С У Д

1
  Уши глохли. Чёрными рваными крыльями, грохоча, вставала дыбом земля – и впереди, и позади, и в цепях залегшей роты. «Что у него, мин девать некуда? – злился лейтенант Лачужников, - так садить по одной роте!» Он знал, что соседей нет и что они одни здесь, на этом бугорке, на верху которого, позади роты, щетинится какой-то сосняк. Всю ночь напрямик по бездорожью в душной густой синеве отступала рота  - сорок четыре бойца, один сержант и два лейтенанта. Когда впереди небо, светлея по низу, как бы подёрнулось пеплом, и звёзды заметно стали меркнуть, лейтенант Бурундуков, принявший командование ротой после  того, как капитана Павлова дымным  вечером похоронили на краю перепуганной деревушки, остановил бойцов.
     - Окопаться! – отдал он короткую команду.
     В  светлеющем сумраке  подтягивались отставшие  бойцы, бухали  на  скудную клочковатую  траву  вещмешки и скатки, бренчали  котелками. Бурундуков отвёл Лачужникова в сторону. Сели на землю.
     - Диспозиция,  по-моему,  удачная: со стороны противника открытая долина,  а мы  -  на высотке. Позади лес – тоже важная деталь. Что предлагаешь?
     Лачужников  ничего не предлагал и решение  Бурундукова остановиться здесь, хотя и на высотке, оценивал как военный просчёт. Рота не в  состоянии  удержать высотку: против русских трёхлинеек образца 1896\30 года противник бросит тан- ки, артиллерию и ещё что-нибудь, чего у него до хрена. Да и какой смысл защищать этот бугор, если нет ни с кем никакой связи, нет никаких соседей и даже не известно, где находится сама рота, - может, в тылу у противника. По курсантской  вышколенности оба молодых, ещё «тёпленьких» лейтенанта с зелёными кубарями на петлицах называли немецкие войска противником.
     - Что предлагаешь, Леня? – повторил вопрос Бурундуков. – Ты же у нас лучший стратег-теоретик был.
     Лачужников взглянул на него: каска сползла на затылок, выпустив белёсый, словно пенящийся, чуб, ворот гимнастёрки расстёгнут, торчит серый кадык.
     - Вот что,  Ваня,  давай  на время представим, что ты не командир, а оба мы кур-
санты и, как всегда, готовим тактику. О позиции… Ты так и не усвоил разницу между позицией и диспозицией…
     - А ты  -  по делу.
     -  Я  и  по делу. О позиции судить трудно. Мы не полк и даже не рота. Соседей нет. Фланги открыты. Мы сами себя посадим в мышеловку. И  вообще нет никакого смысла защищать эту возвышенность. Задачу  -  задержать противника  -  мы выполнили вчера. Пусть на какое-то время мы сумеем ещё раз задержать его, но положим бойцов. Тут трудно  определить, кому это будет выгодно  -  нам или про-тивнику. Сейчас для нас важнее сохранить то, что осталось. Значит, надо уходить.
     Бурундуков  постукивал  по земле каблуком сапога, набычившись, косил глаза-
ми в сторону.
     - Драпать, значит. А кто воевать будет? Кто будет фашиста бить? Те деды и старухи, которых мы бросаем в деревнях? Они будут воевать? Они, да?
     - Воюет армия, а рота ведёт бой.
     - Воюет народ.    
     - Точнее – государство. Политграмоту  я  вызубрил, как «Отче наш», а военное искусство тем более.
   - Искусство драпать?
     Стучали лопаты и сухо шуршала земля. Слышался глухой говор, пересыпанный невнятными матюками. Лачужников не обиделся: на друзей не обижаются. Да и съязвил Ваня сгоряча, а, может, и от растерянности, потому что ответственность на него легла большая  -  ему дано право решать, как защищать сейчас Родину. Вот и смотрит он туда, в низину, где ещё ночь, и выбирает – то ли отступать, то ли драться. В училище проходили науку наступления. Наукой отступления пренебрегали, как считалось, за ненадобностью. Учились и жили под лозунгом: «Красная Армия не умеет отступать!» Действительно, не умеет. А как надо бы уметь… Бурундуков будет драться: иному он не научен.
     - Если ты ждёшь, что я буду извиняться, - напрасно теряешь время.  В курсантов поиграли – и довольно. Переходим от теории к практике. Я командир и вот моё решение: будем стоять. До последнего.
     - Решение скоропалительное,- по-прежнему не соглашался Лачужников.- Нас здесь противник закидает минами,  как  Ксеркс стрелами  Леонида  под  Фермопи-
лами. 
     - И наш подвиг войдёт в историю с новым Леонидом – Лёнькой Лачужниковым! Теоретик… А серьёзно вот так: если бы каждая рота до последней капли крови дралась за каждую пядь родной земли…
     - Каждая рота в отдельности? Ты разве забыл,  для  чего крупные  группировки противника расчленяют на мелкие?
     Сзади  них зашуршали  шаги по траве. Подошёл боец с котелком в руке и дово-
льной улыбкой во всё юное лицо. От золотящегося за его спиной неба волосы его казались по краю охваченными прозрачным тепловатым свечением.
     - Вот,- протянул он лейтенантам котелок, - маслята. Там, в сосёнках, их  хоть косой коси. И ни одного червивого!
     - Красноармеец Киреев! Вы окопались?
     - Та успею, товарищ лейтенант: немец ещё не проснулся. А тут маслята…
     Бурундуков поднялся с земли.
     - Повторяю: вы окопались?! Бегом  -   ма-арш!
     - Так вы сами ещё не окапываетесь…
     - Р-разговорчики!
     Киреев аккуратно, чтобы не рассыпать грибы, побежал на своё место - рыть окоп.  У Лачужникова какая-то тяжесть утекла из души.
     - Надо же,- сказал он, поднимаясь и стряхивая с галифе прилипшие сухие тра- винки.- Война кругом, сидим чёрт знает где, может, в тылу противника, а он  -  грибы! Зачем они ему?
     - Грибы, грибы… Он в лесу был. Спросить бы у него, что там за лес? Отсюда одни верхушки торчат.
     - Ну, если грибы есть, то лес, должно, хороший. А зачем  тебе лес?  Ты же сража-
ться надумал, а лес в тылу…
     - Ты меня  на  понта  не бери, - в шутку обернул  Бурундуков откровенную под-
ковырку друга. – А лес – на всякий случай: тоже укрытие. К тому же Киреев прав: нам с тобой никто окопов не выроет. Давай, Лёня, на левый фланг, а я тут, на правом. За советы тебе спасибо, но своё решение я не изменяю. Ну – боевого успеха тебе и прощай на всякий случай: можем и не увидеться больше… Погоди, доскажу. Если что со мной… Ну, погоди говорю! Сообщи Тоне… Знаю, что ты сам по ней сох. Да пороху не хватило. Да и она тоже… Но что моё – то моё. Понял? Так что на всякий случай.
