3. Поклонение Чуйскому тракту

               
             ПОКЛОНЕНИЕ ЧУЙСКОМУ ТРАКТУ   
               
                1
    
      Дорога ведёт к синегорью – таинственным  вершинам Горного Алтая. Земля поначалу вздымается робко, в виде  зелёных  увалов, лениво развалившихся в долинах, осененных серебрецом берёзового колка. Однако с каждым километром Чуйский тракт всё уверенней, всё дерзновенней  крутит свои петли кругом гранитных шей. И вот уже дорога там и тут вздымается едва ль не выше солнца, дремлющего в зарослях туманов. А дальше тракт заползает в такие громадины гор, что облака и тучи остаются где-то далеко внизу – пасутся мирными стадами, травку щиплют. А между облаками и туманами изредка мелькают «игрушечные» избы, юрты. Ревущая река с белой намыленной холкой  вьётся в ладонях ущелья,  будто ручеёк разлитой ртути… А дорога, не зная удержу, стремится всё выше, всё круче. И даже у самого смелого путника под ложечкой пронзительно сосет, когда он ненароком уронит  взгляд на резком повороте: каменный карниз обрублен – будто исполинским топором. И  жутковато, и любо-дорого посмотреть на эту горную красу, подкрашенную красками восхода, припудренную звёздною пыльцой. Облака на перевалах – вот они! – как большие добрые котята сидят на камнях, умываются язычками розовой зари. Можно выйти из машины и погладить белого пушистого «котёнка». А если посчастливится, можно увидеть в скалах сияющий огарок ночного месяца или  осколок остывающей звезды, если, конечно,  это не драгоценный камень из короны. А что? Ничего удивительного. В этом краю всё может быть, ребята.  Ведь мы въезжаем в царство Горного Алтая. Так и хочется крикнуть: «Здравствуй, царь-батюшка! Здравствуй на множество лет и веков! Поклон тебе, привет от матушки-равнины!»
        В серебряной короне ледника и в шапках из нетронутых снегов Горный Алтай начинает кружиться, шаманить вокруг да около Чуйского тракта. Или нет, как раз наоборот – Чуйский тракт перед Горным Алтаем изгибается,  ластится, точно задобрить старается. Правильно: ведь надо сделать так, чтобы незримые, но вездесущие горные духи  разрешили бы проехать и пройти в заповедную даль. И алтайские древние духи, похоже, идут на уступку. Вершины, подпирающие небосвод, медленно расступаются – будто раскрывается каменная дверь с помощью  старинных шаманских заклинаний или волшебных ключей – изумительное это ощущение веселит и в то же время вселяет тревогу. Присутствие чего-то колдовского,   непостижимого станет преследовать путника везде и повсюду, пока он будет    находиться в добровольном плену горных духов Алтая. И где тут бурно бухает  сердце завороженного путника, а где грохочет шаманский бубен – не распознать. И где тут быльём поросла стародавняя быль, а где истоки седых преданий, легенд и сказок – никому не ведомо. И возникает страстное желание – поклониться, помолиться этой красоте. Пускай через века и сквозь народы струится этот чудный Чуйский тракт! Пускай шаманят здесь ветра, дожди и молнии! Пускай сияет в небесах улыбка месяца! Пускай оживают плечистые горы Алтая – идут тебе навстречу, грохоча гранитными подошвами, где шнурками болтаются реки и голубые ручьи. Пускай подступают угрюмые скалы к самому тракту, угрожая раздавить камнепадом, снежною лавиной! Страшно? О, да – это страшно красиво! Горный Алтай – это сказка, поведанная Матерью-Природой, а сказка  всегда обжигает жутковатым восторгом.  И отлично, пускай обжигает. Пускай продолжается – и в веках и в народах – эта великая сказка, таинство древней алтайской земли. И что это за тайна? Нет разгадки. Ясно только одно: если ты однажды здесь побывал, ты навсегда становишься «алтай-кижи», что в буквальном смысле – «человек Алтая». Здесь и только здесь,  на этой высоте, на этой поднебесной чистоте у человека будто бы вся кровь меняется, и отступает напрочь суета и томление духа. И человек становится «пожизненно приговоренный» говором древнего кедра, цветов; говором Катуни и шаманским шепотом беспокойной Чуи. Приговоренный, а точнее,  приобщенный к бесподобной и нетленной красоте – человек теперь будет до конца своих дней сладко страдать и мечтательно бредить алтайскими горами и долинами. И кто бы ты ни был – и где бы ни жил – все твои  житейские пути-дороги отныне будут устремляться к перевалам Горного Алтая, где пребывает голубоокая вечность, дышащая вольным дыхом мирозданья. Здесь и только здесь  ты вдруг осознаешь: равнина дает широту и размах нашим помыслам – горы нас делают гордыми, крепкими и непреклонными. Здесь и только здесь,  в горах Алтая, ты в полной мере можешь уразуметь, что это значит – бренность бытия, и что это такое – постоять на пороге бессмертия,  почувствовать волю Творца…

                2      
 
       Машина свернула с тракта и остановилась на окраине  сонной деревни, прижавшейся к травянисто-каменному   берегу стремительной реки, хрустально-прозрачной, кипящей стекловидными бурунами.
      С береговых валунов, испятнанных потёками помёта,  поднялись и подальше отлетели три  горных трясогузки и два кулика-перевозчика.
       Разминая затёкшие косточки, путники соскочили на землю. На скорую руку разбили походный табор в затенённом месте под берёзами. Застучал топор, кусая дерево. Вспыхнул костёр. Мужики по карманам пошарили – в кулаках птичьим  перезвоном зазвенела  мелочь. Лалай Кирсанов заначку вынул – помятый рубль.
        -Ого! Живём, ребята! - Обрадовавшись, Ромка Ботабухин большим пальцем пошуршал по указательному и среднему. - Как говорят французы – шурши ля фам!.. Ну, кто здесь самый молодой? Студент! - Ромка подмигнул. - Сгоняй за пузырём, будь другом.
         Не скрывая презрения, Милован насмешливо посмотрел на пригоршню монет, мятые рублики.   
         -А больше ничего не надо?
         -Ну, а чо, в натуре?  Ты ведь самый молодой и самый не женатый.
         Пастухов ногтем поцарапал ямочку на подбородке.
        -Роман Телегович! А ты мне ботинки почистишь? Шнурки завяжешь? 
       -Сам ты шнурок! - Ромка неожиданно окрысился. - Коллектив его просит, а он…
       -Это ты, что ль, коллектив? - Парень смотрел ему прямо в глаза. - Вы керосинить будете, а я на побегушках? Извини.
       Покусывая ноготь на указательном пальце, Великий Скотогон исподтишка следил за перепалкой. Ухмылялся, приоткрывая золотую щёлочку зубов; ему нравились люди с характером.
       Ромка отступился.
       -Чёрт с тобой! - Он посмотрел по сторонам. - А где этот москвич? Где «запорожец»?               
        В предпоследний день – перед отправкой в Горный Алтай – к шумной компании скотогонов  прибился какой-то   Лаврентий Лаврушинский, двадцатилетний парень из Москвы. Был он по-девичьи белолицый, носил очки, штормовку защитного цвета. Красные спортивные тапочки  Лаврентия издалека напоминали гусиные лапы, так что вскоре между скотогонами он был известен как Лавровый Гусь.   
        Ботабуха, глазами поискав столичного гуся, вздохнул и, чтобы время не терять, сам сгонял за поллитровкой.
        -Мало! - загоревал он, облизнувшись, когда стали разливать по стаканам.
        Мужики загомонили, посмеиваясь:
       -А может, водой развести? Всё больше будет.
       В эту минуту Лаврушинский возле них оказался.
        -Нет, - негромко урезонил он. - Будет меньше.
        На него уставились в недоумении.
        -Как это – меньше? – возмутился Ромка. - Чо ты буровишь, в натуре?
        -Меньше, - настаивал москвич. - Научно доказано.
        -Да ты чо? А ну-ка, просвети!
        -Ну, вот смотрите…- Лаврушинский руками стал изображать то, что рассказывал. - Если взять и смешать литр водки и литр воды, сколько получится?
        -Два! - поторопился  Ботабуха. - Козе понятно.
        - А вот и нет. 
        -А сколько же? 
        -Менделеев доказал, что с литра водки и литра воды получается – один и девять.
        Ромка скосоротился.
       -А куда же сто грамм подевалось?
       Москвич, довольный произведённым эффектом, небрежно ответил:
       -А вот этого Менделеев мне не сказал.
       Возле костра засмеялись.
       -Ну, стало быть, за Менделеева! - предложил Ботабуха. - Учёный дядька был, а водку водой разбавлять не гнушался.
       -Дело было не так, - поправил москвич. - Разбавляя спирт водою, Менделеев водку изобрёл. Сто  десять лет назад.
         -Ну? - изумился Ромка. - А я думал, водка всегда была в магазине.
         -Хватит трепаться! - оборвал Великий Скотогон. - Время не ждёт!
         Остограммившись,  Лалай возбуждённо засверкал глазами, с некоторой неприязнью глядя на «столичную штучку». Промокнувши губы рукавом, Кирсанов ложку выудил из-за голенища и потянулся к банке с тушенкой, разогретой на костре.
       После обеда пару минут покурили в тенёчке, развалившись на траве и созерцая пену облаков на голубом небесном океане. Река шаловливо шумела под ухом, шурудила сильным течением, перебирая солнечные камешки на дне, словно проверяя сырые самородки в закромах.
        И  опять машина полетела, лязгая бортами и пыля по серпантину, временами заступая колёсами за черту – за обочину тракта – так, что дух захватывало.  Река внизу – та самая река, широкая и шумная, возле которой останавливались на обед – теперь как змейка малая блестела, извиваясь между бурыми грудами каменьев и ядовитой зеленью  долины. 
        Вскоре мотор с натягом заработал, постреливая  прогорклым  выхлопом – точно  свинцовый незримый прицеп ненароком прицепили к грузовику. Деревья, поначалу «вприпрыжку бежавшие» вдоль тракта, теперь «пешком пошли», а затем вообще еле-еле поползли, изредка хватаясь когтистыми  лапами за борта – хвойные иголки летели в кузов.
        -Смотри-ка! - Лаврушинский поправил очки. – Необычные какие-то хвоинки. У сосны – булавка с двумя концами. А тут – из  одного гнезда торчат целых пять  иголок.
       -Кедры, - подсказал Кирсанов. -  А правильнее будет, кедровая сибирская сосна.  Семинский перевал начинается. Самая высшая точка на Чуйском тракте.
        -Семинский? - Ромка заспорил. - А по-моему, Чикет-Аман.
      -Да нет. Семинский. – Лалай посмотрел на гранитные  кручи, всё плотнее подпирающие небеса. – Просто Чикет крутой, поэтому и кажется, что выше.
       -Ох, сколько кедра! – восхищался очкарик, поминутно щёлкая фотоаппаратом.
       -Кедра здесь – море! - Кирсанов прищурился. - Только, он – чем дальше в горы, тем ниже ростом.
       -А почему это?
       -Ну, а как ты хочешь? Высота гнетет.
       Приближалась верхотура перевала. Облака стали ближе. Над головами заметною сделалась работа могучего ветра, с боку на бок ворочавшего рваные огромные овчины. Синие дыры между овчинами задышали разряженным воздухом. Солнце прибавило своей весёлой яркости, скирдами швыряя в кузов первозданно-чистый, упругий свет. А когда ещё выше забрались – стало казаться, что небо местами на камни обрушилось: влажноватые щёки гранитов, отполированных веками,  сияли голубизной, отливали ангельской лазурью.
       -А что это за тряпки на деревьях?- спросил  москвич. 
       -Тряпки? - передразнил Великий Скотогон. - Тряпки –  то, что на тебе. Штаны твои моднячие, рубаха, трусья. А это… - Кирсанов сделал широкий жест. - Почти все перевалы для алтайцев являются священными местами, вот почему здесь так много деревьев, на которых повязаны вот такие вот ленточки. Называется – «кыйра». 
            
                3          

       Затяжной десятикилометровый подъём заставил грузовик  поднатуживаться всеми железными жилами. Натуга дошла до того, что, когда остановились на вершине перевала – на ровной скалистой площадке – пар клубками повалил из-под капота.
       -Вскипело? - закричал Ботабуха. - Студент! Где заварка? Давай сюда. Чо? Жалко?
       Пастухов, что называется, «на голубом глазу», стал вынимать  добротный чай – несколько пачек прикупил.
       -Молоток! - ухмыльнулся Ботало. - Теперь давай, откручивай.
       -Кого?
       -Самовар. Кого же? - Ромка показал на капот.
       -Да иди ты… - Пастухов нахмурился, пряча заварку. – Клоун…
        Мужики потешались, наблюдая за ними.
        Горбоносый Орёл Орёлыч, выйдя из кабины, грозно  сверкнул глазами.
      -Ты их больше слушай, оглоедов! - Он осторожно приподнял капот. – Закипело, мать его, придётся подождать.
        Смотровая площадка на перевале была исписана грамотеями всех времён и народов. И все цвета радуги здесь применялись. Люди специально, кажется, везли с собою краску, чтобы отметиться, увековечиться хоты бы вот таким дурацким способом: написать свою имя на скалах.
       -Что за привычка такая? – Пастухов поморщился. – Нигде живого места не найдёшь, где побывали эти графоманы! 
        -Граффити, - сказал столичный парень.- Это ещё со времён самых древних, пещерных людей, которые царапали на скалах. Граффити – это же от итальянского глагола «graffiare»  – царапать.
       Удивляясь познаниям столичного гостя, студент внезапно  рассердился на него, как будто защищающего графоманов.   
        -Пещерные люди грядущим поколениям оставляли хоть какую-то полезную информацию. О погоде, например… А эти черти…
        -Ой, как тут красиво! – перебил столичный гость и проворно полез на камни, с которых можно было фотографировать шикарные пейзажи.
        За перевалом – непривычно зелено и ярко – распахнулись горные луга, кое-где прикрытие сугробистыми грудами туманов, что наводило на мысль о многоснежной зиме, очень суровой в этих горах; в поисках корма зимою на горные луга спускаются сибирские косули, кабарга и горный козел – таутека. А если дальше посмотреть – там, над лугами распростерлись горные тундры. Скалы вздыбились, мерцая ледяными коронами и снеговыми тульями. Там находится вотчина горных козлов; там порой появляется даже северный гордый олень – добыча для снежного барса и алтайского красного волка.
      После того, как мотор остыл, с перевала поехали – только ветер в ушах свиристел. И деревья опять замелькали и километровые столбы только успевали за спину отлетать, как спички.
       Лаврентий Лаврушинский, поглощенный красотами, фотоаппаратом щёлкать не успевал: туда-сюда прицеливался  почти беспрерывно.
       -Лавруха! Слышь? Лавровый лист! Да ты нормальным глазом посмотри, - посоветовал кто-то. - Чо ты  постоянно через объектив?
       -Хочу быть объективным человеком, - улыбнулся Лаврушинский и покрутил лобастой головой. - А где Белуха?
        -А это что, по-твоему? – Великий Скотогон, чуть усмехаясь, глазами показал куда-то вдаль. Там, среди туч и облаков, серебром отливала на солнце  какая-то гигантская гора, врастающая в поднебесье.
       Снимая эту гору и так и эдак, Лаврентий до того увлёкся, что ухайдакал половину пленки. И только после этого Ромка Ботабухин, плутовато улыбаясь «урезанной» улыбкой, засомневался:
        -Лалай, чо ты гонишь? Где Белуха? Это?
         -Да нет, конечно, - как ни в чем не бывало заговорил   Великий Скотогон. - Белуху мы отсюда не увидим. Белуха – чёрт знает, где! На границе Китая с Монголией!
         Расстроенный «Лавровый лист», плотно сжимая губы, спрятал фотоаппарат. Мужики, наблюдая за ним, расхохотались.
       -Вот! - не без ехидства напомнил Ботало. - Пожалел три рубля на пузырь, так теперь на плёнку придется тратить.
        Опуская помрачневшие глаза, Лаврушинский с горечью подумал: «Ну, что за люди! Живут среди такой великой красоты и ни черта не видят! Скажи им про ученье Рериха,  так засмеют. Скажут – рерихнулся!»

                4

        Солнце уходило за хребты, медленно свершая поклонение благословенным землям Горного Алтая. Остывая, уменьшаясь, солнце превращалось в золотое солнышко, в яркую червонную монету, опускавшуюся в копилку, – за чертой горизонта.
        Закат был удивительным в том смысле, что можно было чётко наблюдать, как неумолимо вращается Земля, уходя от света в темноту, которая в горах напоминает чёрную лавину – приходит внезапно и всё с головой накрывает.
       Тёмные, но тёплые потоки воздуха стали бороться с колючей прохладой,  встающей из  болотных низин, из горловины каменных ущелий. Луна, разгораясь, замелькала за горными кручами, за деревьями, проворно возникая то слева, то справа от Чуйского тракта. И порой  создавалось такое фантастическое  ощущение, как будто в небе Горного Алтая сейчас куражится ни одна луна, а целых десять, которые, смеясь-искрясь, катаются наперегонки, ребячатся, играя в  прятки и в догонялки.
        Грузовик неожиданно остановился.
        Водитель молча спрыгнул с подножки.
        -Орёлыч! – закричали из кузова. – Ты чо? Колесо проколол?
        -Типун бы тебе на язык! – отмахнулся водитель, осматривая фары грузовика, – запорошило пылью, залепило крошевом разбившейся мошкары, всевозможных мотыльков да бабочек.          
       -Надо глаза протереть! – сказал шофёр, смочивши тряпку в ручейке, журчащем за дорогой.
       -Глаза? – Мужики не поняли. - Ты чо? Глазами маешься. Орёлыч? У тебя же зрение орлиное должно быть!
        -Должно, да не обязано. - Шофёр усмехнулся, очищая фары от налёта. - Это мне старожилы рассказывали. Первые машины здесь, на Чуйском, появились в 1925 году. «Форды» всякие, «амо». Алтайцы их шибко боялись, прямо шарахались в панике. Всё понять не могли, как это так управляются эти железные штуки? Как могут ездить в темноте? И вот однажды ночью – представляете? – в горной деревушке кто-то грязью замазал машине глаза, то есть, фары, чтобы, значит, она видеть не могла, куда ей дальше ехать.
         Посмеиваясь, Орёл Орёлыч старательно очистил «глаза» автомобиля, и дальше погнал, только теперь уже погнал помедленней – присматривал местечко для стоянки.          Ночная  птица иногда вдруг налетала на яркий свет машины и в последний момент уворачивалась, крылами едва не цепляя за капот, за кабину. Через дорогу порой перебегал какой-то ночной зверёк – заполошные глазки сверкали впотьмах. Венера – звезда пастухов –  над горами начинала сверкать в чистом воздухе; как будто хвасталась алмазной гранью.
        Ночевать остановились в нескольких километрах от перевала Чике-Таман, где пошумливал за деревьями и скалами Большой Ильгумень.
        Погода менялась. Облака, опускаясь до верхней границы растительности, лежали на скалах, моренах и осыпях. Воздух, точно подбитый влажноватой ватой, мешал разгораться костру – ветки шипели как змеи, клубками свернувшиеся в кострище, огороженном осколками камней. 
      -Скажите, пожалуйста, - ни к кому конкретно не обращаясь, интересовался москвич, глядя вдаль, - а какого роста здешний Атаман? Ну,  то есть, как  его? Чикет?
       -Правильно будет – «Чике-Таман», - подсказал Великий Скотогон.-   «Плоская подошва» переводится.
        Лаврентий был разочарован.
       -Как прозаично.
       -Претензии к алтайцам, - парировал Великий Скотогон. – А высота его почти что полтора километра. Только он из-за своей крутизны выглядит гораздо выше. Обман зрения.
        Не теряя время, путники поспешали с подготовкой ночлега – хвойные постели приготовили. Фуфайки и даже тулупы приволокли из машины. Разгоревшись, костёр искромётно взвился, трепещущими языками облизывая днища помятых и чумазых котелков. Запахло варевом, аж слюнки потекли.
          Ботабухин озабоченно остановился возле колеса машины. Присел на корточки.
         -Ты гляди-ка! – Он почесал загривок. – Светится!
         -А чо там? – Орёл Орёлыч тоже присел, поддёргивая брюки в промежности. 
         -Светится! – Ромка даже присвистнул. – Вот номер! 
          -А ты как будто первый раз на перевале, – зевая, ответил шофёр. - Звёздная пыль. Тут всегда так бывает. На Чикете, так там вообще – колёса едва не горят.
         Когда все мужики, окружая костёр, чинно уселись поужинать, столичный гость и Пастухов задержались около странно светящегося колеса. Переговариваясь, они в недоумении поглядывали на небеса, где уже густо высыпали звёзды.
        Фокус был старый, но всякий новичок на Чуйском тракте каждый раз ловился на него как на пустой крючок: Ромка, чертяка, намазал колесо каким-то фосфоресцирующим порошком, и скотогоны исподтишка зубоскалили, наблюдая за двумя дураками, которые скребли и нюхали колёса, будто бы испачканные искристой пылью Млечного пути.
           -Ну, хватит! - сжалился Великий Скотогон. - Идите жрать!
           -Пускай штудируют, - хохотнул Ботабуха, проворно работая ложкой. – Нам больше достанется. Вы, ребята, в коробку, в коробочку собирайте пыль. Потом себе на уши можно будет сыпать. Я поем, буду стряхивать.
        Возле костра грянул хохот – аж пламя шарахнулось от смолистых ветвей.
        Одураченные парни молча сели за «стол» – старое неохватное дерево, лежащее недалеко от костра.
         Мужики после ужина умиротворённо покурили, потравили анекдоты, вспомнили байки, связанные с этими местами, – с подножьем перевала Чике-Таман. Байки в основном сводились к тому, как старые телеги и машины с перевала слетали – то по причине страшной гололедицы, а то из-за шамана, который будто бы шаманил, в горы не пускал. Потом кто-то первый прилёг и самозабвенно захрапел на хвойной, пахучей перине. Другие тоже начали гнездиться, покряхтывая от удовольствия, похрустывая кедровыми, хрупкими ветками.
        Костёр уменьшился до костерка, который понемногу сам себя изматывал, свечками вытягивая пламя. Угольки отлетали, постреливая – спелой ягодой тлели в траве и зажмуривались.  Темнота всё плотнее, всё ближе подступала к табору заснувших путников. Запозднившиеся машины в стороне перевала бесшумно поднимались по горному серпантину. Смутные огни, стреловидно пробиваясь между деревьями,  там и тут озаряли тайгу, облака, прижавшиеся к макушкам гор. Пушистыми белыми совами эти огни  зачарованно плавали между горами, то  ныряя в ущелье, то взмывая к вершинам. Иногда звезда слетала с поднебесья – серебряной спичкой тонко чертила черноту глухого мирозданья, отражаясь в реках и озёрах.
           Хорошо было, тихо – ни одного комарика в горах Алтая. Воздух – как стерильный. Тихо и таинственно. Время близилось к полночи. От костра уже осталась только груда яркой «земляники», пахнущей сизым, ядовитым угаром. Где-то в темноте поблизости поползень шуршал по стволу неохватного кедра – чего-то не спалось ему, древолазу этому. В кустах уже сверкали вызревшие росы, отражая свет созвездий и представляясь зрачками затаившегося зверя. Неясное что-то, незримое и жутковатое  присутствовало рядом – как всегда по ночам в нелюдимых местах, где хозяином считается медведь, да ещё, может быть, бородатый лешак, или кто-то иной, никогда не видимый и никем не ведомый.  Летучая мышь, будто сбитая бесшумным выстрелом, вихлялась, налетала на кровавые отсветы костровых угольков. Болотная выпь иногда вдалеке подавала пугающий голос, невольно заставляя вздрогнуть спящего и перевернуться с боку на бок. Ветер, вставая с лежанки ближайшего, глубокого распадка, поглаживал зеленокосые тальники, сосны обнимал, покачивал со скрипом; по-отцовски грубовато убаюкивая берёзы и осины. От грузовика, слепошаро стоящего неподалеку от табора, доносило тонкой, рваной ниткой бензина – неприятный этот запах был чужим и словно оскорбляющим чистоту природного дыхания. Но более того – здесь обалденно пахло жирным листом бадана, чайным копеечником, сибирским кандыком и ещё какими-то неведомыми, но явно колдовскими травами, цветами и светоносным хлопчатником нежно вызревающих туманов. И всю ночь было слышно сквозь сон, как на дальнем речном перекате вода ворковала, шаловливо что-то шептала, будто беседу вела со своими русалками, будто бы сказку сказывала наивным русалочьим деткам, пересыпая серебряным смехом свой страшноватенький сказ. 

                5

        Впечатления первого дня оказались настолько яркими, что не могли не вспыхнуть звёздной пылью Млечного пути. Той самой пылью, которая оказалась будто бы на колёсах грузовика, промчавшегося по Чуйскому тракту. Причудливый сон с необыкновенной лёгкостью соединил воедино небесные просторы Млечного пути, которые измеряются световыми годами, и просторы Чуйского тракта, измеряемого простые земными километрами. И простой грузовик с необыкновенной лёгкостью превратился в нечто похожее на звездолёт, в кабине которого восседала огромная птица – Орёл Орёлыч. Подражая легендарному Гагарину, шофёр звездолёта глухо прокричал: «Поехали!» И тут же за стёклами-иллюминаторами замелькали, засверкали мириады созвездий и каких-то загадочных туманностей…
       -Не гони! – прицыкнул Великий Скотогон. – Не дрова везёшь!
       -Ну, как же не дрова? – засмеялся Орёл Орёлыч.- Тут, в основном, дубы-колдуны…
       -Дубы – дубами. А ты на знаки-то смотри. А то как остановит марсианин-милиционер и что ты будешь лепетать? Что у тебя нет прав, одни обязанности?
        Никого не слушая и не обращая внимания на знаки ограничения скорости, шофёр звёздолёта разогнался так сильно, что не успел притормозить на тёмно-синей воздушной яме. Звёздолёт содрогнулся – и от него с тихим стоном и писком отлетело переднее светящееся колесо. И покатилось, покатилось по чёрному небу, разрастаясь в размерах. И неожиданно превратилось в луну, воссиявшую в самом зените.
        И тогда  в кабине звёздолёта заликовали:
        -Молодец, Орёл Орелыч! Вот это мы утёрли нос американцам! Они говорят, на Луне побывали? А мы, смотри-ка, мы вообще запустили новую Луну! Русские не любят мелочиться!
        И только сам шофёр был не в восторге.
        -А как теперь поедем? – огорчился он.- На трёх колёсах?
        -Ничего! – успокаивал Великий Скотогон.- Звёздолёт как-никак, не полуторка. Заводи!
        -Да в том-то и дело, что не заводится. Чтой-то, видать, повредилось на этой чёртовой воздушной яме. Надо бы засыпать, а то поедут следом – вляпаются так же, как мы…
        -Студент! – попросил Великий Скотогон. – Не в службу, а в дружбу…
         Милован охотно взял лопату и пошёл по Млечному пути – вернулся к тому месту, где было тёмно-синяя воздушная яма. Поплевал на руки и стал закапывать, удивляясь тому, что воздух оказался вовсе даже не лёгким, а наоборот – лопата затрещала, едва не поломавшись. Присмотревшись, парень понял: тёмно-синяя воздушная яма была похожа на синюю глину, какую можно встретить на земле, в которой залегает кобальт и кадмий. А сбоку, там, где Пастухов копал, чтобы яму засыпать, – сбоку воздух был зеленоватый, похожий на глину, в которой много меди. Короче говоря, Милован упарился, покуда засыпал коварную воздушную яму.
       «Пойду, отдохну, - подумал он, - погреюсь возле костерка».
       Венера – звезда пастухов – горела костром на обочине, на перекрестке Млечного пути. А Милован подумал – костерок, потому что звёзда вдруг уменьшилась до разумных размеров, чтобы он по глупости своей не ослеп да не сгорел от её великого сияния.
        Он пригрелся у костра. Задумался. Было тихо. Пусто. Потом какой-то странник показался на Млечном пути.
      -Скажите, - попросил Милован,- куда эта дорога ведёт?
     Ненадолго остановившись около костра, путник тоже погрелся. Ноги у него были разбиты на кремнистом пути. 
       -Дорога эта? В сказочную Ирию, - ответил он, собираясь уходить. - В край Беловодья.
       -Значит, не ошибся. Ну, спасибо! А что это у вас с ногами?
       -Да так…Заплутал маленько. Не туда свернул по глупости, по молодости. - Странник посохом потыкал в темноту и прежде чем уйти, предупредил:- Впереди развилок много. Будьте внимательны, молодой человек.
       -Ничего, как-нибудь, - самоуверенно ответил Пастухов, оставшись один. И вдруг он увидел  какую-то «пастушью сумку», оказавшуюся  возле него.  – А это что такое? Странник, что ли, забыл? А ну-ка, что там светится?  О-о! Рожок-божок? Нашёлся? Отлично. Вот сейчас я сыграю…
      Однако сыграть ему не довелось. Не осмелился. Потому что  во мгле, в тишине услышал он божественную музыку мироздания. А затем он увидел прозрачные тени –  бессмертные души. Величественный Моцарт прошёл перед ним. Паганини. Бах. Чайковский… А затем он увидел Созвездие Прекрасной Девы и сердце его отчего-то жарко зачастило. Он присмотрелся к этой деве и обомлел. Это была она –  единственно любимая и ненаглядная. Молила шла к нему, шла, обворожительно сияя  улыбкой полумесяца. Не чуя земли под собой – потому что не было Земли – он  поднялся и пошёл навстречу, заторопился и побежал, побежал  по звёздной пыли Млечному пути, и вдруг…
       Он стал падать, падать, падать…
       И подъём показался ему совершенно немыслимым…
   
                6             

          Подъём был очень ранний. Олово росы там и тут ещё сутулило траву. Кусты и деревья, будто облитые ртутью, тяжело поникли над рекой, заволосатевшей от буйного тумана. Луна догорала вдали – пустотелым пузырём лежала на покатом плече перевала.
          Ботабуха, проснувшийся первым, отважно прошёл по колено в росе и в тумане – спустился к реке. Умылся, нарочно плескаясь как дураковатый таймень, невзначай попавшийся на крючья. Негромко, но восторженно поматерившись от сомнительного удовольствия, он потянулся и рявкнул:
          -Скотобаза! Кончай ночевать!
          И горы ответили каменной глоткой:
          -Ать!..  Ать!.. Ать…
          С ближайшего кедра слетела нарядная, никогда ещё не пуганная птичка – на землю сорвались дробины блескучей росы. Какой-то зверёк заполошно скользнул по каменной россыпи, остановился в укрытии и посмотрел широко раскрытыми глазами.
         Завтрак был скромный, поспешный.
         -Наполеон, говорят, на жратву на свою отводил семь или восемь минут. И всё – и вперёд! - сказал Кирсанов, пряча ложку за голенища.
         -Ну, ты у нас Великий Скотогон, ты можешь подражать великим, - забухтел Ботабуха, торопливо глотая. - А мне вот, грешному, и полчаса пожевать – маловато.
         -По полчаса, по часу и по целым дням ты будешь в ресторане заседать после перегона. Если, конечно, свой гурт не пропьёшь по дороге.
         -Интересно, - взъерепенился Ботало, - когда это я пропивал? 
         -Три года назад, например. Чо? Забыл?
         -Ну, это, знаешь ли… - Ромка сконфузился. - Кто старое помянет – глаз долой.
         -А кто забудет –  целых два.
         -Всё! Хватит, мужики! – поторопил шофёр.
         Ночёвщики быстрёхонько свернули свой табор, и опять машина бойко покатилась по горному серпантину, только «звёздная» пыль поднималась, кучеряво клубясь в лучах восходящего солнца. И опять, как вчера, мелькали первозданные картины, сменяя одна другую.
          Небо – с каждым километром – становилось всё ближе и всё голубее.  Ни облаками, ни тучками не тронутая лазурь  наполнялась просторным покоем, бодрящей свежестью. Могучие деревья, стоящие у дороги, с каждым километром стали понемногу истончаться, уменьшаться и отходить в сторонку – шаг за шагом. Тёмно-синие громады гор, будто присев на корточки, заметно расступались. И вот подоспела минута, когда показалась вдали – теперь-то уже без обмана! – раздвоенная вершина легендарной Белухи. Седловина её представлялась сказочным серебряным седлом, в котором иногда восседает сам Господь Бог, проезжая над миром, проверяя несметные свои владенья.
          Солнце ярко светило, но воздух уже приобрёл озорную прохладу, пропахшую колючей крапивинкой – давали знать себя, в лицо дышали вечные снега и льды, намертво сроднившиеся с вечными камнями.  «Корабли пустыни» – пасущиеся, важные верблюды – то там, то здесь уже встречались на солончаковых лугах Чуйской степи и Курайской. Величаво поднимая головы на длинных шеях, верблюды провожали путников какими-то надменными, древними глазами – наплевать им было на суету, на пёстрое мелькание машин по тракту; они себя здесь понимали как часть природы, неотъемлемую часть и далеко не худшую. И точно так же – с некой надменностью и непостижимым превосходством – смотрели тут звери и птицы. И только человек – особенно кто первый раз пожаловал сюда – испытывал необъяснимую, в уголках души своей таящуюся робость.
          Это Природа заставляла робеть и смущаться. Это Природа навстречу вставала – в свой полный исполинский рост. Природа незаметно, но неумолимо брала человека в полон, откровенно давая понять, кто здесь хозяин, кто гость. А кроме того, было что-то и вовсе непостижимое. Повсюду – в прохладно-мятном ветре, в жестких колючках, похожих на проволоку, в голых каменных глыбах, как под рукой великана раскатившихся от горизонта до горизонта – всюду ощущалось незримое и жутко нелюдимое присутствие пустыни, всевидящим оком своим следящей за всем живым. Причем пустыня здесь была – далеко не сахар, не Сахара. Здесь такие «сахарные» вьюги да морозы прижимают  заунывными долгими зимами – мало не покажется даже тем, кто испытан холодрыгами  Крайнего Севера. Здесь – в поднебесном царстве Горного Алтая – в зимнюю пору царствует полюс великого холода. И даже летом здесь об этом не забудешь – тёмная ночка в горах непременно ресницы да брови твои опушит пышным царственным инеем.
               
                7          

     Неподалёку от границы с Монголией – возле подножья хребта
 Чихачёва – зарождается река Юстыт или Юстыд. Скромная такая, светлоокая речушка-девчушка, хотя и не безынтересная; в долинах Юстыда таится несметное количество каменных курганов, всевозможные оградки, стелы и так называемые балбалы – каменные столбики, которые ставились на могилах воинов и ставились по числу врагов, убитых этим воином. Справедливости ради нужно сказать, что немало воды утечёт, прежде чем Милован Пастухов заинтересуется окрестностями этой реки, этих гор. Заинтересуется, когда покинет Россию и станет страдать ностальгией. А тогда, оказавшись в долине Юстыда, ничего интересного он не увидел; так себе, какая-то сонная речонка, местами почти пересыхающая в те дни, когда крепкий зной возьмёт за горло.
        В ту пору – теперь уже далёкую, туманную – на Юстыде находилась перевалочная база скотогонов. На песчаных буграх, просвистанных ветром, стояли два дощатых, неказистых домика, допотопная кузница, загон для лошадей и для гуртов монгольского сарлыка. 
       Командиром на Юстыде был пожилой фронтовик Светлогорин;  ярко седой, степенный, хромоногий, но под рюмочку умевший так отчаянно плясать – с двумя нормальными  ногами чёрта с два не перепляшешь. По документам это был Михаил Устиныч, но скотогоны давно уже привыкли к тому, что он – Юстыдыч.
       Колоритный Юстыдыч выделялся крупной, мосластою фигурой – два метра без шапки. До черноты загорелый, дублёный ветрами, он ходил в неизменных своих  кирзачах,  залатанных уже, но всегда сияющих как самовары. Застиранная, выцветшая гимнастерка  фронтовика хранила под сердцем отпечатки былых наград и аккуратные дырочки, похожие на пулевые пробоины. Галифе Юстыдыча – на ягодицах – было такое засаленное, точно  подшито чёрной блестящею кожей, не знающей износу. Левая рука его почти не  гнулась – осколок перекусил сухожилия, и потому работала рука только «на подхвате». И ещё была одна особинка у Светлогорина  – ранение в лоб. Где-то возле Берлина его угостили –  осколок звезданул по лобовой кости, «чуть мозга  по земле не рассыпалась», как шутил фронтовик. Врачи в военно-полевых условиях кое-как залатали дыру, и с тех пор на лбу фронтовика кожа словно бы дышала, то вспухая светло-коричневым пузырём, то проваливаясь вовнутрь черепа. Картинка, прямо скажем, не из приятных, особенно, когда Юстыдыч был во гневе: пузырь так напрягался, так истончался – того и гляди, чтоб не лопнул.
         На перевалочной базе скотогоны готовились к долгой дороге – дело не шуточное. Тут сформировались бригады из трёх человек – два пастуха и гуртоправ, «который вечно прав». Тут на складе получали кой-какую амуницию: дождевики, прострелянные угольками костров, сапоги, растоптанные сотнями кремнистых километров. Тут запасались   продуктами: сухари, тушёнка, сгущёнка и разнокалиберные крупы. Тут выбирали себе лошадей – которых под седло, которых для телеги. Лошадёнки были – так себе, иные даже плохо стояли на ногах и чуть ли не зубами за оглоблю держались, когда  их запрягали в таратайку. Изредка, правда, попадались добротные, застоявшиеся жеребцы –   зверовато фыркали в загоне, громко грызли удила, изображая из себя породистых орловских рысаков, только сбитые холки да буграми выпирающие мослы выдавали их рабоче-крестьянское происхождение.

                8
        Великий Скотогон, деловито хмурясь и поплёвывая под сапоги,  придирчиво оценил, пересмотрел всех лошадей – и всех  забраковал.
       -Ты как тот цыган на ярмарке, - наблюдая за ним, усмехнулся Юстыдыч.- Чо ты ухо ей треплешь? Кобыле.
      -Ухо! - Кирсанов палец приподнял. - Ухо должно торчать – как штык!
      -У тебя в штанах пускай торчит, - проворчал Светлогорин. - Или ты не знаешь, как цыгане делают?
      -Чего они делают?
      -А того… Вислоухим лошадям подрезают кожу на затылке, стягивают  и зашивают. Ухо торчком, да только не надолго. Отъехал от ярмарки и распрягай.
       Кирсанов хмыкнул. Встал, подбоченясь.
       -Ты на цыгана не сваливай, чёрт хромоногий.  Пропил, поди, хороших лошадей?!
       Карие глаза фронтовика – спокойные, добрые.
         -Какие есть, - отвечал он, разводя рукой. -  Я для тебя специально  родить не могу.
         -А ты не специально, - попросил Великий Скотогон, сверкая золотыми оскалом. - Возьми да и роди. Вон брюхо-то какое отрастил на казённых харчах.
        Юстыдыч маленько обиделся по поводу «брюха»; был за ним такой грешок – вкусно поесть.
         -Невесту бы себе так выбирали, сукины дети, - заворчал он, отходя от загона. - Смотрит в зубы,  ш-шупает. Ты на свои-то зубья посмотри, все пожевал.
         -Я свои на Севере оставил. Там такие рафинадные снега – зубы сломаешь, а чай не попьёшь.
         -Поезжай  вон за море, - продолжал фронтовик, - в эту вон самую, в Наглию… Там выбирай, кочевряжься.
         -Ты хотел сказать – в Англию?
         -Чо хотел, то и сказал.
         В это время Ромка Ботабуха сзади подошел.
         -А причем здесь Англия, в натуре? У меня только в Монголию виза.
         Покосившись на него, Юстыдыч, не спеша, вынул курево  и присел на пенёк недалеко от загона. Прищуриваясь, посмотрел на солнце, – морщины гусиными лапками широко обозначились. Чиркнула спичка. Фронтовик глубоко затянулся и тут же на лбу у него «пузырь» стал  жутковато надуваться. Юстыдыч – аппетитно, жадно – отхлебнул из папиросы и чуть не задохнулся зеленовато-белым дымом, не в то горло пошедшим. Пузырь – после затяжки – моментально завял; кожа одрябла и медленно провалилась в лобовую дыру. 
      «Кошмар!» - подумал Милован, стоящий поодаль.
       -Причём здесь Наглия, ты говоришь? - Фронтовик помассировал  левую руку. - В Наглии, сынок, чтобы ты знал, были выведены самые быстрые лошади. Это в конце 17 века. А получились они в результате скрещивания местной породы с арабскими скакунами, попавшими в эту самую Наглию после этой самой – после военной компании.
       Лалай, покусавши ноготь указательного пальца,  пренебрежительно окоротил его.
      -Много ты знаешь. Самые лучшие – это небесные кони, которые были у скифов.
      Светлогорин рот приоткрыл – чуть папироса не выпала.
     -Кого-о? - спросил протяжно. - Какие такие небесные кони? Чо ты плетёшь?
       Кирсанов посмотрел на небо. Промолчал. И Пастухов, стоящий рядом, не мог не обратить внимание на то, что глаза у Великого Скотогона в эту минуту были необычайно глубокие, грустные. Но минута прошла – и Кирсанов опять забалагурил.
       -Кто плетёт, Юстыдыч, это ещё надо разобраться. Глянь! Вся упряжь у тебя косичками заплетена. Куда это, к чёрту, годится? Сплошные ремки, узелки…
        -А кто её порвал? Я, что ли? -  Светлогорин потыкал папироской в сторону Лалая. - Такие же вот ухари, как ты. Летят по тракту, прут,  как на буфет с поломанной копейкой.
        Так, «за дружеской беседой» скотогоны коротали время;  чинили  хомуты, латали сбруи, проверяли и смазывали колеса повозок, лишний раз заставляя Пастухова убедиться, что мастерство, искусство необходимо даже в самом, казалось бы, незначительном, прозаическом деле.

                9    

      Церковь зазвонила с утречка пораньше – так показалось Миловану. Весёлый, зазвонистый бой кругами расходился в чистом воздухе – будто церковный колокол задорно расколоколился, собирая к заутреней. Но это была не Христова обитель  – это звенела небольшая кузница, стоявшая рядом с загоном. С утра там коней переобували в новые подковы –  задорно, колоколисто звенели молотки, подгоняя «обувь» по размеру, чтобы не терла пятку или носок. В зубах у кузнеца ёжиком торчали ухнали – специальные гвоздочки для подков.
         Иногда кто-нибудь из «ковбоев», яростно ругаясь около станка для конки лошадей,  обращался к Юстыдычу:
        -Иди, шепни на ухо жеребцу!
        -А сам-то чего? – спрашивал тот. - Онемел?
        -Я слова такого не знаю.
        -Вот, вот! – корил Юстыдыч. - Вы тока то и знаете – матюгом да кнутом. А лошадь – это тоже человек, и говорить с ей надо по-человечески…
        Высокорослый фронтовик подходил, глубоко припадая на свою хромоногу. Сутулился над косматой башкою строптивца и что-то в самом деле шептал ему на ухо. Шептал и  грубовато гладил по бархатной щеке. Затем дышал на тёмно-сизую сливу конского глаза – это успокаивает. И после такой процедуры непокорный коняга становился вроде как шелковым, и его обували в железо, да так, что он  даже не слышал.
        Пастухов, наблюдая за подобными фокусами, изумлялся.
        -Как это так у вас получается?
        -Да так, - Светлогорин скромничал. - Бабушка Яга и дедушка Ага секрет мне передали по наследству.
       -Какой секрет?
       -Я как-нибудь после расскажу, теперь-то некогда. - Юстыдыч улыбался и мрачное лицо его, будто из камня тёсаное, удивительно преображалось, приоткрывая что-то беззащитное, полудетское.
        Поздней, когда поближе познакомились, парень понял тот «секрет».  Светлогорин, во время войны потерявший семью, относился к животным с необыкновенной лаской, замаскированной под мужичью грубость. У него даже глаза слезою застило, когда он скотину по боку поглаживал, по холке трепал. Самые отъявленные жеребцы-разбойники и самые капризные кобылы, ощущая добрую душу, становились покорными. Строптивые сарлыки, будто в незримую стенку упиравшиеся рогами и отказывавшиеся дальше двигаться – случалось и такое! – сговорчивыми делались, когда рядом оказывался этот с виду угрюмый громадный Юстыдыч. Даже красный горно-алтайский волк, несколько раз натыкаясь на Светлогорина, стальными глазами какое-то время на горло смотрел и готов был загрызть, но потом отступался, опуская глаза и миролюбиво укладывая свой шерстяной шиповник на загривке.
        Именно этот Светлогоринский характер – незлобивый, широкий и немного наивный – покорил однажды Витюху Привокзального. Покорил беспризорника и приручил, как того жеребчика, который  ещё совсем недавно не хотел себе на счастье прибивать подковы.
        Беспризорный отчаюга вспомнился тут не случайно.
 
