4. Холодный костёр

                ХОЛОДНЫЙ КОСТЁР   

                1
               
       В жизни редко встречаются люди, которые «из ничего» сделали сами себя – во многом успешного, процветающего. Таким человеком – годам, примерно, к двадцати пяти –  стал  Зарема Золотарь. В детстве он  переболел рахитом – позвоночник искривился, ноги были «колесом». Из-за этого у парнишки зародился комплекс неполноценности, как зарождается в яблоке червь, чтобы денно и нощно точить, жизненные соки выпивать по капле. И тут ему на выручку пришёл характер, доставшийся от папы с мамой.
       Беспокойные родители были у него, боевые; вечно дым коромыслом на кухне стоял, ругань рокотала; пыль до потолка. Родители частенько посуду били вдребезги, да и не только посуду. Порой мамаша, а  порой папаша  – с переменным успехом – щеголяли с такими фонарями на физиономиях – свет в избе включать не надо в сумерках.
       -Экономия, опять же! - хмыкал отец, прилаживая свинцовую примочку себе или своей любимой жёнушке, Климентине Бобыльевне, вместо кулака имевшей «конское копыто с бриллиантами».
       Вырастая в такой атмосфере, многострадальный сынок доказывал себе и другим, что он ничуть не хуже, а в чём-то, может, даже лучше остальных;  Заремка старательно работал над собой. Напластал резины из велосипедной шины – сделал экспандер; гантели купил. По утрам начал бегать, как заяц между соснами на окраине города, где они жили. Жизнерадостным козликом пробовал  прыгать через скакалку, но вскоре бросил –  девчоночье дело. 
       В старинный купеческий город приехали они из Горного Алтая – с берегов Телецкого озера. Золотарь, глава семейства, в город их перевёз как раз потому, что надо было лечить сынишку. Правда, сам отец потом их бросил;  «На водке женился», говорила Климентина Бобыльевна.
       Дом, где поселились Золотари, построен был из долговечной лиственницы – просторный, высокий, на каменном фундаменте, с фигурными ставнями, с замысловатым плотницким излишеством, какое мог себе позволить зажиточный купец. Дом отапливался дровами, и Заремка, одно время не любивший махать топором, вдруг начал  с большим удовольствием колоть берёзовых, а так же сосновых «поросят» – пузатые чурки поближе к осени горой наваливали около ворот. Руки парня крепли день ото дня, щёки розовели, глаза горели. Временами он, даже не  гнушаясь «бабьим делом», – тряпку брал, протирал под кроватью, под стареньким шкафом, куда громоздкая мамаша не могла просунуться.
       Мамаша – в девичестве Бойцова, а поздней та самая Бойчиха, которая «коня на скаку остановит, кастрирует и подкуёт» – мамаша, наблюдая за сыном, не могла нарадоваться. Парень выпрямлялся день за днём. Румянец уже во всю щёку пылал, грудь разбарабанило. Единственное, что её печалило и даже тревожило – закаливание Заремки. Моржевание. Сначала он лишь обливался холодной водой – с утра пораньше хлобыстнёт ведёрко на себя, и счастлив. Но дальше – больше. С первыми осенними деньками парень стал ходить к реке за огородом.
       -Ну, это уж ты чересчур! - Бойчиха встревожилась. - Чо ты вытворяешь, хрен моржовый? Ты же застудишь себе всё хозяйство, а мне ещё внуков понянчить охота.
        -Понянчишь, не волнуйся! - заверял он, ощущая в себе нарастающую крепость духа и тела. - Как сказал Гитлер, мир ещё вздрогнет, услышав моё имя!
        -Тьфу, дурной!  - возмутилась Бойчиха, закуривая. - Ты чо буровишь? Гитлер! С кем ты воевать собрался? А?
        Отгоняя от себя назойливую муху, Заремка произнёс  вполне резонно:
         -У каждого порядочного человека должны быть враги, или, в крайнем случае, недоброжелатели.
         С этим доводом Бойчиха не могла поспорить, поскольку считала себя человеком порядочным – и врагов у неё, и недоброжелателей было предостаточно. Можно даже сказать по-другому: врагов у неё было много, а друг был один – усатый Мордысь, железнодорожный проводник, время от времени заглядывавший в гости.
        Мордысь приходил с поллитровкой и непременно под вечер. Весёлые, хмельные «голубки» ворковали в сумерках, курили, а потом… Любовь у них была такая жаркая – кровать приходилось менять после каждого сердечного свидания. Климентина Бобыльевна – забабёха громадных размеров, да и Мордысь ничуть ей не уступал. Так что кровать – хоть деревянная, хоть железная – трещала под ними и рассыпалась на утренней зорьке.
         Все эти любовные баталии происходили в пристройке – в летней кухне, а то и в предбаннике.
         -Мальчика смущать нам ни к чему, - говорила Бойчиха.
         -Мальчика? - Мордысь крутил усы и ухмылялся. - Ему уже пора по девкам бегать, дитёночков строгать, а не смущаться.
         -Больной он у меня. Какие девки?
         Переставая крутить усы, Мордысь от удивления крутил глазами.
         -Вот не подумал бы! У него фигура, мускулатура. Всё как будто на месте.
         -Это он сам себя выправил, - не без гордости объясняла  Бойчиха. - Сила-воля у парнишки! Он далеко пойдёт! Мир ещё вздрогнет!..
 
                2            

         Хорошая хватка плюс воля –  дай бог каждому – с  годами сделали своё дело. Зарема  стал фигуристый, мышцы накачал. Красуясь перед зеркалом, он хотел уже успокоиться на этих достижениях, но вскоре хватило ума осознать, что одной фигурой-дурой не возьмешь. «Учиться! - приказал он себе. - Надо как Ленин: книжку в зубы – и на чердак!»
        И Зарема зачастил в библиотеку, проявляя внимание к точным наукам и совершенно не интересуясь «слюнявой лирикой». В силу характера ему было приятно дело иметь  с   сухими  цифрами, фактами, против которых не попрёшь, пуская пузыри всевозможной отвлечённой болтовни. Зареме нравились задачи с неизвестными. Он любил в мозгу своем воду из пустого в порожнее переливать – из одного бассейна в другой. Нравилось также ему в своём воображении отправлять поезда из пункта «А» в пункт «Б». Такой был характер у парня – всё измерял, всё просчитывал.  А характер – это судьба.
       Из книжек Зарема случайно узнал «тайну» своего необычного имени. Узнал и огорчился, и даже разозлился на родителей. «Зарема» – женское имечко, мать его. «За революцию мира», вот как расшифровывалась эта звучная аббревиатура. И если уж на то пошло, так нужно было назвать парнишку не Зарема, а Зарем – так было бы правильней.
        -Грамотеи! – ворчал он, вернувшись из библиотеки.-  Нормальное имя найти не могли?
       -Батьку, змея подколодного спроси! Это он с похмелья, не иначе!   - оправдывалась Климентина Бобыльевна. - Я пока была в роддоме, он оформил метрики…
       В глазах у парня вспыхнули чертячьи огоньки. Отгоняя от себя назойливую муху, он ласково спросил:
        -А если бы в метриках папаша написал, что ты Климентина Кобыльевна? Как тебе тогда? Понравилось бы? Нет?
        Бойчиха – как дородная купчиха – сидела в это время за столом, швыркала чай из блюдца с золотой каёмкой. Поперхнувшись, она чуть не расплескала кипяток на могучие бугры своих грудей.
       -Я тебе сейчас задам такую  Кобыльевну, - пригрозила, приподнимаясь, -  век не забудешь.
        Отходя к порогу, Зарема посмотрел на материнское «копыто с бриллиантом».
        -Только без рук, маманя! Только без рук! А то мне ещё на паспорт фотографироваться!
         -Бессовестный! - Она размахнулась, хотела швырнуть в него блюдце, но передумала. - На родную матерь так говоришь. Не стыдно?
        -Ну, извиняй, маманя, сорвалось.
        -И у меня когда-нибудь сорвётся! – пригрозила Бойчиха,  закуривая; но сердилась она для порядка; ей давно уже было известно, что в городе зовут её Климентиной Кобыльевной. – Садись, давай ужинать. Книжками своими сыт не будешь.
        Стол у них всегда ломился – Бойчиха была хорошей хозяйкой. Мясо кирпичами лежало в холодильнике – самые лучшие вырезки ей привозили с мясокомбината. В подполе – соленья и варенья стояли штабелями на полках.
        Заремка за столом отличался поспешной небрежной манерой. То ли от своей врожденной жадности, то ли от бывшего рахитизма и недоедания, когда жили они на Телецком. Так или иначе, но всё, что находилось перед ним – Заремка тропился отправить в рот. Иногда он орудовал сразу и вилкой и ложкой, а если можно было обходиться без них – двумя руками шуровал, плохо прожёвывая. Поэтому Бойчиха никогда не выставляла сразу несколько блюд – подавала постепенно.
       -Маманя! – торопил он. – Не томи! Давай, что там ещё?
       -Ты сначала это съёшь, потом… - Бойчиха старалась отвлечь разговорами. – Тебе вот не понравилось имечко твоё. Дак ты ещё, сынок, скажи спасибо, что мы не назвали тебя Дасдразсмызга.
       Сынок едва не подавился.  Отгоняя муху от себя, он попытался выговорить:
       -Да… здрас… чего?
       -Дасдразсмызга, - скороговоркой повторила мать.- Да здравствует смычка города и деревни. А чего ты хохочешь? Так тогда называли. А если бы дочка заместо тебя родилась, так мы бы её, знаешь, как назвали? Кукуцаполя. Кукуцаполь. Кукуруза царица полей.
       Заремка, не сдержавшись, хохотнул, показывая крупные, но очень редкие зубы – такие редкие, как будто они выросли «через одного». Непрожеванная пищи вылетала изо рта – на подбородок, на стол. Мать взяла полотенце и вытерла весёлую физиономию сына, думая  о том, что он за последний год хорошо поправился: вон какая круглая мордысь.         
       -Когда, сынок, экзаменты?               
       -Да скоро.
       -Ну, и куда ты лыжи навострил?

                3         

      После окончания десятилетки он уехал в Кемерово, поступил в сельскохозяйственный институт на кафедру «Животноводство», и мёртвою хваткой вцепился в премудрости таких наук, название которых звучат как строки песен и поэм. «Коневодство». «Кролиководство». «Пушное звероводство и молочное дело». «Основы производства мясной продукции». «Основы экономики и управления на предприятии»… Для кого-то, конечно, это звучит сухо, нудно и скучно. А вот ему, Зареме всё это пришлось по душе.  И до того он преуспел, чертяка, что даже медаль золотая на груди у него засияла после окончания ВУЗа.
       Вернувшись домой – возмужавший, довольный собою и жизнью – Зарема   с медалью на груди встал на пороге.  (Медаль во дворе нацепил). Он думал, что мамка от радости будет визжать и скакать по избе. Но Бойчиха сначала разинула рот, ослеплённая сиянием награды, а затем нахмурилась.
      -Ты чо, так и ехал из Кемерово?
      -Конечно. - Зарема улыбался, отгоняя муху от себя.- Мне с медалью бесплатный проезд.
      -Брешешь, поди? – Бойчиха подошла и наклонилась, рассматривая медаль. – Неужели из золота?
      -А ты как думала? Высшая проба. Девятьсот девяносто девять. Как одна копеечка. Вот так-то! - Возмужавший медалист неожиданно сграбастал необъятную маманю и приподнял. – Вот так! Знай наших! 
      Бойчиха испугалась.
      -Пупок развяжется!  Поставь! – Она платье поправила на могучих буграх-буферах, головой покачала, глядя на круглое чеканное золото. – Молодца, молодца.  Надо оправдывать свою  фамилию.
     -А как же! - Выпускник усмехнулся и неожиданно процитировал то, что почерпнул на институтских капустниках:

                Фамилия твоя, Золотарёв,
                Звучит  как золотой и грозный рёв,
                А если посмотреть в седую старь –
                Сидит в дерьме по уши золотарь!
 
       Бойчиха неприятно удивилась. Покривилась.
      -Чо к чему приплёл? – сказала, закуривая.
       -А к тому, что хватит сидеть в дерьме по уши! – воскликнул Зарема, снова отгоняя муху от себя. - Всё, маманя!  Наступает праздник на нашей улице!
       Мать посмотрела за окно, где шёл ремонт – всё перерыли, перегородили дорожными знаками. В эту минуту ей плохо представлялось, как на такой вот раздолбанной улице можно устроить праздник – с песнями, плясками, с бубенцами на  русских тройках.
       -Ни похоронить, ни спразновать, - пробормотала маманя.- Ну, и куда теперь?
       -В баню. Для начала.
      Первые полгода Зарема трудился в Горно-Алтайске, «занимался вопросами мараловодства», так он это преподносил, хотя там он был просто-напросто на побегушках у начальства, помогал бумажки оформлять; в мае-июне был на подхвате в горном заповеднике – спиливал панты у самцов-маралов во время гона, когда у них был пик биологической активности. Домой он заглядывал редко  – на выходные. А через год приехал насовсем. Улицу перед домом к этому времени отремонтировали и даже асфальт постелили до самых ворот – как по заказу.
 


        -Я ж говорил, что будет праздник! - напомнил он с порога. - А ты не верила.
       Бойчиха, сидя за столом, раздавила окурок в пепельнице. Дым отогнала рукой.
       -Какой такой праздник?
       Сын как-то загадочно улыбался.  Поработав с маральими пантами в заповеднике, он теперь и сам «панты крутил», что называется – прикидываясь шибко деловым, значительным. Ладошкой похлопал по дипломату, с которым пришёл, Зарема воскликнул:
       -Хороший будет праздник. С окладом. С кабинетом.
       Бойчиха снова сизый дым разогнала широкой ладонью.
        -Ну, мамке-то скажи. Чего ты загадки загадываешь?
       Он помолчал, сияя дерзкими глазами – чёрнее смолья.
      -Пойду в начальники, - сказал с наигранной небрежностью. - Есть вакансия.
      -Так тебя и взяли. - Бойчиха не поверила. - Чтобы в начальники выбиться, надо сперва за водкою побегать, ботинки почистить кое-кому…
         Опустившись на табуретку, Золотарь презрительно посмотрел на дешевые кольца на мамкиной руке. Демонстративно  ногу на ногу задрал. И голос у него «задрался» – стал какой-то властный, начальственный.
         -Брильянты у вас,  Климентина Кобыльевна, явно поддельные. А взгляды на жизнь у вас явно замшелые!
          Она помолчала, пристально глядя на сына.
          -А по мусалам? - хмуро спросила. - Не хошь?
    -Не советую, - ответил Золотарь, принципиально выдерживая тяжёлый материнский взгляд.
Бойчиха встать хотела, размахнуться, как бывало, когда она воспитывала сына.  Только всё же не встала. Что-то подсказало ей, что сейчас «брильянтовым копытом» лучше не размахивать.  Удивляясь своему безволию, она опустила глаза и подумала, открывая пачку папирос: «Всё! Видно, кончилась мамкина власть!»
- Есть будешь? - равнодушно поинтересовалась.
-Нет. Я поел.
-В столовке, что ли?
-Бери, маманя, выше. В ресторации.
-Ох, ты! Чо? Разбогател?
-Да не без этого. - Зарема хмыкнул, кривя губу. - Ты думаешь, я просто так заговорил про начальника? Нет. Мне полмесяца назад кресло предложили.
-Мне тоже предлагали в универмаге, - не подумав, сказала мать.- Их там завезли штук пять. Но денег пока нету.
 Золотарь захохотал, сверкая своим редкозубым штакетником.
-Маманя! Я говорю, что меня  утвердили на днях! А ты мне про что?.. Ох, деревня!..
 Мать вздохнула, сдерживая радость.
 -А что ж ты молчал? Мог бы раньше сказать насчёт кресла.
-Боялся сглазить.
-Я не чужая, чтобы сглаживать.
-Сглаживают углы. Я говорю про сглаз. И не про тебя, а вообще… Я, можно сказать,  подстраховался. Промолчал и всё.  А вдруг не утвердили бы?
-Ну, тоже правильно. Не говори, как говорится, гоп, пока не перепрыгнешь.
-Всё, маманя. Перепрыгнул! Не сказать, что высоко, но для начала сойдёт. Завтра пойду оформляться. Там, знаешь, какой оклад?
Слушая сына, Бойчиха опять закурила, жадно затягиваясь. Жилось ей в ту пору не сладко; от мужа, алкоголика несчастного, копейки не дождёшься; она в долги залезла, чтобы сына выучить; потом на больничном была – по женской части. Так что сплошная засада. Хоть «копыто с бриллиантом» продавай, чтобы свести концы с концами.
-Что же сынок, поздравляю. В гору, значит, пошел?
-Умный в гору не пойдет, - сказал Зарема, посмеиваясь одними губами – глаза оставались холодными. - Умный под гору залезет.
-Чо-то я не пойму…
-Без бутылки трудно разобраться! Ха-ха! - Зарема коньяк  достал из дипломата. - Есть в этом доме лимоны?
-Зачем? – Бойчиха сморщилась. – Я их не люблю.
-Эх, деревня! Тмутаракань! Привыкли портянкой занюхивать.
Мать поднялась.
-Закусить? Ну, так бы и сказал. Есть картошка, капуста.  Я сейчас на стол накрою.
Отгоняя муху от себя, он покопался в дипломате среди бумаг, достал два оранжевых лимонных солнышка.
-Не суетись, маманя, я всё предусмотрел. Давай сюда  рюмки. Праздновать будем!
Из дипломата выпал какой-то небольшой флакон.
-Дихлофос? – удивилась Бойчиха. – Это его, что ли, надо лимоном закусывать?
-Мухи, – раздражённо признался парень. – Надоели,  сволочи.  Травить приходится.
 Мать промолчала, думая о том, что сынок её родился  вместе с мухой или «под мухой», как пошутила тогда акушерка. Муха почему-то привязалась к мальчонке с первой минуты рождения. Муху прогоняли, убивали, но бесполезно – вскоре другая цокотуха прилетала, чёрт знает, откуда; даже зимой прилетала, когда нигде их, кажется, днём с огнём не найти.
Не теряя времени, Зарема привычно и  ловко – словно только тем и занимался –  башку свернул коньячной поллитровке, разлил по рюмкам. Высокопарный тост провозгласил. Но выпить не успели.
Во дворе залаял пёс, заметалась, как зверь, на цепи – страшный кобелюка был у них.
Зарема вопросительно посмотрел на мать.
-А кто там?
-Не знаю. - Бойчиха выглянула из-за шторки. - Я никого не жду.
Сын пошел во двор, усыпанный чахоточным золотом осенней листвы – около старой оградой были берёзы, клёны.
За воротами глыбой стоял усатый проводник Мордысь, который в гости приезжал всё реже и реже. Добродушный этот мужичина нравился Золотарю. Они обнялись возле ворот.
-Ну, вот теперь мы на троих сообразим, - обрадовался парень, приглашая гостя в дом. – Праздник у нас!
Они в тот вечер изрядно дербалызнули – за второй и третьей поллитровкой ходили в магазин. Здоровенный Мордысь был питух ещё тот – ведёрко тяпнет, рукавом занюхает и хоть бы хны. А Зарема вскоре окосел, и его потянуло на откровенность. Он поманил проводника во двор. Сели на лавку в предбаннике, и Зарема сказал такое, что на трезвую голову, должно быть, никогда бы не отважился сказать:
-Ты думаешь, я не знаю, почему ты сюда стал редко заглядывать? У тебя с маманей какая разница? Лет восемь или десять?
-А причём здесь это? - удивился Мордысь.
-Ну, ты же не пацан, ты должен понимать. - Пьяный Зарема похлопал по плечу здоровяка, как по плечу младенца. – Я так тебе скажу… Наступление климакса нельзя избежать, но отсрочить можно.
Мордысь неопределенно хмыкнул, опуская глаза.
-Что ты хочешь сказать? – спросил он, покручивая усы.
-Я в заповеднике не зря с маралами возился. - Зарема кивнул головой в сторону гор. – Короче так… В одном сибирском институте сейчас разрабатывают колдовское зелье. Препарат под названием «Пантоге…» Ну, тебе эти подробности ни к чему. Короче, это штука из крови алтайского пятнистого оленя, ну то бишь, марала, и из крови маралухи. Я привёз. Ты мамане отдай. Скажешь, сам раздобыл. Ну, а чо ты усами хлопаешь?.. То есть, ушами… Дело-то житейское.
Поближе к сердцу спрятав «колдовское зелье», Мордысь ухмыльнулся, довольный. Они вернулись в дом и  праздник продолжался почти что до утра.
 
                4      

Вступление в новую должность было похоже на восшествие на престол.  (Это ему приснилось). Кругом были фанфары. Цветов навалом. Вино рекою. Бочка с коньяком. Гора лимонов. И стояли перед ним гвардейские полки на широкой площади. И Зарема Золотарь, выходя к начальникам этих полков, говорил слова, когда-то сказанные Николаем Первым: «Если буду императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин». И вдруг – ой, мама родная! ой, хорошо, что всё это ему только приснилось! – вдруг Зарема видит не гвардейские полки перед собой, а простое рогатое стадо. Только стадо перед ним почему-то стоит на задних копытах. А Вожак – самый крупный бычина – даже пытается честь отдать ему, как будто у этой рогатой скотины имеется честь. «А ты думаешь, нет? – заревел бычина возле уха. – Честь, она у каждой божьей твари! И ты береги её смолоду! У тебя сегодня первый день работы в новой должности, вот и покажи им свою честь, достоинство своё!»
Слушая эту престранные речи быка, Зарема с трудом проснулся и увидел: бык на двух ногах и  в самом деле стоял перед ним, и звали этого быка – Мордысь. После вчерашней выпивки он был как огурчик – весёлый, жизнерадостный. А вот про Зарему этого не скажешь. Однако, сила-воля сделали своё; Золотарь поднялся, зачерпнул в колодце ледяной воды, хлобыснул на голову, растёрся, кофейку попил и минут через сорок уже восседал у себя в кабинете.
Кресло начальник было, конечно, далеко не царское, но тоже весьма приличное. Купеческое кресло, облаченное в кожу, обутое в чугунные башмаки. Мечта антиквара, можно сказать, золотое эхо старины, изрядно раскулаченной, расказаченной и раскупеченной; по городу Купецку много было разбросано дорогих, самобытных вещей, когда-то принадлежавших знатным купеческим фамилиям.
День за днём – с утра пораньше – заседая в этом кресле, Зарема Золотарь сразу дал понять, ему известно такое выражение, как «точка самоокупаемости».
-Простите,  - смущённо сказала секретарша, - а что это значит? Кочка сама… То есть, точка самоокупаемости?
Отгоняя муху от себя, новоиспечённый столоначальник сказал:
-Это значит, то, что поначалу всякий работник даром получает хлеб – в силу неопытности, а может быть, и лености. А потом должна быть самоокупаемость – это когда от меня, например, как от руководителя, польза становится равна той пользе, которую я получаю от своей конторы.
Секретарша сделала книксен – длинное платье коснулось пола, и начальник подумал, что она могла бы сделать платьице и покороче.
-Во-первых, экономия… А во-вторых…- пробормотал начальник и тут же спохватился.- Пардон! То бишь, о чём это мы с вами дискутируем? Ах, да! Самоокупаемость. Ну, вот. Чем быстрей наступит самоокупаемость, тем лучше. Только и это не всё. Дальше должна быть прибыль, польза от тебя, как от  работника и уж тем более, как от начальника. Взял бразды правление? Дерзай! А нет – слезай. Освобождай это кресло, похожее на царский трон, украшенный золотом, усыпанный драгоценными камнями-самоцветами.
Секретарша, выслушав эту тираду, ушла к себе и, грешным делом, подумала, что этот новый начальник… Но тут зазвонил телефон и не дал ей додумать крамольную мысль про начальника.
-Остров Иконникова на проводе! – доложила секретарша.
Должность у него была такая, что не засидишься в кабинете. Да он и сам  любил подвижный образ жизни. Любил и не гнушался «в народ» выходить – нередко приезжал на остров Иконникова. Осознавая важность своего положения, Золотарь взял себе за правило одеваться всегда «с иголочки». А ещё он завёл себе привычку поминутно  сурово хмуриться и густые брови чёрным «домиком» строить. С мужиками-скотогонами, годившимися ему в отцы, Зарема  говорил казённо, сухо, как учитель со школьниками. Грубости, правда, себе не позволял, просто считал, что надо «держать дистанцию». Кто-то его за эту «дистанцию» недолюбливал, кто-то побаивался, но больше было тех, кто парня уважал – дока в своём деле и  принципиальный.
На острове он впервые встретил красавицу Молилу –  приехала к отцу, Лалаю Кирсанову.
Душа у парня вспыхнула, так загорелась, хоть «караул» кричи и вызывай пожарную команду. Зарема стал плохо спать ночами. От переживания даже начал покуривать – папиросы у мамани таскал. Но вскоре спохватился – это не на пользу. От курильщика страшно воняет, а ему теперь, как никогда, необходима была свежесть дыхания и вообще привлекательность. Зарема взялся покупать всякие  лосьоны, одеколоны, духи. Получивши премию, он обзавелся таким дорогим гардеробом – маманя чуть языка не лишилась, когда узнала, сколько стоит всё это добро: белый костюм, белая шляпа, белые туфли.
-Милое дело, сынок, - похвалила она, по-мужицки ругаясь, -гумно месить в таких лаптях.
-Ну, зачем же? – Золотарь усмехался. - Для гумна, для навоза есть сапоги. А это – для театра. В кино сходить. В ресторацию.
-Деньги, что ли, некуда девать? По ресторанам шляться.
-Шляться – это если каждый день, да через день. А если изредка, так что же не сходить? Посидеть, музончик хороший послушать. Выпить культурно.
-Папаня твой тоже вот с такой культуры начинал, а потом… сам знаешь…
Зарема оделся в обновку – прифраерился с головы до ног. Постоял, походил возле старого зеркала, кидая какие-то «панты» или просто-напросто выдрючиваясь, вытяпываясь: то так ножонку повернёт, то эдак руку выставит.
 -Маманя! – Он кончиком ногтя  сбил с плеча какую-то пылинку-соринку. – Кто-то говорил, что хочет внуков понянчить?
-Ну, говорила. И чо?
-Скоро понянчишь! - Золотарь подмигнул ей и вышел за дверь.
          Человек практичный, умеющий смотреть вперёд и просчитывать ситуацию, он для начала решил произвести хорошее впечатление на Лалая Кирсанова. В трудную минуту Зарема великодушно выручал Великого Скотогона. Так, например, однажды Кирсанов загулял на Чуйском тракте, и монгольский сарлык учинил  кошмарную потраву на  окрестных полях. После этой выручки Зарема стал своим человеком в доме Кирсановых – в посёлке Онгудай, а также в городе Купецке, где жили родичи Лалая и где он, Лалай, квартировал, когда родня уезжала в отпуск.  (И дочка там жила, когда в город приезжала). 
          Богатый, франтоватый ухажёр постоянно приходил с букетами цветов, от которых в доме вскоре начинало пахнуть как покосном лугу. Это, конечно, не могло не радовать, однако… Лалай стал замечать нечто такое, что неприятно царапало сердце.
         Чёрт их знает, откуда, но  всегда почему-то вместе с Заремой в доме появлялись мухи. Даже зимою, бывало, припрётся этот фраер в гости, снимет дорогую монгольскую дублёнку, развернет хрустящий целлофан, в который упакованы цветы – и вдруг в тишине начинает жужжать изумрудная стерва, да непременно крупная, такая, что Лалаю вспоминался прапорщик в рядах советской армии. «Муха кафель потопчет!» - говорил солдатам мордастый  прапорщик, заставляя служивых вылавливать и вытравливать в казарме каждую муху.
        И всё бы, может, ничего, только однажды случился   конфуз; пришёл Зарема в гости, и  муха тут как тут. Молниеносно взмахнув рукою, Золотарь поймал её и раздавил в кулаке – реакция была отменная. А тут как раз Кирсанов из горницы вышел.
        -О! - сказал с улыбкой и руку протянул. - Ну, здорово, молодой да ранний специалист!
      -Здравствуйте, - смущённо ответил Зарема, но руки не подал.
      Великий Скотогон в недоумении уставился на него.
      -Ах ты, щука! - пробормотал он. - Ты чо? Загордился?
      -Нет, ну что вы, что вы… - Золотарь зарделся и ладошку протянул.
      После крепкого рукопожатия Кирсанов брезгливо  скривился, покосившись на свою мозолистую лапу, куда прилипла раздавленная муха. И потом всякий раз, когда он здоровался с Золотарём, его преследовало гаденькое это ощущение раздавленной мухи – так и хотелось пойти к  рукомойнику.
     «Ну, фраерок попался! - размышлял он, присматриваясь к  Золотарю. - И чего хорошего  Молила в нём нашла? А впрочем, это не удивительно. Говорят, что дедушка Фрейд так и скончался, не ответив на вопрос: «Что хочет женщина?» Так что где уж нам-то, с суконным рылом».
      Справедливости ради надо сказать, что Молила ничего особенного не находила в Золотаре: симпатичный парень, да, но таких не мало – штабелями можно смолить и к стенке ставить.  И, тем не менее, она не могла решиться  прогнать Зарему, как ту муху надоедливую, которая с Золотаря  перелетала порой на неё. Девушка даже сама не понимала, что с ней происходит. То ли жалко ей было несчастного, по уши влюблённого в неё? То ли приятно ей было, что парень страдает, цветы охапками носит, в ресторан приглашает. (От ресторана девушка отказывалась). Не желая дальше мучить Золотаря, она тактично дала понять, что ей сердечными делами заниматься некогда – учиться надо. Зарема засмурел. И неизвестно, как бы дело дальше обернулось, но  однажды в тихий весенний вечер произошло «ключевое» событие – оно ключом как будто открыло сердце девушки.