     - Да брось ты…
     - Брось, не брось, а про меня, Лёня, сообщать больше некому.
     - Как – некому? А бабушка?..
     - Ты чего стоишь? Солнце вот-вот взойдёт  -  немец проснётся. Выполняй приказ!
     «Дурацкий приказ»,- подумал Лачужников, а вслух сказал:
     - Думаю вот, что неправ был Ленин в том, что историю делают не личности, а массы.
     - Это ты о чём?
     - Массы вон окапываются, а личность…
     - Ты мне тут антисоветчину… Перед боем?
     Лачужников досадливо махнул рукой и пошёл, зло сшибая сапогом скудные кустики травы.
     - Если грибы есть, то лес большой?! – крикнул Бурундуков.
     - Обычно грибы в старых лесах растут, - остановился Лачужников.- Что-то там с грибницей долго происходит.
     Уходить не хотелось, и он постоял, посмотрел на зарю. Солнце, действительно, вот-вот всплывёт над верхушками сосен. Неправдоподобно, но так ощутимо донёсся оттуда «Рассвет над Москвой-рекой». Какого композитора? Мусоргского, кажется. Миг или чуть больше звучала в нём эта рассветная музыка и прекратилась так же внезапно, как и возникла, освободив красного офицера для раздумий над реальной боевой обстановкой. Вот тут, где всходит солнце, значит, восток. Или  -  нет: в начале июля оно ещё всходит немного севернее. Ну, это не важно – важно, что там Россия. Русь… Русь там, где рассвет. Это, конечно, замечательно, однако, отвлекаешься, товарищ  лейтенант, от своих прямых обязанностей! Где твой левый фланг? Ой, как не хотелось туда идти! Потому что там – одиночество? Оглянулся. Бурундуков спешно зарывается в землю. Сердце у тебя, Ваня, отчаянное, а мозгов… Все тут ляжем, а зачем? Ещё раз глянул в небо, словно попрощался с ним. Читал же где-то, или слышал недавно, как умирающие в последние мгновения жизни хотят смотреть в небо. Почему? Что там родного? Поделился тогда мыслью с другом, а он ответил, что надо уставы читать, а не  «мистику» всякую. А
ведь есть, наверно, что-то такое, если перед боем, которого не миновать и от кото-
рого ждать нечего, кроме смерти, так хочется в небо! Вдруг вспомнилась бабушка, она, крестясь, поправила бы его  сейчас: «К богу…»  Каждый  умирает в одиночку. Кто так сказал? Кто-то умный. Вздохнул Лачужников прерывисто и отправился на левый фланг, к своему одиночеству.  Красноармеец Киреев лежал на спине, закинув руки за голову, и смотрел в небо. Лейтенант постучал носком сапога в подошву его ботинка.
     - А кто окапываться будет?
     В  глазах  бойца,  переведенных  от неба  к к омандиру,  ничего, кроме вопроса:
 «Ты откуда тут взялся?»

     И вот теперь от этого грохота словно в каждое ухо посадили по медведке и они больно скребутся там жёсткими ластами. За воротом полно земли. Она смешалась там с потом, и теперь кожа зудит, как чесоточная. Окопаться тактолком и не успели: рановато проснулся немец, и пара зачехлённых грузовиков неожиданно, как черти из преисподней, показались на дороге, огибающей высотку. Оказывается, и дорога здесь имеется, а они с Бурундуковым не заметили её в ночной темноте и вели бойцов по кочкам почти рядом с нею. Обстрелянные грузовики развернулись и, рявкнув, исчезли. А через некоторое время, не понять откуда,. будто из-за горизонта, с остервенелым воем посыпались на роту мины, оглушив и вжав её в землю. Веря, что ни снаряд, ни мина в одну точку два раза не попадает, Лачужников забрался в свежую воронку, которая курилась то ли пылью, то ли дымом. Припав грудью к тёплым комьям, он по глаза выставил из воронки голову и наблюдал, как взлетает вверх растерзанная земля, как, словно крепкое полотно, взрывы с треском рвут воздух.
     «Так нас всех с землёй перемешают. А драться-то и не с кем – ни одного немецкого солдата нигде не видать. Загубим же роту!»
     Рывком выбросив себя из воронки, он наподобие ящерицы, извиваясь в кустиках тощей травы, пополз на правый фланг -  к Бурундукову. По каске дробно стучали крошки земли. Как только их слышно в таком грохоте? На брустверах окопчиков лежали винтовки штыками в сторону врага. Кто-то сообразил подложить скатку под винтовку. Неплохо ведь! Бойцы, ясно, отсиживались на дне. Жаль, конечно, что у винтовок, смотрящих в сторону врага, глаз нету. По пути попалась воронка, из которой торчали две ноги в полинялых обмотках.  «Погиб боец»,- подумал Лачужников и подполз узнать, кто. Боец лежал лицом вниз. На дне воронки рядом с его головой валялся котелок, а вокруг – янтарная россыпь маслят. Лачужников вдруг сейчас, в этот момент, когда узнал Киреева, ощутил тошнотное нытье в низу живота. Страх? Но ведь это не первый, а уже второй его бой (если это избиение можно назвать боем), и там, в первом бою, он уже видел смерть, но вот до этого момента чувствовал и вёл себя, бессознательно оставляя на втором плане возможность своей собственной гибели, зная одно: он командир и должен  командовать бойцами. Даже в те минуты,  когда хоронили  капитана  Павлова, у него не
возникло мысли относительно себя. Правда, в том бою не было у немцев миномётов, а пули цвиркали как-то уж очень мирно. Словно на полигоне над головой корректировщика, сидящего в канаве под мишенями. Павлов подал команду отходить, когда в роте не осталось ни одной гранаты и нечего стало кидать в широкие стальные лбы серых коробок, которые, посверкивая траками, надвигались на приникших к земле бойцов с равнодушной уверенностью зверя, подкараулившего лёгкую добычу. От роты осталась половина, но и она выполнила задачу. А – сейчас? Кто и какую задачу ставил перед ротой? Бурундуков? Вчерашний курсант, с большой потугой выдержавший выпускные экзамены?  Сейчас его, Лачужникова, обволокло и пропитало удушливое сознание, что над этой лысой выпуклостью земли, едва ни касаясь её поверхности, с жестоким свистом вслепую мечется железная смерть, и что его подёрнутая холодком спина слишком высоко бугрится над этой поверхностью… Рядом раскололась земля, грубо толкнув его в бок. Он куда-то рванулся, спасаясь, и очутился в воронке вниз  головой рядом с Киреевым. «Вот так и он… Вот так и он... А я – живой!» Часто хватая ртом сухой воздух,
он сполз на дно воронки и свернулся там в клубок. Мешала мёртвая голова Киреева и полевая сумка, застрявшая между коленями. Он выдернул её и  положил перед собой. Полевая сумка – командирская сумка. Ты же командир, лейтенант Лачужников! Миномётного обстрела струсил. Чему тебя учили? Война – это твоя Работа. И не забывай, что именно от тебя зависит, быть ли  твоей Родине советской. Спасай, командир, роту! Или что от неё осталось. Сидеть и ждать, когда немец перепашет минами всю высотку, значит погибнуть. Эх, Ваня, Ваня, роту ты принял лишь потому, что командир первого, а не второго взвода. Голова твоя отчаянная была бы у тебя одна. А то ведь их сорок… Если ещё сорок. Не думая о бессмысленности того, что делает, он стащил Киреева вниз, уложил рядом с его грибами и выглянул из воронки. Долина всё так же пуста. Точно: противник решил не рисковать людьми и уничтожить нас, как Ксеркс Леонида… А, может, немцам и в голову не пришло, что засела тут одна безумная обескровленная полурота, и считая, что тут окопалась часть, проводит этот обстрел перед танковой атакой? Значит, как там, в деревне, снова танки? Торопливо хватаясь руками за ненадёжные кустики травы и  позабыв о том, что нужно поплотнее прижиматься к земле, он снова пополз на правый фланг. Над окопчиком Бурундукова в низко стелющейся дымке торчала его каска. А в темноте узкой щели между нею и взрыхлённой землёй бруствера едва заметно мерцали его глаза. Командир наблюдал противника, которого не было видно. То ли от того, что был полностью поглощён этим занятием, то ли от того, что кругом гремело, он не заметил, как возле оказался Лачужников. А когда заметил, озверел:
     - Ты почему оставил свой фланг?!