                10   
 
     Витюха Привокзальный был приёмным сыном Светлогорина.  Почти всё лето конопатый, отчаянный отрок  пропадал на Юстыде, помогал «батяне». А иногда – такой уж забубённый был характер! –  Витюха вдруг плевал на все дела и убегал, задрав штаны, куда глаза глядели. На пассажирских и товарных поездах катался, на пароходах путешествовать пытался  – однажды посчастливилось добраться до берегов Ледовитого Океана. Была у него золотая мечта: «Обкрутиться, - как говорил он, - вокруг Земного Шарика». Тому конопатому страннику было, наверно, лет десять-двенадцать, а  он уже смотрелся эдаким суровым мужичком. Покуривал, чертяка, правда, втихаря. Деловитым баском говорил со скотогонами. Коня мог подковать,  тележный обруч насадить на колесо. В общем, руки его –  не по годам большие, крепкие – руки дружили с головой. «Батяня» к нему относился с необыкновенным уважением и даже с почтением, потому что раз и навсегда запомнил мудрую монгольскую пословицу: «не презирай слабого детёныша, ибо он может оказаться сыном тигра».
         Пастухов, когда увидел этого «сына тигра» на Юстыде, с весёлым удивлением воскликнул:
        -О, Витюха? Привет! Ты такой молодой, а уже такой старый…
        Конопатый отрок, негромко огрызаясь, показал ему зубы.
        -Чо это я старый?!
        -Ну, так ты же мой старый знакомый.
        Паренёк в недоумении почесал за ухом, где белела седина, словно кисточка белоголовника. Затем улыбнулся.
        -А! Так это я с тобой на крыше ехал?
        -Со мной.
        Витюха всё ещё как будто бы не верил и поэтому спросил:
        -А кто на крышу нас загнал?
        -Мордысь.
        -Ну, точно! - Конопатый отрок засмеялся, разводя руками: - Вот такая мордысь. Да усатая. Да полосатая.
         Беспечный с виду, бесшабашный паренёк был на редкость любознательным человеком. В своём небольшом, но зато отдельном закутке – в светлой горенке, которую любовно ему сделал Светлогорин – конопатый отрок жил интересной жизнью. На потолке у него, например, была карта звёздного неба, где по ночам светились фосфоресцирующие горошины, обозначавшие созвездья и туманности, в которых даже взрослый мало что кумекает. По стенкам висели портреты  писателей, книжки которых  Витюха запоем читал.  В основном это были книжки о морях и дальних странах. Но кроме этого приходилось читать «по специальности» – не хотелось выглядеть профаном перед скотогонами. Наоборот, хотелось – нос лишний раз утереть кое-каким грамотеям, которые, как правило, вначале снисходительно смотрели на Витюху.
         Проникаясь доверием к Пастухову, старому знакомому, подросток позвал его в светлую горенку.
        - Хочешь, - предложил он, - я тебе расскажу, какую зверюгу вам нужно будет гнать по тракту?
        -Ты про кого это?
        -Про сарлыка.
        -Интересно, конечно. Давай.
         Досмолив папироску, Витюха поплевал на пальцы, полистал потрёпанную книжку. Откашлявшись,   старательно взялся читать, грязным ногтем водя по страницам и пропуская то, что ему казалось не интересным.
        -Короче так. Ещё в далёкой древности, в первом тысячелетии до нашей эры, як был одомашнен человеком.
        -Да что ты говоришь! - Милован был удивлён тем, что из уст парнишки звучат такие величавые слова, как «эра», «тысячелетие».
          А между тем Витюха продолжал:
          -Домашние яки мельче и флегматичнее диких собратьев, и среди них даже часто встречаются «безрогие черти». Так, что ещё? Изменчива окраска. Используются яки в Тибете и в других частях Центральной Азии, в Монголии, Туве, на Алтае, Памире и Тянь-Шане. Як – незаменимое вьючное животное в высокогорьях. Не требуя ухода, он даёт прекрасное молоко, мясо и шерсть.
      -Погоди! – Милован не мог уразуметь. -  Это – яки. А причём тут сарлыки?
      -Один момент. – Паренёк насупился, прошуршал  страницами. – Ага, вот, нашёл. Домашний як скрещивается с коровами и получаются хайныки – сарлыки, очень удобные в качестве тягловой силы.
      -А! Ну, теперь понятно. Что ещё?
      Но Витюхе уже надоело.
      -На, сам читай. Я покурю.
      Пастухов с неприязнью посмотрел на пачку папирос.
      -А батька не дерёт тебя за уши?
      -Из-за табака? Да нет. Он разок попробовал, - не без гонора проговорил подросток. - Я удрал на два месяца. Так он потом прощения просил.
      -Неужели?
      -Ну, точно тебе говорю.
      -Да-а… Суровый ты парень, Витюха.
      Пожимая плечами, отчаянный отрок ответил:
      - Какая житуха, такой и Витюха.
      -Неплохо сказано. Это кто же тебя научил?
      -Сам придумал. - Отрок чиркнул спичкой.
      Отгоняя дым, чтобы лучше рассмотреть картинку,  Пастухов прочёл  о том, что як, как большинство других диких быков, относится к категории животных, быстро исчезающих с нашей планеты.
       -Як занесен в Красную книгу, - задумчиво сказал он, снова отгоняя дым рукой. - Ну, я пойду, Витюха, противогаз надену, и мы с тобою дальше почитаем. Да?
      Рассмеявшись, парнишка сделал несколько затяжек и погасил окурок в консервной банке, которая была почти что не видна в его большой ладошке.
      -Ладно, я больше не буду смолить.
      -Что – совсем?
     -Нет, пока мы читаем.
     -Про сарлыков опять?
     -Да ну их в баню. Скучно. Давай про корабли. - Витюха полез под кровать. - Вот, посмотри, чем я тут занимаюсь.
      С удивлением и любопытством Пастухов стал разглядывать  чёрный полуметровый макет с парусами, пушками, с кроваво-кирпичной жирной ватерлинией.
     -Бригантина, что ли?
     -Ну, да. - Паренёк сделал грудь колесом.
     -А ты знаешь, Витюха, что бригантина – это корабль разбойников.
     -А почему же тогда пионерский лагерь так называется?
     -«Бригантина»? Да, и в самом деле! - Пастухов покачал головой.- Тут нечем крыть! Разбойники по лагерям у нас. По пионерским и всяким другим…
       -Ну, так вот!  - продолжал Витюха, любуясь макетом бригантины. - Я хочу быть капитаном!
     -Серьёзная заявка. И что ты будешь делать, капитан?
     Привокзальный какую-то книжку снял с полки. Стал читать, размахивая не по-детски крупным кулаком:
               
У капитана сжаты челюсти!
Чернеет череп на столе.
Слетает к чёрту крышка с черепа –
Сияет золото во мгле!

И золотыми сумасбродками
Глаза пиратские горят!
Они такие благородные –
Тут хоть кому сам чёрт ни брат!
 

       Грустно улыбаясь, Милован потрепал парнишкины вихры, среди которых  кисточкой белоголовника выделялись ранние седины у виска.
       -Далеко ты пойдешь, капитан. Если милиция не остановит.
       -Пускай только попробуют! - Витюха показал кулак, похожий на бурый булыжник. - Я им рога обломаю!
       За окном просверкнула зазубрина далёкой молнии – над горами.
       -Грозный ты парень, гляжу. И погодка начинает грозить. – Пастухов бегло посмотрел на приключенческую библиотечку Витюхи. – А где ты книжки берёшь? Батяня привозит?
      -Великий Скотогон подкидывает. У него их – пропасть. У него даже такие, которые читать нельзя. Заарестуют.
      -Да что ты говоришь? – Милован вскинул брови.- А ты откуда знаешь?
      -Знаю, да и всё…
      Глядя за окно, где снова полыхнула далёкая молния, Пастухов задумался, припоминая книги, имеющие «двойное дно».
      -Ну, ну, - пробормотал он, - посмотрим, ещё не вечер…
 
                11          
               
        Дождем запахло – тучи на рассвете со стороны Монголии потянулись мрачным караваном. Сквозь тучи прорывалось солнце – рыжие пятна по горам скользили, коротко, но ярко зажигали воду на окрестных и дальних озёрах и реках. Серые тени скоро сделались чёрными и слились воедино – окружили перевалочную базу. 
       Тихо стало – как всегда перед грозой. Где-то в пойме лошадь фыркнула и, вскидывая голову, заржала – эхо в  горах откликнулось табуном задорных жеребцов. И снова тишь да гладь, только слышно было, как журчит вода в ручье, как пчела буравчиком буравит воздух, покидая дикий  медонос, приютившийся возле воды. Потом вдруг откуда-то из-за пазухи тучи – призрачным камнем – свалился ветер, заставляя пригнуться и отшатнуться кусты и деревья, стоящие в пойме. Птица, испуганно пискнув, покинула насиженное гнёздышко.
       Вихорь, обретая зримые черты,  большим столбом-винтом прошёлся вдоль ручья, выворачивая воду на белую изнанку и поднимая с берега птичий пух и старые сухие листья. И всё – дальше этого дело не двинулось; духу, видать, не хватило у того, кто затевал посеять хоть бы редкий тёплый дождичёк.
      -А косточки-то всё-таки ломает, - страдальчески признался  Светлогорин. - Это лучше всякого барометра. Так что вы, архаровцы, попоны приберите, а то намочит.
       Старенькие серые попоны сушились на новых пряслах, которыми был огорожен ближайший загон. Какая-то шустрая, мелкая пташка паслась на попонах, что-то клевала, перелетая с места на место.
        -Успеется, - ответил Великий Скотогон. - Твой барометр и день, и ночь на непогоду смотрит.
         -Нет, - Юстыдыч закряхтел. - Прошлый месяц был сухой, так я себя чувствовал как фон-барон. А теперь вот закрутило, жди дождя.
        -Ну, кто хочет, пускай торчит и ждёт. А я так на рыбалку… - собирая нехитрые снасти, сказал Кирсанов.
        -У тебя как шило в одном месте, - заворчал Светлогорин. - Не можешь ты, Лалай, пяти минут спокойно посидеть.
        -Спокой нам только снится, - уходя, провозгласил Великий Скотогон.
        «Барометр» старого фронтовика безотказно работал.
         Ближе к полдню  воздух посвежел. Кривою саблей – со стороны Монголии – сверкнула молния,  с тихим треском сломалась в горах,  будто напоровшись на каменные кручи. И вслед за этим  первые капли дождя гвозданули по тесовой крыше, задорно забарабанили в жестяное корыто, кверху дном прислонённое к стенке загона. Лошади зафыркали, прядая ушами, забеспокоились, перебирая косматыми лапами. Лошади то  испуганно шарахались от грома, то исторгали громогласный восторженный клик, приседая на задние копыта и вздымая морды к небесам. Встряхивая гривами и взыгрывав хвостами на ветру, лошади серебристо скалились, точно кусали мокро-жёлтый овес, бог весть откуда сыпавшийся шумным, шустрым сыпом – крупные капли дождя были пронизаны солнцем…
 
                12
 
        Стоя у окошка, словно забранного косою решёткой дождя, Юстыдыч курил, глядя, как между камней вода в ручеёк собирается и всё чаще, всё крупнее пузырится – примета на продолжительный дождь.
      -Если ты знал, что будет сыро, грязно, так на хрена же ты свои скороходы надраил? – спросил Кирсанов, не успевший уехать на рыбалку.
      -А ты поел? Поел! А на хрена же ты поел, если ты снова скоро  проголодаешься? – спросил фронтовик, опуская глаза.
       Сапоги его, «накормленные» дёгтем, были надраены до зеркального блеска. Выстиранная гимнастёрка, обласканная жарким утюгом, выглядела почти как новенькая, когда бы ни старые дырки, аккуратно заштопанные.
       В комнате, которую Светлогорин называл солидным  словом «штаб», собрались бригадиры.  По давней своей привычке фронтовик для начала попотчевал мужиков крепким, вкусным чаем, добавляя в него колоритные здешние травы – дивный дух колобродил по комнате.
       Примерно через полчаса дождь за окошком поредел. Сырое солнце в тучах стало разгораться – пятна света божьими коровками ползали по полу, по стене, где висела журнальная репродукция «Переход Суворова через Альпы».
       -Лето будет мокропогожее, - вздохнул Светлогорин, посмотрев на старенькую рацию, при помощи которой связывался с метеостанцией Бертек, с Кош-Агачем и другими населёнными пунктами. - И метеоролухи так обещают. И мой барометр. Слышите, вы, обормоты? Я кому говорю? Вы сюда приехали не на рыбалку. Не на курорт.
         -Ты на кого намекаешь? - Лалай насупился. – Лично у меня всё уже готово к перегону.
         Поддёрнув галифе, сползающее с кругленького живота, Юстыдыч стал нравоучительно втолковывать:
         -Стригущий, мать его, лишайник… Ну, то есть,  лишай  может навалиться на скотину. Значит, надо держать оборону против стригущего…
        -Что? - забрюзжал Великий Скотогон. – Дезинфекция?
        -А ты как думал?
        -Хорошо. А где противогазы?
        Не обращая внимания на зубоскальство Лалая, старый  фронтовик взялся командовать – кожистый пузырь на его лбу раздулся от напряжения.
         -Хватит баланду в казарме травить! – Светлогорин, размахнувшись, кулаком поставил точку посреди стола. Точка получилась такая веская – чуть стаканы с чаем не перевернулись. - Будем заниматься  дезинфекцией!
         Бригадиры, через несколько минут покидая «штаб», закурили. Вразнобой заговорили на ходу:
         -А где котёл?
         -Да где-то за сараем.
         -Витюха! Сынок! – попросил Юстыдыч, выйдя на крыльцо.- Ну-ка, будь другом, пойди, посмотри, этот котёл никакие черти в преисподнюю не сволокли?
       Подросток, не прибавляя шагу, сходил, посмотрел за углом конюшни, где трава полегла от дождя, и на земле остались небольшие выбоины после крученых капель…
      -Батя! – доложил он, вернувшись. - А в котле кто-то сварил кого-то…
       Юстыдыч едва не сковырнулся с мокрого крыльца.
       -Кого сварили? Чо ты болтаешь?
       -Не знаю. – Паренёк шмыгнул носом. - Портки какие-то.
       -Ну, здравствуйте! Ироды! - Светлогорин сердито крякнул. - Это кто учудил?
       -Да это я хозяйством занимался, - нехотя сознался  Ботабуха. - Мои портки, в натуре, колом стояли. Пришлось постирать…
       -Скотопрогон ещё не начинался, а ты уже обделался? Так, что ли, надо понимать?
        -Да ладно, Юстыдыч…
        -Что значит «ладно»? – Светлогорин контуженную руку помассировал. - Освобождай  котел. Стоишь столбом, хоть изоляторы к башке твоей прикручивай.
       Посмеявшись, бригадиры запалили костер, используя кизяк, поскольку на Юстыде с дровами всегда туговато, надо беречь. В большом, очищенном котле взялись варганить густую, жирную берёзовую кашу.
       Зловонный, утробно клокочущий деготь разогревали до пятидесяти градусов, как полагается для полной дезинфекции.        «Кашу»  варили на открытом воздухе, и всё равно  такая вонь стояла – даже кони всхрапывали. Отступивши в дальние углы загона, жеребцы колотили  копытами в землю, а те, что особо  ретивые, грудью налегали на жердины – развалить загон хотели, убежать подальше от пугающей вони.
       -Противогазов, значит, нет, Юстыдыч? А  прищепки? –  зубоскалил  Кирсанов.
       -Зачем они тебе?
       -Да не мне. Студенту. Видишь, как морщится. Надо прищепку ему на нос…
        Светлогорин заступился за новичка.
         -Ты  за своей ноздрёю пригляди, чтобы сопля не выскользнула. 
        От противного дегтя многие морщились, как черти от ладана. И только Юстыдыч непонятно как-то улыбался, нежными глазами поглядывал на «кашу». Многие это давненько заметили.
        -Может, на хлеб намажешь? – Ботало скривился. – Заместо меда, в натуре.
        -Насчёт хлеба не знаю, а вот лекарство… - вспоминал Светлогорин. – На фронте, Роман Телегович, ой, хорошо помогала такая колесная мазь! На передовой, бывало,  нет ни хрена под руками… Дёготь за милую душу берёшь – и всё как на собаках заживало…
        -Красота! – беспечно брякнул Ботало.
        Светлогорин вздохнул. Гимнастёрку на груди  поцарапал ногтем – какую-то соринку соскоблил.
        -Такой красоты не дай  бог никому! - Фронтовик покачал головой, вкруговую обмётанной сединами, слегка  отдающими синевой поднебесья.

                13             
       
        Пограничники – погранцы, как их тут называли – приехали верхом на рысаках, грызущих удила; кони были славные, упитанные, играющие атласной кожей, холёной в солдатских денниках.  Земля уже подсохла к той поре – пыль под копытами вихрами поднималась. Старшим среди пограничников был молодой офицер с гусарскими усиками – розовощёкий, бодрый Кочубей, которого погранцы прозвали «Хочь убей», хотя нрав у него был совсем не убийственный. Возле офицера – на почтительном отдалении – скакали два плечистых солдата.  Служба у них, похоже, была вольготная: парни сытые, глаза весёлые, ремни на животах  расхлябаны.
       Великий Скотогон слегка занервничал, глядя, как погранцы остановились возле коновязи. Спешились. 
        -Послал нам чёрт гостей, – вздохнул он, покусывая ноготь указательного пальца. – Делать нечего, ездят, яйца куриные мнут почём зря.
        Оказавшись на земле, Кочубей потопал хромовыми сапогами – конская шерсть прилипла. Поправил гусарские  усики и улыбнулся, но глаза при этом были прохладные. Он как будто ощупывал каждого встречного и поперечного. Прибыли они проверить  документы у скотогонов – ежегодная формальность. У кого была открыта виза – те завтра, послезавтра ли могут махнуть в Монголию, чтобы оттуда гнать гурты. У остальных, увы, судьба скучнее –  ждать, куковать на Юстыде.
        Пастухов без особого энтузиазма показал пограничникам свой новый паспорт. Ему – как узнал он ещё на острове – заграница «не светит». Три месяца назад он в Барнеаполе – по своей «гениальной» рассеянности – оставил портфель в троллейбусе на конечной остановке. Спохватился, да поздно. Кто-то ноги приделал портфелю. Милован потом, как заполошный, бегал по домам вокруг да около конечной остановки, звонил по квартирам; как попугай талдычил одно и тоже, объяснял, да только бесполезно.
      Офицер, выслушав Пастухова, сухо спросил:
       -Деньги были в портфеле?
      -Да какие деньги у студента?
      -А документы?
      -Были. И паспорт, и военный, и студенческий…
      -Полный комплект? Поздравляю! – Кочубей неодобрительно крякнул.- Теперь, может быть, по белому свету ходит уже твой двойник – Милован Пастухов. Ходит, вытворяет, чёрт знает что… Так что если однажды тебя вдруг повяжут, не удивляйся.
       -Премного благодарен, - хмыкнул студент. - Утешили.
        Кочубей улыбнулся, указательным пальцем лаская  гусарские усики.
       -Ну, это я к примеру. Не горюй.
       -Вы бы лучше сказали, к примеру, что вы меня в Монголию пропустите. Или в Китай.
       -А больше никуда не надо?  - Офицер захлопнул новый паспорт Пастухова. – Увы! Нужна прописка. Прописка не менее двух лет на одном месте. Таковы условия паспортно-визовой службы. - Возвращая паспорт, офицер небрежно взял под козырёк и отошёл к другому скотогону.
        Милован хотя и знал, что никакой Монголии ему не видать, но всё-таки в глубине души надеялся на русское «авось». И потому он теперь загрустил, отвернувшись.
        Проверив документы, Кочубей отозвал в сторонку хозяина перевалочной базы и о чём-то с ним поговорил с глазу на глаз. Юстыдыч – как старый солдат по старой привычке  – какое-то время стоял навытяжку перед молодым офицером, годившимся ему в сыновья.
      -Ничего такого? Нет? – долетали обрывки разговоров. – Ну, если что, так вы знайте…
     -Так точно!
     Потом офицер попросил:
     -Соберите весь личный состав скотогонов.
     И старый фронтовик по привычке взял по козырёк своей затасканной измятой фуражки.
      -Так точно! – сказал он и добавил уже не по уставу.-   Я это мухой…
      Перед собравшимися офицер сделал небольшую политинформацию. Переступая с пятки на носок, он говорил хорошо поставленным командирским голосом:
      -Монголия, товарищи скотогоны, Советскому союзу предана, можно сказать, безгранично. Почему? Ну, хотя бы потому что Монгольская народная республика самим своим существованием обязана Советскому союзу. Но есть КНР – Китайская народная республика. Ещё при жизни Мао Цзэдуна Китай рассматривал Монголию, как неотделимую часть своей территории. Вот почему – не буду скрывать – иногда у нас на границе бывает напряжённо. Китайские лазутчики не дремлют. И потому советские солдаты стоят в Монголии. И потому, товарищи скотогоны, я призываю вас быть бдительными. Так, на всякий случай. Мали ли что. Граница есть граница.
        Кажется, он что-то недоговаривал. А может, просто  по-гусарски важничал, набивая себе цену. Впечатление от офицера, в принципе, было приятное, но что-то в нём неуловимо раздражало; гусарство, может быть, пижонство, которое он даже не скрывал.
          После короткой политинформации Кочубей со своими подчинёнными попили ароматного чаю, покурили под тесовым навесом, где в землю вкопана была железная бочка. Нехотя встали и, посмотревши на солнце, подтянули подпруги – у лошадей и у себя на животах.
        На пыльных хромочах у офицера видны были остатки конской шерсти – от верховой езды. Он почистил сапоги – щётка лежала на крыльце, поправил портупею и, стараясь произвести впечатление, лихо заскочил в седло. Солнце блеснуло на стремени, когда Кочубей  пришпорил  застоявшуюся  лошадь.
       Проскакав метров сто, кобыла неожиданно выкинула фортель – споткнулась. Офицер всем телом посунулся вперёд и чуть не рухнул через гривастую голову – хорошо, успел рукой поймать луку. Но фуражка всё-таки слетела…
       Остановившись, Кочубей что-то сердито сказал, оборачиваясь. Солдатик мигом соскочил на землю, побежал, поднял  фуражку и, отряхнув от пыли, подобострастно протянул командиру – как драгоценное блюдо.
               

                14

      Великий Скотогон повеселел после отъезда погранцов. Глаза его – цыганистые, с хитроватым прищуром – заиграли, заискрились чёртиками. Пастухов по разговорам на острове знал, что  Кирсанову  заграница тоже как будто не улыбается.
        -А ты чего? - не понял Милован. – Разрешили всё-таки?
       -В загранку-то? Не-е-е-е… – Кирсанов отмахнулся. - У меня, студент, большие университеты за спиной, так что на загранку не рассчитываю.
       -Университеты? Какие?
       -А такие, что Горькому показалось бы сладко.
       -Мудрёно, - вслух подумал парень. - Не разрешили, говоришь? Так чего ж ты просиял, как именинник?
       -Скоро узнаешь.
       У него была с собою «контрабанда» – украдкой привезенное оружие – старый, потертый карабин  «Колчак».
       Милован – когда услышал – удивился.
       -А почему «Колчак»?
       Протирая ствол, сверкающий на солнце, Великий Скотогон сказал:
       -Такие карабины были на вооружении Колчака в 1919 году. Вместе с «Ремингтонами».
       И опять Пастухов удивился.
       -Вместе с кем?
       -На Западе есть такая фирма – «Ремингтон». Выпускает оружие. Карабины, винтовки и прочее… Но всё это фигня по сравнению с автоматом Калашникова. Вот это вещь! – Кирсанов цокнул языком. -  Ты, кстати, в курсе, что он с Алтая?
        -Кто? Автомат?
        -«Отец» автомата – Михаил Тимофеевич Калашников. Родился на Алтае. В небольшом селе. А  прославился на весь мир. Ты прикинь. Такой автомат – это русская гордость. Только наши мозги могли изобрести такую штуку. В песок его засунь, в болото - стреляет, бляха-муха, только шум стоит!
        В глазах у Милована была печаль, когда он рассматривал  карабин.  «Слава, связанная с изобретением оружия, - думал он,- сомнительная слава. Подобной славы надо бы стесняться, а мы гордимся: изобрели такую  волшебную косу, которая способна косить людей быстрее, чем траву. И здесь не помогут никакие хутромудрые слова о том, что это оружие защиты, а не оружие нападения. Да, конечно, надо защищаться, как без этого. И тем не менее…»  Милован частенько думал так, что его думки были не в струю общественного мнения – это нередко осложняло его жизнь, возводило «кочку на ровном месте», сооружало препятствие, которого избегали многие сверстники, охотники до общепринятых позиций и принципов. Но Милован был уверен, что это не позиция, не принцип – это надежное и древнее чувство толпы, ощущение стадности.
       И тогда он прошептал вдогонку своим мыслям:
       -Стадо любого затопчет…
       Кирсанов услышал, но не понял его.
       -Поначалу трудно, а потом привыкнешь управляться. В стаде всегда есть вожак.   
       Рассуждая на тему стада и вожака, Великий Скотогон постелил попону возле  телеги. Достал из кармана чёрную какую-то повязку, глаза сам себе завязал и начал с потрясающей быстротою фокусника разбирать карабин. Под пальцами Лалая замелькали, забренчали: затвор, боевая пружина, ударник и чёрте что ещё там было в этом старом, но хорошо сохранившемся «Колчаке». А потом Лалай с закрытыми глазами стал собирать карабин – в обратной последовательности. Это дело, судя по всему, для него было таким привычным, что он в минуты сборки взялся  рассказывать о том далёком времени, когда  «Монгольская экспедиция Чуйского тракта»  только-только начинала гонять гурты. 
       -Тогда  скотогонам  выдавали оружие –   для защиты от волков, от разбойных людишек, бродивших по тайге, по горам. Но однажды на тракте произошла перестрелка.
       -С кем?
       -С чертями черномазыми. - Лалай собрал оружие и, сняв повязку, часто-часто заморгал от яркого света. - Цыгане, кочевавшие по Горному Алтаю,  надумали у скотогонов коней украсть на мясо. Ну и пошло-поехало! Ой, чо там было! -  Кирсанов передёрнул затвор карабина. - Всю ночь гремели выстрелы в горах. Местная милиция поднялась «в ружье». Они, слушай, подумали спросонья: может, война с Монголией? Может, враг идёт уже по тракту, захватывая города и веси, угоняя в плен детишек, баб, скотину? – Лалай  прицелился в белый свет как в копеечку, потом опустил карабин и погладил приклад. - Да. Но в первую очередь переполошились, конечно, гурты. Шерсть подняли дыбом – и разбежались. Горохом рассыпались, хрен знает где. Несколько дней и ночей собирали по крохам. Вот такая случилась война. Даже кровь пролилась.
       -Что? Убили кого-то?
       Лалай усмехнулся, покусывая ноготь на указательном пальце.
       -Сарлыки – несколько штук – смертью храбрых полегли в той перестрелке. Ну и людей зацепило. И с той, и с другой стороны были раненые. И вот с тех пор уже не выдают оружие. Так что приходится возить контрабанду. А как иначе? Тяжело в деревне без нагана.
       Бывший фронтовик, хромая, подошёл к ним, неодобрительно посмотрел на карабин.
      -Ты тюльку не цепляй на уши, - хмуро сказал. - Для перегона ствол тебе нужен постольку, поскольку…
       -А для чего же он мне? - Кирсанов дунул в дырку ствола.  -  Играть, как на свирели? Да?
       -Сам знаешь, для чего… - многозначительно ответил Юстыдыч.
       Кирсанов молча ухмыльнулся, поглядел на свои сапоги.
       -Ладно, пойду, - сказал излишне озабоченно. – Скороходы дёгтем продезинфицирую. А то, как бы ни это… не заболели.  Да, Юстыдыч? Могут заболеть они стригущим лишаем?
       -Кто?
       -Ну, кирзачи мои.
       -Вот балаболка. Не похуже Ботало.
       -С кем поведешься, с тем и надерёшься. - Кирсанов подмигнул цыганским глазом. – Студент, айда, посмотришь, какого красавца я выбрал!
       -Ну, наконец-то! - Светлогорин усмехнулся. - Неужели нашёл красавца?
       -На конец-то надо искать красавицу! - охально скаламбурил Лалай.
      Поддернув галифе, Юстыдыч в недоумении пожал плечами.
     -Чо мелет, Емеля? Чо мелет? Как Ботало, правда что.
      Великий Скотогон расхохотался, демонстрируя золотую обойму зубов – хоть вставляй в карабин.


                15 

       Красавцем оказался моложавый конь карей масти и очень дикого нрава – Дикарька. Косматый дьявол этот седла ещё не знал, узды не нюхал. Глаза горели гордо, непокорно. Стреловидные уши, от рождения привыкшие только к песням птиц и песням ветра, насторожённо вздрагивали от людского голоса, от звона кузницы.
        Несколько дней назад, когда Лалай попробовал поставить коня под седло, Дикарька взъерепенился, доходя  до бешенства. Его всего, беднягу, аж затрясло от злости, от возмущения и оскорбления. «Как это так?!  - должно быть, метались мысли в косматой конской голове. – Седлать?! Меня?! Того, кто ещё вчера носился вперегонки с весёлыми ветрами! Да я вам сейчас покажу!» Играя мускулами, танцуя на железных каблуках, недавно прибитых в кузнице, Дикарька для начала взвился на дыбы, затем свалился наземь и, оскаливая зубы, стал кататься на спине – седло сломал, подпругу разорвал.
       -Бесполезно! – с некоторым даже удовольствием заверил Юстыдыч, наблюдая за укрощением. – До тебя тут был один, обуздать попробовал – едва живой остался.
       -Не умеешь морщиться – не надо клюкву жрать! – азартно, со злинкой сказал укротитель.
        Он позвал помощников: мужики телегу нагрузили пудовыми каменьями, принесёнными с берега; завалили пузатыми холщевыми мешками с сырой землей. И после этого Лалай поставил рысака в оглобли. Захомутал кое-как – рысак ему чуть рыки не искусал.
        -А ну! - Великий Скотогон достал нагайку и огрел дрожащего коня. – Давай, красавчик! 
        Дикарька встряхнул ушами – овода прогнал. Опуская башку, поднатужился, втыкая в землю все четыре мохнатых лапы, унизанных репьём. Глазищи  его, наливаясь кровью и увеличиваясь,  стали похожи на два бокала с огненным вином, готовым расплескаться под копыта.
       Гора на тележных колёсах  заскрипела деревянными  и железными скрепами, но с места не двинулась. И опять Лалай огрел неукротимого, злобно заржавшего дьявола – рубец от нагайки косо впечатался в кожу.        Дикарька засопел от боли, раздувая раструбы ноздрей. Поднатужился, трепеща сухожилиями и неожиданно громко поганый воздух из-под репицы погнал.
       -Во! - хохотнул Кирсанов, стоящий поодаль.- Раскочегарился! Давай, давай!
       Непомерно тяжкая телега, сверкая синеватыми ободьями, прокатилась метра два и встала – как вкопанная. Рысак рычал как зверь, роняя хлопья пены изо рта, хрипел паровозной, раскалившейся глоткой; потел, трещал суставами и сухожилиями, и прогибался в холке так, что вот-вот сломается.
      Мужики ротозеями стояли поодаль. Кто-то весело подзадоривал, кто-то хмурился.
      -Брось! – пробасил какой-то сердобольный.  – Ну его на фиг. Надорвётся, сдохнет, платить потом придётся…
      -Ни ху-ху подобного! - Кирсанов начинал терять терпение. - Или мало мы кому должны? Танцуй! Танцуй, зараза!
       Нагайка показалась ему короткой, не дающей  должного удара. Великий Скотогон схватил свой кнут, в конец которого заряжена была увесистая пуля. Черной молнией взвиваясь в небеса, кнут сухо и ожесточённо полосовал по бокам, по хребту – пуля оставляла вмятины в боках и кое-где взлохмачивала рваную кожу; кровяная роса проступала… И через несколько минут Дикарька точно покрылся  кружевной попоной – пена вместе с потом проступила. Конь падал на колени, но не хотел сдаваться на милость победителю. Страшно сопя, вздымая пыль ноздрями, он снова поднимался и, не в силах сдвинуть телегу с места, приглушённо, загнанно хрипел, напрягая сотню  сухожилий, готовых разорваться от неимоверного усердия.
       Для первого раза можно было бы и отступиться, пожалеть.  Но Кирсанов не думал о жалости – это чувство ему было почти незнакомо. Великий Скотогон оказался жутким  укротителем. Собравши губы в «узелок», он хлестал коня крест-накрест, так хлестал, что кровушка бисером блестела, катилась по бокам…
       В конце концов, Юстыдыч подскочил к нему.
       -Ты чо, сдурел? Фашист!
       -Уйди!
       -Это ты уйди! Уймись! Чо ты взялся… 
       -Отвали! – поворачиваясь, Лалай окрысился и опалил Юстыдыча  какими-то незрячими, полусумасшедшими глазами. – Отвали! А то я запрягу тебя!
        Кожаный волдырь жутко вздулся на лбу Светлогорина.
       -Да я тебя, фашиста…  - закричал он, - спишу с маршрута! Завтра же!
       -Отойди от греха, я сказал! - Кирсанов опять нагайку выхватил – воздух распорол над головой Юстыдыча. - Я за себя не ручаюсь!
       И старый фронтовик не выдержал напора – попятился.
       -Спишу с маршрута, к чёртовой матери! - кричал  он. – Не позволю тут устраивать «Освенцим»!
      -Добренький, да? – проворчал укротитель. – И я не злой. Просто я отлично  знаю, что перво-наперво нужно  сломать характер дикаря, а потом всё пойдёт как по маслу.
       -Становую жилу не ломать бы! Вот за что боюсь… – признался Юстыдыч.- Нагрузил-то, глянь-ка!  Здесь надо тройку запрягать, а не одного…
       -Нормально. Потянет.
       -Да как же потянет, когда он уже язык высунул… - Светлогорин посмотрел по сторонам.- Лаврентий! Иди-ка сюда!
       Столичный парень сидел в сторонке, что-то читал. Спрятав книгу за пазуху, Лаврушинский неохотно поднялся и, подойдя, стал отвечать на вопросы фронтовика.
        -Лошадиная сила – это, Юстыдыч, такая единица измерения, которая была принята в 18 веке. Это двести пятьдесят килограмм,  которые смогла поднять лошадь на высоту ноль три метра за одну секунду…
       -Тьфу ты! Авдей-грамотей! – не выдержал Светлогорин.- А нельзя по-русски?
       -Так он же был не русский.
       -Кто?
       -Джеймс Ватт. Ну, тот, который выдумал одну лошадиную силу.
       -Как бы ни так! – осерчал фронтовик, отмахиваясь от москвича.- Господь бог такую силу выдумал, а мы, дундуки, понужаем теперь почём зря…      
       Денька через три – после повторения уроков укротителя –  Дикарька присмирел, немного образумился. Кусался ещё и лягался, когда подходили к нему – то спереди, то сзади, но прежней прыти не было уже. Дикарька дал своему властелину взгромоздиться наверх, прокатиться в седле, больно натирающем бока. Конь ещё брыкался, воздух пинал то спереди, то сзади, храпел, кусая трензеля, башкой мотал, растрясая пену и раскосмачивая огненно-гнедую прическу, не знающую конского цирюльника.  Но это уже было так себе – остатки молодого  куража. Уже понятно было, что дурная кровь коня маленько «поумнела», перебесилась.
       И тогда только Великий Скотогон протянул ему кусочек сахара с прилипшими соринками и табачинками. Конь сердито фыркнул, обжигая ладонь горячими струями  воздуха,  пошевелил шелковистыми губами и отвернулся.
       -Гордый? Хорошо! - Лалая припрятал сахар и тоже отвернулся, посмотрел на тусклое закатное солнце. – Вечера на хуторе близ Дикарьки! – Он хохотнул, довольный и ушёл, наказав никому не приближаться к молодому жеребцу.
       Это было вечером.
       Наутро он пришёл и снова сахар на ладошке протянул.
       Изголодавшийся Дикарька снова отвернулся. Постоял, тоскливо глядя на далёкие синеватые горы, на широкие долы, где, должно быть, на веки вечные остались весёлая воля и счастливая доля. Глубоко вздыхая, переступая пудовыми «гирями», укрощённый зверь опустил косматые ресницы, под которыми как будто просверкнули бриллиантовые слёзы. А потом – делать нечего! – конь повернулся к хозяину, потянулся к его ненавистной ладошке, пахнущей табаком и дёгтем. С наигранной бравадой и небрежностью Дикарька зацепил губами головку сахара, подержал, сопя, опять вздохнул и задорно, с громким перехрустом размолол горько-сладкий кусок, роняя светлые искринки под копыта.
       -Вот так-то лучше! - Великий Скотогон тяжело  погладил зверюгу по шерстяной щеке и шумно подышал на мокрое глазное яблоко, в котором отражался окрестный божий мир, но отражался криво и подломлено.
       
                16         

       Электричество к людям идёт на длинных ногах деревянных или железных столбов. А поскольку Юстыд находился, чёрт знает, где – электричество туда не добралось. И только лампочки, засиженная мухами, зачем-то валялись на подоконниках в просторном «штабе» фронтовика – лампочки в сто сорок и даже в триста ватт, мощность которых измерялась именем Джеймса Ватта, о котором уже упоминал начитанный столичный гусь.
      -А зачем тут лампочки? – однажды спросил Лаврентий.
      -А затем, что нам всё до лампочки! – туманно ответил Юстыдыч.- Скоко я начальству говорил, а воз и ныне там… В прошлом году Зарема Золотарь даже вот энти лампочки сюда привёз. Скоро, скоро, говорил, тут будет кумманизма. Человек человеку будет кум, сват и брат. Потому что, говорил Зарема, кумманизм – это электричество всей нашей державы и флюс чего-то там ещё…
      -Флюс? – переспросил Лаврушинский, пряча улыбку. – Так и сказал?
      -Флюс, ага. Зубная боль. А как ещё скажешь? Темно, как к негра… в берлоге…
      По вечерам на перевалочной базе керосиновые лампы зацветали, потрескивали фитили свечей, а неподалёку от крыльца пылал костёр. А над головами – насколько глаз хватало –  звёзды, звёзды мириадами смотрели с величавой вышины, переливались, помигивали, наводя на философские раздумья даже тех, кто вчера ещё был от этого страшно далёк. Такими вечерами Миловану вспоминался причудливый сон, в котором Чуйский тракт и Млечный путь так славно перемешались, побраталась пылью звёздной и земной…
       Все байки вскоре были пересказаны возле костра, анекдоты уже по второму кругу повторялись. Делать было нечего; спать ложились рано, зато и поднимались – ни свет, ни заря. И раньше всех, пожалуй, подскакивал Кирсанов.
      Приторочив к седлу карабин и старую саперную лопату, Великий Скотогон садился на коня и уезжал куда-то в сторону Монголии, укрытой синеватыми стогами и сиреневыми скирдами тёплых туманов.  И возвращался он уже в тихих сизых сумерках, когда на Юстыде вовсю трещал и танцевал большой костёр – красную цыганскую рубаху как будто рвал от ярости и лоскуты швырял под небеса.
        Кругом костра сидели скотогоны, курили на верхосытку, травили баланду.
        Простодушный  Ромка Ботабуха однажды спросил:
       -Ну, как? Нашёл могилку?
       Кирсанов резко глянул на него.
       -Помолчи, - тихо сказал, - а то найдёшь…
       Ботало развел руками – огонёк папиросы прочертил по воздуху кривую багровую линию.
       -О! Уже и слова сказать нельзя! Как будто здесь никто не знает, куда ты ездишь! Да тут уже, в натуре, любой сурок пронюхал. Правильно я говорю, мужики? Чо мы сидим-то как на поминках? Давай споем! – Поправляя широкополую новую шляпу, Ботабуха подкинул дровишек в костер, замурлыкал: - И никто не узнает, где могилка твоя…
        Лалай, сверкнув глазами,  усмехнулся.
       -Ковбой несчастный! Новую шляпу натянул на старые мозги и думает, что поумнел!
       -А что, разве нет?
       -Не заметно.
       Ромка встал – руки в боки.
       -Бинокль возьми. Разглядишь.
       На перевалочной базе Ботабухин здорово  преобразился – и внешне и внутренне. Он строил из себя заправского   ковбоя, воинственный образ которого пришёл к нему с киноэкранов и сильно отличался от образа настоящих заморских ковбоев,  которые, в общем-то, недолго правили свой шумный «бал». С 1865 по 1895 год настоящие английские ковбои с огромных западных пастбищ перегоняли тучные гурты к железнодорожным станциям Канзаса, откуда мясную животину развозили на поездах  по разным городам страны. А через тридцать лет все эти перегоны прекратились. На смену ковбоям, лихорадочно трясущимся в сёдлах, пришли пастухи, сопровождающие стада  на своих быстроходных, прозаичных пикапах. Но ничего подобного Ромка Ботабухин, конечно, знать не знал,  тем более, что кинофильмы и литература породили и растиражировали образ другого – ложного ковбоя, вечно пьющего как лошадь, и самодуром палящего из кольта направо и налево.
       Короче говоря, в один прекрасный день Роман Телегович преобразился на перевалочной базе. На нём закрасовались непромокаемые легкие сапоги, широкополая шляпа с длинным шнурком, с кожаной кисточкой, соплёй болтающейся ниже подбородка. Правда, вместо прочных ковбойских джинсов у Ромки были  «кирза-дерматиновые»  штаны, такие грубые, что запросто могли стоять в углу, если хозяин их туда поставит перед ночлегом.
        -Ботало! – язвительно сказал Кирсанов, присаживаясь к костру. - Ты хоть знаешь, что такое «ковбой»?
        Ботабухин постучал ладошкой по своей груди.
        -А вот, в натуре, посмотри на меня и поймёшь!
        -Смотрю и вижу, какой придурок…
        -Ну, ладно, хватит! - Ромка насупился, правой рукой машинально шаря около бедра, где у киношного ковбоя должен находиться семизарядный кольт. - Чего заладил? Я ведь могу и обидеться.
        -Ковбой, - как ни в чём не бывало, ядовито продолжал Великий  Скотогон, - ковбой, чтоб ты знал, в переводе с английского, «коровий мальчик». Просто напросто – подпасок. Понял?
       -Да иди ты! - Ромка не поверил.
       -Ну, спроси у Лаврухи. Он подтвердит.
       Москвич, пригревшийся возле костра, сидел как будто  в полудрёме или в прострации – то ли думал о чём-то своём, то  ли в мечтах витал.
       -Эй! - окликнул Ромка. - А ну-ка, проснись. Ты слышал, о чём тут базар?
       -Не глухой, - пробормотал Лаврушинский, приоткрывая глаза. - Увы, Роман Телегович, я порадовать вас не могу. Ковбой – коровий мальчик, только и всего.
       Ботабухин обалдел, несколько секунд растеряно глядя то на Лалая, то на москвича.
        -Сговорились, сволочи, - пробормотал он. - А чо ж ты раньше молчал? А, Лалай?
        -Ты раньше был похож на человека, а теперь нарядился как чучело, - ответил Кирсанов, не желая признаваться в том, что он и сам-то лишь на днях узнал всю правду-матку про легендарных ковбоев – москвич просветил.
        -Сговорились, - собираясь уходить, убеждённо повторил Ботабухин. - Коровьи мальчики!
        В спину ему – камнепадом с горы – покатился хохот-грохот.
        Отойдя подальше от костра, Ботабуха остановился впотьмах. Шляпу надвинул на брови. «Неужели, правда? - Он поцарапал шрам на щеке. - Да нет, не может быть. Ковбой – это ковбой. И никаких гвоздей. А если правда, что «коровий мальчик?»
        Расстроившись, Ботало ушёл к реке, словно сбираясь утопиться с горя, но водичка была холодная, а горевать подолгу Ромка не умел – не тот характер. И вскоре голова в ковбойской шляпе снова гордо вздернулась на берегу, глаза Ботабухи стали твёрже алмазов, а правая рука сама собой так и порывалась выхватить воображаемый кольт из воображаемой кобуры.
   
         
   
                17               

      Однажды после «отбоя» Милован задержался возле прогорающего костра. Кирсанов незаметно подошёл – неслышный и тихий как тень. Присел на корточки и прикурил от малиново-угарного уголька. 
     Ручей в тишине лопотал. Летучая мышь в темноте над головами прошмыгнула – крылья зашуршали опавшею  листвой. Издалека – метров за тридцать – изредка   храп раздавался из помещения, где спали скотогоны. Как будто кто-то гвозди – старые, заржавленные – пытался вырывать гвоздодёром.
       -Студент! - Кирсанов зачарованно глядел на малиновый жар, оставшийся от костра. - Ты что-нибудь слышал о Пазырыкском кургане?
       -Нет. А что?
       -Да так… - Лалай прищурился, дрожа ресницами. - В 1949 году там были раскопки.
       -Ну. И что дальше?
       Ветер подул – угольки охватило огнём. Лалай прищурился от дыма и оскалил вставные зубы.
       -Я тогда ещё был пацаном, попал туда и напрочь отравился…
       -Как это? Чем отравился?
       -Даже не знаю, как сказать. - Кирсанов затянулся папиросой – щёки ввалились. – Никакого золота археологи тогда не нашли. Там была усыпальница, саркофаг из вековечной лиственницы. А в саркофаге – какой-то смуглолицый скиф и беломордая бабёнка.  Забальзамированные.
       -Какие?
       -А вот такие: двадцать пять веков лежали в саркофаге и хоть бы хны! Ты только представь, студент! - Лалай взмахнул руками в небеса. - Двадцать пять веков пройдёт – ни от тебя, ни от меня пылинки не останется. А эти – будто померли вчера…
      Милован оглянулся. Стало как-то особенно тихо, чтоб не сказать – жутковато. Кровавые тени заколыхались кругом костра. Деревянная колода с водою, лежавшая у коновязи, вдруг показалась древним саркофагом, горящим золотою инкрустацией.
     -Неужели? - осторожно спросил Пастухов. - Так хорошо сохранились?
     -Ну, говорю же тебе! – Лалай окурок бросил в огонь. -  Пазырыкский курган – уникальный. Сверху там земля, затем такие валуны, что я те дам! Каждый с полтонны весом…
       -Ого! Это как же корячили их?
       Кирсанов пожал плечами. Снова курево достал.
       -Скорее всего, - продолжал он медленно, задумчиво, как будто сам с собою говорил, - скорее всего, захоронение было сделано осенью. Сначала прошли дожди, потом зима, мороз прижал. И в результате лёд под валунами уже не таял – солнце туда не проникало. Понимаешь? И образовалась эта самая… вечная мерзлота. Вот почему в кургане оказались такие интересные находки. Я потом, бляха-муха, несколько ночей подряд не спал. Трясло как липку!
        Они помолчали.
        Скрывая волнение, Пастухов настороженно уставился куда-то в туманные горы, где затаился на весь мир знаменитый Пазырыкский курган.
         -А что? Что там было?
         -Много чего… - Лалай покусал ноготь на указательном пальце. - Были небесные кони, убитые специальным бронзовым молотком. Четырнадцать крепких коней. Гривы причёсаны, в косички заплетены. Все золотистой масти. Ты прикинь!
        -А что за небесные кони?
        -Ну, как бы тебе объяснить?
        -Да хоть на пальцах, – сказал Милован, чуть обидевшись на то, что его принимают за идиота.
         - Понимаешь, студент… После смерти древние скифы на этих конях должны были скакать по небесами. - Кирсанов голову поднял. - Да, может быть, и скачут. Мы ведь ни черта, студент, не знаем…
       -Ну, как это не знаем? – скороговоркой возразил Пастухов и тоже посмотрел на небеса. - Я, например, знаю про волшебную страну, которая когда-то называлась «Ирия». Мне хочется найти её. Мне кажется, что я там уже был, мёд-пиво пил…
        Великий скотогон в недоумении посмотрел на него.
        -Ты про какую Иру тут бормочешь? Я тебе про древних скифов говорю, а ты мне про девку? Ха-ха… Мы с тобой беседуем, как слепой с глухим.
      -Это точно! - Спохватившись, Милован потёр виски. - Извини. Я маленько того… замечтался…
        -Ну и мечты у вас, юноша! Дальше бабы никак не мечтается? Нет? - Лалай вздохнул. - А впрочем… Блажен, кто смолоду был молод. Да, всё правильно. Дело молодое, не женатое.
       За разговорами время прошло незаметно – уже светало. Над горами вдалеке проплывало облако, похожее на небесного скакуна, разметавшего гриву, позолоченную первыми лучами встающего солнца.
       Они ещё немного побеседовали. 
      Лалай заметил заинтересованность парня и подмигнул плутовато-цыганистым глазом.
       -Ну, что, студент? Поехали со мной!
       -Куда?
       -Искать могилу.
       Глаза у Пастухова округлились.
       -Да я пожить ещё хочу!
       -Я тоже.
       -Ну, а зачем же тогда…
       Кирсанов перебил:
       -Студент! Я ищу могилу Чингисхана!
       «Час от часу нелегче», - подумал Милован, передернув плечами, – на рассвете становилось зябко.
        - Ну? - Лалай поднялся от костра, подёрнутого пеплом. – Поехали?! Найдем могилу –  заживем!
      -Где? В могиле? – Парень усмехнулся.
      -Эх, башка еловая! – Великий Скотогон загорячился. - Да ты хоть знаешь, сколько там зарыто золота?
       -Понятия не имею.
       -В том-то и дело! - Отражая восходящее солнце, глаза Лалая вспыхнули как самородки.-  Зачем быкам хвосты крутить? Студент! Озолотимся, заживем, как фраера! Рубахи шелковые, портянки бархатные… А? Что молчишь? Все равно делать нечего. Первый гурт из Монголии дня через три притащится.
      -Не знаю. - Пастухов поёжился, глядя по сторонам. - Можно, конечно, попробовать.
       -Молоток! Дай пять! – Лалай крепко пожал ему руку. – Договорились, значит? Ну, собирайся!
       -Как? – Пастухов растеряно разинул рот. - Прямо сейчас?
       -А чего тянуть кота за я... За ящерицу…
        Милован остановился в нерешительности. 
       Заря с восточной стороны наливалась кровью, розовели горы. И в голове студента поневоле воскресли отрывки исторических рассказов о походах Тамерлана и Чингисхана; эти безжалостные завоеватели нередко оставляли на своём пути страшные курганы из черепов побежденных народов.               
               
