным Иудам  целуют персты!).

Город Базель

Прибыв в Базель, Николай Иванович скупо попрощался со своими простодушно кокетливыми попутчицами, чтобы затем отправится с одним саквояжем к старинному университетскому другу, встречно не нанимая экипаж, так как еще в карете он пожелал прогуляться по набережным Рейна.
Было засветло, заспанные клерки торопились в свои сырые конторы, какой-то живописный люмпен с утра оживлялся каштановым отваром, а так как судоходство работало без перерыва, то разношерстная публика толпилась возле дебаркадера, мечтая, поскорее переправится на соседний берег. Пенился зимний Рейн, такой неукротимый в нижнем своём течении, здесь терялся на альпийских лугах. Сонно ниспадая в каскады струящимися извивами, словно очарованный призрак пастушеской идиллии, являя на беглый взгляд толи, шелковистое руно кудрявого барашка, раскинутое среди холмов и вековых сосен, толи белесые аканты локонов некогда позабытого речного божества.
Мой путник, гуляя по мостовым, купил французскую булку у величественного вида разносчицы с сияющей карминовой улыбкой в блеске накрахмаленного чепца и кружевного передника, заплатив ей пару крон.
Здесь же в нескольких шагах от головного здания, бессчетных швейцарских ремесленников, приподнимаясь над парапетом, чуть выгибаясь, легко вдыхая воздух полнокровными легкими. Он приступил к умиротворенному занятию, а именно, кормлению чаек, что в неисчислимом количестве кружились над набережной, питаясь подачками и рыбой, столетиями, обитая у мола и ночуя под утесами убегающей мимо реки. Вскоре, когда ему это наскучило, на память пришла какая-то игривая ерунда из Гейне, забавно, но первые строки почему-то стирались из памяти, видимо едва справляясь с едкостью основной интонации надломленного стиха.

Почтенные лица, как на холстах Гольбейна,
Ты, помнишь лохматого с виду щенка?
Утопили в водах Рейна,
За то, что на риге загрыз индюка. (2).
 
Юноша накрошил остатки хлеба зябким птицам, таким юрким, неуловимым и, наверное, вблизи изрядно поеденным паразитами. Вдруг что-то пришло ему на ум, и тогда гость отправился в одно из заведений с колокольчиками на дверях, поискать изящную тросточку с серебряным набалдашником, каковую по прошлогодней моде он приглядел ещё в Берлине. Но почему-то не решался купить, возможно, не желая казаться пижоном, кому бы то ни было, а более так себе. Выбрав нечто подходящее из того, что ему недоставало а, ещё заимев пару каких-то недорогих безделушек на сувениры, он, наконец, устремился к университетскому другу, с коим изволил сойтись ещё семь лет тому назад. Теперь, тот имел практику и проживал здесь же в немецкой Швейцарии.
Приятель его, дородного вида мужчина с коротко постриженными усиками, являл почти всю достопримечательную наружность отмеченную повадками сенбернара. Он встретил Николая Ивановича очень тепло, даже чересчур, изобразив живой и неподдельный восторг, оттого ли что втайне гордился дружбой с ним, ведь не раз бахвалился он среди соотечественников, ни без доброй капли тщеславия, поддерживая марку студенческой корпорации.
Опустошив за встречу буршей полдюжины бутылок марочного рейнвейна, хваленного ещё со времени императора Августа, друзья, по старой привычке, потащились в бордель. Оприходовав двух затасканных куртизанок с накладными ресницами, они, после кратковременного уединения в кабинках вежливо расстались с продажными любовницами. Тут же, в салоне, развлекаясь на диванчике из кожи гиппопотама и при этом, запихнув в себя насилу изрядное количество коньяка, они не преминули ещё схватиться с каким-то щеголеватым господином в клетчатом жилете и роговом пенсне с золотой цепочкою. Отчего накостыляв наглецу, по первое число, собутыльники очутились на мостовой, где разбили красный фонарь, как это полагается в буйном экстазе. А там, при сопровождении полицейского, дымя сигарами, горланя на всю улицу студенческие гимны, возвратились они домой, дабы утром пробудиться с тяжелейшей головной болью.
На следующее утро, позавтракав яичницей со швейцарским сыром, вперемежку с колбасками. За чтением газет, выпив по чашке горячего турецкого напитка, чем предусмотрительно и безо всяких нравоучений попотчевала их пожилая экономка. Друзья, с исполненным чувством всего того, раз студенческая солидарность, наконец-то, исчерпалась из-за суровой необходимости придерживаться житейских распорядков, как можно резвее приступили к осуществлению намеченных ранее проектов, нисколько не интересуясь, планами друг друга на текущий день.
Вскользь будет замечено, что о грехопадении нашего персонажа стало бы напрасно даже и заикаться. Поскольку он никогда не отличился нравом какого-нибудь там затворника, как и не принадлежал к тем развращённым юнцам, каковые до первых петухов прожигают жизнь свою, когда курят фимиам демонессам сладострастия. Просто очередное невинное приключение со старинным приятелем, и ничего более сверх того, за что можно было бы поставить ему в упрёк. Николай Иванович никогда ещё не был серьёзно влюблён, не познав, женщины в том исключительном смысле, чтобы принадлежать ей одной. В любви подобного рода, тот казался розовощеким младенцем. Читатель поймёт, что иное «приключение» не имеет ничего общего с этим. Прибегая к метафоре, скажу, что женщина-кормчий, ещё не взяла на абордаж этот оснащенный ветрилами корабль. Когда тот бродил по могучим волнам чувственной жизни призраком летучего голландца.
Прихватив брегет, юноша, тотчас же, после поглощения им завтрака, отправился в клинику Базельского университета, нанести визит медицинскому светилу тогдашней науки, доктору Дитеру Бихтсвингеру, к которому он послал предварительно пару писем рекомендательного характера. От этого одноразового посещения зависел успех этого дня, когда качался и смысл всего дальнейшего пребывания в Швейцарии. Хорошо понимая это, Николай Иванович подготовился произвести впечатление на знаменитость. А так как пожарной лестницы не предусматривалось, то срезаться, значило бы, подставить под удар и без того сумасбродную идею разговорить подопечного при Базельской клинике. Того, кого потом назовут «постскриптумом всего девятнадцатого столетия. (О чем нужно заметить прозорливый юноша нисколько не сомневался).