     Такие «почему» у некоторых военных выражают не стремление выяснить причину, а желание немедленно наказать разгильдяя. Лачужников не был готов к такому вопросу, не вытекал он из понятой им трагичной обстановки, и потому молчал, судорожно соображая: действительно, ему был дан приказ находиться на левом фланге, а он приказ, получается, не выполнил. Известно, что в боевой обстановке за невыпонение приказа полагается расстрел на месте. Ему стало тоскливо, как в детстве при виде тяжёлого ремня в руке рассерженного отца. Но никакой вины своей он не ощущал. То, что он сделал, требовала военная логика. Конечно, куда безопаснее для своей жизни было бы отсидеться в воронке на левом фланге  -  там, где положено согласно приказу. То есть, как делают сейчас красноармейцы роты. Но это для своей личной ненаказуемой безответственности. Своей личной жизни… Какой жизни? На миг возникла такая мысль: тут тебя прихлопнут, как комара! И появилась другая мысль, серьёзная  -  что он командир и в первую очередь обязан сохранить «живую силу», которая в эти минуты сидит кто в окопчиках, кто в воронках, полностью доверяясь им, двум ротным лейтенантам. Вот и не
стал он  бесполезно отсиживаться, а направился сюда, к командиру роты, рискуя быть в любое мгновение разорванным на куски. Так требовала обстановка, так велела ему его командирская совесть. Он не стал отвечать Бурундукову на его вопрос, он крикнул в серое от пыли его лицо:
     - Надо уходить! Спасать надо роту! Иначе она перестанет существовать как боевая единица!
     Бурундуков молчал, глядя куда-то на дно окопа, потом поднял круглые светлые глаза на Леонида. Тот совсем некстати подумал, что до этого мига всё лицо Ивана было покрыто пылью, и вот кто-то аккуратно промыл ему одни глаза.
     - Слезай в окоп, - сказал Бурундуков, прижимаясь к стенке и оставляя свобоное место.
     - Не поместимся, - ответил Леонид с неясной надеждой, что, если Бурундуков не погнал его сразу на левый фланг, то, нужно понимать, и не погонит, а оставит при себе в качестве военного советника.
     - А там тебе задницу осколком срежет. Меня уже поцеловало,- постучал он кулаком по вмятине на каске.
     - Надо отходить! – кричал Лачужников, протискиваясь в окоп. – Киреев погиб – сам видел.
     - Не окопался разгильдяй!
     Снова рядом раскололась земля и, вспучась, лопнуло пространство. Дохнуло жаром, а потом на спину посыпались горячие комья земли. Под каской гудело от их ударов. Глубоко внутри болели уши, а вокруг было тихо, как на дне омута, лишь на высокой-высокой ноте еле слышно что-то звенело, будто бы висящая вокруг пыль не земляная, а металлическая, и её пылинки, сталкиваясь, издают эту тонюсенькую звень. «Оглох,- первое, что пришло ему на ум, - прорвало барабанные перепонки…» Но тут он услышал голос Бурундукова:
     - Как гвозди в уши заколачивает, - ковырял тот мизинцем в ухе.
     Неожиданная тёплая радость перехватила горло Леонида: «Живой…Цел! Про-
шла смерть мимо, не зацепила…» Страх охватывает человека попозже  - когда, наконец, становится понятным, что могло произойти с тобою. Мертвенный холод понятого страха стал проникать в его сознание, в его тело. А он захлёбывался от никак не прорывающегося наружу дурацкого хохота от счастья, что остался жив. Ему хотелось кататься по этой клочкастой траве, как мальчишке, обалдевшему от неосознанной радости жизни. Ощущение реальности попросту выключилось. Из какого-то совершенно незнакомого мира до него донеслось:
     - Итак, артподготовка закончилась, сейчас пойдёт пехота противника. Вот мы её и встретим… Чего у тебя морда, как у объевшегося бурундука? Момет самый серьёзный. А ты сейчас вот-вот прыснешь от смеха. Передай по цепи команду: «Приготовиться к бою!»
     Лачужников отрезвел. И испугался, поняв, что командующий им и всеми бойцами, прячущимися в окопчиках, так и не осознал своей глупости. Какая пехота? Будут танки! Какой может быть бой в этих условиях? Будет бессмысленное истребление роты. За такой бой противник спасибо скажет.
     - Чего  застрял? – торопил Бурундуков. – Ползи  на  свой фланг и по пути передай команду. А за то, что без разрешения покинул своё командирское место…
     - Да ты пойми, Ваня! – крикнул Лачужников и вздрогнул от своего крика, неес-
тественно громко прозвучавшего в тихом пространстве. - Ты же губишь роту!  А её необходимо сохранить, чтобы потом использовать в настоящем бою, - продолжал он, шипя сквозь зубы.
     - Теоретик… - так же прошипел Бурундуков сквозь зубы.- Сейчас мы их крошить будем!
     - Чем крошить? У бойцов патронов только то, что в магазинах.
     - Штыком и прикладом!
     - Каким штыком? Танки будут! Та-анки!  Нас всех тут втопчут в землю…
     Бурундуков озадаченно почесал под каской.
     - Вот бы наши танки…
     - Наши танки, Ваня, только на парадах на Красной площади.
     - Чего-о?  Вот что, Лёня, - секунду-другую подумав, строго проговорил лейтенант Бурундуков.- Ты мне друг, но я тебя расстреляю. Антисоветчину мне тут…
     Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу – прямо и жёстко, как нанизанные на один шомпол. Чуть искривился уголок рта Ивана.