                18            
               
       Великий Скотогон, проворно заседлавши своего Дикаря, помог студенту с этим делом справиться. Осторожно, воровато   вывели коней из загородки. У Пастухова была серой масти монгольская лошадь – низкорослая, неказистая с виду. На такую «монголку» садиться можно как на велосипед: ногу задрал, перекинул – и  ты в седле,  нажимай на стремена-педали. Эта неказистость монгольских лошадей с лихвой окупалась поразительной выносливостью и неприхотливостью – для бесстрашных  воинов Золотой Орды такие кони были настоящей   находкой.
       Оказавшись в потёртом седле, Милован улыбался;   деревенский парень, а всё-таки забыл, когда в последний раз держал поводья.
        «Монголка», отлично отдохнувшая в загоне, вздымая хвост трубой, резво ломанулась по зелёной  речной долине, обсыпанной зернистыми россыпями рос…
        Зябковато ещё было, мглисто. Утренний туман в горах пластами плавал. Натыкаясь на скалы, тугой туман, как серая смола, медленно кружился, свиваясь клубками. Затем  – повинуясь потокам свежего ветра – туман  вскипал ленивой прибойной пеной, на дыбки подымался, выплёскивая гребни до самых синих гор и где-то там, должно быть, нежным птичьим пухом накрывал гнездовье гордого орла или укутывал  пристанище редкого красавца ирбиса – снежного барса.
         Сердце парня замирало от восторга и чего-то неизведанного, неизъяснимого. Он оглянулся.      Голубоватый, плохо различимый дымок от Юстыда – точней, от прогоревшего костра – тонким ручьём утекал в ближайшую ложбину, в которой гривастым косяком коней приткнулись задремавшие деревья. Просыпающийся ветер – несмелыми порывами –  ворошил кусты возле реки, по траве топтался:  слабый след заметен был на пригнутых влажных стеблях, светлеющих изнанкой. Ветер, натыкаясь на костровой дымок, теребил его и разрывал на голубые мелкие лохмотья, разрыхлял и растрясал в пороховую сизую пыльцу.
       Кирсанов поначалу ускакал вперёд –  только земля взлетала чёрными пельменями из-под копыт. Потом, остановившись на пригорке, он подождал студента.
     Утренний свет – золотистый, высокий – как-то очень торжественно и величаво нарастал над горами, румянил гранитные щёки, свежей кровью подпитывал ледники, ручейки, серебрецом сбегающие с высокогорья.
     -Божество пастухов и поэтов! - загадочно сказал Великий Скотогон, наблюдая за игрою утреннего света.
     -Где? Что? Какое божество? - Милован бестолково  посмотрел по сторонам. 
     -Не видишь? - Лалай с хитрецой улыбнулся. - Значит, ты пока что ни пастух, и ни поэт.
     -Я не понял, в чём дело?
     -Да, ладно, после как-нибудь… - Кирсанов нагайкой взмахнул. - Ну, погнали, студент! Не отставай!
     -За твоим Дикарём не угонишься.
     -Ну, я буду маленько придерживать.
      Поскакали в горы, в сторону границы, где виднелись едва различимые редкие конусообразные войлочные юрты, над которыми синели стебли костровых дымков.  Солнце, показавшееся красным щитом монгольского богатыря, всё выше поднималось, прожигая дымку. Свистящими стрелами проскальзывали птицы, порою вылетая из дремотных кустов – едва не попадали под копыта. Воздух, нагреваясь,  шевелился вдали, становился зримым, грубоватым, напоминавшим расплавленное стекло. 
       Судя по всему, день нарождался погожий, просторный – в небесах ни облака, ни тучки, только бородач-ягнятник, питающийся падалью, кружился неподалеку, временами роняя тень на землю перед глазами всадников.
         Наполняясь чувством благодарности к Лалаю, парень подумал: «А мог бы я сейчас колодою лежать в постели!»
        Остановившись на каменном взгорке, Великий Скотогон достал бинокль – начал  осматривать местность.
        Впереди распростерлась широкая, древняя монгольская степь, точнее – полупустыня, испятнанная вечной мерзлотой и солончаковыми луговинами. Стада верблюдов и монгольских яков маячили на горизонте, напоминая о близости  Центральной Азии. Одинокий рыбак чёрным контуром прорисовывался на берегу далёкого озера – это уже за границей. Рыбак удилищем взмахнул – серебристая рыбинка проблеснула на солнце.
          -Монголы рыбу не едят, - стал рассуждать Кирсанов.- Значит, наш, советский дядя…
         -Ты про кого?
         Лалай бинокль протянул.
         -На, посмотри.
          Пастухов покрутил окуляры.
          -А может, пограничник там? - предположил он.
          -Студент, ты чо городишь? Этого нам только не хватало!
          -А в чём дело-то?
          Кирсанов промолчал, играя щетинистыми желваками. Подъезжая поближе, он  вытянул руку.
          -Давай подзорную трубу!  - сказал нетерпеливо. -  Погнали дальше? А? Чего ты рот разинул?
         И только тут под сердцем Пастухова проскользнула тревога: Лалай замыслил что-то не совсем хорошее,  не совсем законное, а потому боится пограничников.

           19       

       Нигде так сильно и так пронзительно не ощущаешь  присутствие вечности, как в сердце гор, в пустыне или  в объятьях мирового океана, где только ветер, солнце и тишина без края, без конца, – тот великий покой, который напрочь отметает суету сует и внушает мысли о бессмертии.
       Именно здесь, на границе Горного Алтая и Монголии  в душу Милована – очень внятно, ароматно – дохнуло знобящим  дыханием вечности. Он отчего-то оробел, притих и стал присматриваться – неизвестно к чему. Кажется, что-то вершилось вокруг него – и в то же время в нём самом. Шла кропотливая незримая работа человеческого духа. И совершалась работа бесконечного пространства – привычная, скрупулёзная, повседневная. Загадочная древняя земля, таящая в себе следы жестокой Золотой Орды, словно бы что-то хотела ему рассказать. 
        Парень спешился, повел «монголку» в поводу. Затем   остановился на голом возвышении, где время – год за годом и век за веком – молотом своим раскалывало камни и словно бы крутило в незримых жерновах, превращая камень в рыжеватую, ржавую крупу, похожую на гречку…
        Безмолвие было кругом – бесподобное, умиротворённое. Яркокрылая какая-то бабочка мелькала в стороне, а другая такая же мельтешила прямо перед глазами. Размеренно стрекотали стрекозы, кузнечики и просто безымянные  козявки, затаившиеся среди нагревающегося плитняка, среди травы, похожей на медную проволоку. Зеленоватый жук – будто волшебным образом оживший изумруд! – прополз неподалёку и, дребезжа, взлетел над шаровидными кустами  селитрянки, цветущей на кучах песка. Чёрно-красные ягоды – сладкие и одновременно солёные плоды селитрянки – мерцали на солнце. И Пастухову вспомнилось: в Монголии, которая была почти под боком, медведи каждый год специально спускаются с гор и два месяца жируют на селитрянке.  Кроме того, и лисы, и волки без ума, без памяти  любят штуку эту – селитрянку.
      Присев на огромный валун, парень задумался.
      «Интересная штука – Земля! - Он улыбался, обозревая окрестность. - Везде и всюду на Земле  живёт загадка, тайна, и если много знать или, по крайней мере, пытаться знать – жизнь вовек не наскучит!»
        Пока другие скотогоны водку хлебали на острове Иконникова – студент понапрасну время не терял; он проштудировал то, что теперь очень кстати пришлось. Теперь он знал, что перед ним в призрачной дымке распростёрся Монгольский Алтай – горная система на юго-востоке Алтая, находящаяся на границе между Монголией и Китаем. Горная система Монгольского Алтая на севере подступала к высокогорьям Алтая, а на западе и на юге находились такие полупустыни и пустыни, как Джунгария и Гоби, а в целом северо-восток этой системы граничил с полупустынями какой-то фантастической Котловины Больших озёр.
         Простая эта привязка к местности давала ему ощущение причастности к чему-то громадному, бессмертному – к тому, что было до него и непременно будет после. Это была привязка к чувству вечности – тому редкому чувству, которым обладают только люди избранные, в число которых, безусловно, входил и этот парень, хотя он не знал пока, не понимал  своей удивительной избранности. 
         Время шло, и покуда «избранник» разбирался в своих ощущениях и предавался философским раздумьям – Великий Скотогон ускакал довольно далеко. Сначала фигура его превратилась в божью коровку, ползущую по горизонту, а потом и вовсе  в песок зарылась.

                20            

        Могучее солнце, похожее на Золотую Орду, с утра пошло в набег со стороны Монголии. А теперь – в полуденный час – Золотая орда из жестоких лучей развоевалась в полную силу. Солнце было высоко, облака-щиты порублены, кольчуга из тумана втоптана в болотистые хляби речной излуки. Лучи – золотистыми копьями – отвесно втыкались в каменистую, заклёклую землю. Острия этих копий – в дурманной, первозданной тишине –  обламывались с тонким перезвоном и отлетали, сверкая в камнях, в ручьях и остатках пересохшего озера.
       В какой-то момент Милован даже остановился от растерянности. Звон сломавшегося солнечного копья был настолько явственный – стало немного не по себе. Как будто начиналась галлюцинация. Но вслед за первым звоном – второй и третий… И тоже – очень явственно, отчётливо… Покрутив головой, парень понял, что звон исходит со стороны кургана, в головах которого стояло солнце. И не только звон оттуда исходил  – курган постанывал. «Ну, это уж совсем… дурдом какой-то… - изумился Пастухов. – Это что же с головой? Или там богатырь под землёю проснулся после битвы с Золотой Ордой?»
       Однако, всё было гораздо проще.
       Стонущим богатырём оказался Кирсанов.
       Великий Скотогон, до пояса голый, бронзоватый от загара, маслянисто мерцающий каплями пота, яростно вкалывал, позванивая лопатой на вершине, а точнее, на западном склоне рыжевато-оранжевого  холма, похожего на древнее захоронение.
       Подъехав поближе, Милован с удивлением увидел всевозможные «художества» на теле этого богатыря.  На груди, на спине, на руках – всюду голубели странные, замысловатые татуировки с каким-то потаённым грозным смыслом, который не ведом не посвященному; чтобы понимать вот этот «фиолетовый язык», надо изучать его десятилетиями.
       -Чего ты рот разинул? - Лалай пятернёю поцарапал под ребрами – светлые полоски потянулись под пальцами. -  А!  Ты насчёт этого… - Он опустил глаза и сплюнул под ноги. - Баловство. Пижонил по малолетке.
       Яма в камнях была уже выбита  – почти до пояса. Рядом лежала рубаха Лалая, на ней – папиросы, компас, бинокль и развернутая карта.
       -Ну, что? - Пастухов приблизился и шею вытянул, заглядывая в яму. - Нашёл?
       -Не знаю. Как сказал один хороший доктор – вскрытие покажет… Фу! Упарился! - Кирсанов, покряхтывая, вылез наверх, саперную лопатку протянул дрожащею рукой. - На. Потрудись маленько в золотом забое.
        -Ни черта себе! – изумился парень, разглядывая лезвие лопаты, которое сделалось похожим на пилу – часто и мелко иззубрилось о камни.
-А ты как думал? – Кирсанов каплю пота смахнул под носом. - Клады на дорогах не валяются.
 Пастухов рубаху скинул. Спрыгнул в золотой забой.  Молодые мышцы, откликаясь ударам лопаты, азартно загуляли, заиграли под кожей. Синеватые вены с каждой минутой всё туже  распухали от прилива разогнавшейся крови. Сердце, будто разрастаясь, бухало уже по всей груди, не находя себе места. Гранитная крошка то и дело шрапнелью стреляла из-под лопаты, и время от времени искры летели рассыпчатым золотом – как будто на клад напоролся.
-Ох, ты! – нагибаясь, воскликнул Пастухов, когда впервые под лопатой золотые искры заблестели. – А-а! – тут же протянул он, разочаровавшись.-  Нет, ничего, показалось…
Он всё глубже и глубже вгрызался в землю. И одновременно – как будто вгрызался в историю, в её пласты, зарытые вот в таких курганах. И потревоженные духи Золотой Орды начинали витать в раскалённом воздухе. И стучала уже не лопата как будто – шаманские бубны бубнили. И возникали там и тут золотоордынцы – раскосые глаза блестели кинжальным блеском, башмаки играли бисером и жемчугами.
Время близилось к часу грандиозного пекла – солнце круто катилось в зенит. Миражи над землёй поднимались. И уже не только золотоордынцы мерещились в раскалённом воздухе. Каракорум вдруг возникал на горизонте – столица древней Монгольской империи. И жутковатый облик Чингисхана возникал перед глазами. И светлое облачко на горизонте – как светлое знамя из белого конского волоса – так называемое  «мирное сульдэ» вдруг превращалось в «чёрное сульдэ», знамя войны…
А когда Пастухов протирал вспотевшие глаза – чёрное знамя войны оказывалось  обыкновенной тенью, в которой он сидел, отдыхая от работы в «золотом забое». Он отдыхал, а Кирсанов, находившийся рядом, курил и увлечённо рассказывал ему о Чингисхане, великом и жестоком полководце, мечтавшем о бессмертии.
Выходя из тени, Лалай ногтем отстрелил окурок в камни и, поддёрнув штаны на худом животе, изрисованном татуировками, неожиданно вспомнил слова Льва Гумилёва.
-В истории возвышения Чингисхана сомнительно всё, начиная с даты его рождения…
Пастухова точно камнем по голове оглоушили – глаза увеличились, рот покривился.
 -Ну, если он рождался, значит, и не умирал. А какого рожна     мы тут ищем могилку?
-Кроме него тут, знаешь, сколько было? Богатство Золотой Орды – несметное. Взять хотя бы внука Чингисхана… Сколько он награбил на Руси!
-А кто был его внуком?
-Хан Батый.
-Ни хрена себе – внучек…
И опять они копали, обливаясь ручейками солёного пота. Стрекозы уже не стрекотали в воздухе. Бабочки не порхали. Тень из ямы уползала, обнажая странно-оранжевые камни, горящие сбитыми боками – там, где их кусала   саперная лопата. Красноречие Лалая почти иссякло. Да и силы были на исходе. Несколько раз они уже – по переменке – то спускались в этот проклятущий «золотой забой», то выползали наверх, измочаленные каторжной работой и немилосердною жарой.
Лалай перекурил в который раз, лежа на своей расстеленной рубахе и глядя в небо, где кружили какие-то чёрные крупные птицы, похожие на грифов, стерегущих золото. Крестообразные тени от «грифов» падали порою на лицо Великого Скотогона  – глаза тревожно вздрагивали, и он даже подумывал про карабин, находящийся неподалёку: «Встать бы, да шмальнуть по этим грифам! Что они тут кружатся, паскуды?»
 Он сходил по маленькой нужде. Посмотрел на Пастухова, с удивительным упорством вгрызавшегося в каменную почву.
-Ну, давай, студент, я теперь…
Милован, не разгибаясь, хрипло бросил:
-Погоди! Ещё немного!
-Да хватит. Ты чего?
-Да так, вошёл во вкус.
-Стахановец!- Лалай в недоумении постоял над ним, покусывая ноготь на указательном пальце. - Долю свою отработать решил?
-Эх, ты доля моя, развесёлая доля… - Пастухов распрямился, веселея безо всякой причины. Глаза у него стали мутными. Всё лицо как-то воспалённо раскраснелось – крупными пятнами. Разметавшиеся волосы соломенного цвета прилипли к потному лбу, вискам. Ниже левого соска – бешено и остро – клевало сердце, словно пытаясь проклеваться наружу.
-Слушай, ты в порядке? – насторожился Лалай.
-Вполне. А что?
-Давай лопату! – уже не попросил Кирсанов, а потребовал.
-Да пошёл ты!.. – вдруг зарычал Пастухов. - Чего ты под ногами путаешься?
 С недоумением и тревогой наблюдая за парнем, Великий Скотогон не понимал, что происходит. «Золотая лихорадка, что ли? Как взбесился».
Неутомимо вздымая и опуская лопату, студент  колотил и колотил до той поры, пока под железом не звякнул покатый камень в виде человеческого черепа. Милован покачнулся, нахмурившись, и опять – как рано утром – вспомнил о безжалостных походах Тамерлана и Чингисхана, после которых оставались курганы из человеческих голов. А вслед за этим с ним случился будто бы солнечный удар – и в какую-то долю секунды перед глазами появились, как из-под земли, два мрачных монгольских воина. В руке у одного сверкнула солнцем кривая сабля, а на груди второго серебром загорелся  монгольский панцирь, похожий на металлическую чешую, прикрывающую верхнюю половину воина; этот панцирь назывался «куяк», иногда писавшийся через букву «х».
Защищаясь от этих монголов, парень попытался взмахнуть лопатой, но силы вдруг покинули его. Бледнея, он   покачнулся, незрячими глазами глядя в небеса, и неожиданно хохотнул.
-Монгольский панцирь? - пробормотал он. - А я-то думал, это матерок…
Кирсанов не на шутку испугался.
-Студент! Да ты чо это? Спёкся?
Милован, как мешок с отрубями, повалился на дно раскопа и скороговоркой забормотал:
-Все думают, что я сошёл с ума и никто, никто понять не может… Ирия… страна такая есть. И  найду, найду, найду…
Вынимая из ямы почти бездыханное тело, Великий Скотогон затосковал.               
        -Ну, мать его, связался, – прошептал он. – Вместо могилы Чингисхана придётся другую могилу копать…
       И вдруг что-то случилось в небесах. 
      В голубом зените раскололся  тонкий, заунывный звук – будто огромную саблю сломали над головами. И в следующий миг откуда-то из-под края земли, из-за далёких гор, укрытых угарною дымкой, показалась «чёрная монгольская орда» – рваные тучи, абрисом похожие на скачущих всадников.  Солнце быстро померкло, превращаясь в какое-то жутковато-кровавое месиво. Гром ударил – как будто встряхнул за грудки громаду кургана.  Старый, морщинисто растрескавшийся камень развалился на самой вершине – рыжеватая труха по ветру полетела. Чёрный, взъерошенный  «гриф», гудя парусиной распахнутых крыльев, косо проплыл над горой. Проплыл так низко, точно хотел в глаза вцепиться чёрными когтистыми серпами, торчащими из жёлтых пальцев, покрытых  ороговелой кожей.
       Влажный, грозовыми стрелами заряженный ветер – словно тугая тетива – зазвенел со стороны Монгольского Алтая. Тучи уплотнялись. Небо меркло. На мгновение солнце в небесной дыре проблеснуло, озаряя облако золотистой пыли и  песка, воронкой встающее вдалеке. «Чёртов столб» – высокий, плотный –раскрутился громадным веретеном и тоненько взвизгнул, шерстяную пряжу потянул под облака, и, пьяно покачиваясь, боком-боком пошёл по степи, по горам потоптался, шевеля пудовые каменья и вырывая с корнем мелкие деревья на пути.
         -Студент! - Кирсанов стал хлестать по щекам Милована. - Очнись! Ты чо?
         Через минуту-другую Пастухов пришёл в себя и ужаснулся от того, что увидел.
         Лошади, ополоумев от страха, истошно  ржали, пятясь  куда-то под гору. И земля  и небо – всё кругом свистело и сверкало. Яркокрылая бабочка, смятая и скомканная ветром, шлёпнулась о грудь Милована и прилипла к рубахе как брошка.
          -Где это мы? - спросил он, отплёвываясь от песка и приглядываясь.
         -На том свете, где же? - Кирсанов выругался. - Чо ты, как красная девица, в обморок падаешь?
         -Когда это я падал? Чо ты городишь.
         -Ладно, после… Давай, садись, езжай за мной!
         -Да куда тут ехать, чёрт возьми?!
         -Делай, что я говорю, а то сдохнешь!
       Смерч обрушился на землю – запорошил глаза коней, глаза людей. Смерч – как будто бы живое существо – незримыми, но цепкими лапами пытался рвать конские гривы, потом рубахи рвал, песку и пыли натолкал полные пазухи. Потом в какой-то миг совсем стемнело – солнце как сквозь землю провалилось. Синевато-белой сталью над курганом засверкали, зазвякали молнии –  кривые монгольские сабли.
          Кони, бестолково куда-то идущие, то и дело останавливались. Задушено храпя и жутковато скалясь, кони перестали повиноваться  всадникам.
          -Бросай поводья! - гаркнул Великий Скотогон, зная, что в подобных случаях нужно доверяться чутью животного.
           И это было самое верное решение. Кони, отвернувшись от ветра, понуро постояли несколько секунд и поплелись, неведомо куда-то. И вскоре они оказались в укрытии – под береговой скалой, где находилась огромная выемка, своеобразный природный карман, в котором они отсиделись.
         
 

                21 
       
          Кошмарная, но, слава богу, короткая песчаная буря закончилась на земле – только в небе ещё хороводили серые, пыльные тучи, постепенно оседая на луга, на горы, пеплом засыпая мелкие ручьи. Песок, причесанный ветром, волнообразно растянулся на пригорках и продолговатыми бархатными  барханами виднелся в низинах. Чёрно-красные ягоды селитрянки раскатились дробиными там и тут. Рваные листья кустов и деревьев рассыпаны. Белые перья  какой-то птицы пригоршнями снега белели на песке.
        Всадники отъехали подальше от злополучного места, искупались в реке, выскребли и вымывая песок из головы, из ушей.
        Лалай правую руку повредил во время урагана – неудачно упал. Рука уже распухла, покраснела.
        -Как бы ни трещина! – затревожился он . – Этого мне только не хватало. За два дня до перегона.
         -Вот это буря! Долбанула, так долбанула! - удивился парень, глядя в сторону кургана. – Будто с цепи сорвалась!
        -Вот и не верь после этого… - задумчиво сказал   Великий Скотогон. – Это не случайно.
       -Что? Эта буря? Ураган?
      Кирсанов достал папиросы, песчинки выдул из бумажного мундштука «беломорины».
       -Перед войною, говорят, один ученый отыскал могилу Тамерлана. Только лопатой  землю ковырнул – буря поднялась! Вот такая же буря, как только что… - Лалай закурил.- Ученый дядька испугался, лопату бросил и  в лагерь прибежал. К археологам своим. А  там уже  все ходят на ушах. Что такое? Война, говорят, началась. Ты прикинь!  Только тронул лопатой…
       Мистическая эта история показалась Миловану не правдоподобной.
       -Ну, может, совпадение…
       -Да нет, я так не думаю. Меня предупреждали… – Кирсанов будто бы в шутку  перекрестился. – Ну их на фиг! С  ними лучше не связываться, с этими Тамерланами да Чингисханами. Правильно я говорю? А чего ты скривился?
         -Песчинка в глаз попала.
         -Ну, глаз ни это самое…  - Кирсанов ухмыльнулся.- Глаз проморгается. А вот рука моя…
         И в это время за рекой раздался конский топот – наряд пограничников ехал.  Река здесь была не глубокая и не широкая. И через минуту-другую кони, подковами скользя  по камням под водой и попутно пытаясь хлебнуть из реки, вышли на пологий берег, где сидели скотогоны, не успевшие даже опомниться.
         Милован, вытирая слезящийся глаз, растеряно посмотрел на Кирсанова.
         -Студент, - сквозь зубы прошептал Лалай,- только ты не вякай ничего, я сам как-нибудь… И смотри, чтобы лошадь моя не повернулась тем боком, где карабин…
        Эти пограничники были  настоящими  трудягами – в отличие от тех гусаров, которые приезжали проверять документы. Эти были не при параде, а с полной боевою выкладкой; автоматы за плечами, рация; фляжки с водой; плащ-палатка и топорик сбоку. Лалай напряжённо смотрел на погранцов. Желваки на скулах у него подрагивали, хотя он и пытался изобразить улыбку. Было похоже на то, что вояки пыльную бурю переждали где-то в хорошем, надёжном укрытии –  ни пылинки не было на форме.
        Не слезая с лошади, всё время тянувшей поводья, чтобы сощипнуть какую-то былинку, старший наряда, исподлобья изучая нарушителей, строго потребовал:
        -Документы! 
        -Там… - упавшим голосом сказал Кирсанов. - На базе. На Юстыде.
        Пошевелив колючими бровями, офицер как бы ненароком поправил кобуру на поясе.
        -Значит, скотогоны? А почему пасетесь на нейтральной полосе?
        -Буря! Буря, командир! - Кирсанов стал выкручиваться. - Как подхватила под бока, да как погнала!  Мы не хотели сюда. Зачем нам приключения на задницу?.. Мы тут случайно… Мы искали женьшень, корень жизни…
         -Так. Ну, и где же ваш корень?
        Великий Скотогон мог бы, наверное, стать великим артистом, так хорошо у него получался образ невинного школьника, не выучившего урок.
         -Корень мы пока что ни того… Не извлекли квадратный корень из уравнение. Мы первый раз, командир. Мы без опыта.
         Старший наряда спрыгнул на землю – стремя заболталось возле брюха гнедой кобылы.
        -А зачем же бинокль? Корень жизни высматривать?
        Кирсанов то бледнел, то потел,  опасаясь, как  бы лошадь его  не повернулась тем боком, где был приторочен карабин, и опасаясь, как бы – не дай бог! – пограничники не зашли с того боку.
       -Бинокль?.. – пролепетал он и вдруг воспрянул духом. – А нам товарищ Кочубей сказал, чтобы мы это… чтобы мы были бдительными. И вот мы это… Мы в бинокль увидели китайца… Или это был монгол? Чёрт его знает…
       Старший наряда встрепенулся.
       -Какого китайца? Какого монгола? Говори ясней!
      -Да кто ж его знает, какой он? По-русски плохо говорит. Я только то и понял, что он идёт на заставу… Только вот не понял, на какую. То ли на нашу, то ли на монгольскую…
       -А где?.. – Старший наряда заволновался.- Где вы его видели?
      -А вот там… За рекой…
       Пограничники поспешно  развернулись  и махом поскакали в сторону солнца, клонящегося на закат.
 
                22      

      «Домой» они вернулись ближе к ночи, когда в горах и в горных, голубых долинах распростерся великий покой, горчащий травами, настоянными на солнце.   
      Пастухов – после приключений и ярких впечатлений –   долго не мог заснуть. Выходя из душного дощатого строения,  где спали  скотогоны,  парень, запрокинув голову, задумчиво глядел на просторное звёздное небо и вдруг ловил себя на странной мысли: ведь именно эти же самые звезды когда-то светили и Чингисхану, и Тамерлану, и полководцу Александру Македонскому, и Александру Суворову.  Древняя наша история, если вдуматься, находится под боком – почти под сердцем. Он помял, помассировал уголок левого глаза, где после бури застряла песчинка. «История может быть рядом и даже внутри нас самих, - вытирая слезу, думал он. – Вот эта вот песчинка, что в глазу, она, может быть, попадала когда-то в раскосое око монгольского воина  во время бури? Или, может быть, эта песчинка скрипела на крепких зубах Чингисхана? А что? Чем чёрт не шутит!»
        Половинка луны из-за гор показалась, точно  серебряный щит, изрубленный в бою. Медленно всплывая вверх, луна раскалялась голубовато-белой глыбой –  в глубине ущелья и  в долине зашевелились тихие, таинственные тени. Далёкое озеро вспыхнуло, отражая небесный огонь. Серебрецом загорелось витиеватое русло ручья. Какая-то птаха, ослеплённая внезапной вспышкой, переполошилась в полынях у ограды, – взлетела, брызнувши росой как молоком.
       Через несколько минут луна освободилась из каменного плена – полным кругом пошла, покатилась по чистому небу. И стало кругом – точно днём…
        Пастухов – как по первому снегу – осторожно двинулся к реке и улыбнулся  от мысли, что этот снег почему-то не хрустит под ногами. Продолжая улыбаться, он присел на камень. Вода под берегом пленительно сияла и как будто бы морщилась, ослеплённая. Потревоженная стрекоза лениво забрюзжала, мерцая крыльями. Пролетела несколько метров – серебристым крестиком перекрестила пространство у реки – и затихла в  траве, до утра, должно быть, угомонилась. 
       Потом он стал серьёзен. Достал варган – подарок любимой девушки. Поиграть попробовал. Звуки получались неумелые, но всё-таки в них ощущалась призывная древняя сила, потаённая мощь, которая может открыться далеко не всегда и не всякому. А ещё не подумал, что не всякие звуки в ночи могут так хорошо приживаться. Звуки в темноте зачастую бывают совершенно не уместными. Звуки ночью спать должны. Только не всё. Звук филина, к примеру, хотя и жутковато, но всё же вписывается в ночной покой. И весёлая флейта ручья хорошо вливается в тишину темноты. И вот этот варган – или хомус – как-то  очень органично, естественно звучит под звёздами. Подобным образом могут звучать только самые древние звуки, рождённые много веков назад.
         Прислушиваясь к тишине, он думал про свою любимую Молилу, и опять и опять «целовал» варган, который когда-то и она «целовала», играя.
       Отрешённо глядя в темноту, украшенную звёздами, Пастухов мечтательно вздохнул и незаметно для себя заснул, привалившись затылком к дереву, что-то нежно лопочущему языком листа.         
        И приснился ему древний Каракорум – столица Монгольской империи, а потом другой какой-то город Золотой Орды. Город монголов, с незапамятных времён считавшийся городом страха, осиным гнездом  тёмных сил, откуда выходили завоеватели. И приснились ему сотни и тысячи воинов Золотой Орды, по горам и долам идущих с факелами, едущие с копьями, на которых наколоты звёзды. И увидел он гигантскую богатую гробницу великого завоевателя – это было нечто необычное. Посредине огромной степи под землею золотом горела усыпальница Чингисхана, могила,  которая действительно  находилась  где-то на границе Советского союза и Монголии.   Но где? Никто не знал. Да и вряд ли узнает когда-то. Любая могила – загадка и тайна. А могила  Чингисхана – тайна стократная, загадка извечная, которая  вряд ли будет когда-то разгадана.  Ведь неспроста же после того, как совершилось пышное погребение Чингисхана, восемьсот монгольских воинов  безжалостно изрубили в капусту  всех свидетелей  похорон. А после  этого – коварный ход конем! – восемьсот монгольских воинов были уничтожены другими жестокими воинами. И в результате не осталось ни одного свидетеля, ни одного очевидца захоронения Чингисхана – завоевателя мира.

                23            
      
       «Великое сидение» на перевалочной базе, наконец-то, закончилось. И пришло –  засияло улыбкой от уха до уха –  долгожданное утро, когда на горизонте  со стороны Монголии   замаячил первый  гурт. Тёмный, окружённый пылью, он  шевелился как шерстяное облако, прижатое ветром к земле. Приближаясь к перевалочной базе, разрастаясь в размерах, «грозовое облако» пугало новичков – и это не удивительно. Вид у монгольского яка свирепый. А  если он к тому же обозлится, то начинает хрюкать как большой кабан, хотя на самом деле характер-то имеет безобидный. С первого взгляда эта страхолюдина  напоминает овцебыка, африканского буйвола или какого-то рогатого дьявола – не разберёшь.
        Ладонью подрубая солнце над бровями, Милован настороженно рассматривал приближавшийся гурт. 
          -Чудо-юдо какое! – сказал он, обращаясь к Лалаю.-  Прямо, как в той песне: «То ли буйвол, то ли бык, то ли тур?»
          -Это мелочь пузатая! - Кирсанов пренебрежительно отмахнулся. - То ли дело в Тибете… В Тибете, братуха, живут настоящие яки!
          -А ты бывал в Тибете?
          -Ой, студент! Не спрашивай! Где я только не бывал! – Лалай подмигнул чёрным глазом. – В Африке не побывал. В Америке не побывал… - Он засмеялся, а затем уже серьёзно:- В горах Тибета яки забираются выше пяти тысяч метров. Там дикий бык потянет больше тонны. Ты прикинь! А это что? Так себе, семечки.
         -Ну, не скажи! – Глаза у Милована восхищенно  вспыхивали, когда  он любовался крупной животиной  с длинным туловом и  несоразмерно короткими ногами.
        -А погладить можно?
        -Лишь бы не горячим утюгом, - усмехнулся Кирсанов. – Сарлык – домашняя тварь. Не кусается. Не лягается. Перед Белокурихой, помню, мы из него пучками дёргали шерсть. Бабам на шиньоны загоняли. За бутылку. Дёргаем, а он стоит, сопит, только косится на нас,  дураков. Но если его разозлишь – пеняй на себя. Когда три-четыре вот таких рогатых чёрта соберутся в рабочую артель и начнут раскачивать машину – опрокинут запросто. Подобное случалось на перегонах.
       -А почему они набрасываются на машины?
       -Дело не в машинах, а в шоферах. На тракте есть такие узкие места – бомы называются. Там водители должны уступить дорогу скотогонам. Должны прижаться на обочину и переждать. Такие правила на перегоне. А у нас какие бывают шоферюги? Морду тяпкой – и вперёд! Лезут прямо на сарлыков. Медленно, конечно, осторожно, и всё-таки лезут, наглеют – бортами скребут по бокам. Ну, эти охламоны терпят, терпят, а потом как взъерепенятся, так мало не покажется!
       Скотогоны – те, что побывали в Монголии – выглядели усталыми, но довольными. А некоторые – в силу характера – заважничали. Как будто побывали в Улан-Баторе на заседании Великого Государственного Хурала. Кое у кого из этих заседателей красовалась на голове тюбетейка – тафья.  А кто-то был даже одет в монгольский армяк, подпоясанный кушаком. Начались расспросы, хохот, шум и гам, связанный с рассказами о приключениях в Монголии, а потом по дороге на Юстыд. Пастухов послушал и поморщился – много было трепотни, бахвальства.
        Ромка Ботабуха, не изменивший своему ковбойскому наряду, только монгольскую водку привёз.
         -Архи называется! – просвещал Ботабуха. – Хитрая вода. По вкусу вроде как обезжиренное молоко. Пьётся легко, в натуре, а с похмельги тяжко. Ну, давай, Лалай, отметим! А тебе, студент, плеснуть? На пробу. А?
       -Не надо.
       -Ну, нам, значит, больше достанется… Ну, как вы тут, ребята? Не скучали? А мы, в натуре…
        Студент ушёл от бойкого застолья. Ему хотелось приглядеться к тем чертям, который предстояло гнать по тракту. Он приблизился к загону. Постоял, погладил мощную, рогатую  низко посаженную башку сарлыка, находящегося за жердями загона. На холке у могучего быка заметно выделялся угловатый горб. Длинные копья рогов были не толстые, но широко расставленные, от основания направленные по сторонам, а затем воинственно загнутые вверх.
       Подошёл Кирсанов – потянуло запахом монгольской водки.
        Пастухов развёл руками.
        -Это сколько? Метр?
        -Кто? Рога? Ну, да. Около того.
        Милован перед яком даже присел на корточки – залюбовался оригинальной шерстяною юбкой; на  большей части тела шерсть была густая, ровная, а вот на ногах, на боках и на брюхе – волосья длинные и жутковато косматые,  драными оборками свисающие до земли.
        -Благодаря таким юбкам, - рассказывал Великий Скотогон, закуривая, - сарлыки спят зимой  на снегу и на голых камнях. Спят и не кашляют. К жратве неприхотливы, зато дают такое молоко –  пальчики оближешь. Кроме того – прекрасная рабочая скотина. Таскает тяжёлые вьюки по самым трудным, самым страшным горным тропам или вообще по бездорожью, по снегу. Ты не смотри, что он такой неповоротливый. Он, как циркач, умеет прыгать с горного уступа на уступ. Да, да, студент. Я видел. И вообще… По своей потрясающей ловкости и по своей приспособленности к жизни в высокогорьях с этими чертями не сравнится ни одна другая домашняя животина…Ну, ладно. – Лалай окурок отшвырнул. - Что-то я растрещался. Надо собираться. Всё, студент. Каникулы закончились. Самое весёленькое время начинается.

                24

        Суета, шум и гам охватили перевалочную базу. Один за другим прибывая из-за границы, большие, сытые гурты – после короткого роздыха  – отправлялись в дальний, многотрудный перегон.
       Старый солдат Светлогорин, хромая, шагал за телегой очередного скотогона, отбывающего «на передовую», по-отечески  наставлял:
       -Да не гоните! Не гоните, как чумные! А то где-нибудь загуляют на тракте, время потеряют, а потом давай, давай наверстывать. Кожу да кости пригонят. Привес, он должен быть, как Отче наш… Витюха! – Юстыдыч повернулся, подзывая  приёмного сына. - Каков обязан быть привес?   
      Почесывая кисть «белоголовника» за ухом – клок белых волос – паренёк закатывал глаза, припоминая.
       -Семь… Нет, восемь тонн привеса на каждый гурт.
       Фронтовик погладил парнишку по голове.
       -Правильно, сынок.  Вот чтобы так и было. Как Отче наш. – Он по привычке руку прикладывал к козырьку затасканной фуражки. – Ну, всё! Счастливо!.. А кто там следуш-шый? А-а-а! Ты,  Великий Скотогон? Гляди, опять не вляпайся в историю. Мало того, что сам, так ещё и студента за собой поволок.
       Кирсанов, собираясь в дальний путь, был как-то необычно возбуждён и весел – как перед большою гулянкой.
       -Всё будет путём! - заверял он. - Не первый год замужем!
       Светлогорин вздохнул. 
       -Да как же «путём», когда ты безлошадный? Такого коня потерять! – Фронтовик фуражку сдёрнул с головы – чуть об землю не треснул.- Дикарька – самый лучший был. Такого больше тут не будет. Эх, Лалай, Лалай! Вот уж от кого не ожидал!
      -И на старуху бывает поруха. – Великий Скотогон покусал грязный ноготь на указательном пальце. - Я не виноват, что здесь такие дикие мустанги бегают. Как в Америке, мать её так!  Развёл тут безобразие!
       -Кто? И я же виновен? – опешил Светлогорин. – Ох, ты, Лалай, хитёр. Тебя, видать, цыгане на свет произвели. Я тебе что,  как индеец хромой будут бегать за имями, за американскими мустангами энтими…

                *       *      *
         
       Лошадей в Америке сначала вовсе не было – в 17 веке их туда завезли испанские колонизаторы. Особо ретивые кони, не пожелавшие идти на поводу человека, сбежали на вольную волю,  и со временем сплотились в табуны отчаянных мустангов. В Монгольском и в  Горном Алтае тоже такие табуны имелись –  неукротимые, неудержимые и до того свирепые, что их даже волки боятся, не трогают, чтобы не остаться без зубов. Эти дерзкие мустанги – молодые ветрогоны – время от времени наводят смуту на домашних лошадей, напоминая им о том, что кроме рабской доли есть ещё и   приволье, весёлое житьё-бытьё в траве по колено, в цветах, в росе, в пахучих туманах, которые можно жевать заместо сена.  Под луной, под звёздами, пролетая мимо стреноженных замордованных своих собратьев, эти мустанги заливистым своим сереброзвонким ржанием зовут за собой, увлекают, но не всяких ими увлечётся. Кто вчера ещё был неподкованным парнем в одну лошадиную силу, не кастрированным жеребцом – тот сегодня, глядишь, попривык в хомуте, пообтёрся в оглоблях. И никуда-то уже не охота бежать от хозяина. И только редкий парень об чётырёх подкованных ногах, редкий мужик с лошадиною силой мог себе позволить эту роскошь – быть свободными. Только тот, кто был силён и телом и духом, у кого звезда во лбу горела по ночам,  освещала дерзкую и вольную дорогу – только тот мог ломануться своей судьбе навстречу, никого и ничего не страшась. Дикарька был как раз – такого замесу. И  потому ничего удивительного в том, что он вырвался на свободу.       
       Дикарька – сильный, хитрый дьявол с кровяными глазищами – сумел-таки облапошить Великого Скотогона.  Прикинувшись  ручным,  смиренным коньком-горбунком, Дикарь вошёл в доверие хозяина, и перед началом перегона Кирсанов забыл ему путы надеть на мохнатые могучие лапы – Лалай в тот вечер был под хмельком; «отвальную» справляли. А поздно ночью, как на зло, мимо Юстыда пролетел косяк мустангов – земля задрожала от многотонного топота и воздух затрясся, наполняясь серебрецом заливистого ржания.  Дикарька, заслышав звуки «боевой трубы», встал на дыбы, порвал волосяной аркан и улетел в потёмки, осыпанные звёздами.
        Светлогорин рано утром выговаривал:
       -Ну, что, погулял, Великий Скотогон? Ещё не приступил к работе, а уже в долги залез – по маковку!
       Лалай с похмелья хмурился, ноготь кусал на указательном пальце. 
        -Ну, что мне теперь? Повеситься на этом аркане? – Он бросил под ноги Юстыдыча волосяной обрывок. – Доберусь до города Купецка, поговорю в конторе. Золотарь, может, спишет коня.
       -Зарема? Ну-ну… - Светлогорин что-то вспомнил. – Он же теперь – твоя родня.
       -Кто? – Лалай вскинул брови. - А-а! Да нет пока ещё. Нет. Но всё идёт к тому.
       Юстыдыч помассировал контуженную руку.
       -Свадьба-то когда?
       -После перегона. Осенью. - Лалай тоскливо посмотрел куда-то в горы. - Где же мне теперь конягу раздобыть?
       -Не знаю. У алтайцев, разве что? - подсказал Юстыдыч. -   Я тут в бинокль приметил одного.
       Лалай встрепенулся.
       -А где это?
       Светлогорин помедлил с ответом.
        -Видишь юрту? Вот там, возле Чуи. Там я видел добрую кобылу. Вся такая белая. Как лебедь.
       Цыганистые глаза Кирсанова блеснули молниями.
       -Пойду, попробую. Тряхну мошною.
       -Иди, - благословил фронтовик. - Только вряд ли обломится. Больно уж кобылка хороша.
       -Ну, тем более надо попробовать. – Лалай горящими глазами потянулся  в сторону далёкой юрты, где кудрявился голубоватый дымок.
       -Едва ли. - Юстыдыч скептически покачал головой. - Ты не первый заришься.
       Кирсанов неожиданно подбоченился.
       -А давай поспорим! На ящик водяры! Идёт?
       -У нашей куме одно на уме. - Светлогорин вздохнул. - Где ты ящик водки в пустыне раздобудешь? Да и куда мне потом с этим ящиком? Я же не пьющий. Сапоги только помыть. Дак они облезут, не обрастут.
        Загораясь азартом,  Кирсанов пошёл, переоделся в чистую рубаху, сапоги почистил, взял карабин и вынул из заначки советские деньги с изображением Ленина, и монгольские  тугрики, на которых красовался Чингисхан.  (Тугрики с собою приносили те, кто из Монголии перегонял гурты). Широким, размеренным шагом он двинулся в сторону  юрты, издалека похожей на детскую игрушку треугольной формы.
          Не было Кирсанова часа, наверно, два, если не больше.  Что уж он там делал, в юрте у алтайцев, неизвестно. На пупе плясал? На ушах стоял? Карабином грозил? Или «грозился» озолотить хозяина? Так или иначе, только белоснежная лошадка вскоре оказалась под седлом Лалая. Ох, лошадка была! Ох, Лебяжка! (Так он окрестил дородную кобылу). Лебяжка была такою красавицей, что даже кони-старики глаза лупили на неё и задорно ржали, вспоминая свою дурную забубённую молодость. И совсем уж было удивительно, когда Лалай расчесывал волнообразную гриву Лебяжки, и в руках у него почему-то оказывался… лебяжий пух, да-да, самый настоящий лебяжий пух.
      -Ты смотри! Кобылка  – просто чудо! Как будто из сказки пришла! - весело мерцая чёрными глазами, говорил Великий  Скотогон,  как будто исполняя какой-то нехитрый фокус, в результате которого лебяжий пух белел в его руке. - Ну, всё, бригада. Я готов. Подтягивай подпруги.
 
          
                25         
 
       После душной и тесной Москвы так хорошо оказаться на воле – на русских просторах полей, на лугах, на горах, где воздух овеян колдовскими целебными травами, осыпан медвяной пыльцою незнакомых цветов, словно бы сошедших с поднебесья.  Нет, и в Москве, конечно, хорошо, и там громадный камень горами громоздится до небес, и там стёкла сверкают не похуже ледников; и там стада пасутся на пастбищах проспектов и площадей. И всё же на природе – куда как лучше. В горах Алтая столичный парень вдруг почувствовал себя человеком, личностью. В Москве таких очкариков, как он, пруд пруди, если честно.  А тут? Все к нему с поклоном, с уважением: подскажите, пожалуйста, растолкуйте, пожалуйста… И вопросы-то как будто не сложные, но вот уже и слава пошла за ним, золотыми шпорами звеня: какой, мол, башковитый этот наш Лаврентий… «Так, чего доброго, глядишь, я и останусь тут, - с улыбкой думал Лаврушинский, - буду скотину по тракту гонять!»
       Примерно так он думал в тот день, в тот час, когда бригада уходила в перегон.
        Бригада сколотилась небольшая  – три человека.  (Чтобы лучше было на троих соображать, зубоскалил Кирсанов). Первым номером был, конечно, сам Великий Скотогон – гуртоправ. Вторым шёл  Пастухов. А третьим человеком –  очкастый грамотей,  из Москвы рванувший в эти горы за красотой, которую он вычитал из книжек о легендарной Шамбале, о Беловодье.      
         Гуртоправ Кирсанов отлично понимал: толку с этого Лаврухи, как с козла молока. Однако у Лалая была такая слабость: любил с умным человеком посидеть возле костра, пофилософствовать.
         -Москвич  – интеллигент. – Кирсанов ухмыльнулся. – Вот и пускай на телеге интеллигентно по тракту катится вперёди гурта, красным флажком размахивает, движение будет перекрывать.
        -Непыльная работа, - ревниво заметил Пастухов. 
        -Нет, это только лишь на первый взгляд. А на самом деле такая служба мёдом не покажется. Перекроешь Чуйский тракт – и начинается. Тут же около тебя нарисуется какой-нибудь Колька Снегирёв или ещё кто-нибудь из шоферни – с монтировкой, с кулаками. Начнут орать, что некогда, что у них скоропортящийся груз.  И вот тогда тебе станет понятно, куда ты, парень, вляпался по самые картохи. - Кирсанов хохотнул. – А кроме того, наш Лаврентий Берия заслужил доверие тем, что может вкусно кашеварить. Это тоже входит в обязанности интеллигента, сидящего на телеге. Поближе к обеду интеллигент уезжает вперёд, там разводит  костер. Ну, если хочешь, ты берись, вари.
        -Я только суп из топора умею.
        -Ну, вот видишь. - Гуртоправ закурил. - И вообще, мы теперь почти что на военном положении, так сказал нам старый фронтовик Юстыдыч. А поскольку так, то приказы не обсуждают. Уразумел?
        -Уж больно ты грозен, как я погляжу.
        -Я шёлковый пока. – Лалай сам себя погладил по груди.- Иваном Грозным ты меня ещё не видел.
        -О, да, конечно. – Пастухов, шутя, руки вверх поднял. - Не дай-то бог.
        Шутки шутками, а Кирсанов, приступая к обязанностям гуртоправа, неожиданно преобразился; в нём проснулось чувство ответственности. Скрупулёзно, придирчиво, строго он осматривал телегу перед походом – ступицы, тяги, переднюю и заднюю ось. Проверил банку для колёсной мази – полная. Убедился в наличии запасного колеса и башмачного тормоза, без которого в горах никак нельзя – опасно.  Мешки с продуктами проверил. Затем шлею поправил, супонь  – чтоб не толще пальца под неё пролезло.
        -Порядок! – подытожил гуртоправ, запрыгивая в седло.   –  Ты, Лаврентий Берия, не выйдёшь из доверия, если дров побольше наберёшь. Впереди Кош-Агач.  Там костерочек лишний раз не раззолотишь на берегу,  с дровами напряженка. Там наши братья-скотогоны подбирают каждую веточку и не гнушаются даже коровьей лепёхой.
       Лавровый гусь поморщился.
        -А лепёха-то зачем?
        -На закуску. - Лалай  хохотнул, натягивая поводья.  - Кош-Агач в переводе с алтайского  – «Прощай, лес». Вот так-то. Ну, всё, гвардейцы. С богом. – Гуртоправ  несколько метров проехал вперёд, а затем повернулся, рукой показал на гнедого коня, запряженного в таратайку. – Рыжаку напои перед дорогой. Только не водкой.