Кабинет доктора
       
Посещение «желтого дома» всегда есть наиярчайшее событие, вызванное столпотворением жизни для всякого рядового обывателя. Ведь если мыслить предельно, то и смерть не захватывает всех сил от нашего существования настолько, что из ряда вон. Хотя бы, потому что некрополи и кладбища составляют гораздо более, значительную часть нашего земного пребывания, по причине стойкого уважения к мертвецам, без коего собственно, не существует порядочного человека, чего не дано отнять у личности даже тиранам, вроде какого-нибудь там взбесившегося Креонта. К «желтому дому» всегда же отношение у нас самое противоречивое. Во-первых, мы испытываем жалость к умалишенным. Во-вторых, невзирая на то, что жалость, есть чувство не из легких, это еще не основание прятать психически больных людей от уколов нашей совести. А в-третьих, душевнобольные как никто бы то ни было, с ними не потягаться даже проповедникам, способны захватить нашу совесть и потрясти её с огромной силою. Не в социальном смысле, как, например, при тех же духовных потрясениях во времена войн и кар небесных, а просто от человека к человеку, непосредственно.
Об этом стоит когда-нибудь да призадуматься, а вот то, что касается психиатрической клиники уже несколько лет возглавляемой доктором Бихтсвингером, то та, содержалась в сверкающей чистоте и блистала образцовым порядком, являя подлинно немецкую добросовестность в попечении за этими без всякого спору несчастными людьми. Клиника находилась в предместье, представляя собой усадьбу, состоящую из трехэтажного корпуса с довольно массивной ротондою и несколькими флигелями. Особой достопримечательностью клиники являлся зимний сад с тропической оранжереей, окруженный по периметру высоким кирпичным забором. Здесь душевнобольные круглый год могли довольствоваться вынужденным покоем, прогуливаясь по тенистым аллеям, чтобы потом уединяться в тихие беседки, не переставая унимать расстройства поврежденной скорбью души умиротворённым любованием античных статуй, экзотических растений и живописных деревец. И если бы не удручающая атмосфера, тошнотворный запах карболки смешанный с ароматом каких-то микстур, всё было бы вполне сносно, чем где-нибудь в третьесортной державе. Поскольку персонал подобрался исключительно гуманный, все как один непримиримые противники лоботомии, а также прочих мер шокового воздействия на пациента. Да, забыл сказать, кухня помещалась в дальнем флигеле, что само по себе говорило о многом в пользу этой клиники, поскольку вонь, производимая этим необходимым помещением просто неописуема в иных домах скорби. 
Переспелая кармелита высохшая, словно тростинка с непроницаемою улыбкой на брюзгливом, а иногда и злобном климактерическом лице вызвалась проводить Николая Ивановича через этажи в кабинет заведующего клиникой. Солидного телосложения человечек среднего возраста и отдышкою, от бессонницы с воспалёнными глазками и какой-то лошадиной порывистостью, приветствовал юношу нервным смешком. Про себя так, ещё и не решив до конца: толи ему поскорее выпроводить посетителя, толи приласкать на целый день; незатейливо угождая всем его причудам, как какой-нибудь джинн из лампы.
Немного оговорюсь, предвосхищая дальнейшее повествование. Ну, как я спрашиваю, мог состояться воображаемый разговор со всеми допустимыми кувертами, если персонажи общались по-немецки. То, что доктор не сумел бы связать и пару слов на языке Пушкина, категорически исключено. Выходит, что опять неправдоподобие какое-то? Но не мне судить, об этом, а вам дорогой читатель. Тем не менее, почему бы, не опустить стойкие языковые барьеры, почитая за истину не только фактуру происходящего, а живость и чувство состоявшейся беседы. И, в конце концов, не происходило ли то в сумасшедшем доме? И чего стесняться этого нелепого неправдоподобия. Ох, признаюсь, как далеко я зашёл! Но ведь никто не отменял чудеса телепатии, ибо ещё в достопамятные времена жарко спорили привередливые к лампадному маслу схимники, о том на каком человеческом языке святые люди разговаривают с ангелами. А ведь так и не пришли к единому убеждению, а это значит, как раз то, что автор в чем-то не так далек от истины. Но кончим об этом, а то в пору уже и надоесть.
Нисколько не мешкая, Николай Иванович переступил порог кабинета и огляделся. Бюст Аристотеля на бронзовой герме, шкафчик, невпопад заваленный зачитанными томами и брошюрами, письменный стол со следами чернил, алебастровые пилястры с пятнышком недавно убитой мухи, цветок фуксии и герань на подоконнике – доктор был жизнелюбом! Единственный контраст обжитому пространству составляла репродукция «Мадонны с младенцем» Рафаэля, намертво прибитая к стене вершковыми гвоздями. Творогов невольно стал разглядывать хорошо известное ему полотно. Доктор почему-то смутился, пауза затягивалась, Николай Иванович не торопился начать разговор чего-то, выжидая вперед, и тут он вдруг выпалил:
– Совершенно, – и настолько же – мужеподобно!             
Д-р Бихтсвингер:
(С некоторым вопросительным раздражением от вердикта малознакомого ему визитёра)
– И что это вам, скажите мне, представляется непременно мужеподобным на картине «Мадонны с младенцем»?
Творогов:
(Присаживаясь без приглашения на кресло для посетителей и слегка поводя тросточкой по выщерблинам паркета)
– Не могу ответить без некоторых отстранений. Но вот представьте, что все мы, люди, звери ли – изначально самки.
Д-р Бихтсвингер:
(удивлённо)
– Как же так?
Творогов:
– Да обыкновенно. Утверждают же эволюционисты, что поначалу у зародыша появляются грудные железы, а только потом половые отличия.
Д-р Бихтсвингер:
(Явно заинтересованно)
– Продолжайте…
Творогов:
– Так вот, размышляя в духе – дарвинизма. Если на зоре эволюции наш млекопитающий предок, какая-нибудь там «первая крыса на земле», а до обезьяны ещё далеко, ох как далеко!
Глаза Николая Ивановича заблестели и доктор, почувствовав на себе завораживающее обаяние идеи, невольно вздрогнул.
– …Обыкновенным образом разделился, то есть одна самка так и осталась самкой в общепринятом смысле слова, кормящей, рожающей и выхаживающей потомство, а у второй яичники как бы выпали наружу, и появился пенис….
Ну, за место сами знаете чего?
Тут молодой человек немножко смутился и как всякий благовоспитанный джентльмен отхватил небольшую паузу. Далёкий от непрофессионального стеснения доктор мгновенно сообразил, в чем заключается заминка, и сделал жест полного между ними доверия.
– Есть же тот в бутафорском виде и теперь у гиен, а ведь те настоящие живородящие самки? А главное представьте, пропало молоко! Настоящая первобытная трагедия «крысиного Адама», то есть Евы наоборот. Ну, вы поняли?
Доктор в знак согласия кивнул, однако, не теряя нить умозаключения за неимением иной посылки, но уже с примиренческим тоном и безо всякого раздражения спросил:
        – А причем здесь тогда картина Рафаэля?
        Творогов, по-славянски, ведрено улыбаясь, и ругая про себя немецкое тугодумие, поглаживая бородку, точно какой-нибудь нижегородский купчик, отчеканил, растягивая первые слова:
– А вы приглядитесь к полотну да с хистом, к выражению лиц, к формам этой юницы, где же тут за правду материнская любовь?  Не это ли потайная тоска по млеку, по иссякшим источникам от бессилия боле кормить младенца? То есть тема, неудачливой, напряженной, зависимой от всякой случайности на охоте, разжалованной самки, каковою эволюция беспощадно жертвует. Так ли не живут мужчины на десять-пятнадцать лет короче женщин. Многие из них, надо справедливо заметить, так же участвуют в кормлении потомства. Но одно дело – молоко, а совсем иное – отрыгнутая пища. Вот ли не объяснение?
Чувствуя за собой полное превосходство, Николай Иванович огорошил.
– Вы видели, когда-нибудь фигуры скифских каменных баб?
Доктор покачал головой в знак отрицания.
– Другие формы сударь! Кажется, само плодородие заступается за женщину, и представьте никакой чувственности. Только любовь к потомству. Эссенция калорий и непрерывное кормление.
Тут доктор, кажется, всё мгновенно понял но, не желая сдаваться своему оппоненту по одному только разительному впечатлению неисчерпанной до конца диалектики, высморкался. Взяв в руки сигару, он задумчиво предложил коробку с початой дюжиной молодому человеку. Однако тот, учтиво отклонил, усвоив себе за привычку не курить сигар до обеда. Тогда доктор, помусолив шоколадную сигару желтыми пальцами с аккуратно и чуть накругло постриженными ноготками, заключил, как бы на слух обоняя. Надо заметить особо, эта плотоядная привычка всегда таила силу и ставила в тупик, многих из тех с кем ему доводилось сходиться на приятельской ноге, вот так запросто рассуждая о чём-либо, и он знал об этом, чем не преминул воспользоваться и на этот раз.
–  «Ох, как всё это неожиданно и оригинально! Эту преамбулу о скифской матроне, обязательно нужно по-нашему упаковать…».
Подумал он. Тут доктор Бихтсвингер лукаво улыбнулся и выпустил сигарный дым.
– А вы знаете что я и ранее, но с другого конца не раз задумывался над этим?
Николай Иванович на это только промолчал, слегка вскинув плечами, умение задним числом выдвигать софизмы не всегда было его коньком. 
– Вам, очевидно, известен образ «еврейской Гекубы»? – Продолжал доктор. – Помните Рахиль, вы должны помнить её из Библии. Это очень, сокровенный, для всякого иудея образ. Мистика. Рахиль ищет детей своих. Много было детей у неё, кто-то из них закрыл очи свои ещё в младенчестве, а иные дожили и до глубокой старости, омыв слезами одры, и положив камень на могилу матери. Все по-разному, осенили век свой, с плодом или без плода, то ли важно, Рахиль любила всех, и каждое чадо было для неё самым драгоценным на свете. И вот пошла, она жить по другим «царям».
«Время – царь царей и первое царство во вселенной».
Дети её тогда уже не помнили, что рождены, они были в горнем мире, имея матерей отличных от прежнего крова обетованного, поскольку народы их были совсем неиудейскими. Таково неведение их. Но она никого не забыла из чад своих, часто встречала и провожала их материнской улыбкою, тайно поддерживая в многотрудной жизни так, что те порою и не догадывались об этом, то ведь были уже другие люди, но она нисколько не изменилась к ним. Рахиль осталась Рахилью, такова печаль и благословение её создателем…
–  «Непрерывное кормление»!».
Нестарый ещё, но очень сентиментальный доктор достал платок и умиленно смахнул слезу. Николай Иванович почувствовал непреодолимую симпатию к «эдакому хомячку с печатью библейского патриарха на лице», и на этот раз ни без взаимности. Доктор пригласил его к себе на званый ужин, подарив на память опус собственного сочинения, что-то там о происхождении шизофрении.