     - Лейтенант Лачужников! – крикнул он на всю окрестность.- Выполняйте приказ!
     - Эх, Ваня, Ваня… Приказ я выполню, но хоть какой-нибудь смысл был бы в нашей гибели.
     - Cмысл?? До последней капли крови! За каждую пядь родной земли!
    В воздухе тонко, одиноко и беспомощно повис растерянный голос:
     - Танки слева!
     И ещё раз, с надрывом:
     - Танки сле-ева-а!
     Танки Бурундуков должен помнить хорошо, и что роте нечего в них кидать, тоже. «Ну, дошло до тебя, наконец»,- торопил его думой Лачужников.  С левого фланга доносился пока ещё глухой железный стрекот гусениц. Вытянув худую, с торчащим кадыком шею  и головой своей  в помятой каске напоминая гриб на тонкой ножке, Бурундуков смотрел за спину Лачужникова – на левый фланг, где сейчас Лачужникова не было, а там он должен быть.
     - Что смотреть, Ваня? Когда их увидишь, будет уже поздно.
     Бурундуков поморгал запылёнными ресницами, оглянулся назад.
     - Вот, Лёня, лес нам и пригодился. Выходит, военное искусство я тоже не зря учил. А фланг свой оставлять ты не имел права.
     - Рота-а! – хлестнуло в воздухе голосом Бурундукова и снова всё затихло, только удручающе  тревожно  нарастал  скрежет танков, не видимых  пока за изгибом вы-
сотки.
     - Вот те хрен… Какую команду подавать? Нет в уставе команды отступать,- недоумевал Бурундуков.
     - Павлов подавал же какую-то команду.               
     Вдали, за левым флангом роты, через кромку высотки чёрной угловатой глыбой перевалился танк и замер, будто переводя дух. Бурундуков выскочил из окопа, стоял на растопыренных ногах одиноко и беззащитно и почему-то напоминал Леониду голос, оповестивший о танках.
     - Рота-а! По одному! Перебежками…
    Он быстро зажал ладонью бок и в этом месте как бы переломился вперёд. Рота до его команды поняла, что надо делать: бойцы  самостоятельно  выскакивали из своих укрытий и, горбатясь, бежали к сосняку. Крупной дробью сыпал пулемёт из танка. Лачужников подхватил Ивана, закинул себе за шею его свободную руку и потащил друга к лесу.
     Леса не было. Была узкая сосновая посадка. Лачужников остановился, ощущая, как со спины сползает тело Бурундукова, и тут обрадовано увидел его  -  лес! Там, за нешироким  овсяным полем. Не так уж и далеко!
     Рота бежала. Теперь танки находились от неё справа. Они, как знали, что рота побежит по этому овсяному полю, и надвигались наперерез ей, растяну вшись цепью по всей его ширине, упорством и деловитостью напоминая зоревых косарей. И прошивали утренний воздух пулемётным огнём.
     - Не во-время зацепило,- зло и досадливо цедил Бурундуков над ухом Лачужникова и шевелился, умащиваясь, мешая ему идти. Леонид остановился снова. На
 этот раз не из-за  друга, стонущего у него на спине.
     - Там же раненные остались, в окопах…
     - Туда уже не вернёшься, Лёня. Ты глянь вон туда… Танки…
    До них было метров двести, а до леса – сине-зелёное нетронуто овсяное поле, на котором мелькали спины бегущих красноармейцев, и казалось, что нет никакой надежды успеть туда, в спасительную темноту деревьев. Но они всё же бежали. Под сплошным пулемётным огнём. Иного пути не было.
     Ноги путались в крепких стеблях овса. Бурундуков тяжелел. Поправляя его, как мешок на спине, Леонид краем глаза видел, как, кивая стволами, приближаются танки. Их серые лбы казались железными щитами, неотвратимо надвигающимися в безжалостном озорстве хищника с пойманной жертвой. Если бы спросили его потом, что у него тогда было в голове, он ответил бы, что в ней не было ничего, а всем своим существом он представлял одно отчаянное желание – разорвать окаянные стебли, словно проволокой, оплетающие его ноги, да ещё избавиться от тяжести, которая сдавила горло, не давая дышать, вышибая из памяти, что это Бурундуков. Он намертво держал его за шею и всё тише, и всё прорсительнее повторял и повторял:
     - Не оставь меня, Лёня… Не оставь, друг…
     Лачужников, сатанея, выдёргивал ноги из цепких сплетений овсяных стеблей и всё бежал, бежал… Или ему лишь казалось, что бежит? Не упасть, не упасть, судорожно повторялось в уме, иначе – конец. Раздавят. Горячий шершавый кол заст-рял внутри от живота до глотки, воздух, хрипя, проникал в лёгкие, и там его нех- ватало. Он глянул вперёд и ничего не увидел. Каска, сдвинутая на лоб обвисшим на спине Бурундуковым, закрывала перспективу, лишь метельчатые зелёные колосья, запомнившиеся ему на всю жизнь, неиссякаемо вставали и вставали навстречу. Все  бойцы,  наверно, уже в лесу, подумалось, а ты один в поле плетёшься еле-еле со сползающим и сползающим с плеча Иваном… Танки теперь не шли лавиной, только один, который ближе к лесу, быстро приближается к ним, заполняя скрежетом всё вокруг. Из-за растрёпанной, почему-то без каски, головы Бурундукова он увидел мелькающие почти рядом траки  и ствол пулемёта, похожий на сучок, воткнутый в серую стену.  Из  него выхлопывался  дымок, но звука выстрелов Лачужников почему-то не слышал и почему-то пули в него не попадали. В ка-
кой-то миг Бурундуков невыносимо потяжелел, и Леонид почувствовал, как его рука, скользнув по шее, ушла куда-то за спину. Освобождённый от тяжести и потому как бы подтолкнутый кем-то сзади, он выдернул, наконец, сапоги из последних стеблей и, на подгибающихся ногах перемахнув через дорогу, с хрустом вломился в какие-то кусты.
     - Лёнька-а! – услышал он позади и машинально оглянулся. Ничего не увидев за кустами, рванулся было дальше, в глубь леса, да тут же  наткнулся  на белый ствол
берёзы. Руками и грудью обдирая старую шелуху с коры, он соскользнул в  траву. Бурундукова нигде не видно. В какой-то миг непонятно откуда, пробиваясь сквозь рёв танков, донеслось слабое:
     - Лё-онька-а!..