                26            

       Грунтовая дорога, которую успели уже ископытить монгольскими гуртами,  исполосовать тележными ободьями, стелилась по тихой долине, а точнее сказать – по высокогорной сухой степи, озарённой  утренним солнцем. Под колёсами похрустывали камешки, на обочинах там и тут виднелись кустарники из карагана, кустики полыни, василисника.  Жёсткие стебли травы – ковыль да пустынный пырей –  неохотно склонялись под ветром. Зато охотно, беззаботно, весело  перекликались полёвки, сурки и тушканчики, суслики, джунгарский хомячок. Безымянные какие-то козявки стрекотали, как будто выстригая тишину. В небе над болотом  около озёр были видны журавли – их тут много. Изредка встречались даже аисты  – красноклювые, чёрные, как вдовы белых аистов. И куда бы ты ни бросил взгляд в этом районе – везде видны папахи вечных снегов, надетых на головы гор, окруживших Чуйскую степь или Чуйскую котловину.
       Лаврушинский смотрел на эту красоту и думал так, как  может думать только человек, рождённый и воспитанный громадным городом. Горный массив – то справа, то слева – напоминал о  Воробьёвых горах.  Или представлялся смутным контуром жилого дома на Котельнической набережной – одна из высоток в устье речки Яузы. Или что-то ещё в том же духе – в духе столичного градостроения. Москва никак его не отпускала от себя; он был отравлен  воздухом цивилизации; он страдал из-за отсутствия  простого удобства – умыться, побриться, сходить в туалет. «Страдания юного Вертера!» - саркастически говорил он сам себе, вспоминая Гёте с его романом о молодом человеке, предрасположенном к  поэзии, к живописи, к желанию побыть в одиночестве. И в этом смысле он был действительно Вертер. И молодец он был – по крайней мере, в собственных глазах. Сверстники его загорали сейчас где-нибудь на Лосином Острове или в Серебряном бору – не ахти какое подобие природы. А он купил билет и вот, пожалуйста…
        Отвлекая парня от раздумий, конь всхрапнул и отчего-то шарахнулся в сторону, ломая придорожные кусты.  Лаврентий приподнялся и успел заметить  живое пламя, промелькнувшее  поперёк дороги – степная лисица корсак. И снова – тишина, задумчивость и дрёма. Старая, но ещё добротная телега размеренно поскрипывала и покряхтывала на колдобинах. Лаврентий  для удобства положил под голову мешок, набитый сухарями и пакетами с крупой. Снял очки, на стёкла подышал, протёр и,  глядя в небеса, опять ехал и ехал куда-то в область прекрасных мечтаний. Потом притормозил, достал какую-то потрепанную общую тетрадь.
       «Утром 12 июля 1978 года покинули Юстыд, - записал он убористым почерком. - Едем на Кош-Агач, который в переводе с алтайского  - «прощай, дерево». Как хорошо, что я здесь, в этом благословенном краю. Москва –  чудесный город, спору нет. Люблю Москву. Но как любил мой папа повторять: какой бы сладкой не была  любовь, а компота из неё не сваришь. Надо вырываться на просторы. Надо смотреть на жизнь простых людей, как живут они, чем дышит…»
        Буквы – поначалу ровные, аккуратные – стали расползаться, превращаясь в каракули. И Лаврушинский не сразу понял, что пишет уже на ходу – Рыжака, немного постояв, поскучав, покосился на возничего, помотал башкою, прогоняя муху или овода, и потихоньку побрёл в сторону зелёного кустика; пощипал листочки и дальше  двинулся, довольно фыркая.
       Возничий   вожжи потянул, возвращая коня на дорогу.  «Да! – спохватился. - Чуть не забыл! Рыжаку-то надо бы напоить! А где тут лучше?..»
       Усевшись на «облучок», Лаврентий, посмотрев по сторонам, заметил недалеко от дороги  разливанное серебрецо   – озерко сверкнуло, точно подмигнуло, приглашая.   
       Он подъехал и спешился. Камешек возле телеги поднял и запустил по воде,  стараясь как можно больше «блинов испечь». Плоский камешек, смачно целую воду, перелетел вприпрыжку всё озерко – такое невеликое. На противоположном берегу стоял кулик, а рядом с ним гуляла речная крачка. Испуганные камнем, птицы улетели, обиженно попискивая.
       Возничий улыбнулся. Коня подвёл к воде.
       -Пей, Рыжака! Пей, да поедем…
       Жеребец покосился на парня. Вздохнул.
       А парень – житель городской – не понял жеребца. Парень, присев на корточки, сполоснул лицо, на редкость  белое, будто девичье. Поднялся, чистый носовой платок достал и вытерся, любуясь прозрачной озёрной  водой. Под берегом вода переливалась лазурными и золотыми оттенками. Разноцветная крупная галька хорошо была видна сквозь водяную линзу. Солнечный свет барашками пробегал по камням. Медная чья-то монетка «орлом» блестела, брошенная, видимо, на счастье – чтобы вернуться сюда. Рыбешка промелькнула в стороне, затем другая.
        «Хариус? Или кто там? Великий Скотогон сказал, что тут полно алтайского османа, - вспомнил Лаврентий. - Что за рыба такая? Не видал, не едал».
        Рукою ухватившись за уздечку, парень ещё ближе подвёл коня к воде.
       -Ну, что ты, милый? А? Попей. Или не хочешь?
       И опять Рыжака покосился на него и вздохнул  – ждал, когда  из пасти вынут удила, но москвич, далёкий от крестьянского хозяйства, так и не понял, в чём дело.
        -Не хочешь? Ну, как хочешь. Тогда поехали.
        Конь, хотевший напиться, пожевал серебро трензелей, наклонился и понюхал озерко, выдувая струю из горячих ноздрей – колечки заплясали по воде.
        -Давай! - подзадорил возничий. - Дуй от пуза, милый. Дуй.
        Отвернувшись, он залюбовался живописным озерком,  не подозревая, что произойдёт через минуту. Каменистый бережок  только с виду казался ровным, а на самом-то деле вот такие горные озёра – как воронки после взрывов – обрывисто глубокие, только ступи на край. 
        Рыжака сделал шаг вперёд и неожиданно провалился – почти по колено. Гружёная телега сзади стала напирать, но пока ещё слабо. Кованые копыта заскользили, заскрежетали на камнях под водой. Ещё не осознав подвоха, жеребец наклонился, воду жадными губами пощипал и снова шагнул вперёд. И опять повозка сзади надавила – теперь уже сильней. Сопротивляясь напору, конь с трудом сделал пару глотков и сердито фыркнул, вскидывая голову, чтобы удержать повозку. Но было поздно. Передние колёса нудно заскрипели, перекатываясь по камням, – и оказались в воде по ступицу. Почуяв неладное, подрагивая кожей на груди, жеребец раскорячился, пытаясь удержать повозку. Косматые копыта заскользили по круглым и плоским обмылкам подводных камней и неожиданно провалились – дальше был обрыв.
      Лаврентий спохватился, когда услышал сильный  всплеск воды и заполошное ржание жеребца. Груженая телега –  с сухарями, с  крупами, с дровами, с вещами – была уже полностью в озере. Берёзовые поленья поплыли, кружась толстыми рыбами. Мешок с сухарями  стал пускать пузыри, оседая всё глубже и глубже. Маслянистые пятна  всплывала откуда-то из-под колёс,  распускаясь диковинными цветками.
        Переполошившийся Рыжака  захрапел, изворачиваясь, глаза дико таращил как варёные куриные яйца.  Телега, оказавшись на плаву, дала сильный крен –  оглобли перекосились; тесный хомут превратился в петлю, в которой жеребец стал задыхаться, храпя, раздувая арбузно-багровые ноздри. Кровью налившиеся глаза с ужасом пялились то на небо, то на человека, метавшегося по берегу.
       Не зная, что делать, как быть, парень, охвативши голову руками, что-то бессвязно кричал, звал на помощь. Потом споткнулся – очки слетели, брызнули разбившимся стеклом. Почти ослепший парень встал на четвереньки и пополз – руками шарил, шарил вокруг себя, стараясь отыскать хотя бы то, что осталось от очков.
            

                27               

       Паническое ржание коня далеко разоржалось по тихому воздуху рассветной поры. Лалай привстал на стременах. Прислушался. Чувство радости от начала перегона, от первых километров спокойного пути, переросло в чувство тревоги. Лалай, будто сердцем почуяв беду, – посмотрел в бинокль, заматерился и взмахнул нагайкой.
       Лебяжка была удивительно резвая лошадь – так и распласталась в грохочущем галопе, только эхо сыпалось расколотым орехом…
     Подскочивши к месту происшествия, Кирсанов молча  выхватил нож и отчаянно ринулся в озеро, словно собрался прирезать жеребца, чтобы не мучился. Подплыв, он одномахом обрезал упряжь. Схватил под уздцы – потащил, поволок дрожащего коня в сторону берега.  Телега, раскинув пустые оглобли как весла, стала погружаться всё глубже и глубже, тихо отплывая на середину коварного озерка. Со дна вставала муть, серыми клубками раскручивалась в чистой воде.
        Бросив жеребца на берегу, Лалай рванулся спасать повозку. Бултыхаясь и пуская пузыри, он кое-как  вожжами захлестнул – заарканил передок телеги.
       -Тяни! - рычал Кирсанов на Лаврентия, который суетился рядом,  поправляя очки; одна стеклина не разбилась в роговой оправе.
       Белое, «бабье» лицо Лаврушинского от натуги сделалось красным. Зато Лалай, бедняга, посинел после вынужденного купания, зубами постукивал; вода в глубоком озерке не прогревалась…
       Телегу наконец-то выволокли на сухой пригорок. Начали поклажу разбирать.
        -Да я и сам не знаю, как это так…- оправдывался  Лавровый гусь. - Я говорю, ты пей…  А он не пьёт…
        -А я вы врезал! - перебил угрюмый гуртоправ, смахивая капли с кончика сизого носа.  - Водки надо бы сейчас, чтоб не простудиться!
       Лаврушинский на небо посмотрел.
       -Хорошо, хоть тёплый день, вон как солнышко с утра…
       -Тепло! Ага! Хоть яйца на камнях пеки! - Кирсанов разголился до трусов семейного покроя и, выжимая мокрую одежду, вдруг оскалил свою  золотую обойму зубов и начал стрелять крупнокалиберным   матом. - Ну и сука  же ты, я те должен сказать…
       Слушая «перлы», столичный гусь, кажется, больше  удивился, чем обиделся. Лаврушинский стоял, разинув рот, и поражался тому, что можно сделать с обычным русским словом, если к нему прицепить мать-кочергу, бабку Ягу, лысого ёжа, стоячего ужа и кое-что ещё такое самобытное, такое народное, такое не печатное,   что и рад бы тут напечатать, да буквы не придуманы ещё для этих слов. Это была не какая-то непотребная  ругань – это была скрипка Паганини. Это был Айвазовский – с его размахом краски на штормящем море… Подумав об этом, Лаврушинский вдруг спохватился – вспомнил про свои путевые заметки. Подбежал к телеге, стал доставать свои промокшие пожитки.
       -Ой, ой, ой…- Он застонал и чуть ли не заплакал.
       -Чо? Хана амбарной книге? - Гуртоправ, не скрывая злорадства, натягивал тугую, мокрую одежду. - Запись дела, да? Ку-ку?
        -И фотоаппарат! - загоревал Лавруха. – В Москве купил перед дорогой…
        -Не надо было ушами хлопать! - оборвал гуртоправ.-  Ладно, я  подоспел, а то было бы дело. И жеребца ухайдакал бы, и телегу. А перегон ещё не начинался, Лаврентий Падлыч. – Продолжая искусно выражаться, Великий Скотогон достал свой карабин, завернутый в промокшую тряпку. Остервенело передёрнул затвор, проверяя надёжность механизма. А Лаврентий понял это по-другому – бледное лицо его стало ещё бледнее, а потом покрылось малиновыми пятнами…
       -Э-э-э! Ты чего? – забормотал он, прикрываясь руками и отступая.
       Поначалу  удивившись на такую странную реакцию, Лалай вдруг прищурился, изображая остервенелость.
       -А ты как думал? – процедил он сквозь зубы, приподнимая ствол карабина.- За такое вредительство по законам военного времени…
       -Какое, какое военное? – залепетал Лаврушинский, продолжая прикрываться грязными руками.- Я не нарочно… я не нарочно…
       Карабин был не заряжен. И потому Лалай стал куражиться по полной программе. Палец на курке пошевелился, точно разминку сделал, выпрямляясь вперёд и сгибаясь назад. Лаврушинский, переставая дышать, следил, как зачарованный,  за этим пальцем, забывая захлопнуть рот…
      Раздался жёсткий перестук железа – курок отчётливо сработал в тишине.
      -Патроны отсырели, Лаврентий Падлыч. Повезло тебе. На первый раз. – Великий Скотогон засмеялся, постукивая зубами. – А ты поверил? Да? Очко взыграло? А Берия бы точно тебя поставил к стенке за такое вредительство.
      В горле у Лаврушинского пересохло.  Он молча отвернулся, воды двумя руками зачерпнул. Потом – неподалёку от коня – сел на  траву, собираясь перемотать  портянку; натёрла ногу.
        Рыжака и так-то был тощий, а после купания от коня вообще остались – кожа да кости. Подрагивая от холода и пережитого страха, жеребец расставил задние копыта и неожиданно разродился дымящимися  конскими яблоками – посыпались чуть не на голову…
        -Каков нахал! - подскакивая, закричал Лаврентий.
       Гуртоправ расхохотался, продолжая зубами выстукивая дробь.
        - Это он тебе в знак благодарности.
        -А я причем? Сам сказал, что надо напоить. - Поправляя очки, Лаврушинский посмотрел на трясогузку, неведомо откуда появившуюся возле конских яблок.
         Лалай покопался в мокрой телеге.
        -Вот работничек, маму его! Заставь дурака богу молиться! - заворчал он и добавил с облегчением: - Хорошо, что я догадался папиросы завернуть в полиэтиленовый пакет. Как будто чуял своею ж… А спички отсырели. Ну, да ладно, мужики дадут взаймы. А вот тебе-то как теперь? Очки разбил. Кутузов одноглазый.
       - У меня  запасные. – Лаврентий приблизился к раздетому гуртоправу, синему не столько от холода, сколько от всяких мудрёных наколок.-  А что это за живопись?
       -Из Третьяковской галереи. Что? Не узнаешь?
       Всё тело Великого Скотогона было так разрисовано, что Лаврентий с восхищением сказал:
       -Целый день можно ходить вокруг да около такой выставки передвижника!
        -Бабы ходят, - не без гордости сказал Кирсанов.- Я их специально приглашаю. К искусству приобщаю.
       В эту минуту поблизости оказался «коровий мальчик» Ромка Ботабухин – мимо ехал за своим гуртом, который он самолично пригнал из Монголии, попутно прихватив оттуда три дублёнки и полные карманы тугриков, даром никому не нужных на просторах Союза.
       Стараясь поэффектней выглядеть в седле, Ботабуха  остановился на берегу взбаламученного озерка. Разглядывая мокрые вещи, разбросанные на солнцепеке, ковбой почесал свой лиловый рубец на щеке. Ядовито хихикнул.  (Кирсанов не захотел его  в бригаду брать –  любит, мол, керосинить на перегоне).
      -Вот так-то, в натуре! - весело воскликнул Ботабуха. - Пьяный  проспится, а дурак  никогда!
      -Ну, это как сказать, - невозмутимо ответил Кирсанов. - Если, например, ты пьяный да к тому же ещё и дурак, то навряд ли…
       Делая вид, что не слышит последнюю реплику, Ботало поправил широкополую ковбойскую шляпу, демонстративно сплюнул под копыта, демонстративно-медленно дальше поехал. И вдруг заблажил во всё горло:

                Я возвращаю ваш портрет
                И о любви вас не молю…      
               
        Потом остановился, натянув поводья.
         -Фраера! - презрительно сказал, оглядываясь.  - Чо бы вы понимали в колбасных обрезках, если даже за границей не были! 
 
                28         
 
         Прозаические будни скотопрогона были настолько тяжкими и нудными – в голову теперь не приходило никаких лирических сравнений, где Чуйский тракт и Млечный путь  побратались, земной и звёздной пылью перемешались. Пыль теперь на тракте была только одна – земная, знойная, политая потом. Дожди, правда, тоже случались, но тогда уже и пыли не найти – густая грязь пудовыми гирями налипала на сапоги, на копыта, калачами наворачивалась на колёса. Огонь костра не разгорался ни черта – похлёбку сварить невозможно. И Венера – звезда пастухов – не сияла серебряным оком, не призывала к поэтическим подвигам. Поэзия нигде тут не ночевала, ни на одном километре скотопрогона. Грубая проза гремела матом… И хорошо, что это недолго продолжалось – только первые дни «установочной сессии», а то хоть «караул!» кричи, хоть выпрягайся  из этого чертовски милого скотопрогона.
       Первые дни «установочной сессии» оказались такими трудными – студент аж похудел.
       -Не жалеешь? – Великий Скотогон пытливо смотрел ему в глаза.- Не проклинаешь тот день и час, когда решил запрячься в это весёлое дельце?
       -Ничего! – твердил студент.- И веселей бывало!
       -Это где же?
       -Под Сталинградом, под Курской дугой. – Пастухов устало улыбался, вспоминая старого фронтовика Юстыдыча, который говорил когда-то возле костра: скотопрогон для вас, мол, будет  – Курская дуга и Сталинград.
        Однако же первые дни благополучно прошли, пыль на тракте утряслась, грязь после дождей просохла, и потихоньку, полегоньку  душа Милована стала крылья расправлять. И опять он поневоле принимался мыслить большими категориями,  возвышенными образами. И если раньше этот Чуйский тракт у него был похож на Млечный путь, то теперь уже – нечто другое на ум приходило.
         Чуйский тракт – как мудрый змий –  извилисто заползает  в горы, зарывается в облака и созвездья. Как  ловко этот мудрый змий обкрутился вокруг сердца, как сладко ужалил –  волшебным ядом душу напоил. Тяжело на тракте в перегоне, ну просто  жуть.  И в то же время пот смахнёшь с лица, проморгаешься – такая кругом благодать, боже мой! Посмотришь на горы, ушедшие к небу, послушаешь реки – словно чистые речи. И  отлетает печаль от души, уходит из тела чугунная, в три погибели сгибающая усталь…
         Музыка, разлитая в горах и долах, – вот что спасало в трудную минуту, вот что околдовывало сердце молодого, удалого Пастуха. Музыка всюду мерещилась, да и не только мерещилась – была и в самом деле. Была и пребудет во веки вечные. Музыка была в  зелёных  травах – лошадям по колено. С утра пораньше в этих в травах,  не знающих косы,  бесперебойно звенели  кузнечики, трещали стрекозы, свистели сеноставки, пели перепёлки, трясогузки… Музыка была в цветах, которые поднялись до груди, до сердца. Каждый цветок гудел  как граммофон – пчела копошилась  в раструбе голубого, синего и красно-жёлтого цветка. Шмели кругом жужжали, порхали  бабочки. И  на вечерней зорьке  и на  утренней  далеко в тишине можно слышать, как вызванивают  росы, падают светлыми нотами. И в древних деревах слышна бывает  музыка – ветер смычком добывает её, виртуозно играя на струнах сосен, кедров, трогая чуткие клавиши березняка, тальника. И дрозды, и клесты, и  кедровка с кукушкой – все они понемногу добавляют жару в эту музыку. И даже молчаливая, в рот воды набравшая разнообразная рыба, от переизбытка силы плескавшаяся на плёсах – всё было музыкой доброго летнего мира, жившего ярко, взахлёб. А какая звучная мелодия  была разлита в голубых и зеленоватых горных реках и резвых ручьях – музыка там закипала длинными бурными флейтами, музыка буйно стекала по клавишам порогов и перекатов. Музыка эта – животворная музыка –  высветляла, очищала измученное сердце человека, душу, замутнённую пылью бесконечных переходов. А если посмотреть на небеса, обставленные горными вершинами, если к тёмным скалам ухо приложить – чудится мощный  орган, затаившийся где-то за снеговыми гребнями, по-петушиному задорно окрашенными восходящим или закатным заревом. Играет орган в небесах – то ли Бах, то ли Бог вступает. И поют золотые хоралы архангелов и серафимов, незримо летающих по-над Землёй. И серебром и золотом где-то звенит волшебный рожок-божок, тот самый, которым Пастухов владел когда-то в детстве и опять, наверно, скоро завладеет, чтобы сочинить божественную музыку и песню… О чем эта музыка? Песня о чём? Конечно, о любви, о молодости! О чём же ещё?.. Какое это краткое да сладкое времечко – любовь и молодость. Нам  бы ценить это, беречь, а мы всё чаще только вдогонку рассыпаем частокол восклицательных знаков – как там, дескать, было хорошо, как славно!..
        Милован ловил себя на этой мысли и широко, блаженно улыбался. Он был счастлив здесь и сейчас.  Он дышал весёлой волей, чистым воздухом  надежды и мечты.  Тихо, нежно, долго он грелся у костра – душой и сердцем грелся, как будто чуял: надо запасаться дорогим теплом для будущих дорог, которые пойдут напролом по сугробам, по льдам.
       Вечерами так хорошо было, отрадно у костра. Соломенным, пышным снопом поднимался огонь над рекой, колосился, растрясая зёрна по траве, по воде и по тёмному, черно-земляному  небу, где прорастали лучистые стебли первых созвездий. А неподалёку, возле старого карагача, опаленного  молнией, стоял  вороной с белою  розой во лбу. А на широкой поляне, сыто сопя и вздыхая, дремало  косматое, рогатое стадо. Но не дремали  волки в темноте – с перевала долетали волчьи голоса. И потому монгольский, чуткий конь, переставая зубами подстригать зелёную пахучую поляну, то и дело вскидывал косматую башку, ушами прядал и, раздувая багровые ноздри,   зверовато всхрапывал, выпучивая глазное яблоко с белоснежно-мраморным белком.
        -Чего ты? - Пастух озирался. - Всё образуется, все образумятся.
         Отходя от костра,  он крепко стискивал  свой бич – сыромятную плетёную хлопушу, волочил  по росистой траве. Потом неожиданно резко подбрасывал  руку и ловко  подсекал свистящую сыромятину. Нарисовавши в воздухе петлю, бич распрямлялся и  громко стрелял – ничуть не хуже дробовика, особенно если учесть свинцовую пулю, вплетенную в кончик.
        Из тёмного ствола карагача  вдруг вылетала перепуганная, взъерошенная птица – пронзительно пищала, озарённая языками костра, и улепётывала  куда-то в туманную ночь. И в тот же миг эхо за рекою «за кнуты хваталось» – шаловливо щелкало, срывая со стеблей и  веток  спеющие ягоды росы…
        Ночь в горах сгущалась до страшной густоты – даже звёзды робели, слабели, отступая от грузных вершин. И тишина сгущалась. Чернели  деревья,  кусты. Засыпала чутким сном левзея – маралий корень. Склоняли головушку  жирные борщевики. Гасли ярко-розовые прелести пионов. Пропадал дельфиниум и живое золото купальницы – алтайского огонька. Ни цветов, ни трав уже невозможно отделить от жуткой темени – буквально в двух-трёх метрах от костра ничего не видно. И только слышно за версту – если не дальше! – как полной грудью, полным дыхом дышит таинственная милая земля. Обворожительный, хмелящий дух разливался по-над поляной, кругом которой было полно молодой калины, спеющей малины, чёрной да красной смородины, где поспевала голубика, костяника, зрела черника и  жимолость.
       Глубоко вдыхая ароматы и доверяясь полному покою ночного мирозданья, Пастух расслабился. Рука с бичом обмякла,  кнутовище выпало и повисло на «дрёме»   – небольшой  специальной петле, надеваемой на руку, чтобы кнут не потерять.  Пастух заснул, но так заснул, что тихая улыбка на губах паслась – видно, что-то хорошее снилось, что-то светлое и дорогое.

                29    

        Небеса как будто разломились над головой.
        -Пастух! – заревел Великий Скотогон. - Подъём! Проснись! Нас обокрали!
        Парень вздрогнул, подскочил и пошатнулся – едва не упал на угли прогоревшего костра.
       -А? Чо? - пробормотал. – Где? Кто обокрал?
       -Да я откуда знаю? Только ты сам посуди: вчера было семнадцатое, а нынче – восемнадцатое. Денёк-то у нас опять украли! А какой хороший был денёк! – Лалай похохатывал,  глядя на восток, уже подрумянивший горы. – Но ничего, студент. И нонешний денёк обещает быть ничуть не хуже.
         Милован поёжился. Кажется, они уже давненько в перегоне, а парень всё никак не привыкнет с дурацким этим шуткам гуртоправа. Хотя Лалай, он молодец, и сам  не унывает, и другим не даёт…
        Зевая, Пастух побрёл к реке, оставляя в траве тёмный след и сверкая обувками, повлажневшими от росы. Помятый, всклокоченный,  хмурый, с красными глазами от недосыпа, он, как пьяный, постоял возле берега, не понимая, что он тут забыл. Туман сметаною сгустился  – хоть ложкой зачерпни, на хлеб намажь.
       -Бр-р-р! – Пастух передернул плечами. Прохладно было, хотя и лето – близкие горы дышали снегами и льдами. Возле воды серебристой ниткой иней искусно оторочил травы, гнилое дерево, поваленное бурей. На цветах горели россыпи  роскошной крупной росы – будто семицветные каменья тут разбили, раскрошили на заре…
         Собираясь умыться, парень постоял возле реки, не находя в себе должной решимости. И вдруг, рассердившись на свою мягкотелость, он опустился на четвереньки и отчаянно сунул косматую голову в реку –  помотал, поболтал, словно капустный кочан,  потряс ушами-листьями, фыркая и шумно отдуваясь. Но всё равно не проснулся, а так только – прочухался маленько. Полотенцем, похожим на солдатскую портянку, вытер голову и мрачно  покосился на лохматых, рогатых чертей – как их звать-то? яки? или як их тут кличут? Мятым подолом рубахи отирая лицо, он вернулся к костру, где Кирсанов уже кашу вовсю наворачивал.
        -Подкрепляйся! – поторопил он.
        -Не хочу.
        -Ну и зря. Пожалеешь потом.
        -А где интеллигент?
        -Лавровый Гусь? А ты посмотри, что он там вытворяет.
         -Где? А чо он?.. О-о! Придумал! – Пастух спросонья был равнодушен к тому, что Лаврентий ходил по росе босиком. – По росе – ерунда. Вот как ты по углям, по костру…
        -Могу и по костру, да только жалко, - ответил очкарик. – Мы едва-едва раскочегарили костёр. Всё отсырело. Роса – как дождь прошёл…
        -Гляди, простынешь! Йог! – предупредил Кирсанов.- Тут бюллетень не выдадут, запомни.
        -Не волнуйся. Не первый раз.
        -Ты и в Москве так ходишь? Молодца.  А я, грешным делом, подумал, что ты, Лавруха, маменькин сыночек.
        -И последние станут первыми, - многозначительно произнёс  Лаврушинский. - Так в Библии сказано.
        -Много там чего наговорили, да толку мало. Давайте, жрите, как Наполеон – пять минут и готово. А то уже гурт поднимается в горы…
        Позавтракав на скорую руку, скотогоны свернули свой табор. Железная тренога звякнула – в телегу полетела. Следом – пустое ведро, котелок.
        Заливая угли костра, чтобы не дай бог пожара не случилось, Лаврушинский сказал:
       -А насчёт хождения по углям, так это просто фокус. Хотя температура раскалённых углей –  пятьсот сорок градусов по Цельсию. Но дело в тот, что теплопроводимость угля невелика. И поэтому если сделать трёх или пятиметровый ковёр из углей –  каждый из нас может спокойно йога изобразить.
      Кирсанов поторопил:
      -Ты иди, изображай ковбоя. Умник. А вечером я тебе припомню эту сказку насчёт углей. Разуешься и потанцуешь. Понял? Грамотей. Надо отвечать за свой базар.
      Плохо понимая, о чём они там спорят, Милован, обречённо вздыхая, поплёлся по сырой траве, снял  волосяные путы с жеребца,  в седло залез, покряхтывая – седалище болело с непривычки.
       И опять они погнали свой клятый гурт по  извилинам Чуйского тракта. Гнали до полудня, потом давали короткий роздых – и себе, и лошадям, и сарлыкам. И снова пыль поднималась на тракте или чуть в стороне, где проходила скотопрогонная тропа, выбитая тысячами тысяч разнообразных копыт. И снова солнце мягко опадало в горы. Воздух сурьмился. И в лиловых вечерних сумерках слышней становилась   русалочья песня реки, то одной, то другой, почти повсюду ластившейся к тракту. И снова – короткая ночь. Сон, похожий на обморок. Ранний подъём. Седло, похожее на сковородку с горячими углями – всю задницу уже с непривычки спалило. И так – день за днём. И всякий день на перегоне – как резиновый! – растягиваться мог до бесконечности,  и проживался в большом напряжении; крошку хлеба порой некогда было выудить из сумки, притороченной к седлу.       
 
                30               

       Лошади – в сущности – малые дети, несмотря на свои габариты; в них доброта, покорность, всепрощение. Ты вчера к ней подходил с кнутом, а сегодня с пряником пришёл – и опять она готова запрягаться и тащить свинцовую поклажу. Фронтовик на Юстыде  рассказывал и вовсе нечто фантастическое: лошади как будто бы раненых солдат из боя выволакивали, зубами за ремни, за сапоги тащили. Может быть, и правда. Цирковые лошади ещё не такое могут проделывать, только их надо всё время сахарком да свистящим хлыстом подбадривать, а не свистящими пулями. А ещё говорят, что у лошади превосходная память. И говорят об этом, похоже, неспроста.
       Рыжака, едва не утонувший в холодном озере, стал бояться Лаврентия. При каждом приближении очкарика, Рыжака пугливо прядал ушами, храпел и пятился. Рыжака вёл себя так, словно бы не человек, а хищный зверь на двух ногах к нему подходит.
      Гуртоправ смотрел, смотрел на это безобразие и принял решение о перестановке «шахматных фигур».
      -И неохота, а надо, – сказал Кирсанов. – Я забираю телегу. А тебе, Лавруха, придётся делать восхождение на Эверест!
      Очкарик посмотрел на горы, находящиеся поблизости.   
       -Эверест? А разве это не в Гималаях?
       -Нет, милок. Твой Эверест на Алтае. – Гуртоправ подошёл к своей белой кобыле.- Вот она, твоя непокорённая вершина. Видишь, какая белая. В снегах. В ледниках. Так что давай, забирайся.
       Москвич не дрогнул, хотя и видно было: не обрадовался; на телеге всё же куда приятней, чем верхом на этой беспокойной  Джомолунгме.
      Пересадивши парня на свою проворную Лебяжку,  гуртоправ поехал на телеге. Развалившись, как барин, Кирсанов сапоги демонстративно задрал – на передок повозки. Закурил, замурлыкал песенку: «Я ехала домой, я думала об вас…» Только недолго пелось гуртоправу.
      Начинался один из трудных переходов по Чуйскому тракту. Горы наседали с двух сторон, зажимали реку. И Чуйскому тракту тут уже было не разгуляться. Затиснутый между камнями, он извивался гигантским ужом, выскальзывал на узкие площадки, выдолбленные в виде карнизов, пропущенных по скалам. Это были бомы, отвесно обрывавшиеся в реку. С давних пор за такими бомами закрепилась слава самых погибельных и жутких мест – не проехать, не пройти. Правда, заключённые сибирских лагерей постарались под ружьями – кое-где расширили проезды, выпрямили с помощью кирки и лома, и какой-то матери. Но всё равно встречаются узкие опасные места, где Чуйский тракт заходит в горловину – точно в каменные ворота, где двум машинам не разминуться. И вот в таких местах была самая трудная и нервная работа Великого Скотогона.  Красным сигнальным флажком размахивая на тракте,  он перекрывал движение. И хотя перекрытие было недолгим – происходили стычки. Шофёры были разные – чистые и грязные. Кто-то с пониманием относился к работе скотогонов, а кто-то – не от большого ума – считал скотогонов бездельниками, туристами, которые всё лето за государственный счёт катаются по Горному Алтаю, купаются да загорают. Такие недоумки попадались редко. И вот тогда-то приходилось Лалаю доставать карабин. За четыре года хождения по тракту он два раза стрелял по колёсам. Однажды пришлось воевать, когда на тракте оказался  гружёный  «Камаз», ехавший из Монголии; три парня сидели в кабине; два из них были крепко поддатые, спали за спиной водителя, а когда  «Камаз» остановился перед красным флажком, парни вышли и давай права качать, кричать, чтобы им открыли дорогу. Но Великий Скотогон не согласился и дискуссия  дошла до кулаков – пьяные парни хотели его отметелить. Кирсанов молча достал карабин и продырявил два передних ската, но не успокоился на этом – аппетит приходит во время стрельбы.  Он приказал парням идти к реке. «Дело запахло расстрелом!» - так потом рассказывали скотогоны, свидетели этой истории. И пьяные парни подумали так – и почти протрезвели. Но Кирсанов – хотя и бывает дурной в минуты слепящего гнева – ни о каком расстреле не помышлял. Он отвёл этих героев на Катунь, заставил догола раздеться и прыгнуть  ледяную купель. А потом собрал манатки этих героев – и выкинул в реку…
       А другая история, когда Лалаю пришлось козырять карабином, вообще похожа на детектив. Кирсанов тогда на тракте встретил своего знакомого. Паренёк, Ванёк сидел на обочине тракта и чуть не плакал; какие-то ухари на грузовой машине остановили паренька и разули – сняли все четыре колёса со старенького «Жигулёнка»; легковушка стояла на камнях, сверкая мазутными осями.
      -Ты номера запомнил? А, Ванёк?– спросил Кирсанов. – А когда это было? Около часа назад? Ну, значит, не могли ещё уехать далеко!
       Великий Скотогон – отчаянная дерзкая душа – взял карабин и вышел на средину тракта. И остановил первую попавшуюся машину. И показал  шофёру какую-то красную корочку, на которой золотом был оттиснул герб Советского союза и какое-то мудрёное сокращение, напоминавшее  Контору Глубокого Бурения – сокращённого КГБ. В общем,  догнали они тех уродов. Грузовик стоял возле столовой – уроды пошли на обед. Великий Скотогон приказал пострадавшему Ваньку посидеть в тенёчке, покурить, а сам пошёл в столовую – с карабином наперевес. И через минуту оттуда вышли два жлоба – держали руки вверх. Великий Скотогон заставил их не только что вернуть украденные колёса – жлобам пришлось откручивать и свои полутораметровые, двухпудовые скаты.
      -Ну, мы тебя, падла, запомнили! – пригрозил один из них.-  Живи теперь, бойся!
      Лалай подошёл к нему и улыбнулся. И вдруг – с невероятной жестокостью –  шарахнул прикладам по морде. Жлоб отлетел и рухнул, выплёвывая зубы.
      -Вот теперь, я думаю, ты меня запомнил хорошо, - продолжая улыбаться, сказал Кирсанов. – Но если мы ещё с тобою встретимся, я тебе, сука, память отшибу! 

                31

    Опасные бомы закончились – впереди пока что было гладко. Кирсанов спрятал красный сигнальный флажок и опять, как барин, развалился на телеге, задрал кирзачи до небес. И теперь, отдыхая, он трепал языком, будто красным флажком. Одному в телеге было скучно, поэтому ехать вперёд он не спешил – зачастую тащился рядом с гуртом, ворчал да поучал.
        -Очкарь! Ты поаккуратней с моей Лебяжкой! - ревниво предупреждал. - Я, может, на ней женюсь. Видишь, какая она – белая вся, как невеста.
       -А что же ты невесту отдал другому? - спросил Очкарь, которому верховая езда доставляла немало хлопот. 
       -А если к другому уходит невеста, ещё неизвестно, кому повезло! Знаешь песенку такую? Да и вообще… Я ведь не жадный. Пользуйся. Только не дергай так поводья. Я серьёзно говорю! Губы  надорвёшь ей… - Кирсанов ухмылялся.- Как потом невесту целовать?
       -Не дёргай! – Москвич занервничал.-  Она же ни черта не слушается!
       -Будь мужиком – послушается. Звери и животные любят силу, понял? - Наблюдая, как страдает новоиспечённый всадник, Лалай сказал: - Тебе  надо не ноги закаливать. Седалище своё.  Чего ты снова морщишься. В штанах пожар, не так ли? А я тебе когда ещё сказал: не умеешь клюкву жрать – не надо морщиться. Ты думал, тебе тут прогулка. Как в парке имени Горького, да? Там сладкие прогулки. Знаю.
        -Бывал, что ли?
        -А как же! В прошлом у меня было большое будущее. Я там учился… 
        Москвич хотел поговорить о любимом городе, но        Лебяжка была очень резвой кобылой. Стоило очкарику немного зазеваться, приотпустить поводья – она уже рысью летела. Лаврентий, сколько мог, приподнимался на стременах, но скоро под коленками нестерпимо ныло от перенапряжения и, в конце концов,  несчастный верховой опускался в грубое седло, в котором он постепенно отбивал себе всё то, что отбивает каждый новичок. Кто ездил верхом, тот поймет, какое это было испытание – особенно первые дни, проведенные в жёстком седле, напоминающем раскаленную сковороду, на которой словно бы живьём  зажаривают божий дар с яичницей.         
        Миловану в этом смысле больше повезло: «монголка», поначалу шибко резвая, довольно-таки скоро упарилась; уши у неё обвяли; селезёнка стала так противненько ёкать, что Пастух, притормаживая, поневоле под копыта заглядывал, точно опасался, что селезёнка выпадет.  Кроме того, он всё же был деревенский парень, а это – «не прокуришь, не пропьёшь», как говорил Великий Скотогон. В детстве, проведённом на Телецком озере, были выезды в ночное, было купание лошадей, была езда охлюпкой – теперь уже это словцо позабыто; охлюпкой – это когда ты задом хлюпаешь, хлопаешь по лошадиной холке, без седла катаешься.
        Лаврушинскому приходилось куда трудней. Всякий раз, собираясь делать восхождение на «Джомолунгму», на вершине которой ожидало седло, он заранее кривился и постанывал. Лошадь воистину представлялась огромной горой, которую он должен покорить.
        -О-о-о! Теперь я знаю, - однажды признался Очкарь, - знаю, что это за казнь, когда человека сажают на кол. Я думал, что в 19 веке эта казнь существует только в Персии да в Турции. Однако, ошибся.
       Исподлобья наблюдая за очкастым умником, Кирсанов ухмылялся, покусывая ноготь на указательном пальце.  «Погоди,  зараза, погоди! Всякие тут были фраера, гнули грудь колесом…»
      Лалай, так любивший поговорить с умным человеком возле костра, почему-то испытывал странное чувство неприязни к этому столичному типу. И если, к примеру, Пастухова было немного жаль от его мучений на перегоне, то ничего подобного даже близко не было по отношению к этому очкастому рохле. Вот почему в один прекрасный день, а точнее, утром, собираясь в путь, Кирсанов, не скрывая злорадства, сообщил студенту:
        -Лавровый гусь сегодня аж рыдал во сне. Ей-богу. Слеза была – с гусиное яйцо. - Лалай, азартно подчистив кашу в чёрном, задымленном котелке, ложку засунул за голенище и  закурил. - Уйдет  он к чёрту. Скурвится. Бросит перегон.
        Пастух удивился.
        -Да ну, поди. В такую даль приехал…
        -Скурвится. Не веришь? Давай поспорим? А? На ящик водяры.
         -Откуда такая уверенность?
        -А у меня приборчик есть. - Кирсанов покопался в кармане дождевика. – Во, видел?
        -А это что?
        -Курвиметр. 
        -Что за фигня?
        -Не знаешь? Это ценная штука, Пастух. Распознает почти любую курву. – Великий Скотогон  посмотрел куда-то в сторону телеги и вдруг сказал:-  Этот гусь, он в сумке моей рылся, вот ведь что…
        Милован потрясено похлопал глазами.
        -А что ему там надо?
        -Спроси! – Лалай нехорошо прищурился. – Помнишь, книги пропали из библиотечки на острове? А ведь они пропали вскоре после того, как Лавруха появился на острове. Это, видимо, он настучал, кому надо. Так что курвиметр мой не ошибается.
        -А по-моему, Лавруха появился после уже того, как ревизию навели среди книг. Я, правда, точно не помню…
        -А я запомнил.
        Несколько секунд они смотрели друг на друга. Молчали.
        -Скажи, Лалай, а книги, мудрёные такие… - Милован руками изобразил мудрёность, - на корочки написано одно, а внутри совсем другое… Это твоя работа?
       -Моя работа – гуртоправ!- Уходя от прямого ответа, Кирсанов поднялся. – Видишь,  гурт уже в горы нацелился, а  мы тут  языками чешем…
         -А где Лавруха? Он же сейчас должен на вахте стоять.
         -Он сидит сейчас на вахте. За юртой сидит. Ты разве не слышишь? 
         Верховая езда для Лаврентия действительно была несусветною мукой: мягкое место до крови разбилось; сырое мясо  прилипало  к нижнему белью,  а потом – во время отдыха – присыхало к седалищу. И когда приходила пора  сходить «за юрту» по большой нужде – в кустах раздавался то жалобный, то воинственный  рёв. И тогда Кирсанов безжалостно, спокойно издевался.
         -Рожает! - Он кивал головой на кусты. – Ты будешь  крёстным отцом? Или я? Давай монетку бросим. Только нам нужна монета не с орлом. С гусаком.
         Для московского парня эти  мучения продолжались около недели, которая показалась длиннее вечности. Потом короста наросла, бронёй прикрыла зад. Но это – потом. А пока впереди была «вечность». Поникший, потерянный и раздражённый Лавруха  чучелом торчал  в седле, страдал и страшно корчился – любое движение лошади отзывалось болью в ягодицах.
        -А может, я пешком пока пойду? – предлагал он, покусывая губы.
        -Ну, и сколько мы будем тащиться тогда? - отвечал Великий Скотогон и принимался за нравоучения. - Древние монголы, знаешь, как говорили? Сокол в небе бессилен без крыльев, а человек на земле немощен без коня. Запомнил? Или лучше запись дела сделай в амбарную тетрадь. Ах, да, тетрадь пропала. Жалко запись дела. Жалко.
         Пастухов, обладая чувством врождённой справедливости,  начинал защищать москвича, который тоже, в общем-то, был ему не шибко-то приятен поначалу. А потом, когда они разговорились на привалах, студент увидел в нём единомышленника; сказочная Ирия для грамотного москвича оказалась не пустым ненужным звуком. А кроме того, Очкарь охотно знакомился с жизнью алтайцев, заходил в их юрты и дома, если была такая возможность. Охотно постигал  устройство телеги, конской упряжи, изучал погоду по приметам. Он всё больше и больше нравился Миловану. И поэтому Кирсанов удивился, когда Пастух открыто пошёл против него, гуртоправа.
         -Лалай! – хмуро одёрнул студент. - Ты скоро будешь, как Ботало! Два часа уже едешь за нами, болтаешь. Или ты забыл? Интеллигент, сидящий на телеге – по законам военного времени – должен ехать вперёд и готовить обед. Или я что-то спутал в нашем военном уставе?
       Приподнимаясь в телеге, гуртоправ докурил папироску.
      -Эх, люди, люди!  - расправляя вожжи, заговорил он так, как говорят, разочаровавшись во всём человечестве. - Вам бы, люди, только пожрать. Нет, чтобы задуматься о вечном…

                32      

        И снова среди гор  гнездился  тёплый вечер, напоминающий большую птицу, садящуюся на золотое яйцо – греть его,  лелеять, чтобы завтра новый день  проклюнулся весёлым желторотым птенчиком. 
        Багровая полоска зари долго не хотела угасать  над гранитным, западным плечом Алтая. Рваной  оранжевой  тетивой от невода –  поперек разъярённой реки – полоскалась тонкая солнечная  нить, которую тянуло ко дну неумолимым  тугим течением. В тишине иногда было слышно, как под водою где-то с грохотом передвигались пудовые камни – вниз по течению – как будто Водяной ходил, хозяйничал в своём хрустальном доме, передвигая мебель.  Но этот мимолётный подводный гул – так же как и шелест листьев на берёзах и осинах – под вечер смущённо как-то, странно затихал. Все звуки кругом усмирялись, движение ветра сходило на нет, слабели безудержные токи родников. И всё это было похоже на то, что Природа вполне осознанно готовится ко сну, расплетая косы красноталов, расчёсываясь буйным гребнем кедрачей и подкладывая под ухо своё бело-облачную подушку.
         Возле реки опять косматился костер, соломенными скирдами растрясая своё отражение в воде под берегом и на стремнине. Пахло разнотравьем, раздавленным копытами коней и сарлыков, сапогами скотогонов и железными ободьями телеги.
        Лаврушинский разжался новой «амбарной книгой» – общая тетрадь, купленная в сельмаге на тракте. После того, как у него сзади всё заросло, Очкарь опять по вечерам стал просиживать  у костра, скрупулёзно карябал какие-то путевые заметки.
       -Запись дела? Да? – опять ухмыльнулся Кирсанов. - Ох, уж мне эти писаки, маму их за ногу! Я среди них уважаю только одного…
        -Кого интересно? – не поднимая головы, спросил москвич.- Достоевского? Толстого?
       -Не угадал. Шишкова.
       -И что, интересно, больше всего понравилось?.. «Угрюм-река»? «Емельян Пугачев»?
       -Чуйский тракт больше всего понравился.
       -Да? – Очкарь поднял голову. - Я что-то не припомню. Это роман? Или повесть? Или что?
       -Это – Чуйский тракт, который он построил! – с воодушевлением сказал Кирсанов. - Вот это работа, и я понимаю! По плечу мужику. А марать бумагу, извини меня.  Как там сказано в Святом писании? Во многой мудрости много печали? Да? Так на фига её преумножать? Печаль… - Кирсанов поднялся.- Ну, ладно, некогда, а то сгорит…
        Закрывая амбарную книгу, Очкарь пошевелил ноздрями.
        -А чем это сегодня так запахло? Чем-то  вкусным…
         -Дичь! - похвалился гуртоправ, облизывая губы. - Сегодня праздник у девчат, сегодня будут танцы!
         Очкарь посмотрел на перья, кружившиеся около костра, – глинисто-серые перья с мелким накрапом, с каштановыми полосками.
        -Что? Подстрелил? - Лаврентий снова зашевелил ноздрями. 
        -Нет. Патроны берегу. Поймал руками. - Кирсанов ухмыльнулся. - Небось, тушёнка да консервы надоели?
        - В горле комом торчат, - признался Лаврушинский. 
        -Вот и я говорю…  А свеженькое  мясо  горной индейки – за милую душу пойдёт!
         -А что за индейка? - удивился Очкарь.
         -Алтайский улар. - Кирсанов рукою показал куда-то в горы. - Обычно эту индейку можно встретить у самой границы снегов, а эта – с перепугу или сдуру, что ли, сюда залетела?
         -Семейство фазановых, - вдруг сказал Милован. - Редкий вид, между прочим. Под охраной находится.
         Удивленно посмотревши на студента, Лалай прикинулся, что не расслышал последней фразы.
         -Жирная, зараза! Килограмма на три, на четыре потянет! - Он азартно потёр ладони. - Под такую закусь да бутылку… М-м-м!.. - Красота, мужики!
         -Далеко до гастронома, - шутя, отозвался Лаврентий, - а то бы сбегал.
         -Гастроном под кустиком! - весело  ответил гуртоправ, переворачивая золотистую дичь. - На углях зажаренная птица – это сказка, мужики. Жар-птица, можно сказать. Ну, так что? Эй, семейство фазановых! Почему сидите? Где посуда?
        -А где бутылка? - поинтересовался Милован.
        -А это что? - Кирсанов, будто фокусник, вдруг вынул  поллитровку из-под куста.
        -Ничего себе. – Пастухов присвистнул.- Где ты берёшь?
       -Места надо знать. Ну, давайте, мужики. Выпьем за то, чтоб спокойно дойти до равнины.
      -Нет! – Милован поморщился. – Лично я не буду…
      -Что не будешь? Спокойно идти до равнины?
      -Пить не буду.
       -Ну, вот ещё! Держи! - приказал гуртоправ. - Здесь как на фронте надо – по сто грамм на брата каждый день.
       До перегона Пастухов  почти не выпивал, так только, губы мочил иногда, по праздникам позволяя  себе то винцо, то пивко. А теперь, когда несколько раз  до костей промокал под проливными дождями, когда шагал болотами, когда нервы истончались в нитку с этим проклятым гуртом, – теперь он всё чаще давал слабину.
       -Хороша, чертовка! – крякнул Милован, через силу улыбаясь и поглаживая в области сердца, ужаленного зелёным змием. – И эта… индейка твоя недурна.
        Лалай разлил остатки. Бутылку в кусты зашвырнул.
        -Ну, зачем ты? - возмутился Пастухов, когда услышал звон разбитого стекла.
        -А куда ты её? Сдавать побежишь в Онгудай?
        -Ну, и так разбивать – это тоже не дело. Полезешь потом босиком…
        -Ну, хватит гундеть. Принимай.
        -Не, - Милован скривился. - Я больше не буду. Так и спиться не долго. Каждый день-то по сто грамм, по сто грамм…
       -Ладно, мне больше достанется, - хмыкнул Кирсанов. - Надо компресс на руку наложить. Помнишь, как я руку повредил, когда мы искали могилку? Ну, вот… Рука зажила. А вчера я с у дуру взялся телегу из грязи вытаскивать. Рыжака не тянет. Я думаю, мало одной лошадиной силёнки. Рванул за колесо… Теперь вот надо компресс наладить. Жалко водку изводить, но здоровье дороже.
        -Слушай! – Милован оживился.  – А как ты водку выпросил у них? Ты же сказал, что нету нигде в магазинах…
        -Ну-у! Это, студент, не проблема. Ты лучше спроси, как я выпросил у Климентины Кобыльевны… – ни к селу, ни к городу ляпнул гуртоправ. -  Мы с ней чуть сарай не развалили…
         -Подрались, что ли? - Милован наивно похлопал охмелевшими глазками. - А кого ты у неё выпрашивал?
          -Корову! - Лалай расхохотался так, что эхо откликнулось в ближайших скалах. - Ты, правда, что ли,  такой дурной? Или прикидываешься?
          -А чо ты? Я не понял… - Пастухов опять похлопал глазками.- Ты по-человечески можешь объяснить, чо ты выпрашивал?
          Качая головой, Кирсанов распотешился  – пуще прежнего.
          -Ах ты, щука! Молодец! Ах ты, премудрый пескарь! – Вытирая весёлые слёзы, он обратился к Лаврухе: - А ты? Ещё по стопарю и в школу не пойдём? Что? Тоже не хочешь? Ну, ты смотри! Отличная бригада! Значит, сделаю компресс…
           Кирсанов разделся возле костра. Почесал свои замысловатые наколки, пошерстил волосатую грудь и похлопал по худому  животу – поджарый был бродяга, весь как на пружинах.
          -Помочь?
          -Давай, Пастух, ага. А то мне одною клешнёй несподручно.
         Сооружая компресс, Милован изумлялся и даже маленько завидовал: крепко сбитая, жилистая «клешня» Лалая напоминала мускулистого тайменя, брюхо у которого набито ядреною красной икрой.
         -Отличный компресс получился! И снаружи, и снутри! – похвалил Кирсанов.- Теперь буду спать, как безгрешный младенец. А ты, Пастух… ты не забыл? Ты сегодня у нас часовой.            
 