Сборы

Накануне визита, наш Петербургский гость улучил возможность, наконец-то, как следует попариться после долгой встряски. Без помощи экономки Николай Иванович вскипятил воду, смешал её в нужных пропорциях с мыльной пеною, собрав для этого весь доступный арсенал никелевых шаек и леек. Побултыхавшись на славу, широко расставив голые ступни по залитому лужами кафелю, исполнил он и небезопасный для жизни ритуал бритья, за неимением цирюльника, ещё делая только первые опыты по борьбе со щетиною, так как аккуратная бородка доставляла ему немало хлопот. И вот с легкостью серны, выпорхнул он, наконец, из ванны. В чистом белье, белоснежной рубашке с янтарными запонками, без брюк в одних только шелковых кальсонах… дымить сигарою и прогуливаться, таким образом, по драпированным покоям холостяцкой квартиры. Выискивая «этот, идиотский гребень», пока вдруг не захандрил.
Отчего-то попритчилась ему та памятная встреча на Васильевском острове. Светлый Троицын день, народные гуляния, облака, цепляющиеся за медные шпили Адмиралтейства, а рядом богатырски сложенная фигура Михаил Васильевича, кавалерийские усы и залихватские манеры, пугающие барышень своим гортанным «ноздрёвским смехом»….
Николай Иванович улыбнулся своему наитию:
–  «А на черта я собственно здесь? Звал же меня Певцов в Центральную Азию, Охотился бы сейчас на востоке с киргизскими соколами на быстроногих куланов. Мотался бы с баулами верхом по знойным степям Кашгарии. А по вечерам слушал бы бесконечные речитативы джунгарских сказителей…».
Ещё раз, примерив на себе, новый фрак, в пору сидевший на нём, но как-то трубой распрямляющийся фалдами, словно лисий хвост, как ему вдруг показалось, Николай Иванович тотчас же расшаркался перед настенным зеркалом. Сбив тросточкой, кусок облупленной штукатурки, он беспечно размазал известь носком по коврику прихожей, нечаянно осклабился, вспоминая всё, то немногое, что удалось ему выудить из разговоров с персоналом клиники и прочтения опуса о шизофрении.
– «Безумная затея, вот уже шесть недель как он не выходит из сумеречного состояния. (А всё проклятая шизофрения?!). Утверждают, что и Нерон болел этим недугом. А ещё, что это какая-то врождённая реакция высших приматов на вынужденный контакт с домашним скотом и мясоед.
Эх, всё-таки, как это не по-европейски выбрать растительную жизнь, ради презрения к «внутренним скотам». А они-то, как раз и пользуются всеми благами тысячелетней цивилизации. Словно никогда до них и не было страдающего от укусов мелких насекомых гения… 
А что есть гений, если за всё время отпущенной нам жизни некогда ответить на основной вопрос: быть ли мне прежде, либо существовать как все?!!».    
Закончив крылатую мысль на этой почти «гамлетовской ноте», выбираясь из вестибюля, как вепрь, на шум мостовых и зловоние механизированных карет Даймлера уже саднящих собою европейские города, пружинящей походкой юноша отправился к зданию городского университета. Недалеко отсюда, проходом через Кайзерплац и цветочную улицу, всего в десяти-пятнадцати минутах ходьбы, доктор Бихтсвингер снимал просторную квартирку для себя, жены и немногочисленной прислуги. Тут же рядом от университетского корпуса, преподавал он психиатрию для студентов медиков. Замечу, что кроме основной работы в клинике, проводил он ещё и семинары на модную тогда тему, «конфликта безумства и гениальности». Применяя для этого все новейшие разработки точной науки, а именно уникальные методы: графологии, антропометрии, хирогномии, нозологии и т.д.
Отличаясь заметной эрудицией, умея увлечь и сочетая занятное изложение с пересылками на авторитеты, доктор завидное время пользовался бешеным успехом у любознательной молодёжи. Отнюдь не станет преувеличением и то лестное ему наитие, отчего он был даже близок к созданию собственного направления, а то и научной школы. Но, в последнее время слава ученого немного пошла на убыль, а ключевой фигурою известного понижения исследовательского пыла, возможно, явилась молодая супруга, о коей речь пойдёт в дальнейшем повествовании. Поскольку прямым следствием брака возникло прочное желание остепениться, заняв подобающее место в среде академической профессуры. Недурно было бы и нам простить старого бобыля, чей «бунтарский век» приближался к сорока пяти годам.

У супружеской четы
 
Доктор без малого почти уже как два года не на шутку увлёкся биржевыми спекуляциями. Как раз в сию минуту он пожелал справиться о текущих сводках. Когда позвонили в дверь, он отложил газеты в сторону, и первым встретил Николая Ивановича, протянув ему пухлую ладонь, унизанную перстнем с довольно крупным виноградного цвета кабошоном. Послеобеденное благодушие переполняло его сытую физиономию, кажется, семейная идиллия ещё не успела надоесть ему. Четыре рюмки марочного коньяка, пропущенные мимо внимания строгой хозяйки, действовали на него безотказно. Если бы под коронкою слегка не поднывал четвёртый нижний зуб, то он бы смотрелся превосходно, как новенький доллар. Тот попытался, было сразу безо всяких прелюдий, выманить гостя к секретеру, но тут в зальную комнату вошла жена, поднятая на производимый им шорох из будуара.
Доктор Бихтсвингер отложив на потом мысль извлечь опорожненный ранее на треть графин. И при её появлении, фамильярно, расковыривая серебряной булавкою фиксу.
– Познакомься Тильда, доцент Петербургского университета Николай Творогов. Я тебе рассказывал о нём… Замечательного дарования молодой человек. А как он, хе-хе, браво, рассуждает на тему вечно неуловимой фемины. Просто феерия новейших колкостей и парадокса. Медиум сердцеедства. И что славно, звучит куда эффектнее: Соломона, Лютера, а то и Магомета?
Остолбенев в дверях, с явным неудовольствием вперяясь на «Гавроша», как умильно привыкла она называть Дитера за все его грязные привычки и пошлости. Жена с ехидцей спросила.
– Неужели, и Магомета?
Творогов, немного смущаясь от того ли что, он невольно стал громоотводом семейной сцены.
– Дитер преувеличивает…   
Ничуточки не реагируя на подковырки своей жены, улыбкою подбадривая гостя, чтобы затем, подмигнуть ему:
– Не теряйтесь молодой человек, это вам совершенно не идёт!
Она, с чопорно отстраненным жестом приглашая всех садиться к столу, давеча к приходу гостя, накрытому кружевной салфеткою.
– Право и зачем терять время на скучные церемонии. Хотите чай или кофе? Присаживайтесь. Возьмите этот вишнёвый бисквит. Расскажите, нам, о России. Я жила там некоторое время со своими сестрами. И мне нравится, когда меня называют Ольга. (Улыбаясь натянуто и зачем-то теребя скатерть безымянным пальчиком) – Я вас внимательно слушаю?
Наконец, выбрав себе, подобающее местечко среди подушечек небрежно разбросанных на софе, постыдно храня в себе какое-то неопрятное чувство, словно привзятое им из детства, когда его жестко схватили за шиворот за одну не совсем благовидную шалость.
– Так вот Ольга, Россия – это неблагодарная тема. Поиск её уникальности заводит куда-то в тайгу, глушь, а то и в Сибирь – на каторгу!
Тильда насмешливо.
– Фи, как не героически, как мне кажется, это прозвучало?
Опуская отзывы на её обидную иронию, и отчего-то вдруг воодушевляясь.
– Широка матушка Россия, а пахать её некому! Вот у китайцев, например, есть хронисты, когда нет и следов героического эпоса. У иудеев есть вера в абстрактного и невидимого бога, когда отсутствуют собственные мотивы изобразительного искусства, только нелепое подражание позднему Вавилону, среднему Египту и Ассирии. У европейцев определённо есть вкус, но нет и толики прежней души. Между Вальтером и Августином разверзлась пропасть Дантова отчаяния! 
Ольга, сияя фиалкового оттенка радужками, манерно облокачиваясь на своём любимом венецианском стуле из разбитой антикварной коллекции, ни-то стреляя, ни-то испытывая Николая Ивановича глазками.
– Право без лести, вы красиво изъясняетесь!
Муж, в свою очередь, встревая в разговор и радуясь за гостя, что тот, наконец, завоевал симпатию его такой привередливой жены.
– Что я тебе говорил? Хочу познакомить его с одним великолепным мыслителем. Ох, как это было бы здорово! Продолжайте, я вас прошу.
Творогов, принимая от неё фаянсовый кофейник и наливая себе дымящийся напиток прямо в чашку.
– Так вот в России представьте, ещё никогда не было бюргера, если только унылые мещане и купчики, но тех можно смело отбросить как самых немыслимых горожан, неодушевлённых как в Европе правами третьего сословия. И вот, когда, бюргер, увы, появился, все одинаково возненавидели его. Обещая принести в жертву, словно сикарии, этому новейшему идолу, коим является «общественный прогресс» по благому недоразумению. Вторая «Иудейская война» как у Иосифа Флавия, ненависть ко всему римскому, и мечты, мечты, мечты…
Ольга, обнажая в улыбке ровные, белые и несколько хищные зубки.
– Любое очарование может потом превратиться в ад, если только нам угодно будет, сотворить себе кумира?
Николай Иванович, отложив чашку на край стола.
– С этим трудно будет не согласиться, так я даже иногда боюсь загадывать на некоторые случаи жизни.
Доктор, уже изрядно заправленный до чаепития, разжевывая драже и желая непременно вставить словцо, потому нетерпеливо ерзая на кушетке.
– А скажите мне молодой человек, каково у вас в России думают о нашем венценосном императоре. Не правда ли что Вильгельм – это образ грядущего политика, не какого-нибудь там болтуна, а именно человека дела? Он, так и заявил на конгрессе, что: «только пушки и современный флот принудят, наконец, этих «отступников» отказаться от процессии ряженых, поставив германскую нацию на одну линию с её великими продолжателями». Подумать только «отказаться от процессии ряженных», это ли не новый ракурс, открытый к постижению остро-щекотливого момента для всей общеевропейской политики?
Творогов, до боли, в спине утопая на мягкой софе и стоная от бессилия дальше слышать эту «казённую чушь», отсюда желая скорее переменить тему.
– Мне ни так давно пришло в голову, что дозволенное цивилизацией человекоубийство есть кризис бульварного жанра. У Сенеки и Шекспира духи вопиют о злодеянии, антики так вовсю совершали очистительные жертвы, провозглашая всеобщие амнистии для лиц нераскрытых правосудием за давностью лет. Нынче ж только распаляются об этом, так как современные писатели полагают, что убийство, это какое-то предумышленное исполнение в напряженных поисках благоприятного времени и места.
Ольга, также как и гость, не одобряя задор своего муженька и давно расточая безмолвное презрение к пафосу ландштурмистов.
– Ох, как это скучно, час за часом мотать по нитке, выискивая все верные знаки и улики, чтобы потом виноватым оказался тот, кого меньше всего подозревают в преступлении.
Творогов, с симпатией к ней за проявленную к нему чуткость:
– Совершенно верно!
Привстав с софы и походя по комнате, освобождаясь от назойливого желания закурить.
– А вообще убийство, по-моему, не так обременительно и даже обиходно. Библейские ангелы стирают с лица земли целые города и страны, если не наберётся там сорока пресловутых праведников….
Кстати, о праведниках, один приятель рассказывал мне, что если на Тибете вдруг случится злодеяние, например сын, убьёт отца из-за наследства, брат кровного брата из-за женщины, а то и мать вдруг задушит своего незаконнорожденного младенца. То все монахи, узнав об этом, где бы то ни было, собираются в дацанах и горячо молятся не одну всенощную, чтобы миновала эта скверна их заповедный край. Вот это мне, верно, внушает строгое послушание. Когда есть те, кому дано порадеть за нас, то тогда и грех имеет место, а ежели нет тех и в помине, то всё позволено…
Заключая оконце как-то болезненно, словно нарочито извиняясь за привнесённую им мысль.
Так вот, я так понимаю что: грех, непременно подразумевает, за всех нас кем-то пережитую боль, муки, безотрадное существование, чего не дано искупить наперёд никакому судебному, а то и даже религиозному возмездию.
Доктор, теряясь в догадках:
– Если верить последним изысканиям естественной науки, то грех, это нечто восходящее к церебральному типу деятеля, что-то вроде червячного мозга в спине. Что-то такое, о чем было высказано ещё у Платона, некий тупик нравственного постулата, когда у толпы недостаёт воображения, а там что-то движет ей совершить необдуманное действие.
Творогов, возвращаясь к себе, меняя для чего-то здесь пережитую им скорбь на отстранение.
– В России также немало пустословят: о чуде, о вере, о новой вехе становления монархии. Ругают, как всегда, англичан, кому ни лень, за Севастополь, и даже за Седан, а куда более за свою политическую недальновидность, имея на вид обычное колониальное разделение. Так вот: идея переработки людей в фосфатные удобрения, чем отныне распаляется всякий казенный патриотизм, очень стара, так и не старее собственно истории!
Да и чем угодно твердеть государству, помышляя обо всём, что высоконравственно стоит запечатлеть человеку, исходя из образа своей родины. А если восприятие состоялось вопреки всему очевидному, то что? Так я не способен поверить тому утверждению, что Ирод, имел хоть какое-то наитие о том, каким чудным воздухом дышит его народ, тогда как царь Петр рубил головы стрельцам только за то, что они сроднились с Русью без его расфуфыренной иноземщины?
«Замечу, что поиски гения, кажутся мне, невероятными за попечением сообщества и места, когда гениальность чудится мне в отречении, без упования на некогда грядущее вознаграждение, а только лишь по одностороннему обязательству, явно под наитием всевышнего».
Впрочем, русскому человеку и интеллигенту, никогда не удастся совместить Конфуция и Белинского в одном лице….
(А очень, стало быть, жаль!).
На этом пункте извлечения тирады Николай Иванович умолк, чувствуя себя: толи выщипанным, словно тряпичная кукла, толи издёрганным, как кролик, которого затаскали противные дети. Ольга, как-то симпатически ощутив это на себе, тотчас же с чуткостью умной женщины переняла от гостя салонный бант.
– Боюсь, что мы навеяли на вас меланхолию. Слишком много было высказано, а вот развлечься всё было нам недосуг. А хотите, я вам что-нибудь разыграю на партитуре?
Совсем сбитый с толку доктор, нервно мигая и жестикулируя.
– Милочка сделайте, сделайте одолжение! Она замечательно исполняет пьесы и импровизирует. А я схожу, распоряжусь на счет фуршета, если вы потрудитесь ещё немного потерпеть наше общество?
Далее вечеринка проходила в том же духе камерного трио: флейты, виолончели и фагота. Невинная буффонада мужа, прохладное кокетство жены и некоторая неловкость пылкого юноши завершились вполне благопристойно сердечным расставанием у порога. И только пустота на душе Николая Ивановича как-то тревожно зашевелилась с первым воздыханием вечернего бриза, когда он шёл по мостовым, пересекая город под отсвет газовых фонарей и под мерцание ущербной луны туда, где ожидало его пепельное небо и такой неясный для него рассвет. Это неотвязное чувство всемирной пустоты никогда не покидало его ещё в Петербурге, и вот опять настигло здесь возле рокота, струящегося по альпийским лугам и скованного цепями мостов и акведуков, в образе невольника, только мечтающего о мятеже под бременем бережливых карликов. Бежать от города и его ночных обитателей было бы чрезвычайным юродством, а всё-таки два длинных переулка перед домом старого приятеля, он несомый чутким воображением, преодолел, почти задыхаясь от густых испарений ночных горшков, что внезапно нахлынули на него от вида благополучия предусмотрительно запертых на щеколды оконных ставен и дверей.