     И вдруг в прогале кустов он увидел его. Иван лежал на краю овсяного поля, на дороге, которая пролегла между кромкой леса и этим страшным овсяным полем. Лежал, навалясь на свою рану в боку, которую, наверно, так и продолжал зажимать рукой, потому что руки не было видно, а свободная рука была протянута вперёд, к нему, к Лачужникову.  И пальцы её были растопырены, занесены, чтобы
ухватиться. Взлохмаченные светлые волосы и светящиеся,  будто промытые  глаза,
и криком открытый рот. Крик… А пулемёт, что, молчал? Какая-то сила заставила его вскочить с травы, чтобы в следующий миг рвануться к другу, к командиру, оставленному врагу, да в тот же миг тупо и больно ударил в голову трезвый логический довод: «Туда уже не вернёшься»?  Кто-то говорил уже нечто подобное не так
давно, но он не помнил, кто, да и не важно это. Как слова из ещё не сложенной песни, в нём звучало: «И никто на свете уж не скажет теперь, что произошло с лейтенантом Ваней Бурундуковым…» Он посмотрел ещё раз туда, откуда пришёл.
     Танки урчали где-то в стороне. Безопасно урчали, уступая землю тишине.
     Радости от того, что жив, не было.
     Бойцов роты он нашёл скоро. Они совсем недалеко, тихо переговариваясь,  стояли возле обмоченных стволов деревьев, неторопливо застёгивая линялые штаны. В стороне на траве сидел сержант Лутай  и, оголив живот,  окровавленными руками рвал подол нательной рубашки,  Увидев Лачужникова, бойцы стали подходить к нему. Не заметно было  в них обыкновенной солдатской  радости от того, что их командир тоже вырвался живым из танкового ужаса. Они, стоя перед ним, смотрели на него и ждали. Чего ждали? Он не мог, как они,  смотреть им в лицо, он вжимал голову в плечи и смотрел вниз, себе под ноги. Сердце, больно выбивая из головы все мысли, стучало: «Сейчас спросят… Сейчас спросят, где командир Бурундуков?» Они верили в него и ничего не спросили. Кто-то сказал:
     - Товарищ лейтенант, теперь вы у нас одни остались. Командуйте. Да вы ж тоже ранеты…
     Лачужников поднял глаза. Прямо пред ним стоял сержант Лутай в гимнастёрке без ремня. Ремень он держал в красно-бурой руке, сложенный, как для удара. Почувствовав, что правую ногу пощипывает, он глянул на неё и увидел рваную дырочку и тёмное пятно ниже неё. Защипало сильнее. Пошевелил ногой – нога двигалась. Значит, рана пустяковая. Некогда сейчас заниматься пустяками, надо действовать. Потому что за танками наверняка повалит пехота. А она станет прочёсывать лес. Надобность действий сразу отодвинула куда-то переживания Леонида, связанные с  оставленным подле  овсяного поля другом, будто оставила их на потом. Он прерывисто, с облегчением вздохнул.
     - Сколько нас осталось?
     - Шестнадцать. С вами семнадцать.
     - Может, кто ещё подойдёт?
     - Нет, товарищ лейтенант. Если кто вперёд убежал, уж не вернётся. А кто там,- качнул он головой в сторону,- так им вечный покой. Мы уж думали, что и вы… С командиром-то на спине.
     Лачужников уже не слышал. Вечный покой… меньше половины осталось от роты… От роты вообще огрызок. А вот  Бурундуков, возможно, ещё живой. Никто об этой почти невозможной возможности не знает, кроме него самого. И никогда не узнает, если он сам не скажет. От этого сознания непривычная, чужая, чуждая лёгкость опасливо просочилась в сердце и стала там основательно умащиваться, уверенная и довольная тем, что её, хотя и подленькую, но нужную, будут долго, может быть, всегда, терпеть. Перед Лачужниковым  стояли его бойцы. Да, теперь они его бойцы, и с этого момента он  отвечает за их жизни. И не только перед ними, а перед Армией, перед государством. И перед своей совестью. У него одно, вытекающее из обстановки, задание: вывести их к своим.  Как? Это уж  сам  приду-
май. На то ты и командир.Тебя учили? Учили. Хождению по азимуту в знакомом лесу. А тут – где север, где юг? Преставление приблизительное, но, если  враг вон в той стороне, то фронт и родина – в противоположной.
     - Слушай мою команду! – стараясь придать голосу бодрость, выкрикнул он. Вы- крикнул машинально, по той же курсантской вышколенности, и  замолк, потому что решения-то никакого ещё не придумал – попросту не знал, что командовать. Не привык, не научился ещё принимать решения в одиночку, самостоятельно. Не встретить уж ниоткуда  тайного подбадривающего кивка командира курсантской роты.  Уже тише и не так  бодро он сказал то, что не было  командой:
     - Члены ВКП(б) есть? `
     Членов ВКП(б) не оказалось. Стало одиноко. Неотвратимость принимать решения  самостоятельно приблизилась вплотную.  Бойцы стояли и ждали. Пришла
ещё одна мысль, от которой стало легче.
     - Так как мы представляем собой временно отдельную часть, нам положено иметь штаб. Назначаю штаб в следующем составе: лейтенант Лачужников и сержант Лутай.
     Это было его первое боевое распоряжение. Он заметил, как бойцы подтянулись и из маленькой толпы незаметно получилось две шеренги. Исчезла растерянность, улеглось в голове мельтешение, появилась ясность.
     - А теперь слушай мою команду! Раненых перевязать и приготовиться к маршу. Первые день и ночь будем двигаться непрерывно, чтобы оторваться от противника. Затем, смотря по обстановке, если не достигнем сразу частей  Красной  Армии, двигаться будем ночью. Днём – отдыхать. Начальнику штаба: оставшихся в живых переписать, как положено – фамилия, имя, отчество, год рождения, домашний адрес…
     - Товарищ лейтенант, а кто из нас начальник штаба?
     -  Как – кто?
     -  Вы нас обоих назначили, а вы старший…
     -   Разговорчики, товарищ сержант! Вы  начальник, а я – командир. Вот так. И последнее. Пока. Установите наличие оружия и боеприпасов. Возможно,  придётся пробиваться через боевые части противника.
     Тут он обнаружил, что  не у всех  красноармейцев в руках винтовки.  Спросить, почему  без оружия, терять которое ни  в какой обстановке  не положено?  Это ж – трибунал! Нет, не спросилось. Не моглось как-то спросить. Не по совести было бы это. Да и скаток не видно ни на траве, ни на бойцах. Вот вещмешки – при них. А зачем вообще-то красноармейцу шинельная скатка среди лета?  Ладно, решил Лачужников, без них легче будет пробиваться. А пробиваться придётся наверняка, так как противник будет двигаться по дорогам и на колёсах. А рота – пешком по дебрям. Ещё вопрос с продовольствием… Что там осталось в красноармейских «сидорах» от сухих пайков? У самого командира, ясно, ничего, да и «сидор» ему не положен. Ситуация… Ладно, не это главное. Главное, чтобы бойцы поверили, что пробьются. А потом отомстят врагу за всё. В тоне, с каким он обратился к красноармейцам, пожалуй, больше звучало просительности, нежели чего-то вдохновляющего.