                5      

      Небеса в тот вечер заволокло грозовыми весенними тучами.
Темень была – непролазная. Непроглазная. Зарема пригласил её в кино. Потом они под руку шли домой. Под руку, не потому что у них были такие нежные отношения  – Молила просто-напросто боялась поскользнуться на «жидком асфальте», который временами попадался на пути. Потом свернули в переулок возле реки – кривой, короткий. Благополучно миновали кривизну, посыпанную шлаком, хрустящим под ногами, словно серый снег.
      И вдруг во втором переулке – пустынном и длинном –  к ним подвалили два хмельных мужика и,  сверкая финкой, потребовали деньги.
       -Да вы что? - Золотарь обомлел.
      -Заткнись, пока не порешил! - зарычал громила и повернулся к девушке. - Сумку! Живо!
      Молила, испугавшись, была уже готова пожертвовать модною сумочкой, но тут Зарема пришёл в себя.
      -Убери свои лапы! - тихо сказал он, отталкивая мордоворота.
      -Сосунок! Тебе жить надоело? – удивился грабитель. – Дёргай отсюда!..
         Проявляя взрывной характер, Зарема так раздухарился, что ногою выбил нож и, подобрав его, перешёл в наступление – стал перед собою воздух полосовать, что-то рыча при этом, как припадочный.
       Мужики в темноту побежали. Один из них упал, поскользнувшись на грязной дороге. Зарема, от греха подальше отбросив нож, подбежал к упавшему – туфлями утюжил. В пылу, в азарте боя он сделался как будто невменяемым.
        В общем, посрамлённые грабители кое-как удрали от разъярённого Золотаря. И вот тогда Молила первый раз поцеловала парня, ощутив солоноватую кровь на разбитой губе.
        -Сначала я испугалась за нас, а потом уж за них, - прошептала она, обнимая парня. - Как бы, думаю, ты не зарезал кого…
        -Таких скотов не жалко, - ответил он, с трудом переводя дыхание.
        Через несколько минут они пришли в избу, где квартировали Кирсановы.
       Заспанный Лалай, зевая, вышел к ним.
       -Что у вас, ребята? – Он присмотрелся к Золотарю. - Пускай не лезут, да?
        Молила парню помогла снять разорванный плащ. Полотенце принесла. Он умылся.
       -Ой, папочка! – со страхом и восхищением затараторила дочь. –Там были такие гориллы… А побежали, как зайцы… Только плащ совсем порвали.
          -Плащ – дело наживное, – заметил  Золотарь, отгоняя от себя зелёную муху. - А сколько времени?.. Ого! Ну, я пойду.
     -А может, лучше здесь заночевал бы? – спросил Кирсанов, покосившись на окно. – Там ведь могут подкараулить. Они, может быть, проследили, куда ты зашел. Стоят теперь и ждут гуртом. Шакалы.
      Молила поддержала отца:
      -Правда, оставайся, утром уйдешь.
      -Да я бы остался… - Зарема тоже покосился на окно. - Только маманя будет волноваться.
     -Ну, гляди! - Лалай приобнял его. - А ты, правда, молодой, но ранний… Молоток!  Мне нравятся такие!  Ну, если что, возвращайся. Договорились?
      -Нет, я пойду.
      «Упрямый! - с удовольствием подумал Кирсанов. - Смелый! Против ножа не всякий отважится пойти!»
      Ночь над городом была – хоть глаз коли. Небеса ещё сильнее  обложило грозовыми тучами – ни луны, ни звездочки. А на улицах и в переулках – как на зло – ни фонаря, ни огонька в окошке. По такой дегтярной темноте и так-то шагать тревожно, а если ты недавно с грабителями «по душам поговорил», – так тем более.
     Кирсанов будто чуял, когда предупреждал Зарему.
     За первым же углом стояли – ждали. Золотарь увидел две горящих папиросных «ягодки», то наливавшиеся кровавым соком, то убавляющие накал. Можно было бы свернуть в другую сторону, окольными путями дойти до дому. Но Золотарь бесстрашно двинулся напропалую – на огоньки папирос.
      Две смутных фигуры отделились от забора. За спиной Заремы размеренно зачавкали сапоги, иногда поскальзываясь, иногда вырывая подковкой искру из  дорожного камня. Так, «под конвоем» Золотарь прошёл по самым тёмным улочкам. Шёл он как-то излишне спокойно, не оборачиваясь. И грабители спокойно топали за ним.
       Странно всё это было – если посмотреть со стороны.
       И только уже возле самого дома Золотаря – неподалеку от лампочки, чахоточно горящей под козырьком водокачки, высокий плечистый детина  басовито окликнул:
       -Стой! Куда разогнался?
       Остановившись, Зарема повернулся навстречу грабителям, которых недавно отметелил. При смутном свете фонаря стали видны помятые фуражки, телогрейки, испачканные в грязи.
       -Вам что, - насмешливо спросил Зарема, - ещё ввалить?
        Тупорылый, плечистый бугай, подойдя вплотную, сплюнул под ноги, и вдруг сказал по-свойски:
      -Золотарь, собака! Ты мне выбил зуб! Мы так не договаривались!.. Не веришь? На, смотри!
       -Я не стоматолог, – огрызнулся Зарема.
       -Короче, -  заявил тупорылый, - зуб отдельно стоит! Понял?
       -Ну, и сколько тебе положить на зубок? – спросил Золотарь,  отгоняя муху от себя.
       -Стольник, я думаю, хватит.
       -А харя не треснет?
       -Ты смотри, чтоб у тебя не треснула! Гони расчёт! Нам некогда…- Бугай протянул к нему руку. – Давай!
       -А ну-ка! – начальственным тоном потребовал Зарема. – Лапы убери! Кому сказал?
       Бугай неохотно отпустил его и засопел, наблюдая, как Золотарь  достаёт бумажник. Напарник бугая, потеряв терпение, вырвал у Заремы портмоне – сунул себе за пазуху.
        -Эй! – зарычал Золотарь. - Там вся моя зарплата! Зачем наглеть?
       Напарник, потерявший зуб, неожиданно сграбастал парня за грудки и легко встряхнул, приподнимая над землей.
       -Не забудь на свадьбу пригласить! - Он хохотнул. - Богатырь, мать твою, в засушенном виде!
       Через минуту весёлые мазурики пропали в темноте, напоследок бросив пустое портмоне к ногам Золотаря. Дорого, конечно, заплатить пришлось за свою «отчаянную смелость», но овчинка стоила выделки  – красавица Молила с тех пор на него стала посматривать с нежностью.

                6         

       Осенняя остуда уже давала знать себя в горах, в предгорьях  и по ночам доставала до острова Иконникова – холодные туманы откуда-то с верховий, словно  караваны под парусами,  сплавлялись по рекам. В эту пору, особенно когда выпадали солнечные дни, остров представлял собою тихий, умиротворенный уголок, похожий на пристанище поэтов и художников; много тут можно было бы песен хороших сложить, много светлых картин написать. Как тут было хорошо! Как вдохновенно! Как тонко, сонно, ласково  звенел по лесам и лугам, шаловливо шуршал золотой шуршавень – листопад, ворохами собирающийся под деревьями, слетающий на воду  трёх остывающих рек:  на Бию,  Катунь и дальше – на вольготно развалившуюся Обь, где трепетными гроздьями калины по вечерам помигивали бакены, покачиваясь и пропадая в тумане.
        Пастух бродил по острову и часто замирал,  загадочно сияя глазами. Поднимая золотой листок, он  думал, что на нём написано что-то такое, что является тайной, доступной теперь только ему одному. И что же там было написано? Что было начертано? Правда, нет ли, но Милован теперь там  видел тонкий рисунок  дороги, витиевато ведущей в ту страну, где раньше люди жили, не тужили, не зная ни горя, ни старости. Сказка это? Ложь? Или намёк?   Грустно улыбаясь, он отпускал листок на волю – ветер подхватывал его и уносил куда-то верх и  в сторону.
        Пастушья сумка на боку была при нём, а в сумке – травы и цветы, ароматно пахнущие  сгоревшим красным летом. Иногда заглядывая в сумку и глубоко вдыхая ароматы, он с удивлением думал: как быстро всё в жизни меняется, глазом моргнуть не успеешь. Взять, например, этот остров – как он странно присмирел, прижух. Такое ощущение, как будто старый остров уплыл вниз по течению, а вместо него  причалил другой. Ведь с какой стороны не посмотришь – невозможно узнать в этом сегодняшнем острове – тот, вчерашний, весёлый, до краёв залитый летним солнцем, буйно разукрашенный цветами, шумящий покосными травами, знойно звенящий птицами, стрекозами, кузнечиками.
        Подменили остров, ей-богу, подменили. Вот почему он выглядел таким печальным, жалким, нещадно ободранным,  немилосердно ограбленным – только остатки лиственного и травяного золота ещё кое-где лопотали на ветках, на бугорках трепетали. Но эти остатки – до завтра, на худой конец, до послезавтра. Уже сюда уверенной походкой шли  хозяйничать зазвонистые заморозки – траву губили по ночам, припекали деревья. Жёсткое дыхание зимы временами слышится так явственно – морозец продирает по коже. Дыхание это струилось откуда-то из глотки голубых  предгорий. Там, высоко в горах уже первые метели просвистели, там снега уже уютно улеглись в ущельях как в берлогах, чтобы спать до весны. Первый ледочек уже закожурился на воде в верховьях.
       И всё это, конечно, не могло не сказаться на жизни острова,  широкими вожжами двух беспокойных рек привязанного к высокогорьям. Ледоносные  вены – Бия с Катунью – по ночам сюда катили  свою густую, обжигающую кровь, подкрашенную палою листвой. Туманы с косматыми гривами стадами бродили по берегам, жевали последнюю травку, листву пощипывали на высоких  тополях с морщинистым, вековым корьём, на исполинских осинах, обнажающих свинцово-изумрудные тела. Давно уже пропали из виду толстощёкие проворные суслики, сеноставка замолкла. Трясогузки исчезли. Кроты копошатся, торопятся, много сена таскают носят в норы – зима будет суровая. И даже то, что палая листва прижималась лицевой стороною к земле – тоже говорило о предстоящем лютовании мороза. На покосных  полянах виднелись берёзовые стожары, оберегающие стога от скотины. «Раньше были тут июльские стожары, или даже тысячежары, - скаламбурил  Пастух, - а теперь тут стожары совершенно другие…»  И заботы были тут другие; на покосных полянах пышные стога и скирды – не все, но некоторые – были приготовлены к зиме; сено предусмотрительно посадили  на широкие санные полозья – по первоснежью поедут на крестьянские дворы.    
       С утра пораньше караваны перелетных птиц тянулись по  небу, иногда нарываясь на пулю – охотился кто-то в чащобах за островом. Отяжелевшая птица, бессвязно  вскрикнув предсмертным криком, скомкано рушилась в воду – собака не могла достать. Захлебываясь лаем старательный какой-нибудь, шустрый кобелёк бешено строчил, сновал вдоль берега; подбегая, нюхал воду, чуял глубину и от злости, от бессилия кусал прохладный воздух, рычал и виновато зыркал на хозяина, калачом сворачивая хвост. А птица, белея  исподом опрокинутых стынущих крыльев, медленно кружилась и вяло уплывала вниз по течению, покачиваясь первой серебристой льдинкой, в сердцевину которой намертво впаялась кровяная капля, словно горькая ягода.
        Кругом было грустно, тоскливо. И  только одно обстоятельство немного порадовало сердце Пастуха – чистая, почти прозрачная Катунь.  Летом вода в ней была какого-то молочно-пепельного цвета – из-за жаркого таянья далёких и высоких ледников, а теперь, по осени, когда ледниковая муть присмирела, Катунь день за днём просветлялась, приобретая изумительной хрустально-бирюзовый цвет, похожий на цвет поднебесья, упавшего в реку.
      И ещё была одна приятность, хотя и с оттенком печали. «Рояль в кустах», как в шутку говорил Пастух, – все звуки и созвучия, которые окружали его, музыка мира, если говорить высокопарно – музыка эта раньше была тише,  бледнее, скромнее. А теперь таинственный «рояль в кустах», а может быть, даже великий орган,  звучал куда сильнее, шири, выше. Хотя, конечно, прежде солнечного свету больше было в музыке, а теперь тут много меланхолии, беспросветной грусти и печали. Только с этим, увы, ничего уже тут не поделаешь. Музыка мира такая, каков окружающий мир.
 
                7   

      Гурты, прибывающие из Монголии, загоняли в крепкие загоны, построенные скотогонами ещё летом. И теперь оставались два последних «штриха» для  завершения перегона. Во-первых, отправка гурта на пароме за реку –  на мясокомбинат. И второе – получение окончательного расчёта в городе Купецке, после чего каждый скотогон мог себя почувствовать купцом; деньги по тем временам были хорошие.
       Забывая о первом и втором обстоятельствах, Милован порой в недоумении пожимал плечами; что он тут делает, в этом сереньком, убогом общежитии, среди этих сереньких убогих людей? Ведь у него в руках теперь находится такая пастушья сумка, о которой он даже мечтать не мог. По ночам он вставал в  тишине, в темноте, доставал из сумки старинную какую-то карту и смотрел, смотрел на очертания золотого треугольника, фосфорическим светом мерцающего на бумаге. «Надо идти! – думал он. – Чего я жду? Расчёта? Какой расчёт? Какая выгода? Нужно идти!» И всё же он медлил, сам не понимая, почему; так ему подсказывало сердце.   
        А скотогоны в стенах общежития, так же  как летом,  начинали маяться бездельем. Бражку где-то раздобыли, такое дурное пойло, от которого – после двух стаканов – башка  потом два дня могла трещать. Особо азартные в карты играли на деньги, на будущую зарплату, и даже в пристенок – детская забава тех времён; монеты ставили столбиком, а потом с пяти, с шестиметрового расстояния свинцовой битой-лепёшкой разбивали кучу монет, потом битой лупцевали по монетам, стараясь их перевернуть, и то, что ты перевернул – твой законный выигрыш. Пастух когда-то в детстве неплохо играл в этот самый пристенок. Подошёл посмотреть и удивился. Деньги были не настоящие – монгольские тугрики. «Нахватали,  как папуасы, тугриков этих,  - подумал Милован,- теперь не знают, что с ними делать…»
        В общежитии опять нашлась гитара – взамен разбитой летом. Коротая время, Пастух играл, приятно удивляя своими виртуозными пассажами.
         Скотогоны, слушая вполуха, сидели за столом, цедили  бормотуху и рассуждали, глядя на музыканта:
        -Ты гляди, как чешет! Прямо, как этот, как Чехов.
       -Дубина, Чехов был не музыкант.
       -Как это – не музыкант? А разве не у Чехова было там что-то в футляре?
         -У него там человек в футляре был.
         -Убили, собаки, и спрятали.
         -Тихо, черти, дай послушать!
         -Ты лучше закусывай, слухач, а то опять под лавкой заночуешь.
         Милован гитару отложил. Прошёлся по комнате; доски пола, давно уже некрашеные, рассохшиеся, поскрипывали под ногами, напоминая клавиши расстроенного рояля.
         Ромка Ботабухин, сидя на кровати, закурил, дым разогнал своей «ковбойской» шляпой, чтобы лучше видеть Милована.
         -Паганини! Слушай! Ты бы спел бы! - попросил он. -  Струмент, конечно, не ахти какой. Но всё же не оглобля с бантиком, в натуре. А? Ты как считаешь?
         -Арабскими цифрами, - сказал Пастух. – Римскими куда трудней считать.
         Ботало скривился, глубоко затягиваясь.
         -Да не, я про гитару. Хороший струмент? Или так себе?
        Глаза у Милована оживились, когда он стал разглядывать обшарпанную гитарёху, «оглоблю с бинтиком».
        -Плохих или хороших инструментов не бывает – есть плохие или хорошие музыканты.
        -Ну, не скажи! - не согласился кто-то, сидящий за столом. - Вот у меня была гитара в юности – сама играла…
        Ромка осклабился. 
         -В юности, братуха, всё само играет – и в штанах, и в душе.
         -Нет, конечно, многое зависит от того, какая у тебя гитара, - стал рассуждать Милован. - Если, например, классическая – как правило, чешская, а ты поставишь на неё металлические струны, то хорошего звука не жди. Там только нейлон звучит. Или другой пример возьмём. Если у тебя в руках гитара с тонкими струнами, а ты играть на них не привык –  все пальцы порежешь. Какая тут музыка будет? Одно мучение.
         Делая вид, что внимательно слушает, Ботало поправил «ковбойскую» шляпу на голове, поцарапал свой лиловый шрам на полщеки.
          -Сразу видно – мастак! - Он улыбнулся «урезанной» улыбкой. - Ну, ты бы спел, в натуре. Я прошу. Я слышал, как здесь наяривал…  Про нас была песня, в натуре. Про тех, которые с кнутами по горам  колотятся, идут на равнину… 
          И снова кто-то за столом заговорил:
         -Да чо он будет горло на сухую драть? Вы бы хоть плеснули человеку. Сами-то, небось,  шары уже с утречка залили до бровей…
          Ботабуха подсуетился не похуже официанта. Стакан бормотухи поднёс на тарелке.
          Покосившись на выпивку, Милован покачал головой.
          -Нет, не хочу. - Отодвинув стакан с бормотухой, он посидел у окна, помолчал. Пейзаж за окнами затягивался  новой  сетью косого дождя. Лужи на поляне часто-часто моргали лупоглазыми пузырями.  Сорока на колу покорно мокла, свесив длинный хвост, на котором не было никаких особых новостей,  кроме той печальной, что грядёт зима.
        Дождь усилился, козонками своими громко лупцуя по стеклам. Длинные струи будто бы расплавили стекло – резкость пропала; размылись деревья, покривились кусты, покосились тёмные стога.
         Кто-то в печку подкинул дровец и там, натужно запыхало, затрещало, постреливая. Табачный дым сизым, плотным студнем  покачивался над столом, над кроватями, где валялись утомленные «ковбои». После каторжного перегона всем хотелось поскорее по домам разъехаться, но вместо этого  приходилось в общаге торчать.  Деньги за перегон обещали выдать лишь на той неделе, когда примут гурты и подпишут все необходимые казённые бумаги.
         Задумавшись о чём-то, забывшись, Милован пригубил бормотухи. Гитару взял.
         -Ну, вот, наконец-то уважил, в натуре! – прошептал Ботабуха и снял широкополую пожеванную шляпу – отвесил поклон. - Ну, давай! Про горячих коней, про весёлых парней…
          Подкручивая колки – настраивая гитару – Пастух заскорузнувшей рукой погладил гриф и, не спеша, взял  первые аккорды. Голос его, огрубевший на перегоне, с грустью и надрывом начал петь одну из тех печальных песен, каких теперь было немало в его пастушьей сумке:

Нас горячие кони горами уносят на север!
Это, может быть, лучшие в жизни моей времена.
Звёзды гаснут, и сумрак уходит суровый и серый –
И дорога избитая, как никогда, мне видна.

Отзвенели последние летние дни над лугами,
Тихо травы на землю роняют скупую росу.
И прожжённые парни цветы обжигают кнутами,
И тревожные судьбы к долинам далёким несут!



                8      

        Небо очистилось после дождей, а реки замутились, разбухли, подурнели как беременные бабы. Просветлевшая было Катунь, опять струилась  бурой брагой, толкалась в берега, бунтовала. пытаясь отодрать то деревце, то чернозёмный кус. Чистокровная Бия, та сопротивлялась, как могла, но тоже теряла прозрачность. Матушка-Обь за островом расползалась, как на опаре, заливая  рыжие поляны и луга, по которым плавали старые упавшие деревья, напоминающие лодки-долбленки. Сорвавшийся бакен с облупленной краской прибило в кусты тальника. Бакен  мотался, как чумной, колотился жестяною башкою о деревья, проплывающие мимо, красноглазо помигивал в сумерках.
       Понуро слоняясь по острову, Пастух припомнил белый пароход – серый, точнее сказать, обшарпанный, разбитый и разграбленный всевозможными проходимцами. Но вот что любопытно; в воспоминаниях пароход представлялся белоснежным, изящным, легко способным одолеть моря-океаны. И душа Пастуха затосковала об этом белоснежном пароходе, захотелось постоять на палубе, на капитанском мостике. Шагая в ту сторону, где когда-то находился брошенный пароход, Милован даже вздрогнул, подумав: «А что там? Пароход? Неужели он приплыл обратно?»
       Только это был не пароход – старый паром  широкой скулою приткнулся к песчаному берегу. Этот паром в последние годы всегда здесь появлялся в конце лета; скотопрогонное дело закончилось, и ни сегодня-завтра нужно будет  погрузить скотину на паром и переправить на тот берег,  будто на тот свет, – в прожорливую пасть мясокомбината, стоявшего над речным обрывом.
       Как ни странно это прозвучит, но факт: до поры до времени Милован как-то даже совсем не задумывался над этой печальной переправой – на тот свет. И потому, он  даже не понял, зачем здесь находится этот паром. «Вода его, что ли, сорвала? Пригнало откуда-то сверху?» - мимоходом подумал Пастух и дальше побрёл по острову, всё ещё наивно теща себя мыслью о белом пароходе, который вдруг да попадётся где-нибудь.
       Длинный непромокаемый дождевик цеплялся за голые кусты, за сырые кривые сучья. Сапоги, разбитые на перегоне, «каши просили» уже – в ногах было сыро. На душе – неуютно. И только временами он как будто оживал, вспоминая, что в кармане – за пазухой под сердцем – лежит варган,  подарок любимой девушки.
         Уединяясь, он доставал варган, смотрел на небо, точно хотел найти  невидимую тончайшую нить, связующую варган с мирозданием – об этом говорили знающие люди. Говорили, что варган – это звуковая связь души с мирозданием, с  космосом. Так ли это было, нет ли, но с первыми же звуками варгана в душе Милована происходило что-то невероятное. В сумрачный день перед ним – как в сказке –   открывался залитый солнцем простор. В тёмную ночь, лохматую от непогоды, открывался небосвод, осиянный созвездьями. Что-то древнее, что-то непостижимо великое начинало заявлять о себе – то, что никогда ему  не принадлежало, но было неразрывной частью существа. В душе пробуждалось  далёкое таинство прошлого – голоса веков и песни предков, любивших и умевших вольно жить в обнимку с ветром, небом и землей.
        Зажимая зубами варган, Пастух ловко цеплял указательным пальцем железную щепочку, и она звенела  зазывно, заунывно и в то же время так светло и так  проникновенно – слёзы на глаза наворачивались. В тихом звуке варгана вдруг чудилась летящая стрела; шепот шелковых трав; дуновение ветра и серебристый говор водопада. Представлялся могучий простор за горами, за долами – русский  простор, истолчённый копытами безжалостной Золотой Орды, обагренный кровью и всполохами походных костров. Орёл, крестом роняя тень на землю, парил в небесах. Возле реки паслась стреноженная  лошадь – копыта, вдоволь побродившие по сочной мураве,  казались точёными из мокрого изумруда.  Войлочная юрта виднелась на пригорке. Черноволосая, покорная женщина –  жена кочевника – позванивала золотом изящных украшений, завоеванных в чужом краю и тщательно отмытых от крови. Женщина привычно хлопотала, порхала кругом очага; кормила и поила звероподобного завоевателя с большими волосатыми руками, с неподвижным  татарским лицом Челубея, с тяжёлыми раскосыми  глазами, в которых  затаилось отражение боевых пожарищ.  Потом дружина русичей во весь опор летела над лугами – копыта коней не касались ни травы, ни земли. Не поднимая пыли, но поднимая знамя над собой, дружина летела всё выше и выше, взрыхляя облака и разгоняя тучи, и отлетевшая подкова в небесах, разрастаясь в размерах, разгоралась голубовато-серебристым светом полумесяца, смутно озаряла поле будущего боя – это было Куликово поле, это было знамя Пересвета…
        Такие картины он видел перед мысленным взором, забывая о времени и о том, где он находится теперь.
 
                9   

      Участковый  милиционер два раза на остров приезжал из города Купецка. Подзывая к себе Лалая Кирсанова, участковый о чём-то с ним беседовал. О чём-то нелицеприятном – это было видно. Великий Скотогон помалкивал по поводу этих задушевных бесед, но Ромка Ботабуха – Ботало, что с него взять! – вскоре всех просветил «по секрету». Участковый расспрашивал по поводу москвича Лаврушинского, который вовсе даже и не «Москвич», и не «Запорожец» – этот лапчатый гусь оказался чуть ли не разведчиком, помогавшим ловить особо опасного преступника, который вознамерился границу перейти под видом простого советского скотогона. А ещё – по словам неутомимого Ботало – выходило так, что Ивану Косолапому  нужно будет сушить сухари, потому что он, Косолапый, своей косою лапой чуть башку не проломил советскому разведчику – бутылкой долбанул в посёлке Онгудай. Конечно, Ботало немало тут приврал, но и правда-матка всё-таки была; Зарема Золотарь кое-что скотогонам сказал по поводу поимки перебежчика, который был задержан в городе Купецке в конце прошлого месяца. Слушая всё это, угрюмый, весь волосатый как сарлык Иван Косолапов не то, чтоб струхнул, но всё-таки решил подстраховаться; Косолапов то дело куда-то уезжал;  иногда целый день  шатался где-то в городе Купецке, а вечером или даже ближе к ночи возвращался в общежитие. Тихо, молча зарывался под одеяло, словно бы делая вид, что его тут вовсе даже нет. И тогда Ромка Ботабуха, широко зевая, говорил:
      -Мужики! А в тридцатые годы аресты проходили, в основном, по ночам! Я помню, как сейчас…
     Косолапов голову из-под одеяла высовывал.
     -А кого там уже арестовали? 
     В общаге начинался хохот, шум и гам, снова свет зажигали, курили, пили бормотуху, играли в карты.
     Лалай Кирсанов тоже куда-то уезжал из общежития; «надоела скотская житуха», откровенно говорил он мужикам. В городе Купецке он уже немного прифрантился; на нём была цивильная рубаха, брюки.
        Однажды вечером, вернувшись из города, Лалай пошёл на звуки печального варгана, показавшегося ему странно знакомым; во время перегона Кирсанов как-то специально попросил варган, осмотрел и обнаружил знакомую метку, но подумал, что совпадение. И вот теперь Лалай опять непонятно отчего разволновался и даже немного встревожился.
       -Студент,  - спросил он, присаживаясь рядом на бревно, - откуда у тебя этот варган?
       -Сварганил. - Парень усмехнулся, перестав играть.
       -Ну, а всё-таки. Откуда?
       -Тебе какая разница?
       -Да так… показалось…
       -Креститься нужно! – Милован держался напряжённо и разговаривал резко.
        Кирсанов был под хмельком.
      -Пастух! Расслабься, чо ты? - Он улыбнулся. - Всё позади. Ты молодцом держался в перегоне.
        -Может быть. Тебе видней.
        -Это не мне – ему всегда видней.
        -Кому?
        -А вот, смотри. - Кирсанов порылся в кармане. - Этот приборчик называется – курвиметр.
        -Ты уже показывал. – Милован отмахнулся.- Приборчиком этим измеряются извилистые линии на картах. Ну, и что дальше?
        -А дальше я подумал в один прекрасный день… Ты понимаешь, Пастух… В  жизни каждого из нас бывают такие события, которые действуют по принципу курвиметра – измеряют  изгибы человеческих душ. Проще говоря,  события жизни порой как будто измеряют нас и показывают, до какой же степени мы можем скурвиться. Вот что такое курвиметр в моем понимании. - Лалай чиркнул спичкой – папироской запыхтел. - В общем, ты молоток. Это честно.  Вот за такого мужика, - неожиданно брякнул Кирсанов,- за такого  я свою дочку отдал бы – даже глазом не моргнул.
       Пастух от неожиданности вздрогнул. Потом отвернулся, покусывая губы. Нарочито громко сплюнул.
       -Уговорил. Отдавай.
       Лалай негромко засмеялся, обнимая парня.
       -Э! Вот кабы раньше, до революции. А теперь – свобода, в Катунь её и в Бию мать! - Он докурил, окурок затоптал. - Нашла она здесь хахаля. Как будто не плохой, но… В общем, ладно, сами разберутся. Пойдем в общагу.  Скоро ночь.
       -Ты иди, а я немного посижу.
       Кирсанов поднялся. Постоял, сунув руки в карманы.
      -Какой-то ты… пришибленный. Домой-то не звонил?
      -Звонил.
      -Всё там нормально?
       -Нормально.
       Лалай вынул из нагрудного кармана плоскую фляжку.
       -Будешь? Нет? А надо бы. – Кирсанов отхлебнул. – Тоска тебя гложет какая-то. Правда, причину никак не пойму, но дело не моё… На, пригуби.
       -Нет, говорю. Лучше дай закурить.
       -Не знаю, что лучше? Курить или пить? – Лалай снова сделал объёмный глоток. – Мне один старик в Молдавии… Ох, я тогда загулял… Из Москвы – представляешь? – уехал  аж в Молдавию, с цыганами хотел пойти по Дунаю, по Бессарабии, дурной был, молодой, но не жалею… Да! Так вот! Старик тот, столетний молдаванин, помню, советовал: сынок, ты лучше выпей стакан вина, чем сосать эту гадость! Наверно, он прав.
          -Так зачем же сосёшь?
          -А потому что – червяк безвольный, - самокритично проговорил Кирсанов, глубоко затягиваясь. – Привычка – вторая натура. А натура – дура. Замкнутый круг получается.
        -Это точно, - сказал Пастух, но сказал о чём-то своём. 
         Помолчали, глядя в разные стороны. Густой, тёмно-вишневый закат догорал за островом, студеной сукровицей отражаясь на воде, на стволах деревьев. Темнота опускалась на землю. И вдруг вдалеке, в тишине почудился приглушенный гудок белоснежного парохода, который неожиданно вернулся из дальнего плавания. Но это был, конечно, не пароход – гудок тепловоза долетел из-за реки, из города. И Милован подумал, что надо уезжать отсюда, и  чем скорей, тем лучше. Сколько можно без толку шататься по этому острову, искать вчерашний день.
      -Когда они расчет дадут? Не знаешь?
      -Золотарь сказал, что скоро. Через пару дней.
Милован вздохнул.
-А у тебя деньжата есть?
-Зачем?
-Белый пароход хочу купить. – Милован как-то криво и побито усмехнулся.- Хочу домой поехать. Надоело.
 -Ты чо, сдурел?  А деньги?.. Надо расчёт получить…
-Да пропади он пропадом, расчёт! - отмахнувшись, Милован пошёл куда-то в полумрак.
«Нет, крыша точно едет у него! - подумал Кирсанов, глядя вослед. - Без билета едет, чёрт знает  куда!»   