Ольга
      
Ольга, так по свойственной ей прихоти стану называть её, используя для того созвучный агномен, не лгала, она действительно выросла большую часть своего детства на окраинах Европы. Отец её, в свою бытность, подающий надежды математик преподавал механику в Казани. Под сенью этого, некогда сожженного Пугачёвым города, она, мать и ещё две сестры, провели несколько лет безмятежного существования, до тех пор, пока «папенька» скоропостижно не покинул их, тяжело заболев в одну из сырых ноябрьских декад. С гибелью отца, мытарства стали преследовать семью, как грозовая буря какой-нибудь утлый челн, тогда наитие впечатлительной девочки омрачилось до того времени неизведанной нуждой и тревогами.
В конце концов, семья очутилась в пригороде Майнца, искать покровительство одной богатой, бездетной и немыслимо вздорной тётки. Та распорядилась по-своему, наскоро кинув жребий кому оставаться в городе, а кого распихать куда-нибудь, где вечно требуются рабочие руки. Сестрам повезло гораздо меньше, те вынуждены, стали нехитро коротать свой досуг среди поселян, скоро превращаясь в накрахмаленных толстушек, чтобы мигом повыскакивать замуж за местных ухажеров. Ольга, отличаясь от них заметной смышлёностью, получила хоть какое-то образование. Обучаясь классической философии в одном из университетских городков Германии, она ещё, будучи курсисткой, познакомилась с Дитером, её нынешним супругом. Горячо по взаимной привязанности условились они тайно встречаться. Не требуя ничего от него взамен, девушка проявила исключительную смелость, перенося стойко все последующие от этой связи со зрелым мужчиною невзгоды. Первым, как и следовало ожидать, не выдержал он. И Ольга легко завоевала эту крепость без окольного боя.
Не оглядываясь вспять на эту победу, Ольга, отнюдь, не являлась «расчетливой девицей», как вскользь было, вообразила о ней её нудная свекровь. Просто она умела подчинять, не оставляя лазейки, тем более, что Дитер окреп для брака, давно уже помышляя вырваться из-под опеки излишне претенциозной маменьки. На момент знакомства с Николаем, Ольге исполнилось двадцать семь лет. Она казалась строгой, весьма неглупой субреткой, со светло русыми локонами, извивающимися на несколько выпуклом лбу, с ясным, чуть удлинённым лицом, при едва заметном шраме у левого виска. Ольга была не чужда, блеснуть в обществе людей, что гораздо выше её круга, сражая мужчин какой-то уверенной в себе грацией, иногда их даже обескураживающей, но без всякой обиды, затем, не теряя такта. Здесь, стало быть, бесполезно искать какие-нибудь намёки. Она сумела бы покорить не только старого холостяка, поскольку в ней гармонично сочеталась резвая сексуальность дикой кошки и повадки мудрой совы. Ольга была способна искренне слушать, понимать, всегда чуткая к фантазии её избранника, она искала в мужчине ключ к себе, тянула из него пружину собственной воли. Для Ольги не могло быть иначе, поскольку в нраве её было не существенным поддаваться женским капризам. Ловко преодолевая домашние склоки, размолвки и мимолётные увлечения, она навёрстывала в главном, презирая меркантильность обычно свойственную её сословию.   
Петербургский гость, очевидно, понравился молодой женщине, он, верно, напомнил ей о неразгаданной странице её жизни. Ольге смутно верилось, что пребывание в России послужило лишь эпизодом, прелюдией к тому, чем увенчалась её жизнь, имея за расчет, как всегда незыблемое семейное устроение. В России всё было ни так, чем случалось здесь. Люди, словно облака, бродили гонимые ветром, так как были намного ближе к горнему небу, чем вимперги и готические шпили великолепно отстроенных соборов. Вольнолюбивые характеры и вообще смелые люди, были симпатичны мечтательной Ольге. Это древнегерманское мироощущение пробудил у неё когда-то впервые, рокот разудало влекущей по быстринам Волги, тогда они ещё с отцом катались там на пароходе. Что, по сути, хотя это и звучит для славянина крамолой, есть глубоко запечатленный образ для всякого младогерманца реки. Ольга нетерпеливо ждала продолжения знакомства с Николаем, ещё не догадываясь о том что, это может губительно отразиться на её счастье. Допустимо оговорить, что инстинкт Весты отошёл на второй план для неё, по сравнению с тем почти залихватским чувством от пламенной дружбы с молодым русским, для которого образно ещё не нашлось места в её жизни, но уже было так много свободного пространства.