                33               
 
       Дожди иногда полоскали такие нещадные – всё промокало до нитки, до хвоинки. Огонь добывать приходилось при помощи таблетки сухого спирта. А потом, когда таблетки кончились, поневоле  пришлось осваивать науку добывания огня  чуть ли не пещернопервобытным способом – при помощи трения. А затем нужно было осваивать наука сбережения огня. Костёр «шалаш», например, легко разгорается даже при самой слабой тяге. Костёр, сооружённый «колодцем» даёт много тепла и после него получаются несметные россыпи углей, на которых можно хорошо готовить. (Алтайского улара жарили как раз на таких углях). А для ночного бдения лучше всего подходит нодья: два или три бревна метра по два длиной кладутся друг на дружку – по бокам их держат кольями. Такая нодья медленно горит всю ночь, не требуя к себе практически никакого внимания.
       Находясь на «боевом» дежурстве, Пастухов соорудил сосновую нодью – бревна были приготовлены заранее. А слева от этой долгоиграющей нодьи он разложил простой костёр, который должен был служить настольной лампой для удобства чтения. Великий Скотогон – как почти что всякий великий человек – был натурой противоречивой. С одной стороны – он как будто не любил писателей и признавал только одного Шишкова, да и то не за книги, а за то, что этот человек «Чуйский тракт сочинил на земле». А с другой стороны – в пастушьей сумке у Лалая была уйма всевозможных книг, непонятно как там помещавшихся. И откуда все эти книги брались – Милован до поры до времени понять не мог. Для него ясно было только одна: без мистики, без магии тут не обходилось. Книги в той пастушьей сумке были  вполне нормальные, познавательные, но было и немало книг  «двойного дна» – на обложке объявлено одно, а внутри совершенно другое.
       Бессонными ночами возле трепетных огней – слева костёр, а справа нодья – Милован, читая книги, погружался в такие миры, которые он никогда бы не познал, волей судьбы не окажись на этой нелёгкой  тропе скотопрогона. При животрепещущем свете глаза его быстро начинали уставать. И тогда он охотно поднимался, подбрасывал ветки в костёр и обходил дозором сонное стадо. И останавливался вдруг. И улыбался, думая о только что прочитанном.
      «Как это здорово! Как мудро всё устроено! – думал он.-  Русский крестьянин всегда бережно и трепетно относился к любому животному, поскольку оно – творение Божье. Вот почему такое тёплое и даже нежное отношение к Бурёнке, Сивке-Бурке. Вот почему русский крестьянин старался приобщить своих животных к святым, старался их освятить – защитить от злого духа. А как хорошо это делали наши мудрые предки. Так, например, хотя бы раз в году происходило освящение лошадей.  Лучше всего для этого подходит 18 августа – день святых Флора и Лавра, считающихся покровителями лошадей. И в этот день – и в другие священные дни – совершался крестный ход. К ручью или реке мальчишки пригоняли лошадей. В церкви  звонили колокола. Крестный ход – с иконами, хоругвями – двигался к воде. Совершался молебен, по окончанию которого священник, проходя по рядам лошадей, окроплял их святою водой. А в тех местах, где реки были широкими и не мелкими, священник перегонял лошадей на тот берег – через воду освящённого потока…Как это здорово, как мудро!»       
       Отвлекаясь от раздумий,  он встряхнул головой и спустился к реке – умылся, прогоняя дремоту. И опять улыбнулся, подумав о том, что неплохо было бы найти священника и всё стадо освятить, защитить от волков и от прочей напасти. Зевая, он обошёл кругом жердяного загона, сапогами шмурыгая по сырой мураве. Потом опять немного почитал. Потом опять кругами походил, как добросовестный часовой. А потом усталость подломила: присел на чёрный пень возле жердей загона  и закимарил, да так, что через несколько минут чуть не  упал с пенька.
      Бревенчатая нодья по-прежнему горела ровным светом. А вот костёр неподалёку от неё почти погас – только один малиновый лоскут крылом жар-птицы колотил среди камней, которыми обложено было кострище. Подбросив дровишек, Милован  постоял, непонятно почему насторожившись.
       В дальнем углу загона почудилась какая-то возня – Пастух нутром почувствовал.
        Легкое волнение всколыхнуло сарлыков – будто косматые волны зашевелились, копытами зашабуршали как прибрежной галькой. Сонные сарлыки один за другим вставали в полный рост, шумно дышали, угрюмо сопели и перетаптывались, порою цепляя друг друга рогами – костяные «кастаньеты» слышались.
       «Волки?!» - первое, что вспыхнуло в тревожной голове.
        Пастух поспешно цапнул карабин. (Лалай доверял для ночного дежурства). Машинально вставая на цыпочки и поглядывая по сторонам, он передёрнул затвор карабина и осторожно обошёл загон по периметру. Остановился, на минуту затаив дыхание. Загон был так себе – дряхлый, гнилой, один из тех, что уцелел от разбойно-туристических набегов, когда в кострах – особенно в ненастную погоду – сгорало всё, что подвернётся под руку. Романтики «с большой дороги» и тут хорошо потрудились – нахально  раскурочили загон, но всё-таки большая часть ограждения осталась, и на этом спасибо. Без таких вот  загородок, даже самых скромненьких, караулить сарлыков ночами ох, как трудно – эти рогатые черти всё время назад повернуть норовят, хотят сбежать в Монголия родную.
        Обходя загон, Пастух поправил жерди в трёх местах – не на гвоздях держались, а на тонких прутьях краснотала, который был использован в качестве верёвки.
        «Нет, - решил он, озираясь. - Волком тут не пахнет. Так в чём же дело?»
       Всё было как будто спокойно в округе и, тем не менее, волнение гурта не прекращалось, и душу Пастуха стала припекать ничем не объяснимая тревога. «Что-то здесь не то! - терзался он, всё крепче сжимая в руках карабин. - Что-то не то!»
      В тёмной долине, где разбили табор скотогоны, вдруг медленно, призрачно стало светлеть, как будто с перевала, где иногда проползал грузовик, в долину попали отвесные лучи далёких фар.
      Он оглянулся и понял – это были не фары. Из-за перевала, заваленного серыми овчинами дырявых облаков, тонкий месяц вывернулся – мягко, белозубо улыбаясь, он напоминал Пастуху улыбку любимой девушки.  Свет «улыбки» был очень коротким – месяц тут же скрылся под облаком. Но тонкий луч успел слететь из поднебесья – точно божья подсказка. Стрелою  вонзившись в тёмный  угол загона, луч поломался и пропал где-то в грязи под копытами сарлыков. Но всё-таки «божья подсказка» что-то успела подсказать Пастуху. И, сам ещё не зная, почему, он пошёл по траектории луча – в темноту далёкого угла.
        Там было тихо, сонно, и почему-то пахло парной  молочной кухней. Пахло чем-то пряным, ароматно-телесным, живым.
        Вожак неподалеку находился –  это был самый огромный, самый смелый сарлык. Знойное дыханье Вожака струями летело из сырых ноздрей, клубилось и таяло в смутном свете месяца, снова показавшегося из-за облаков. Берёзовой корой в грязи мерцали дыры от копыт, до краев налитые небесным серебром. Вожак, непонятно чем взволнованный, голову держал гораздо выше, чем всегда. Кончики рогов мерцали как заточенные копья. Чёрные угли угрюмых глаз, таящие в себе отражение месяца, пялились куда-то в дальний угол загона. Но тревоги не было в глазах у  Вожака – там была какая-то дремучая истома.
       -Ну?- шепотом спросил Пастух. - Чо тут у вас?
       Вожак повернулся к нему и облегченно вздохнул, как бы желая сказать: «Всё нормально!»
       Пастуху стало легче – тревога перестала сердце припекать, хотя он толком всё же не разобрался, в чём тут дело, что происходит или произошло.
       А между тем уже рассвет в горах ворочался, роняя смутные блики  – шафрановый   свет растрясался по горным вершинам, по стиральной доске переката, полоскавшего  мутную воду Катуни. В тумане на горных полянах затевали перекличку алтайские сурки. Тоненько-писклявыми «иголками» прокалывали  воздух пищухи-сеноставки. На серых гранитных утёсах и над горными лугами всё громче и громче гомонили многочисленные птицы – альпийская галка, горный конёк, вьюрки, глупая сивка.
        И вдруг по загону опять как будто волна прокатилась –  сарлыки стали ложиться один за другим, обретая привычный покой, закрывая глаза и начиная жевать свою бесконечную жвачку.
       -Ах, вот оно что! - Пастух улыбнулся.
        В эту минуту – розовую, ласковую минуту летней зари – в дальнем углу загона появился на свет сарлычонок, телёнок, нежно пахнущий материнским теплом и парным молоком.
        Подходя поближе к новорождённому, Пастух забубнил:
        -Ну, так бы  сразу и сказали, окаянные, а то я всю ночь как на иголках…               
 
                *       *       *               
       Великий Скотогон проснулся взлохмаченный, помятый с похмелья, угрюмый. По маленькой нужде сходил в кусты и чуть не напоролся на стекло от вчерашней разбитой бутылки. Лениво матюгаясь, Лалай направился к реке. Морду сунул в зябкий омут и зафыркал, болезненно что-то ворча.
       Возле омута стоял Очкарь – умытый, жизнерадостный.
       -Ну, что, товарищ гуртоправ? – спросил он, вспоминая строчку из «Мёртвых душ»: - «Во рту после вчерашнего точно эскадрон переночевал»! Не так ли?
       Гуртоправ не расслышал.
       -Переночевал? Да нормально переночевал, - откликнулся он, продолжая фыркать и отплёвываться. – Конечно, похмелиться не мешало бы, но ничего, и так сойдёт. Чайку покрепче врежем и порядок. Дело привычное.
     – Привычный порядок нарушился! Прибавка у нас!– торжественным тоном оповестил Пастухов и рассказал о ночном происшествии.
       Не разделяя «телячий восторг» студента, Кирсанов мрачно заметил:
      -Морока теперь будет.
       Левый глаз Милована – от переизбытка нежности – сделался  голубее правого.
      -Телёнок-сырлыченок уже ходит. Вон, гляди. Какая с ним морока?
     -Да не с ним? С мамашей.
      -А с ней-то чо?
      Сплюнул похмельную горечь, Кирсанов почесал ниже пояса.
     -Алименты придется платить сарлычихе! – Он посмотрел на студента, разинувшего рот, и неожиданно разразился таким раскатистым хохотом – аж за рекою на том берегу загоготала пара диких гусей, отлетая подальше.
       Приободрившись после умывания, Кирсанов бухнул пачку чая в ведро с кипятком.
       -Ты чо? Сдурел! – изумлённо  закричал Пастух. - Там каша получится! 
       Лалай отвернулся – надрал свежих листьев смородины, бросил  в ведро и присел на пенёк.
        -У меня был знакомый еврей, жалко, помер.  Вот кто хорошо заваривать умел. Это он перед смертью открыл мне секрет первоклассного чая. «Мойша, - говорил он, помирая, - не жалей заварки, заварки не жалей!» - Великий Скотогон пригубил из кружки нечто похожее на чайную кашу. Головою покачал, поцокал языком. - Чифирь! Классная штука! Для тех, кто понимает…
 
                34       
 
        Стадо на рассвете покормилось в пойме, крепкими зубами выстригая траву, рогами бодая остатки туманов, копытами сбивая спелую, розовато-синюю росу. Не давая сарлыкам нажраться до отвала – чтоб не разленились – Кирсанов неожиданно погнал  их куда-то в сторону от Чуйского тракта.
      -Гуртоправ! - насмешливо окликнул студент. - А ты, случаем, не того, не заблудился с похмелья? Север с Югом не спутал?
      -Спокойно! – ответил зычный голос. - Я здесь могу пройти с завязанными глазами. Дело в том, что дальше нас опять подкарауливает бом. И не один.
       -Понятно, - сказал Пастух. - Вечерний звон… Бом, бом… Вечерний звон… Как много дум наводит он… А скоро эти бомы кончатся? Не знаешь?
       -Ну, как не знать? -  Кирсанов сплюнул под сапоги и показал на какую-то заснеженную вершину. – Как только рак засвистит на горе, так и всё… А пока что надо идти в обход. Впереди кошмарный  бом – Кор-Кечу называется. «Гибельная переправа», в переводе с алтайского. Ну, пошли, не будет терять время.
       На тракте встречались бомы – громадные скалы-утёсы, нависающие над дорогой и ревущей рекой, – которые представляли собою оконечность хребта, волнообразно идущего издалека; такую хребтину обойти невозможно, вот почему приходилось гурты гнать по тракту, перекрывая движение. А когда появлялась возможность стороною обойти череду опасных бомов, скотогоны охотно этим пользовались. И ещё была особенность скотопрогонной тропы. Чуйский тракт постоянно петлял между скалами, изворачивался между громадными монолитами, похожими на египетские пирамиды, уходил подальше от болотистых распадков.  И вот эти петли – иногда с десяток лишних километров – нужно было срезать, преодолевая бесчисленные мелкие ручьи, каменные россыпи, болотину, разбросанную по водоразделам.
        И вот здесь-то началась морока с новорожденным телёнком. В первые часы своего земного существования телёнок-бурёнок   еле-еле стоял на соломенных ножках – ветром едва не качало. И, тем не менее, он упрямо топал за маманей, и даже пытался бежать, только всё равно не поспевал за взрослыми, широко шагающими сарлыками. Останавливаясь, мамка-сарлычиха  терпеливо поджидала своего мальчонку. Не теряя времени, жадно хрустела травой: теперь ей нужно было есть  как можно больше –  молоко нагуливать.
      -Пастух! Ну, что я говорил? - Кирсанов горестно вздохнул. – Обуза, мать его! Так далеко не уйдёшь…
       -Да, - неохотно согласился Милован. – А что делать?
       Глядя на телёнка с тёмно-золотистой, короткой шерстью, Великий Скотогон подумал: «Это, ребятишки, не простой телёнок! Это – золотой телец!»
       Повернувшись, он крикнул:
       -Эй, Лаврентий Берия! Ты, однако, снова вышел из доверия! Дуй сюда! Скорее!.. Слезай с Лебяжки… Надо мне сгонять кое-куда.
      Не задавая лишних вопросов, Лаврушинский, опять усевшись на телегу, обрадовался, потирая пониже спины, где всё ещё побаливало с непривычки. Собираясь поехать вперед на телеге,  как это было заведено, Лаврентий услышал окрик: 
      -Никуда не дергайся! Будь рядом! Пастух один не справится! – Лалай нагайку вытащил.- Ну, пока! Не скучайте! Семейство фазановых… 
       -А ты куда намылился? 
       -Подробности потом. 
       Лалай со свистом раскрутил нагайку над головой Лебяжки, и этого было достаточно, чтобы она галопом рванула по  скотопрогонной тропе, кое-где пропадающей в кустах смородяжника. 
       Солнце выпутывалось из облаков – трава догорала остатками рос. Птахи по округе всё громче и всё веселее поднимали разноголосицу.  Гурт привычно дальше поволокся, пыхтя, сопя, пощёлкивая сухожилиями в  суставах, постукивая копытами на камнях. Ещё вчера гурт можно было собрать в комок – обложить кнутами сзади и все отстающие мигом подтянуться. А сегодня – увы. Сначала мамка-сарлычиха со своим сыночком отставали метров на двадцать, а затем  всё дальше, дальше… А за нею и другие сарлыки стали расслабляться… Гурт рассыпался на глазах, как рассыпается армия, лишённая стержня дисциплины.
      Милован озадачился, оборачиваясь.
     -Ну, и что будем делать?
     -Не знаю… - Очкарь посмотрел на вершину горы, возникшей впереди. – Может, подождать, пока  вернётся наш Великий Скотогон?
     -Ждать да догонять… - Пастухов покачивая головой. –  Мы и так уже из графика выбиваемся. Слушай! А как тебе вот такая идея: давай посадим сарлычонка на телегу? А? Мамаха следом двинется и вся проблема. А? Как думаешь?
     Ехать в компании с телёнком Лаврушинскому не очень-то хотелось, но ничего другого он предложить не мог.
      -Хорошо. Давай попробуем.
     Спешившись, Милован приблизился к телёнку-бурёнку.  Присел на корточки, погладил нежный каракуль на тёплом лбу. И неожиданно вспомнил начало какой-то поэтической строки: «Юноша пахнет козлёнком…» Что это за строчка? Он ненадолго задумался. Хотел на руки взять этого юношу, но сарлычонок, отбегая, взбрыкнул восковыми копытцами и словно что-то крикнул на языке своих древних сородичей. 
      И в ту же секунду в зрачках звероподобной Мамахи всколыхнулся угрюмый какой-то, дремучий огонь. Эта живая гора тяжело засопела, напоминая вулкан, готовящийся к извержению. Страшным взглядом прожигая  Пастуха, грязными лапами прикоснувшегося к её чистой кровиночке, любовно облизанной, пахнущей парным молоком, Сарлычиха подала утробный, угрожающий зык. Хвост её поднялся дыбом – длинный чёрный хвост с развивающимся султаном волос. Это было красноречивым предупредительным знаком, который известен всякому опытному скотогону. Но Милован пока что был не опытен – не обратил внимания. И тогда Сарлычиха-Маманя опустила чугунную рогатую башку и задышала так, что травы, отяжеленные росой, вздыбилась  около мокрого носа.
        Атака была неожиданной и сокрушительной.
        Пастух, получивший удар под рёбра, не похуже испанского тореадора, подлетел над землею, взболтнул ногами, едва не потерявши сапоги,  и шумно шваркнулся в грязную лужу.
        - Ты чо?.. Звезданулась?.. - Бедный тореро глухо  простонал,  приподнимаясь и почесывая ушибленное место.- Я же хочу  как лучше…
       -Брось! – панически крикнул Лаврушинский. - Ну её к чёрту!
        Этот испуганный крик – как ни странно – подхлестнул Пастухова, придал ему смелости. Уже не обращая внимания на боль, загоревшуюся в боку, студент поднялся в полный рост. И в тот же миг  он снова был жестоко атакован и опрокинут,  только теперь не в лужу, а в дымящееся новоиспечённое дерьмо, оставленное уходящим стадом.
      -Да провались ты, падла, со своим телёнком, - прошептал он, собираясь подняться и драпануть, куда подальше. Только не тут-то было.
      Подняться оказалось делом невозможным.
      Сарлычиха горой нависла над ним. Громко хрюкала, сопела и зорко следила за каждым движением. Караулила. И стоило ему пошевелиться  – зверюга вскидывала буйную башку. Свистящие рога её проносились где-то у самого затылка Пастуха, у самого виска, забрызганного грязью. И оставалось лишь одно спасение: лицом уткнуться в свежее дерьмо и так лежать, прикрыв глаза, прикинувшись убитым.
      И вдруг до него долетел сдавленный, мерзкий смешок.
      -Тореадор! -  позвал Лаврентий. – Ты живой?
      -Гусь! Ты чо гогочешь, сволочь? - чуть не захлёбываясь зловонной жижей, процедил Милован. – Отгони её! Слышишь!
      -Я гоню… Да только она не никак… - Лавруха ненадолго перестал хихикать. - Вот бы тебя сейчас сфотографировать…
      «Погоди, - взбешённо подумал Пастухов.- Я встану, я тебя сфотографирую!»
       Разозлившись, он потерял осторожность. Подскочил сгоряча и хотел убежать, но через два метра сарлычиха настигла его. И опять он превратился в испанского тореадора, с необычайной лёгкостью  взлетевшего на воздух и упавшего в грязную, зловонную  жижу.
       Поминутно задерживая дыхание, он пузыри пускал, кашлял, перхал с перепугу, теперь даже не думая вставать. Теперь он каждую секунду ждал кинжального удара – остро заточенный, белёсый рог торчал перед глазами, широко распяленными от ужаса. Переднее железоподобное Сарлычихи копыто месило землю и траву, как будто в ступе, едва не наступая  на ухо Милована. И спасало его только то обстоятельство, что размах рогов у разъярённой Мамахи оказался довольно большим  – костяные вилы  продрали дождевик, рубаху, а  живое тело никак не попадало на остриё. Сильными ударами протыкая воздух, Сарлычиха, продолжая громко и свирепо хрюкать, в конце концов, измотала сама себя.  Уморилась. Горячим стеклярусом распуская слюну, Сарлычиха, распарено пыхтя, подошла к дитёнку и обнюхала. Сияя глазками, телёнок тут же сунулся под брюхо – молока пососать. И разъярённая Мамаха стала понемногу успокаиваться; блаженно зажмурилась, слушая, как сарлычонок тёплыми дёснами теребит разбухшие соски и настырно тянет соки из неё.
         Милован поднялся. Покачнулся. Он вдруг ощутил такую сильную усталость, какую ощущал после разгрузки вагонов с мешками цемента – студенты порою ходили на станцию, деньги заколачивали.
       Весь грязный, промокший, он достал сухое сменное бельё, пошёл к реке, ополоснулся. Несколько минут его  потряхивало так, что пуговку не в силах был застегнуть, когда переоделся.   Попутно посмотрев на сбитое  плечо, Милован прошептал:
          -Достала всё же, стерва.
          Глаза Лаврентия смотрели будто бы участливо, но в глубине их поблёскивала дурацкая какая-то, неукротимо-весёлая искорка.
          -Вот это коррида была! – Лавруха покачал головой. - Ты летал как ласточка!
          Пастухов сказал, не глядя на него:
          - А ты сейчас будешь летать, как гусак!
          -А я тут причём?
          -А я тебе, скотина, что говорил? – Кулаки Милована тряслись от нервного перенапряжения.- Я тебе что говорил?.. А ты, скотина, стоишь, гогочешь…
        Отступая на всякий случай, Лаврушинский предупредил:
        -Ты язык-то сильно не распускай. А то я могу укоротить.
        -Укороти! Скотина! - В глазах у Пастуха блеснуло  бешенство. – Укороти!
        Высоко подкидывая длинные ноги, Лаврушинский  подбежал к телеге  и  поскорее погнал  вперед, невзирая на кочки, на которых порою так сильно трясло –  сзади стоящий мешок с сухарями едва не выпрыгивал.
        Косматая армия сарлыков, оставшаяся  без командиров, частично успела уже дезертировать – десятка три быков пошли в сторону Монголии. Остальные сарлыки рассыпались по речной долине, где стояло жирное и сочное густотравье. Нужно было   спешить, собирать эту косматую армию, но Пастухов ни силы, ни желание в себе не находил. Апатия и равнодушие вдруг овладели им. Устало опустившись на гнилой пенёк, оставшийся после дерева, поломанного бурей, Милован угрюмо уставился в землю, истолчённую сотнями копыт.
       Золотисто-жёлтый пушистый сарлычонок  – наивная и добрая душа – в эту минуту подошёл к нему; обнюхал с любопытством и  мягким лобиком боднул в коленку. И Пастухов – совершенно неожиданно для себя – вспомнил строчку из Горация, прочитанную ночью возле костра: «Юноша пахнет козлёнком, а девушка благоухает, как белый нарцисса цветок…» И в тот же миг его всего аж перекоробило, когда  он посмотрел на Сарлычиху, мирно стригущую травку неподалеку.
         -Козёл! Иди отсюда! – хмуро сказал он тёленку,  смотревшему на человека голубовато-ангельскими глазками. – Чего ты вылупился? Я подыхать из-за тебя не собираюсь! Иди к своей припадочной Мамахе!
 
                35    
 
        Алтайцы знают золотую цену таким выносливым животным, как монгольский  як, не привередливый, сам себя способный прокормить даже в самую лютую зиму, какие иногда случаются в горах – домашний скот ни травинки не добудет из-под снега, а этот монгольский сарлык разживется, не пропадёт. Так что Великий Скотогон не прогадал, когда в вечерних сумерках воровато забрал сарлычонка   и отвёз в ближайшее селение, где он уже договорился кое с кем. «Главное, не прогадать, - думал он. -  Не жадничать, конечно. Жадность губит фраеров. И в то же время –  не прогадать. Это ж не хухры-мухры, а настоящий  золотой телец!»
        Вернулся он поздно, в дымину пьяный. Даже не сам приехал – Ромка Ботабуха притартал его, лежащего поперёк седла.
        -Принимайте ковбоя, в натуре! - издалека крикнул Ботало и бесцеремонно скинул друга на копну посредине поляны, неподалёку от которой пылал костёр.
        -По какому случаю гуляем? - поинтересовался Милован.
        -Проспится – спросишь. – Ботало, поправляя ковбойскую шляпу, поспешно развернул коня  и поскакал к своему гурту, стоящему километрах в четырёх впереди по тракту.
        Через несколько минут Лалай зашевелился под копной. С трудом поднялся, голову от сена отряхнул. Покачиваясь, он сходил к реке, шумно пофыркал в темноте.
        -Семейство фазановых, - забормотал он, подходя и вытирая голову подолом рубахи,-  завтра пойдем налегке.
        -Что значит – налегке? – недружелюбно спросил Пастухов.
       -А я  телёнка сбагрил. – Кирсанов икнул.- А вы и не заметили, да? Семейство фазановых.
      В груди у Милована что-то жарко дрогнуло. 
      -Куда? Зачем ты сбагрил? Кто тебя просил?
      -Привет! Так она же тебя чуть не угробила! - Кирсанов, ухмыляясь, мутными глазами показал на сарлычиху. - Ты мне руки должен целовать… Ха-ха…
      Пастух зубами скрипнул и отбросил ложку на траву.
      -А больше ничего не должен?
     -Студент! Чо ты психуешь? Ящик водяры  нам не помешает. Да? - Лицо Лалая расплылось в пьяной улыбке. - Пастух, ну чо ты? Я ж люблю тебя, скотину…
     Кирсанов попытался обнять его – и неожиданно отлетел на траву.
     -Иди, проспись, барыга!  - отряхивая руки, посоветовал студент. - Завтра потолкуем! 
     Ошалело помотав сырою головой, Кирсанов посидел на травянистой кочке. Пробормотал, срывая стебелёк:
      -Чо-то я не понял… Ты со мною драться, что ли, хочешь? Так это зря.
       -Я об тебя даже руки марать не хочу.
       Лалай пожевал стебелёк и вздохнул.
       -Ты, Пастух, полегче. А то я ведь еду, еду, не свищу, а наеду, не спущу.
     -Да пошел бы ты, знаешь… - и студент неожиданно выпалил непечатные перлы. – И туда, и подальше…
      -Полегче, сказано тебе. Распустил я вас, так вы и рады. - Лалай, как зверь, пружинисто подпрыгнул и показал увесистый кулак. - Ты вот это видел?
     -А ты? - Неожиданно в руках у Пастухова оказался карабин.
     -Чего-о? - Лалай опешил. - Ах ты, щука! А ну, положь на место!
      -Иди, проспись. А то положу, век не поднимешься.
      Кирсанов оторопело поглядел в чёрный зрачок ствола. Пожевал травинку, сплюнул. Хотел что-то сказать, но только ухмыльнулся и, покачав головой,  молча поплёлся в палатку, поставленную под раскидистым кедром.
      Потом Пастух с Лаврентием сидели у костра. Без аппетита жевали что-то и пили чай,  вполголоса обсуждая событие. Лошади паслись неподалёку, позвякивая недоуздками. Сарлыки лежали возле воды, размеренно работая своими жерновами, размолачивающим жвачку. И только Мамаха, от груди которой отняли дитя, чёрной глыбой стояла на фоне звёздного неба. Иногда она шумно вздыхала. Глаза её, отражавшие пламя костра, казались до краёв налитыми кровавою слезой, готовой расплескаться под копытами.
        -Ну, и чёрт с ним! Продал и продал! - Лаврушинский  посмотрел на брезентовую палатку, откуда временами раздавался богатырский храп. - С телёнком далеко не уйдешь.
       -Это был телёнок не простой,- неожиданно сказал Пастух. - Это был подарок бога Велеса, а он его на ящик водки променял.
       -Бога? - Лаврентий напряжённо уставился на него.  - Какого бога? 
      - Бог скотогонов – Велес. Волос.
      -А ты… - Лаврушинский задумался, затылок почесал, - ты ничего не путаешь?
       Милован нахмурился, уловив иронию и снисхождение.
      -Ты в очках, тебе видней. А что, разве не так?    
       Задумчиво глядя в сердцевину прогорающего костра, грамотный москвич заговорил о том, что имя бога Велеса в сознании многих людей связано с «Велесовой книгой» – для славянства эта фигура знаковая. Кроме того, имя Велеса ассоциируется с богом Поэзии и Музыки. Причастность к миру Нави наделяет Велеса качествами мудреца и волшебника.
        -Я понятно выражаюсь? – В голосе москвича снова была ирония и снисхождение.
        -Выражайся,  выражайся, батенька, – в тон ему ответил Пастухов. – Мы ведь тут не лаптем щи хлебаем…
         -Короче говоря, - вдруг потеряв интерес к этой теме,  продолжал грамотей, - это сложный образ, из которого, конечно, при желании можно сделать упрощённый образ бога скотогонов. Только это сильно приземляет и прибедняет Велеса. Ты уверен, что тебе это надо?
        - В данном случае – надо! – твёрдо сказал Пастух, спокойно выслушав то, что другого могло бы смутить своей «заумностью». - Дело даже не в боге, не в чёрте. Мне просто противно, понимаешь? Этот барыга ни слова, ни полслова   никому не говоря, втихушку взял, продал. А сколько он до этого продуктов обменял на водку? Кто считал?
       Лаврентий угольки поворошил в костре.
       -Гуртоправ, он вечно прав.
       -Ну, нет уж, извини! - Милован поднялся. - Я под такую дудку плясать не собираюсь.
        Москвич развёл руками.
       -А как иначе? У тебя другая дудка есть?
       -Есть. Рожок-божок.
        -Что-что?
         Пастухов на звезды посмотрел.
         -Я говорю, будем спать. Утро вечера мудренее. Всё образуется, все образумятся.

                36          

      В горах Алтая у него нежданно-негаданно прорезался отчаянный «ножевой» характер – Милован даже сам удивился; не  ожидал такого ножа за пазухой.
      Лалай поднялся утром – помятый, мрачный, жалкий с похмелья. Припав на колени, попил из реки. Гудящую голову раза два засунул в воду –  поболтал, рыча, пуская пузыри. Утёрся рукавом и, не позавтракав, ни на кого не глядя, сел на телегу и поехал по тракту, делая вид, что ничего особенного не произошло, а если, что и было, так он по пьяной лавочке вроде как забыл.
        И вот здесь-то Милован проявил характер.
       Проворно сунув ногу в стремя, он заскочил в седло и полетел вдогонку. Остановился поперёк дороги. Спрыгнул, играя желваками. Подошёл,  брезентуху с телеги рванул – обнажился ящик водки, мерцающей белыми головками.
      -Кирза! - Голос парня задрожал. - Ты так скоро за бутылку весь гурт загонишь!
      -Я загоню – я и отвечу, - с гонорком сказал  Великий Скотогон. - Уйди с дороги!
       -А кто мне говорил, что в перегоне пить нельзя? Сухой закон.
       -Закон, как дышло. Как повернул, так и вышло. Уйди, я сказал!
       -Не ори. - Пастухов приблизился. Глаза прищурил. - Ты не один! Запомни! Тут бригада…
       -Ты меня вздумал учить? - На коленях у Лалая появился карабин. - Иди, работай. Сарлыки в горы уже поползли, хрен соберешь. Учить он меня будет. Сопля зеленая.
       У Милована кровь от лица отхлынула.
       -Чо ты сказал?
       -То, что слышал.
       И тут случилось то, чего и сам студент не ожидал от себя. Почти никогда не ругавшийся прежде, он раскатил такие раскалённые рулады – даже нетающий снег на вершинах от стыда стал гореть, и лошади смущенно опустили головы, пощипывая травку на обочине.
       В руках у Пастуха был длинный кнут. В завершении своей пламенной речи он размахнулся и отчаянно, свирепо шарахнул по брезентухе. Пуля, вплетенная в кончик кнута, отстрелила горлышки двух или трех бутылок – водка брызнула вместе со стёклами…
       Стервенея, Лалай передёрнул затвор карабина.
       -Убью!
      -Давай! – Милован побледнел.- Ну, чо ты, сука? Стреляй! Кишка тонка? - И  студент опять посыпал на него многоэтажные россыпи  неслыханной, непечатной брани.
        Кирсанов послушал,  послушал и неожиданно развеселился –  золотая ухмылка сверкнула во рту.  Округляя цыганистые глаза,  он восхищенно покачал головой.
      -Пастух! Скотина! Ты где научился так лаяться? На зоне цены б тебе не было!
       Милован смотрел ему в глаза – прямо в зрачки втыкался раскалённым взглядом.
       -Спасибо, я учту – насчёт зоны.  А ты учти другое. Если будешь как барин – что  хочу, то ворочу на перегоне –  я всё это пошлю к такой-то матери и на равнину уйду.  Я тебе ни этот… ни коровий  мальчик. Не на того нарвался.
       Великий Скотогон тем временем заботливо осматривал «подстреленные» бутылки. Водка, в общем-то, не пролилась, можно процедить через тряпочку, и порядок.
        -На равнину, говоришь? - спросил он, закуривая. - А может, ты причину ищешь? А? Может, очко заиграло уже? У того очкарика точно заиграло. Это я уже понял. А у тебя? Неужели и ты?.. Угадал?..
        -Думай, что хочешь. Гадай. - Милован взлетел в седло, поводья стиснул. - А я тебе сказал и повторять не буду.
       Мрачновато улыбаясь чему-то, Кирсанов смолчал.
       Крепкий парень был, этот Пастух. Смело говорил, напористо и жарко глядел прямо в глаза. Лалай и сам  по молодости был вот такой же – с полуоборота заводной, кипящий, как холодный самовар.

                *       *       *

        Вечером застолье было у костра, «мировую» пили за ужином.  Великий Скотогон опять какую-то «жар-птицу» на углях зажарил. Сказочная птица получилась. Особенно – под водочку.
       Столичный парень был молодцом – никогда не потреблял больше ста грамм. С аппетитом съев пару кусов  золотистого мяса, сдобренного диким алтайским луком и другими специями, Лаврентий  завалился на боковую.
       А Пастухов с Лалаем засиделись до самой красно-арбузной, соком истекающей зари. За разговорами они потихоньку придушили  одну поллитровку – показалось мало. За второй сгоняли «в лавку» – в телеге под брезентом. Ещё с утра готовые стрелять друг друга, резать – они теперь сидели два брата. Хорошо было им, так просторно, раскованно, как бывает между родственными душами  после долгой разлуки. Они говорили «за жизнь», потом  даже песни пытались петь в обнимку – эхо вязло в тумане, по ущельям каталось.
      -А что за сумка у тебя? – удивился парень. – То свежий огурец ты из неё достанешь, то книжку столетней давности.  Странно так. Я тут прошлой ночью начитался, так мне даже телёнок показался, бог знает, чем…
      -Обыкновенная пастушья сумка,  - скромничая, проговорил  Великий Скотогон.-  И у тебя скоро будет такая. Выдаётся только настоящим пастухам.
      -Это где ж такие выдаются? 
      -Да я и сам не знаю. Проснулся однажды, а сумка стоит в головах. – Кирсанов помолчал, на звёзды посмотрел. – Ты спать не хочешь? 
        -Я суток по трое могу не спать, - похвастался Милован. – Однажды сессию сдавали, все штабелями падали на вторую ночь, а я сидел, учил и учил, как дурак… 
         Они ещё немножко огненной водицы пригубили. Потом пошли  купаться при луне – в тёмном омуте было теперь, как будто  в озере парного молока. А  потом Великий Скотогон созрел для откровения, как созревает человек для исповеди – не скоро и не вдруг. Многозначительно качая указательным пальцем, где стрелочкой сросся некогда треснутый ноготь, Кирсанов предупредил:
       -То, что ты услышишь, я далеко не каждому рассказываю. Мотай на ус. Потом напишешь музыку.
        -Да ладно, что смеяться-то…
       Далеко умел смотреть этот бесшабашный Великий Скотогон.
       Пройдёт немало лет, прежде чем Милован Пастухов станет композитором, широко известным за рубежом, и  вот тогда-то он вспомнит пространную эту историю, похожую на маленькую сказочную повесть. И тогда история эта станет светлой щемящею музыкой, наполненной звуками полночного Горного Алтая, где Чуйский тракт и Млечный путь перемешались, побратались пылью звёздной и земной.
               

                37            

      ......Судьба Лалая Кирсанова была извилистой и трудной как Чуйский тракт, полный тёмных провалов и головокружительных взлетов под самые звезды. Лалай родился где-то в широких степях, на берегу легендарного Тихого Дона, где чернозёмная почва напоминала чёрную икру – хоть на хлеб намазывай. Степняк, влюблённый в песни перепёлок, он ничего хорошего в горах не видел. Горы забирают горизонт, на сердце давят – так в былое время думал Николай Кирсанов, которого с детства прозвали  «Лалай».      
        Это мать рассказывала: годика три ему стукнуло, когда гости пришли и спросили, как мальчика звать;  а он был не в духе, надулся как мышь на крупу, сопел, молчал,  и, наконец-то, выдавил сквозь зубы – «Лалай!» Ну, Лалай так Лалай. Домашнее имечко прижилось и пошло-поехало за ним по белу свету.
        Война тогда турнула многих за Урал – в том числе и семейство Кирсановых. Обрывочно запомнились бомбёжки с воздуха, вагоны под откосом и жутковато-мазутная гарь железнодорожного полотна, объятого красными скирдами пожара. Поначалу  приютились в Новосибирске, затем переехали в Горно-Алтайск. Никаких особенно ярких событий в это время в жизни Лалая не происходило. Течение жизни его резко изменило направление в 1949 году, когда в Горный Алтай в долину Пазырык  приехала бородатая археологическая экспедиция Академии наук СССР.
      Впечатлительный парнишка, везде сующий свой любознательный, горделиво вздёрнутый нос, оказался на раскопках и заболел странной болезнью кладоискателя. Стали сниться ему золотые курганы, подземные лабиринты, черепа и скелеты, жуткие птицы с кровавыми глазами – стерегущие золото грифы и многое другое из «набора» тех, кто бредит приключениями на свою победную головушку. Лалай решил стать археологом, но после школы провалил экзамены в тот институт, который «куёт» молодые кадры для археологии. Недолго думая, в геологи подался. Два года  проучился и – нашла коса на камень.
        В те годы в преподавании  истории, как, впрочем, и в других науках, была довольно строгая «партийная линия», которая Кирсанову  не нравилась. Он об этом прямо в лоб неоднократно заявлял и преподавателям и декану. На лекциях порой возникали горячие споры, дебаты, и, поскольку у Лалая аргументов было маловато, дело однажды дошло до того, что он профессору чуть бороду не выдрал. После этого Лалая   попросили «по-хорошему» покинуть alma mater. 
        -Пострадал за идею! - так он с лёгким гонором говорил поздней.
       «Идея», с годами окрепшая, заключалась в том, что Кирсанов пытался доказывать, будто христианство не является религией славян – это, мол, чужое, наносное; славянам надо возвращаться к своим богам, которым  поклонялись предки. 
       -Не  надо было Русь крестить  нахрапом! - горячился он. -  Всё это от лукавого! Всё для того, чтобы узду накинуть на вольную русскую душу! Всё для того, чтобы внушить богатырю, что он всего-навсего «божий раб», который должен подставить вторую щеку, если уже по первой схлопотал. Лично меня такое смиренное христианство не устраивает. По мне так лучше тенгрианство – древняя вера народов Алтая – вера в голубое божественное небо.
         Эта новая вера или просто гордыня под маской новой веры погнали Кирсанова всё дальше и дальше от людей – в поднебесные горы, в тайгу. Он даже думал отшельником стать, но характер всё же не смог переломить: много ездил по стране, по городам и весям Советского Союза. Добровольно горбатился на Колыме, золотишко мыл на приисках Алдана и Бодайбо. Задиристый характер подвёл его однажды под статью: два года «пахал на хозяина» где-то в дебрях Дальнего Востока, после чего нередко стал засандаливать и, мрачнея,  рокотал речитативом:

                Я помню тот Ванинский порт
                И вид пароходов угрюмый,
                Как шли мы по трапу на борт –
                В холодные мрачные трюмы…
 