                10            

        Дождик снова с вечера бисер метал перед свиньями – под окнами дома, где прожил Зарема Золотарь, два каких-то сытых кабана допоздна куражились  в грязи. Мокрый бисер этот сыпался почти всю ночь, и только  на рассвете ветер тучи разодрал.  Солнце, с трудом пробиваясь, роняло рваный свет на промозглый город, на окрестности.  Ветер трепал на деревьях жалкие остатки листаря, воробьёв сдувал с карниза; голубей шерстил на голубятне; гнал по улице, бог весь откуда взявшееся перекати-поле.
       Грязно было на дворе, постыло, но Золотарь, как обычно, молодцом держался. Зарядку сделал, сходил к реке, несущей краснопёрые косяки листопада. Проявляя силу-волю, рыча от сомнительного удовольствия, поплавал в таком «кипятке», что, выйдя на берег, покраснел не хуже варёного рака. Потом Зарема  сытно позавтракал, нарядился и надушился, как будто не к быкам на остров – к девкам в гости собирался.
       Постояв перед зеркалом, подмигнул своему отражению: всё, мол, отлично, Зарема Захапыч.  (Он вообще-то был Захарыч, но какой-то остряк прилепил «Захапыча», так прилепил, что не отдиралось).
        В чёрном кожаном пальто, от изношенности имевшем особый шарм, Зарема Захапыч напоминал комиссара – только портупеи с маузером не хватало.
       Приехав на остров, «комиссар», брезгливо  глядя под ноги, двинулся в контору – машина до конторы не доехала метров двадцать, тридцать; дорогу в этом месте перекопали. Мало того – дорогу «заминировали», как тут говорили шутники: то здесь, то там тёмно-зелёное дерьмо дымились. И даже возле самого крыльца поставили мину – Зарема Захапыч едва не подорвался на ней. И потому зашёл он  в контору немного мрачнее – и немного важнее – обычного. Контора была – не сарай, но и не ахти какое помещение, давно уже прокуренное, не ремонтированное, чёрт знает, сколько лет.
      Поздоровавшись с конторской крысой – человек по фамилии Крысин был тут хозяином –  Золотарь строго спросил:
      -А где представитель «Скотопрогона»? 
      -Там… - Крысин пальцем потыкал в сторону боковушки.- Дописывает что-то.
       -Дебет с кредитом сводил,  - выходя из накуренной боковушки, вяло откликнулся большеголовый, грузный мужчина с тёмными глазами загнанного сарлыка.
        Предстояла проверка – «ревизия», как Зарема Захапыч любил выражаться. В это время вокруг Золотаря собиралась небольшая свита, глядя на которую можно было вспомнить, что короля играет именно свита; Золотарь начинал ощущать свою важность; нижнюю губу выпячивал вареником и голову от гордости немного запрокидывал назад. Вот и теперь он принял важный вид короля.
        Свита, в середине которой был Золотарь, медленно пошла по деревянному настилу – прямая вначале, а затем дугообразно выгнутая дощатая тропинка, которые скотогоны позавчера проложили специально для проверяющих.
         -Бумаги! – Остановившись возле первого загона, властно потребовал «король», нетерпеливо щёлкая пальцами в воздухе над головой.
       -Да всё в порядке, - не без робости заговорил гуртоправ, страдающий с похмелья. -  Всё как в аптеке.
       -Скажи кому другому! – через губу ответил Золотарь, ненароком отгоняя от себя надоедливую крупную муху. - Вот это что такое?
       -Где? А что там? Всё нормально. Это родинка.
       «Ревизор» потыкал авторучкой, показывая на сарлыка с голой кожей кругом глаза, с круглыми пятнами на черепе –  пятна были покрыты серыми и дымчатыми чешуйками. 
     -Это, батенька, стригущий лишай. Штука заразная.
       -Ну, так не я же заразил, - защищался бедный скотогон. - Ладно, хоть не сифилис.
       -Скотоложством, надеюсь, вы не занимались на перегоне? – спросил Золотарь. – Что? Что глазки опустил?
       Гуртоправ покраснел от смущения или от злости; ему хотелось пару ласковых сказать в ответ Зареме, но делать этого нельзя – будет только хуже. И гуртоправ молчал, стоял, точно оплёванный.
       А комиссия тем временем двигалась  дальше. И снова Зарема Захапыч строжился, брови «домиком» строил.
      - Это что за уродина?  Это, по-твоему, сарлык?
      -А кто? Верблюд?
      -Кожа да кости! - Золотарь накалялся. - Они у тебя что – всю дорогу бежали по тракту? Как марафонцы?
      -Марафон, я извиняюсь, это всего лишь сорок километров. А у нас почти тысяча! Тут, пожалуй, загремишь костями…
      -Какая тысяча? - Зарема Захапыч поморщился, уловив струю перегара. - Ты лучше расскажи, сколько было выпито на перегоне?
       Мужики пытались уверять, что скотину гнали аккуратно, что водку в перегоне даже нюхать не нюхали. А то, что сарлык исхудал – так всё уже вдоль тракта пожрали подчистую, да копытьями повыбили, травинки днём с огнём не сыщешь. Да ещё гроза, да волки, да медведь…
        -Вы ещё мне расскажите про «Красную шапочку»! - Зарема Захапыч что-то строчил в блокнот. Комиссарское пальто скрипело чёрной кожей и сверкало, когда он  поворачивался  к представителю конторы «Скотопрогон». - Животные содержатся плохо. Даже в концлагере условия лучше.
        -Не знаю, не был, - мрачно сказал большеголовый детина с тёмными глазами загнанного сарлыка.
        -А где, - наседал Золотарь, - где дополнительный рацион?
         -Не подвезли ещё.
         -Это ваши проблемы.
         -Понятное дело. Мухи отдельно – котлеты отдельно. Это мы знаем.
         Услышав про муху, Золотарь спохватился – муха, зараза, давно уже ползала по уху, по щеке, а он так увлёкся проверкой, что даже не слышал. Хлопнув себя по щеке, Золотарь промахнулся – муха улетела восвояси, чтобы вскоре снова спикировать на него.
         -Перед отправкой на мясокомбинат, - сердито стал он выговаривать,- животным полагается «предубойный откорм». Вы как будто не знаете! Необходимы белково-витаминные добавки, минеральные смеси, чтобы после откорма увеличилась живая и убойная масса. Чтобы калорийность мяса стала выше. - Зарема Захапыч говорил так бойко и так  грамотно,  будто по конспектам шпарил.
       Большеголовый представитель «Скотопрогона» и другие людишки, составлявшие свиту, начинали заискивать перед ним.
      - Знаем, знаем, Зарема Захапыч... Захарыч… - лепетали о сбоку, то сзади.- И витаминные добавки,  и смеси. Всё у нас имеется. Всё есть. В том смысле, что всё будет, не волнуйтесь.
      Солнце – как большая рыжая корова –  туманы уже успело пожевать на острове, когда Золотарь закончил  ревизию. Мрачный, недовольный, он опять в окружении свиты своей  возвратился  к порогу конторы и не мог не заметить: проклятую коровью «мину» успели убрать. «Подсуетились, черти! Уважают!» - подумал Золотарь, невольно проникаясь каким-то тёплым чувством к людям, его окружавшим.  И не только что «мину» убрали с дороги – окна в конторе открыли, проветрили помещение, зная, что Зарема Захапыч не курит и страх как не любит курильщиков. И это он отметил про себя. И улыбнулся. Правда, скупо. В полгубы. Но всё-таки…
      Он пуговки со скрипом расстёгнул на кожаном пальто и, отбросив полы, как чёрные крылья, сел за большой дубовый стол, ещё со времён революции реквизированный  у какого-то богатого купца. Стол уже был до того неприглядный  – исцарапанный, изрезанный – как будто на нём пролетарские сукины дети рубили дрова.
       Отодвинув от себя ненужные бумаги, Золотарь посмотрел на счётную  машинку «Феликс» — самый распространённый в СССР арифмометр, который почему-то не нравился ему.
      -Крысин! Дай сюда  счеты! - не попросил, а потребовал «ревизор», снова  отгоняя муху от себя. - Я на ваших глазах посчитаю и вы, извините, будете  иметь бледный вид и макаронную походку.
       Скотогоны, да и люди выше рангом – все перед ним трепетали. А как же! Этот чёртов Зарема Захапыч одним росчерком пера мог запросто «захапать» львиную долю зарплаты, часть премиальных, а то и вообще всё подчистую – было бы желание, а придраться можно к чему угодно. И наградил же бог талантом такого молодого и такого раннего. И взяток-то он не берёт, говорят, и монгольскую дублёнку – дар волхвов – не принимает, собака. Ни с какой стороны ни подъедешь к нему, такому принципиальному. Так и хочется порой взять железного «Феликса» и шарахнуть по башке Золотаря.  Такие крамольные мысли возникали порой, но возникали у немногих. У нерадивых, в основном. А тот, кто по совести шёл в скотопрогоне, кто любил скотину и лелеял, тот был спокоен.

            11             

      Мясокомбинат, находящийся на окраине города Купецка, почти всё лето простоял на реконструкции. Спешили смонтировать новое заграничное оборудование. Знали, что скоро начнётся самая горячая пора – из Монголии сюда гурты подтянутся.   Спешили, да, но такие, чёрт возьми, специалисты оказались, что не смогли смонтировать, как следует. Линия по переработке крупного рогатого скота и лошадей – самая важная линия на сегодняшний день – стояла колом. А кроме того, работники ветеринарно-санитарной службы со своими вечными проверками-придирками  замордовали уже товарища Бугаевского – директора мясокомбината. А кроме того, не хватало рабочих в самый жаркий цех – убойный; хоть самому бери кувалду в зубы и встречай монгольские гурты.
       Вот об этом и шёл разговор в кабинете товарища Бугаевского, куда приехал молодой, но ранний специалист; хотел узнать о готовности комбината.
       С пожилым, но ещё крепким Бугаевским у молодого специалиста были самые тёплые отношения. Директор давно и хорошо знал Климентину Кобыльевну; было время, он даже пылал к ней любовью и думал жениться. Давно это было, но Бугаевский  – вот что удивительно! – постоянно посылал «приветы» своей бывшей возлюбленной. Особенно к праздникам.
«Приветы» эти были – солидные куски кровоточащей вырезки, филея, внутренней части костреца, верхней части оковалка; короче, всё то, из чего потом получались самые смачные жареные блюда.
       И теперь, когда Зарема Золотарь оказался в кабинете, Бугаевский позвал свою дородную мордастую помощницу, похожую на корову – платок на голове у женщины завязан  был в виде рогов.
     -Сооруди нам сумочку! - приказал директор.
     -Мм-м… моментом, - промычала дородная корова и ушла, громко цокая копытами лакированных туфлей, на которых блестели дешевые какие-то бляшки.
      -Выпьешь, Заря? – спросил директор, вынимая из сейфа початую бутылку коньяка. – За рулём, говоришь? Купил? Молодец. И что там у тебя?
       -«Жигули». Новой модели. – Золотарь отмахнулся от мухи.- Взял в кредит. Кое-как рассчитался.
       Бугаевский, прежде чем выпить, подумал про сберегательный банк.   
       -Ты рассчитался… - Директор посмотрел за окно. -  А они  с тобою рассчитались? По зарплате?
       -Кто? А-а, эти… Банк? - догадался Золотарь. – Да нет ещё. Тянут кота за хвост.  В этом году скотогонам зарплату прибавили, так что сумма – на всю ораву – получается довольно-таки приличная. Ждут инкассаторов. Из Новосибирска или из Барнеаполя.
       -Новая какая-то система. Раньше такого не было. И у меня задержка по зарплате. Народ уже начинает роптать. - Бугаевский опять плеснул себе коньячка и, выпив, неожиданно сказал: - Зарема! Золотой мой! А ты не хочешь сесть вот в это кресло? А то ведь мне скоро на пенсию.
        Посмотревши на кресло директора, Зарема внимательно, долго вглядывался в глаза Бугаевского, словно желая удостовериться, что это не шутка.
       -Предложение, надо признаться, очень серьёзное. – Золотарь прошёлся по кабинету. Остановился возле коньяка.- Видно, придётся мне пешком идти домой.  Наливайте, товарищ директор. Обсудим.
      Нужно заметить, что Зарема Захапыч старался выпивать только с «большими», нужными людьми, а просто так сидеть и париться за поллитровкой – пустая трата времени. И вот они сидели, раскрасневшись, как после бани, распаренные коньячными парами. Пиджаки повесили на спинки стульев, галстуки расслабили, закатали рукава и даже салфетки подоткнули под горло, чтобы не запачкаться жирными кусками свежей закуси; помощница, похожая на корову, только успевала приносить.
      -Соглашайся! – гудел Бугаевский, мясистой рукою хлопая по своему директорскому креслу.-  Место хорошее! Сытное!
      -Спору нет, – тихо, скромно отвечал Зарема.- Хотя и у меня сейчас место неплохое, но… С вашим не сравниться.
      -В том-то и дело! Такое место жалко отдавать, кому попало! Я сюда  пришёл не просто так… - Директор пальцем показал на потолок.-  Вельзевулов! Слышал? Великий человек, скажу тебе! В Москве сидит!
      -За что? – охмелевший Зарема был склонен к дурацким шуткам. Осознавая это, он хихикнул. - Знакомая фамилия, я хотел сказать. - Он поцарапал темечко.- Вельзевулов… Вельзевул… Нет, сейчас не вспомню, все мозги уже залиты коньяком.
      И только рано утром,  искупавшись в холодной реке, Золотарь неожиданно вспомнил насчёт Вельзевула.
       В студенческие годы, в силу своего сухого, жесткого характера, Зарема  предпочитал увлекаться книгами по специальности, а всё другое он считал «макулатурой, забивающей мозги». И постоянно во время чтения – хоть в библиотеке, хоть в студенческой комнате общежития – назойливая муха появлялась, докучала Золотарю, а попутно и всем тем, кто находился рядом.  И вот однажды кто-то из приятелей подкинул Зареме старую, помятую страницу, то ли вырванную, то ли выпавшую из книги, посвящённой мифологии народов мира. И на этой странице красными чернилами было подчёркнуто буквально следующее: «Вельзевул – верховный вождь адских сил – является учредителем Ордена Мухи, с которым связан и Молох и другие темные силы. Молох  это демон-божество, в жертву которому приносят детей». Обладая хорошей зрительной памятью, Зарема тут же крепко-накрепко впечатал в себя эту страницу, а потом она затерялась где-то в кладовках памяти. И вот теперь, после разговора с директором мясокомбината, Золотаря вдруг почему-то прошибло холодным потом. И теперь он всё чаще и чаще поневоле вспоминал и Вельзевула, и Молоха, и Орден Мухи. Всё это было странно, непонятно. И душа замирала в предчувствии каких-то больших перемен, когда он смотрел на муху, которая кружилась над головой и превращалась в золотой звенящий орден, опускающийся на грудь.  Впрочем, это было редко, только  тогда, когда Зарема сам находился под мухой.

                12 
 
   Завидная погодка зазвенела над островом – последние,  весёлые деньки на пороге предзимья. Небеса, промытые дождем, распахнулись глубоко, бездонно. Нежный ветерочек  подсушил, вылизал поляну возле общежития. Лазоревый какой-то глупенький цветок, обрадовавшись теплу, закрасовался на взгорке.
        С утра неподалёку от общежития позванивал топор, трещали чурки – скотогоны рубили дрова для костра. На полянку вынесли железную треногу, большой котел с чумазыми боками снаружи, зато солнечно сияющий  внутри.
        Ромка Ботабухин больше всех, наверно, радовался –  глазёнки по-детски сияли под широкополой ковбойской шляпой, по бокам которой развивались кожаные, полуободранные завязки.
        -Давно уже пора пир горой замутить по случаю благополучного завершения перегона! - возбуждённо говорил он. -  Это ж великое дело! Такую тучу мяса для государства пригнали! Жри – не хочу!
       -Мяса много, - соглашались мужики, - только чо-то колбасы не видно в магазинах. И насчёт зарплаты не торопятся.
       -Денег нынче много нам причитается! Во! – Ботало развёл руками. - Везут на телегах, я слышал! Цельный караван из Барнеаполя! Озолотимся скоро, мужики!.. А где Лалай?
      -Барашка пошёл выбирать.
        -Долго чо-то…
        За разговорами мужики запалили костер, подцепили на треногу большой котёл, сходили за водой.   
         А Пастух в это время опять в тоске, в раздумьях  бродил по острову, «искал вчерашний день». Ему навстречу Лалай попался – тащил ягнёнка, одной рукою бережно прижимая к груди. (Другая рука, поврежденная в горах, всё ещё давала знать о себе).
        Милован, не имеющий понятия о том, что скотогоны «пир горой замутили», удивлённо посмотрел на ягнёнка.
        -Ты куда его тащишь?
         -В общагу.  - Лалай пошутил: - Чтобы волки не слопали.
         Пастух его не понял.         
         -Тебе помочь?
         -Бери, - охотно ответил Кирсанов. - Что-то клешня моя никак не оклемается.
          Парень обнял барашка и почувствовал его теплоту, его  покорность и абсолютную беззащитность.  Глаза у ягненка  были доверчиво   синие, ангельские. И отчего-то в груди Пастуха сделалось нежно,  приятно. Как будто он ребёнка своего к сердцу прижимал.    «Эх, как здорово было бы! – вдруг размечтался Пастух. – Женился бы  на НЕЙ, и мы вот так бы шли и шли по улице – я с мальчишкой на руках, рядом жена-красавица, тесть, Великий Скотогон и тёща Билухэ, шаманка».
         -Неплохая семейка получится, -  вслух подумал парень.
          -Ты о чем? – удивился Лалай, шагающий сзади.
          -Да так…- Милован усмехнулся. – Как там свадьбе дочери? Готовишься?
         -Деньги жду. Шакалы эти в банке – тянет, тянут… - Лалай матюгнулся.- Никогда ещё такого не было!
         -Ну, ну. – Пастух улыбнулся, поглаживая кудрявый лоб «сынишки». - Отличная будет семейка! – продолжал он говорить о своём. - Все будут  смотреть и завидовать нам…
          -Кому это – вам?
          Тут Пастухов  споткнулся – чуть не выронил «сынишку».
          -Гляди под ноги! – проворчал Кирсанов. – А то угрохаешь…
          -Во! Видишь?  - негромко сказал Пастух, обращаясь к ягненку. - Волнуется дедушка. Да оно и понятно. Ты же первый внучек у него.
         Кирсанов поравнялся с ним. Постарался заглянуть в глаза.
          -Студент! Ты чо буровишь? 
         -Всё отлично, дедушка. Не переживай. «Юноша пахнет козлёнком». Не помнишь, кто сказал? По-моему Гораций. Юноша пахнет козлёнком. А козлёнок, стало быть, пахнет… Ну, если не юношей, то ребёнком – точно. Да? Так что всё отлично, всё нормально, дедушка!
         -Ты хоть сам-то понял, что сморозил? Юноша!
         -Мы понятливые, да? – Милован, широко улыбаясь, ещё крепче прижал к себе кучерявого, будто задремавшего «сынишку».
         Они подошли к общежитию.
         -О! Ну, наконец-то! - раздались голоса.-  Лалай! Тебя только за смертью посылать!
        Пастух, продолжая улыбаться и пребывать в неведении по поводу того, что тут задумано, неохотно опустил барашка на жухлую траву. Постоял, отряхивая руки, посмотрел по сторонам. Костёр уже вовсю пощёлкивал, разбрасывая искры над поляной.  Чумазый котёл с водой закипал, подрагивая на железной цепи, крючком зацепившейся за верхотуру чумазой треноги.
         -Фраера! - закуривая, спросил Кирсанов. - А кто будет мочить его?
        -Ты  притащил, в натуре, - сказал Ботабуха,- тебе и карты в руки.
         Великий Скотогон оскалился, демонстрируя золотую обойму зубов, заряженных матом.
         -Роман Телегович! Тебе принеси, замочи да зажарь. А потом ещё в постель подать прикажешь?
         -В постель не надо. - Ботало рукою замахал. - Я там сегодня тётю Асю буду жарить.
          Мужики возле костра расхохотались.
 
                13 

       Трудолюбивый, кропотливый молодой специалист с утра сидел в конторе «Скотоимпорт». Скрипел авторучкой, костяшки с боку набок перебрасывал на старых счётах; перебирал какие-то казённые бумажки; отчёты проверял на пять рядов. Потом, когда упарился, вышёл за ворота и завёл свои чёрные «Жигули» новой модели. Любил он эту технику, лелеял; за рулём душа его отдыхала, голова освобождалась от мыслей – дорога забирала всё внимание. Собираясь смотаться на остров Иконникова, он – сам того не сознавая – поехал в сторону мясокомбината. На полпути остановился и покрутил головой. «А куда это я? – Зарема хохотнул. – Да ну его! Мне и тут неплохо! Тут я сам себе хозяин, а там одна санэпидстанция всю кровушку выпьет, все жилы вытянет…» Соблазнительная мысль о том, чтобы занять кресло директора мясокомбината засела в нём глубокою занозой. Зарема как будто и не думал про этот комбинат и даже говорил – себе и мамане – что эта скотобойня и даром ему не нужна. А где-то в подсознании Заремы – помимо его самого – созревало решение согласиться на эту прекрасную должность. «Пускай Вельзевул позвонит из Москвы и наградит меня Орденом мухи!» - насмешливо думал Зарема, стараясь придать своим думам несерьёзный, иронический характер, в глубине души пугаясь чего-то серьезного, что было ему пока неизвестно, неведомо.
      Развернувшись, он поехал в другую сторону. Он понимал, что скотогоны в эти дни на острове сидят уже «на нерве» из-за того, что деньги задерживают, поэтому приехал  поговорить с народом, а заодно и проветриться.
        «Жигули» остановились около костра на поляне перед общежитием.
         -О! - Ромка Ботабуха в ладоши хлопнул.- Зарема Захапыч! Ты нам покажи, в натуре,  как это делается?
       Золотарь – небрежным артистичным движением руки – захлопнул дверцу.
        -А что вы тут собрались делать? – сухо спросил.- По какому случаю маёвка?
        -Ягненка надо завалить. А мы ребята робкие. 
        Молодой специалист присел возле костра, веточку подбросил.
        -Ягнёнка? – задумчиво сказал.- Это можно.
        -Вот я и говорю, - Ромка стал подначивать.  - Ты же… вы же в этом деле – дока. А мы тут лаптем щи хлебаем… А щи пустые. Денег-то ещё не привезли – цельный воз и малую тележку! Вы уж помогите нам Зарем Захапыч!
         Все, кто был поблизости, с любопытством, с потаённой издёвкой смотрели на ухоженного Золотаря. Интересно, как он будет резать – в белой рубахе, в галстуке и  в шляпе. Но молодой специалист, будто бы не замечая косые усмешки и взгляды, спокойно снял пиджак. Рукава белой сорочки закатал тугими калачами. Шляпу снять хотел, но только прикоснулся к ней,  насадил покрепче на затылок – чёрный чубчик смолистыми стружками закачался на лбу.
        -Техника разделки барана – это целая область искусства, - пояснил он, подушечкой пальца проверяя лезвие ножа. - Для начала мы должны перевернуть ягненка вверх ногами.
        -А на фига? – удивился Ромка.
       Отгоняя муху от себя, Золотарь  объяснил:
       -В  таком положении у ягненка наступает нечто вроде транса. Он даже не брыкается. Видите?
      -Мудрёна, мать ядрена! – закуривая, Ботало скривился.
     Поддёрнув брюки в промежности – чтобы как можно удобнее –  Зарема Захапыч сел верхом на ягненка и сделал возле грудинки,  чуть ниже диафрагмы,  небольшой молниеносный надрез – сантиметров десять. Затем  волосатую руку просунул в разрез и при помощи большого и указательного пальцев ловко поймал  и разорвал трепещущую артерию – возле самого сердца. И всё это произошло настолько быстро – даже кровь не пролилась.
       Ягненок молча дёрнулся и медленно увял, роняя голову,– зачаток рога стукнулся о камень, торчащий из травы. В запрокинутых лазоревых глазах ягненка небо стало меркнуть, покрываясь пеплом с белыми снежинками  далеких облаков.
          -Вот и всё, делов-то, - снисходительно сказал молодой специалист, споласкивая руки  в тазике с тёплой водой, заранее приготовленной.
         -Классно!- загудели скотогоны, позванивая ножами, начиная стягивать шкуру  с барашка. - Вот что значит, с умом замочить! Да-а, и никакую статью не пришьешь!
         Довольно усмехаясь, Зарема Захапыч куда-то пошёл от костра, но, сделав несколько шагов, неожиданно вернулся и по-хозяйски предупредил:
          -Вы, мужики, ничего не выбрасывайте.
          -А желчь?
          -Ну, желчь это понятно. А всё  остальное в дело пойдет. Кишечник нужно тщательно промыть, проскрести. Кровяную колбасу можно сделать.
         Ромка облизнулся, шрам почесал на скуле.
         -Колбаска, в натуре, под водочку, это, я вам доложу, мечта!
       Кирсанов, всё это время исподтишка наблюдая за грамотным специалистом, восхищённо думал: «Ах ты, щука! Молодец! Не ожидал!» Несколько лет проживший бок о бок с алтайцами, Лалай не мог не знать, что раньше с подобной задачей справлялся любой мужчина, вот почему, когда алтайцы собираются свадьбу играть, обязательно смотрят, как жених с бараном управляется.
       Подойдя к Золотарю, он похвалил.
      -Зятек! А ты… - Он по плечу похлопал. - Цены тебе не будет!
      Ничего не говоря, Зарема Захапыч выразительно посмотрел на руку скотогона – сильную лапу, всё ещё панибратски хлопающею по плечу.  Кирсанов поймал выразительный взгляд и, усмехнувшись, перестал похлопывать. 
       -Достань, - попросил Золотарь, - глазами показывая на пиджак.
       -Что?  - не понял Кирсанов.- Что достать?
       -Платочек. В пиджаке.
       В глазах у скотогона вспыхнуло что-то недоброе.  «А не пошёл бы ты…» - хотел он сказать. Но в это время Ботало пришёл на выручку – моментально вытащил белый носовой платок, торчащий из нагрудного кармана пиджака Заремы Запахача.
       -Мы люди не гордые, не то, что некоторые, - поспешил заверить Ботабуха. – Мы за барашка вам премного благодарны.
        Внимательно – и даже чересчур внимательно –  разглядывая ногти, Золотарь медленно вытер пальцы, на кончиках которых подрагивали буроватые капли, остатки крови.

               
                14            

       Пастух позднее сам удивлялся: как это так случилось, что он голубоглазого «сынишку» на собственных руках притащил на заклание? Мало того, он безвольно стоял и смотрел, как Золотарь убивает «сынишку».  Правда, он думал, хотел помешать, но не мог. Ноги словно к земле приросли. С ним случилось нечто  вроде шока или ступора. Да и потом – всё так быстро, очень быстро произошло. Милован пришёл в себя, когда уже всё было кончено – бездыханный, кудрявый ягнёнок, не мигая, смотрел в небеса. 
       Ощущая тошноту и сильное жжение под сердцем – точно уголь от костра попал за пазуху –  Милован поскорее ушёл за деревья. Горло сдавили спазмы и, переломившись пополам, парень захрипел. Рвало его жёстоко, долго. В глазах потемнело, и сердце как будто заклинило где-то под ребрами. Вытираясь рукавом, покачиваясь, он побрёл куда-то. Потом забылся, полуобморочно сидя у воды, обхвативши голову руками.               
       Время шло как будто «мимо» – Пастух  не заметил, как солнце упало за остров, как закат разлился кровью поперёк реки – горячая струя затрепетала, розовым дымком истаивая на противоположном берегу, где стояла громадина мясокомбината. Потом луна взошла, разгораясь над островом. Редкий листарь в тишине обрывался – шелестя, кружился, корабликами падал на воду. В ложбине трава,  а точнее остатки травы сухо серебрились в лунном свете, словно прибитые инеем. Становилось зябко.  Неприютно. Пастух продрог, постукивал зубами – простуда проникала всё глубже, глубже, а он не обращал внимания, всецело поглощённый своими какими-то думами.      
        Когда он поплёлся в сторону общежития, на поляне едва дымилось чёрное кострище, смутно розовея остатками роскоши – последними угольками. Какая-то собака остервенело грызла белую кость и, заметив приближение человека, зарычала, во мраке зловеще сверкая глазами.   
       «Собака думает, что это кость барашка. А между тем… - Милован вздохнул, болезненно морщась.- Юноша пахнет ягнёнком…»
       Спертый воздух ударил в лицо, когда Милован растарабарил двери в общежитие.
       Лунный свет – длинным клином – упал на грязный стол, на пол, доставая остриём до тёмного угла под кроватью. В общаге было тихо. Скотогоны вповалку спали. Кто-то всхрапывал, кто-то зубами изредка скрипел с такою силой, словно железо жевал. 
        Стоя на пороге, Пастух напряженно разглядывал  сонные лица, бессознательно выискивая Золотаря. «Может,  лишку хватанул и дрыхнет?» - думал он, ощущая странное волнение от мысли, промелькнувшей в глубине сознание – эта мысль была страшная, мстительная и такая какая-то, которая словно бы пряталась от него, или наоборот: он от этой мысли старался спрятаться.
        Чей-то фонарик лежал на столе. А рядом – возле пустой бутылки – хищно блестело лезвие охотничьего ножа. Милован бесцеремонно посветил по кроватям – по лицам и затылкам скотогонов. Луч метнулся в дальний угол и пошарил по полу. Заскрипели пружины – Ромка  поднялся. Почесал всклокоченную голову.
       -Ты чего шарашишься, в натуре?
       -Где Золотарь?
       -Дерьмо разгребает.
       -Какое дерьмо?
       -А какое разгребают все золотари? - Ботабухин зевнул. – Он давно уже в городе, спит и видит десятый сон. А ты чего шатаешься?.. Там похмелиться есть?
       -Не знаю.- Пастух светом фонарика пошарил по столу, заставленному пустыми бутылками. - Кажется, есть.
       -Принеси, будь другом. А то я разолью. Руки трясутся.
       -А шнурки тебе не завязать, Роман Телегович?
       -Ох, и язва же ты! Я один раз в жизни завязал шнурки тому Золотарю, так теперь всю жизнь меня будешь попрекать? Угости лучше выпивкой. А я угощу тебя тёлкой.
      -Кем? Чем?
      -А вот, гляди, в натуре…
       Пастух присмотрелся и обомлел. Какая-то женщина лежала на кровати возле Ромки. Бледная толстая ляжка, не прикрытая одеялом, матово мерцала в лунном свете, льющемся  в окно. Тёмные, мятые волосы разметались по подушке, прядями свесились до пола. Пастух наслышан был, что после перегона, при больших деньгах да при большой попойке, мужики здесь порою устраивают целые оргии.  Но слышать одно, а увидеть…
      -Будешь? Нет?  - зевая, Ботабуха словно чаю предлагал, откинув край одеяла.
        Какое-то время Пастух зачарованно или точнее сказать, оглушенно смотрел на голый загорелый женский живот со светлою полоской от трусов. Потом, опуская глаза, подумал подойти и треснуть по морде скотогона. Потом, скривившись, отвернулся и, уходя из общаги, подумал, как бы его опять не стошнило. И опять он увидел собаку, грызущую кость возле прогревшего костра. Но теперь глаза собаки, угольками горящие в темноте, показались ему глазами матёрого волка. И даже сам не зная, что к чему, он подумал, что волки – хорошие парни, они ведь санитарами работают в лесах и полях.
 