Амок

Полдесятого утра как уже завелось, Николай Иванович стоял у ворот клиники. Всё это затянувшиеся визитерство начинало надоедать ему, он стал почти до тошноты чувствовать неясные насмешки окружающих, видеть недобрые ухмылки на лицах прохожих, и почему-то, болезненно принимать их на свой счет. Предвестником душевного разлада явилось и то, что некогда яркие, цветные сны, почему-то, стирались из памяти, а пробужденная, бедная событиями жизнь казалась каким-то отчуждением, в этом, скверном гасилище томлений сердца и нравственного борения. 
– Именно, так сходят с ума – решил он – Это похоже на раковое деление клетки, что довелось как-то видеть мне в микроскоп. Стоит только на секунду выйти из себя как появляется кто-то чужой, нарост отделяется, оживает, и уже нет тебя!
Николай Иванович, читал в газетах, что профессор, вплоть до трагического помрачения своего рассудка, интересовался малоазийским культом Диониса. Чей весёлый нрав по народному обычаю зазывался с винопитем и плясками. Когда сардоническая ухмылка этого божества сводилась к ремеслу изготовления погребальных масок. Понятно, что снятие слепка с лица умершего имело под собой не только косметическую цель; и что ещё маловероятно, разыгрывало пародию на обряд поминовения. Возможно, что похоронным мастером двигала властная идея, захватить какое-то неуловимое движение души, чтобы затем надёжнее сберечь образ предка, прежде чем какой-нибудь безобразный демон не овладел им полностью, вытеснив знакомые черты из вечности. А это значило бы, что смерть интуитивно приравнивалась к безумию. Без этого, было бы бессильно укорениться метафизическое прозрение нетронутого никаким христианством грека. И вот тогда перед нами, приоткрывается завеса, а там и недалеко разоблачение, отчего именно на этом шатком основании, приобретался опыт получения маски сценическим лицедеем. Видимо, здесь и сообщался шифр ко всей античной театрологии? Однако, всё это только мышиные лазейки бегущих за трещинками разума догадок. Когда тема потери лица, смерти и безумия всегда сходилась на персоне шизофреника. И как много от этого выгадала бы мысль, если лицо, как и прежде, хранило бы остаток некогда одушевленной мимики. А безумие маски обнаруживало бы символ оголённой пустоты той, что издавна привыкла прятаться среди прокаженных в кишащей змеями лощине, уже не страшась клеймения улыбками и позы призывно брезгливого обличения. 
Доктор Бихтсвингер как раз проводил обычный осмотр, выходя из дортуара, он брезгливо поморщился, сиделки со стерильными, бескровными лицами, так и сновали вокруг него, желая упредить очередной каприз всегда педантичного куратора. Психиатр, был чем-то озадачен, не обратив ровно никакого внимания на Николая Ивановича, который стоял напротив его головного кабинета и зачем-то небрежно смахивал с подоконника сухую герань.
– Я вам ещё вам не надоел? – безо всяких приветствий, откровенно, спросил он.
Дитер встрепенулся и отрицательно покачал головою.
– Вас я всегда рад видеть, только не во время исполнения моей работы. Скажите мне напрямик, чем я могу быть вам полезен?
– Хорошо!
Николай Иванович сразу же как-то пасмурнел, он ещё не научился кого-либо о чём-либо просить. Затем предпочитая, по-молодецки вытянуться как казак перед знаменем строевого полка.
– Устройте мне одно свидание с «профессором», только не спрашивайте для чего?
Доктор грузно присел на кресло при этом, отодвинув локтем со стола чернильницу. Чуть не расплескав её, он задумчиво потёр переносицу.
– Я всегда догадывался, что этот необычный пациент, как тирольский крысолов, потянет за собой не одну вереницу сумасшедших… 
Приготовляясь к этой обличительной тираде, доктор запыхтел, чтобы затем полезть в ящичек за бразильскими сигарами. Аккуратно отрезав кончик сигары завалявшимися здесь же щипчиками, психиатр перешёл к наступлению.
– Чем он угодил, вам, молодёжи? Раз вы намерены поднять его на щит, как символ и знамя грядущих, недобрых свершений. Если бы вы только знали, какое жалкое зрелище представляет он собою теперь. Прыгает, скачет словно сатир, выпячивая левое плечо, блеет, мочится непроизвольно, воображая себя ни то императором, ни то, бог весть, ещё кем….
(Хм, мыслимо ли сатаной!).
 Не знаю, отдаёте ли вы себе отчет? Взять, например, тот же габитус Сократа. Так вот бюст философа, верно, указывает на то, что его владелец, по-видимому, был отмечен grosse verole (3), заразившись от кого-нибудь развратника в ранней молодости. Признаки болезни могут развиваться и вовнутрь, поражая структурные отделы спинного и головного мозга….
Как там у него было где-то напечатано: «отними у человека болезнь, и ты отнимешь, и дух его». (4).
(Просто великолепное измышление!).
Вы юноша, не подумайте, что я учу вам, не зная любви, вы уже облазили, наверное, не один десяток борделей… Я ведь: прав или не прав, но ещё бы как же иначе?
Так вот мне и самому иногда претит любая сентенциозность. Но то, что он утверждает, это не истина, это – есть амок!
«Ибо, упраздняя христианскую мораль, мы разрушаем общество и семью, отменяя же постоянство половых отношений, непоправимо губим наследственность, порождая на свет слабоумных и маньяков». 
Чего было не ясно этому господину, нет же, он увлекся софизмами, для чего-то упуская соображения элементарного толка. И вот финал, пойдемте так, и быть я покажу вам этот кривой оскал нигилизма. И пусть вам будет стыдно!
– Вперёд ступайте же за мной….
Взвинченный до пены у рта доктор почти в толчки поволок Николая Ивановича, уводя его куда-то через пожарную лестницу, вниз по коридорам.

Гений

Далеко несубтильный юноша был в душе возмущен, какой-то прямо-таки бычьей свирепостью этого до сей минуты благодушного человечка. Он, конечно, мог бы поддать коленкою в живот, а то и сразить его апперкотом. Но сдержался, не оттого что был недрачлив, а просто не хотел иметь над ним куража, поскольку был хорошо воспитан для этого. И ещё, он был уверен, что всё-таки добился своего, а потому до времени прощал, всё, забывая и приосаниваясь, с оглядкою самого брезгливого великодушия. Благо, и тот, скоро опомнился. И как-то разом сник, почуяв за собою вину и не найдя себе мало-мальски извинительных причин. Издёргавшийся не зная и отчего немец, выискивал найти какой-нибудь удобный повод для примирения, а до этого времени виновато отводил глаза в сторону.
Словно два шкодливых щенка, когда кому-то из них, предстояла еще небольшая трёпка, они оказались в довольно просторной палате с чистыми, кажется, недавно побеленными потолками. Здесь даже имелся торшер, кресло-качалка, а также вполне приличные гардины с каким-то китайским пейзажем. Отрадно было также, что низкие окна выходили в зимний сад, из глубины отчетливо виднелась стеклянная оранжерея с рядами миртовых деревьев и редких левкоев оттоле пикированных в сбитые из сосновых дощечек кадки.
На больничной койке в кататонии полулежал высокий мосластый господин с впалыми глазницами, густыми почти заросшими трухлявым мохом бровями. Жесткие с проседью волосы его были зачесаны назад, барсучьи щетки пышных усов лихо топорщились, довершая штрихи и без того маскообразного лица. Казалось что-то нордическое витает над ним, какое-то суровое величие присутствует неуловимо, что непременно должно понравиться непризнанному актеру, отставному солдафону, начинающему дельцу, и наконец, закоренелой блуднице. Этот незапамятный силуэт видимо уже содержал в себе тип деятеля, не за горами мерцающей впереди исторической кинохроники, открытой только через шесть лет вперёд братьями Люмьер. Трепетное, немое, невысказанное, таилось в непроницаемо лукавом выражении его осунувшейся, как в британском музее мумий, физиономии. Какие-то настораживающие, пугливые тени бродили там у него под покровом и, правда, очень думного лица. Словно расхитители гробниц путаясь в сумерках лабиринта, они очередной раз блуждали; так и не находя оттуда верного исхода.
Разглядывая сумасшедшего, доктор очнулся первым.
– Вот поглядите на него. Я велел накачать его морфием. Он спит теперь, посапывает как младенец….
Дитер криво заулыбался и как-то уж очень замельтешил, видимо, опять возвращаясь к недавно пережитому им гневу.
– Скажите вы, правда, хотели меня ударить? Я это как-то почувствовал. И под кожей носорога бьётся живое сердце! А ведь вы сдержались, вот так и я тогда…. Представьте, мне почему-то приходило на ум до полусмерти отколотить, этот чертов манекен. Читали вы про тарантула, что как наваждение преследует больного, являясь перед припадком за несколько секунд до падучей. Что-то есть в нём от того, какая-то скрытая угроза. В противном случае, часто общаясь с психами, как не перенять их тревоги и аффектацию?
Лицо доктора едва ли наиграно преобразилось, он окончательно расчувствовался, позаимствовав, видимо, у церковных певчих, какое-то жалкое, трагикомическое выражение. Тело его как-то по-бабьи задергалось, бедняга окончательно скис. А вот Николаю Ивановичу было не до слезливых объяснений, он стоял как будто чем-то размозженный, этот полутруп действовал на него завораживающе.
(Вот только чем, он околдовал его?).
Юноша так до сих пор и не вызвался себе это уяснить. Помышляя, быть может, о беспредельной пустоте, замкнутом коконе: без благодати, без живородящего семени, без стока и щели пусть даже хоть для топкого лунного света….
Мысль до конца не складывалась. Была ли эта герметическая загадка – его мыслью?
А Дитер не унимался:   
– Простите меня, я вёл себя  как грубиян, безрогая скотина.  Это всё он – гений! Кто мы перед ним? Шелуха, мыльная посредственность!
Но не зависть, ей богу не только зависть, подстрекала меня попинать ногами, это мирно покоящееся тело, покрыть терниями и тумаками этот венценосный образ…
Хм, не зря же он в моей власти?
Доктор трясущимися пальцами притушил сигару прямо о подоконник. Нисколько не смущаясь свидетеля, он затолкал окурок в карман пижамы этого мирно дремлющего господина. Наверное, так он хотел поглумиться над манекеном или попросту решил подарить ему окурок.   
Нечуждый мальчишеской дерзости, школьных забав, над иными строгими наставниками и потому зачастую смешливый юноша, посмотрев со стороны эту нелепую, а то и не вполне благопристойную репризу, тотчас ответно улыбнулся. Благодарный доктор скорчил умильную рожицу, стало весело, друзья легко помирились.