      Несколько лет назад вернувшись на Алтай, он решил  попробовать себя в новом деле – завербовался в скотопрогон. Прошёл разок-другой от монгольской границы до старинного города, который среди скотогонов был известен как город Купецк. Работёнка понравилась.  Чуйский тракт вообще был ему по душе с самого детства. Тракт обладал удивительной сказочной магией, какой-то необъяснимой присухой, способной  присушить любого путника, однажды прошедшего по Чуйскому серпантину – это могли бы смело  подтвердить пилигримы всех времён и народов. Но главная «присуха» – по системе парадокса! – присушила его под весенним, весёлым дождём.
      Сколько жить он будет – не забудет, как это всё получилось.  Автобус в то утро нацелился на Онгудай – это почти что триста км. по тракту. Однако не проехали и половины, как  случилась авария – гвоздь в колесе, оказавшийся «гвоздем программы», которая, как видно, самой судьбою была предписана. Пока водитель вошкался с пробитым скатом, над горами тучи заклубились. Молния, размахнувшись на полнеба, врезалась в мохнатую хребтину перевала, сотрясая скалы и деревья. Отвесный дождь обрушился гудящим, хлестким водопадом. Мутные потоки попёрли с водоразделов – как с покатых крыш – увлекая за собой кусты, валежины, а потом и камни с грохотом поволокло. У подножья горы, где автобус стоял на домкрате, запищал берёзовый подрост,  затрещали тонкие сосёнки, ёлки в палки стали превращаться. Но Лалай всего  этого будто бы не замечал.
       Он смотрел на юную красавицу. Он давно заприметил её – как только сел в автобус. Это была молодая алтайка с примесью славянской крови, с доверчивыми, кроткими глазами чернее ночи, с пухлыми губами, над которыми прострочился нитевидный пушок. И она обратила внимание на него – так, по крайней мере, показалось. Раза три они молча перебрасывались короткими взглядами, блестящими от потаённого чувства, и всякий раз в груди Лалая что-то жарко вспыхивало; сердце разбухало  и в башке позванивало, как бывало на Колыме, когда с морозу тяпнешь стакан спиртяги. Лалай – мужик породистый, ладно скроенный и крепко сшитый. Бабы «западали» на него, как мотыльки на огонь. А ему все это было «по барабану». Когда становилось невмоготу, он выбирал себе смазливую бабенку, ночевал, накаляясь до сумасшествия и доходя до бешенства в ночных любовных играх,  а утром как-то запросто, спокойно говорил, что уходит и вряд ли вернется. Так жил он до поры, до времени – до той грозы.
       Очередной раскат ударил над горами, раскатывая эхо по ущельям. Продолговатый камень, бурным потоком сорванный с горы, покатился по голому склону и грохнулся на противоположной стороне Чуйского тракта.
        Посмотрев на каменюку,  Лалай заметил рядом чёрную раззявленную пасть – это была пещера. Не говоря ни слова – или пан или пропал! – он осторожно взял пригожую алтайку за руку. Взял и повел – как во сне. Горячая рука была податливой, почти безвольной. Глаза красавицы  смотрели под ноги, бисерно подрагивая мокрыми ресницами. Шум дождя и плотность серебристых прутьев с каждой секундой усиливались – в пяти шагах уже не видно ни черта, кроме лупоглазых, шипящих пузырей, вскипающих на тракте и на обочинах. Но впереди, за частым рваным неводом, белорыбицей билась на ветру берёза, рядом с которой находилась пещера – Лалай засек ориентир.
         Перед пещерой оказался камень – только что громыхнувшийся с горы. Камень напоминал грубо отесанную фигуру человека. Ну, камень, да и камень, мало их, что ли, в горах? Лалай, шагая мимо, всё крепче стискивал смуглую руку девушки. Спички в кармане успели уже отсыреть, но не беда; он покопался, нашёл зажигалку в заначке и повеселел, мимоходом подмигивая девушке, подрагивающей от холода.
       Костерок затрещал, непривычно громко отдаваясь под сводами пещеры. Тёмные стены  покрылись лепестками сусального  золота. Какая-то чёрная мохнатая птица, похожая на крылача-вампира,  бесшумно слетела на огонь – чуть не опалила перепончатые крылья. Стремительно сломавши траекторию полета, «вампир» метнулся в проём пещеры.
        Билухэ – так звали красавицу-алтайку – прошептала что-то, глядя вослед чёрной птице. В руках у неё появилась сухая трава. «Откуда?» - удивился Лалай.
        Зачарованно глядя на пламя и улыбаясь, Билухэ бросила пучок травы в костер. Огонь заиграл, зацветая голубыми и зёлеными лепестками. Кирсанов, хищновато поводя ноздрями,  ощутил  приятный, голову кружащий  аромат.
       -Колдуешь? – пошутил он.
       -Мало-мало да…
        -Конечно, молода. Зачем мне старая?
         Билухэ не поняла этот русский каламбур, но улыбалась, согласно покачивая головой. Лицо её, озаренное огнём, стало как-то странно преображаться, обретая строгие черты, какие можно встретить на иконах. Капельки дождя золотыми бусинами мерцали под горлом и скатывались – она подрагивала.
       -Замерзла?
        -Нет.
        -Да как же «нет»? Простудишься!
        -Нет, мне тепло.
        Стараясь не спугнуть неосторожным словом или движением, Лалай тихонько сделал шаг навстречу.
       -Давай сушиться будем, - мягко предложил, не узнавая собственного ласкового голоса; обычно в нём присутствовал металл.
        Неотступно глядя на огонь, Билухэ помешкала. Сняла  национальную длиннополую безрукавку – чегедек. Лалай заволновался, увидев приоткрывшуюся грудь шоколадного цвета. Сглотнул от волнения и засопел. Неподалеку от костра сидела крохотная, бог весть откуда взявшаяся  пичуга – сушилась, грелась. Покосившись на яркую птицу, он загадал: если не улетит, значит, всё у них будет нормально.
       Не делая резких движений, он подошёл вплотную, ощущая головокружение. Постоял, вдыхая запах молодого горячего тела. От прилива крови на Билухэ курилась  тонкая одежда, сквозь которую округлыми ядрышками просвечивали груди с горошинами тугих сосков. Сердце учащенно, бурно колотилось ниже левого соска – мокрая материя то прилипала к телу, то отставала в такт заполошному сердцебиению и грудному убыстрённому дыханию.
      -Не бойся!- Горло у него перехватило. - Не обижу.
      -Я не боюсь.
      -Ну, вот и хорошо. Постой, я мигом…
     Он выскочил под молнии, под камнепад, кубарем катившийся неподалеку,  – деревья сотрясались от ударов, искры вылетали из гранитных глыб.
      Переступив через «каменного человека» – через упавший человекообразный валун, лежавший возле входа в пещеру, – Лалай дрожащими руками  напластал пихтача и берёзовых веток. Притащил. Скирдою навалил. Потом одежду сверху постелил.
      И опять ударил гром. Каменная крошка откуда-то посыпалась, отлетая и пощёлкивая возле костра. Замирая,  Лалай поглядел на пичугу. «Ах ты, лапушка! Сидишь? Не упорхнула!»
       Видно было, что птичка до полусмерти испугана;  бусинки-глазки зажмуривались, но она почему-то продолжала сидеть, топорща  сырые листья крыльев, будто припалённые осенним увяданием или прохваченные золотою прошвой. Светленькая звездочка-снежинка сияла на влажной грудке.
        Кирсанов опустился на колени перед Билухэ. Обнял за бедра. Мокрой головой уткнулся в пах.
      -Ну, всё! - подытожил с тихой забубенной горечью. – Пропал мужик! Пропал!
       -Мало-мало пропал, - тихо подтвердила девушка.
       Он медленно стащил с неё  кожаные мягкие сапожки. Посмотрел на пыльный стоптанный каблук и вдруг поцеловал его.
       -Эх, пропал! Век воли не видать! Я ведь никого и никогда по-настоящему…  Нет, ну были бабы, я же не монарх… – Оговорившись, он улыбнулся. –Я не монах, чего уж тут… Но я ведь не женатый, я никогда никого не любил… Ах, Билухэ, Билухэ! - бормотал он, не находя нужных слов. - Первый раз со мной такое! Гадом буду!
        И вдруг посветлело в пещере.
        Он посмотрел в проем, где только что стеклярусом висели звенящие дождевые струи.  Ливень как-то мигом прекратился. И также мигом – как будто из семи ракетниц выстрелили в небо за рекою! – радуга зажглась. Одним концом она уперлась в зелёный край долины, а другим достала до пещеры – до валуна, похожего на фигуру идола или человека. Разгораясь, радуга словно цветочной пыльцой припорошила камень, притрусила бриллиантовой крошкой – мелкий дождик  на излете сыпался из голубого небесного рукава. 
         И произошло невероятное. Дикий камень зацвел на глазах у Лалая. Что это было? Чудо? Наваждение? Или это перед ним предстала великая сила любви, способная лёд растопить на вершинах, живой цветок затеплить  золотою свечечкой во мгле бездонной пропасти?.. Годы и годы пройдут с той поры. Многие лица, дороги, события, встречи и расставания сотрутся в памяти бродяги, но этот сказочно цветущий камень – наперекор невзгодам и напастям – всю жизнь будет цвести перед глазами, цвести и пахнуть небом   грозовым, чистотой любви и  несказанной нежности,  неповторимым чем-то, необъяснимым, тем, что даруется в жизни только однажды.
       Выглянув из пещеры, Билухэ увидела растерянного Лалая и неожиданно засмеялась, погладив замшелый бок  человекообразного камня.
       -Таш ээлу, таш та тынду!
       -А если по-русски? – попросил он.
       -Камень с духом, - сказала он. - Камень живой.
       -Понятно. - Лалай поцарапал под сердцем. - Хотя и не очень…
       Вот так они тогда – под музыку дождя и ветра,  под бубны грома – сыграли «свадьбу». Глядя в чистое небо, а затем   поклоняясь земле, молодая женщина тихо прослезилась,  моля  не гневаться своих алтайских духов и простить её за прегрешения.
        Билухэ опять шептала что-то по-алтайски.
        -Переведи, - просил он.
        -Я молюсь, чтоб дочка родилась.
       -А парнишка чем тебе не нравится?
       -Потом будет парнишка, - согласилась Билухэ.
       -А ты молодец! – обнимая, прошептал Кирсанов. – Не побоялась с мужиком полезть в пещеру. А вдруг бы я тебя… Кха-кха… обидел как-то?
        Она улыбнулась.  Пригладила его непокорные волосы.
        -Ты мало-мало глупый.
        -А ты умница! – Лалай вдруг нахмурился. – Лезешь с первым встречным, куда ни попадя…
        Билухэ засмеялась, слепя зубами.
        -Это ты за мной полез.
        -Чего? Не понял юмора. - Он удивился. - А кто тебя за руку-то повёл, как эту… молодую козочку на привязи. А?
        -Ты повёл.
       -Ну, вот.
       -А кто тебе сказал, чтобы ты меня за руку взял? 
       Не понимая, куда она клонит, Лалай пожал плечами.
       -А кто бы мне сказал? Я сам. Настоящий мужик должен сам всё решать.
       -Пусть будет так. - Улыбка шевельнула нежный пушок над верхнею губой Билухэ.
        -Нет, я не понял юмора. Ты что хочешь сказать?
        -Ничего. - Она показала рукой на дорогу. - Там уже мало-мало автобус наладили.   
         Тогда он так и не понял, в чём дело. Они стали жить с Билухэ, и долгое время ему  казалось, будто сам он, только сам  – решительный, сильный мужик –  владеет своею волей. Сам строит свою жизнь. Сам поступает, как хочет. Однако с  годами – потихоньку, помаленьку – стало выясняться  обратное. Билухэ –  вот кто был повелитель многих его помыслов, желаний.
        Родители назвали её по имени священной горы Белухи,  в районе которой они в ту пору жили. Билухэ была внучкой шамана, знаменитого в ту пору на Алтае. Здесь шаманов много можно встретить по горам и долам, но – много званых, да мало избранных. Настоящий, небом избранный шаман претерпевает страшные муки, прежде чем становится магом и волшебником, способным связаться с духами, живущими, как под землёю, так и воде, и огне,  и в небесах. Дед её – Акай Куна – был прямой потомок одного из трёх великих предков, которые сумели выйти из огня. Это было в ту пору, когда Джунгарский хан Галдан Церен лукаво созвал для угощения всех людей Алтая, способных
ведать волшебство, а потом приказал закрыть  их в своём дворце и заживо сжечь. И только трое тогда сумели спастись, применивши силу своего потрясающего колдовства.  Акай Куна, дед Билухэ,  умел творить такие чудеса – Лалай поначалу все эти россказни воспринимал как сказки. Акай Куна  спокойно «сквозь горы проходил». Под водою мог сидеть по полчаса. Раскаленные угли жевал и глотал, как помидоры. Любую рану заговором заживлял. Ночами вызывая духов у костра, входя в экстаз, шаман – рассказывала Билухэ – летал «как птиса»; в горизонтальном положении зависал над землей, на несколько секунд становясь как будто легче воздуха.
        Скромная, не словоохотливая Билухэ, кое-что унаследовала от своего уникального деда. Чёрные, магнетизмом дышащие глаза её были способны останавливать разъярённого зверя, змею укрощать.
         Однажды, когда они жили весёлой и дружной семьёй – он, она и дочка – Лалай в горных лугах на покосе пластался. В полдень Билухэ на лодке переправилась с того берега – обед привезла. Они посидели в теньке, поговорили. Лалай после обеда разомлел и уснул под копной – даже не слышал, как она ушла, по скошенной траве спустилась к берегу. Глубоко заснул он, а потом вдруг содрогнулся от какого-то   недоброго предчувствия. Открыл глаза, а прямо перед ним качается приплюснутая голова  змеи, шипит, словно проколотая шина. Горячий полдень был тогда в лугах, но Кирсанова мороз в один момент продрал до косточек. Не шевелясь, он зачарованно глядел, глядел на хладнокровную скользкую тварь с фиолетово-тёмным раздвоенным язычком, маслянисто, мелко трепетавшим перед самым носом. И змея неотступно глядела, буравила гадкими глазками, медленно отодвигая голову назад, готовясь для пружинистого молниеносного удара.
        И вдруг за спиной по траве зашуршали чьи-то осторожные шаги –  Билухэ появилась; она в это время  должна была в лодке сидеть, переправляться на тот берег, домой, только ей тревожно отчего-то стало, вот и вернулась – именно в ту секунду, когда и нужно было.
        Увидев змею, нависающую над Лалаем, она подошла и, склонившись, прошептала что-то по-алтайски. И змея неожиданно сникла, сползая к сапогам Кирсанова, превращаясь в толстую верёвку, хоть узлом завязывай.
         После этого диковинного случая Лалай призадумался, новыми глазами глядя на Билухэ. Поздней, уже будучи дома, он затеял с женой вот такой разговор:
         -Так что же получается? Вот так и меня, подколодного змея, ты укротила? Да?
         Она улыбнулась, слепя зубами, на одном из которых была видна щербатинка.
       -Дедушка не только со змеями справлялся. Ветер слушался его. И звёзды слушались.
       И постепенно что-то стало доходить до мужика. Такое «что-то», что было выше привычного понимания. Заранее пугаясь своей догадки, он однажды шепотом спросил:
         -А гроза над перевалом? Помнишь? Был цветущий камень…
         -Всё до капельки помню! - сказала она и, раскрывая ладошку, вдруг показала ему каплю скатного жемчуга, сияющего на солнце. - Вот, видишь? Эта капелька после грозы осталась – после нашей…
         -Да ну? - Лалай разволновался. - Скажи ещё, что ты грозу устроила.
      -Мало-мало да, - призналась Билухэ, опуская глаза.
      Он всё ещё отказывался верить. Пошутил:
      -Ты меня пугаешь, мать! Ей-богу.
      -Не бойся, я хорошая, - с детской наивностью заверила она. - Дедушка наш был белым шаманом.
       -А что, есть ещё чёрные?
       -Бывают.
       -Интересно. А вот скажи мне… - Он всё еще пытался перевести на шутку. - В Ташкенте было землетрясение. Это не ты случайно?
       -Ой, ну что ты! – серьезно отвечала Билухэ. – Даже дедушка мой землю трясти не умел.
       Он усмехнулся. Потом нахмурился.
       -Да ну тебя с дедом твоим! Ну, как это такое может быть?
       Билухэ протянула ему жемчужную «каплю дождя».
       -Держи.
       -Зачем?
       -Сожми кулак. Сожми.
       Он покачал головой.
       -Я не кулак. Я – пролетарий. Ну, и что дальше?
       -А теперь посмотри мало-мало.
        Жемчужная твёрдая капля, на мгновенье зажатая в кулаке Лалая, неожиданно «расплавилась», ярко засверкала в солнечных лучах и стала испаряться из ладошки.
       -Ну?- не понял он.- И что?
       -Подожди!
       Билухэ окно открыла и что-то пошептала, глядя в небо.
       Поднялся ветер. Семена сухой травы в окно посыпались.  И через несколько секунд в комнату влетела птичка-невеличка. Это была та самая пичуга, которую Лалай боялся спугнуть возле костра в пещере. Узористые листья крыльев, словно  прихваченные осенним увяданием или простроченные золотою прошвой, нельзя было спутать ни с какими другими. И светленькую  звездочку-снежинку на груди – век не забудешь, ни с какой другой не перепутаешь. Вторую такую птичку  Лалай не встречал  ни в горах, ни в лугах.
      -Узнаёшь?- спросила Билухэ, протягивая птицу на ладони.
      «Узнаю!» - хотел он сказать, только язык не послушался, точно к нёбу присох.
      Билухэ шепнула что-то, и  птичка-невеличка улетела, оставив пушинку на подоконнике. Ветер поднял пушинку и закружил перед глазами Лалая. И вдруг у него заломило виски, и такая усталость пришла,  словно камни ворочал в горах целый день.
      -Так, чего доброго, мать, - сказал он, зевая, - ты и солнце с неба руками снимешь. И луну достанешь? Да?
       -Мало-мало да…  когда понадобится.
       Шаманизм, как разновидность язычества, Лалаю был  по нраву. Да только вот не нравилось, что баба его – законная жена – шаманка. Вот ни фига себе! Он закручинился.  Затосковал. Привыкший  по жизни ходить королём, Лалай  впервые подумал, что он – безголовая пешка. Он – голый король перед этою «белой шаманкой»  с чёрными волшебными глазищами. 
        Всю ночь Лалай тогда не спал. Тревога точила душу.
        Чистая далёкая луна в горах вставала, призрачным серебрецом укрывая деревья, скалы. На стене в избе подрагивала узорная  тень от лиственницы – во дворе стояла. Река в тишине говорить начинала всё громче и громче; днем Чуйский тракт всегда шумит, гудит басовой натянутой струной – не слышно реку, а в темноте она вольготно расплескалась под луной, будто посмеивалась. Умиротворенный шум переката обычно успокаивал Кирсанова,  убаюкивал. А теперь – тревога пересиливала. Мужское самолюбие страдало.
        «Как это так? - сопел он, ворочаясь.- Какая-то бабёнка, шмакодявка, можно сказать, повелевает ветрами, громами! А я тебе кто? Хрен собачий? Ну, нет, извини! Я тоже кое-чем повелеваю! Пойду сейчас и повалю, и так и эдак повелю…»
         Они почти всегда спали отдельно. Лалай на этом сам настоял,  когда жена беременной была: вольный казак, он во сне раскидывался вольно, и потому боялся, как бы ненароком не ударить по животу.
         Поднявшись, он вожделенно посмотрел в ту сторону, где спала Билухэ.
        Луна, вздымавшаяся над горами, раскалялась всё ярче. И в душе Лалая, и в телесах раскалялась мужицкая мощь, обжигая, волнуя. Отбросив одеяло, он ноги опустил. Посидел, пощёлкивая пальцами, рассматривая пролитое луною молоко – возле кровати на половицах. И вдруг усмехнулся, поймал себя на потаённой мысли, что он «мало-мало» побаивается идти в постель к жене. «Слава тебе, господи, дожился!» Решительно протопав через горницу, Лалай отдёрнул занавеску – и сердце ёкнуло.
        Смятая постель была пуста.
      «Не понял!- Кирсанов посмотрел по сторонам. – Где она? Шаманит?»
      В раздумье опустившись на край постели, он посмотрел за окно.
       «А это что такое?» - Глаза его расширились.
        Минутами назад луна в полночном небе стояла идеально круглая – точно по циркулю. И вот теперь белоснежный комок стал подтаивать. Лунный свет в избе и во дворе  заметно убавлялся – точно кто-то фитиль укорачивал в поднебесной лампаде. В сарайке петух всполошился, как видно, испугавшись нечистой силы. Корова зычно заревела – как под ножом. Проворная река за Чуйским трактом, покрытая лунной чешуей, померкла и притихла, прижимая  мокрый хвост среди камней. Снеговые белки на далёких вершинах пропадали, покрываясь пепельным налётом и сажей. Горную долину темнота окутала. Странно догорая, будто сползая с неба, луна превратилась в тонкорогий оловянный месяц, но скоро и этот рожок обломила  чья-то косматая лапа.
        Маленькая дочь во сне захныкала, заплакала в кроватке.
       Лалай поднял ребенка, прижал к себе, вдыхая тёплый нежный аромат разогретого тельца.
        -Доченька! Вот это мы с тобою вляпались! – прошептал он, покачивая ребёнка. - Мамка-то у нас… ведьмачка, мать её! Надо отсюда бежать, пока эти шаманы нас не угробили!
       Девочка затихла на руках отца, уснула, оставляя улыбку на устах. Кирсанов  осторожно перенёс её в кроватку.         Замер, охраняя детский сон.
        Через какое-то время за дверью зашелестели шаги. «Ведьмачка» вошла.  Керосиновый фонарь горел в  руке, роняя желтушные блики на половицы, на стены. И лицо её, наполовину озарённое, показалось двуличным каким-то, жутковатым.
        Дрожащей рукою Лалай взял папиросу, повертел – он в избе не курил из-за дочки. Папироска сломалась в пальцах – табачинки прилипли к руке, вспотевшей от волнения.
        -Ты, - заговорил он глухо, - где была?
        -Там… Возле Луны.
        Он обескуражено покачал головой.
        -Гляди-ка! – пробормотал. - Даже не скрывает!
        -А чего скрывать?
        -Правильно. Все знают, только я один… дурак…
        В ту минуту Кирсанов напрочь забыл про чёрную  корову с белым круглым пятном на боку. Ведь это же он сам когда-то предложил корову назвать Луной.
        -Ну, так что? Как мы дальше будем жить? После всего вот этого… - Он развёл руками и посмотрел на окно.
        -С молоком будем жить, - бодро ответила «ведьмачка».
        Белозубая улыбка, обычно привлекательная, теперь показалась Лалаю страшно слепящей, режущей глаза.
        Он отвернулся. Посмотрел на дочку, лихорадочно соображая, как  лучше  поступить. Прямо сейчас собраться? Дочку взять и по тракту пойти на равнину? Или всё-таки утра дождаться? Если, конечно, будет  утро на земле, если эта ведьмачка не погубит солнце под землей.
        -Зачем ты это сделала? – тяжело спросил он.
        Билухэ почувствовала его тревогу.
        -Ты про что?
        -Про луну… - Лалай показал на окно.
       -А что я сделала? Я просто проверяла…
       -Ведьмачью силу? Ну и как? Я смотрю, неплохо получается.
       Билухэ ресницами похлопала.
      -Так ведь она же скоро у нас отелится. Ты что, забыл?
       -Кто отелится? Луна? - Лалай прищурился в окно, сказал со злинкой. - Отелилась уже!
        Билухэ  в недоумении посмотрела на мужа.
        -Когда отелилась?
        -Да вот только что. - Он  кивнул на улицу. -  Молоденький месяц родился. А ты не заметила? Нет?
       Жена вздохнула.
        -Ты выпил, что ли?
        -Ага! - Он посмотрел на фонарь. - Керосину глотнул.
        Билухэ поближе подошла.
        -Тверёзый, – сама себе сказала. - А чего городит?
        -А ты? - Он был готов на крик сорваться, но боялся дочку разбудить. – Ты чего городишь? Куда луну, зараза, укатила? 
        Глаза Билухэ распахнулись. С полминуты в доме тишина звенела. А потом жена тихонько засмеялась.  Засмеялась, села на кровать и голову руками обхватила.
        -Ой, какой же ты, какой ты дурачок! Лалай! Лалайчик! Это  же затмение!
        Он сердито засопел. Сграбастал пачку папирос.
       -У кого затмение? У тебя в мозгах?
       -А ты не слышал? Вчера по радио передавали.  Да ты что?..  Я про корову тебе говорю. А ты про затмение, значит? Ой, Коля, Коля! - Жена засмеялась погромче. Глаза засверкали впотьмах.  - Тебе мало-мало надо лечиться…
        Билухэ обняла его, поцеловала.
        -Отойди! - Он нахмурился, глядя на молчащий репродуктор.  - Что? Сказать не могла про затмение? Мне этот матюгальник слушать некогда.
       -Я думала, ты знаешь.
       -Знаю! - проворчал он. - Иди, ложись! 
       Остаток ночи вместе провели.  Спать надо было – день трудовой впереди, только спать не хотелось. После нервного напряжения Лалая растащило на безудержное, нервное  веселье. Балаболил без конца – рассказывал, как он испугался «шаманизма, укатившего луну». Потом стал травить анекдоты на «лунную» тему.
       -Два пьяных скотогона ночью идут по тракту, один у другого   интересуется: «Слушай, братуха, а это луна или солнце над горами горит?» А братуха руками разводит: «Извини, говорит, я не местный!»
         Они похохатывали, прикрываясь одеялом, чтобы дочь не разбудить. Потом молчали, крепко обнимаясь, будто сливаясь друг с другом. Потом под ними жарко скрипела деревянная кровать.
        Дочка в полусне приподнимала растрепанную головёнку, в недоумении смотрела на родителей, и опять укладывалась, тихо посапывая. И над кроваткой у неё всю ночь стояло что-то вроде золотистого  сияния, которое порой пропадало, порой усиливалось.  Что это было? Кирсанов не знал, только догадывался, что и тут без «шаманизма» не обошлось. Жена рожала дома – в Онгудае. Роды принимала старая алтайка, которая несла какую-то чушь несусветную. Говорила, будто девочка в рубашке родилась,  а под рубашкой удивительный цветок, способный светиться впотьмах. Лалай поначалу не верил, но вскоре стал замечать странное свечение у девочки за пазухой. Ночью было заметно, причём лишь тогда, когда ребёнок беззаботно  улыбался чему-то во сне. Подрастая, девочка – в минуты  радости – вдруг вынимала из-за пазухи  неземной какой-то, золотой цветок. Играя, она извлекала из сердцевины драгоценную росинку – будто алмазную. Когда росинка выпадала из руки, раздавался мелодичный перезвон, и девочка посмеивалась, потому что росинка была живая: прыгала в детской кроватке и неизменно возвращалась в крохотную чашечку.
       -Шаман-цветок, - однажды сказала Билухэ.
       -Что за цветок такой?
       -Цветок души. У дедушки был точно такой же.
        -Ерунда! - Лалай опять не верил. - Где он, твой цветок? 
        Когда раздевали ребёнка, чтобы купать – никакого цветка и в помине за пазухой не было. Только под левою грудкой – под сердцем – родимое пятнышко розовым цветом цвело.      
               
                38             

       Дочь из города домой вернулась какая-то сама не своя. Некстати улыбалась, невпопад отвечала. Глаза у Молилы были туманные и в то же время весёлые, нежно-задумчивые. Это были глаза человека, нечаянно нашедшего клад или что-то наподобие того. Мать попыталась поговорить, вызвать Молилу на откровенность, но ничего из этого не получилось. Дочь, никогда не имевшая никаких секретов от неё, неожиданно замкнулась, отмахнулась – ничего, мол, особенного.
      -Ну, ничего так ничего, – охотно согласилась Билухэ. – Значит, нужно делать то, что мы задумали.
      -А что мы задумали, мама?
      -Вот видишь! – Билухэ засмеялась, обнимая  девушку. – Ты уже и забыла?
      -Да помню, помню… - Вздыхая, Молила посмотрела на фотографию своего жениха. – Но время ещё есть. Куда нам торопиться? Замуж не напасть, лишь бы замужем не пропасть.
      -Доченька! Милая! – Мать всплеснула руками.- Да разве я тороплю? Ты же мне сама сказала, надо съездить, посмотреть кое-что в магазине… 
      Молила задумалась, глядя в окно – лента Чуйского тракта виднелась вдали.
      -А когда приедет папка?
      -Теперь уже скоро. Они уже, как видно, где-то на подходе. Если непогода не задержит.
     -Какая непогода, мама? Солнце вон как светит!
     -Это здесь оно светит. – Билухэ  посмотрела за окно.- А там, я чую… Ох, нелегко им нынче…
     Переодевшись после дороги, девушка стала «совсем прозрачная», как говорил отец: лёгкое летнее платье почти насквозь просвечивало.   
      Выйдя на крыльцо, Молила посмотрела в небеса, необыкновенно голубые и словно бы звенящие от зноя. Странное что-то с нею происходило. Мимолётная встреча в городе Купецке – встреча с голубоглазым парнем – на неё подействовала так чудно, так необычно. Как ветер врывается в тихую рощу и всё там начинает ворошить, тормошить,  переворачивая каждую травинку, каждый листочек, каждый цветочек – вот так же примерно и встреча с тем парнем…   
      «Миловал? Или как его звать? Милован? Ещё один жених нарисовался! А этот, интересно, сколько баранов отдаст за меня?» -      Засмеявшись, она за дровами пошла – после дороги баньку хотелось протопить.
        А смеялась она вот почему: месяц три назад приезжал к отцу один довольно-таки солидный алтаец, молодой и симпатичный Санабыр. Свататься приезжал. Сто  баранов обещал отдать за невесту. Стараясь не обидеть Санабыра, отец потихонечку дал ему от ворот поворот,  а потом, рассказывая матери и дочери про это сватовство, потешался и говорил: «Вот какой барин, дочка, замуж хотел тебя взять! Сто  баранов отдам, говорит. А я стою, смотрю и думаю – сам ты баран, сто первый!»
      Банная печь, всегда отличавшаяся хорошей тягой, почему-то плохо разгоралась, дымила. И девушка подумала, что это неспроста – злые духи вредят. И опять она попробовала посмеяться, теперь уже над собой, над своими предрассудками и суевериями. Но смех на этот раз не получился. Глаза её были грустны. А потом она даже с каким-то суеверным испугом посмотрела в банное окошечко. Зрачки её расширились. Тень во дворе – тень от тополя –  показалась вдруг фигурой Санабыра, который так неудачно сватался.  Молодой горделивый алтаец, хороший наездник и отличный хозяин, в глубине души был оскорблён тем, что Лалай отказался от стада баранов. Санабыр, влюблённый в Молилу, готов был прибавить ещё сто баранов. И даже двести ещё не пожалел бы. Но если и этого мало, тогда уж – извините! – он будет готов идти до конца. А что это значит? А то, что у алтайцев есть простое сватовство, а  есть ещё и воровство невесты, умыкание девушки без согласия – «тудуп апарган». Именно эти два слова изрек  Санабыр, когда встретил Молилу позавчера.
      «Хоть бы скорее отец приехал домой!» - подумала девушка, разжигая банную печь и испытывая жгучее желание закрыть банную дверь на крючок.
       Ей невольно вспоминались различные россказни о похищениях, где были и жестокость, и насилие, а  иногда – вполне пристойные сюжеты, но итог был один и тот же. Даже если девушка просто-напросто переночует в доме того, кто её украл, она всё равно будет считаться  опозоренной и тогда ей лучше согласиться на свадьбу с похитителем.
      Раздумавшись на эту тему, девушка, уставшая после дороги,  ненадолго задремала на диване, на котором обычно отдыхали после бани. И приснился ей то ли кошмар, то ли какая-то весёлая причуда. Поскольку недавно Молила сдавала экзамены, среди которых был экзамен по искусству, ей приснилась картина Рембрандта «Похищение Европы». И приснился миф об этом похищении, где Зевс превращается в быка. Только тут – во сне – был не Зевс, а  голубоглазый Пастухов, тот парень, с которым недавно познакомилась. Бык, сверкая золотою шерстью, подошёл к ней и руки лизнул. И дыхание быка – согласно мифу – благоухало амброзией. А потом почему-то благоухание это стало наполняться чадом, дымом…
     С трудом открыв глаза, Молила спохватилась – уголёк из печки выпал на дрова; полено задымилось, грозя пожаром. Она зачерпнула кружку воды – плеснула на дрова.
     -О, господи! И что это приснилось? – пробормотала, потирая виски.- Какой-то бык, пастух какой-то…
     Небеса темнели над горами. И золотистый месяц в чёрной седловине перевала напоминал рога приснившегося странного быка с голубыми человеческими глазами.
 

                39

       А перегон между тем продолжался. Долгий день сменялся короткой ночью, горы сменялись новыми горами – Чуйский тракт уже казался бесконечным. Километры, точно резиновые, день ото дня растягивались. Перевалы становились как будто круче, круче.  На особо тяжких переходах – да ещё в непогоду! – терпение и силы начинали таять. Беспричинное раздражение вдруг появлялось, озлоблённость неожиданно оскаливала зубы. И временами – как молния в небе – в мозгу сверкала мысль послать всё это «ковбойское» дело куда подальше. Забыть бы всё, что связано с кошмарным перегоном. Заскочить бы в первый попутный грузовик и смыться на равнину, где небеса не задавлены грудами скал, где вольные ветра на выпасах спокойненько пощипывают травку, а реки не шипят, как яростные змеи, не жалятся холодною водой и не плюются бешеной пеной на порогах и перекатах.
        «Ничего! - сам себя утешал Пастухов. - Всё образуется, все образумятся. Скоро этот самый… Отгадай. Или как его? Онгудай?  Там я должен увидеть ЕЁ!»
        Он запомнил, что девушка учится в Горно-Алтайске, а живёт в посёлке «Отгадай», – так он в шутку стал назвать  Онгудай.  Мечтая поскорей добраться до посёлка, он думал разыскать  Молилу и сделать всё возможное и невозможное, чтобы сердце её покорилось. Эта упрямая мысль – мальчишеская, в общем-то, романтическая – помогала ему, давала силы одолевать кремнистую дорогу, по горам карабкаться, проходить через болота, реки.  Эта мысль становилась навязчивой.               
        Однажды под вечер, стоя на вершине очередного перевала, Милован смотрел в зелёный «дым» речной долины, где прижались к берегу тёмные избы, неказистые бани, амбары и огороды.
        -Это что? Онгудай? - Глаза его вспыхнули. 
        -Пастух! - заметил Кирсанов. - Ты как будто помешался на этом Онгудае. Ладно, я там живу. А тебе-то зачем?
         Парень  присвистнул.
        -Ты живёшь в Онгудае?
        -А разве я тебе не говорил, когда рассказывал свою историю? 
        -Не помню. Выпили тогда…
         Милован хотел спросить, что значит «Онгудай» в переводе с алтайского, но подсознательно побоялся разрушить сказку. А вдруг в  переводе на русский язык это означает что-нибудь невзрачненькое, серое? Ведь он уже на днях узнал «святую тайну» одного лирического слова, не дававшего покоя.  Слово это – «Эликмонар».  О, вы только прислушайтесь, граждане, сколько поэзии в нём, сколько тумана, загадки. А как переводится? «Идут козлы» - вот что такое «Эликмонар». Нет, нет, ни у кого он спрашивать не будет, что это такое –  Онгудай? Он и сам отлично знает, сердцем чует, как хорошо, с каким задором ласкает слух это гудящее слово, наполненное ветром, запахом живицы, шелестом травы, цветов, широкошумным шорохом тайги, перезвонами речного переката, лазоревым дымочком из трубы. Ох, только бы скорей добраться до того Онгудая! Как высоко он, как далеко! До звёзд, казалось, гораздо ближе. Звезды –  вот они в горах – рукой подать. Взойдешь на вершину, бывало, когда спички твои отсырели, возьмёшь небесный уголёк, зажатый в каменистой расселине, разожжешь костер, вернёшь на место, сказавши спасибо Создателю.
       Такие были мечты-фантазии. И такова порой была действительность.  Звёзды ночами в горах – алмазно и рубиново – рассыпаны были между скалами, между стволами высокогорных деревьев, и даже среди спящего рогатого гурта. Звёзды блестели  между колесами телеги, дробились в росах. Звёзды – рядом. А где Онгудай?  Да и есть ли он вообще? Когда артель весёлых скотогонов  катилась на машине – с ветерком да с матерком, не затихающим на устах  весельчаков  – Онгудай был на тракте. Останавливались где-то около пивной, обедали, курили на лавочке под кедрами. Да, точно был когда-то Онгудай. А теперь? Куда запропастился? Может,   его ливнями слизнуло с тракта? Камнепадами сбило в туман преисподней? Чёрт его знает.
        Так он думал и гадал про далёкий Онгудай, представлявшийся чудною сказкой.
        А тем временем вблизи – за поворотом – жизнь рассказывала им совсем другую сказку, такую, что вгонит  морозную дрожь.
    
                40         

       Искорёженный, разбитый грузовик валялся под скалой, где луженою глоткой ревела река. Колесо, далеко отлетевшее, чёрным спасательным кругом виднелось возле воды. Какие-то ящики, уже наполовину опустошённые, валялись вдоль берега. А на дереве, растущем на скалистом карнизе, болталась старая засаленная кепка – умудрилась как-то за ветку зацепиться.
       Мелкий дождь накрапывал, будто оплакивая место трагедии, неподалёку от которого лежало помятое крыло с оранжевым повторителем поворота; блестели осколки разбитого зеркала; покорёженный бампер виднелся в кустах.
       Трагедия, судя по всему, произошла два-три дня назад, поскольку на обочине уже воздвигли скромный памятник шофёру – чёрный руль, под которым пламенели мокрые цветы, похожие на сгустки свежей крови.
        В сердцевине чёрной баранки – на месте клаксона –  была фотография. Кирсанов подошёл и охнул…
        -Мать моя!.. – Великий Скотогон, снимая фуражку, потянул её  вместе с волосами с головы. - Да как же тебя угораздило?.. Ты же тут с закрытыми глазами проехать мог…
         Несвязно бормоча, Великий Скотогон и сам закрыл глаза, будто желая поскорее «проехать» это жуткое место. Но как тут «проедешь? Никак. И тогда он тихо попросил Пастуха, стоящего поодаль:
         -Принеси-ка водки, брат. Помянем Орла.
         Милован, всегда считавший за унижение быть у кого-то   на побегушках, сутуло повернулся и пошёл, без лишних слов исполнил просьбу гуртоправа.
         Копыта застучали по тракту. Ромка Ботабуха подъехал верхом на вороном.
         -А я смотрю в бинокль, - стал он объяснять своё неожиданное появление, - смотрю, вы тут чего-то гоношитесь. Ну, думаю, видно, случилось…
         -Случилось, так случилось! Глянь! - Великий Скотогон зубами заскрипел. - Кажется, вчера мы с ним по Чуйскому летели, и вот, пожалуйста…
         Ромка снял ковбойскую, изрядно уже в перегоне помятую шляпу.
         -Отлетал Орёл Орёлыч, - проговорил он, понуро глядя на помятое крыло грузовика. - Сколько ему было-то?
         -Года сорок два.
        -Жить да жить ещё.
        -Ни говори.
        -Видать, судьба, в натуре!
        -Ну, давай… - Лалай оглянулся на фотографию, впечатанную в баранку. - Земля тебе пухом! Какой был орёл!
Теперь таких на тракте не часто встретишь!
         Оглушенный случившимся, Милован отказался от водки – в голове и так шумело и гудело. Он молча отошёл от поминального стола – круглого камня, возле которого стояли скотогоны. Свинцово-серый дождик продолжал промозгло моросить, не убывая и не прибывая, будто зависнув на одном месте. И серое солнце, едва светившее за серой пеленой, тоже как будто зависло, приклеилось к мокрому небу. Но это лишь казалось – солнце медленно падало за перевалы, уже синеющие в преддверье вечера.
         Стоя на краю гранитного обрыва, Милован слушал рыдание яростной, от зари покрасневшей реки, будто впитавшей в себя кровь автомобильной катастрофы. Старая засаленная кепка, болтавшаяся на ветке дерева, растущего над обрывом, опять и опять притягивала к себе глаза Пастухова. Это была, скорей всего, кепка шофёра. И так странно, так дико смотрелась она, эта простая вещь, ещё недавно залихватски сидевшая на голове Орла Орёлыча. И вспоминалось, как ещё недавно он в тумане встретил шофёра на острове Иконникова – туманы были густые; Орёл Орёлыч вышел из машины дорогу посмотреть. И вспоминалось, как ехали к монгольской границе, как Орёл Орёлыч «глаза» своей машине протирал. И думалось о том, что интересный это был человек, много знал, рассказывать хорошо умел. И всё казалось – будет, будет ещё время расспросить его, внимательно послушать. Как часто так бывает, что человек всё на «потом» да на «потом» откладывает многие вопросы и поступки, а потом  внезапно вот так вдруг получается – фотография в траурной рамке, и ничего уже нельзя переиначить.  Надо жить сегодня и сейчас, а что там будет завтра – неизвестно…
         Мужики помянули шофёра и тоже подошли на край обрыва, умозрительно пытаясь восстановить картину происшествия.
        -Откуда он ехал-то?
        -Оттуда, скорее всего. Из Купецка.
        -Людей, что ли, снова отвозил на Юстыд?
        -Да ты что! - Кирсанов отмахнулся. - Тут была бы целая братская могила! Груз какой-то вёз. Видишь, там валяются ящики, мешки.
       Помолчали и выпили снова.
        -У него ребятишки-то были?
        -Трое.
        -Ох, ты! Вот горе-то…         
        -А когда же, интересно, это случилось?
        -Кто его знает. Кровь-то ещё не высохла. Видать, не так давно.
        -Это из-за дождика не высохло. Сколько уже? Суток трое нудит?
        -Да, третьи сутки не просыхаем.
        -Ты гляди-ка, чо там… Вон там, под обрывом.
         Внизу, под скалой, возле самой воды, разбитые ящики были густо обсыпаны вороньём, что-то клевавшим, пировавшим на чужой беде. Бурундук сидел на камне, что-то грыз.
       -Может, он жратву какую вёз? - спросил Ботабуха. – Пойти, может, проверить? А?
       Лалай поморщился.
      -А полезет она тебе в горло, эта жратва?
      Потоптавшись на краю гранитного утёса, Ботало сплюнул в гудящую пропасть.  Из-под ноги Ботабухи вырвался камешек, стукнулся где-то внизу. Бурундук вскинул голову и торопливо юркнул в расселину между валунами. 
      -Да ладно, тут круто спускаться. Сорвёшься, так костей не соберёшь. – Ботало вернулся к поминальному столу. - Там ещё осталось? Нет? Ну, и хватит. Помянули и по коням…
        Пастух, угрюмо глядя себе под ноги, молча ходил по кромке гудящего обрыва. Иногда останавливался  возле фотографии шофёра, иногда задерживался возле поминального стола. Глаза его, обычно смотревшие нараспашку, в эти минуты были – как смотровая щель. На широких небритых скулах камнями затвердели желваки.
       И в разговорах мужиков, и в этой помятой кепке, висящей, как на вешалке, на ветке над обрывом,  и даже в карканье ворон внизу возле воды, – всё в этой трагедии было как-то буднично и просто. Но именно вот в этой простоте и серой будничности  заключалась сила главного удара – удара по психике, удара по сердцу, ещё не закалённому в боях, где приходилось терять друзей. И хотя он был ему почти что незнаком – этот Орёл Орёлыч, но в эти минуту он почему-то показался Пастухову самым лучшим другом. Он был Орёл – глаза всегда горели,  голос клекотал. И руки всегда он  держал на отлёте – как большие крылья.
       Будто угадывая мысли Пастуха, за поминальным камнем-столом заговорили о том, что покойный шофёр сам себя называл не орлом – обыкновенным ямщиком на Чуйском тракте, таким же, как дед его и прадед. Только у тех-то были вожжи в руках и  одна лошадиная сила, а у этого – баранка и горячий табун под капотом.       
        Прикрываясь рукой от дождя, Лалай закурил, вспоминая: 
        -Отец его тоже гонял по Чуйскому тракту – испытывал первые советские грузовики. АМО-Ф15, так, по-моему.
        Выходя из тяжёлого, давящего забытья, Милован спросил:
        -А что это за АМО?
        -Чёрт его знает. - Кирсанов пожал плечами. - Я как-то не задумывался на этот счёт.
        Лаврушинский, протирая стёкла очков от дождя, тихо стал разъяснять:
        -Автомобильное Московское Общество. АМО. Первые грузовики они выпускали по  итальянской лицензии. Это была модель «Fiat 1915», вот почему – АМО-Ф15.
        Покосившись на грамотея, Лалай швырнул окурок под обрыв. Воду стряхнул со своего дождевика.
         -Ну, ладно, мужики, жизнь продолжается, и работу нам никто не отменял.
       Скотогоны стали молча расходиться по своим местам. Ботабуха сёл на вороного и, посмотревши в сторону скромного памятника на обочине, приподнял на прощанье ковбойскую шляпу над головой.
       Бесконечная морось, мокрой марлей висящая над дорогой, неожиданно прекратилась. Бледно-синим пятном за облаками проступило солнце, не дающее тени. Над крутизной обрыва нависающие лапы сосен и кедров замерцали каплями, точно заострёнными когтями.
       Усевшись на телегу, Лалай что-то заметил за рекой. Бинокль взял. Покрутил колёсико и пробормотал:
       -Неужели эти твари кровь почуяли?
       -Кто? Вороны? - спросил Лаврентий, стоящий рядом.
       -Да причём тут вороны? - Кирсанов нахмурился, продолжая смотреть в бинокль. - Там кое-что покрупнее. Волчара, по-моему. Эх, Орёл Орелыч! Ну, прощай! Теперь ты там, где Колька Снегирёв…

                41               

     Алтайские красные волки не собирались нападать на стадо – они сначала даже не видели его. Вчера с утра они азартно шли по следу своей жертвы – серого оленя. Хладнокровно, расчётливо гнали по кустам, по крутизне гранитного карниза. Гнали, глотая слюну и уже предвкушая сладость кровавой расправы, жаркий вкус сырого трепещущего мяса. Но удача, увы, отвернулась от них. В отличие от многих своих собратьев красные волки имеют привычку убивать свою жертву, не перерезая горло ей, а нападая сзади. И вот в этом как раз заключалась неудача последней охоты – серый олень умудрился уйти, отбиваясь задними копытами. Огорчённые внезапным невезением, разозлённые чувством нараставшего голода, красные волки, обладая хорошим слухом, вышли к перевалу и вдруг услышали, а затем почуяли большое стадо, бредущее по зелёной пойме, где сверкала утренняя гладь извилистой реки. Переглянувшись и перемигнувшись, стая красных волков  взялась разрабатывать то, что стая людей называет «стратегия и тактика боя». Только стая людей слишком много кричит во время такой разработки, а волки  молча дело своё делали. Выслеживая стадо, они сначала скрыто шли в горах, в туманах, глазищами своими, как изумрудами, сверкали среди чернолесья. А потом, когда голод сделал их дерзкими и неосторожными, красные волки – однажды на красной заре! – вышли на каменистый гребень водораздела.
      Наводя окуляры старого морского бинокля, Кирсанов выругался.
      -Вот они, твари! Я вчера ещё заметил, но подумал, что показалось…
      -Ты про кого? – спросил Пастух.
      -На, полюбуйся. Этих фраеров не часто встретишь.
       В бинокль – при многократном увеличении – хорошо было видно великолепно скроенного зверя, похожего на слиток высшей пробы. Красный «камзол» на его горделивой груди был распахнут – белоснежная, пушистая «рубаха» трепетала на ветру. И все четыре лапы – их передние части – белели элегантными чулками. Кроме того, белая шерсть пучками лебяжьего пуха выглядывала из ушей, стрелами торчащих строго вверх. Заострённая морда в чёрных подпалинах запоминалась  каким-то хитровато-мудрым выражением, в котором, однако, сквозила вековая печаль. Особенно это касалось янтарных волчьих глаз – они поражали осмысленным взором и непреклонною верой в себя, в правоту своих дерзких деяний.
        -Красавчик! - Милован поцокал языком. - Такого стрелять только из фоторужья!
        Лаврентий подошел и тоже посмотрел в бинокль.
       - Я слышал, будто красный волк –  это гибрид лисы и собаки. То есть, нет, лисы, шакала и волка.
      -Брешут! – отрубил Великий Скотогон.
      -Но ведь похож на собаку, - продолжал Лаврушинский. – И  что-то лисье в нём. Разве не так?
       Лалай закурил и плечами пожал.   
      -Эти «собаки» сильны обычно в стаях. Штук до тридцати  как соберутся, так держись!
      -Что, часто нападают?
      -Редко. Летом красный волк жрёт всякую растительность, но и мяском не гнушается. Вегетарианца из себя не строит.  Обычно они от гурта отбивают одного или двух зазевавшихся сарлыков, когда те по дурости своей забираются в горы. А так-то, чтоб сюда, на Чуйский тракт – нет, не полезут. Что они, дурные?      
       И всё-таки нашлись дурные,– то ли самые наглые, то ли самые оголодавшие. Через несколько дней после того как стая была замечена в бинокль, волки умудрились отбить от гурта пятёрку мосластых, медлительно-крупных быков, позарившихся на жирную траву, которой много в пойме. Волки прижали сарлыков возле речной скалы и собрались учинить кровопролитие прямо на глазах у скотогонов, на которых им, кажется, было плевать.
        Пастух с Лалаем подошли на выстрел, но применить карабин не представлялось возможным; красные волки всё время крутились кругом быков – пуля запросто могла в сарлыка попасть.
        -Ну, и что мы?.. - нервничал Пастух. - Будем стоять? Ждать, когда они порежут полгурта?
        -Пока ещё не тронули, не накаркай!  - Лалай передернул затвор карабина. - Правда, если тронут, поздно будет. Как только кровь прольётся, их не остановишь.
        -Ну, так тем более, нечего хлопать ушами!
        -Не суетись. – Кирсанов прицеливался, укротив дыхание.
        Пастух, не слыша выстрела, вдруг увидел зверя, взметнувшегося в воздух.  Перекувыркнувшись через голову, волк упал на траву и  заскулил, извиваясь.
        Милован машинально посмотрел на «морду» карабина, которая должна была дышать пороховым дымком после выстрела. Но «морда» не дышала.
        -Я чо-то не понял. Ты стрелял или нет?
        Кирсанов опустил оружие.
        -Это сарлык выстрелил.
        -Как то есть, выстрелил? Что за ерунда?
        -Смотри. Это очень даже не ерунда.
        Широко раскрытыми глазами Пастух стал наблюдать за тем, что называется самооборона монгольского сарлыка.  Заднее копыто одомашненного этого дикаря – страшное орудие самозащиты – как ядро из пушки бьёт.  Серый волк это знает, поэтому всячески избегает встречи с подобной «пушкой». Но красный волк – любитель нападения сзади. В разгаре атаки, в пылу и в азарте зверь на какое-то мгновенье теряет бдительность или, просто-напросто, переоценивает свои возможности, и тогда случается то, что случилось минуту назад.
        Нападающий волк не успел увернуться от «пушечного ядра»  и в тот же миг взлетел над сумрачной поляной, клацнув зубами и взвизгнув щенком. Копыто угодило в позвоночник зверя – почти посередине.
       Красный волк с перебитым хребтом, перекувыркнувшись в воздухе, сунулся рылом в траву и  заскулил, извиваясь, сверкая широким оскалом. Кровавая пена волною попёрла, вспухая возле передних, дрожащих лап. Волк силился подняться, но не мог.
      И сарлыки застыли в то мгновенье, и волчья стая замерла, почуяв кипящую кровь.
      Тишина повисла над поляной, только река в камнях надсадисто ревела.
      Разгоряченные красные волки, забывая о сарлыках, медленно пошли к поверженному брату. Постояли, обнюхивая. Обернулись, мигая огоньками глаз. Волчица – командирша – последней подошла. Лизнула кровавую пену и брезгливо отфыркнулась, будто отплюнулась. Потом, повернувшись всем корпусом, волчица непримиримо-жёсткими глазами посмотрела в глаза обреченному. Шкура на её загривке стала подниматься рыжим веером. Волчица зарычала, давая, должно быть, команду, которую ждали.  И через несколько минут от смертельно раненого волка, лежащего на траве, почти ничего не осталось.
      Покуда стая бешено в лоскуты рвала красного собрата своего, сарлыки успели отойти на безопасное расстояние.
       -Эх, какая шкура пропадает! - вздохнул Лаврушинский, глядя, как шерсть красно-рыжей листвой закружилась в воздухе, оседая на прибрежные камни, на воду.
       -Тебе как папуасу – шкура и бубен для полного счастья! – Лалай хотел закинуть карабин за спину, однако помедлил, поднимая глаза.
        Чёрный ворон в небе появился – кругами прошёл над поляной и, присев на сухостоину,  покосился на голову растерзанного зверя – жутковатый оскал смутно белел в сиреневых сумерках.
        Стая красных хищников, облизываясь, посидела на берегу. Волчица, собираясь продолжить пиршество, сделала  несколько шагов по направлению к сарлыкам, но вдруг остановилась, глядя на Лалая, взявшего оружие наизготовку.
         Кончик ствола окрысился огнём, и волчица успела отпрыгнуть – пуля шаркнула по камню, высекая искры. Выстрел, особенно гулкий в предвечернем покое,  порождая округлое плотное эхо, словно бы окольцевал окрестные горы и долы.
         И только тогда кровожадная стая, частично утолившая голод, нехотя ретировалась в таёжный распадок.
         -Весёлая ночка, ребята, предстоит нам сегодня! - подытожил Кирсанов, глядя на пустую, отлетевшую гильзу, выдыхающую дымок.
         