                15
    
       Сосны тёмными толпами стояли по обочинам  дороги, ведущей в город – километров двадцать нужно было топать. По левую руку – в прогалинах между деревьями – поблёскивала река, присыпанная солью отражённых звёзд. Настроившись на долгую ходьбу, Пастух минут через десять услышал за спиной рычание мотора. Нарастающий свет автомобильных фар заставил шевелиться тени кустов и деревьев, мерцающих росами. Уродливо увеличиваясь, тени поползли на дорогу и метнулись к реке. Сонная птица, тяжело размахивая крыльями, взлетела с куста – по-над землёй потянулась куда-то в сторону берега.
          Милован поднял руку, но тут же подумал, что вряд ли автомобиль остановится на этой полночной, пустынной  дороге. И тогда он дерзко вышел на середину. Остановив легковушку, Пастух упросил шофёра подвезти на вокзал.
       -Опаздываю, батя! - стал городить он что-то несусветное, когда уже поехали. -  Жена меня ждёт на вокзале. Молила... В том смысле, что она  меня молила Христом Богом, чтоб я не опоздал. Я сейчас был на острове. Там её отец, мой тесть, мужик хороший – Лалай Кирсанов. Великий Скотогон. Ты может, слышал? Нет? Не знаешь? Ну, не в этом дело. Я денег  у него хотел занять. А денег нет. Они получат только на той неделе, когда у них примут гурты из Монголии. Понимаешь, батя? Там что-то с банком, тянут, черти, деньги не везут… Никогда ещё такого не бывало! Вот ведь какая история, батя. Но я думаю, что всё это – фигня. Всё образуется, все образумятся. Да?
       Седой, угрюмый «батя» настороженно посматривал на странного пассажира и левою рукой незаметно ощупывал монтировку, которую он приготовил, когда увидел незнакомца  посреди дороги.
      -Повезло тебе, сынок, - ответил «батя», когда Пастух закончил свой пространный монолог. - Я живу недалеко от вокзала, а то пришлось бы тебе топать вдоль по Питерской.
     -Да, да, повезло мне, сказала лошадь, как только научилась говорить. Ты не знаешь, батя, этот анекдот?
      «Батя» молчал. А потом Пастух заметил, что автомобиль стоит.
     -Мы уже приехали,  - сказал шофёр.- Тебе – налево, а мне – туда…
     -Уже? Как на ракете! Ну, спасибо, счастливо.
      На вокзале парень потолкался возле расписания и понял, что поезд недавно ушёл, а следующий – проходящий – будет только под утро. Расстроившись, он сел на деревянный диван, поднял воротник и устало смежил ресницы. «Хорошо бы теперь, - зевая, подумал, -  заснуть до рассвета!» А ещё он подумал, что непременно уедет. И ничего, что денег нету ни шиша – на крыше вагона прокатится. Как сюда приехал, так и назад. Не барин, перетерпит… Он словно почуял всем сердцем, что надо скорей уезжать, чтобы не вляпаться в какую-нибудь скверную историю… Он вспомнил институт, учителя, похожего на Бетховена. «Быкам хвосты крутить всегда успеется! – твёрдо подумал. - Надо ехать! Хорошо, что документы не забрал…»
       Вот с такими думками он какое-то время сидел на деревянном вокзальном диване, затем поднялся, побродил вокруг да около вокзала – и вдруг увидел чью-то свадьбу, весело шумящую на крыльце ресторана. Сердце дрогнуло, и он заволновался оттого, что ему показалось, будто жених и невеста издалека похожи на Молилу и Золотаря. Бред, конечно, он это прекрасно понимал, но, тем не менее, стал приближаться к молодожёнам – и через минуту оказался в кольце разгорячённой, добродушной компании, которая  наотрез отказывалась выпускать парня «из плена», покуда он не выпьет за здоровье молодых.
        Пастух сначала в шутку отбивался, а потом уже всерьёз хотел прорвать кольцо, но бесполезно. Только русские люди с такою широтою гулять умеют, предлагая выпить даже телеграфному столбу, у которого всё чашки перевёрнуты. Людской хмельной  хоровод закрутил его, подхватил под микитки, и Пастух подумал, что у него два выхода: или подраться с этими чертями, чтобы они отпустили его, или уж выпить маленько.
        И выпил-то парень тогда на «копейку», а дел наделал на «миллион». Шагая куда-то, он потерял себя в пространстве и во времени. Ему вдруг стало хорошо, спокойно. Глаза его болезненно-весело вспыхнули, отражая фонари полночных улиц. Губы от улыбки расползлись – от уха до уха. 
        Разрывая рубаху о сучья в дебрях чёрного какого-то городского сквера, он спустился   к берегу.  Слабая россыпь городских огоньков плавала в тумане на противоположном берегу. Он хотел искупаться и даже стал рубаху снимать, но потом передумал. Посмотрел куда-то в сторону вокзала, где раздался голос маневрового тепловоза. Вспомнил, что ему тут куковать до самого утра. А зачем? Куда он хочет ехать? Волшебная страна под названием Ирия – вот ведь куда он нацелился. А паровозы туда не ходят, нет, не ходят. Значит, вокзал ему не нужен? Нет, не нужен.
     Поначалу, помнится, он хотел уйти из города – на остров. Нетвёрдо шагая пустынными улочками, он подбадривал себя мыслью о том, что пешком ходить полезно, и вообще – волка ноги кормят. И вот на этой мысли он споткнулся. Ему вдруг вспомнился рассказ Лалая, а точнее, одна только фраза, ключевая фраза о том, что «волки – санитары – вырезают только слабых и больных». 
       И после этого маршрут его странным образом изменился, хотя  сам он думал, что по-прежнему идёт на остров.  Шагая через город, попадая в тупики и закоулки, Милован вскоре оказался неподалеку от дома, где жили Золотари –  даже сам не заметил, как свернул в переулок, белеющий берёзами в палисадниках.
        Эти берёзы были хорошим ориентиром. Дело в том, что летом Пастух раза три бывал здесь,  когда Золотарям понадобилась помощь; перекрывали крышу, используя при этом бесплатную рабочую силу – мужиков скотогонов. Именно тогда, после окончания работы на крыше, Милован с улыбкой сказал Золотарю, что они в детстве жили почти по соседству в посёлке на Телецком озере. По этому поводу молодой, но ранний специалист, как ни странно, не выразил ни радости, ни удивления; глаза его были – как чёрные стеклянные пуговицы. Зарема и дальше с ним общался точно также как с другими скотогонами, сухо соблюдая субординацию. Поначалу это раздражало, обижало Пастуха, а потом подумал – да и чёрт с тобой. И успокоился.



                16            

       Крестовый бревенчатый дом стоял на берегу, смутно светлея новой крышей, недавно перекрытой. Тёмная река  – в конце переулка – была узорно украшена звездами. Листва на земле шелестела под берегом.
       Собираясь «заглянуть на огонёк, попить чайку у земляка» – такая невинная мысль согревала его  – Пастух, тем не менее,  почему-то не пошёл через калитку, а в палисадник полез. Воровато постоял возле одного окна. Посмотрел. Перебрался к другому окну. К третьему. И наконец-то увидел Зарему –  в кальсонах сидел за столом, что-то читал при свете настольной лампы.
        Пастух негромко постучал.
        Золотарь от неожиданности вздрогнул. Подойдя, склонился и потешно нос расплющил о стекло. Шпингалет под пальцами приглушенно щёлкнул – окно открылось.   
        -Ты? - Зарема удивлённо хмыкнул. - Ты чего здесь делаешь?
         Милован потыкал пальцем вверх.
        -Не протекает? Крыша-то? - Он улыбнулся. - Вот мимо шёл, дай, думаю, узнаю…
         Зарема был слегка обескуражен.
         -Шёл мимо? Ты откуда так поздно?
         -Домой хотел уехать, но опоздал.
         -Уехать? - Золотарь машинально посмотрел по сторонам. - Так вам же деньги ещё не выдали.
        -В том-то и дело! - Горячо и быстро заговорил Пастух. -  Ты бы занял мне, а? Мы же с тобой земляки как-никак…  А я потом бы выслал телеграфом. Надо мне. Ну, просто позарез…
        -А что случилось?
        Усмехнувшись, Милован спросил:
        -А мы вот так и будем откровенничать с тобой – через окно?
        Золотарь помедлил, почёсывая в области пупка.
        -Ну, хорошо, заходи, я только собаку сейчас привяжу. 
        -Не беспокойся, я так…- Пастух легко запрыгнул на подоконник, а оттуда в комнату.            
          Посмотревши на грязную обувь незваного гостя,  Зарема сдержанно сказал:
          -Что, по-людски нельзя войти?
          -Извини. - Прижимая руку к сердцу, Милован заговорил стихами: - На оригинальность спрос. И большой, к тому же. Люди ходят через мост. А я пойду по лужам.
          -Ты выпил, что ли? - Золотарь принюхался. 
          -Угостили маленько. На свадьбе.
          -На какой такой свадьбе?
          Гость промолчал.
          Несколько секунд они смотрели друг на друга. Стеклянные чёрные пуговки  Золотаря – глаза, в которых зрачка не видно – были почти непроницаемы. И всё же, всё же Пастух – не без удовольствия – заметил лёгкую тревогу и настороженность в этих блестящих пуговках.
          -Тебе… - Зарема кашлянул.-  Тебе сколько денег-то?
          Пастух пожал плечами.
          -Так ты же знаешь, сколько мне причитается. Давай я расписку тебе напишу, ты потом получишь за меня.
           -Ну, нет. - Зарема почесал затылок. - У меня столько не будет.
           -Что, много причитается? - Милован поцокал языком. -  Это хорошо. Ну, сколько можешь… Мы же не чужие, я отдам… Ты давно на Телецком-то был?
           Не отвечая на вопрос, молодой специалист шкаф открыл и зашуршал бумажником, вынутым из пиджака. Пастух сидел, рассматривал  убранство комнаты. Герани, стоящие на окошках. Фотографии, висящие над столом. В углу – вместо божницы – золотая институтская медаль мерцала на красной ленте. Голыми девками оклеенные стены выдавали озабоченность Заремы  – насчёт мужицких дел.
          На журнальном столике Пастух заметил нож –  богатый, в роскошных ножнах. И опять в мозгу вдруг промелькнул мысль о том, что волки – санитары – вырезают слабых и больных. 
          Тем временем Зарема отшелушил ему кругленькую сумму  и поначалу хотел прямо в руки отдать, а потом почему-то передумал –  положил на столик.
          -Вот. Бери.
          - Я телеграфом вышлю, - пообещал Пастух, покосившись на деньги.
           Зареме не понравилась его нерасторопность.
          -А когда у тебя поезд?
          -Поезду туда не ходят, вот в чём дело…
          -А что туда ходит?
          -Пароходы. Белые. Как лебеди. - Пастух повернулся к журнальному столику, хотел взять деньги, но рука – сама собой – взяла богато инкрустированный охотничий нож, утопленный в тяжёлых ножнах. Глаза Милован азартно вспыхнули, когда он увидел лезвие. -  Ишь, ты! Как бритва!
         -Лалай подарил, - сказал Зарема и усмехнулся. - Как будущему зятю.
          Глядя в глаза ему, Пастух пробормотал:
          -А может, как прошедшему?
          Зарема не расслышал.
          -Как ты сказал?
          С необыкновенно серьёзным видом Милован продолжал рассматривать острое лезвие. Лицо его немного  побледнело, а глаза ещё сильнее загорелись.
           -Ты давно был на родине нашей? – тихо спроси он.
          -На Телецком? Давно. А что?
          -Хочу туда съездить. - Пастух посмотрел в потолок. - Весёлое времечко было, когда мы с тобой жили в тех краях. Золотое времечко. Да, Золотарь?
          -Да так… Мало хорошего, - признался Зарема, вспоминая, что на Телецком озере проклятый рахитизм его едва не доконал. 
          С минуту молчали, выжидающе глядя друг на друга.
           -Ты один? -  спросил Пастух, оглядываясь.
           -Маманя скоро должна придти. - Зарема подошёл и вежливо попросил отдать подарок Лалая.
           Делая вид, что не слышит, Милован молча опустился  в кресло и начал внимательно свои ногти рассматривать. Потом острым лезвием поскоблил один ноготь, вздохнул.
         -Отросли во время перегона. - Поднимая глаза на Зарему, он улыбнулся как-то пространно, криво. - А может, лучше не срезать, а подковать? Как думаешь?
       Золотарь помалкивал, напряжённо глядя на него. В горле у Заремы вдруг пересохло, и он крякнул селезнем, с трудом сглотнув слюну. Затем сказал с натянутой беспечностью:
        -Давай, что ли, чайку попьем?
        -Неплохая мысль! - Пастух продолжал пространно улыбаться. - Но лучше водки. А? Есть водка?         
        Подумав, Зарема ответил:
        -Пойду, посмотрю.
        -Нет!   - сверкнув глазами, приказал Пастух. - Сиди!
        -А в чём дело? Что за тон?
        -Сиди, тебе сказано.
        Он бесцеремонно стал разглядывать Золотаря и подумал, что без костюма, без галстука,  без чёрного кожаного пальто и шляпы Зарема сильно проигрывает. Смотрится – как бедный родственник. Горбик выпирает с левой стороны. Уродливый животик на колени свесился. Кривые ноги.
       -Жених! - съехидничал он, глядя на голых девиц, которыми были стены оклеенные. – У тебя хоть женилка-то есть?
      -Чего? - Зарема нахмурился. – Я не понял…
      -А может быть, - продолжал Пастух, неестественным образом  развеселившись, - может быть, мы обрезание сделаем? Для начала дружеской беседы? 
      Золотарь был в полном недоумении. Судорожно дернув кадыком, он внимательно смотрел на нож в руке непрошенного гостя, «строгавшего» грязные ногти. Ороговелая стружка отлетела на пол, а другая попала на исподнюю рубаху Золотаря.   
        Милован, заметил это, ухмыльнулся.
      -Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей!  Да? Что мы читаем, Зарема? - Он поднялся, раскрытую книгу взял со стола. - «Скотоводство»? Похвально. Только лучше бы, конечно,  Пушкина читать. Хотя бы на ночь. Вот она, к примеру, любит Пушкина. А ты?   Ты что, скотоводство будешь ей цитировать? Или ты хочешь, как в том анекдоте: «Читала «Муму»? «Читала!» «У койку!». Так ты думаешь? Нет, Зарема Захапыч, так не пойдет. Для этого ты себе найди кудрявую болонку…
       -Слушай! - возмутился Золотарь, теряя терпение. - Ты наконец-то объяснишь, что происходит? Что тебе надо? Зачем ты припёрся?
       В комнате повисло тяжёлое молчание – стало отчётливо слышно большую муху, кружившуюся над головой Заремы.
       -Я пришёл… - Пастух раздельно выдавил самое главное, самое важное для себя. - Я пришёл сказать, что я люблю ЕЁ…
        -Кого? В чём дело? Что-то я… Я вообще не понимаю…
         -Это плохо! - с грустью перебил Пастух. - Тебе надо понять  одну простую вещь.
         -Какую?
         -Тебе… - Пастух потыкал ножом в сторону Золотаря. - Тебе лучше исчезнуть в Бермудском треугольнике!          
         -А может, хватит? - Занервничал Зарема. – Дай сюда нож!
         -Я дам – не унесёшь!
         -Да что ты, в самом деле?..  Что тебе надо-то?               
        -Я уже сказал. Надо, чтобы ты оставил ЕЁ  в покое.
        -Кого?
        -Сам знаешь…
        -Идиотизм какой-то! – Золотаря уже слегка потряхивало. Глубоко вздыхая, он вытер потный лоб и  гневно крикнул: - Пошёл вон!
        Пастух мизинцем в ухе ковырнул.
        -Чего, чего? Не слышно. Меня контузило. Под Курскою дугой.
        -Пошёл отсюда! Быстро!      
       -Не груби. - Милован поморщился. -  Я пришёл поговорить по-хорошему.
       -Это с ножом-то?
       -Я пришёл без ножа. Это ты здесь… Кто с ножом, тот с мясом. Помнишь, это в детстве нам говорил один охотник.
       Золотарь на двери посмотрел. Заметил молоток, лежащий на полу под табуреткой и метнулся к нему. Но Пастух успел подставить ногу – Зарема  загремел на полу, скомкав под собою половик. И тут что-то случилось с Милованом. Не давая  опомниться, он заскочил верхом на Зарему и приставил прохладную сталь к его разогретому потному горлу.
       -Если ты не оставишь ЕЁ…- Пастух сильнее нажал на лезвие. - Я с тобой сделаю то же самое, что ты сделал с ягненком. Разрежу  грудь, засуну  туда руку и вырву поганое сердце! Ты меня понял, жизнерадостный рахит?
      -Пусти! – прохрипел Золотарь.
     -Ты меня понял, спрашиваю?
      Зарема стал вырываться, и  Пастух  не успел отдёрнуть острый нож от горла. Кривой, неглубокий  разрез чиркнул раздутую от напряжения, голубовато-сизую сонную  артерию…
      Испугавшись крови, Милован отскочил от Заремы и замер с широко раскрытыми глазами.
       Лёжа на полу, бледнея, Золотарь провёл  рукой по горлу, посмотрел на огненно горящую ладонь и вдруг стал визжать, как недорезанный боров.
      В глубине избы за дверью что-то стеклянное ухнуло и зазвенело сотнями осколков. Затем чугунные шаги загрохотали, сотрясая половицы. 
       Климентина Бобыльевна прибежала на крик. А за ней вдруг показалась морда усатого проводника – это был Мордысь. Но это было так невероятно, что Пастух отказался поверить своим глазам. Всё в голове у него перепуталось – бред смешался с действительностью. Парень метнулся к окну, шпингалет рванул и мигом  выпрыгнул, рискуя свернуть себе шею...
       Убегая в потёмки, он сгоряча попутал направление – вместо улицы вдруг выскочил во двор, на котором хозяйничал здоровенный косматый кобель, на ночь спущенный с цепи. Заметив чужака, кобель  взъерепенился, поднимая шубу на загривке, хрипло бухнул, прочищая пушечное горло, и тяжелым галопом пустился по огороду, перемахивая через кучи картофельной ботвы, через грядки с неубранной капустой. Остановившись около забора, Пастух вдруг обнаружил нож в своей руке и обрадовался. Жутко оскалив зубы, он  присел в готовности отразить атаку. Взъерошенный кобель на подступах к нему чуть притормозил, оттолкнулся  задними лапами и, напоровшись на лезвие, завизжал, обрушиваясь на кирпичи, оставшиеся от перестройки дома. Оцепенев от случившегося, Пастух стоял и широко раскрытыми глазами смотрел, как псина, хрипя  перерезанным горлом, в предсмертной судороге зубами грызёт кирпичи.
                17   

       Земля голубела – трепетно и нежно. Приближался рассвет.  Деревья обозначились во мгле. Заблестела река, укрытая рваным покрывалом тумана.
       Скользя по росе – по камням и пожухлой траве – он  спустился к берегу. Руку сунул за пазуху и чуть не порезался.
        «Нож? - удивился. - Откуда?..»
        Голова работала с трудом. Виски болели.
        Широко размахнувшись, он выбросил нож. Лезвие тонко  блеснуло во мраке и скрылось в реке, напоминая хищную рыбину. Круги по воде побежали. И тут же всплеснулась настоящая рыба  – видимо, «клюнула» на яркий блеск ножа.
     Руки, слегка обагренные кровью,  тряслись. Он долго мыл их, всё никак не мог отмыть. Зачерпнул песку, потёр ладони, а потом вдруг осознал: «Да это же не кровь!» Он увидел рассветные блики, кроваво мерцающие на мокрых ладонях, на пальцах.
        Подойдя к общежитию, парень вздохнул полной грудью. Зябкой полынью повеяло, продрогшим чертополохом. А дальше – за углом – воняло нечистотами, исторгнутой пищей и водкой.
       Собака, вылизывая миски у порога, отскочила, когда он приблизился. Ручка на двери была унизана каплями росы, зябко опалившими потную дрожащую ладонь.
       Спёртый воздух в общежитии был в этот час – как в  конюшне. Пастух оставил дверь открытой. Присмотрелся. Какая-то чёрная кошка сидела на столе, сухую рыбу с треском пожирала, не обращая внимания на вошедшего. Потом оглянулась, хищно сверкая зеленью зрачков. Бесшумно спрыгнула на пол и прошмыгнула мимо Пастуха – в раскрытую дверь.
        Он подошёл к столу. Взял одну бутылку, посмотрел – пустая; только муха жужжала в стеклянном плену. Взял другую – тоже пустая. Полную бутылку он нашёл на полу – под ногами валялась. Он посмотрел бутылку на просвет: внутри её – сквозь водочную линзу – просверкнула дальняя звезда за окном. Звезда внутри поллитры – это обнадёживало. Это веселило. Он водки набуровил два стакана… Посидел за столом, опустивши голову и устало подломивши плечи… В эту минуту у него было ощущение какой-то большой работы, частично уже проделанной, а частично – ещё предстояло. Вот почему – два стакана. Один – за то, что было сделано уже, а второй – за успех предстоящего дела… А что это за дело? Что он сделал? И что предстояло?.. Мысли путались… Да и просто не хотелось думать… Нужно выпить да и всё… И он жадно выпил – сначала один стакан, а  потом и второй. Под сердцем загорелось и ненадолго стало хорошо, так хорошо, что ему даже захотелось кого-нибудь обнять, поцеловать.
        «А кого ты обнимешь, кого поцелуешь на этой Земле? - подумал Пастух. - Здесь даже мамонты вымерли, а про людей и говорить не приходится – днём с огнём не найдёшь!»
       И тогда он вспомнил про горемычных сарлыков, дремлющих в тёмном загоне. Пришёл к ним, постоял у загородки, думая о том, что завтра – или теперь уж сегодня! – стадо погонят к парому. Шкурами почуяв запах бойни, огромные быки станут ерепениться,  вздымаясь на дыбы. Скотогоны будут жутко материться,  кнутами  зло полосовать  – шкура задымится на боках, затрещит на холках,  покрываясь багровыми  глубокими рубцами.
       Представив  эту картину, Пастух с неприязнью посмотрел на тёмную громаду мясокомбината, проступающего за деревьями.  Луна уже зарылась в облака над крышами мясокомбината, но ещё светили холодные предутренние звезды, мигая над островом. Отражение звёзд попало в сырую ямку от копыта сарлыка – дрожало скатной жемчужиной.
       -Ну? Что будем делать? - спросил Пастух, обращаясь к могутному Вожаку, лохматому и страшному как зверь. 
       Наклоняя тяжеленную башку, Вожак почесался шеей о загородку,  шумно вздохнул. Милован, подойдя к нему, руку запустил в густую мягкую шерсть. Улыбнулся. Тепло было под шерстью, а в глубине – ближе к нежному пушистому подшерстку – жарковато даже.  Пальцы ощутили  острые  хвоинки, мусор, натрусившийся за время перегона. Пятерней вычесывая мусор, он погладил Вожака по холке, потрепал по мохнатой щеке. Бык покосился, обнажая  крупный, красноватыми прожилками опутанный белок – с куриное яйцо величиной. От грузной туши сарлыка, точно от валуна, за день нагретого солнцем, волнами валило живое  тепло.
         И Пастуху припомнилась одна кошмарная, длинная-длинная ночка в горах, когда он спал как на печи – между тушами сарлыков. Спал в одной рубахе в то время, как поблизости иней придавил траву. Сарлыки тогда отбились от гурта, ушли почти к гольцам – то ли волки их шуганули, то ли сами в поисках корма удрали. Пастух нашёл их поздно, гнать к реке было опасно – по крутым камням. Он до рассвета караулил их, маялся от холода, который с каждой минутой прижимал всё круче. А сарлыкам, тем хоть бы хны. Они всю ночь стояли истуканами, жвачку жевали, изредка вздыхали, и только под утро, утомившись, легли на траву. И Милован прилёг, уставший и продрогший как собака. Он осторожно затесался  между двумя могучими быками. Пугливо замер. А ну как пошевелятся две этих глыбы – две живые тонны? Задавят на фиг, запросто задавят, отомстят за то, что он  кнутами их полосовал, где надо и не надо – вымещал своё зло, суетливую душу выхлестывал. Но сарлыки лежали смирно, лишь порой косились на него и, задремывая, пыхтели своими «паровыми трубами»  – белёсый пар струился. И тогда ему впервые стало совестно оттого, что он гонит их на бойню, а эти бессловесные твари согревают его, своего убийцу. Они даже мстить не умеют, в них природой заложено всепрощение и смирение. Так думал он в ту ночь, изредка ворочаясь между «шерстяными валунами». Как-то совестно было ему греться о большие добрые бока, за которыми приглушённо бухали могучие сердца.

 
                18               

       Пастух даже сам не заметил, когда отодвинул брусок, запирающий  ворота, сколоченные из сосновых жердей. Войдя  в загон, пахнущий свежим навозом, он поскользнулся –  едва не упал.
      - А ну, пошли!- Он взмахнул руками, оскаливая зубы. - Пошли! Живей!
         Несколько сарлыков нехотя встало с колен, похрустывая сухожилиями. За ними потянулись и другие, переставляя ноги, точно деревянные ходули, трещавшие суставами от долгого лежания на земле. Зябкий туман  белесоватой шерстью стелился над полянами, укрывал изгиб реки, сверкающей во мраке.
         Пастуха начинало потряхивать – не столько от холода, сколько оттого, что водка переставала действовать;   взволнованное сердце два стакана алкоголя перемолотило точно две капли, хоть снова беги в общежитие, наливай для храбрости. (Он забыл, что плоская фляжка со спиртом лежит в кармане).
         -Шевелись! – Милован хворостину поднял,  погнал отстающих быков.
          Черная туша парома завиднелась в тумане. Стадо мимо прошло, оставляя на влажной земле синеватые дыры.  За песчаною релкой – за отмелью – Пастух направил гурт к воде. Но мрачная  холодная река не привлекала животных – заартачились.          Теряя терпение, он заорал, но тут же, спохватившись, пугливо примолк, то и дело оглядываясь. Хворостина сломалась. Он палку подобрал и, не жалея сил, хлестал по спинам, по бокам, однако сарлыки по-прежнему стояли, тоскливо глядя в сторону парома.
         -Что?- Он заскрипел зубами. - Туда хотите?  Ну, идите!  Идите!.. Там ждут вас, не дождутся… на колбасу пустить…
          Вожак, развернувшись, медленно пошёл к парому, загребая землю правым задним копытом, раненым в перегоне. Но вдруг остановился, набычив голову. Послушал остервенелый голос Пастуха, и первым отважился в реку войти. Понюхал воду, пощипал мясистыми губами, и решительно двинулся на глубину –  забурился, как моторка, вспенивая волны. За ним потянулись другие… И через  несколько минут многоголовый гурт уже сплавлялся вниз по течению, взволнованно дыша – пар клубился над мокрыми мордами… И Пастух обрадовался какой-то сумасшедшей радостью преступника, вдруг осознающего то, что он заступил за черту закона – возврата уже нету; не будет и  не хочется. В эти минуты ему стало весело – отчаянье вперемежку с безрассудством и русской удалью захлестнуло душу и закинуло на такие  жуткие вершины, с которых очень легко упасть, разбиться, да, но именно с этих вершины бывает  видно  так далеко, так широко, что просто дух захватывает… 
       Азартно потирая ладони и временами даже некстати посмеиваясь, Пастух запрыгнул в лодку, брошенную кем-то, старую, протекающую в нескольких местах.
       Трое быков, особенно ослабшие за время перегона,  отяжелели в воде,  стали задыхаться, пуская пузыри. Но Милован не дал им утонуть  – подгонял, подплывая на лодке, подталкивал, подбадривал. На стрежне, где течение дробило отраженное слабозвёздное небо, стадо закружилось, потерявши берег, и неминуемо пошло бы ко дну. Слава богу,  дальше русло расширялось,  и вода, закручиваясь мускулистыми узлами, гасила губительную скорость – река расстилалась широким половиком, по которому уже выткались красные нитки рассвета, встающего за дальними деревьями.
      Скользя  и припадая на колени, перхая и кашляя, рогатые пловцы и пловчихи выбрались на берег. Вода ручьями стекала с них – сосульками торчала шерсть под брюхом.  Сарлыки дрожали от холода и перенапряжения. Милован причалил, вышел на песок и с жалостью посмотрел на несчастное, мокрое стадо, казавшееся тощим, уродливым.
      Проводив животных до поляны, укрытой серебристыми рваными сетями тумана, Милован оглянулся и опять увидел за деревьями тёмный силуэт мясокомбината.
       -А ху-ху ни хо-хо?! - Он хохотнул, двумя руками изображая нечто похабное. - Сожрали, курвы? Не подавились?
        На противоположном берегу за деревьями – над  мясокомбинатом – ветер уже ободрал серую шкуру низких облаков. Красная туша зари оголялась, кроваво мерцая, дымя. А потом неподалёку точно стрельнуло ружье – бич хлестанул. Эхо звонко выстелилось, пролетая по-над водой. Послышались далёкие крики скотогонов, выгоняющих гурты к паромной переправе.
         Всё! Начинался новый день – последний день в судьбе у многих сотен  обречённых сарлыков… И опять какая-то болезненная радость опалила душу Милована. Эти мерзкие людишки, заседающие в конторе «Скотоимпорт» и в других конторах, они хотели, чтобы он, Пастух, как тот Харон,  сегодня по этой реке сопроводил бы свой гурт на тот берег, в царство мёртвых. А он, Пастух, – на зло кровожадным  людишкам, которые молятся Молоху, затаившемуся где-то в утробе мясокомбината – он, Пастух, переиграл всё этот сатанинское отродье. И ничего, что он при этом  переступил какую-то черту какого-то закона. Кто его придумал, тот закон? Эти кровожадные  людишки, годами и веками знающие только одно:  жрать, да жрать, да ждать. А кого вы жрёте? Братьев своих меньших, вот кого! И при этом вы – не преступники. Да? А Пастух, который спасает этих братьев, он преступник. Да? Хорошие законы, ничего не скажешь…
         Так он думал, сидя на берегу, обхвативши голову руками.  А рядом с этим вихрем благородных мыслей – они ему казались благородными – проносились другие, трусоватые мысли о том, что он сотворил нечто-то дурное, ужасное. Он представил, как Великий Скотогон с минуты на минуту придёт к распахнутым воротам – рот распахнёт шире ворот… И вот эти мелкие трусливые мыслишки заставили его засуетиться…
       -Стой! – закричал Пастух, подскакивая. – Стой! Куда? Назад! 
       Но стадо вышло из повиновения, и повернуть его  к реке в эти минуты было не возможно. Для порядка, для очистки совести своей он покричал ещё, потопал сапогами, и утомлённо опустился на какое-то поломанное дерево. Поискал папиросы, и наткнулся на плоскую фляжку. «Вот это в самый раз!» Пастух  жадно приложился к горлышку – всё до капельки выцедил. В груди загорелось.
       -Гуляй, ребята! – Он весело махнул рукой. – Вольному воля, а пьяному рай!
        Курево намокло, пока он в лодке плыл.  Выкинув сырые  папиросы, Милован нашел в кармане клочок старой газеты, распотрошил три папиросных патрона, добыл сухого табачку  и зарядил себе толстую  «козью ногу». Табак ещё противным был с непривычки, но уже приносил желанное успокоение.
      Глядя в сторону города и смутно вспоминая ночное похождение с ножом, Милован подумал, что  его уже, наверно, ищут – надо поскорее когти рвать. Но душою овладело безразличие. Чистый спирт, будто жарким кнутом стеганувший  по сердцу, ненадолго взбодрил, а потом усталость навалилась. Пастух развёл костёр на каменистом взлобке, посушил портянки, наломал хвойных веток и устроил мягкую  постель.  Задрёмывая, он слышал в отдалении раздробленные звуки уходящего гурта: копыта кастаньетами постукивали, похрустывали ветки. И с какой-то удивительной отчетливостью он увидел лицо Вожака – не морду, нет, а именно лицо, умудрённое, многострадальное.
        Вожак в эти минуты, широко шагая первым, поторапливался. За ним остальные тянулись – через речную, жухлую долину, золотящуюся кустами и проплешинами трав. Скользя на раскоряченных копытах, Вожак скатился по камням к холодному глубокому ручью, обнюхал его, обошел. Забравшись  на пригорок, он остановился, ловя ноздрями дымок костра. Постояв накоротке, Вожак оглянулся и, не дождавшись пастуха-поводыря, почувствовал себя хозяином. Вскидывая голову, он забухал сильными копытами, заставляя  сторониться мелкие камешки – отлетали прочь в кусты, выпугивая птаху. Закарабкавшись на очередной пригорок, Вожак поймал ноздрями влажный ветер и задумался: куда, в какую сторону идти?  Ветер, летящий из далёкой страны Монголии, трепыхавший крыльями  над горами и долами, передавал  приветы и поклоны звериной, чуткой  душе Вожака. Ветер   подсказывал, а порой даже мягко подталкивал – смелее, брат, вперёд, туда, где родина, где тепло даже в лютый мороз, где вольготно и сытно живётся даже в самую злую   бескормицу.               