Рассказ так похожий на исповедь
   
После того как невинная шутка развеяла недомолвки между задушевно сошедшимися за короткое время приятелями. Доктор, видимо поддавшись какому-то внутреннему убеждению, не знаю и отчего созревшему на этот час, заговорил долго, с расстановкою, поведав об эпизодах своей жизни доселе никому неизвестных, порою даже постыдно скрываемых, конечно, не от полицейского дознания, чего не было, а скорее от себя самого. Так начал Дитер свою историю приобретя слушателя благодарного, а быть может, несколько, обескураженного. Ведь затея Николая Ивановича провалилась с треском, замечая о молчаливом уклонении от разговора третьего присутствующего здесь лица.
–  «Я всегда со стыдом помалкивал об этой истории. Зачем кому бы то ни стало знать об этом. Да и что это было, если хорошенько разобраться: фантазии маленького мальчика, а то и ещё нечто такое, сопряженное с ранними конфабуляциями?
Мне помнится, что я впервые начал осознавать себя на какой-то ферме. Недалеко от дома протекала мелководная речка, впадая опять же в невзрачное, частью, заболоченное озерцо, где водились вальдшнепы и дикие утки. Помню, до чего обожал я подглядывать за болотными птицами. Как те с тревогою при первой опасности уносились от меня прочь вместе с выводком, пряча свои пушистые тельца в зарослях камыша и ольховника….
У меня была грубая, деспотичная мать, скособоченный на левую часть, беспробудно пьяный отец. А ещё две старшие сестры: лживые твари, копии матери, два рыжих подобия конопатых гиен. Они постоянно дразнили меня, щипали и били. А да был ещё щенок! Жаль, но тот рано подох. Это всё что я помню. Ещё мне кажется, что тогда я был косноязычен, очень не развит для своего возраста. Скоро это кончилось.
Помню, как в одну из сырых, дождливых ночей к нам на хутор постучался какой-то незнакомец, ему открыли, он попросился переночевать, лег почти сразу без лишних разговоров за вечерним столом, как у нас в семье завелось перед сном. Что стало потом? Это помнится мне уже ни так отчетливо…. 
Незнакомец на моих глазах зарезал всю прежнюю семью. Помню, что, покончив с ними, он встал передо мной в нерешительности, точно над чем-то раздумывая. Как сейчас мне ещё мерещится его жуткое и такое одухотворенное лицо. Я не преувеличиваю, гораздо позднее встречался мне этот абрис, на старинных литографиях выполненный в каком-то особенном свете. Помню, что он был одет в брезентовый плащ с капюшоном, а ещё взгляд его отливал мерцанием горного хрусталя. Замечу, что в выражении глаз его не было ничего зверского, как обычно рисуют теперь серийных убийц на страницах желтых газет, наоборот, в нём таилось что-то от ангела в ризах, нечто недеформированное как, например, на грубых полотнах Иеронимуса Босха. Я готов поспорить с вами, отчего именно мы, то есть все перепорченные страстишками люди, казались ему теми гротескными существами, но не всегда, а только тогда как он вынимал нож, дабы о чем-то таком вразумить нас….
Вот он замер, проницательно изучая меня, словно какую-то там шпанскую мушку. До сих пор мне не укладывается в голове, зачем я тогда не растерялся, а стал взахлеб, завираясь через каждое второе слово, лепетать ему о чем-то постороннем, как будто между нами мог состояться какой-то сговор, возникший прежде сцены бессмысленного избиения. Мне почему-то пришло на ум поделиться с ним об одной вымышленной и почти безумной спекуляции – в свои-то пять лет? Я стал рассказывать, куда только подевалось моё косноязычие, о том, что у меня за холмами есть участок, и что мы могли бы выгодно продать землю, пустив среди соседей слух о том что, скоро там будет построена железная дорога…. 
Не знаю, откуда взялась эта спасительная ложь, но меня выручило вдохновение.
Он поверил мне, протянув командорскую руку, и тогда мы отправились пронизывать туманные сумерки по каким-то выселкам, ночевать, словно гонимые охотниками волки по сырым лесочкам, а если повезет, то ворочаться в хижинах обитаемых, если только привидениями.   
Дикое время. Но меня впервые посетила радость, ведь я привязался к нему почти как близкому мне человеку. Черты отца, старшего брата, бывалого друга: слились в нём воедино, как никогда до этого. А ту прежнюю семью я не любил. Будь так, что колесо фортуны повернулось бы тысячу и ещё десять тысяч раз вперёд, я всё равно никогда бы не полюбил их. Я знаю это жестоко, но гораздо хуже как мне кажется, было бы утопить это осознание во лжи и примириться с неподлинным существованием.
Не мудрено, что дружба убийцы и рахитичного сироты не могла продолжаться долго. Он бросил меня на одном из постоялых дворов Франконии. Это был очень чувствительный человек, он не обратился ко мне спиной, а выходил приниженно, по-собачьи робко заглядывая мне в глаза, как будто не прощаясь навсегда, а чего-то, ожидая ещё впереди от грядущего.
Бедный пленник розы ветров! Я простил это не согретое богоматерью сердце, ведь если призадуматься все мы в чем-то беглецы и убийцы.
Тогда в Европе часто постреливали, канавы и пустыри роились от трупов, города были полны беспризорниками, хватали и сажали в застенок по первому доносу. Политическая жандармерия охотилась рьяно на ведьм, как обычно, опережая умысел всеобщего подстрекательства к мятежу. Мне повезло, одна буржуазная, состоятельная семья усыновила меня, случайно выделив среди таких же, как я оборванцев. Мой заново обретенный отец был известен в своём городе, как подрядчик. Он всегда мечтал о сыне: продолжателе дела, добром христианине. Бог услышал его молитвы, только на этот раз, учитывая собственные резоны.
Таково вкратце описание моего детства, ничего поучительного, если только не насиловать бурной эпохи, подменив прожитую жизнь грубейшей теорией происхождения социальных видов.
Мне помнится: как-то, один вития, вон он, хе-хе, сопит в сопелочку, расчеркнул пером о том, что человечеству стоит, мол, один раз превзойти самого себя и тотчас появится сверхчеловек. Какое-то бархатное свечение разольется над всей историей!
(Ну, не бред ли всё это?). Человеку отпущено ровно столько метаморфоз, сколько ему на то полагается ни чуточку более и не менее того. Так, где гарантия, что однажды не превратится он в чудовище?
По-моему, с пермутациями, тут что-то, положительно напутано, как в трудах Альберта фон Больштедта. Чего тут загадочного, если каждый раз теряется искомое тождество, а взамен приобретается неизвестно что, те же признаки вырождения, извольте только обнаружить! Нет, как мне кажется, без вмешательства руки провидения, ничего не получится у господ алхимиков.
Превратись Христос хоть в бабочку, так что мне бабочка? Ты мне покажи силу, что не сокрушила кость этого мученика наперекор всякому колёсику вселенной.
Вот чтобы я ответил этому умнику:
«Ты не только извлеки из мокрицы человека, а расчисти ей почву для этого всеми вожделенного превращения, да не отыми всего выстраданного в ней, не заслони, а заставь ещё полюбить как светлый луч, словно для того и преосуществленный, дабы восхититься всеми чудесами обновленной жизни».
Эта задача далеко не для всякого рычага удобна!
Нет, им же надо вначале укокошить бога, а только потом породить своего сверхчеловека. А чем взвесить тогда запачканное нутро - за его, оттого ли обедневшую совесть? Разве опять дано будет породниться человеку с рептилиями?!»
Произнеся эти словно неочищенные весенней грозой; и как правильно подумается, повитые духовной плесенью слова, Дитер умолк. Он был глубоко опустошен своей исповедью, когда в преддверии всех велико-масштабных событий, этот «сумеречный гений» являл непогрешимую правоту.
«Два зверя долго не заживутся в одной берлоге!».
Заступало непростое время, удешевлялись насиженные ценности. Эра технократического господства, финансовых потрясений, афер и невообразимых доселе карт-бланшей: сменялась навстречу своей полоумной мечте пьяною кавалькадою с драгунскими вестовыми. Так ещё предстояло факельное шествие. И оно готово стало шпынять «сытого и умильного человечка», словно цунами резиновый мячик.
Выслушав исповедь до конца, Николай Иванович прищёлкнул каблучком, словно имея на случай, воображаемые кавалерийские шпоры и тотчас выскочил вон точно призовая лошадь. Вслед за ним из палаты поплёлся, раздавленный мыслью, доктор Бихтсвингер.   
Такова была мощь и обаяние этого сумасбродного господина прикованного кататонией к больничной койке, что невольно хотелось выть и посыпаться пеплом, как на похоронах меднобраненного Ахиллеса.