     - Мы должны и мы сможем  пробиться к своим,  потому что нам с вами  отстаи-
стаивать  Родину.  Нам с вами  мстить за поруганную честь и свободу наших  родных и близких. За погибших товарищей. Помните, что для красноармейца лучше смерть, чем позорный плен…
     Никто не заметил, как в этом месте своей речи он запнулся. Всё остальное, что он хотел сказать, в один миг вылетело из его головы. Никто не знал, что, вытесняя умастившуюся только что в его сердце подленькую лёгкость, там появилось зябкое опасение: «А  если Бурундуков в плену?».
     Шли они в хрусткой от шагов тишине словно завороженных ночей, потому что быстро не пойдёшь, если в строю половина раненых. Тоскливо и тяжело думал Лачужников о своём друге Ване Бурундукове. Совсем некстати приходила в голову притча о казаке, у которого всегда оказывалось два выхода. Думы сами, независимо от его воли, кружились на одном месте: если Ваня погиб, то тут уж все последствия и кончились, как бы это горько ни было.  Если он жив, то где же два выхода? Иногда охватывал его отчаянный порыв – остановить бойцов, встать перед ними с непокрытой головой и сказать: подлец ваш командир, оставил он врагу на поругание своего раненного товарища по оружию, командира своего оставил. Нарушил суворовскую заповедь: «Сам погибай, а товарища выручай!» А что будет после сказанного?  Красноармейцы скорее всего повздыхают и промолчат, может, лишь в «междусобойчиках» посудачат. Но в конце концов должно состояться заслуженное наказание. И в Красной Армии станет ещё одним командиром
меньше. Кому это выгодно? Противнику. Нет, покрыть себя позором – это успеется. В настоящий момент важнее сохранить командный состав. Позор свой Лачужников будет носить в себе, как огонь в сердце, который всегда и везде жжением своим будет напоминать о долге мщения. Вот разгромим германскую армию, расстреляем Гитлера, уничтожим фашизм – тогда и предстанет лейтенант Лачужников перед любым судом – хоть перед государственным, хоть перед судом своей совести . Не знал тогда молодой лейтенант, сколь долго будет мучить его этот суд совести. Уверен был он в другом – в том, что в этой страшно неудачной войне, каждый день уничтожающей не только бойцов, но и командиров, он нужен стране как командир в действующих войсках, а не как опозоренный преступник в штрафной роте. А мстить за друга, за командира боевого, которому, говоря по совести, не ротой командовать, а в штыковую ходить впереди всех, мстить он будет страшно.
     Так вёл лейтенант Лачужников остатки роты по родным русским настороженным лесам  во вражеском тылу и то ли рассуждал сам  с  собой, то ли  убеждал  сам
 сам себя. На четвёртые сутки, голодные и, можно сказать, озверелые, ночью через вражеские окопы, они отчаянным броском, круша заспанную немчуру штыком и прикладом, так как никаких боеприпасов уже не осталось, прорвались, наконец, к своим.


2
     За окном накрапывал дождичек. Мелкий, как сквозь сито. Осенний, словом. Леонид Степанович Лачужников полулёжа сидел в мягком кресле. Надоедливо ныли старые суставы и маленький занудный осколок, с войны застрявший под сердцем. Но, если вот  так расслабиться, боль не то чтобы утихала, а  растекалась из своих центров и становилась не так заметной. Это как-то напоминало пятно акварельной краски, когда его размываешь водой. Примерно такими были и мысли – размытые, прозрачные, и в прозрачности этой не за что было уцепиться, как в голой  степи  перед наступающим противником.  В такие дни он всё  чаще  прихо-
дил в это самое «размытое» состояние, в дни, когда ему предстояло вспоминать войну и рассказывать о ней. В отчётных документах военкомата это числилось мероприятием и называлось оно: «Встреча ветеранов войны с призывниками». Ему было о чём рассказывать: войну он прошёл от начала до конца и даже больше, так как последнее ранение и последний орден получил в Праге. Он написал книгу воспоминаний о войне, но не предложил её ни одному издательству, даже из тех, кто книгу заказывал: не хватало решимости написать первую главу. В ней на краю  овсяного  поля  лежал  израненный  Ваня  Бурундуков.  Да,  израненный.
Ведь из всех пуль, выпущенных по ним двоим из танка, лишь одна поцарапала ему ногу, потому что прикрыт он был телом Вани, неудобно свисающим со спины бегущего Лачужникова. Все остальные – в нём. Он лежал, протягивал к нему руку и кричал: «Лёнька-а!» А на него, гремя железом, всей своей непомерной тяжестью накатывал серый, с белым крестом на боку танк. Его жуткую близость, возможно, восстанавливала память, возможно, дорисовывало воображение. Но ведь была, была эта близость – Лачужников почти рядом видел его лоб, похожий на чугунную стену… Э-э, Лёня, это тебе тогда от страха померещилась чугунная стена чуть ни рядом, когда смерть настигала тебя по пятам, а ты, поджав хвост, бежал от неё, и о раненном друге, о командире своём, вспомнил, когда своя шкура оказалась в безопасности… Мало ли с тех пор приходилось этой самой уцелевшей  шкурой ощущать близость смерти? Война длинная выпала. Но многие годы, оставаясь один, Леонид Степанович и обвинял, и оправдывал себя, и нескончаем был этот суд.
     Перед восемью  бойцами, выведенными из-за линии фронта и сидящими в ку-
рилке в ожидании штабного начальства неизвестной пока им части, которе созванивалось с каким-то другим начальством по вопросу, что делать с «этими», он поклялся мстить за лейтенанта Бурундукова до полной победы над врагом или до своей гибели – «Пока руки способны держать оружие». Он не уверен был, что соратники слушали его внимательно. Сидели они все в курилке, а курева у всех было столько же, сколько и патронов, то есть нисколько. А попросить табачку у охранявшего их строгого на вид красноармейца с винтовкой на ремне и самокруткой, зажатой в губах, никто не решался. Но уверен был он в том, что слова его горячие произнесены не впустую. Знал, что клятву свою выполнит. И всё же облегчение не приходило. Тяжесть с души снимает откровение. Клятва откровением не была. Лицемерной он называл её в своём сознании, но и не это было главным, что порой больно впивалось в сердце, - он не сказал соратникам правду, значит, украл её у них. Немного успокаивало ощущение того, что никуда же не делась эта правда, он её побережёт в себе до того времени, когда отомстит за друга. Теплилась надежда, что, громя врага, разгромив его, он заслужит прощение Вани Бурундукова. И только в последнем, уже в послевоенном госпитале, в белой стерильной  тишине палаты, когда уже не надо было спешить на фронт, к нему пришла суровая истина: друг простить не может, потому что он мёртв. Суди себя сам. Как? Смотреть на свои поступки глазами Бурундукова и оценивать их так, как оценил бы он? То есть, держать себя на его уровне? Что ж,  Бурундуков каждой клеткой своего существа предан советской родине. Но эта преданность, прости, Ваня, собачья: вот это хозяин – к нему ластятся, вот это враг -  его грызут… Нет, всё это не то, не то… Пусть Иван сто раз  не прав, пусть он не особо одарён, прямолинеен и упрям, но он продолжал тянуть руку за спасением и кричать…
      

         - Лёня.