               
                19             
 
       Ветер поднимался на реке, и старая моторная лодка  молотила с натягом; «Казанка»  то проваливалась в тёмно-синие ямины, то взлетала на гребни, шумно сбривая носом белопенные верхушки волн. Брызги, разлетаясь, кропили  серый мятый дождевик, дробью хлестали по скулам Лалая. Озлоблённо прищуренные глаза лихорадочно шарили по берегу. Зубы тискали влажный окурок, растрёпанный ветром.         
        Рассвет, разгораясь, дымил тонкими белёсыми туманами, среди которых трудно было разглядеть синюю струйку настоящего дыма. Но Великий Скотогон потому и считался великим, что обладал невероятно острым нюхом и зоркими глазами, которым к тому же помогал многократный бинокль.
       Присматриваясь к берегу, принюхиваясь, Кирсанов круто развернул моторку.  (У знакомых на острове взял).
        Дико заревев на вираже, «Казанка» распорола розоватую заводь и замолчала – пошла по инерции. Железным рылом ткнувшись в береговой песок, моторка перекусила ветки тальника. Чайка, дремавшая возле куста краснотала, косолапо  отбежала, раскрывая крылья, но не взлетела – крестики следов возникали на мокром песке и тут же истаивали. Посмотрев по сторонам,  Лалай заметил рыбину, расклёванную чайкой. Машинально привязав сыромятный повод за корягу, чтобы лодку не смыло волной, он постоял, снова принюхиваясь, прислушиваясь. Жалобный чаячий крик, похожий на скрип сухой лучины, раздираемой  ножом, был неприятен. Сплюнув, Лалай пошёл на запах дыма, но ветер, блуждая в деревьях, менял направление, и запах дымка пропадал. Катая желваки по скулам, Кирсанов потоптался на жухлом листаре. Постоял, по привычке покусывая ноготь на указательном пальце.
       «Сорока! - Услышал, оглядываясь. - Не зря, наверно, там затарахтела!»
         Шагая на сорочий стрёкот, он заметил что-то коротко блеснувшее под кустами шиповника. Подошёл и увидел свою плоскую фляжку, в которой обычно хранился «неприкасаемый запас» чистого спирту – неоднократно выручал на перегоне, когда промокнешь или продрогнешь.
       «Козлина! И фляжку упёр!»
        Вскоре, выйдя на поляну, Кирсанов увидел «козлину», который  беззаботно спал, широко раскинувшись на хвойной  подстилке. Рот у Милована был приоткрыт, рядом по земле бродила птичка, косилась на «дупло», точно влететь хотела.  Испуганная топотом сапог, пёстрая  пташка пискнула и упорхнула, будто осенний листик, подхваченный ветром.
       Толстая ветка, треснувшая под сапогом гуртоправа, заставила вздрогнуть. Пастух перевернулся с боку на бок,  руки положил под голову и продолжал посапывать как безгрешный младенец.
      Сдерживая ярость, Лалай зарычал:
      -Дрыхнешь? Агнец божий!
      Пастух рукою разлепил ресницы и широко, беззаботно  зевнул. Глаза его спросонья были мутные, малоподвижные.       Приподнявшись на локте, он приветливо заулыбался,  вихры почесал.
       -Здорово! - пробормотал. - Закурить не найдётся?
       -Всегда пожалуйста! - Лалай остервенело саданул сапогом под рёбра Пастуха.
       -Ты чо?-  Тот подпрыгнул, широко раскрывая глаза. - Белены объелся?
        Кирсанова трясло.
      -Бля… – Золотая обойма зубов затрещала матерной очередью.-  Ты чо наделал? Тварь!
       -А чо такое? Чо произошло?
       Гуртоправ зло посмотрел по сторонам.
      -Где сарлыки?
      -Кто?..- Пастух стал озираться в недоумении. - А где они? В загоне…
       -Ты чо, совсем мозги пропил? Где гурт, я спрашиваю?
       -Погоди. Не ори. А какое сегодня число?
       -А год какой? Не подсказать?
       -Не ори, и так башка трещит. - Милован поднялся, посмотрел на горы в туманной дымке и неожиданно повеселел. - Сарлыки где, говоришь? Да теперь уж они далеко. Колбасы ты из них не наделаешь.
      Лалай ударил в подбородок, и Пастух упал, раскинув руки. Кирсанов, теряя контроль над собой, подбежал, какими-то криками коверкая рот. Он бил ожесточённо, долго, с придыханием усердного работника. Утюжил утюгами кованых сапог и что-то приговаривал, оскаливая рот, в уголках которого слюна закипала от  бешенства. Фуражка слетела с головы гуртоправа. Разъярённые глаза были на выкате – вот-вот, казалось, лопнут. Он бил, покуда сам из сил не выбился.
      Утомившись, вытер губы рукавом. Опустился наземь – рядом с Пастухом, похожим на мешок с отрубями, который долго валили  по грязи, по листьям.
        -Скотина, - прошипел Кирсанов, поднимая фуражку. - Убить тебя мало.
       Милован прошептал, глядя в небо:
       -Убей.
       -Заткнись.  Не доводи меня…
       -Да что ты говоришь? - Пастух отплюнулся – кровь покатилась ягодкой, наворачивая на себя серую пыль.
       -Вставай! – приказал гуртоправ.
       -Зачем? - усмехнулся парень. - Как будто ты не бьёшь лежачих. Бей! Мне всё равно…
        Гоняя желваки по скулам, бурьянисто заросшим за ночь, Лалай прищурился, глядя в туманную зябкую даль.
      -Сам  кашу заварил, сам и расхлебывай. Бери коня и в горы дуй, ищи… 
      -Кого?
      -Корову!
      -Да никого я искать…
       Кирсанов схватил его за грудки и встряхнул, не давая договорить.
       -Хоть из-под земли, а доставай! Вернёшься без гурта – башку сверну!
       Пастух поднялся, отряхнул одежду, и снова кровью сплюнул под сапоги Лалая. Посмотрел ему прямо в глаза.
       -Кирза! - твердо сказал. - Я вчерашний день искать не буду. 
       Ноздри у Лалая побелели. Он достал папиросу.
       -Тебя же посадят, щенок. Это не шутки – целый гурт.
       Милован развел руками и нервно хохотнул:
       -А меня и так и так посадят!
       Кирсанов насторожился.
       -Не понял. Ты о чём?
       -Проехали. - Пастух потрогал челюсть, едва не сломанную каменным кулаком. - Тебе какая разница, посадят  или нет?
       Великий Скотогон посмотрел на скрюченную, до корешка обугленную спичку, от которой прикурил.
       -Я сидел, я знаю, что тебя ждет…
       -Можно подумать, что ты обо мне заботишься. Ну, как же! Деньги! Деньги  нужны позарез! Так и скажи.
       Кирсанов пожал  плечом. Стряхнул сосновую иголку с дождевика.
       -Козе понятно – деньги. А зачем я вшей кормил всё лето? Да если бы я знал, что ты такой придурок… Вот связался!
       -Это я связался с вами. Такими красивыми, что даже противно!
       -Ты о чем?
       -Да всё о том же…
        -Ладно! С дураком говорить, только время терять!
       Резко поднявшись, Кирсанов бухнул сапогом по головёшке – отлетела, зёрнами растрясая искры, и зашипела на сырой траве.               
       Сутулая фигура Лалая вскоре пропала за частоколом деревьев. Под берегом взревел мотор, вздымая над кормой синеватые лоскутья дыма.  «Знакомая» чайка, клевавшая рыбу неподалеку, белым платком всплеснулась на ветру и печально, пронзительно вскрикнула.
        Лалай  помчался вверх по течению, выжимая из мотора всё, что можно было. Руку сунул в воду – сполоснул лицо. Вода на скорости приобрела страшную упругость  мокрой фанеры, и всякие неровности, наструганные течением, отзывались деревянным стуком под брюхом лодки.
        Кирсанов оглянулся. «Ну, Пастух! Скотина! Удружил!» - Он посмотрел на сбитый козонок и в глубине души почувствовал угрызения совести оттого, как он жестоко, страшно бил.
         Нацеливая лодку на остров, Лалай свирепо  сплюнул, но не рассчитал направление ветра. Слюна, стрекозой блеснув над бортом, полетела обратно – прилепила к жёсткому   дождевику. Кирсанов отерся. Исподлобья посмотрел на красную, ободранную тушу встающего солнца – над крышами  мясокомбината.
        «Ну, где теперь искать? - тоскливо подумал. - Гурт уже, скорей всего, рассыпался…»
         Под берегом, куда он причалил,  пластался туман –  клочками шерсти. Слышались крики, ругань и щелчки кнутов, расколотым орехом катящиеся по воде.  Громада парома виднелась – на той стороне. Значит, первый гурт уже ушёл на бойню. Значит, молодой  молотобоец – узколобый, мрачный богатырь с подмороженными  глазами –  не спеша досмолил папироску, поплевал в серёдку своих мозолистых звероподобных лап и приготовился встречать рабочий день – кувалдой в лоб.


                20            

        Собравшись в дорогу, он заседлал коня и торопливо пошёл в общежитие, чтобы взять карабин. И в эту минуту услышал  за стеною тарахтящий  мотоцикл. Выглянул в окно и вздрогнул. «Принесло! Да вовремя!»
        Участковый лихо развернулся перед окнами, приподняв пустую люльку с грязным колесом, крутящимся в воздухе. Старый чёрный драндулет остановился перед крыльцом. Сапоги загремели – Воропаев грязь околачивал.
        Лалай, поспешно засунув карабин под матрац, посмотрел по сторонам, схватил гитару. Сел на кровать – спиной к двери, стал  раскорячивать негнущиеся пальцы – аккорды пытался брать. Струны жалобно задребезжали, готовые лопнуть.
        -Здорово ночевали!- громко сказал вошедший милиционер.
        -Здорово, Чудила, - полуобернувшись, небрежно ответил Кирсанов.
         Сняв головной убор, Чурила Гордоныч, не изменяя своей привычке, постарался пальцами прижать правое ухо к черепу – это ухо от рожденья было оттопырено сильней, чем левое.
         -Где Пастух?- спросил он, оглядывая пустые кровати.
         Кирсанов помолчал.
         -Какой? - Пожал плечами. - У нас их много.
         -Пастухов, я говорю. Где он?
         -Да где-то у парома…  А тебе зачем?
         Воропаев положил фуражку на ближайшую кровать.   Вынул пачку мятых папирос. Яркий березовый лист – как золотая заплата – полыхал на левом голенище сапога. Ногтем соскоблив «заплатку», милиционер нахмурился.
        -Так нету его!  Ни у парома нет, нигде… Ты не знаешь, где он может быть?
        -Без понятия, - ответил гуртоправ, продолжая перебирать дребезжащие струны.
        -Ну, хватит! – одёрнул Воропаев. - С каких ты пор играешь?
        -С детства.
        -На нервах-то?
        -Ну, да.
         Участковый подошёл к нему вплотную.
        -Мне Ботало сказал, что ты на моторе куда-то мотался?
        -Ботало скажет! - Кирсанов хмыкнул. - Он с Чингисханом за руку здоровался. Ты веришь?
         -А причём тут Чингисхан?
         -А притом, что надо меньше слушать трепачей.
         Милиционер закурил. Потянуло дымком, и Лалаю тоже захотелось закурить, но он боялся пошевелиться – карабин торчал из-под матраца, на котором он сидел.
          -А где твой гурт, Лалай?
          -На мясокомбинате, где же?
          Скрипя сапогами, Чурила Гордоныч прошёлся по комнате. Пристально посмотрел на профиль скотогона.
          -Ладно, - вздохнул, - челкаши-алкаши, разберемся. Ты, кстати, где  сегодня спал?
           -А тебе зачем?
           -В общежитии был, или где?
           -В городе. А что? Может, тебе справку от бабы принести?
          Участковый проглотил это ехидство.
           -Ничего не слышал по поводу ночного происшествия?          
          -Нет. А что случилось?
          Намереваясь что-то сказать, Воропаев неожиданно передумал, только махнул рукою и  опять стал челноком сновать по комнате – сапоги противненько скрипели и половицы. Участковый, любитель сгущать краски и раскрывать «преступления века», остановился возле Кирсанова и таинственным голосом проговорил:
             -Золотаря сегодня ночью… - Воропаев ребром ладони провел по горлу. – Понял?.. Вот так-то…
           -Чего-чего?
           -Того! Пришили, говорю!
           Бледнея, Кирсанов отбросил гитару. Гриф с потёртым потасканным бантиком ударился о железную спинку кровати, и облупленное пузо инструмента угрюмо загудело.
           -Чурила! Да ты чо? Серьёзно?
          -Ну. - Участковый раздавил папиросу в консервной банке. -  Там Бойчиха весь город поставила на уши!.. Бегает, орёт, как ненормальная –  зарезали, дескать, до полусмерти зарезали…
         -Погоди, Чудила! Погоди! До полусмерти? А ты сказал – пришили.
         Участковый внимательно, едко посмотрел на Лалая.
         -А тебе охота, чтоб его пришили?
         -Не надо, начальник, не надо. Не вали с больной башки на здоровую. Это ты сказал «пришили», а не я.
         -Я сказал, а ты обрадовался. Не так ли? – Участковый пальцем пригрозил.- Я вижу, вижу по глазам!
        Радости не было, нет, но странное чувство в эти минуты испытал Кирсанов. С одной стороны – жалко было Зарему. Конечно, жалко. А с другой стороны – вот что странно! – он готов был вздохнуть с облегчением, потому что «зятёк» тот… не такого зятя хотелось бы Лалаю, честно говоря, ой, не такого.   
        -Так ты насчёт Заремы припылил? – пробормотал Кирсанов, поворачиваясь. -  А  я подумал, ты насчет гурта…
          -Так ведь с гуртом всё в порядке.   Он же у тебя уже на мясокомбинате. Не так ли? А?.. Заврался ты, Великий Скотогон. – Чурила Гордоныч посмотрел на батарею пустых бутылок. - Когда вы только нажретесь, заразы! Зальют  шары и начинают…
          -Кто воевал, имеет право…
          -Навоевались! Челкаши-алкаши! - Воропаев потёр глаза, красноватые от бессонницы. - Помнишь, я летом сюда приезжал, говорил, что  в городе контору гребанули. Нет, не взяли ничего такого. Кроме одной фотографии.
         -И что за фотография?
         -А ты не в курсе? Нет? Фотография дочки твоей, между прочим. -  Воропаев снова сунул папиросу в рот. - А знаешь, кто фотографию стибрил? Пастух.
         Лалай призадумался.
         -Во, как! Интересно…
         -Очень даже. - Участковый простужено покашлял в большой кулак с тёмными полосками от мазута. - Ну, так что? Где твой Пастух? Не скажешь?
         -Он такой же мой, как твой.
         -Так скажешь, нет?
         Великий Скотогон посмотрел ему прямо в глаза.
         -Не люблю я вас, козлов, гражданин начальник. Ну не люблю и всё. Прости за откровенность.
         -Ты говори, да не заговаривайся! - Крупноватые сизые глаза участкового сузились. Крылья ноздрей недобро зашевелились. – За козла, как ты знаешь, можно ответить.
         -Да я не про тебя, - примирительно сказал Кирсанов. - Ты вроде ничего мужик. Я вообще про этих… краснопёрых щук…
        Воропаев резко взял фуражку.
         -Не любишь – не люби, дело твоё, - сказал у порога. -  Только, смотри, как бы хуже не вышло.
       -Командир! Ты что, пугаешь? Так я же пуганый.
       -Я про парня тебе говорю. - Милиционер посмотрел за окно. - Он сгоряча может дров наломать. Скажет, мне, мол, нечего терять…
       Кирсанов указательным пальцем постучал по виску.
       -У него свой котелок на плечах.
       -Так-то оно так…- Стоя у порога, Воропаев словно бы что-то глазами искал под кроватью, под столом. – Ладно, ладно, челкаши-алкаши. Разберемся. Будь здоров, Великий Скотогон.
       -И ты не кашляй, гражданин начальник.
       Прижимая правое ухо к черепу, Воропаев ещё с полминуты в раздумье постоял  возле ворога.
       -Лалай! - уже открывши двери, предупредил он. - С карабином увижу – пеняй на себя!
       -Не, я только с гитарой, - усмехнулся Лалай, глазами показывая на старенькую семиструнку, лежащую поверх карабина, прикрытого матрацем.      
        Над островом уже вовсю светило солнце, когда Кирсанов выехал по старой, будто чугунной дороге, прихваченной ночным морозцем, присыпанной червонно-жёлтым листарём, вяло взлетавшим под копытами коня, разгорячённого плёткой.

                21

       Встающее солнце приласкало осеннюю землю, по которой уходил рассыпавшийся гурт. Бодро уходил,  напористо, наполняя округу приглушённым грохотом, как будто предвещающим грозу.  Птахи, колокольцами звенящие впёреди на березах, замолкали, заслышав этот гром – перелетали куда повыше, дальше. Жёлтые и синие цветы, поверившие краткой, лисьей нежности осеннего денька, спозаранок распахнули чистые  глаза,  оперённые лепестками-ресницами. Вожак своей пудовой «гирей» наступал на живое жёлто-синее пламя – оставлял под собой пепельно-серые пятна. Чертополох встречался на пути – этого чёрта нельзя было смять. Играя каплями  росы, наколотыми на иглы, чертополох наклонялся под копытами гремящего гурта, пропускал под собою могучие туши и, распрямляясь   пружиной, впивался в метёлки пушистых хвостов.
        Час за часом пригревало – острее и гуще запахло увядающей листвой, сырой землёй. Зеленоватая трава пучками попадалась ещё кое-где, соблазняла чуткие  ноздри, но Вожак переступал через соблазны и  сородичам своим не давал потачки – некогда брюхо жратвой трамбовать. Нужно уйти как можно дальше от людей, по-звериному жаждущих мяса, облитого кровью. 
       -Некогда! Некогда! – оборачиваясь, говорил Вожак.- Это хорошо ещё, что нам попался такой пастух, молиться надо на него…
       Кто-то сзади пыхтел:
       -Подожди, ребята! Ногу натёрло на перегоне!
       Но Вожак был непреклонен.
       -Из-за тебя одного мы можем все пострадать! Так что прости, братишка, догоняй, как можешь!
        И опять, усердно сопя, упрямо опуская рогатую голову, Вожак спешил. И хотя зачастую шагал он почти без оглядки – всё время чувствовал своим загривком мощное дыхание гурта, его сердцебиение и редкие стоны, похожие на просьбу укоротить шаги. Это стонали слабые собратья, измотанные горами. Их было немного, тех слабаков, они отставали уже, слюну пускали, угощаясь то травой, то водой.
       -Ну что ж, пускай! – сказал Вожак.- Кто как хочет…
       Он был равнодушен к слабым, и  это  правильно. Древнее чутьё шептало сердцу: так, и только так, играя силой и умом,  вчера торжествовала дикая природа, восторжествует завтра, и во веки вечные. Жалости нет места на земле – жалость это где-то в небесах, где прописался дух далёких предков, пострадавших от того кровожадного зверя, который научился ходить на двух ногах, сытно жрать и мягко спать за счёт невинных, бессловесных, кого он обдирает и режет на куски во глубине рукотворной своей преисподней.
        Взобравшись на очередной пригорок, приводя в порядок  сбитое горячее дыхание, Вожак смотрел на отстающих слабаков. Смотрел холодными, свинцовыми глазами, словно бы заиндевевшими и колючими – в длинных иголках  ресниц.  Отворачиваясь, он опять безжалостно, размеренно  давил копытами  чужую землю, уходя всё дальше и дальше  на юго-запад, в сторону  Монгольского Алтая, в сердце давней  своей прародины, затерявшейся где-то за бурными реками, за перевалами,  уже убелёнными предзимней остудой.
      -Куда идём? – вдруг зароптали сзади и зароптали сбоку,  засматривая в глаза Вожаку.-  Ты хоть сам-то знаешь? И там ждала погибель, и тут уже недолго до неё…
       На несколько секунд остановившись, Вожак мотнул башкой, ударил копьевидным рогом – роптание затихло. Несколько собратьев отшатнулось от него, а молодой какой-то хилый брат, утробно хрюкнув, опрокинулся на землю, болтая копытами в воздухе.
       -Ещё услышу хоть разок… -  пригрозил Вожак,- прикончу! Подтянули слюни! И вперёд за мной.
        Откровенно сказать,  хорохорился он. Дорога была незнакомой, чтоб не сказать, что вовсе не было её – бездорожье камнями колотилось под ногами. И временами сердце Вожака опаляло отчаянье: «Куда иду? Куда веду?» Но вслед за отчаяньем приходила уверенность. Что-то древнее, вечное пробуждалось в горячей груди Вожака. Вольным ветром в душе разжигалась малая искра инстинкта, из которой возникало пламя, озарявшее догадкой и подсказкой, когда и где нужно свернуть, подняться в гору или пройти низиной, чтобы не попадаться на глаза деревень или охотничьих избушек. 
        И вдруг на поляну – из тёмной чащобы – вышел серый хищник, заставляя Вожака на несколько секунд смутиться.  Поводя ноздрями, он уловил запах волка, только волка ослабленного, похожего на дикую собаку.
        Остановившись, Вожак обернулся и понял – по глазам, по настроению своих собратьев – что все они тоже   теперь ощущают в себе нечто дремучее, дикое, способное стать сокрушительной силой. Вожак понимал, что собратья давно  одомашнились и защищаться от волков не могут –  веками отлаженный механизм самообороны и выживания почти сломался. Но что-то же всё-таки ещё оставалось в некогда могучих, неукротимых душах; пускай хотя слабый, хотя бы дальний, призрачный отголосок, звеня и маня, ещё долетал из пещерного прошлого, невнятно подсказывал что-то.
       И Вожак стал собирать сородичей.
       -Строимся! Строимся! – приказывал он, угрюмо глядя на больного волка. – Живее! Это называется – каре! Забыли?
       Тяжелые быки неповоротливо сбивались в косматую тучу. Неумело перетаптываясь на месте,  они как будто вспоминали, что нужно делать в подобном случае. Вожак подошёл к одному из собратьев и поддал коленом под тощий зад, подавая грубую подсказку: при малейшем намеке на серого хищника стадо диких яков выстраивается в «каре», в середину которого прячутся  «дети, женщины и старики». Образовавшуюся  живую крепость волки взять не могут, тут бесполезно рыпаться – повиснешь с разодранным брюхом на копьях защитников крепости. Волки могут преуспеть только в случае молниеносности, когда рогатые, мохнатые бойцы не успевают построить «каре». Но и тогда волки настигают только слабых, в основном телят пластают – шерсть летит багряными шмотками. Иногда и другое случается. Волк-одиночка может победить любого крупного  быка, отбившегося  от стада. Волк-одиночка берет измором. Суток двое-трое кряду матерый зверь «танцует» перед мордой быка, раздражает, злит его, выводит из себя, а главное – не дает травинки ущипнуть. Бык постепенно обессиливает и, в конце концов, падает, становясь добычей хитромудрого «танцора».
       Но этот серый хищник был далеко не «танцор». Он откровенно растерялся, когда увидел стадо, наклонившее головы с частоколом длинных мерцающих  рогов. Потоптавшись вокруг да около, волк отошёл от стада. Посидел, облизываясь, глубоко вздохнул и нехотя поплёлся в тёмную чащобу.
        И в мохнатой груди у Вожака заликовало какое-то странное, незнакомое чувство.
        -А я вам что говорил? Меня надо слушать! Понятно? Подтянули слюни и вперёд!
          Он обретал уверенность, причем такую, которая кружила голову и незаметно перерастала в   самоуверенность. Шагая дальше, Вожак поднялся на гранитную скалу и постоял, поводя лохматыми ушами. Он, кажется, расслышал трубный голос вдалеке. Что это? Что? О, да, теперь он вспомнил! Яки, его древние сородичи, всегда молчаливые, в период гона страшно ревут, порождая порой камнепады в горах. Встряхнув мясистым  ухом, где болталась чертополошина, Вожак опять прислушался. И на этот раз сомнений не было: он уловил раскатистую ноту, приглушенный рёв, наплывающий будто с самого неба. И сердце Вожака – булыгою болтавшееся в чёрной утробе – неожиданно сбилось с привычного, ровного хода. Сердце вспыхнуло  неистовой любовью и предчувствием схватки, пускай даже смертельной – это уже ничуть не страшило; жизнь без любви – хуже смерти.
       Пьянея от воли, он так и сказал:
       -Мужики! Жизнь без любви – хуже смерти!
       Волосатые, перегоном замордованные мужики, а рядом с ними парни и девушки – все они с недоумением смотрели на него. Но никто не решился ему прекословить, чтобы не схлопотать кинжального удара острым рогом.
        -Да, да, конечно, - раздался чей-то холуйский голосок,  жизнь без любви, она такая…
        -Погоди! – приказал Вожак.- Не мешай!
        Воздух над тайгой и над горами снова казался пустым, безжизненным. И Вожак засомневался; может быть, никакого призыва нету и не было?  Может быть, наваждение? Надо внимательно вслушаться. Надо всем замереть на минуту-другую. Не может быть, что это было наваждением.  Ведь именно в эти деньки наступало весёлое время любви – время гона. В эту пору,  когда угорали от солнца последние денёчки сентября, между дикими быками происходят жуткие побоища, совсем не похожие на ритуальные бои большинства других животных. Эти рогачи во время драки стараются как можно лучше применить «холодное оружие» – протыкают соперника. Правда, смертельный исход очень редко бывает, но кипящая кровь проливается часто.      
       -Кто как хочет, - забубённо встряхнув головою, сказал Вожак, - а я пошёл туда…
        Охмелев от свободы, от самоуверенности, он  свернул с намеченного твёрдого пути – пошёл на голос крови и вскоре заблудился. Кто-то направился за ним, а кто-то устало прилёг там, где стоял. Стадо какое-то время вяло бродило в пойме, щипало остатки вкусной зелени. А через сутки   Вожак опомнился, ощущая смутную тревогу. Поводя влажными воронками ноздрей, он смотрел на небеса, пыхтел в недоумении. Небо ещё было чистым, ещё приветливо светило солнце, птахи щебетали, перепархивая с ветки на ветку. Но воздух уже прокололо острым, ледяным  предчувствием  беды, которая вот-вот накроет землю.               
 