Проводы

Не пускаясь в пространные рассуждения, стало очевидно, что дальнейшее пребывание Николая Ивановича в данном швейцарском городе не имело под собою ровно никакого встречного резона. Объясню, во-первых, профессор был действительно не занимательнее свежо отструганного полена и когда ещё бы пришел в себя, что тоже стало под длинным вопросом. Во-вторых, Николая Ивановича внезапно посетила идея наверстать прежде упущенное время, и все-таки нагнать монгольскую экспедицию чего бы это ни стоило. И в-третьих, тема, безусловно, деликатная, когда наш покорный слуга прозаически испугался того чего, и сам предвосхитил ненароком по безмерной пылкости своего юношеского воображения. Как догадается прежде искушенный сердечными эпопеями читатель, то здесь подразумевается знакомство с чужою женой. Конечно, ни о какой скоропалительной интрижке не могло бы быть и речи, с чего бы это должно статься. Но чем черт не шутит? Эта допустимая здесь мефистофельская уловка премного извиняет потомственного гусара, привыкшего более улепетывать от женщин, нежели чем завоёвывать их настойчивыми ухаживаниями.
Заключая обо всём, на этот раз Николай Иванович решил поехать с комфортом, взяв билет на поезд до Варшавы, как непременно водится это среди эксцентрических русских в вагоне первого класса. И мы простим за это юного ветрогона. В конце концов, он многое извлек из этой сумбурной поездки, возможно пожелав переварить все недавно добытые впечатления при глубокомысленном одиночестве.
Ранним январским утром, закупив предварительно добрую кипу книг для своих петербургских коллег, Николай Иванович стоял на перроне, вдыхая свежий воздух и любуясь гранитным небосводом, изборожденным розовыми прожилками изумительного альпийского восхода. Порошил легкий снежок, колючими крапинками серебрилась на нём бобровая шапка, когда ему было не холодно, швейцарский ветерок это вам не промозглый невский аквилон. А все-таки упорная в этих краях морозоустойчивость едва сравнимая, если только с заполярной удалью клондайкских золотоискателей его отнюдь не наполнила превосходством, почему-то стало даже пакостно, как перед казнью.
От этого верно извалявшегося на пуховой перине настроения Николай Иванович по памяти процитировал одно из любимых ему изречений, кажется строку из нравственных писем Сенеки:
«Оправдывая для себя всё наилучшее, неизменно следуем мы только худшему».
Юноша вздохнул: – Какая жестокая несправедливость,  – подумал он – Неужели всё затянет точно в трубу, светлые мечты, порывы, юность…. Всё поглотит обыденность и мелкий расчет. Только заклятые враги ещё сохранят былую искренность, дружба забудется, пылкая любовь сотрётся, а вредные привычки напомнят лишь об остроте мимолетной жизни….
Он вдруг ясно представил себе, что никогда ещё не помышлял о минувшем отрочестве, желая по возможности скорее повзрослеть. А там ведь было чему поучиться. Когда впервые потревожил он дух; и на земле и в поднебесье мятежного Фауста, то очнулся тогда глубоко потрясенный, как было заповедано до перезвона колоколов под полыньёю уже объятой Китежем души, А вот вторая часть, перешедшая Гёте по литературному наследству от средневекового автора некогда популярной плутовской новеллы, ему жутко не понравилась:
 «Какое-то надругательство над вечной книгою!».
Так напрямик он и сказал своей нежно любимой маменьке, дивному свидетелю его первых дум и откровений. Он пообещал ей также переделать оригинал, и было, взялся за это со всей пылкостью озаренного отрока. Когда ему не хватило таланту, воображения или терпения или всего вместе взятого. Страстная попытка переиначить «бессмертное творение» не удалась. Это была первая настоящая неудача, а то и крах маломощных потуг творческого начинания. Николай Иванович вдруг остро осознал что, не преодолев этот заведомый барьер, он никогда не обретёт право на исключительность. Так лучше ему было бы и не родиться вовсе. (Всё, оно – проклятое честолюбие!).
Надо ж такому было случиться, что Фриц, тот самый бурш, так похожий на сенбернара, груженый гостинцами Дитер и его супруга: по безмолвному согласию, почти одновременно, вызвались проводить любезного гостя, чего тот и не подумал от них ждать.
Николай Иванович отсюда испытал двойственное ощущение, он искренне обрадовался их появлению, когда одновременно и чего-то вдруг засмущался. Так влюблённый в блистательную юность кадет стыдится на плацу своих товарищей, заметив, издали на морозе, что его пришли навестить с подносом горячих оладий до греха старомодные родственники. Внезапно он ясно представил себе, что никогда больше не увидит их, сердце со сладкой грустью защемило от этого предчувствия. От ветра посвежевшая Ольга казалась, неестественно веселой. То и дело она запрокидывала голову, показывая ряд безупречно белоснежных зубов, а потом хваталась за шляпку со страусовым пером. Фриц как обычно добродушно улыбался, кусая свои жидкие усики. Дитер неуклюже пытался острить, он всё время егозил, крепко жестикулируя, что напомнило Николаю Ивановичу директора блошиного цирка. Тогда его тоже затянуло это милое и, правда, очень дурашливое настроение. Для пущей радости они решились распить непочатую бутылочку коньяка, тут же на воздухе закусив шоколадом и мороженой клюквою.
Вот и просигналил локомотив, щелкнули замки, струя дыма стоймя как султан вырвалась из мощного сопла, все засуетились, загалдели, выбиваясь из толпы с походным багажом. Как в водовороте смешались кепи, котелки, шапокляки, цилиндры. Передав кипы книг носильщику, перед тем как войти в свой вагон, Николай Иванович последний раз помахал ладонью друзьям, словно башенный вымпел, выгибаясь на складной подножке. Состав тронулся, душа вздохнула легко, выдохнув над шпалами гарь и спуд, из окна замелькали ветлы, речушки, холмы. Небо уже совсем иного горизонта медленно выныривало из туннеля.

Вместо заключения:

Читатель, надобно думать, усмехнётся, раз к такой микроскопической истории прилагается ещё и эпилог. Вроде бы и не случилось никакого действия. Погостевал денёк-другой при чужом хлебосольстве паренёк, а как не выгорело трёхгрошовое дельце, так и возвертался восвояси. Вероятно, так оно и происходило. Но если нам будет ещё позволено насладиться допотопной мудростью, вникая о том, что и всемирная слава достигается лишь транзитом, то сердце не состарится мельтешить. Так чего стоит требовать от сквозного действия, когда некая нить заведомых событий всегда как бы отдаляется мимо деятеля не оставляя тому ничего кроме ощущения неуловимости времени….
Отведём на сторону велемудрые беседы, а перейдём сразу же к освящению последующих событий относящихся непосредственно к судьбе наших героев.
Не минуло ещё и двух суток после отъезда Николая Ивановича как в клинику, словно колорадский смерч нагрянула мать этого лежащего в кататонии всемирно известного профессора. Ох, и досталось сиделкам за непокладистый вид. Когда наибольшую ярость этот стремительный шквал испытал тогда, когда в кармане пижамы её дражайшего сыночка был найден окурок злополучной сигары. (Как уже понятно станет читателю, совершенно необъяснимого происхождения!). Словно разбушевавшаяся валькирия она вырвала своего мальчика из этого бедлама. А там и перевезла его поближе к родине, в достославный городок Йену, где тут же нашлась приличная клиника и исключительно добросовестный персонал.
Там, в тиши и комфорте довольно респектабельной лечебницы, профессор прожил ещё одиннадцать лет. Временами болезнь его отступала, тогда возвращались короткие часы просветления. В те ясные мгновения он давал даже импровизированные концерты, поскольку и до умопомрачения прекрасно музицировал, не зря же по заверениям Вагнера он подавал блестящие надежды как пианист и композитор. Когда во всём, кроме чар природного дарования, он был как бы ни от мира сего. Все гонорары от переиздания его наделавших немалого шуму книг присваивала алчная до денег сестра, репатриированная из Бразилии, после скандального развода со своим мужем. Славою его беспардонно пользовались все кому не лень. Он и, правда, гремел, стяжав безграничный восторг у армии проходимцев. Не глядя на этот вроде бы нечаянный конфуз, профессора обожали все без исключения. Сердобольные кумушки и симпатичные горничные рыдали, когда он ближе к полудню умер, всколыхнув на столетия всю просвещенную европейскую богему. Сказать по совести тому следовало бы родиться римским папою, достойный финал по иронии создателя для всякого самозваного антихриста.
На следующую осень Фриц удачно женился на племяннице своей экономки. Он счастлив, планирует расширить зубоврачебное дело. И дай бог ему всего самого наилучшего. (Хороший парень!).
Ольга родила в конце того же года долгожданного первенца. Окрыленный Дитер порхал на седьмом небе от счастья, он даже бросил на радостях пить коньяк и часто поговаривает, что с психиатрией пора завязывать. Теперь он мечтает стать образцовым рантье, по вечерам читает Гёльдерлина, и даже выписал себе переводы Корана, как полагается с золотыми и очень дорогими корешками. Вообще он заметно изменился, не знаю и к чему, лучшему ли. Как-то вытянулся, ходит цаплею и ужасно до паники боится рептилий. Долгое нахождение здорового человека среди бесноватых и помешанных, никого ещё не отпускало даром!
Николай Иванович так и не догнал свою монгольскую экспедицию. На пути в городище Яркенд, он заболел азиатской холерою где, не приходя в сознание, умер. Полунищие кочевники зарыли иссохшее за время болезни до неузнаваемости тело под солончаковой сопкою. Когда место вскоре забылось, так что до сих пор его бедные косточки лежат без православного погребения неведомо где. Но не всё так печально, по дороге из Базеля в Варшаву под стук поршневых колёс, он все-таки надумал продолжение второй части Фауста, благородно сдержав отроческое обещание перед памятью горячо любимой им маменьки. Письмо (5) с авторской версией второй части (6) он отправил в Базель к Ольге, так и не найдя никого другого кто разделил бы с ним его юношеские взгляды.
(Такой уж он был – чудной человек!).
Благоверный муженёк её немного времени погодя нашел это коротенькое письмецо. Но вскоре он не стал скандалить, бить посуды, устраивать сцен и т.д. Наоборот, он много раз втайне перечитывал это послание, умильно пуская слезу над финальной строчкою. Осмысливая трагическую судьбу, Николая Ивановича он, в конце концов, извлек одну очень остроумную цитату признанного теперь на западе хрониста, которую мне интересно будет вам привести по этому случаю дословно:
«Гипербореи, очень талантливы, так как действительно рождены прослыть гениями, то есть рыцарями познания без страха и упрёка. Только при непременном условии, когда те  несовременны и несвоевременны. Во всяком ином случае, они – неумелые подражатели всего наносного и мелководного, чем незаслуженно бахвалится псевдокультурная Европа, стяжая себе недобрую славу среди других не менее самобытных народов». (7).
Вот, кажется и всё, бедный язык, а как не терпится тому закончить это, не ахти какое творение, светлой и заученной фразой.
Так говорил Заратустра….