                42          

       Жара в горах сменилась непогодой. Зарядили дожди – дробовыми, хлёсткими зарядами. Скотогоны еле-еле ползли по тракту, выбиваясь как из сил, так и из графика. Грязные, рваные, злые – уныло корячились по разбитой скотопрогонной тропе, заляпанной старым и новым навозом, залитой мутными лужами, в которых там и тут резвились лупоглазые лягушки. Кое-где на обочинах, продырявленных, разжульканных  копытами, валялись подтаявшие градины величиною с хороший свинцовый жакан.  Трясогузка, получившая по голове таким увесистым жаканом, трепыхалась в ямке от копыта и верещала,  пытаясь отползти в кусты полыни.
       После недавнего ливня «по идее» должна была последовать пауза – передышка в природе. Но погода оказалась не «идейная». К вечеру опять заворошился ветер – белесоватые облака и тёмно-серые тучи стал месить над перевалом, грозу готовить. Густая  вязкая опара  вскоре лениво расползлась, перевалив через края ущелий. На тракте посвежело и запахло чем-то вроде зрелого арбуза.  Свистящий вихрь винтами начал извиваться, как попало заплетая зелёные косы на красноталах, беспардонно задирая юбки на берёзах, с корнем вырывая хилую траву, коготками вцепившуюся в землю, набитую в трещины валунов. Придорожные кусты затрепетали, прикрываясь, будто ладошками, изнанками листьев.
        Небо сучковато хрустнуло вдали. Затем загремело всё ближе, ближе. И вот уже от грома покачнулась туша перевала – старые хвоинки с кедров посыпались, сухая прошлогодняя шишка упала. Какие-то мрачные птицы, похожие на грифов, стерегущих золото, – крестами распластались над перевалом.
        Хозяйничая, как дома, гроза взялась будто бы скалы за рекой переставлять. Гроза, входя в азарт, принялась полоскать Чуйский тракт, похожий на длинный половик. Сверкая, громыхая на все лады, гроза промывала гулкое  ущелье, в котором в те минуты были скотогоны.
        Мутный поток, сорвавшийся с гор, с неожиданной силой ударил в деревянную скулу старого моста, по которому сарлыки должны были пройти, но не успели. Подгнившие опоры затрещали, сворачиваясь набок. Половина моста ухнула в реку, бурля и скрипя, напоминая огромного крокодила, который был хвостом привязан к берегу.
       -Приплыли! - зарычал гуртоправ, добавляя пару матёрых матюгов. – Этого нам только не хватало!
       -Ну, и  как же мы теперь?.. - растерянно спросил Пастух.
       -Раком! Как ещё? - Кирсанов посмотрел на крыши Онгудая, смутно проступающие впереди. - Эх, ёлки! Ну, могла бы и помочь!
       -Кто? Ты о чём?
       -Баба моя. Шаманка… Она ведь здесь живет. Я же тебе рассказывал…
       -Билухэ? Я помню.
       -Ну, так вот. – Кирсанов на небо посмотрел. - Взяла бы, ёлки зелёные, укротила это безобразие.
        Отворачиваясь, Пастух поморщился от ветра и дождя.
        -Откуда она знает, что ты здесь?
        -Зна-а-ет!- Лалай вытер щёки. – Эта шаманка всё на свете знает. Ладно, ты пока постой тут, присмотри за гуртом.
        -А ты куда?
        -Сейчас.
         Кирсанов поскакал к реке – в ту сторону, где недавно рабочие строили, но почему-то до ума не довели новый мост. Всё там было, в общем-то, готово, только один  пролёт остался недоделанным – метров пять или шесть. На берегу лежала деревянная ручная «баба», при помощи которой подгоняли верхние бревна, забивая их в пазы нижних брёвен. Около моста валялись доски, железные скобы, молоток и ящик с остатками ершовых гвоздей – такие гвозди после забивания очень трудно выдернуть обратно; ершатся.
        Левой рукой натягивая повод на себя, Лалай покрутился на краю переправы и хотел проехать дальше – посмотреть. Но Лебяжка не только ноздрями – всей кожей почуяла пропасть и заартачилась. Взмахнувши белым хвостом, будто крылом, лошадь приподнялась на дыбы – сверкнули полумесяцы сырых  подков.    
       Лалай ожесточенно вздёрнул повод. Любовь к Лебяжке забывалась в минуты гнева – он становился будто невменяемым. Кобыла от боли приседая на круп, всхрапнула, выкатывая белки. Багровыми лепестками  затрепетали раздувшиеся ноздри. Лошадь пятилась – подальше от опасности. Лалай рассвирепел –  ещё сильнее дернул за поводья. Кровь потекла из уголка разодранного рта, подкрасила серебрушку мокрого  «пожёванного» трензеля, и под копыта закапала.  И всё равно  Лебяжка стояла неподвижно – как беломраморная скала.
        Заставляя себя успокоиться, Лалай вспомнил слова своей жены-шаманки: если нечистая сила останавливает лошадь, нужно спешиться и, поднимая копыта коня, высечь огонь под ними. Наивное преданье? Может быть. Но Лалай так и сделал, достав зажигалку.
       Слабые искры полетели на грязные, каменными вёрстами избитые подковы. Краткое шафрановое пламя озаряло гранитную крошку,  раздавленные стебли трав, набившихся под железо.
        Кирсанов не очень верил в то, что делал, но эффект оказался просто поразительным. Облегченно вздыхая, Лебяжка посмотрела под копыта, всхрапнула и пошла, правда, продолжая так подрагивать, что даже седло сотряслось.
      «Ну, шаманка!» - изумленно подумал Кирсанов,  покачивая мокрой головой.
      Новые плахи моста загремели под копытами Лебяжки. Затрещала сырая кудрявая стружка. Подковы – как большие молотки – лупцевали  по доскам. А потом  под «молотками»  что-то запозванивало.   Лалай присмотрелся.
      -Гвозди? - вслух подумал. - Во, работнички!
      Ершовые рассыпанные гвозди подпрыгивали там и тут, становясь «солдатиком» и падая.
        Осмотрев небольшую прореху моста, он галопом вернулся назад.
       -Лавренька, за гуртом смотри! - приказал. - А ты, Пастух, давай за мной!
       -А что там?
       -Ударная стройка наметилась! - Лалай рукава засучил; в прищуренных цыганистых глазах играли озорные огоньки.
         Вдвоем они поспешно  постелили недостающие плахи, вымытые дождями, – сучья сверкали сургучом, витиевато светился древесный рисунок. Доски пришлись по размеру и замерли, намертво прибитые ершовыми гвоздями. 
      -Нормалёк! - Кирсанов улыбнулся. – Поработали, блин, как краснодеревщики!
      -Повезло. – Пастух показал подбородком: - И гвозди, и доски оставили. Как специально.
       -Везёт тому, кто сам везёт, как лошадь. - Гуртоправ прошёлся по мосту, полюбовался сделанной работой. В руке у него был увесистый молоток. В золотых зубах торчало жало острого гвоздя. Выплевывая гвоздь под ноги, он  ухмыльнулся. - Я в молодости был такой дурной, что однажды девахе своей – мы с ней поцапались тогда – телеграмму дал в деревню: «Жгу за собою мосты». 
       -Сурово, - сказал Пастух.
       -Да. Вот такой суровый фраер был. В  Катунь его и в Бию мать. А почтальонка, пока телеграмму несла, всей деревне рассказать успела, что Лалай чего-то там и где-то спалил, собака, и в тюрягу загремел! - Великий Скотогон расхохотался. - Я это к чему, студент? Было время жечь мосты, а сегодня наступило время строить.
                43            

         Гроза  угомонилась, покуда плотничали, только  вдалеке ещё молния блестела как топор – берёзовыми щепками всполохи слетали в реку. Эхо последнего грома буксовало в туманах, вязло в промокшем воздухе.  Тишина  сгущалась над горами. Синяя мгла спрессовывалась, приобретая  грязно-бурые оттенки– отблески незримого заката. Первые звёзды вбивались в темноту небосвода, мерцая шляпками  гвоздей. Ветерок от моста потянул  аромат сырой доски и свежеструганных бревен.
        -Ну, вот, – сказал довольный гуртоправ, доставая курево. – Теперь надо гнать, пока не стемнело.
        Пастухов оглянулся. Глаза увеличились.
        - Гурт! – заорал он, взмахнув руками. – Гурт уходит!
        -Ох, в Катунь и в Бию мать… - Кирсанов папиросу выронил. – На болото поперлись!
          -А где Лаврентий? Куда он смотрит?
          -Я этому козлу башку сверну! - пригрозил гуртоправ, заскакивая в седло. 
          Мечтательный москвич в эти минуты сонного затишья расслабился – развалился в телеге, будто  младенец в зыбке, беззаботно что-то мурлыкал, с улыбкой поглядывая в небеса. Хорошо было, тихо кругом – после грохота гулкой грозы. Свежо и вольно дышала грудь. Дождевые капли бисерно блестели, наколотые на хвоинки кедров и сосен возле дороги. Где-то ручей резвился, сбегая с гор. Камень, подмытый потоком, сорвался, шевеля и ломая кусты, выпугивая птицу, уже угнездившуюся на ночлег.
       Стадо, сбитое в кучу внезапной грозой, оказавшись без поводыря, осмотрелось, обнюхалось и пошло себе, куда глаза глядели, широко рассыпаясь по жирной пойменной траве, по кустам, за которыми виднелись болотные кочки, и что-то пузырилось, будто бы чавкая и подозрительно ухая тёмной утробой. 
         И опять Кирсанов ожесточенно лупцевал бедную  Лебяжку – пух и перья слетали с боков. Сутулясь коршуном, приподнимаясь на стременах, он стремительно летел наперерез гурту.
        -Давай с другого краю! - закричал он. - Заворачивай, Пастух! Заворачивай! Живей! А то хана…
        Передние быки уже сообразили, куда они врюхались. Вожак, стоявший по колено в грязи, загнанно хрипел, черною метёлкой вздымая мокрый хвост. Кое-как развернувшись, он думал уйти от болота, но  вытащить задние ноги не мог – засосало. Вожак взмахнул рогами, пытаясь приподнять могучий круп, но сделал только хуже – задняя часть огрузла ещё сильнее: теперь уже и хвост нельзя было поднять, как будто болотные черти за него уцепились.
        Милован, проваливаясь, наливая сапоги болотной жижей, подобрался к Вожаку, раза три-четыре опалил кнутом, не зная жалости. Сарлык сдавленно охнул, выпуская струйки пара из грязных воронок ноздрей. Дёрнулся, упал на левый бок, но тут же подскочил,  подгоняемый болью – выдернул чугунные копыта и, взболтнув башкою, вяло побрёл, пошатываясь. И другие сарлыки постепенно ретировались, хрипя и вздрагивая под раскалёнными  ударами кнута, похожего на молнию.
         Кое-как они вдвоем оттёрли – завернули стадо к Чуйскому тракту. И тут заметили «засадный полк». Пять или шесть промокших и оттого как будто исхудавших мосластых быков  понуро стояли во мгле, траву щипали на болотном острове, горбушкой возвышавшемся над трясиной.
        -Иди за гуртом! – Кирсанов махнул нагайкой. - А я за этими… Но, милая!.. Вперёд! Шевели крылами, падла!
        Лебяжка, повинуясь разгневанному всаднику, рванулась в полумрак, захлюпала  копытами, но скоро  остановилась, загнанно дыша. Глаза её затравленно смотрели перед собой, ощущая гибельную глубь.
        -Пошла, пошла, родимая! - Заматерившись, Лалай несколько раз свистящею нагайкой «перекрестил» кобылу.
        Она долго не слушалась, но в какой-то момент её воля оказалась надломлена. Повинуясь нелепым приказам,  лошадь бросилась вперёд и вскоре ухнула – почти по стремена. Скотогон спохватился, да поздно. Кобыла из последних сил затрепыхалась, раздувая ноздри, выкругляя глаза и храпя. А в следующий миг она затихла и покорно выдохнула – как в последний раз. Белая туша – будто белокаменная – стала медленно погружаться в тугую трясину. 
       Вырывая ноги из стремян, будто из капканов, Кирсанов покинул седло, машинально успев прихватить карабин и полевую сумку с документами. Падая, вставая и снова падая, он отбежал от противной трясины, шевелящейся под сапогами.  Вытирая лицо, обернулся.
         Болото сзади него пузырилось, утробно чавкало, заглатывая белую лошадь, трясущуюся от ужаса.
        Под коленками у Лалая что-то противно задрожало, ноги  ослабели. Он опустился на какой-то гнилой пенёк. «Всё! - застучало в мозгу. - Сейчас её вытащить можно только на вожжах с помощью трактора. А через минуту-другую ни трактор, ни танк не помогут!»
         Мрачнея, он отвернулся и побрёл, понурив голову, вдыхая горький запах раздавленной болотной травы – под сапогами трещала таволга, осока.
       Задирая морду к небесам, Лебяжка жалобно запела свою «лебединую песню» – отчаянно громко заржала, захрипела, сдавленная грязными громадными челюстями трясины. И что-то человеческое, что-то бабье, слёзное просквозило в этом погибельном крике.
       Морозом дергануло по спине, и гуртоправ заторопился уходить, вполголоса ругая сам себя. Потом он споткнулся и рухнул – уже на сухую проплешину. Полежал, ногтями царапая землю, сжимая какие-то корни. Послушал, как сердце заполошно колотится под грязным дождевиком. 
       И опять Лебяжка позвала его... Тонким, душу раздирающим голосом она как будто крикнула: «Не покидай!»
       Он подскочил, оскаливая золото зубов. Уши сдавил обеими руками. Затем оружие сорвал с плеча. Ломая ноготь, снял с предохранителя.
      Ствол карабина вспыхнул, и сильная отдача заставила Кирсанова всем телом покачнуться – едва не упал.
       Голова Лебяжки дико вскинулась. Белая грива мотнулась лебяжьим крылом и пропала в трясине. 
       Странное дело, но выстрела Кирсанов почти не услышал. Он только разумом понял: был выстрел, и пуля была – пуля, попавшая в цель.
       Устало опустившись там, где стоял, он какое-то время сидел в забытье. Сидел и вспоминал слова жены – слабое, но всё же утешение. Слова о том, что все алтайские шаманы когда-то богу своему Ульгеню  приносили кровавую жертву – лошадь светлой масти.
       Немного успокаиваясь от этой подсказки, Великий Скотогон пробормотал:
        -Значит, задобрили бога. 
        Пьяно покачиваясь, он по сухому гребешку  добрался к отбившимся быкам и остервенело стал подгонять их, нагайкой  на боках вымещая зло, обиду, бессилие, ярость и что-то ещё, название чему было неведомо.
       Потом, когда всё было кончено, грязный по уши, промокший, он посидел на берегу болотины, понюхал сырую папироску, не в силах раскурить. Уже смеркалось. Мокрый воздух туманился. Какая-то птица попискивала в кедрах так, как будто плакала.
       Его слегка потряхивало, когда он подошёл к походному костру, над которым Пастух начинал кашеварить.
       -Где? - зарычал Кирсанов,  потрясая карабином. - Где эта скотина?..
       -Кто? – Пастух ножом открыл банку тушёнки. – Мы же всех пригнали…
       Золотая обойма зубов скотогона затарахтела отборной руганью.
      -Где эта щука очкастая?.. Вот кого надо было в жертву  отдавать!
      -Какая жертва? Ты о чём?
      -Где эта сволочь?
      -Лавренька, что ли? А-а! Он убежал. – Милован махнул рукой.- Он что, дурак, чтоб тебя ждать?
      -Куда он… Куда подался?
      -Я не знаю. - Милован осторожно отвёл от себя ствол карабина. - Убери. Чего ты в морду тычешь? Ты там в кого стрелял? Я думал, ты его прикокнул!
       -Пока что нет, но скоро…

                44      

       Километрах в четырех впереди по тракту шёл Ромка Ботабуха со своим гуртом. Скотогоны остановились  на ночь у реки.  Развели костёр. Ботало был человеком не только языкастым – рукастым. Сидя у костра и дожидаясь, когда сварится ужин, Ботабуха решил подремонтировать расхлябанное тележное колесо: снял; деревянные спицы подладил; втулку дёгтем щедро угостил – забил всю округлую пасть.
        Выстрел, громадным  гулким эхом  раскативший по ущелью, заставил Ромку насторожиться. Он посмотрел в тёмно-синие сумерки, сгущавшиеся над горами, и заворчал:
        -Раздухарился чо-то Великий Скотогон. Волки, что ли, снова на гурт напали?.. Ну, да ладно. Мы сегодня, в натуре, будем ужинать? Нет?
        Кашевар доложил о готовности. Ромка оставил колесо в покое, руки вытер тряпкой и достал из телеги литровую бутылку араки – самогон, который алтайцы гонят из  молока. Переливши полбутылки в котелок, Ботабуха подогрел араку – её лучше горячей потреблять, а в холодном виде неприятный запах шибает по носу.
       После араки бригада повеселела. Мужики с удовольствием навернули гречневую кашу с тушенкой, которая минуты две назад кому-то «надоела до изжоги», кому-то «в горло не лезла». Затем бригада покурила, малость посудачила о прошедшем деньке – не самом лёгком  – и двое скотогонов спать ушли. А Ромка Ботабухин остался у костра – дежурить по графику.
        И тут в тишине он услышал странный «бег иноходца» – кто-то шлепал по тракту, но вскоре повернул на мягкую траву.
        Лаврушинский, – это был он, –  с перепугу бросив телегу на дороге, какое-то время бежал во все лопатки, плохо понимая, куда бежит. Потом запыхался, пошёл на дрожащих ногах, то и дело спотыкаясь и оглядываясь. Кругом было темно. Темно и жутко. Заметив костёр за деревьями, Очкарь осторожно приблизился, ещё не зная, кто там.
        Ромка, по-прежнему щеголяя ковбойским нарядом, уже изрядно потрёпанным, поначалу холодно отнёсся к незваному гостю.
        -А ты чего здесь нарисовался?
       Белощёкое «бабье» лицо Лаврентия в те минуты было ещё белее.
        -Да я маленечко того… заблудился.
        -В трёх соснах, что ли? - Ромка сплюнул, отвернувшись от костра. Потом, нахмурившись, спросил: - Значит, говоришь, «ковбой» – это «коровий мальчик»?
        Лаврушинский замялся.
        -Это не я так говорил.
        -А кто?
        -Так переводится.
        -Так, так, да-да, хорошие ковбои переводятся! - с неожиданной ловкостью вывернулся Ботало. - Настоящих ковбоев днём с огнём не сыскать.
        -Да, Роман Телегович… Олегович! Олегович! – смутился Очкарь. - Измельчал народец.
        -Не говори. Сплошная мелюзга. Одни пескарики. Причём – премудрые. - Ботабуха в упор посмотрел на незваного гостя. - Дак чо ты заблудился? Куда пошёл? Зачем? Только брехать не надо. Я сам тебе с три короба сбрешу.
         Вздыхая, Лаврушинский, в общих чертах рассказал о своём недавнем злоключении.
          Заваривши крепкого бадану, Ботабуха чаем угостил Лаврового гуся.
        -В перегоне всякое бывает, – философски заметил. - Как же ты проворонил? Заснул, что ли, в телеге?
        -Задумался. На минутку.
        -Не заливай! - Ромка громко отхлебнул из кружки и поцарапал свой лиловый шрам. - За минутку они бы так далеко не ушли.
        -Ну, я не засекал. Минута или две.
        -Ладно, - Ромка отмахнулся. - Замнём для ясности. Ну, как бадан?
        -Прекрасный чай. Прекрасный. Спасибо.
        -Чай – не водка, пей. Воды в Катуни много. А что там за стрельба слышна была, в натуре? В кого? В тебя стреляли?
        -В меня! - трагическим тоном подтвердил Очкарь, твёрдо уверенный в том, что Лалай сгоряча думал расправиться с ним.
        -Совсем уже взбесился! - Ромка смачно выругался, качая головой в широкополой, помятой  шляпе. - Я потому и отказался с ним идти по тракту. У него тараканы в башке завелись… 
        -То есть как – тараканы? - удивился москвич. - Вши обычно заводятся.
        -А у него – тараканы! - заверил Ромка. - Причем вот такие – с кулак…
       Они помолчали, протяжно пошвыркивая чаёк.
        В темноте послышался цокот копыт по камням за деревьями. Лошадь заржала, подходя к костру – огромные глаза её, отражая пламя, полыхнули как драгоценные камни.
        -Кто там?.. - Ромка поднялся. - А!  Ты, Пастух? Привет.
        Забыв поздороваться, Милован присел к костру, ладони протянул.
        -Ты москвича… - спросил он, переводя дыхание, - не видел?
         Ботабуха оглянулся – москвича и след простыл.
        -Нет, - озадаченно сказал он. - Я видел запорожец за Дунаем.
        -Кончай трепаться! Я серьёзно… Телега на тракте пустая, а он… Чёрт его знает… Потеряли…    
         Ромка помедлил с ответом.
        -Так его же Лалай пристрелил. Ты не знаешь? Нет?
        -Ты чо буровишь, Ботало?
         -Я не буровлю. Я видел труп.
         У Пастуха глаза на лоб полезли.
         -Г…г… - Он стал заикаться.-  Где ты видел?
         -У дороги. Я отволок его в сторону. А то, думаю, вдруг кто поедет, увидит… - Ботало помолчал и полминуты, любуясь глупым выражением лица Пастухова и только тогда расхохотался.-  В кого… Ха-ха… В кого  палили? А ну-ка, разъясни… как на духу.
         Милован, для начала обручав его треплом, придвинулся поближе к огню. Похрустел сырыми козонками, то сжимая пальцы, то разжимая.
         -Лебяжку пристрелить пришлось! - стал с горечью рассказывать..
         Маленькие глазки Ботабухи сделались печальными. Он ковбойскую шляпу стянул с головы.
         -Царствие небесное. Так жалко. Красивая стерва была.
         -Красивая. - Милован посмотрел в темноту. - Там Лалай теперь волосы рвёт…
         -Ну, так ещё бы! Второго коня потерять за один перегон!
         Ромка влажные ветки подбросил в костёр – всё кругом было мокрое после дождя. Ветки задымили, заставляя отвернуться. Широкополой шляпой отгоняя дым,  Ботабуха  постоял, подумал и, подойдя к палатке, заглянул туда –  капли  сверху покатились по брезентовым крыльям палатки. Ботабуха бесцеремонно растолкал москвича, который прикинулся спящим, и через минуту из палатки вынырнуло бледное лицо Лаврентия.
        -Что?– Он напялил очки.- Что стряслось опять?
        Ботало вздохнул, почесывая  шрам на щеке.
       -Значит, стреляли в тебя, говоришь? А попали в кобылу?  Ну, давай, коровий мальчик, выползай. Есть разговор.
        Передёрнув плечами, Лаврентий вышел на свежий воздух. Сел на пенёк возле палатки. Зевнул.
        -Какой разговор?
        -Про тебя, про кобылу. - Ромка шляпу сдвинул на висок. - Слышь-ка, запорожец за Дунаем! А кобыла-то красивая была. Так, может, она изменила?
         Очкарик опять зевнул.
         -Кто кому изменял?
        -Ну, кобыла, говорю, твоему начальнику, наверно изменяла. Он взял да грохнул в порыве ревности. Ты сам-то как думаешь?
        -Да ну вас… как маленькие…- Лаврушинский опять хотел полезть в палатку. - Давайте лучше спать. Что ерундой заниматься.
        -Стоять! - Ромка ухватился за рукав Лаврентия. - Давай-ка, знаешь, дуй к себе, пока трамваи ходят.
        -А что? В чём дело? Мы ж договорились – до утра.
        -А ты не видишь? - Ромка головой кивнул в сторону костра. - Вон Пастух примчался по твою душу. А там, глядишь, Лалай сюда прискачет, начнёт права качать, стрелять. Мне это надо, в натуре? Так что ступай, ступай, коровий мальчик. Да поживей, пока я кнут не взял. Вы уж там сами как-нибудь разберётесь. Так сказать, по-семейному.
        Лаврентий, опустивши голову, подошёл к костру. Что-то хотел спросить у Пастуха, но, приоткрывши рот, махнул рукой. «Эх! Будь, что будет! - обречённо подумал. - Надоело хуже горькой редьки!» 
        Милован, закинув ногу в стремя, ловко забрался в седло. Молча оглянулся на Лаврушинского и тихонько почмокал губами, погоняя коня.
         Посмотрев на звёзды и глубоко вздохнув, Лаврентий  пошёл за Пастухом. Тяжело и нехотя пошёл, как на расстрел – в темноту по тракту, где ждал его свирепый дядька с карабином.

                45   


      Иногда наступала «пастушья идиллия», продолжавшаяся несколько дней и ночей. Всё на перегоне шло как по маслу – никаких задержек, никаких чрезвычайных происшествий. Трава после дождя кругом росла – как будто её за уши тянули; отменная кормёжка для гурта. И погодка цвела в небесах – закачаешься! – как на заказ. А главное – хорошие стоянки попадались, не разграбленные туристами, не сожжённые рыбаками или охотниками, или какими-нибудь безголовыми романтиками с большой дороги.  Целыми были не только загоны  – даже избушки на курьих ножках, специально для скотогонов поставленные много лет назад,  в ту пору, когда только-только начинались перегоны из Монголии. А при таком удобстве – избушка, печка  и даже чайник с чашками –   ночью можно было выспаться по-человечески, пускай на твёрдых нарах, но под крышей. А если и не было целых избушек, всё равно красота: ночи выдавались тихие, задумчивые, настоянные на туманах, на дурманном разнотравье, на медовом запахе цветов.   И что ещё особенно заметно, особенно слышно было во время пастушьей идиллии – мир волшебных звуков. Этот мир с каждый днём становился всё богаче, всё краше.  И всё громче и громче слышался «рояль в кустах» – как в шутку сам себе говорил Пастухов – громадный рояль с крышкой, золочёной закатами и восходами, с тонкими струнами ветра, дождя, с клавишами, отмеченными звёздной инкрустацией. Этот колдовской рояль был вначале совершенно расстроенным или лучше сказать недостроенным, недоделанным; многих струн не хватало в рояльной утробе, в душе у него;  кое-какие клавиши отсутствовали. Но день за днём и ночь за ночью «рояль в кустах» медленно, но верно совершенствовался. И вот уже вечерний или полночный хаос таинственных звуков – перезвоны птиц, удары шаманского бубна,   шум переката и гул  дороги – всё постепенно становилось внятным, похожим на музыкальную речь.  И ничего что это речь пока ещё была сумбурная, отрывочная – в ней уже проступала гармония, из неё прорастала симфония.
        И жалко, очень жалко, что идиллия внезапно обрывалась. Однако идиллия долгой никогда не бывает, особенно в таких делах как перегон. Дело в том, что монгольские яки лучше  всего себя чувствуют  на высоте двух или трёх тысяч метров над уровнем моря, где витает разреженный воздух, где лежат бессмертные снега и вековечные льды. А Чуйский тракт, стекающий к равнине, с каждым днём всё больше и больше терял высоту, и вместе с этим  сарлыки теряли чувство покоя, чувство дома, но теряли постепенно, не заметно, не понимая, что же с ними происходит. Горы становились ниже, долины делались всё шире и всё зеленее. Жратвы было много, а толку мало. И необъяснимая,  странная тревога нарастала где-то в глубине гурта. Особенно сильна и горяча эта тревога была в могучем сердце Вожака, который постепенно стал баламутить своих рогатых друзей-товарищей.
       И вот однажды к вечеру не досчитались тринадцати сарлыков.
       Разозлившийся Великий Скотогон стал горлопанить:
      -Отбились! Ушли! Куда вы смотрели? Работнички, в  Катунь и Бию мать!  Этот книжку читает, а этот играет на рояле в кустах!  Вы что, на курорте?
       Упоминание о рояле в кустах почему-то обижало и даже оскорбляло Пастухова.
     -А ты? Не на курорте? – Милован взъерепенился. – Интеллигент на телеге! Выбрал себе работёнку, не бей лежачего, и орёшь…
      Лаврентий примирительно сказал:
      -Ну, что вы сцепились? Давайте искать.
      -Где? - Пастух всё ещё горячился. - Где теперь их найдёшь?
      Великий Скотогон достал бинокль, пошарил окулярами по ближайшим сопкам, по хребтам.
     -Они, как правило, уходят в сторону Монголии, домой стремятся.  - Кирсанов посмотрел на Пастуха. - Давай-ка, студент, ноги в руки… Этот очкарик всё равно ни черта не увидит,  пускай лучше ужин готовит… Ты вдоль реки давай, а я на хребёт поднимусь. Скорее всего, они в горы попёрлись. На, держи бинокль; мне тут всё знакомо, а ты-то первый раз…
         Привычно, лёгким взмахом кавалериста Милован запрыгнул  на коня и помчался назад по тракту, змеящемуся по-над берегом.  Уже смеркалось. Венера – звезда  пастухов – слабым светом помигивала.  Алая, широкая заря над горами красноречиво говорила: ждите ветра,  непогоды; говорила тем, кто слышит, понимает язык природы.
         После заката в горах стало прохладно. Травяная зелень отсвечивала синевой и чернью. Вода в реке отливала свинцовой серостью. Пастух покружил по соседним, пустым луговинам, несколько раз к биноклю припадал – вгрызался в сумрак, не в силах уже отличить  рогатый пенёк от рогатого сарлыка. Раздражаясь, он дальше хотел поскакать, но что-то ему подсказало: надо бы ещё разочек посмотреть.  Доверившись интуиции, Милован вернулся на гранитный пригорок и снова стал вглядываться в бинокль. Иногда попадались чистые проплешины – поляны. А в общем-то –  всё кругом заросло непомерно высокой травой, чтоб не сказать травищей, травинищей. Гигантизм горно-алтайских трав особенно сильно бросался в глаза в этих местах, как, впрочем, и в других; высокорослые, необычайно жирные и сочные травы, образуя так называемые субальпики, то там, то здесь  были просто-напросто похожи на непроходимые травяные леса, по которым только с топором прорубиться можно. Или мачете нужно иметь  при себе; Ромка Ботабухин в ковбоя-то не зря играет – таскает охотничий нож на боку.
       И вдруг что-то сверкнуло среди высокой и густой травы – словно лезвие кривого ножа. Это был бычиный рог, сырой от росы, тускло сверкнувший небесным светом.
        -Вот они, родимые! - обрадовался парень. – Дезертиры чёртовы!
        Приблизившись, он пересчитал беглецов – только одиннадцать штук. «А где остальные? Ну, ладно, потом…»
        Пастух по-быстрому пригнал отбившихся бродяг на луговину, где золотился костёр и пахло аппетитною похлёбкой.
        -Принимай, Лавренька! - зашумел он, разворачиваясь. - Только это не все. Там ещё…
        -Фонарик возьми! - прокричал Лаврушинский, подбегая к стремени.
        -Давай. Я скоро.
         «С паршивой овцы хоть шерсти клок!» - отъезжая от костра, подумал Пастух. Отличный был фонарик у Лаврентия – узким, но сильным лучом темноту прокалывал метров на пятьдесят.
        Двоих отбившихся быков он обнаружил случайно – уже в полумраке. Забрались, рогатые черти, под самую гору,  докарабкались до обрыва  и остановились, понуро сгорбатившись на голом пятачке, где ни травы, ни куста. «Зачем они сюда? – гадал Пастух. – С дуру? Или волки им поддали жару?»
       Привязав коня к березе, он решил пойти в обход горы –  буреломы, дышащие гнилью, и бурливо журчащий ручей мешали  идти напролом. 
       От берега извилистой реки, куда он вышел, доносило старым, прелым деревом, годами разлагавшимся  в заломах. От каменных останцев, напоминающих развалины древнего города, тянуло промозглостью. Лягушка, озарённая фонариком, под ногами запрыгала и замерла, заполошно пульсируя белым брюшком; лягушачий глазок полыхнул   самоцветом и сгинул – лягуха отчаянно запрыгнула в траву. Чему-то улыбаясь, Милован посмотрел в небеса. Первые созвездья всё ярче вышивались  на чёрном бархате; искристая, длинная иголка самой яркой вечерней  звезды  подрагивала над перевалом, подламывая  остриё о самую высокую вершину.
       Пастух кое-как закарабкался по голой каменистой круче, то и дело спотыкаясь, лапая корни деревьев, кручёно растущих среди валунов, хватаясь за ветки кустов и порой оставляя под кожей мелкие, но жгучие занозы.
        Мохнатые сарлыки встретили его угрюмыми, глубокими вздохами. Огромные глазные яблоки быков потаённо мерцали, посеребренные светом поднебесья. На человека смотрели они виновато, понуро. Домашние твари, привыкшие «строем ходить», они уже были и сами не рады своей свободе.
       -Ну, пошли, обормоты, - прошептал он, подтолкнув сначала одного, затем другого крупного быка.
        Зверовато покосившись на Пастуха, сарлыки нехотя двинулись вниз, приседая на крупы. С голых камней осторожно сойдя на травянистый подшерсток, быки  отказались двигаться дальше – рогами «уперлись» во тьму, ощущая опасность. Стояли, самоварами сопели, выдувая тугие струи пара, едва заметные при свете звёзд.
        -Ну, в чём дело? Вперёд!
        Он подталкивал тушу ближайшего сарлыка, но бесполезно. Бык стоял – как из гранита тёсаный. Потом чуть повернул косматую башку, пошевелил губою, будто хотел спросить: «Куда «вперёд?» Ты чо? Жить надоело?»
       И опять Милован легонько подтолкнул – теперь уже другого сарлыка, поменьше ростом. Но и тот заартачился, врастая копытами в землю, где смутно белели  раздавленные цветы, похожие на ветреницу дубравную.
      «Видно, что-то чуют», - догадался парень и пошёл проверить, что же там такое.
       Тёмные камни на спуске были не похуже намыленных. Как ни осторожничал Пастух, но всё же поскользнулся и упал – чуть руку не сломал. Посидел, поморщился от боли, высекающей искры из глаз. Медленно поднялся и подумал, что гнать быков с этой  горы опасно; мало того, что могут копыто подвернуть – шею сломят на кручах.
       «Ну, и что мне делать? Ждать рассвета? - Он затосковал от такой весёлой перспективы. - Там Лалай начнёт икру метать…»
        В глубине души ему хотелось в ту же минуту спуститься с горы, сесть на коня и поехать к золотому костерку, где уже поспел хороший сытный ужин. Да только вот  характер был такой, что не позволил идти на попятную. Но дело было даже не в этом. Честно сказать, он потерял ориентиры, пока ходил кругом горы. Спустится-то он спустится, допустим, да найдёт ли  коня темноте?   А если найдёт – куда ехать? Вопрос, который можно только на рассвете разрешить. Так что придётся куковать на горке.
          Одет он был легко, а ветерок бродил уже с иголкой – то и дело колол под бока, заставляя передёргивать плечами.               
         Ночью ветер усилился –  натянул звенящую струну среди кедров и сосен. В небесах посвежело.  Звёзды час за часом пошевелились – неуловимо для глаза менялись местами. Крупные раскидистые созвездия, спускаясь на горы, переворачивались вверх тормашками. Интересно было то, что в небесах тоже как будто присутствовал скотопрогон. Вот, к примеру, Большая Медведица, древним людям известная как Телега, Арба, Колымага, Колесница. А вот в темноте восседает на небе  Возничий –  созвездие северного полушария. Если припомнить миф, которые недавно был прочитан Пастухом, под этим созвездием  скрывается какой-то  сын Вулкана и Земли, который первым среди людей лошадиную упряжь придумал. А тот, кто хорошо знает это созвездие, может увидеть козу с козлятами –  Возничий их держит будто бы. И много, много чего ещё из обыкновенной, земной и пыльной жизни скотогонов и пастухов можно рассмотреть на небесах, если глаза у тебя просвещённые.
       Милован вздохнул, опуская голову. В небесах, конечно, интересно, только этим интересом не прокормишься. В животе уже урчало  – ни крошки не клевал после обеда, всё на ужин надеялся.
        «А эти проглоты, конечно, там сейчас нажрались до отвала и храпят! - с недовольством и завистью подумал он. – И надо было мне сюда тащиться. Пригнал одиннадцать и хватит, за остальными утром можно было бы смотаться! Так нет…»
       Смутным пятном, намеком на саму себя, луна катилась над перевалами – калёным тележным ободом буксовала в непролазных тучах. Внизу под берегом роптали волны; слабо откликаясь на лунный свет, вскипели черёмуховым цветом и тут же  увядали, растрясаясь на сырых камнях. Небольшой раструб глухой пещеры, затаившейся где-то в горе, загудел  гигантским колокольным гудом, словно горняя церковь подавала голос в темноте. Закачались громады кудлатых, густых кедрачей, жилистыми, цепкими корнями прошнуровавших трещины в скалах. Сорвавшаяся шишка стукнула по камню и отскочила, напугавши сарлыка. Опуская чёрно-чугунную голову и приподнимая метёлку хвоста – как всегда в минуту опасности – бык тяжело захрюкал, засопел, распаренными ноздрями ощупывая воздух перед собой.  Таинственная птица в изголовье кедра заполошно захлопала крыльями, покидая дупло или гнездо – сухие листья, перья на голову посыпались.
        Пастух испуганно пригнулся и потёр переносицу, чтоб не чихнуть от пушинки, пощекотавшей ноздрю.
        Время шло, и вот уже луна сквозь облака стала процарапываться коготками-лучами. Округа посветлела, а затем неожиданно весело вспыхнула – мокрые камни и травы зеркально отбросили свет. Между провалами гор, между чёрными толпами кедров и между вековыми валунами-лежебоками вдруг побежали длинноухие лунные зайцы, кувыркаясь в буреломах и перепрыгивая через кусты, унизанные росами. Ветер подмёл небеса, и при свете полнощёкой, высокой луны сделалось видно в округе – широко, далеко.
          Синеватые зубцы высоких гор всё крепче, всё отчетливей  вгрызались в горизонт. От берега туманы бесшумно  стронулись – белыми стругами пошли вверх по течению. И в эти минуты – минуты какой-то святой тишины – звуки мира вдруг сделались как бы крупнее, объемнее. Шелково шумящая Катунь временами будто из кожи лезла – пыталась вырваться из берегов. Подкатывая к тёмному пригорку, утыканному свечками берёз, Катунь крутой волной бодала камень, торчащий на самом стрежне, и одновременно ластилась под самым берегом, шептала что-то нежное под самым ухом.
          Он слушал, слушал и невольно думал: вот так вот – год за годом и век за веком –  Катунь, как наждаком,  перетирает камни, терпеливо и трудолюбиво углубляя русло, расширяя владения своих берегов. Ведь неспроста «Катунь» – «хозяйка» по-алтайски. Любит она похозяйничать здесь, чистоту, порядок навести. И если мудро вслушаться в дыхание Катуни – можно услышать вещее дыхание древних веков и отголоски колыбельной песни тех времён, когда ещё Природа слов не знала, но материнская душа её уже хотела петь. И так хорошо, так уютно человеку становится от этой колыбельной, что в эту минуту нельзя не поверить в присутствие Бога на нашей Земле, и нельзя не поверить в бессмертие доброго духа. Вот так же гремела, шумела Катунь и сто, и двести лет тому назад, и потом, когда тебя уже не станет, река всё так же будет тугими наждаками полировать крутые берега, вдоль которых  раззолотят свои костры другие странники, влюбленные в дорогу. И это хорошо, и это правильно – жизнь обновляется. И только втайне сердце немного защемит от скоротечности земного бытия, и станет жалко вдруг беспутных дней, сложившихся  не так, как надо было бы сложить свою  единственную жизнь, такую краткую. Но, быть может, в том-то и скрыта прелесть бытия – в том, что жизнь до боли коротка? И не затем ли смерть даётся человеку, чтобы он – хотя бы напоследок – в полной мере сумел оценить красоту и величие жизни?


                46
         
       Перед рассветом из тумана выкрошился иней – присолил траву, посеребрил макушки валунов, укрытых плешинами моха. Пастух, продрогший до костей на голом продувном пятачке, постукивая зубами, спустился к реке. Побродил, стараясь согреть себя ходьбой, руками помахал, изображая мельницу.
       И вдруг ему сделалось жарко – от страха, кипятком окатившего с головы до ног. Он заметил что-то, что показалось ему фигурой медведя, стоящего возле воды. Попятившись, Милован упал, запнувшись за корягу. Посидел, затаив дыхание, пригляделся и подумал, что это не медведь – какой-то человек  на валуне, человек, словно бы сотканный из тумана. 
        В первую минуту у Милована возникло желание потихоньку уйти, не тревожить человека из тумана, который отдыхал возле реки. Может, он рыбак, может, охотник, а может, собиратель целебных горных трав – пускай себе живёт своею жизнью. Но вот что странно: Милован хотел уйти, но не мог. Колдовская какая-то сила не отпускала его. Эта сила заставляла – шаг за шагом – приближаться к незнакомцу и рассматривать его.
         Человек, словно бы сотканный из тумана был невысокого роста, очень скромно одетый, с бедной растительностью на голове, но зато с богатыми глазами, сияющими золотом вдохновенного русского духа.
        Ничуть не удивившись появлению Пастуха, «человек из тумана» улыбнулся ему и, показав рукой на перекаты, восхищённо воскликнул:
       -Шумит Катунь!
       -Шумит,- настороженно ответил парень, оглядывая   незнакомца. - А вы тут что с утра пораньше? Рыбу ловите?
       -Нет, - продолжая улыбаться, ответил «человек из тумана». -  Я тут стихи свои ловлю. Стихи из дому гонят нас…
       -Вы что – поэт?
       -Да, есть маленько…
       -А как ваша фамилия? Рубцов? - Парень  изумился. -  Да? Я Рубцова читал. Только это… не видел ни разу.
       -Ну, посмотри, - усмехнулся «человек из тумана».   
       Они помолчали, слушая бескрайний шум Катуни.
       И вдруг поэт стал говорить стихами:

Как я подолгу слушал этот шум,
Когда во мгле горел закатный пламень!
Лицом к реке садился я на камень
И всё глядел, задумчив и угрюм,

Как мимо башен, идолов, гробниц
Катунь неслась широкою лавиной,
И кто-то древней клинописью птиц
Записывал напев её былинный.

Катунь, Катунь – свирепая река!
Поет она таинственные мифы
О том, как шли воинственные скифы, -
Они топтали эти берега!

И Чингисхана сумрачная тень
Над целым миром солнце затмевала,
И чёрный дым летел  за перевалы,
К стоянкам светлых русских деревень.

Всё поглотил столетний, темный зев!
И всё в просторе сказочно-огнистом
Бежит Катунь с рыданием и свистом, -
Она не может успокоить гнев!

В горах погаснет солнечный июнь,
Заснут во мгле печальные аилы,
Молчат цветы, безмолвствуют могилы,
И только слышно, как шумит Катунь!


        Потом они сидели, молча наблюдали таинство рождения золотой зари.
        Темнота отступала, и шум бесновавшейся бессонной реки становился как будто потише. Синеющий воздух вдали терял свою мнимую твёрдость и приоткрыл горизонты. Завиднелись плечистые силуэты хребтов, гордые головы гор. Смутными видениями из тумана выходили  богатырские кедры, блестящие росами, точно доспехами. За ночь остывшее небо в восточном углу, похожее на кострище, забытое уснувшими путниками, ветер заново стал раздувать, вороша тучи серого пепла, находя под ними и оживляя червонные угли. Восток зарозовел –  вначале  робко, смутно, едва уловимо для  глаза, но с каждой секундой та смущённая  розовость обретала цвет задорной спелости и дух вечно весёлой юности. Небо на востоке всё шире и всё ярче разливалось  нежно-малиновым озером. Облака – точно стая розовых фламинго – караваном потянулись над горами. Солнце в мир не ступило ещё, но уже всё на земле и на небе торжествовало в предчувствии этого искрометного мига.
        -Божество пастухов и поэтов! - сказал «человек из тумана», повернувшись лицом на зарю.
        -А что это значит? - спросил Милован. -  Я уже слышал это выражение, только не могу его понять.
       -Ничего, какие твои годы! Поймёшь, когда станешь пастухом или, может, поэтом.
       -А если композитором? - спросил студент.
       -Музыка – это прекрасно. - Собеседник, вздыхая о чем-то, засмотрелся в розовую даль. - Ты ничего не слышишь?
       В эти минуты в мире было тихо, благостно, только река по-прежнему шумела, но шум её уже почти не замечался – он был уже привычным, как небеса, как горы, как трава.
       -А что такое? - Парень пожал плечами. - В чём дело?
       Задумчиво оглядывая небеса и землю, «человек из тумана» сказал:
        -Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто!   
        И опять помолчали они.
        -А я не только слышу, но и вижу! Я вижу звуки! – дерзко проговорил Милован. – И не только печальные –  светлые! Очень светлые звуки…
        И тут раздался чёрный звук – самый чёрный, видимо, самый страшный звук на Земле – выстрел, громыхнувший где-то за ближайшею горой. И человек, словно бы сотканный из тумана, бесследно пропал. Эхо от выстрела ещё не затихло в горах, а человека рядом не было уже – только   хлопья тумана клубились между берёзами, где он растворился. А может быть, и вовсе не было его?   Пастухов – ни тогда, ни после – не уверен был в том, что  это явь, а не какое-то мистическое видение. И даже как раз наоборот – окрепла уверенность в том, что это мистика, магия. Дело в том, что, когда он придёт на равнину и в библиотеке попросит сборники Николая Рубцова, он там не найдёт стихов, посвященных Катуни. И только позднее, года через три, Николай Рубцов приедет на Алтай, где у него были друзья, а затем окажется в Горном Алтае, где и напишет своё знаменитое «Шумит Катунь». Но как же там могло случиться, что Пастухов уже тогда увидел тень поэта на берегах Катуни и услышал, дословно услышал стихи, ещё только витающие в воздухе? Годы и годы пройдут, прежде чем Милован Пастухов, уже седой, помятый и побитый жизнью, постигнет великую мудрость, заключающуюся в том, что судьба человека предначертана ему задолго до рождения. И стихи предначертаны – если Бог даровал тебе Слово. И музыка предначертана, если тебе суждено не только слышать звуки, но и видеть. И ты никуда не уйдёшь от этого предначертания, от призвания грозового или солнечного неба.
            