                22
 
         Берёзовая Грива – десятка три-четыре крепких берёзовых свечек, стоящих на гребне, продутом ветрами, бегущими со стороны равнины. По весне эти свечки дружно и весело зажигают пламя своих зелёных бойких язычков, не запылённых, клейких, словно бы обмазанных лампадным маслом – для лучшего горения на семи ветрах.  А ещё тут бывает много подснежников – под каждый берёзой весенние снега расшиты лазоревой и золотистой вышивкой цветов. Точно сарафаны цветные вынимаются из потайных сундуков – берёзы примеряют их перед тем, как выйти в лето красное. Но всё это – из области лирических придумок. А если выражаться простой житейской прозой: Берёзовая Грива – последняя стоянка скотогонов перед спуском на равнину. Этим и только этим она прекрасно и дорога большинству скотогонов.
      Здесь они и встретились, два подневольных друга – Лалай Кирсанов и Милован.  Каждый из них в одиночку пытался в кучу собрать разбежавшихся яков. Лалай – не зря Великий Скотогон – почти половину гурта пригнал к подножью. Милован, тот  поменьше, но в сумме получался гурт, хотя и  с потерями.
       Голодные, утомлённые поисками, они наконец-то съехались конь о конь. Поговорили, почти не глядя друг на друга. Спешились возле какого-то разбитого сарайчика – бывшей стоянки.
        Пастух был перевозбужден и неестественно весел.
        -Ну, вот! - кричал, широко улыбаясь. - Порядок! А ты боялся! Всё образуется, все образумятся!
        -Чему ты радуешься? Идиот. - Кирсанов посмотрел в сторону города. - Чо ты там наделал? В Купецке?
         -Где?.. А чо такое?
         -Не помнишь по пьяной лавочке? Или прикидываешься?
         -Да ну! Что я там выпил? На копейку.
         -В том-то и дело! Выпил на копейку, а натворил на миллион!.. - Лалай кивнул на серого в яблоках рослого рысака. - Где коня раздобыл?
        -Места надо знать.
        -Украл? Да у цыган, поди? Вот будет шуму. Ну, не идиот ли?
        Глядя в землю, Пастух задумался. Лицо его, жестоко разбитое Лалаем, было покрыто синяками и коростой.
        -А что насчёт Купецка? - осторожно спросил он. - Что тебе известно?
        -Так только… Слухи.
        -Какие?
        -Говорят, что ты Золотаря пришил.
        -Неужели? - Милован удивился, но как-то вяло. - Я не хотел.
        -А тебя кто-то заставил? Да?
        -Никто. - Пастух поцарапал ямочку на подбородке. -         Помнишь, ты говорил: «Волки – это санитары, вырезают только слабых и больных». 
         -Ты!.. - Лалай оскалился. - Ты меня не подпрягай к этому делу!
        -Успокойся, дядя.  Я, может, и  дурак, но не настолько.
        -Не знаю, на сколько, но то, что ты с башкой не дружишь   – это точно.
       -Так, может, - Милован вдруг хохотнул, - может, всё спишут на голову? А? Это меня обнадёживает.
        -Ладно, - Кирсанов посмотрел по сторонам. - Айда загон искать. Не помнишь, где он был? Чего ты рот разинул? В прошлый раз, когда мы проходили Гриву, ночевали там…
        Промолчав, Милован покачал головой. «Когда? – вяло удивился он.- Когда это мы здесь проходили?..» У него было такое ощущение, будто с тех пор прошло лет десять или двадцать, если не больше.
         Вечерний небосклон на западе клубился кровавыми  тучами. Северный ветер сатанел, усиливаясь. Шумящие деревья уже расплывались во мгле, и холмы  вдалеке будто бы с небом  срастались. Было видно всё хуже и хуже. И приходила тоскливая мысль, что ночевать им придётся под голым небом, укрываясь туманом, если не дождём и снегом. Но всё-таки Лалай – Великий Скотогон, тут уж не прибавить, не убавить. Он смог найти какой-то хиленький загон. Обрадовавшись, они собрали сарлыков  – с грехом пополам  затолкали в загородку  – почти полный гурт.
        -Надо бы гнать на равнину! - прохрипел Кирсанов, косясь на небо. - А куда тут погонишь, когда у негра в заднице, и то теперь светлей!
       -И где ты только не был, Великий Скотогон… Ха-ха…
       Лалай сердито глянул.
       -Хватит трепаться! Костёр разжигай!
       Присев на корточки, Пастух стал собирать бересту и неожиданно запел речитативом:

        Мой костёр в тумане светит, 
        Искры гаснут на лету,
        Ночью нас никто не встретит,
        Мы простимся на мосту…

       Удивлённо глядя на певца, Лалай одёрнул:
       -Рано пташечка запела!
       -Как это рано, когда темнеет? - Парень пытался поджечь бересту, но сильный ветер мигом слизывал пламя,  мёрзлые ветки ворошил, пылью в глаза порошил. 
        -А ну, отойди, запевало! - Лалай достал из-за пазухи таблетку сухого спирта. Сухую бересту вынул из сумки, притороченной к седлу. - Во, завернуло как! В Катунь и Бию мать! Сколько лет в перегоны хожу, никогда ещё такого не бывало!
        -Ну, когда-нибудь должно быть и такое! - не без удовольствия сказал Пастух, глядя в небо.
        «Вот придурок! И чему он радуется?» - не мог понять Великий Скотогон.
         Разжечь-то разожгли костер, да только бестолку – невозможно было сидеть возле него. Через полчаса ветер совсем озверел – царапал когтями гудящее пламя, с  треском драл, будто  красную тряпку, и швырял лохмотья в лицо. Ветер, как лопатой, подчищая кострище, во все стороны раскатывал раскалённые угли. Напоминающие спелость помидоров, угли моментально остывали, превращаясь в чёрные, гнилые картохи. А над головой неподалёку деревья угрожающе скрипели. Сломанные ветки падали. Драные листья  кружились. Пыль клубками вздымалась. Какую-то птицу вдруг с неба сбросило – камнем ударилась об угол загона, предсмертно пискнула и покатилась по земле, рассыпая пух и перья, похожие на хлопья снега. А потом  и в самом деле снег посыпался… Это был короткий, но сильный заряд – внезапно обрушился из чёрно-белого подбоя облаков, ползущих по-над землёй.
       Подгнившая береза, стоящая на краю загона, заскрипела-застонала и навзничь повалилась – и попала в аккурат между широкими рогами Вожака.
      -Ох, мать твою! Глянь! - Лалай сердито сплюнул. - Беда одна не ходит!
      Мощный бык, всё это время лениво жевавший жвачку, утробно ухнул от удара и покачнулся, раскорячивая копыта. Пыхтя и приседая, он какое-то краткое время  подержал берёзу с ветками, образующими огромный крест.
        Пастух подскочил. Надрываясь под «крестом», попытался помочь Вожаку, но не смог.
       -Чего стоишь? - захрипел. - Иди сюда!
       -Не дергайся, - равнодушно сказал Кирсанов. - У него уже там все отбито, в нутрях…
        Милован отступился от Вожака. Поплевал на руки, испачканные берёзовой «извёсткой», отёр о штаны. 
        Глаза у Вожака налились кровью и слезами. Сдавая под берёзовым «крестом», бык медленно стал опускать чугуном налитую гудящую башку. Обломок рога упал на землю. Из носа быка кровь закапала, пятная петухами свежий снег под копытами. Перхая, выкашливая красную пену, Вожак  судорожно дёргал кожей на хребте. И вдруг он покачнулся и упал, а рядом с ним берёза глухо бухнулась. Глаза Вожака, не мигая, стеклянно уставились в небо, но сердце – могучее сердце – ещё колотилось под чёрною шубой, продлевало страшную муку.
         -Пристрелить бы! - Пастух отошёл от быка. - Где карабин?
         -Потерял.
         -Эх, жалко. Жалко.
         Желчно усмехаясь, гуртоправ посоветовал:
         -Иди, прирежь его, чтобы не мучился.
          -Чего-о? - Зрачки у Милована расширились. - Сам прирежь. 
         Лалай внимательно смотрел ему в глаза.
        -Так чо там было, в доме у Золотаря? Неужели не помнишь?
         Пастух промолчал, зачарованно глядя в костер, который он снова развёл. Глаза его, обагрённые отблесками, были в тот миг очень странными, какими-то потусторонними. Помолчав, он снова потихоньку стал напевать романс Якова Полонского – «Мой костёр в тумане светит, искры гаснут на лету…» И настолько всё это было дико и неуместно, что у Кирсанова мураши по спине побежали.
                23   

        Разгневанные демоны – только они могли устроить такую свистопляску, в которой и земля и небо перемешались. Может быть, и Вельзевул и Молох принимали в этом участие, рассердившись на то, что Пастух решил умыкнуть от них такое большое и вкусное, горячей кровью пахнущее стадо. По крайней мере, если вспомнить, что «Вельзевул» в буквальном смысле переводится как «повелитель летающих вещей», то можно быть уверенным: без него тут не обошлось. Многие вещи и предметы в тот вечер и в ту ночь летали, вздёрнутые вихрем. За три километра от города Купецка уносило куски кровельной жести, сорванной с крыши, не говоря уже о таких мелочах, как старая фуражка или шляпа, или свежепостиранное бельё, опрометчиво развешенное хозяйкой во дворе. Домашние гуси в деревнях и сёлах обретали силу сказочных гусей-лебедей – улетали за реки и озёра.
     Сначала была просто пыльная буря, а затем разыгралась метель. Ветер, заряженный порохом отсыревшего метельного серебреца, поначалу на равнине  куражился, а затем пожаловал в предгорья. И здесь, перемешавшись с горными  потоками, сошедшими с ледников, метельных дух заматерел. Ветер, доходя до предельных своих скоростей – почти до урагана! – там  и тут ломал  деревья, крушил кустарники.
      Берёзовая Грива застонала и словно бы заплакала в темноте – так жалобно скрипели бедные берёзы, клонившиеся долу. А те, кто был ещё с девичьей тонкой талией – трещали в поясницах и надламывались, уже не в силах распрямиться в полный рост.
       Жутковато было в этой круговерти, а Пастух наоборот – повеселел.  Отплевываясь от метели, скрипящей на зубах, он пробовал петь:

                Не для меня придёт весна,
                Не для меня Дон разольётся…

       -Это точно! - затосковал Великий Скотогон. - Несдобровать нам! Гляди, что творится!
       Ходуном заходившие загородки загона, вскоре обрушились; сначала одна сторона загородки, а затем и вторая. Жерди – словно спички – раскатились в темноту…
       -Гурт уходит! - заорали Милован. – Давай собирать!
       -Да ну их к черту! – Великий Скотогон отвернулся от ветра.- Пускай уходят. Надоело.
      -Давай, давай! Чего раскис? - с какою-то бесшабашной  веселостью злостью кричал Пастух, вытираясь от снега, растаявшего на губах.
       Лалай с удивлением наблюдал за студентом. Чем сильней зверела непогода, тем сильнее в нём проявлялась воля, разгоралось желание горы свернуть. С одной стороны это успокаивало Кирсанова – такой вертопрах и в воде не потонет и в огне не сгорит.  А с другой стороны – беспокоило. Милован становился трудно управляемым, будто не вменяемым; в душе его натягивались струны, которые в любой момент могли порваться – с нервными натурами это случается.
       Поддаваясь неуёмной воле Пастуха, он тоже запрыгнул в седло. Как чумные, носились верхами, на резких поворотах заставляя лошадей взвиваться на дыбы. Рискуя выколоть глаза себе и лошадям, они пролетали между деревьями, оставляли клочья одежды на сучьях. Орали, срывая глотки, нещадно полосовали  кнутами. Лалай фонариком светил, выискивая сарлыков, забившихся в кусты. Снег вспыхивал калёным серебром, и глаза животных вспыхивали россыпью диких драгоценных камней.  Усталые, обезумевшие от страха, монгольские яки, похрюкивая, скатились в лощину под горой. Стояли живыми белоснежными сугробами, из которых шёл белёсый пар. Подрагивали,  развернувшись крупами на ветер, – такая привычка.
        -Ну, что? - переводя дыхание, Кирсанов вытер мокрый снег со лба. - Будем рядом с ними подыхать? Или есть другие предложения?
        -Теперь-то уже никуда не пойдут. Ни калачом не заманить, ни трактором не своротить. - Пастух достал помятый носовой платок и шумно высморкался. - Интересно, все  тут или нет? Поди, найди в снегу…
        Великий Скотогон, поднимая воротник и отворачиваясь от  белой шрапнели, сказал:
       -Один оленевод на Севере мне открыл гениальный секрет. Знаешь, как стадо найти в снегах? Берёшь обыкновенный носовой платок, толкаешь в снег, а потом подносишь к носу, нюхаешь.
      -Ну, и что дальше?
      -Обоняние обостряется, и после этого можно стадо обнаружить – километра за два, за три. Конечно, опыт нужен. С кондачка не получится.
        Помолчали, слушая порывы снежного ветра.
        -Гляди, они ложатся! – тревожно сказал студент. – Точно, рядом с ними будем подыхать!
        -Пускай ложатся, что ж теперь?
        Яки – один за другим – подбирая под себя передние копыта, опускались на метельный, скулящий снег. Им, обросшим длинной шерстью по бокам и животам, непогода была не страшна. Им страшна гололедица, оловянной коростой покрывающая землю после вьюги, после оттепели; как правило, сарлыки гибнут от голода, не имея возможности докопаться до корма.
        -Слушай… - Кирсанов что-то хотел сказать, но поперхнулся от ветра и снега, влетевшего в рот. - Кха-кха!  Да ни черта с ними… Кха… не случится. Надо уходить! Завтра заберём, что останется. 
       -Я не пойду. Дай фонарик. – Милован посветил в сторону упавшего дерева, где лежал и надсадно хрипел покалеченный Вожак. - Пристрелить бы, ёлки. Так долго мается.
       -Пожалел?- Кирсанов свирепо выругался. - Щука! Тебя самого пристрелить не мешало бы! Заварил заваруху. Сидели бы сейчас в общаге, в тепле, так нет…
       -Может, пристрелят ещё. - Пастух  потрогал подсохший кровоподтёк под глазом.
       -Ага, размечтался. На вышку ты вряд ли потянешь. Хотя… - Лалай встряхнул плечом. - Ты ведь даже сам не знаешь, что натворил. Живой Золотарь или нет?
       -Мне без разницы. 
       Лалай посмотрел в небеса, где луна ворочалась в метельной простыне.
      -Пастух! А ты, случаем, не лунатик? А? Лунатики порой во сне вытворяют  лихие дела, а потом не помнят ни хрена. У нас на зоне был такой мутило.
       Помолчав, Милован тоже посмотрел на небеса и вдруг сказал нечто странное: 
      -Я не лунатик, я гораздо хуже. У меня драконы стёрли память.
       Лалай разинул рот.
       -Драко… Какие драконы?
       -Эрлик-хан. Ты слышал про такого? Ну, Змей Горыныч, если по-русски.
       -Как  это – стёрли? Когда? Зачем? - Кирсанов не поверил. -Совсем, что ли, стёрли?
       -Ну, если бы совсем, так был бы я сегодня  круглым  идиотом. – Пастух побито улыбнулся. - А я пока что так себе… квадратный идиот,  наполовину…
       Глядя в глаза ему, Кирсанов передёрнул плечами.
       -Шутишь, парень? Плакать не пришлось бы.

                24   

        Осколок луны заблестел над горами. В морозном чистом воздухе переливалась пыльца, оставшаяся от бури. Тишина с каждой минутой как бы разрасталась, расширялась, охватывая горы, долы. Тишина становилась звенящей, только не радостным звоном – тревожным. Белые камни, деревья, кусты, облитые ледяным хрусталем – всё мерцало жутковато, мёртво. И остатки гурта под луной представлялись меловыми глыбами с чёрным вкраплением. Бездыханный Вожак растопыренным остекленевшим глазом пялился на яркую луну. А рядом с Вожаком торчал какой-то пень, похожий на рогатую башку – ураганом принесло откуда-то. Мороз прижимал, то и дело потрескивая среди берез. В низине дымился какой-то ручей, заваленный снегами. Алмазные грани созвездий над вершинами гор сверкали всё ярче, острее.  И всё шире, всё выше раскрывалась жутковатая картина безжизненного пространства, обледенелого на километры.
         Лошадь Кирсанова куда-то убежала во время бури. А лошадь Милована – как изваяние – стояла на кромке Берёзовой Гривы, понуро свесив голову над снежной кочкой. Кирсанов попытался поймать кобылу, но та – словно успела одичать во время урагана – не подпускала к себе; взбрыкивая, отбегала, тревожно фыркая.
         Оставляя попытки поймать лошадёнку, Лалай вернулся к червонным углям прогоревшего костра.
         -Всё! - решительно сказал.- Уходим! 
         Милован,  по-казахски под себя поджавши ноги, сидел, смотрел на угли.
         -Я никуда не пойду.
         -Ну, конечно. Потом отвечай за тебя, за паскуду. Вставай! - Лалай, разозлившись, схватил его за шиворот. Одежда затрещала, и в руках остался выдранный лоскут.
          Продолжая сидеть на снегу, Милован поправил драный ворот.
         -Иди. Я утром пригоню.
         -Да ты к утру загнёшься!
         -Тебе-то что? Вали! Чего ты прицепился? - Парень  глубоко вздохнул, внимая тишине, и вдруг пробормотал:  - Иди, а я послушаю…
         -Кого? Чего?
         -А ты не слышишь? - не сразу откликнулся Пастух.
         -Нет. А что такое?         
          Милован приподнял указательный палец.
         -Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто!..
         Кирсанов уже с сочувствием смотрел на разбитую физиономию Пастуха, глаза которого неестественно ярко горели отраженным лунным светом. Милован достал варган, сдул с него соринки. Пощёлкал металлическим язычком, настраиваясь на те печальные звуки, которых не слышит никто. И под морозным тихим небом как-то особенно широко и печально зазвучала музыка древнего варгана, музыка, в которую вполне органично вплеталась мелодия стылого ветра, шорохи заснеженных деревьев, кустов, мерцание безбрежных ледяных созвездий, рассыпавшихся от края и до края мирозданья. 
           -Ну, вот! - подытожил Кирсанов.- Приплыли!  Ты пойдешь или нет?.. Идиот!.. Ну, как знаешь. Хрен с тобою,  Хренников! Сиди тут, играй. Может, рояль в кустах найдёшь… 
           Сапоги остервенело заскрипели по снегу – Лалай уходил. И вдруг остановился. А через минуту сапоги заскрипели опять – приближаясь.
           -Ты чо забыл? - Пастух на время перестал играть.
           -Милок, - неожиданно миролюбиво, сердечно заговорил Кирсанов. - Ты подохнешь, а как же Молила?
           Парень встрепенулся. Исподлобья посмотрел.
          -Да, да, - прошептал, поднимаясь. - Я об этом как-то  не подумал…
          -Ну, вот видишь! О самом главном и не подумал? Как же так? Айда, Милок, айда.  Тут нам больше делать нечего.
          Пастух засунул варган за пазуху и покорно поплёлся  за Кирсановым. Впереди был обрывистый спуск. Лалай предупредил, и всё равно студент не уберёгся. Упал на ледяных камнях – ногу чуть не сломал. Боль проколола его – точно стальным раскалённым прутом. Такая боль, что слёзы навернулись. Он зубами заскрипел, откидываясь навзничь. Отдышался, глядя в небеса. Боль протрезвила его, и опять он отказался куда-либо двигаться.
          Терпение лопнуло, и гуртоправ  едва ли не пинками поднял его, погнал  по снегу – вниз на равнину. Милован, изнемогая, падал и хрипел:
       -Дай отдохнуть!
       -На! - кричал Кирсанов. – На!-  И опять, и опять поддавал ему под зад,  под рёбра. – Вставай, скотина! Шевели ходулями!
       -Оставь меня в покое! Я тебя Христом Богом прошу. Оставь… Или убей…
       -Что, сучонок? Сдрейфил? - Оскаливая золото зубов, Лалай наклонился, схватил за грудки. - Дошло до тебя? Понял, что натворил и теперь тебе сдохнуть охота? Живи! Живи, паскуда! Ты ещё потом спасибо скажешь, в Катунь и  Бию мать! Как вы мне надоели! Ведь не хотел же, не хотел я этим летом идти в перегон!
       Луна закатилась за облака. Стало темно. Только снег – рваным серебристым саваном – расстелился по сопкам, оврагам. И полынью почему-то сильно пахло в морозном воздухе – аромат её въедался в душу.
       Потея от усердия  и задыхаясь,  Кирсанов дотащил его, докатил, как снежный ком, до ближайшей какой-то избы на равнине – золотой, спасительный  огонёк в окошке издалека было видно.
        В избе топилась русская печь, и пахло свежим хлебом – это Пастуху на всю жизнь запомнилось, хотя он был в бреду, почти в беспамятстве. Его растерли спиртом, дали выпить   и уложили под тёплое верблюжье одеяло. 

                25               

      Милицейский газик, натружено рыча, пробирался по заснеженным дорогам, иногда буксовал, оставляя за собой кривые глубокие борозды, из которых упруго поднимался примятый и надломленный шиповник. Снегу – особенно  низинах – наворотило чертову уйму…
       Время от времени машина останавливалась. Два человека в милицейских формах выходили покурить. Напряжённо посматривали по сторонам. Один из них был офицер – он был за старшего. А второй – Воропаев. Многие годы мечтавший  раскрыть преступление века, Чурила Гордоныч дождался-таки своего звёздного часа; вот почему он согласился быть шофёром  – сам напросился в помощники.
       Офицер, затоптавши окурок, стал в бинокль смотреть.   
       -Не видно, - вздыхая, сказал он. – Где искать?.. Как в воду…
       -Найдём! – уверенно ответил Воропаев.- Не могут они так скоро уйти далеко.
       Пустотелая, за ночь выгоревшая луна призрачно стояла вдалеке над горами. Стылый снег голубоватой известкой укрыл предгорья, иглисто искрился на равнине – далеко было видно. Деревенские дымки светлыми столбами уже подпирали небо там и тут – народ просыпался. И природа проснулась уже; следы лисицы были видны вдоль дороги; а под кустами краснотала  заяц пробежал. Над Берёзовой Гривой показались чёрные птицы, переночевавшие где-то в голой роще, ободранной до последнего листика. Гортанно горланя, стая покружилась  над поймой, где обычно приземлялись на кормежку. Но сегодня там была какая-то машина, люди, и поэтому воронье похороводило на одном места и дальше  направилось хрипловато окаркивая  округу.
        С белого пригорка люди заметили огонёк в окне избушки, стоящей возле туманной реки.
       -Давай туда, Гордоныч, - приказал офицер. – Хоть погреемся, что ли…
       Вездеходная машина, раскаляясь мотором, кое-где ползла в натяг. Машина всем своим корпусом тряслась, как в лихорадке. И передний и задний мосты, добросовестно работая, всеми колесами вгрызалась в целину, догрызались до мёрзлой земли – черные шматки летели на снег. Медленно, упрямо «газик»  черепахой выползал  к намеченной цели. «Хороший агрегат! – восхищённо думал Воропаев.- Не то, что мой несчастный мотоциклет!»
        И всё-таки машина обессилела в березняке – взревела напоследок и заглохла, собравши возле  горячей морды целую скирду сухого, рассыпчатого снега, перемешанного с листьями.
       Воропаев проворно выскочил, достал лопату. Прежде чем копать, он машинально поглядел по сторонам. Окрестные деревья, не успевшие отлистопадить в тихой низине, буря за ночь наголо побрила. То здесь, то там на белоснежном целике  проступали накрапы красного, багряного и жёлтого листвяного рванья. Ручей, заваленный снегами, неподалеку упрямо сверлился – голубоватый пар прозрачным трепетным кустом разрастался в ложбине, где мерцала промоина. Мрачный ворон сидел на сугробе, из которого торчали два длинных кривых сучка.
        Присмотревшись, Воропаев наморщил нос –  под снегом находилась  рогатая туша.
         -Ну, ты чего? - окликнул офицер. - Давай, скорее!
         -А вот, посмотрите!
         Молодой лейтенант вышел из машины и, утопая почти по колено, пробрался к «рогатому сугробу».
        -Да, дела… Вот погодка…
       Задорно раскрасневшийся Воропаев,  шуруя  лопатой, сказал с придыханием:
          -Скотогонам – хоть вешайся. Такие потери, что мама родная...
         -Скотина – это ладно, это полбеды, - закуривая, сказал офицер, поправляя кобуру на поясе. - Инкассаторов жалко. А ведь ты знал, что у него есть карабин. И что? Не мог найти?
        -Да причём тут карабин? – Воропаев, опираясь на черенок лопаты, разгоряченно сплюнул.- Инкассаторов кто-то завалил из   «Макарова». Экспертиза-то уже была…
        -Старшина! – оборвал офицер.- Ты копай, копай! Разговорился. Их надо тёпленькими брать, пока в постелях.
          -Копаю! – Воропаев снова свирепо сплюнул.- Только я не верю, что они инкассаторов могли порешить. Я уже давно Лалая знаю. А Пастух, тот вообще… телёнок…
        -Веришь или нет, - снова оборвал офицер, – об этом ты попу расскажешь на исповеди. А здесь… Короче, я уже сказал.  Этих скотов… скотогонов мы будем брать аккуратно. Мы их так возьмём, как будто ничего не знаем про инкассаторов. И ты, Гордоныч, только на подхвате. Чтоб никакой самодеятельности.
 

 
                26

         История, касающаяся ограбления и расстрела инкассаторов, прошумела тогда – далеко, широко, громобойно. Это было не просто ЧП в отдельно взято  каком-то провинциальном городке, который моментально в «ружьё» поднял весь личный состав городской и районной милиции. Это даже была не сенсация. Это было равносильно появлению какой-нибудь летающей тарелки или что-то наподобие того – настолько это было дико, непривычно. Годы и годы пройдут, прежде чем такие преступления станут банальными, а раскрытие их или попытки раскрытия – станут рутиной, серыми буднями не только российских городов, но и сёл, деревень. А тогда – совсем другое дело. И  профессиональный интерес был велик, и простой обывательский интерес, перемешанный с перепугом и паникой.
       Да и не могло быть по-другому, потому что вся эта история с инкассаторами происходила в жанре  детектива.
       Зарплата по городу – и по району в целом – задерживалась около месяца. Ждали инкассаторов из краевого центра или откуда-то ещё, точно никто не знал. Нет, конечно, знали два-три человека, работники городского сбербанка. Но эти работники – люди надёжные, проверенные; они давно уже трудились в банковской сфере, и ни копейки к рукам не прилипло. Инкассаторы из краевого центра прибыли инкогнито и провезли в город Купецк несколько миллионов наличности. И после этого деньги стали раздавать – согласно графику – по городским конторам и учреждениям. Штатным сотрудникам конторы «Скотоимпорт»  – да плюс ещё вольнонаёмным скотогонам – потребовалось почти полмиллиона.  Инкассаторская машина в 12 часов дня отъехала от сбербанка  – и словно бы сквозь землю провалилась. Очевидцы говорили, что машину с такими номерами видели примерно в 12. 20 на мосту, потом – в 12. 40 – уже за городом. И только через сутки, ближе к  вечеру, инкассаторский автомобиль был обнаружен в берёзовой роще – недалеко от острова Иконникова. Инкассатор и водитель были хладнокровно расстреляны, а все деньги исчезли. Хотели по свежему следу собаку пустить, но хорошей собаки в наличии не оказалось, а когда привезли какую-то ищейку с филигранным нюхом – так про неё говорили – было уже поздно. Внезапная пыльная буря, а  вслед за этим снежная всё перевернули вверх тормашками. И оставались одни только догадки, бесконечные предположения и самые разнообразные вариации на тему этого громкого кошмарного ограбления. Тень подозрения – широкая тень – и на кого только не падала она в те дни и ночи. 
          