     Леонид  Степанович  не  вздрогнул,  лишь что-то мягко ущипнуло  сердце и  от
него во все стороны пошла по телу колючая,  как газировка,  пустота. Перед глаза-
ми слегка поплыло. Переждав эту волну. Он повернул голову. Рядом стояла Антотонина Сергеевна. Тоня. Жена. Она принесла  его мундир и теперь держала его перед собой, повернув к  мужу всеми орденами и медалями.
     - Тяжесть-то какая,  - произнесла она обычную свою фразу. Надевай  свои буру-
ндуковские награды: скоро за тобой приедут.
     - Положи пока.
     Антонина Сергеевна аккуратно положила  мундир на стол, и Лачужников  слы-
шал, как негромко, но солидно, звякнул металл. Пальцы жены привычно и почти невесомо легли не его голову, чуть пошевелились в редких волосах и замерли.
     - Ты что,  Лёня? Опять сердце? Да откажись ты от этих мероприятий. Зачем ду- шу рвать воспоминаниями?
     Он снял её руку, прижал к щеке. Маленькая тёплая ладошка. А сколько в ней успокаивающей силы! Никакой физик, никакой химик, никакой философ никакими законами не  объяснит эту её удивительную ёмкость. Много лет они  вместе. Двоих дочерей замуж выдали, а для него её прикосновения всё так же волнующи и желанны, и всё так же вызывают в нём ощущения, о которых она  и не знает.
     Ещё в военном училище курсант Бурундуков и курсант Лачужников полюбили одну девушку – Тоню Каретину с физмата. Опереточный треугольник? Он и в  жизни нередко бывает. Прямой характером и решительный, быстро принимающий не всегда правильные решения, Иван  открылся перед ней, пока Леонид раздумывал, не оскорбит ли девушку признанием. Он почему-то сознавал, что больше, чем Иван, нравится Тоне, но молча подчинился неразумному мужскому праву первенства. А девушка тоже молчала, потому что… Потому что – девушка. Чем это могло бы закончиться, кто знает. Грянула война, курсантам спешно нацепили лейтенантские кубари и они даже не попрощались с Тоней.

     Через  несколько дней после прорыва к своим и долгих мучительных разговоров, наполненных обидной несуразностью вопросов, с розовощёким субьектом в синих галифе и  с красной «шпалой» на синей петлице, спокойствием своим напоминающим истукана, он сел заполнять «похоронки». Над «похоронкой» Бурундукова он не долго, но трудно думал. Что писать? То, что  «Погиб смертью храбрых» или «Пропал без вести» - это он решил сразу и, чтобы не оскорблять память о друге и тем самым не взять на душу ещё одно мучительное сомнение, написал: «Погиб смертью храбрых».  Не долго думал и над тем, кому посылать «похоронку». До училища Иван жил где-то на Алтае с дедушкой и бабушкой. Родителей не помнил, а со стариками почему-то не переписывался. Самым близким человеком, получалось, для него была Тоня. Невеста – не жена. Но не во всех случаях это справедливо и имеет значение. Да и сам Иван просил ведь сообщить ей, если что… Адрес института,  где она продолжала учиться, он знал. Вновь задумался: что ей послать? Официальную «похоронку» или письмо?  И отослал «похоронку» - не надо сочинять объяснений. Потом письма Тони искали его по фронтам. Нудные беседы с истуканом-капитаном имели последствия. Ни лейтенанта Лачужникова, ни его бойцов орденами и медалями не наградили.
     - Твоя кровь,- кивал чисто выбритым подбородком хладнокровный капитан на
продырявленную пулей штанину Лачужникова, - тоже кровь. Однако.
     И лейтенанта Лачужикова, бывшего командира взвода, с повышением в должности перевели командиром роты в небольшую часть, которая называлась штрафным батальоном. Так что радовался он затёртому, затрёпанному треугольничку из тетрадного листа в косую линию, с едва различимым адресом, написанным простым  карандашом, и с жирным штампом военной цензуры в госпитале после того, как «кровью искупил свою вину перед советской Родиной».  Великий поклон и слава военно-полевой почте! Он представил себе, как Тоня, зажав чуть побелевшими пальцами куцый  карандаш, выводила именно его, Лачужникова, фамилию, и сердце сладко ныло… Короткой была эта радость. Место её заняла новая мука: снова и, как он считал, навсегда, -  нельзя было говорить Тоне о своих чувствах: в мозгу поселилась фраза, которая тяжелила голову, и  шумным теплом наполняла уши: «Обворовать мёртвого друга…»   После войны в последний раз отлежавшись в госпитале, он прибыл в новую часть. Тоня сама приехала к нему. Увидев его грудь, она несколько мгновений стояла перед ним, не решаясь приблизиться, будто за невидимой оградой. Затем по-детски восторженно сказала:
     - Ничего себе…
     А уже через минуту с тем необидным женским  превосходством, которое мужчины охотно прощают, заговорила о том, что Лёня Лачужников когда-то был очень застенчивым пареньком, а вот выходит…
     - Ты же знаешь, Тоня, за Ваню Бурундукова.