Письмо Николая Ивановича

Здравствуйте, такая добросердечная ко мне Ольга! Я несколько раз пытался написать вам, и вот всё откладывал в долгий ящик. Мне как-то неопрятно, а быть может даже и чудно высказать вам всё то, чем нагноилось у меня душа. Не знаю почему, но я выбрал именно вас и вот путаюсь, словно провинившийся перед экзаменатором школьник. Ищу пустые предлоги, чтобы поскорее отвязаться от этого надоедливого урока и; стало быть, топчусь на одном месте.
Господи, какой же это конфуз! Я никого не любил кроме своей матери, но это другое….
Возможно, немало людей пыталось достучаться до моего сердца, но я никогда не откликался, бежал от них навстречу мечте, провожал со злорадной грустью оттого ли, что они так скоро не раскусили меня.
Признаюсь, я всегда был беспечен, робок и безнадёжно глуп.
Верноподданным пустынной грезы, возможно так и останусь я, в их скверной памяти не испив целебной влаги из родника жизни. Жестоко, не правда ли?
Боже, что я бормочу, никогда ведь я не был искусителем, и ничего такого манфредовского не умела моя душа. Опять я вам прекраснодушно лгу, что за несоответствие натуры?!
Ох, этот «невский туман», как иссушил он наши мозги, что многие здесь трезвеют от порции кокаина! 
Подождите ещё немного, и я закончу. Как был прав один психолог, мне известна только позиционная война с женщиной и ничего о близости на всю долгую жизнь.
Но клянусь, что ищу я только дружбы, а это намного выше той продажной любви, что я всегда стремился иметь. Опять не стану скрывать от вас, что подобного рода близость с женщиной мало знакома мне по причине моей вечной занятости, болезненного самолюбия, робости и чего угодно, если  вам есть на то домыслить.
А потому я, словно нагой туземец с Антильских островов, несу свои бесхитростные дары, предлагая их взамен вашей искренней и сердечной дружбы. А на затравку я дарю вам историю или несколько вольное продолжение одной известной версии позднейшего средневекового романа. Прочтите её и выбросьте в корзину как ничего незначащий пустяк.

Ваш, Николай Иванович Творогов.
Петербург 1989 года 17 февраля.

Продолжение истории о докторе Фаусте, маге и чародее

 Истекло сорок лет после самоубийства Гретхен. Фауст достигает всего того, о чём можно только мечтать. Император, папа, короли, князья и кардиналы: почитают за честь общение с ним, баснословные гонорары готовы платить они только за одну аудиенцию всемирно известного мага. (8).
 Фауст, как и прежде, живёт затворником. Он астролог, медик, алхимик, магистр лож и тайных братств, почётный отец и основатель своего города и т.д. Фауст – титан своей эпохи, инквизиция с радостью бы сожгла его на костре, но боится его могущественных покровителей, а главное, он не фанатик, не изувер, поскольку и внутри себя никогда не переступает за дозволенную грань, представляя собой монолит – веры и разума! Он не по зубам даже самым яростным его ненавистникам.
 Четверть века, назад спасая приморский город от эпидемии чумы, Фауст женится на богатой и знатной девушке. Наконец-то, от вечного бродяги появляются долгожданные, многочисленные отпрыски. В благодарность за своё спасение жители выберут мага и алхимика почётным отцом города. Когда он проклят в своей семье, дети его пошли в мать, они самодовольны, заносчивы, глупы и несвободны от сословных предрассудков. Одним словом, отпрыски его – обыкновенная, притязающая на редкую исключительность «светская чернь». (Безо всякой надежды на выздоровление!).
Сыновья его – турнирные бойцы и кутилы. Когда  дочери – дурёхи и вертихвостки! Для него не секрет, что семья его поражена всеми недугами феодального общества. Фауста никогда не покидает чувство того, что Гретхен, в чьей погибели он был так изуверски виноват, в глубине сердца, не уставала бы любить его лучезарно как безоблачное небо над головой, чем тот, когда сумел увлечь и бросить её беременной в темнице. И дети от неё не стали бы такими никчемными, как эти бастарды, а выросли бы самоотверженными, высокими духом, как и их отец. Фауст и до сих пор любит людей, никому не отказывает он в помощи, кто бы ни обратился к нему с просьбою, всегда готов он принять, выслушать человека, а если надо, то снабдить его деньгами. Поэтому даже последний бедняк, встретив его где-нибудь на просёлочной дороге, издалека улыбается, благословляя создателя за то что, какой-то добрый гений сумел, породить этого человека на счастье всем простым людям. Народ за бескорыстие и светлый разум чтит Фауста. А вот собственные дети презирают чудака, когда боятся связей отца, огромного его влияния на обездоленный народ. Они ждут до поры, как скорпион в горшке, чтобы верней ужалить.
Мефистофель и тут живёт поблизости, не теряя надежды уловить душу магистра. Он держит свою аптеку, крутит, шашни с молодой ведьмой. Старый бес скучает на земле, замышляя интригу столкновения отца со своей семьей. Он-то, верно, знает, что семья это тенета. Не одна душа готова соскользнуть в ад, лишь бы сохранить вид благоденствия и покоя. Ловчила черт и тут подготавливает мгновенье, и кара господня на руку ему как никогда.
И вот конфликт разразился, дети возненавидели отца. Жене это противостояние поколений вчуже, на стороне у неё есть воздыхатель, и она самоустраняется, как в романе, что также ведомо Фаусту ни без некоторой горечи.
А дальше всё, как по книге. После семейного потрясения Фауст слепнет, уходит из дому, бродяжничает, живёт подаянием. К нему привязывается собака, а потом и мальчик, деревенский сирота. Он по-новому созерцает незрячими очами этот мир, благословляет природу и бога за то, что тот дал ему ещё душевных сил, чтобы полюбить этих отверженных, сироту и пса. Фауст по-настоящему счастлив, среди этих по крови неродных ему существ. И вот гуляя по берегу моря со своими новыми друзьями, он расспрашивает мальчика, что там происходит вдали. Разбушевалось синее море, и вот готова, обрушится гигантская волна, чтобы смыть этот чужой и такой несправедливый к нему город. Но Фауст, памятуя свой договор с сатаной, говорит: «Остановись мгновенье!». И тогда тайфун повинуется ему…
Город, чему отдал он столько разума и сил, и откуда был изгнан своими же детьми, даже, не предполагая за это мгновенье о неминуемой гибели, спасён. Исполнив свой человеческий долг, Фауст умирает на руках мальчика и рыбаков. Душа его скоро устремляется на небо. Черт посрамлен, некогда возлюбленная его ждет с замиранием сердца, как и тогда на первом их свидании.
Занавес.

Комментарии:

(1). Журнал «Отечественные записки», был прикрыт царской цензурою в апреле 1884 года, что никак не противоречит избранной хронологии. Вполне объяснимо, отчего «выморочный персонаж» никак не стал бы здесь печататься, хотя многие журналисты, этого прогрессивного русского издания, часто скрывались под псевдонимами, что отнюдь не исключает совпадения.
(2). Стихотворение Гейне их цикла «Снова на родине» несколько переделано мною в одноименном ключе.
(3). Фр. «тайная болезнь», сифилис.
(4). «Так говорил Заратустра» Ф.Ницше.
(5). Письмо было отправлено Николаем Твороговым к Ольге в Базель, накануне путешествия в Центральную Азию, за несколько месяцев до своей трагической кончины.
(6). Вторая часть Фауста была переработана Гёте по образчику кукольных комедий, причем материалом послужил плутовской роман Иоганна Шписа, этот первый издатель воссоздал адаптацию на основе средневекового германского фольклора, где-то на рубеже шестнадцатого столетия.
(7). Реминисценция взята из произведения Освальда Шпенглера «Закат Европы», анахронизм отодвигает цитату почти на тридцать лет вперед от освещаемых событий. Когда мысль, содержащаяся в цитате, как мне кажется, актуальна и поныне.
(8). Из средневековых хроник доподлинно известно, что доктор Фауст есть лицо историческое. Так сохранился годовой отчет казначея Ганса Мюллера. Где упоминается о том, что в мае 1519 года доктору Фаусту было уплачено 10 гульденов за составление гороскопа епископу Бамбергскому. Кроме вышеприведённого случая имя проклятого мага фигурирует в отповедях: аббата Тритемия, Муциана Руфа, Иоахима Камерария, Филиппа Меланхтона, а также в изобличениях Мартина Лютера и славного Агриппы Неттесгеймского. Не без некоторой доли зависти к его фантастическим успехам, так как доктор Фауст по легенде был вхож почти во все королевские аудиенции того времени. Поскольку благосостояние этих хорошо известных исторических личностей немало зависело от синекуры, а значит и от милости «сильных мира сего», чем реальный Фауст, видимо, располагал в полной мере.   


Рецензии