                27             
 
         Неясная тревога заставила Кирсанова подняться чуть свет. В избе было тихо, спокойно. Подойдя к небольшому оконцу, до половины разрисованному морозным узором, он отрешённо засмотрелся в палисадник. Старый клён красовался в ограде. Сильный ветер вчера, как ни старался, не смог с этим кленом расправиться, с его листвою – изба защитила. Однако, в полночь, когда прижал мороз, корешки на листьях ослабели, и вот теперь под окошком лежала червонная груда, изумительно сияющая на чистом снегу. А в стороне, возле тесовой ограды, раскинула крылья красивая мёртвая птица, похожая на странный, неземной цветок, выросший на снегу. Холодный  ветер, набегая, ворошил радужные перья на груди. Одно крыло, будто живое, приподнималось, белея пушистым подбоем. Пушинки, слетая, прилипали к штакетнику.
        «Так, ну что? - Отвернувшись от окна, Великий Скотогон встряхнулся, глаза протёр. - Пора идти, остатки собирать. Хотя, наверно, там и собирать-то нечего. Померзли, поди?  Ох, чо теперь будет…»
       Лалай прошёлся по избе. Посмотрел на пустую постель хозяйки – ушла куда-то. Потом за шторку заглянул.
        -Пастух! - позвал осипшим за ночь голосом. - Подъём!
        В ответ парень только слабо замычал и отвернулся к стене.
        -Вот молодец, ему и горя нет.
         Кирсанов попробовал растормошить засоню, но и это оказалось делом бесполезным.
        Собравшись покурить за дверью, Лалай оделся. Посидел на табуретке, оглядывая небольшую, чистую горницу. На стене между окошками  висел старый портрет: усатый, добрый молодец рядом с  красной девицей; в дальнем углу икона мерцала металлическим окладом, сделанным под серебро; за спиной  размеренно постукивали ходики; русская печь топилась; пахло стряпней, древесным сладковатым дымком. Хорошо здесь было, умиротворённо, точно в родительском доме.
        И вдруг в тишине он услышал странное жужжание шмеля или пчелы. Покрутив головой, он поднялся, в недоумении посматривая по углам. А через несколько секунд до него дошло – это за стеной жужжал мотор. Сердце больно дёрнулось, заставляя Лалая метнуться к окну. Он посмотрел на пригорок, укрытый занавесками заснеженных деревьев.
       «Воронок? - затравленно подумал. - Ну, вот! В Катунь и Бию вас!.. Этого и надо было ожидать!»
      Лалай был уверен: милиция приехала  за Пастухом, не иначе; накуролесил в городе, дурак, а теперь ещё и сарлыков на него повесят, почти весь погибший гурт.
         Далёкий «воронок», похожий на чёрного навозного  жука, медленно прополз по гребню соседней сопки – будто по небу прополз – и пропал за берёзами.
       Желваки загуляли на щетинистых скулах Лалая. Взволнованно покусывая ноготь указательного пальца, он посмотрел на спящего студента. Хотел растормошить его, но почему-то медлил…
        Разворачиваясь, милицейский  газик распахал поляну перед избой и остановился, уткнувшись чёрным бампером – под  самые ворота. Хлопнула дверца. Шаги в тишине захрустели.  Оружие тускло сверкнуло воронёным стволом; кто-то ещё сидел внутри «воронка», но в избу пошёл только один офицер.
        Плохо ориентируясь в тёмных сенях – там что-то загремело, зазвякало – молодой офицер, чертыхаясь, вошёл. Постоял у порога, присматриваясь. И в ту же секунду за дверями в сенях петух заблажил  с перепугу. (Хозяйка от мороза прятала несушек и петуха).
          Глядя на вошедшего милиционера, Кирсанов усмехнулся.
         -Петух встаёт рано,  а дьявол ещё раньше. Да?
         Краснощёкий офицер, поправляя фуражку, угрюмо ковырнул тёмными усталыми  глазами.
         -Что вы сказали?
         -Да это, гражданин начальник, не я сказал. Это бессмертный Козьма Прутков. Не знаете такого? Он, правда,  не сидел, не привлекался.
          Сдвигая брови к переносью, офицер прошёл на середину горницы.
          -А, это ты, Лалай?.. Всё зубоскалишь? Ну, где твой Пастух?
          -Там же, где и твой! - огрызнулся  Кирсанов и заступил дорогу офицеру. - Погоди, не дёргайся. Я сам растормошу, а то ещё спросонья натворит чего-нибудь. У него, по-моему, крыша протекает…
         Лалай ушёл в белёную, крохотную комнату, одной стеною примыкающую к русской печи. В комнатке скопился жар – окошко затуманилось. Присев на край постели, Кирсанов потащил верблюжье одеяло с парня, спавшего без задних ног.  И отчего-то вспомнилось ему одно хорошее село на Чуйском тракте – Эликмонар. Это обрусевшее калмыцкое название; правильно будет – «Эликбарар», что означает «Козлы идут».
         -Вставай, студент! Похоже, тебя ждут большие университеты. Вставай! - неожиданно крикнул Кирсанов. - Эликбарар!
        Это прозвучало – как пароль. Как сигнал тревоги. Милован открыл глаза. Зрачки моментально расширились. Он, кажется, мгновенно вспомнил перевод странного этого слова и догадался, что происходит.
       -Эликбарар? - пробормотал. - А где они?..
        -Здесь. Только без глупостей, - предупредил Кирсанов. - Одевайся.
        Всклокоченный, опухший, в синяках и коросте, Милован в ту минуту выглядел несчастным, жалким подростком. 
        -Поторопись!- раздался железный голос, следом за которым ситцевая шторка на двери всплеснулась под рукой офицера.         
        Пастух поёжился по-детски и зевнул. Поднявшись, протёр туманное оконце, за которым лежал на горизонте окровавленный кусок зари. Подслеповато моргая, парень  оделся, не попадая ногою в штанину, а рукою – в рукав.
      С улицы пришла хозяйка – пожилая женщина с печальным иконописным лицом. Приглушенно всхлипывая, она молча стала  снаряжать нехитрый узелок; привычное, в общем-то, дело для многострадальной русской бабы – собрать отца и сына, и святого духа, оплакать второпях и проводить в дорогу, ведущую к войне или к тюрьме.
       -Руки! - сухо сказал офицер, позвякивая браслетами.
       -Да ладно вам, - смутился Милован. - Что вы…
       -Руки, сказано! Живо!
       Пастух поежился. Опустив глаза, глядел, как на запястьях, блестя зубцами, защёлкнулись тугие  наручники.  Офицер проворно обыскал, облапал арестованного. Забрал варган и фотографию Молилы. 
        -А ну, дай посмотреть, - попросил Кирсанов, протягивая руку за фотокарточкой.
         -Погоди, - сказал офицер, стараясь быть спокойным. – Там Чурила Гордоныч с тобою хотел потолковать…
         Не подозревая ничего худого, Кирсанов вышел в сени, а потом они прошли до «воронка», в котором сидел Воропаев. Сердце скотогона отчего-то дрогнуло, и всё-таки он забрался вовнутрь «воронка». И там на него тоже нацепили браслеты, приказали молчать и не рыпаться, чтобы не было хуже. Вариант, который был гораздо хуже, молодой офицер изначально рассматривал, но Воропаев отговорил. Офицер поначалу планировал выманить Лалая в сени, а там Воропаев должен был сзади  шарахнуть  скотогона по башке, выполняя приказ офицера. Лалай, прошедший зону, Крым и Рим, представлялся офицеру особо опасным преступником, да и оружие могло быть под рукой. Но, слава богу, всё обошлось.
     Молодой офицер, довольный поимкой «матёрого волка» – так он думал про Лалая – вернулся в избу.
     -Ну, что, герой? - Милиционер  легонько подтолкнул студента в спину. - Пошли!
        Милован помедлил, на прощание глубоко вдыхая аромат деревенской  избы, похожей на его родную.
        Тихо стало, только ветер за окошком поскуливал, но и он замолчал  на минуту.  Капля воды из рукомойника звонко клацнула.
        -Спасибо. - Пастух чуть поклонился, не глядя на женщину. - Простите, что так получилось…
        -С богом, миленький! С богом! - На глазах у женщины сверкнули слёзы.
        Она обняла арестанта и незаметно сунула в карман ему  бумажку с молитвой, которую он вскоре будет знать назубок, повторять будет каждое утро:
        «Господи! Дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесёт мне наступающий день! Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я не получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на всё святая воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом моей семьи, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить. Аминь».       

               
                28    
 
      И началось разбирательство уголовного дела – отпечатки пальцев, допросы, протоколы. День за днём потянулось утомительное и унизительное расследование «состава преступления». Этот «состав» имел свои вагоны и свой паровоз. Вагонов была два: покушение на убийство Золотаря и попытка воровства монгольских сарлыков. Два этих вагона ничуть не удивили Пастухова – этого и надо было ожидать. Его удивил паровоз в этом злополучном составе преступлений. Удивил, изумил – это очень, очень слабо сказано.  Пастухов ужаснулся, когда узнал, в чём обвиняется – в ограблении инкассаторской машины и убийстве двух человек: инкассатора и водителя. От нелепости такого чудовищного обвинения он чуть с ума не сошёл.
      День преступления разложили  по часам, по минутам и скрупулёзно, пристрастно рассматривали как малую букашку под увеличительным стеклом. И так он увеличился, тот чёрный день, что заслонил все другие светлые деньки – как в прошлом, так и в будущем. И скоро пришла обречённая, тупая покорность, уверенность в том, что кроме этого чёрного дня в жизни твой не было и век не уже будет ничего иного, и остаётся только лечь и помереть посреди холодной, мрачной камеры предварительного заключения – КПЗ.
        Камеру эту – первую  в жизни своей, только, увы, не последнюю – Пастух запомнил до мелочей. «Спальное место», сколоченное из грубых досок, занимало больше половины мрачного каземата. Доски были вдоль и поперёк покрыты писаниной,  рисунками, шахматно-шашечными полями и ячейками  для игры в нарды и в какой-то «шиш-беш», о котором он даже не слышал. И не знал он пока, что фигуры для шахмат, шашки и «зары» – кубики – арестанты ловко лепили  из пайки хлеба. И самодельные карты делали с помощью хлеба; жевали и тщательно перетирали через простыню, получался клейстер – довольной крепкий клей, особенно если в него добавить чуточек сахару. Для красной масти в клейстер добавляли кровь, а для чёрной – жжёную резину, которая всегда была если не под рукой, то под ногой наверняка; можно было каблук на сапоге подпалить.
       Сначала  в этой камере они парились на пару с Великим Скотогоном – не так было муторно. Лалай был человеком опытным и сразу «навёл порядок» в камере, показав, кто тут Великий Скотогон, а кто – скотина. Кирсанов – к изумлению Милована – моментально преобразился, как только оказался в камере; изменился его голос, выражение глаз, и даже вся фигура изменилась: Великий Скотогон стал похож на какого-то хищного зверя или коршуна, готового кому угодно выклевать   глаза или даже  глотку перегрызть. Позднее Милован поймёт, что это – самая простая и жизненно необходимая самозащита; камера моментально проверяет людей на вшивость, на выживаемость; тут срабатывают самые пещерные инстинкты; человек здесь будет или подчиняться, или властвовать, или – что бывает реже – будет жить на своей нейтральной полосе, куда не пустит ни тех, ни этих…
        Да, рядом с Лалаем было проще. Однако, через двое с половиной суток Кирсанова отпустили за отсутствием всё того же пресловутого «состава преступлений». Солдаты из воинской части прочесали всю Березовую Гриву, где был потерян карабин Лалая, нашли оружие и экспертиза баллиститов доказала, что из этого ствола давно уже не стреляли, да и вообще – пули карабина отличались от тех, которыми были убиты инкассаторы.
      А вот у Пастуха дела были плачевные. На него хотели всех собак повесить: и покушение на Зарему, и похищение гурта, и воровство полмиллиона денег, и убийство инкассатора и водителя. Сказать, что он был в отчаянье – это всё равно что во время грандиозного пожара чиркнуть спичкой и сказать, что это, мол, тоже огонь.
        Первые часы – и даже первые дни – Пастух, как зверь, метался по тесной клетке. Доходил до стены, до окна, снаружи забитого куском ржавой жести, как будто прострелянной из дробовика – слабый свет сочился через решето. Кулаками отталкиваясь от бетонной стены, парень разворачивался и шагал до железной двери, в которой виднелись прорези – кормушка и волчок. Лбом упираясь в железо, он хмуро сопел, ощущая мерзопакостную вонь  параши, стоящей у двери. И снова торопился подойти к стене, где слабый свет сочился через решето в окошке. Но там уже стоял верзила – полуголый, весь в наколках – курил чинарик, воровато пуская дым в сторону решета. Так проходили часы. Потом – целые дни и огромные, бессонные ночи. «Если верить Грибоедову, - тоскливо думал парень, - то здесь находятся только счастливые люди. Часов никто не наблюдает. Время здесь можно определить только при передаче дежурства караульными или при раздаче жалкой жратвы – баланды, на которую даже собаки не позарятся на воле!»
       Выход на допросы – при таком «весёлом расписании» – скоро стал для него чуть ли не праздничным выходом. Он шёл по коридорам и улыбался тому, что наконец-то из мрачной камеры попадает на солнечный свет, в обстановку чистую, цивильную.         На допросах Милован держался твёрдо. Как ни старались повесить на него всех собак, а всё-таки не получалось. В покушении на убийство он, скрипя сердце, сознался. Покушение  – это когда он Зарему свалил и охотничьим ножом царапнул горло. Сознался, да, хотя – чёрт возьми! – ну, какое там покушение? Хотел бы так убил. Но нет – все эти «невинные» с его точки зрения, действия, суд классифицировал как покушение на убийство. Сурово? Да! А как же ты хотел? Одно неосторожное движение тогда – и сонная артерия Заремы была бы располосована. И молись потом на тебя, Пастуха-дурака. Ладно,  это он признал. И всё, что касалось гурта – безоговорочно признавал. И только то, что касалось ограбления и убийства инкассаторов – это Пастух категорически отрицал. А ведь именно это – судя по стараниям  некоторых адвокатов и судей – именно это хотели ему инкриминировать. Но этот номер у них не прошёл. И не потому, что Пастух оказался таким уж крепким парнем – и ни таких кремнёвых через колено ломали, заставляя признаваться в том, что они китайские, монгольские или марсианские шпионы. Дело с его главным, ключевым обвинением не складывалось по причине многих фактов, не стыкующихся друг с другом.  И время, когда произошло преступление, и место, и многое другое – не стыковалось. Пастух это почувствовал, понял и немного приободрился. И начал вдруг отказываться даже от того, в чём уже сознался.
        Пастух, что называется, «пошёл в отказ.
       -Золотаря? Ну, нет! Я его не трогал! Нет! – заявил он на очередном допросе.- Да вы его сами спросите! Он скажет!
       -Он сказать не может. Вы ему чуть горло не перерезали. Вот, почитайте. – Следователь показал ему бумагу с печатями.- Это медицинское свидетельство. Золотарь сейчас  в больнице. На лечении.
        -В больнице? Может быть. Не спорю. – Милован заёрзал на табуретке, привинченной к полу. -  Только я тут причем?
       -А вчера вы что говорили? Вот протокол.
      -А что я вчера говорил? – Он морщил переносицу.- Не помню. Мне драконы память стёрли…
       Следователь уже не впервые слышал от него эту странную фразу.
      -Хорошо. Но если вам драконы память стёрли, то как же вы теперь берётесь утверждать, что не трогали Золотаря?
      -Да потому что стёрли-то не всё подряд… Ну, как вы не поймёте?..
      Разгорячённо сверкая глазами, Пастух начинал уверять, что он всегда – с самого детства – был по-доброму настроен к Зареме Захаровичу Золотарю. Да и как иначе? Они ведь давние друзьями, вместе выросли на берегу Телецкого озера. А когда Милован жил на острове Иконникова, он бывал в гостеприимном доме Золотарей. Из личной библиотеки Зарема давал ему читать хорошие книжки, касавшиеся Горного Алтая, Тибета, где водились экзотические «звери», каких предстояло гнать по Чуйскому тракту. Он раза три бывал в гостях у Золотарей, чаёк пивал и трескал овсяную кашу, которую любила приготовить гостеприимная Климентина Кобыльевна… ну, то есть, Бобыльевна. Обстановка в доме за столом царила  самая непринужденная, весёлая. Небо над их головами было чистым, безоблачным, и непонятно, откуда сверкнула та молния – в виде кровожадного, острого ножа.
        Дознаватели, внимательно слушая, записывали за Пастухом. Говорил он искренне и, если ему верить, то поучалось, что Золотарёвы   – мать и сын – оговорили него.
       -Тогда встаёт вопрос: зачем? – осведомлялись дотошные дознаватели.
      -Не знаю. А мне зачем с ножом кидаться на Зарему?
      -Ну, это надо у вас спросить. Наверное, были причины.  У вас во время обыска была обнаружена фотография девушки – Молилы Николаевны Кирсановой. Скажите, где вы взяли эту фотографию?
      -В пастушьей сумке… - Парень отчего-то вдруг начинал волноваться. - В сумке, в сумке… Да вы сами посмотрите! Да там же чего только нет! Вы посмотрите!
       И тут переставали за ним записывать. Стакан с водой протягивали.
       -Вы успокойтесь.
       -Я? Ну, что вы, что вы! «Я спокоен –  как пульс покойника!» Это Маяковский, между прочим. Раньше я его любил, а потом как прочитал «Воспоминания» Бунина… Да, да! Бунин тоже у меня в пастушьей сумке.  И Сергей Есенин там…  И Моцарт… И  Сальери. Только там нет почему-то рожка-божка. Был в детстве у меня такой волшебный инструмент…
      -Пастушья сумка? Откуда? – удивлялись дознаватели. – Это вам передали во время свидания?
      -Нет. Она всегда при мне… С тех пор, как Дедушка-Дитя мне подарил её в горах… - Пастух ещё сильнее волновался. - Дедушка этот – настоящее дитя. Нет, вы только представьте себе! Ему всего четыре с половиной годика, а борода – почти до коленок!
      Все, кто слушал его, начинали смущённо переглядываться.
       -Скажите, - осторожно спрашивал кто-нибудь, - как вы себя чувствуете?
       -Отлично! - говорил он. - Я теперь нигде не пропаду с этой волшебной пастушьей сумкой! А самое главное, почему я себя чувствую отлично – потому что мне теперь стала известна дорога в ту страну, которую я давно уже хотел найти…
       -И что же это за страна?
       -Сказочная Ирия. Это рай земной. Он был когда-то на Земле. Был, да только сплыл. Но есть надежда… 
       Он ещё сильнее горячился и допрос прекращали. И Пастух, мелко трясущийся, как в лихорадке, под конвоем опять уходил полутёмную камеру, населённую полупещерным людьми, у которых даже язык был какой-то полупещерный, хотя и не лишённый музыкальных созвучий. Так, например, для него впервые прозвучало выражение – «Сходить и позвонить Журчинскому». Поначалу Пастух даже подумал, что этот человек – спокойно собиравшийся звонить – имеет какой-то особое право, особый доступ к телефону. А человек тот – хиленький блатарь – подошёл к параше, стоящей в углу, расстегнул штаны и «позвонил Журчинскому». Так постепенно и помимо воли жаргон въедался в уши. И Пастуху подумалось в те дни и ночи: не хотел учиться нормальной музыке в институте – школа жизни заставит изучить «блатную музыку», жаргон преступного мира. Какое-то время он сознательно сопротивлялся внедрению жаргона в свой повседневный язык, но куда тут денешься? Вот уж действительно – с волками жить, по-волчьи выть. Как только он переходил на «блатную музыку» – его не только что прекрасно понимали, его даже побаивались, потому что слух Милована, от природы чуткий, музыкальный, усел уже уловить  и запомнить такие «аккорды», которые запоминаются только на пятый или даже на десятый год отсидки в лагерях особого режима.
      Однако же Пастух ещё не думал ни о каких лагерях, только разве что о пионерских. Пастух ещё надеялся на адвоката.
     Пожилой, многоопытный адвокат, прекрасно понимающий, где Пастух виноват, а где на него просто пытаются повесить всех собак, – адвокат старался защищать. Адвокат, в частности, настаивал на обследовании, на психиатрической экспертизе.
      Дознаватель твёрдо возражал, говоря, что он пока не видит необходимости в подобной экспертизе. И во время следующего допроса  дознаватель разложил эдакий пасьянс  перед Пастуховым – штук пять фотографий.
      - Вам кто-нибудь знаком на этих снимках?
       -Нет, никого не знаю. Вижу первый раз.
       -А вот эта гражданка? Кирсанова Молила Николаевна…
       -Нет! Никого я не знаю, и знать не хочу!
       -Тогда объясните, почему фотография этой гражданки найдена была у вас во время ареста?
       -Мне драконы память стёрли,  я не знаю… А ну-ка, дайте, посмотрю… Может быть и вспомню…
       В руки ему дали все пять фотографий и Милован неожиданно проделал какой-то карточный фокус; он перетасовал все фотографии и аккуратно – демонстративно – разложил на столе. Фотографий по-прежнему было пять штук, только среди них уже не было гражданки Молилы… Все, кто находился в кабинете, ахнули и тут же стали  обыскивать карточного фокусника. Рукава проверили, за пазухой обшарили, а потом расставили раздеться до трусов. И не нашли фотографии.
       -Не вздумайте давать ему ещё что-нибудь из вещественных доказательств! – услышал Пастух грозное ворчание за спиной.
      Конвой, гремя оружием, явился. Пастух покорно руки за спину завёл  – там холодно и жёстко хрустнули  зубы наручников. Опуская голову, он опять побрёл по коридору. Смотрел в бетонный пол, но почему-то видел под ногами летнюю траву, цветы – Чуйский тракт, сверкая звёздной пылью, искрился перед ним, кружил серпантином, доставая  до неба. В камере в последнее время он постоянно спал; организм выключался из реальной жизни, пропахшей табаком и нечистотами. И однажды, когда опять он оказался на допросе, он с удивлением посмотрел в окно, опутанное решёткой – там как-то очень медленно и даже торжественно падал снег. «А что, уже зима? - подумал он. – Так быстро?»               
       Быстро ли, не быстро, но уголовное дело, заведенное на Пастухова, раздувалось день ото дня и постепенно подходило к завершению. Следствие – как это ни странно прозвучит – боязливо стало поторапливаться. Боязливо, потому что вещественные доказательства начинали пропадать одно за другим. Сначала – фотография Молилы, затем варган или хомус, который тоже дали Пастуху для опознания; он попросил, а дознаватель, забывая о карточном фокусе, протянул ему варган и до свиданья; музыкальный инструмент пропал, как ни обыскивали подследственного. И все эти фокусы Пастуха породили уверенность в том, что он, преступник, точно так же, наверное, избавился и от оружия, которым ухлопал инкассатора и водителя,  и денежки припрятал так, что ни одна собака не найдёт.
      В этом странном уголовном деле решено было поставить точку. Правда, хотели дождаться одного из главных свидетелей обвинения – Зарему Захаровича Золотаря, но Климентина Бобыльевна то и дело приносила из больницы казённые бумаги, читая которые было понятно: Золотарь по-прежнему находится чуть ли не на грани жизни и смерти. Это было немного того, как бы помягче сказать… Хотя, может быть, всё обстояло именно так, как написано рукою врача.  Да, пожалуй, что именно так; не доверять врачу нет никаких основания. Золотарь серьёзно пострадал. Кроме физического недуга был ещё и недуг психологический – шок, перенесённый во время покушения на жизнь. Это ведь тоже надобно учитывать.
       Дорога до суда Пастуху казалась бесконечной, а вот само судилище почему-то показалось коротким. Скорее всего, от того, что память его работала урывками, запечатлевая только самые яркие минуты. Так, например, запомнилась минута, когда Кирсанов неожиданно пришёл на помощь.   
       -Что касается гурта – мне отвечать! Я гуртоправ как-никак, - мрачно говорил Великий Скотогон. - Я в ту ночь маленько перебрал, и что-то у меня в башке заклинило. Подумал, что уже пора гнать сарлыков на мясокомбинат. Пошёл, растарабарил ворота… Ну и  получилось то, что получилось.
       -Что ты болтаешь? Как Ботало… - устало удивлялся Пастух. -  Не надо меня выгораживать. Я сам как-нибудь… 
      -А какой мне резон выгораживать? - Лалай во всеуслышание обращался к тем, кто записывал за ним. - Он зятя моего чуть не ухлопал, а я за него  заступайся? Где логика? Нет, я просто хочу, чтобы всё было по справедливости. Я виноват, так что уж тут крутиться как вошь на гребешке.
       Лалая строго предупредили.
      -Не вводите следствие в заблуждение! Вы разве не знаете, что будет вам за дачу ложных показаний?
       -Да знаю, знаю!  Не первый год замужем! - отвечал Великий Скотогон. - Только я вам правду говорю! Я же не какой-нибудь Мордысь…
        Об этом человеке Лалай  неспроста упомянул.
        Следствие, идущее как будто по накатанной дороге, неожиданно споткнулось на ровном месте  потому, что Мордысь – очевидец,  свидетель покушения Пастухова на убийство Заремы –  этот усатый, могучий мужик, похожий на быка, нежданно-негаданно повёл себя как заяц. Мордысь – перед самым судом – сделал заячью скидку и запрыгнул  в кусты, наотрез отказавшись от своих показаний. Мордысь угрюмо, твёрдо вдруг заявил, что  его в тот вечер вообще не было в доме Золотарей. Следователю такое поведение проводника показалось более чем  странным. А  между тем всё объяснялось очень даже просто: Мордысь – при всей своей внушительной дуболомной фигуре, при всём том, что он одной рукою мог останавливать пассажирский состав – так, по крайней мере про него проводники говорили – этот силач был  мужиком трусоватым. Он боялся огласки. Он прекрасно понимал, что жена его моментально подаст на развод, как только узнает о его любовных похождениях в доме Климентины Кобыльевны. А он, Мордысь, как это ни странно при его постоянных похождениях на стороне, он свою «гарную жинку» любил; он любил её душу, а тело – ну, что тут сказать?.. Под одеялом по ночам никакая гарная жинка  не могла сравниться с той забабёхой, про которую народ не зря сказал: «коня на скаку остановит, кастрирует и подкуёт». Но это уже к делу не относится.
       Дело в начале зимы было закрыто.

                29          

        Зима – прежде всего – наступала со стороны предгорий. По ночам оттуда – как белогвардейцы – морозы шли на приступ:  острые штыки наперевёс. Только вся эта «белая гвардия» была пока что не сильна. Красные денёчки – красногвардейские,  если уж на то пошло – ещё припекали порой. Внезапная оттепель ещё пыталась побороть наступающие морозы. И получалась такая неразбериха в погоде, что простой человек был в растерянности перед выходом на улицу; зонтик от дождя хотелось  в одну руку взять на всякий случай, а в другую – хорошие сибирские валенки. И в результате этой круговерти однажды ночью мокрый снег валом повалил, а потом вдруг обрушился дождь – короткий, хлесткий… Небеса через несколько минут как будто спохватились – дождь  прекратился. Чистые и словно бы звенящие созвездья прояснились в  вышине. А вскоре опять снегопад хлопьями посыпался на мокрую, расквашенную землю. Под утро кусты и деревья кругом заковало крепкими сталистыми кольчугами, ледяными забралами там и тут забрало круглощёкие фонари. В рыцарские доспехи нарядилась какая-то гипсовая баба в скверике возле вокзала. А неподалёку от неё маленький мальчик, безобидный пионер, старательно дующий в горн, неожиданно стал походить на алкоголика, который стеклянную поллитру из горла пьёт и пьёт, и все не может выпить, паразит…
       Отяжелённые холодным хрусталём – в садах и скверах затрещали ветки, зазвенели оборванные провода. Несколько берёз и клёнов поломались. И огромный тополь – тёмный осокорь, стоящий возле вокзала – рухнул, не выдержав тяжести морозного стекляруса, пудами повисшего на ветках, на сучьях. Верхушка тополя достала до края железнодорожного полотна, и маневровый тепловоз, всю ночь таскающий вагоны с одного пути на другой, устроил себе перекур на пару часов, покуда не приехала рабочая бригада.
      Уже светало. Ругая непогоду, мужики засуетились около огромной тополевой туши. Поросёнком завизжала бензопила, открывая сердцевину дерева. Осокорь был ещё крепкий – ему бы жить да жить ещё, стоять на своей богатырской  ноге, помахивать руками-ветками, то провожая, то встречая  поезда. Но, видать, не судьба. Светло-зелёные чурки погрузили на машину и увезли во двор соседней кочегарки. И от могучего осокоря остался только невысокий, но широкий деревянный блин – полутораметровый в диаметре, годовыми кольцами густо расписанный пень.
        И вот за этим-то пнём, похожим на круглый журнальный столик,  на рассвете расположились закадычные друзья  – Кирсанов с Ботабухиным. Они кого-то ждали, поглядывая в сторону железнодорожных путей.
       Промозгло было, неуютно. Колючий ветерок потягивал. Зимнее солнце силилось пробиться через плотный войлок облаков – смутные тени пробегали по перрону, падали к подножью деревьев и зданий, чтобы тут же исчезнуть. 
       Разворачивая закуску,  Ботабуха спросил:
       -А что по инкассаторам?   Не слышно?
       -Глухо пока что. Глухарь. – Лалай посмотрел куда-то в сторону гор. – Странное дельце. Ни денег, бляха-муха, ни следов…
      -Ловко сработали, черти, - не скрывая зависти, сказал Ботабуха.- За морем-океаном где-нибудь уже сидят под пальмами и в ус не дуют. А Пастуху припаяли…
      -Инкассаторов, слава богу, на него не повесили, – сказал Кирсанов и едва не перекрестился.- А то, наверно, вышку дали бы. Как выпить дать.   
      -Как только тебя ещё за жабры не схватили? Да? Карабин-то не вернули? Нет? Заразы! – Ботало с каким-то  пронзительным прищуром посмотрел на своего стародавнего  другана. - Лалай, а не ты ли случаем… Кха-кха…
      -Чего? – Кирсанов так посмотрел на него, что Ботало переменился и в лице, и в голосе.
     -Вот я и говорю, в натуре… - затрещал Ботабухин, неестественно оживляясь. - Что за фраера пошли? Из-за бабы совершать такие подвиги? Вы меня извините! Вот я пять раз женился, восемь раз развёлся…
      -Дурак потому что! И уши холодные!
      -А у тебя горячие? Ну, дал бы прикурить!
      -Я дам, не унесёшь. Хватит трепаться, - приказал Великий Скотогон. – Наливай. Давай-ка, выпьем за Пастуха. За лёгкую дорожку, так сказать.
       -Да уж! Лёгкая, так лёгкая, в натуре! - Закусивши, Ботало погладил  деревянный срез, на котором проступали многочисленные годовые кольца. - Хороший тополина был.  Витюха Привокзальный спать на нём любил.  Там лежак был у него – между ветками. 
        Посмотревши вверх, Лалай тоже погладил ровный, шероховатый блин, пахнущий здоровой деревянной плотью.
        -Пастух говорил мне, что самые лучшие скрипки получаются из ёлки, в которую ударит молния, – неожиданно вспомнил Кирсанов. 
       -Скрыпки?- Ботало почесал лиловый шрам на щеке. - Я на балалайке, и то не умею.
        -С тобой давно уже всё ясно.- Лалай задумался, глядя вдаль. – А вот Пастух… Ежели Пастух наш не сломается от этой молнии, то из него выйдет толк.
        -Толк выйдет, останется бестолочь. - Ромка снова налил. - Ну, давай за то, чтоб не сломался! Хороший парень был…
       -Что значит – был?
       -Да ладно, чо ты, в натуре, к словам цепляешься? Мне его жаль не меньше твоего. - Промокнувши губы коркой хлеба, Ромка исподлобья посмотрел вдаль железной дороги. Лиловый шрам от холода на его щеке стал ещё заметней. - Чо-то паровоза долго нет.
       -Им торопиться некуда. Щуки краснопёрые… - Кирсанов достал папиросы.
       -А чо, - неожиданно вспомнил Ботабуха, - дома у него так и не знают, куда он вляпался?
       -Не знают. Он мне письмо передал, чтоб я отправил домой.
       -Ну? Так знают, значит?
       -Нет. Он там наплёл такого – Лев Толстой не сочинит. - Кирсанов сплюнул под ноги. - Короче, он теперь как будто бы живёт в посёлке Яйлю.
       -В Ялте?  Во, придумал!
       -Посёлок Яйлю. На берегу Телецкого. Там он родился, крестился.
       -А-а-а-а. Ну, понятно. Долгонько ему нам придётся жить. Под Магаданом где-нибудь.         
        -Да уж не в Ялте, конечно. 
       Друзья помолчали, вздыхая. Выпили ещё. Поговорили о том, какие «институты» предстоит пройти вчерашнему студенту. Холодное солнце – не греющее, а только озаряющее землю – полным кругом вышло из-за облаков. Хрусталём засверкали деревья, кусты, заборы. Стеклярус, бахромой повисший на проводах, штыковыми гранями блестел. Специальная машина с вышкой ездила под проводами – парень в жёлтой спецовке, в красной каске для монтажных работ размахивал  длинным шестом – сколачивал сосульки.
      -А этого, гляди-ка, приговорили к вышке! – Ромка хохотнул, показывая на машину с парнем.
      Великий Скотогон только мрачно зыркнул на него и сплюнул, отворачиваясь. А Ботало не унимался; у него после первого стакана водки начинался прилив красноречия.
        -Гляди, Лалайка! Глянь! – Он руку выставил, как вождь, стоящий на броневике.- А кто там? Не твоя ли это чешет по перрону?
       - Кто? - Лалай оглянулся. - Шаманка?
       -Дочка. Вроде как она.
       -Да ну! - Кирсанов отмахнулся. - Нет. Я сказал ей, чтоб дома  сидела.
       -Много теперь слушают они. – Ботало  шею вытянул и даже привстал на цыпочки. -  Твоя, в натуре! Точно!
         Мрачновато присмотревшись, Лалай покачал головой.
         -Вот каналья! Сказал же…
         Ботабуха не без удовольствия зацокал языком.
         -Ишь ты, как вырядилась. Как на свиданку, в натуре.
         -Ума-то нет, - заворчал Великий Скотогон. - Ну,  я задам ей, пусть придёт домой…
         Ромка пустую посудину забросил в кусты и вздохнул, зубоскаля о том, что не бывает «ведёрных» бутылок. Потом перебил сам себя.
         -Смотри, Лалай, приехали! - Он потыкал пальцем. - Да ещё с собаками, в натуре!
         -Ну, а ты как думал? Там граждане начальники серьёзные. – Кирсанов закурил, исподлобья наблюдая за конвоем, показавшимися из-за угла. И вдруг добавил, глядя на овчарку: - А ведь это пастушья собака! Да, да,  она ведь нам должна служить, если разобраться-то. Нам, пастухам…
         -Кто? Овчарка? - Ботало тоже закурил. - Ну, ты загнул, Великий Скотогон!
         -Я точно тебе говорю. Это – пастушья собака. Так, во всяком случае, было изначально. - Лалай, не моргая, смотрел на конвой, всколыхнувший в нём далеко не лучшие воспоминания. -  Я, когда в зоне сидел, начитался про этих тварей. В основу этой породы был положен, знаешь, какой принцип? Немецкой овчаркой считается любая пастушья собака, живущая в Германии, которая, благодаря усердным тренировкам её в качестве пастушьей собаки, достигает физического и психического совершенства. Ты понял? Или ни хрена?
        -Ну, а чо тут неясного? – Ботало невесело хмыкнул. - Это, конечно, пастушья собака, потому что к нашему Пастуху приставлена.
 