     Она подумала. Она всегда думала, прежде чем сказать что-нибудь не пустяковое.  Вот и сейчас:
     - Такая война была. Столько людей приняли смерть даже более жестокую и мучительную, чем наш Иван. Он погиб в бою. Солдатская почётная смерть. Четыре года  мстить за одного его… 
     Леонид Степанович хорошо понимал, что тонины слова произнесены наспех. Очень может быть, что они помимо её воли  хранились в уме, как у всего народа хранятся  пословицы. А в то время эти слова  наивного утешения были на слуху и языке считай у всей России. Правильные в общем-то слова, но объяснить они могли и всё, и ничего. Лишь последние несколько её слов о Ване не были общепринятыми, а касались только их двоих. Легко, но ощутимо, коснулось сердца вот это – «двоих». И  в те же быстро текущие доли времени  горячо  обжигали душу несправедливые для Тони слова: «А ты знаешь ли, какую мученическую смерть принял лейтенант Иван Бурундуков?» Сдержался, не сказал их. Но, может, лишь в эту минуту он вдруг подумал, что, пройдя всю войну, он  сейчас, наконец, осознал, что четыре года, конечно же, мстил  за друга и командира своего, но по сути воевал за двоих. И об этом он ничего не сказал – нужно было самому разобраться в этой мысли.  Он знал, что нужно было сделать сейчас. Словно перед первым броском в настоящую, с притаённой.  смертью, атаку, тоскливо поджало где-то внутри.. Вот он пришёл, твой час откровения – расскажи ей, как было на самом де- 
ле, сними, наконец, тяжесть с души. Но у Лачужникова была голова прирождённого командира -  она не теряла способности рассуждать в самых отчаянных ситуациях. Рассуждения были коротки и точны, так как времени для них выпадает командирам очень мало. Нет, от признания легче никому не станет. Да и надо ли, чтобы стало легче? Облегчения ищет слабый. А вот Тоне будет больно – и за мёртвого, и за живого. Будет больно и тебе, Леонид: несколькими словами одному тебе
нужной правды сделаешь её несчастной. Сомнительо? Вот то-то и оно, что – сомнительно. Военному человеку требуется полная ясность для принятия решения. А он её не видел. Что-то ещё удерживало его от отчаянного броска – броска, возможно, в другую, новую, абсолютно незнакомую и потому немного пугающую судьбу. Он не мог распознать это «что-то» так вот враз, навскидку, как говорят  военные. Да, грубоват склад характера профессионального воина, и в тонкостях движения души  он разбирается медленно и трудно. А всё было просто. Ожила, воскресла в нём  одна из тех  глубинных частиц человека, рождённая вместе с ним и укреплённая в нём тысячелетиями, движениям которой он только подчиняется,
а осознаёт их потом, если останется время оглянуться на прожитую жизнь и найти в ней себя.  Чувство, частица эта – любовь. Жила студентка Тоня где-то далеко, письма  писала,  будоражила в сердце воспоминания и надежды. Казалось, можно и так жить, но вот теперь она перед ним, и, оказывается, так жить нельзя, невозможно так жить. На какие-то мгновения его обволокло нечто мутное и невыносимо тоскливое – ощущения себя без неё. Он стоял перед нею «весь налицо», то есть, по настоянию замполита и начальника штаба для встречи с «будущей судьбой» наряженный, как  на парад, - со всем, что завоевал, и с сединой в том числе.  Стоял и не знал, не ведал, что делать  и что говорить. Смотрел в глаза её чёрные, омутные, тянущие к себе, как пропасть тянет стоящего на краю обрыва. Вот она , непо- нятная и родная. Потерянная и  вновь обретённая курсантская ещё любовь… И вдруг, как звонок – кончилась перемена и в памяти: «Лёнька-а!»
         Она приехала к нему в часть, чтобы поставить вопрос ребром6 «Так и будем всю жизнь переписываться? Или пора придти к общему знаменателю?» Вот такой вопрос поставили перед пехотным полковником выпускница с факультета физмата. После этого объяснения, происшедшего в командирском кабинете, полковник полгода разыскивал по всему Союзу свою суженую, потому что сказал ей тогда малодушные, несправедливые и по сути обидные в таком положении для любой девушки слова: «Давай подождём». Не знала она, что его нескончаемый суд продолжался. Да виноват ли ты в смерти Ивана? Был же танк рядом. Накатывал. Погибли бы оба – какой в этом смысл? Смысл – в долге. У всякого танка есть «мёртвое пространство». Бурундуков и лежал как раз в нём: пулемёт-то молчал, всё  решали доли секунды. Мало их было, настолько мало, что от них, двоих лейтенантов, осталось бы кровавое месиво на дороге.   А от кого оно осталось там?  От Бурундукова? Это был не вопрос, это было видение, которое все четыре военных года преследовало его, внезапно  появляясь, особенно в минуты одиночества, и тогда крик души, крик совести рвался из болью охваченной груди. И не мог вырваться.  Необъяснимым усилием воли он смог погасить его сейчас, перед Тоней. «Враг сказал бы спасибо, если бы каждый советский командир, очертя голову, бросался под гусеницы танков…» В этом он убеждал и убедил себя, шагая по ухабам войны и раскладывая в уме все детали по логическим полочкам. А в те  на- полненные сумятицей страха и отчаянья мгновения  вопреки всему разумному, которое каждый раз (так уж устроен человек) появляется со значительным опозданием,  Бурундуков тянул к нему растопыренные пальцы и смотрел светлыми полными ужаса глазами.  Не умещалось, не могло уместиться, ужиться  всё это вместе в одном человеческом сердце, даже в закалённом, терпеливом сердце воина. Вот и не выдержало оно, заколотилось неистово, словно ища свободы. .
     - Ты чего. Лёня? – услышал он. – На тебе лица нет. Я напомнила о Ване?
     - Ничего страшного, Тоня…  Сейчас пройдёт.
     Она робко провела ладонью по его орденам.
     - Значит, все они бурундуковские?
     - Бурундуковские. Сколько можно спрашивать?
     - Я почти пол-века не спрашивала, Лёня. И всё это время ношу в себе одно: если всю войну ты мстил только за Ваню, то, значит, меня и весь наш народ защищали другие? Ты так считаешь?
     По всему  его телу от  головы  куда-то  вниз хлынула студёная волна – как волна
испуга в детстве. Он и в самом деле почувствовал себя пристыженным ребёнком. Вот он, пришёл миг признания, шагнуть в него – что в омут с обрыва. В омут прыгают с разбега: с разбега вроде бы не страшно. Нет времени, чтобы разбежаться. Или есть? Или в тебе самом нет чего-то, а? Он мельком взглянул на жену и, встретив её ожидающий взгляд, опустил глаза. Нет, не трусливо, И не расчётливо. Просто не все чувства человеческие имеют название.
     -  Прости меня, Тоня. Сам  не знаю, что говорю. Забыть не могу.
     Из окна, из туманного дождика, донёсся сигнал автомобиля.
     - За тобой. Одевайся.
     Антонина Сергеевна помогла ему надеть мундир,  разгладила  отсутствующие складки  на спине, потрогала лацканы. А он торопливо застёгивал пуговицы. Куда торопился? Зачем? От чего стремился убежать? Сам толком не знал.
     - Ты у меня ещё бравый солдат.
     - Так точно. Да только у тебя и ни у кого более.
     - А я эгоистка, как все любящие женщины. Ты вот сердце  своё береги, не забы-
вай, что оно и моё тоже.
     Он глянул в обращённые к нему и чего-то ждущие глаза жены. Чем-то знакомым, молодым и полузабытым толкнуло в душу. Притягивая её к себе, тёплую, мягкую и родную, он сказал её в самое ухо, в причёску, щекочущую лицо:
     - Я солдат, медный котелок. А медные котелки служат очень долго.
     В прихожей он привычно оглядел себя в зеркало. А что? Тебе служить бы и служить. Какой-то паршивый инфарктишко вышиб из строя.
     Дом был старый, довоенный. Лестницы широкие и темноватые. Он бодро спустился по ступеням, открыл парадную дверь.   В этот  миг  кто-то  стал  громко  стучать в дверь этажом выше и визгливый мальчишеский  крик з аполнил  весь  лестничный гулкий колодец:
     - Лёнька-а !..
    Его шатнуло и плавно, бережно повалило назад., в голубоватую метельчатую зелень, распростёршуюся до горизонта. Стеной до неба перед ним встал берёзовый лес. И  солнце, не успев подняться над миром, упало в его мерцающую листву. Господи, как тихо...

 
               




.


Рецензии