                30

        Запомнился холодный, пустой перрон, свинцово-свежий снег на сумрачной платформе. И много, много льда кругом. Не просто много – всё заледенело. Абсолютно всё. Заледенелый мир встречал его. Это был новый мир – холодный, равнодушный к чужому горю. Этот был мир, в котором каждый сам за себя. Это  был мир, живущий по неписаным законам: ты умри сегодня, а я завтра. А тот, ещё так недавно тебе улыбавшийся  мир,  который говорил тебе, что человек человеку друг, товарищ  и брат – был ли он когда, тот мир? Или приснился?.. Нет, наверно, всё же не было его. Тот мир приснился. А этот – сплошь заледенелый – вот он. Этот мир – жестокая реальность, он зловещим льдом звенел, лютым  льдом сверкал. Ледяные кусты. Ледяные цветы на кустах. Ледяная какая-то птица под ногами валялась. Ледяное солнце горело в головах.
        Лёд хорошо запомнился – врезался в душу Пастуху. И навсегда впечатался в память крупный собачий след – чёрный след,  как траурная роза на снегу. Этот след оставила умная немецкая овчарка, натренированная рвать живое человеческое мясо. Сопровождая заключённого, собака была, как всегда, уверена в себе, спокойна. И только порой что-то вдруг заставляло её настораживаться. Овчарка останавливалась, натягивая поводок в руке охранника. В недоумении зыркала  на заключённого. Странный дух, волнами валивший от пастушьей сумки, болтавшейся на боку арестанта, заставлял собаку нервничать. В глубине её зрачков  накалялись злобные кровавые звёздочки. Шерсть возле ошейника поднималась ёжиком.
       -Вперёд! - негромко, властно торопил хозяин, хрустя по снегу сапогами, надраенными в каптёрке.    Хозяин собаки – нерусский, похожий на потомка Золотой Орды. В глазах у него –  непроглядная ночь, без намёка на звёздную искру. И таких потомков тут немало – золотоордынцев этих специально призывают во внутренние войска, где нужно быть жестоким не по отношению к врагу – по отношению к своим.
      Вагон, в котором предстояло ехать, был необычный –  вагонзак, так называемый «столыпинский» вагон, густо зарешеченный по дверям и окнам. Он  стоял  в тупике, где кончался асфальт – дальше был гравий, присыпанный снегом, облитый ледяной глазурью. Обычно посадка в подобный вагон, внешне похожий на багажный или почтовый, происходила коротко и строго. К раскрытым дверям – почти вплотную – подъезжал автозак. В  метровом промежутке между двумя дверями выстраивается караул и после этого заключённые один за другим «мухой» перелетали из автозака в коридор вагона, где их встречали конвоиры, чтобы мигом растолкать по камерам-купе. При такой посадке нет никакой возможности осмотреться и понять, где ты находишься, и уж тем более ты не увидишь, кто тебя провожает – это уже почти из области фантастики. Однако, жизнь богата на сюрпризы, и в каждом правиле есть исключения. Так, по крайней мере, было и в тот обледенелый денёк.
      Во-первых, повезло, что автозак заглох метрах в тридцати от вагона, и Пастуха пришлось вести под автоматами. А во-вторых, повезло, что конвой, находящийся внутри вагона, отчего-то замешкался; конвоиры ждали машину и поэтому  дверь вагона открыли не сразу. В общем, было у него несколько секунд, чтобы вздохнуть свободно, глубоко. И   этих нескольких секунд Пастуху потом хватило на несколько лет – вспоминал и грелся в непогоду.
      В эти секунды заключённый увидел ЕЁ.
      Сначала он без видимой причины заволновался и тут же  всей душою почувствовал, что в воздухе носится какой-то электрический разряд, готовый разразиться громом. 
        Пастух остановился, не обращая внимания на автомат, рылом уткнувшийся между лопаток. Угрюмо посмотрев по сторонам, арестант широко улыбнулся. Да, предчувствие не обмануло. Это была ОНА, пришедшая проститься. ОНА стояла за тупиком, взволнованно сжимая в руках белые варежки. В глазах помутилось, и парень невольно  сделал резкое движение в ту сторону…
       -Стоять!- Автоматчик за спиною передернул затвор.
       Овчарка встряхнулась, приподнимая верхнюю губу, из-под которой показался частокол желтоватых зубов. Зарычала. Хозяин дёрнул поводок и приказал сидеть.
     -Ну, что они там телатся?! - Конвойный, матерясь, постучал прикладом по железной двери вагона – снежок посыпался, ледок и шелуха зеленовато-ржавой старой краски.
        Вороньё сидело на деревьях за железной дорогой – как будто головёшки на тополях, на берёзах были развешаны. «Головёшки» эти – после ударов прикладом – неожиданно всполошилось на деревьях. Стая дружно взлетела и стала кружиться неподалёку, хриплыми криками словно царапая тишину.
       Покосившись на небо, немецкая овчарка вновь забеспокоилась – поводок потянула, стараясь чутким носом прикоснуться к пастушьей сумке заключённого.
       -Сидэть! - строго сказал потомок Золотой Орды. - Что ты сёдня, как нэнормалная?
       Собака после окрика прижала зад к перрону, кофейные глаза метнула на хозяина. Влажный язык  дымился красным фитилём, на кончике которого подрагивала капля. Облизнувшись, овчарка опять приподнялась, напружинивая крепкие лапы. Настороженно посмотрела на заключенного, а затем уставилась туда, где находилась девушка.  Если бы собака умела говорить, она бы, наверное, в эту минуту рассказала, как много общего было между этими людьми – между арестантом и незнакомкой. От них удивительно свежо и чисто веяло разнотравьями диких лугов, цветами, ягодами, запахом живицы, нежным пухом соловьиного гнезда,  и чем-то ещё, неразгаданным, а потому внушающим опасность этой многоопытной овчарке. Она вновь зарычала.
      -Шагай! Ты чо, оглох? - крикнули сзади, и приклад шарахнул по спине, заставляя Пастуха придти в себя. Поднявшись на подножку вагон-зака,  парень быстро оглянулся.
      -Я скоро!- прошептал он. - Скоро!..
      В холодном грязном тамбуре арестанта встретил ещё один потомок Золотой Орды – темнокожий конвоир, воняющий табаком и водкой.
      -Скора, скора! Бистра! – Золотоордынец ухмыльнулся, прищуривая длинные щелочки, словно бы залитые смолой. – Бистра! Больно горачий, гляжу. Бистра намотаешь там сбэбэ на полную катушку и будешь гнить, как та сильёдка в почке.
      Смуглый потомок Золотой Орды вдруг показался Золотарём.
     -Ну, и сука же ты! - процедил заключённый, полыхая  глазами.    
     -Сука не я, а вон та… - Конвоир потыкал пальцем в грязное окошко, перечёркнутое железными прутьями. – Пидять вон та, которая типя сута…
     Багровея, Пастух напрягся, пытаясь разорвать браслеты на руках за спиной. Потом, оскалившись, чуть приседая, он бросился на того, кто был похож на Золотаря – опрокинул его и зубами вцепился в горячее потное горло.      
       Кто-то сзади подоспел – прикладом стукнул по затылку Пастуха. Тело обмякло. Рухнуло. Его схватили под микитки, протащили –  ноги волочились по полу. Через несколько секунд встряхнули – бросили куда-то в темноту, в отдельное купе.
        Смуглый потомок Золотой Орды страшно побледнел.
      -Р-р-р-р-р… разарву…  - зарычал конвоир.- Р-р-рр… разарву, паскуту…
      И заключённый тоже зарычал в ответ, с трудом вставая на ноги. Белая пена хлопьями вскипала на губах, а глаза –  широко распахнутые дикие  – полыхали так, что жутко было в них смотреть. В его глазах горело безрассудство зверя, который не думает о последствиях; зверь поступает так или иначе ни потому что он желает так или иначе поступить, а просто потому что он по-другому не умеет – эти поступки в нём воспитаны веками, тысячелетиями.
 

                31             

        Заледенелый, заснеженный мир покачнулся в зарешеченном окне –  загремели буфера и сцепки. Состав покатился вперёд, а перрон как будто назад потащили. И в эту секунду Пастух  ещё раз увидел ЕЁ, стоящую за тупиком, прощально взмахнувшую рукой, в которой была  зажата  белая варежка – точно белая птица взметнулась под небо.
        Он прильнул к решетке. Жадными глазами хватал  кусты, деревья, увешанные бусами ярких снегирей, домики с дымящимися трубами. Ему хотелось ещё разок хоть краем глаза ухватить ЕЁ, запечатлеть. Но нет! Железнодорожный состав – словно гремящий дракон, сверкающий ледяной чешуёй вагонов – состав изгибался уже на путях. И посмотреть назад уже не было возможности. А потом какая-то стена заграждения, поставленная вдоль железной дороги – эта глухая стена отгородила прошлое от настоящего.  Потом промелькнул полосатый шлагбаум. Чёрная лошадь, сани. Бородатый мужик в телогрейке, в пимах, пережидая поезд, беззаботно  лежал на сене в розвальнях, курил. Затем  замелькали берёзы, как будто подбежавшие проститься. Белые ветки с пригоршнями снега были похожи на белые варежки, которыми берёзы махали и махали в чистом небе, выстывшем до звонкой синевы.
      Отвернувшись от окна, чтоб душу понапрасну не травить, Пастух отрешённо уставился на грязный железный пол, зашарканный до серебристых лужиц, тускло отражающих свет ледяного солнца, струящегося через решетки. И этот слабый свет на пыльном металлическом полу вдруг показался ему каким-то холодным костром, который светил, но горел. Металлическое пламя, странно разгораясь, вытягивало языки, по-змеиному извивавшиеся перед глазами. И вскоре смотреть на этот холодный костёр стало невмоготу – слёзы в глазах проступили, противно пощипывая.  И тогда Пастух стал смотреть на серые обшарпанные стены, где были оставлены многочисленные  граффити – коряво написанные приветы землякам, клятвы кому-то в чём-то, проклятия суду, проклятия судьбе. Смотреть на это было тошно.   И опять он прижался к пыльному, давно не мытому окну. И опять перед глазами пролетали избы, поляны, огороды, скирды, накрытые снежной скатертью с ледяной бахромой. Промелькнули штабеля мазутных шпал. Дрезина, стоящая на соседнем пути. Унылые бабы в жилетках канареечного цвета стояли на откосе, дожидаясь, когда пройдет состав, чтобы снова взяться за пудовые кувалды – костыли заколачивать, или таскать многопудовые рельсы. И Пастух – вместо того, чтобы задуматься о своей развесёлой житухе – глубоко задумался о том, что  ждёт Молилу в этой бурной жизни? Что ЕЁ ждёт, в самом деле? Многие девчонки, особенно такие, кто склонен к романтическим воздыханиям, и в  школе, в институте, как правило, мечтают о чём-то возвышенном, чистом, нежном и добром. А  жизнь заставляет потом взять кувалду и взвалить на плечо железнодорожную рельсу…
       Размышляя на эту тему, Пастух опять и опять упирался в одну и ту же мысль. Неужели она будет счастлива с этим Заремой Золотарём? Сомнительно. Хотя… А почему бы и нет?.. Очень хотелось бы верить, надеяться. И если отбросить своё самолюбие, то можно сказать: да чёрт и бы с ним, с Заремой, пусть это будет он, пусть это будет кто-то другой, лишь бы только этот человек был бы способен сделал ЕЁ счастливой…
 
               

                32    

        Потомок Золотой Орды, давно уже ходивший в конвоирах, готовился уйти на пенсию – по выслуге лет. Лицо его – скуластое, с тяжёлым подбородком – почти никогда не освещалось улыбкой. Был он Тимур, но прозвали – Тыхмыр, потому что был он постоянно хмур. Драчун по натуре, лихой мордобоец, Тыхмур обладал увесистыми  кулаками, невольно привлекавшими внимание. Тонкие  губы выдавали холодный характер.  Широкие плечи постоянно распирали гимнастерку – редко что-то впору приходилось для этого смуглолицего «шкафа», всегда нужно было шить на заказ.
      Через несколько минут после того, как поезд выскочил в поля – на длинный перегон –  Тыхмур собрался дернуть водки; он это делал всегда с небрежностью гусара – полстакана в себе  опрокидывал одномахом. Но теперь было больно глотать – водка с трудом пробежала по горлу, чуть не порванному проклятым зэком. И всё-таки он выпил, скрипя зубами. А вот закусить не пришлось – Тыхмур только зыркнул на куски колбасы; глотать было невмоготу, горло горело. С трудом затолкавши в себя   крохотный жевок, потомок Золотой Орды оскалился от боли –  дешевенькая фикса блеснула во рту.   
        Пришёл одноухий напарник – давненько уже отморозил ухо где-то на севере.
        -Будэшь? - мерцая глазами, Тыхмур показал на бутылку.- Пей. Только оставь чуть-чуть.
       Одноухий криво усмехнулся.
       - Я не лошадь, мне и полведёрка хватит. - Вагон в эту секунду накренился на вираже – поллитровка чуть не опрокинулась. Одноухий усел ухватил её за горлышко и по привычке прикрикнул: - Стоять!
        Тыхмур достал обрывок от портянки – помятый носовой платок.
        -Вот собака! Шайтан! Чуть не загрыз!   
         -Так загрыз бы на х… Если бы я не успел, - напомнил Одноухий, быстро закусывая. – Молодые! Совсем обнаглели! 
         Испытывая чувство сожаления, Тыхмур остаток  водки вылил на серый, помятый сопливчик – приложил к волосатому горлу.
      -Дызынфэкция? – Напарник ухмыльнулся. – Правильно. Может, он бешеный, падло. Тебе надо сделать прививку от бешенства.
       Задумчиво глядя в окно, Тыхмур сказал:
       -Сначала ему надо сделать прививку! – Он заговорщицки посмотрел на напарника.- Важа! А что если это… если его пристрелить при попытке к побегу? 
       Равнодушно пожав плечами, одноухий Важа проворно прожевал колбасу.
       - Дело твоё. Только я в стороне. - Он отгородился двумя руками. - Тебе на пенсию, а мне ещё ого-ого… по шпалам, как курва с котэлком…
         -Спышут? – неуверенно спросил Тыхмур.- Как думаеш?
         -Запросто, - успокоил напарник. - Такого добры до хрены.  Только нужно делать по уму, чтобы потом комысия не докопалась.          
        -Да это я знаю. – Тыхмур посмотрел на подушку, через которую нужно стрелять, чтобы скрыть выстрел в упор.- Не первый раз, поди… Шайтан! Правильно ты говоришь: учить их надо! Молодые! Никакого уважения к конвою!   
         Тыхмур достал оружие. 
        -Ты чо?.. - Одноухий удивился, раскрывая рот с непрожёванной колбасой. - Прямо щас? Ты хоть подожди, когда стемнеет.
        Молча усмехнувшись, потомок Золотой Орды стал разбирать свой «ТТ» – это его успокаивало. Заскрежетали пружины. Запахло техническим маслом. Руки Тыхмура – большие и, казалось бы, неловкие – с необыкновенной быстротой и грубоватой нежностью гладили ствол пистолета; трогали серьгу, ударник, разобщитель; гладили защёлку магазина;  спусковую тягу; рукоятку. Хмурая физиономия конвоира при этом стала как будто светлей. Вздыхая о чём-то, он покатал по ладошке, понянчил патроны. Грязным, толстым ногтем пощёлкал  по тупому торцу – пуля маслянисто мерцала между пальцами. Брови Тыхмура, сидящие вразлет на узковатом лбу, стали съезжаться на переносье, и в чёрных колодцах зрачков загорелась какая-то влажная, звериная ласка. Он любил патроны, только чуток побаивался любую затаившуюся пулю, точно она могла сама собой на волю выскочить – как зверёк из норы.
         Собрав оружие, Тыхмур взял обойму – одним ударом посадил на место.
        -Нет, - озлоблённо сказал он. - Этого нельзя стрелять. Этого не спишут. И нам за него не простят. А знаешь, почему? Да потому что он угрохал двоих инкассаторов и два миллиона забрал… Или два, или больше…
       -Так он же по другой статье идёт.
       -Значит, дал адвокатам и судьям на лапу! – уверенно сказал Тыхмур.- Чего непонятного? Его теперь его на зоне ждут, как родного брата.
        -Деньги на общак? Понятно. – Одноухий покачал головой. – Ну, если нельзя стрелять, значит, надо воспитывать. Только, смотри, аккуратно, а то конвой у нас его не примет.
        -Не учи учёного, поешь дерьма толченого.
        -А ты уже, видно, поел? – насмешливо спросил Одноухий, потому что в эту секунду в  животе Тыхмура громко заурчало.
        -Сплошное, панимаешь, расстройство… - заворчал потомок Золотой Орды и, загребая по полу кирзачами на кривых ногах, заторопился по направлению к туалету.
        Короткий зимний день клонился к вечеру. Одноухий Важа напарник заснул в душном служебном купе  – храпел на верхней полке, приоткрывши белозубый храповик, воняющий  луком,  колбасою, табаком и водкой.
       Тыхмур надел перчатки, чтобы не сбить козонки и, расправляя плечи, двинулся по грязному, шаткому  полу, под которым тарахтели колёсные пары. Остановившись, посмотрел по сторонам. Зазвенел ключами. Переступил порог и облизнулся,  как будто предвкушая праздник бытия, а точнее – праздник бития…

                *       *      *
      Проснувшись, Одноухий напарник закурил и прошёлся по коридору, привычно проверяя замки на камерах-купе. И вдруг он увидел приоткрытую дверь – там, где был заключённый Пастух. В пастушьей камере виднелось какое-то странное пламя – холодные серебряные блики озаряли  вечерний воздух. Подойдя поближе, одноухий Важа замер, широко раскрывая белозубый свой храповик – папироса под ноги выпала. То, что он увидел – чёрт его  знает, что это было!  Одноухий никогда ещё ничего такого не встречал за много лет транспортировки заключённых.
       Белоплеменный костёр полыхал на железном полу. Возле костра сидел пастух и негромко наигрывал что-то  на пастушьей свирели. А рядом – на коленях – стоял потомок Золотой Орды, чистил сапоги  арестанта. Сапоги уже сияли, но Тыхмур продолжал старательно драить, роняя капли пота на грязный пол.
       Одноухий Важа осторожно, пугливо  просунул голову в камеру-купе и перво-наперво убедился, что пламя действительно холодное и никаким пожаром не грозит. 
       -Старшой! – громко позвал Одноухий.- Ты чо это? Совсем уже… ёкнулся? Чо ты делаешь? Эй!
        На несколько мгновений замерев, потомок Золотой Орды всем телом вздрогнул и часто-часто заморгал своими смолистыми щёлочками, как моргает только что проснувшийся человек.
       -Ах ты, скотына!  Скотынагон! – поднимаясь на ноги, зарычав  Тыхмур.- Ты колдовать надо мною?.. А ну-ка, Одноухий, иди сюда! Вдвоём-то мы сладим! Двоих-то он, собака, не заколдует! Бэй! Бэй, табэ сказына! Бэй!
   
 
                33

       Стояла глубокая ночь, когда к Пастуху вернулось потрясённое сознание. Вагон  не грохотал и не подпрыгивал на железных кочках. Видно, стояли, торчали где-то на полустанке или в тупике. Пастух пошевелился на полу и застонал. Попробовал подняться – не  получилось. Постанывая, он пошарил руками впотьмах. С трудом нашёл, открыл пастушью сумку, странную, словно бы сшитую не из материи – из крупных радужных цветов, помятых уже, полинялых. В пастушьей сумке он отыскал нужную траву – Христов посошок называется. Тонкий стебель травы, словно откликаясь на прикосновение страждущей руки, неожиданно стал увеличиваться. И вот уже маленький Христов посошок сделался крепким, настоящим посохом. Пастух опёрся на него. Поднялся. Ощущая во рту что-то лишнее, он потрогал языком: левый клык сломался во время избиения, раскрошился куском рафинада. «Сладкая жизнь начинается!» - подумал он, выплевывая крошки «рафинада» на тёмный пол.   
        Во мраке за окном дремала какая-то захолустная станция. Морозно серебрились железнодорожные пути, по которым «катался» отраженный огонёк фонаря, качавшегося под ветром.   Вдалеке смутно проступали треугольники заснеженных крыш, слабо осененные светом созвездий.  Частоколы. Амбары. Скирды.               
          По коридору загремел конвой. Глухие голоса послышались за дверью – матерная брань. Затем  зазвенели ключи, забренчали  запоры.
          -На выход!.. – прокатилась команда.- На выход!.. Живее!..  Скоты!..
          И Пастуху подумалось: точно так же и он когда-то орал на монгольских сарлыков, не считая их за людей. И сарлыки тогда – точно так же, как он теперь – проникались потаённой ненавистью, готовой выразиться в коротком кинжальном ударе заточенным рогом. Как это всё похоже, господи… Вот оно – стадо сарлыков; здесь тебе и одомашненные яки, пускающие слюни до коленок, и совершенно дикие быки, способные в одиночку выходить на волка, одетого в серую шинель.
       -Построились! Построились! – ревела чья-то глотка, похожая на паровозную. - Живей! Бараны бритоголовые!   
        Началась процедура приёма этапа. 
        С улицы в вагон забрался розовощёкий от мороза начальник конвоя – высокорослый капитан с шапкой, надвинутой на брови. Начальник конвоя внимательным взором окидывал каждого, кто передавался в его «руки». Осматривал он зеков на предмет побоев, болезней и прочего. Затем, простужено дёргая носом, капитан шерстил бумаги,  проверяя  правильность оформления документов. И только тут, во время приёма этапа, до Пастуха  дошло, почему два конвоира на пере6гонах колотили его так «нежно и аккуратно» – боялись, как бы потом новый конвой не отказался от приёмки товара.
        -Всё! - простуженным басом рявкнул начальник конвоя. - Вперёд по одному!
        -Живее! – подхватил Тыхмур. – Живее! Да не толпитесь! Чо вы как козлы на бойне?
        -Сам ты козёл! - долетело откуда-то.
        -Стоять! - рассвирепел Тыхмур. - Кто тут смелый? Кто там вякнул?
         Заключённые в дверях замешкались.         
         В это время одноухий Важа появился.
         -Вагон выстужают! - занервничал. - Потом разберёшься…               
          Морозный ветер бросился навстречу Пастуху, стал как будто обнимать,  целовать горячее лицо. Он воровато осматривался. Кругом было тихо, тоскливо, точно станция  давно уже вымерла. Только чахленький фонарь качался на ветру, поскрипывая ржавою шляпой, да ещё какая-то дворняга тонко выла за водокачкой, на крыше которой белым петухом сидел снежный комок, готовый слететь.
        Заключённых выгнали на снег, на ветер, и тут же начальник конвоя стал орать простуженною глоткой:
        -Какого чёрта? Где автозак?
        Кто-то сказал виновато:
        -Уже на подходе.
        -На каком подходе, твою мать?! Он должен стоять у дверей! - заорал капитан, автоматически хватаясь за кобуру. - Это бордель, а не ВОХРа!.. Загоняй их обратно!.. – Капитан махнул рукой.-  Отставить! Только время потеряем!  Вот сюда их! Выстроить! Не к теще на блины приехали!
         Зеки встали плотным строем на пустыре, куда были направлены прожектора. Ветер завывал над головами, кружились обрывки метели. Немецкая овчарка – совсем  уже не та, что «провожала» в начале этапа – принюхивалась к чему-то, глядя на заключённых. Штыковое ухо чуть подрагивало от напряжения, а потом расслаблялось. Собака ухом стригла так, будто соринку стряхивала.
      -Куда везут? Не знаешь? - негромко спросил Пастух у заключённого, стоящего рядом.
        -Куда-то на Север.         
        -Годится.
        -А чо годится-то? Это ж не Крым. Мерзлота. Там даже мамонты сдохли.
        -Ничего, зато на вечной мерзлоте можно оставаться вечно молодым.       
       -Весёлый ты, гляжу, - удивлённо сказал сосед. - Тыхмур тебе печёнки не отбил?
      -Он сапоги ему чистил! Прикинь! – пробасил кто-то сбоку.- Важа мне говорил!
      -Чо ты гонишь пургу? Чтобы Тыхмур кому-то чистил сапоги? Ага! Сейчас!
      -Да я за базар отвечаю! Ты посмотри, посмотри на сапоги Пастуха! Они же, мля, блестят как самовары, как помидоры кота…
       Мимо проходящий конвоир замахнулся прикладом.
      -Заткнулись! Шакальё! Все хором заткнулись! А то я зубы вам пересчитаю зубы!
        Коченея, заключённые перетаптывались на снегу, перешептывались. Ветер стих, а затем изменил направление, и вдруг служебная собака насторожилась, напряжённо глядя на Пастуха. Она была не в силах постигнуть то, что  происходило; откуда-то из глубины невзрачной пастушьей сумки – довольно явственно – вдруг потянуло духом дикого зверя и свежей крови. Собака зарычала, показывая грозные клыки; громко фыркнула, прочищая ноздри, и опять принюхалась, взъерошивая загривок и накаляя  злобные зрачки. Может быть, овчарка и разобралась бы в странном содержании  пастушьей сумки, но конвой курил, перебивая запахи. Конвой швырял окурки под сапоги и опять закуривал, коротая время.  Овчарка отворачивалась; опуская морду к чистому снегу, она как будто «умывала» острое чутье, и всё равно не могла унюхать, разобраться в диковинных запахах необыкновенной сумки арестанта.
       Луна, пробравшись за облаками,  посмотрела будто  в глазок  – щепотки света посыпались на заключённых, на стволы конвоя, на крышу старого покосившегося  вокзала. Завиднелись круглощёкие часы – стекло было разбито, цифры непогода соскребла, а стрелки, заржавев, давно отпали.               
      И наконец-то пришёл автозак – металлический фургон, который можно было бы назвать резиновым. Пастуху эта мысль  пришла позднее, а в тот момент – в момент погрузки – он просто обалдел оттого, что вытворял конвой. Через две-три минуты фургон был набит под завязку – трамбовали прикладами, месили как тесто. И всё-таки на воле  оставалось ещё около десятка заключённых. И тогда конвой отдал своим овчаркам команду «Фас!». И те, кто был на воле, кто ещё с полминуты назад не представлял, как он может попасть в переполненный автозак   – эти несчастные, спасаясь от овчарок, винтами с визгом закрутились в автозак, напоминающий бочку с селёдками.  Пастуху повезло в этой «бочке». По бокам автозака находились два так называемых «стакана» для перевозки одиночных зеков – Пастух по счастливой случайности оказался в таком «стакане» и поэтому ехал с комфортом, если это слово вообще уместно в подобной ситуации.
         Тряслись по кочкам долго,  нудно.  Время шло, а ночь за маленькими окнами в решётках даже и не думала кончаться, даже напротив  – темень плотнела, укрываясь морозным туманом. И холод, и голод всё сильней давали себя знать. Постукивая зубами, Пастух собрался достать кусок хлеба. Слабыми руками приоткрыв пастушью сумку, он вдруг улыбнулся – впервые за многие ночи и дни.   
       В тёмной глубине пастушьей сумки, пахнущей лугами,  ягодами, неожиданно забрезжил какой-то странный свет, а вслед за этим показалось крохотное солнце – оранжевый шар, похожий на цветок алтайской купальницы. Покружившись над головой, цветочный шар завис под потолком фургона – будто на нитке-невидимке. Потом раздался легкий щелчок, и маленькое солнце прошло через стекло и сквозь решетку, не нарушив ни железа, ни стекла. И где-то над заснеженной землёю, над горами и реками волшебным цветком стал распускаться нежный утренний свет – божество пастухов и поэтов.


Рецензии