                47          

      И снова житейская проза брала в оборот, гнала по горам и  долам. И вот наконец-то мечта Пастуха  превратилась в реальность: Онгудай возник перед глазами – географический центр Горного Алтая. «Пуп здешней земли», как шутил Великий Скотогон, в последние годы живущий в этом старинном селе, основанном в середине XIX века православными миссионерами.
      Онгудай находился на половине пути – от монгольской границы до острова Иконникова. А ещё Онгудай был примечателен тем, что стоял между двумя перевалами – между Семинским и Чике-Таманом. А ещё – рассказывал Великий Скотогон – в былые времена тут производился таможенный досмотр всевозможных товаров, из Китая идущих по Чуйскому пути через Кош-Агач. Интересно, конечно, любопытно, да только… Все эти исторические и географические вехи, откровенно говоря, мало волновали скотогонов.
       Самым главным для них был тот факт, что в селе Онгудай располагалась база  конторы «Скотоимпорт». Здесь бригады скотогонов пополняли запас продуктов, ремонтировали полуразбитые телеги, чинили упряжь, меняли замордованных коней, не выносивших тягот скотопрогонной службы. В Онгудае  наконец-то можно было расслабиться: проклятые гурты загонялись в хорошие, надёжные загоны  – и  провались они пропадом.
       Великий Скотогон повеселел, когда спустились в тихую зелёную долину реки Урсул, в которую впадала шаловливая и говорливая Онгудайка.
        -Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть! – провозгласил Кирсанов, приподнимаясь на стременах, чтобы лучше видеть. - Студент! Вот он, долгожданный Онгудай! Пришли! Живые, слава богу, и здоровые! Только никто не встречает! Ну, я им припомню…
      Милован широко улыбался.
      -А кто тебя должен встречать?
       -Баба моя. Или дочка. - Гуртоправ смотрел по сторонам, шутил: - Ни цветов, ни хлеба-соли, ни оркестра. Совсем уже от рук отбились, обнаглели. Дочка, помню, Молилка моя, когда была соплюхой, так выбегала встречать меня, знаешь, куда…
      Милован встрепенулся в седле.
       -Кто? Как ты сказал?.. Как её звать?
       -Молила. А чего ты рот разинул? - спросил Кирсанов, вынимая папиросы. - Я же тебе рассказывал про дочку, про жену. Ты что, забыл?
        Пастух заметно побледнел. 
       - Дай закурить! 
       Лалай удивлённо посмотрел на него.
       -А ты уже куришь?
       -Давно.
       Гуртоправ осуждающе покачал головой.
       -Смотри, студент! Совсем скотиной станешь в этом скотопрогоне. На, кури, не жалко, только я не понял… Что с тобой? 
       -Нормально… - прикурив, парень сделал сильную затяжку и с непривычки закашлялся.
      -Бросай! - Кирсанов засмеялся. - Чем курить, лучше выпей!
      -Уговорил. Наливай. - Бросив папиросу под копыта лошади, Милован двумя руками, как ребенок, слезы по лицу размазал.
       В это время они возле магазина проезжали.
       -Пастух, - балагурил Кирсанов. - Можешь себе даже галстук купить.
      -Зачем?
      -Не знаю. Ты сегодня так прифраерился – только галстука не хватает.
       Что правда, то правда. Милован – на подступах к долгожданному Онгудаю – рубаху чистую надел, брюки с помятыми стрелками. Он даже лицом как будто «переоделся»: повеселел, посвежел. Левый глаз  –  как всегда в минуты большого восторга –  сделался чуть голубее правого. Мечтательная улыбка то и дело блуждала на обветренных губах.
       И вот теперь весь этот «грим» – слетел с лица. Парень вдруг разволновался оттого, что Кирсанов оказался отцом его любимой девушки. Казалось бы, ну что уж тут  особенного? Какие тут причины для волнений? Никаких. А сердце между тем жарко и тревожно колотилось, и ничего с собою поделать он не мог. «А можно было бы и раньше догадаться! – угрюмо думал он. – Когда Лалай про жену рассказывал. Жена молила, чтобы девочка была. И Молила мне об этом говорила, а я… развесил уши, еду… вот и приехал…»
       Кирсанов с удивлением заметил необыкновенную перемену в лице и в настроении Пастуха; тут, казалось бы, нужно радоваться, прошли половину пути, самую трудную половину.
      -Студент! А что случилось? Чего ты скис?
      -Отвяжись! - неожиданно грубо ответил Пастух.
      -Отвяжись, худая жись, привяжись хорошая! – Лалай, добравшись до дому, до хаты, был в приподнятом настроении. – Поехали ко мне,  студент. Там баня, самогонка. Я тебя с дочуркой познакомлю. Она у меня – как царевна. Ей-богу.
       -Да знаю…
       -Знаешь? Откуда?
       Милован стушевался.
       -Так ты же сам рассказывал.
       -А! Ну, понятно. Только лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
        Добравшись до нужного места, они закрыли свой косматый гурт в загоне из толстых, новеньких жердей, потом завернули в общежитие для скотогонов – сиротливый, неказистый приют, находившийся неподалёку. (Милован решил вдруг остановиться в этом общежитии).
       -Я не привык людей стеснять, - сказал он, оглядывая серую обшарпанную комнату. -  Мне тут будет спокойней.
        -Так ты же хотел ко мне! - напомнил гуртоправ, удивлённо глядя на него. - Я хотел тебе дать свой китайский, бархатный халат, монгольские туфли, расшитые бисером. Мы же собираемся  отдохнуть на всю катушку. Ты чо, Пастух? Какая тебя муха укусила?
       -Муха цеце.
       Они помолчали, слушая, как мухи зудят на окошках и по углам общежития.
       -Кусачая муха цеце живёт в Африке, - тихо сказал Великий Скотогон, как будто читая по книге. - Не брезгует большими копытными, птицами, варанами и даже крокодилами. Ты себя к какому виду причисляешь?
       Милован пожал плечами.
       -Козёл, наверно… - задумчиво ответил он, царапая бородёнку, кудряво наметившуюся в перегоне.
       -Завидная самокритика! Ну, так побрейся! - громко, бодро посоветовал Кирсанов.
       -И что? Ты думаешь, пройдёт?
       -Пройдёт, конечно! - твёрдо сказал советчик, сам не понимая, что должно «пройти».
        Милован, оставаясь подавленным, мрачным, постоял возле старого зеркала. Пальцем «дырку просверлил», стирая пыль. Посмотрел на себя, ухмыльнулся чему-то. Поцарапал ямочку на колючем, заросшем подбородке.
       -Ладно! - решительно сказал. - Побреюсь, и поедем.   
       -Давай… Хотя, конечно, можно и не бриться. Борода тебе, я думаю, пойдёт. - Кирсанов тоже в зеркало уставился. - Вот у меня волосья на морде растут какими-то клочками, как зеленая плесень. А так-то  я давно бы ходил при бороде. - Лалай неопределённо хмыкнул, добавляя:  - При бороде, при галстуке, при шляпе и в очках. Как молодой, но ранний специалист.
       Пастух насторожился от чего-то.
        -Какой специалист?
        -Шучу.
       Задумавшись, парень рукавом протёр старое зеркало и неодобрительно покачал головой.
       -Нет, я всё-таки побреюсь. А то как этот, как дикобраз.
       Лалай это понял по-своему.
       -Что? Хочешь понравиться?
       -Хочу. А что, нельзя? - Расположившись возле рукомойника,  он бритвенным прибором стал позванивать.
       Пригрозив указательным пальцем, Лалай засмеялся.
        -Не мылься!.. Я замуж ей пока не разрешаю. Вот пускай отучится, потом будет видно.
       -Правильно! – воодушевился Милован, светлея глазами. - Замуж не напасть, лишь бы замужем не пропасть.
       -Вот и я примерно так же говорю. Парень-то он вроде не плохой,  молодой, но ранний…
       Бритва дрогнула в руке у Пастуха – струйка крови  побежала по щеке.
        -Так у нее… - Он помрачнел. - Есть парень?
        -О! Да что ты! – не без гордости проговорил Великий Скотогон. -  Я их скоро буду гуртовать. Стадами ходят, черти! Как сарлыки рогатые! - Он расхохотался, что-то вспомнив. - Тут ко мне один алтаец приезжал. Свататься хотел. Сто двадцать  баранов даю, говорит. А я смотрю и думаю – ты сам баран. Сто двадцать первый. Раскатал губу! - Лалай повернулся к нему. - Во! Уже морду порезал…
         Капля крови, сбежав по щеке, капнула на чистую рубаху – Пастух будто заплакал кровавою слезой.
         -Ты знаешь… - Он отбросил белый кусок истонченного мыла. - Я, наверно, к тебе не пойду. Лучше в казённую баню схожу.
         -Я не понял. Чего ты ломаешься? А кто мне всю дорогу ездил по ушам: деревенская баня, русская баня, люблю, хочу,  аж зубы ломит…
         Милован постоял у окна.
         -Да, люблю! - сказал многозначительно. 
        -Ну, так в чём же дело?
        -А дело в том, что мы с тобой... Мы говорим на разных языках. – Он опустился на казенную кровать. Изношенная панцирная сетка заскрипела, проваливаясь чуть не до пола.
        Кирсанов посмотрел ему в глаза.
       -Что-то у тебя с башкою стало… Ну, на перегоне так бывает… - Он в ладоши хлопнул. - Короче, давай собирайся. Я жду.
        Пастух молча добрился. Кусочком газеты заклеил порез на щеке.
        Вышли на улицу.
        Онгудай, находившийся в живописном местечке между двумя перевалами, ещё недавно представлялся прекрасным селом. И вот на тебе! Разочарование угнетало душу Милована, когда они шагали по широкой улице.  Некогда загадочный, желанный «Отгадай» представлялся теперь самым простым, заурядным. Серенькие избы, хилые заборы. Коровьи лепёхи да конские яблоки под ногами. Грязные лужи. Запах навоза да хрюканье борова где-то за тёмным сараем. Тоска, одним словом. Тоска. Вековая. Дремучая.
        Дом Кирсановых был на замке. Лалай покопался в укромном местечке, достал блестящий ключ на красной ленточке, похожей на одну их тех, какие алтайцы привязывают к ветвям деревьев на перевалах.
        В прихожей была записка.
        -Ну, понятно…  - Прочитав, хозяин шумно снял  штормовку, бросил на кровать. - Шаманка моя с дочерью  в город поехали. Располагайся, студент.
       Пастух осмотрел аккуратную, чистую горницу. Увидел большую фотографию Молилы, оформленную в золотистый портретный багет. Сердце его учащённо забилось. Он взволновано прошёлся по избе.
       -«От сердца – голова. От головы – топор!» - пробормотал  поэтическую строчку и громко добавил: - Всё правильно! Где здесь топор? Дровец-то надо в баню нарубить!
       Выйдя во двор, Великий Скотогон стал охотно показывать и рассказывать, где и что находится в его хозяйстве. Проделав небольшую экскурсию по двору, они остановились у шестиугольной постройки из бруса, имевшей конусообразную крышу.
       -Это называется аил – национальное жилище алтайцев, -  пояснил Кирсанов, ладонью поглаживая брус. - Сам построил, между прочим. 
       -Да ты что? А зачем?
       -Для жены. Для шаманки моей. Пошли вовнутрь. Смотри. Вон там вон, в центре крыши – дымоходная дыра. Ну, это, сам видишь – очаг. - Лалай показал на остывшие угли. - Домашний огонь для алтайцев – штука священная. Они одухотворяют свой очаг. Называют его От-Эне. Мать-Огонь.
     -Хорошо называют.
     -Я тоже так думаю. Тут нашему русскому брату есть чему поучиться. Алтайцы никогда в этот огонь не бросают ни мусор, ни окурки. От него нельзя прикурить. Я уж не говорю о том, чтобы плевать в огонь… Ни-ни! – Кирсанов замахал руками.- Шаманка моя старательно следит за тем, чтобы огонь в очаге не погас.
      -Так он же теперь не горит.
      -Ну, понятное дело. Уехали. Не оставлять же огонь. А вот когда приедут – ты бы посмотрел… У них тут будет целый ритуал. – Кирсанов руками что-то изобразил. - Ритуал переноса огня из другого аила.
      -А просто спичками разжечь нельзя? 
      -Нет, нельзя ни спичками, ни зажигалками. Стой! - неожиданно приказал Великий Скотогон. - Ты здесь неправильно ходишь.
      -То есть как – неправильно? - Пастух бестолково посмотрел себе под ноги.
      -Ходить в аиле можно только против часовой стрелки.
      Милован усмехнулся.
      -А если я пойду по часовой?
      -Тогда я тебя выставлю за дверь! - вполне серьёзно сказал Кирсанов и продолжил, рукою как бы рассекая помещение напополам. - Этот аил условно разделяется на женскую и мужскую половину. А дорогого гостя – такого как Пастух, например, – усаживают на самое почётное место. Вот сюда. Напротив очага.
       -Всё это интересно, - сказал парень, посидев напротив очага и осмотрев убранство аила. - Только что-то я не вижу топора.
       Они засмеялись, выходя за порог шестиугольной постройки из бруса, потемневшего от непогоды, от времени.
        Во дворе, поплевав на ладони, Пастух азартно расколол с десяток свежих чурок – понюхал медовую мякоть и только что на зуб не попробовал; очень уж понравился ему таёжный дух. Быстро покончив с дровами, он взялся воду из речки таскать, предвкушая  банное блаженство.

                48         

        Сколько он мечтал о русской бане, сколько раз напевал то шутя, то всерьёз: «Ах ты, баня, баня, маманя чистоты! За какие кручи закатилась ты?» Только здесь, на Чуйском  тракте, во время перегона парень в полной мере оценил зубоскальство русской поговорки: «кто про что, а вшивый про баню». Все его мысли – ну, пускай не все, но многие – мысли заворачивали в баню. Посмотрит на берёзу – вот хорошо бы заготовить веники.  Обратит внимание на придорожный пыльный цветок под названием «цыганское мыло» – и опять про баню вспоминает. Про свою, родную, приютившуюся на берегу  светлой речушки. Там отскребали его от уличной грязи и пыли, там намывали его  до той пресвятой чистоты, когда вот-вот «сороки унесут». А почему сороки? Наверно, потому что любят всё блестящее таскать себе в гнездо. Так что сороки по тайге и по горам всё время трещали ему всё про то же – про баню. И другие птицы тоже намекали. Он с откровенной завистью смотрел как «ходят в баню»  сойки, дрозды и трясогузки: прилетая на муравейник, птицы разгребали лапками рыжую вершину, напоминающую гречневую кашу, варившуюся на медленном огне:  крупинки-муравьинки постоянно шевелились, «кипели». Взъерошивая   перья, птахи блаженствовали на муравейнике, закатывали глазки и точно улыбались, раззявив клювики. Принимая «муравьиные ванны», птицы громко и зазвонисто посмеивались, верещали и повизгивали от восторга. Муравьи десятками и сотнями облепляли птиц; вычесывали  паразитов, накопившихся под перьями,  а заодно  производили  дезинфекцию  остро пахнущей муравьиной кислотой. Он, бывало, смотрел и думал: «Может, и мне попробовать? Снять штаны да сесть на муравейник. То-то взлетишь под небеса, как птичка зачирикаешь!»
       И вот – сбылась мечта.
       Баня поспела к вечеру, когда звёздный небосвод опрокинулся в речку, говорливо бегущую недалеко от банного крыльца.
      Кирсанов слазил на чердак, достал два берёзовых веника. Потом посуду с квасом прихватил и посуду с каким-то травяным отваром – для ароматной парилки.
       Милован, раздеваясь в предбаннике,  ожесточённо почесал дремучие дебри внизу живота.
      -Что? – Лалай хохотнул. – Вошь по-пластунски ползает? А что же ты хочешь, студент? На перегоне – как на войне в окопах. Главное теперь – поддать побольше пару, чтобы эта тварь горохом с верхней полки сыпалась.
       -Как бы что другое не посыпалось…
       -А это запросто! - Кирсанов опять расхохотался. - Я парюсь от души и со всего плеча! А ты?
       -Я не большой любитель.
       -Ну и зря! - Лалай пятернёй царапал под горлом. Жилистая шея у него, загоревшая до бронзы, напоминала сосновый ствол, на котором – в виде крупного сучка – взбугрился крупный кадык, утыканный хвоинками длинных волос.   
        Парился он – будь здоров, с верхотуры мог согнать любого, кто пытался с ним тягаться в этом деле. Но Милован не пытался; куда ему, худому, бледному студенту соревноваться с таким «кабаном».
        -Я только погреюсь, - сказал он, шмыгая носом.
        -Отлично протопил! – задирая глаза к потолку, похвалил Кирсанов, нахлёстывая веником наколки на груди и на других местах.
         Молча блаженствуя на верхней полке, Милован то и дело отодвигался от пышущего веника, сорившего листвой. Иногда он брал берёзовый листок и пристраивал к дырочке на торце своего кулака – потом ладонью бил по мокрому листу, чтобы он «выстрелил». Но звук получался такой, словно патроны отсырели.
        Ухмыляясь, Лалай спросил:
        -Репетируешь?
        -Чего я репетирую? Кого?
        -Девок портить, кого. - Кирсанов хохотнул. - Ишь, какой болт болтается. Жене твоей, однако, не позавидуешь.
        -Я не женат.
        -Женишься, куда ты денешься. Вот тогда она и заорёт – в первую брачную ночь.
        -Да иди ты! - Смутившись, парень перестал забавляться с мокрыми листьями, которых кругом уже было в избытке насыпано.
        Потрясая облетевшею «метёлкой», Кирсанов сказал с сожалением:
        -Я обычно в перегоне запасаюсь свежими вениками, а тут чего-то оплошал. Заполошный какой-то перегон получается. То одна накладка, то другая…
        -Всё образуется, все образумятся, - блаженствуя, сказал Пастух.
        Открывая железную дверцу, Лалай то и дело поддавал на каменку и отпрыгивал в сторону, боясь, как бы пар не лизнул длинным, сухим языком.
        -Ну, как? – весело спрашивал.
        -Нормально. Согреваюсь. – Милован сидел, как мокрый воробей на жердочке. Горячая капля дрожала на кончике  сырого  «клюва».  Время шло, оконце запотело, и всё кругом трещало от жары, от пара. Но сколько бы Великий Скотогон не поддавал – «воробей»  не думал улетать  на нижнюю ступеньку.  Кирсанов даже сам уже едва терпел – шкура чуть не лопалась по швам. В конце концов, он бросил облетевший веник. Шумно вылил на себя ведёрко холодной  воды.
      -Ну, всё! - зарычал, довольный. - Пошли, студент!
      Милован за ухом почесал.
      -Да нет, я посижу ещё.  Я тока-тока  согрелся.
      У Кирсанова челюсть отвисла.
      -Ты что, серьезно?
      -А что такое?
       Лалай покачал головой.
       - Ну, ты силен, бродяга! Фу! А я пошёл… А то все наколки скоро смою…
       Торопиться никуда не надо было, и потому Пастух, оставшись в одиночестве, блаженствовал в калёной парилке, а потом наслаждался под звездами: лежал, раскинув руки, на моховой перине возле берега; слушал говорок вертлявой, беспокойной речки; смотрел на небо, звёздным кружевом кружившееся перед глазами – дорвался, до угара напарился. Звёзды раздваивались в вышине, затевали пляску хороводом, но постепенно возвращались на свои вековечные гнёзда. Он глубоко вздыхал и улыбался; звёзды были такие чистые, такие яркие, будто бы тоже сходили в баню.

                *       *       *
 
       В доме пахло чем-то жареным и пареным.  Литровая посудина с ядрёным самогоном мерцала посередине стола. На полу стояли банки с соленьями, вынутые из погреба.
       Хозяин, одетый в белоснежную рубаху, восседающий на своём законном хозяйском месте. Он  был неузнаваем после бани – раскраснелся, отмяк.
    «Красивый мужик, - улыбаясь, подумал Пастух, - если отмыть хорошенько!»
        Торжественно – как на царском приёме – подняли рюмки, выпили. Закусили, хрупкая ядрёным огурцом.  Навалились на картошку с салом. 
        Откровенно говоря, у Милована ёкнуло под сердцем, когда увидел целую литруху на столе. «Не загулял бы наш Великий Скотогон!» Однако же он плохо знал Кирсанова, тот никогда не позволял себе рассупониться дома, где он чувствовал ответственность за «девчат» – жену и дочку.
       После третьей стопки – за любовь! – Лалай поднялся, мимоходом обратив внимание на то, что Пастух выпил за любовь не просто так, а всё время смотрел на портрет Молилы. Кирсанову это понравилось, но как-то так – бессознательно.
        -Пошли, Милок, покурим, - сказал он довольным  голосом. – Держи папироску.
        -Так я же не курю.
        - Тебя хрен поймёшь, - пробормотал Кирсанов.- И не кури, не надо. Я вот как связался в тринадцать лет, так теперь не отвяжешься.
       Сели на крыльце. Посмотрели на небо, на баню.
        -Красота! – Пастухов улыбнулся. - Так бы и жил тут. Баньку топил…
       -Красота. - Кирсанов поднялся, покачав головой, где пружинисто подпрыгивали промытые кудри с небольшими сединками. - Пойду, окошко в бане выставлю.
       -Зачем?
       -Пускай проветрится. Баня должна подышать, чтоб не сопрела.
       -Ну, пошли, помогу.
       Вдвоём они так постарались, один на другого надеясь, – чуть не разбили оконце. Похохатывая, снова сели на крыльцо. Захмелевший Кирсанов, находясь в хорошем расположении духа, стал Милована звать Милок – непривычно было слышать, странно.
      - Милок, слышь, Милок! А ты читал  «Повести временных лет»?
       -Да так… В институте по верхушкам прошёлся.
       -А я прочитал поневоле. Знаешь, нету худа без добра. Я когда сидел на  зоне, так эти «Повести»  проштудировал от корки до корки. Там этот… как его? Апостол Андрей Первозванный здорово сказал о нашей русской бане. Я читал – хохотал. Теперь-то уж точно не вспомню. А если приблизительно, то будет вот так: «Диво дивное я увидел на славянских землях. Бани деревянные увидел. Люди их сильно натопят, разденутся до гола, обольются квасом и давай бить себя прутьями. И до того  добьются, что чуть живые выползают из бани, обольются студеной водою и опять над собой издеваются. Сами издеваются, никто их не мучит. Вот так славяне творят свое омовение, похожее на мучение». - Лалай расхохотался – чистым золотом зубов. Потом похлопал парня по плечу. – Милок! Ты настоящий славянин! За это надо выпить!
         -А может, хватит?
         -Пошли! – Лалай опять кого-то процитировал: «Веселие Руси – есть питиё».
         -А мы не загуляем?
         -А что! Это мысль! Гурт продадим, так нам надолго хватит… - И опять Лалай расхохотался. - Тут попадались такие архаровцы – гурты пропивали.
         -Да ну? Ведь это же – тюрьма!
         -Тюрьма, конечно. Ордена не будет. - Кирсанов бросил окурок в пустое ведро, стоявшее возле крыльца. - Ну, пошли.
         Пастух поднялся. Постоял. Помедлил.  В густой тишине только река гомонила за огородами.  Пахло землёю, травами и всем тем богатством, какое в эту пору поспевает на грядках. Во мраке возле берега будто  светилась купальница – алтайский огонек.
       -Горит он, что ли? - удивился Милован, вставая на цыпочки.
       -Кто?..
       -Да вон цветок, смотри, смотри…
       -А! – понял Кирсанов. – Да это свет в окне соседской бани – попадает на цветок, только и всего.
       И опять помолчали. 
       -Отличные места!- Парень вздохнул. - Я хотел бы тут жить…
       -А мне вот, Милок, не живётся. Только на побывку приезжаю. - Запрокинув голову, Великий Скотогон что-то поискал на небе. – Где она? Ага!.. Вот она…
        И Пастух на небо посмотрел.
        -А кто там? Что?
        -Алтын Казык. - Лалай потыкал пальцем вверх. -       Золотой Кол. Полярная звезда по-алтайски. Шаманка грозилась когда-то поставить меня на прикол, да не вышло. Видать, не судьба. Ну, пойдём, на грудь маленько примем, я расскажу.
                49               

       Рассказ его был о дорогах, которые вечно манили куда-то, обещая волю, долю. И ничего нельзя было поделать с этим  странником. Не сиделось на месте Лалаю и всё.   Однажды по Урсулу и по Верхней Катуни  он ушёл с археологами, весёлую долю искал во глубине  Центрального Алтая. И случилась у него там стычка с начальником партии – не сошлись они в мировоззрениях на древние алтайские курганы. Лалаю показалось, что начальник партии под себя гребёт, когда раскопки делает – одна золотая вещица «случайно завалялась» в кармане молодого археолога с интеллигентной бородкой.
      -Что ж ты, щука, делаешь? - напрямки спросил Кирсанов. -  Эти курганы – достояние народа. Если разобраться, так их вообще лучше было бы пальцем не трогать, ну, а если тронул, так отдай всё, что найдено. 
       Начальник партии набычился, глазёнками стараясь насквозь прожечь его.
      -Слушай сюда! – процедил он сквозь зубы. - Ты здесь разнорабочий? Или ты в качестве сыщика? Ты какого х… хобота по чужим карманам лазишь?
        -А я не лазил. Я такой привычки не имею. Просто у тебя карман дырявый, вот оно и выпало – золото скифов.
        -Это не золото скифов. – Начальник бородёнку почесал. - В археологии ты разбираешься так же прекрасно, как свинья в апельсинах.
        И тогда Лалай не удержался – нижнюю челюсть поломал начальнику. Удар был настолько сильным, что археолог на какое-то короткое время потерял сознание, а потом у него началась тошнота и рвота – сотрясение мозга. Пришлось вертолёт вызывать, увозить археолога в город – госпитализировать в стоматологический стационар. Лалай, откровенно говоря, перетрухнул. Не хотелось ему из-за этого козла бородатого оказаться на скамье подсудимых. В тот же день он ушёл от археологов – по дикой тайге, по горам.
       Через какое-то время вернувшись домой, Лалай присмирел. Баню вдруг взялся рубить – взамен старой, сопревшей. Дров привёз, «нашинковал», заготовив целую гору на зиму. В сентябре был знатный урожай на орехи – он шишку с удовольствием колотил до самых белых мух. Потом – уже по снегу – белку и соболя промышлял до Нового Года и после. Неподалёку в тайге промышлял и потому частенько прибегал на охотничьих лыжах домой – к своей шаманке под одеяло, которая ночами творила с ним такое колдовство по женской части, что у Лалая просто захватывало дух. Весной, когда сгорели глубокие снега, Кирсанов опять за орехами двинулся: шишка-паданка кругом валялась, грех не поднять. Май наступил, он черемшу стал на продажу «косой косить», поскольку знал отличные таёжные урманы, где до черта и больше этой самой калбы – так черемшу называют в здешних местах. Потом, когда в горах вскрылись бунтовавшиеся реки, Лалай пропадал на рыбалке, но опять же дом не забывал. В июле подоспела ягода в тайге – как будто с ковра-самолёта насеяли… И вот в таком-то духе пролетали дни его житухи. «Славно! Спору нет! - думал он, под вечер сидя на крылечке и закуривая. - Кто искал Беловодье, скитаясь по белому свету, и нашёл его ни где-нибудь, а вот здесь, в Горном Алтае, – тот был самым  первым счастливым человеком!»
       Жена, «шаманка», глядя на него, не могла нарадоваться: поумнел мужик, остепенился. Да он и сам обрадовался – никуда как будто больше не тянуло. Но домоседской радости хватило ненадолго.  Через год он снова взялся за своё –   весенний ветер выгнал со двора, за  весёлой долей поманил в ту сторону, где на  таёжных бийских берегах возле  деревни Сейка  затаился прииск под названием  «Весёлый». Вот какого веселья хотела душа. Стал он тайком промышлять. Шурфы долбил, да так, что кровяные мозоли на руках горели, будто углей насыпали в верхонки. 
      Рассказывая о своих приключениях, Великий Скотогон горько посмеивался.
       -Золото, брат мой, легко не даётся! - говорил он, раскрывая книгу под названием «Мастеровые на алтайских промыслах». - Вот, послушай. Правда, было это   при царе Горохе, но тем не менее. Слушай: «Казарменная жизнь, холод и постоянный дым во время зимних работ (замерзшую землю постоянно должны были оттаивать костром), затем  работы по колено в воде в дождливое время года, наконец, плохая пища – всё это вызывало громадную заболеваемость и смертность преимущественно от цинги и ревматизма. Как велико было отвращение к приисковым работам, видно из следующего. Четверо рабочих бежали в 1840 г. с Царёво-Николаевского прииска. Один из них обещал довести товарищей до берега реки Томи, но не нашёл дороги, а воротиться на промысел отказался, сказав, что предпочитает умереть в лесу. Тогда один из товарищей убил этого рабочего, а два других просили оговорить их в убийстве, чтобы избавиться от работы на золотых промыслах». 
       -Ничего себе! - Пастух потрясённо глаза округлил.
       -Да, Милок. А ты как думал?
        Захлопнув книгу, Великий Скотогон дальше стал повествовать о своих злоключениях.
       В поисках золота был он не только упрямый – везучий. Однажды нашёл самородок – граммов, эдак, на сто пятьдесят. Можно было бы ещё пошурудить поблизости – золото к золоту липнет. Но старатель знал: жадность фраера губит. Он по быстрому затырил все свои инструменты и  поспешил на равнину. И в спешке заблудился, поскольку по тайге в ту пору прошелся ураганный ветер – повалил столетние деревья, на которых золотоискатель своим острым топориком делал  затеси. Оказавшись без ориентиров, он сколько-то дней и ночей шарашился наудалую – куда кривая вывезет. Хлеб кончился, остались только папиросы. То ли с голодухи, то ли от нервного перенапряжения – вдруг ему стало казаться, будто следом кто-то привязался. Кусты порой потрескивали за спиною, камень кубарем срывался под обрыв. Может, просто зверь  шатался? Ну, а может… Кто его знает… Потом  на пути повстречалось полуразрушенное, гнилое зимовьё. Старатель, уставший и продрогший, как собака, печку протопил, заночевал на нарах. И  приснился ему Эрлик-хан – дух подземного мира алтайцев. Огромный, грозный, он подъехал на коне –   уздечка золотыми бляхами да мухами горит. «Эликмонар! - закричал владыка подземного мира и оглушительно расхохотался. - Козлы идут!» Вспотев от страху, старатель подскочил, карабин хотел сграбастать, но не успел. «Козлы» уже пришли. Один из них стоял, курил в дверях, второй – возле оконца караулил.
       За кражу золота у государства Кирсанову четыре с половиной года в зубы дали. Так дали, что пришлось после отсидки  золотые протезы вставлять.
      Выйдя на свободу, он  ещё года два или три колобродил по белому свету, но Чуйский тракт снова и снова тянул к себе –  будто петлёй за горло захлестнул.  Зимой Лалай куда-то уезжал, а летом – как красное солнышко  – снова катился по тракту. И сколько бы шаманка Билухэ не пыталась шаманить, подбрасывая путы на порог, конскую уздечку под подушку мужа, или что-нибудь ещё, что должно было его приворожить к семье – всё понапрасну. Среди разнообразных человеческих натур имеются такие странные – не удержать никакою уздой, никакими путами не спутать. Если вдуматься, так это люди обречённые – бродяги по жизни, извечные странники, их бесполезно согревать домашним  очагом, ублажать семейным пирогом;  всё равно уйдут, улепетнут  за горы, за моря. Сами будут при этом кручиниться, больно страдать, только жить по-другому не смогут, увы, уж такая над ними горит кочевая звезда – не самая худшая на небосклоне.

                *       *      *            
       Потом опять сидели на крыльце, смотрели в полночное небо, где золотым колом за огородами блестела Полярная звезда – Алтын Казык.
       Лалай откровенничал, видно, не зря. Хотелось ему, чтобы парень, глядя на него, сделал бы кое-какие разумные выводы.
        -Я всё хочу спросить, студент, - затоптав окурок,  заговорил Кирсанов,   - а почему ты бросил институт?
         Милован усмехнулся.
       -Как бросил, так и подниму.
       -Вот это правильно. Учиться надо, парень. Оно не помешает. Ты, как я понял, в музыканты целишься?
       -Рылом не вышел.
       -Ну? А мне кажется, что рыло у тебя вполне  нормальное.
       -Нет. Надо так играть, чтобы застрелиться и не встать! - Парень вкратце рассказал ему историю, связанную с гением Николо Паганини, когда один чудак застрелился на концерте скрипача. 
       -А мы будем на пару гастролировать, - пошутил Кирсанов. - Ты будешь играть, а я из карабина буду их отстреливать.
         Они засмеялись.
         Задушевную эту беседу на тёмном крыльце прервал «коровий мальчик» Ромка Ботабухин. Он как приведение возник над высоким двухметровым забором – голова с папиросой во рту замаячила.  (Ромка подъехал на лошади).
        -Водку жрёте? - хмуро спросил он, невольно заставляя вздрогнуть того и другого.
        -Не жрём, а кушаем. - Хозяин встал с крыльца. - А тебе завидно? Чо не спиться? 
        -Лавровый Гусь, - многозначительно сказал Ботабуха, - пламенный привет вам передать просил.
        Теряя благостное расположение духа, Кирсанов ноготь покусал на указательном пальце. Пошёл, открыл ворота.
        -Ну, здорово, щука. Заплывай, рассказывай, чо там стряслось.
        -Ты бы сначала в хату пригласил, плеснул бы в тазик. – Ромка лошадь во двор завёл, привязал в тёмном углу под берёзой.
               
                50            

       Посёлок Онгудай был своеобразной лакмусовой бумажкой – здесь проверялись характеры, потому что именно здесь появлялся большой соблазн послать подальше всё это развесёлое скотопрогонное дело. Нередко тут «ковбойские» бригады распадались, а иногда разбивались вдребезги – с драками, скандальным выяснением отношений. Мужики и парни, матерясь, наотрез отказывались дальше идти. Ни горы золота, ни реки, полные вина – никакие соблазны не могли удержать. 
      Лаврентий Лаврушинский был несказанно рад, что добрался до бани, до чистой постели. От души помывшись и переодевшись в чистое бельё,  Лавровый гусь пошёл на почту, на переговорный пункт и, заказав Москву, поговорил кое с кем – о погоде, о видах на урожай. И что уж там такое он услышал – непонятно. Только вернулся он  – сияющий как медный самовар. А мужики уже сидели за столом – раскрасневшиеся после бани, после водочки и даже после коньяка; кто-то куражился и пил коньяк «три звёздочки».
      Очкарь, всегда себя державший в строгости, водочки немного поклевал за компанию,  поел от пуза и неожиданно  разомлел. Рассолодило парня, рассиропило. Глаза за стёклами очков сияли какой-то страной радостью, которой и охота поделиться, и нельзя… Всего лишь на минуту Лавровый гусь потерял над собою контроль и ещё  хватанул стопоря. И ещё. И тут его вдруг потащило по кочкам. Лавруха встал, покачиваясь над столом, за которым восседало около десятка скотогонов – три или четыре бригады сошлись в Онгудае.
      -Вы все у меня вот где! – грозно объявил Лаврушинский, сжимая кулак.- Пока вы тут гоняли вонючую скотину, я заработал звёздочку! Понятно?
       За столом на минуту притихли.
      -Ни хрена не понятно, - простодушно признался Ботало, поправляя ковбойскую шляпу.- Обскажи, в натуре, чо почём…  Какую звёздочку? Куда? Зачем?
       -Ага-а-а…  - мрачно протянули в дальнем углу.-  А я всё думаю, и чо это за мной он шастает по всей Монголии, даже в сортир заглядывал…
       В тишине загрохотал упавший табурет. Над столом поднялся угловатый Косолапов – скотогон, уже лет семь подряд ходивший с гуртами. Косолапов отличался недюжинной силой; на спор запрягался в гружёную телегу и затаскивал её на перевал Чите-Таман.  Угрюмый, заросший волосами до самых глаз и оттого немного похожий монгольского сарлыка – с кем поведёшься, от того и наберёшься – Косолапов медленно подошёл к Лаврентию.
       -Звёздочку, говоришь, заработал? – В руке у скотогона вдруг сверкнула пустая бутылка из-под коньяка. – А вот тебе ещё три звёздочки… на твои паскудные погоны…
       Коньячная бутылка вдребезги разбилась на голове Лаврушинского. А в следующий миг произошло нечто такое, что Косолапов не мог объяснить. Мало того, что Лаврентий даже не покачнулся и даже не охнул – голова была будто чугунная. Лаврентий с необычайной лёгкостью заломил здоровенную лапу скотогона. Косолапов, наливаясь кровью, изогнулся над столом – и волосатая морда его несколько раз потыкалась в чашку с недоеденным салатом.
        Кто-то сзади подскочил и табуреткой оглоушил очкарика. Завязалась драка. Человека три-четыре навалились на Лаврового гуся, кое-как скрутили ему крылья и забросили в какую-то пыльную холодную комнату, где валялись матрасы, хомуты и уздечки.
       В холодной кутузке он просидел всю ночь.
       Было утро, когда Кирсанов появился в общежитии скотогонов. Открыл кутузку и поцокал языком, разглядывая Лаврентия,  пострадавшего в потасовке: рваная рубаха,  фингал под глазом. Кирсанов двери распахнул и пригласи его  – «на свободу с чистой совестью».
       Лаврентий молча вышел, молча стал собирать вещички.
        -Уходишь? – заговорил Кирсанов.-  Да брось ты! Чо по пьянке не бывает…
        -Хорошего помаленьку. – Лавруха замочки защёлкнул на чемодане.
        -Слушай! – неожиданно воскликнул Великий Скотогон, будто бы сам изумляясь тому, что на ум пришло. - А если я пойду сейчас и по башке настучу Косолапому – ты останешься?
        -Нет. - Москвич коленом придавил свой чемодан и опять попробовал застегнуть блестящие замочки. – У меня дела… Я думал, тут быстро гоняют.
        -Быстро только кошки…  А тут, сам видишь, монгольский сарлык. - Великий Скотогон подсел к столу и, машинально смахнув с него крошки, достал какой-то странный приборчик из кармана. – Посмотри, Лавруха! Что это? Не знаешь?
       Лаврушинский – он был почему-то без очков – покосился на чёрный приборчик, сверкающий циферблатом.   
       -Ну, и что это? К чему?
       -Это курвиметр. Понял? Любую курву распознает. Так что ты меня не удивил,  Лаврентий Берия, потому что сразу вышел из доверия. 
        -Ты меня тоже не удивил. Я в геологии два года работал, знаком с курвиметром.
        -Умный ты, москвич, только дурак. Ты вот сейчас уйдёшь, а потом сам себе не простишь слабину.
        -Прощу как-нибудь.
        -Ну, если ты заранее решил, тогда, конечно. Тогда, как говорится, смерть причины ищет. Ни Косолапов, так понос иль золотуха – причина всё равно нашлась бы. Да? Брось, Лаврентий, не пыли на ровном месте.  Тем более, что самый трудные участки мы уже прошли.   
        -Не надо меня уговаривать,- перебил Лаврентий.- Я принятых решений не меняю.
        Презрительно хмыкнув, Лалай сказал:
        -Я даже девок никогда не уговаривал. Перед тобой мне ещё рассыпаться…
        -А ты не рассыпайся, потом не соберёшь.
        Лалай прищурился. Хищная улыбка заиграла на губах.
        -А может, в рожу тебе на прощанье? Чтобы ты крепче запомнил…
        -Попробуй. - Лаврентий встал перед ним, играя пустым коробком из-под спичек.   
        Спрятав руки за спину, Кирсанов крепко стиснул кулаки.
        -Иди… - Он поморщился, будто воздух в комнате испортили. -  Иди, не выпрашивай. А то потом придётся вертолёт вызывать.
        -Какой вертолёт?
        -Санитарный.
        Посмотрев ему в глаза, Лаврентий понял, что с огнём шутить не надо. Сграбастав свои вещички, он вышел на крыльцо и вдруг увидел «тучу» скотогонов, расположившихся на бревнах, – недалеко от общаги.  Опасаясь того, что никто ему руки не подаст, Лаврентий   сам решил не подавать.  Пробурчав себе под  нос «пока», он, сутулясь, побрёл за ворота. Остановился, посмотрел на солнце и решительно двинулся в сторону тракта.
       -А казачок-то засланный! – Косолапов свирепо сплюнул, глядя во след Лаврушинскому. – Как я раньше не понял? Дурак! Надо было придушить его в сортире в Монголии…   
       -Гляди-ка! - спохватился кто-то.- А почему он без очков?
      Мужики загомонили, похохатывая:
      -Зрение наладилось! Ага! После того, как Косолапый треснул его по башке пузырём!
      «И в самом деле, - удивлённо подумал Кирсанов, - он же всё время сегодня был без очков. Как же так?» 
      Очкарик этот, как позднее станет ясно, никогда не был очкариком – прикрывался простыми стёклышками. А кроме того, он  прикрывался чужой фамилией. Так нужно было, так начальство ему приказало. В то лето среди скотогонов должен был появиться неприметный один, тихий, скромненький  советский перебежчик – то ли в Китай, то ли в Монголию перебежать намылился, причём не с пустыми руками; кое-какие секреты были у перебежчика. Вот почему Лаврушинский под видом столичного рохли отправился в эту поезду по Чуйскому тракту. А здесь, в Онгудае, он позвонил кое-куда, поговорил о погоде, о видах на урожай, и неожиданно переменился: глаза его стали весёлыми,  грудь распрямилась. И вот как раз после этого Лаврушинский позволил себе выпить лишнего, и его потащило по кочкам со всеми вытекающими последствиями. Но это Великий Скотогон узнает намного позже. А пока – вместе с другими мужиками –  он тоже с неприязнью посмотрел в спину Лаврушинского.
       -Баба с возу, кобыле легче! – сказал Кирсанов, отворачиваясь.  - Далеко тебе, фраер, придётся шлёпать.
       -Попуток много, - напомнил Пастух,- подберут.
       -Не хрена подобного!  - убеждённо ответил Кирсанов. - Тут неписаный закон. Таких сволочей, которые бросают гурты на перегоне, ни один шофер на тракте  не  возьмёт.
       -Да ну? Не может быть. У него же на лбу не написано, что он сбежал. Это, во-первых. А во-вторых, дай шофёру червонец, так на своём горбу через перевалы перетащит.
       Вынимая из кармана два кусочка сахару, Великий Скотогон многозначительно спросил:
       -А вот это вот зачем? Как думаешь?
       -Лошадей кормить. А что? Чего ты ухмыляешься?
       -Того! Если два кусочка сахару бросить в бензобак, то придётся промывать всю топливную систему. Понял, да?  Кому нужна такая сладенькая жизнь?
       -Лихо! – Милован поцокал языком. - Откуда такая наука?
       -Орёл Орёлыч, царство ему небесное, научил заваривать такой хороший чай.
       Глядя на два кусочка сахара, Пастух вздохнул.
        - Как же мы теперь вдвоём управимся?
        Лалай закурил.
       -Трудно будет, не спорю. – Он сплюнул под ноги.- Зато потом зарплату разделим на двоих.
       -Зарплата! - Пастух скривился. - Здесь такая  зарплата, что в пору заплакать…
       Кирсанов, не мигая, в упор посмотрел на него.
      -Ты, может быть, тоже надумал сбежать?
       Пастух промолчал, отвернувшись. Была, была такая подлая мыслишка. Хотел он бросить перегон, только совсем не потому, что тяжело. Он бы горы своротил, если б только  знал, что сердце у НЕЁ свободно.  А теперь, когда он знал, что у Молилы есть какой-то парень… Теперь в гробу он видел все эти таратайки и гурты. Что ему делать в горах? На равнину хотелось – как можно подальше.
        Лалай заговорил, словно читая мысли Пастуха:
       -Господь терпел и нам велел.  Я, может, тоже бросил бы этот перегон, только мне деньги нужны позарез. Ты думаешь, куда они поехали?
        -Кто?
        -Ну, бабы-то мои. Шаманка с дочкой.
        -А я откуда знаю?
        -За покупками они. Свадьба скоро у девки моей. - Наклонившись, Кирсанов подтянул голенище сапога и постучал, потопал оземь. - Ну, что? Лафа закончилась. Будем собираться. Проверим снаряжение, телегу.
         Пастух постоял, глядя вдаль. Желваки на скулах затвердели.
         -Да провалитесь вы со свадьбою своей! – зашипел он, непечатно выругавшись. - Всё, Лалай, я тоже ухожу!
       Кирсанов уставился на него, не понимая, что происходит.
       -Ты чо взбесился?
       -Ничего. Ухожу, вот и всё.
        Дверь в общежитие хлопнула, едва не сорвавшись с петли. Милован торопливо   сгреб свои манатки, кое-как умял, упаковал и вышёл на крыльцо. Угрюмо посмотрел на горы, на облака, плывущие над перевалом, – серые тени ползли по кручам, пятнали двор.
       -Ну, иди. Чего торчишь? - поторопил Великий Скотогон. - Догоняй того козла. Вместе-то вам будет веселее.
        Задумавшись о чём-то, Пастух  опустился на пыльную ступеньку старого крыльца, побитого коваными сапогами. Посидел, рассматривая пыльное, просторное подворье, уставленное  колесами, оглоблями. 
        И вдруг он встрепенулся, что-то заприметив краем глаза.
        Смуглолицая девушка в белой кофточке, в чёрной юбочке, постукивая каблучками, прошла мимо ограды.          Пастух подскочил и напрягся, с трудом себя сдерживая, чтоб не рвануть за ворота.
       -Что? - запальчиво спросил. - Они уже приехали?
       -Кто приехал?
       -Ну, эти… девчата твои.
       Кирсанов брови вскинул.
      -Не приехали. С чего ты взял?
      -Ну, значит, показалось, - пробормотал Пастух и медленно осел на пыльную ступеньку. - Показалось…
      Кирсанов куда-то ушёл, чтобы вернуться через минуту-другую. В руке у него была поллитровка.
      -Ты ещё здесь? - мрачно спросил он.
      -Нет, - не поднимая головы, сказал Пастух. - Я уже в пути.
      -Ну-ну… - Кирсанов пошёл в общежитие. - Попутного хрена в спину!
       Покинув крыльцо, Милован сделал несколько шагов к воротам и – остановился. Хмуро стал рассматривать санные полозья, сверкающие серебрецом  отражённого солнца. Вдоль забора зеленели травы, краснели дикие цветы, над которыми гудели пчёлы и шмели. Проволокой топорщились длинные жёсткие стебли конского щавеля. Он зачем-то сорвал пучок щавеля, задумчиво понюхал и побрёл. И неожиданно повернулся – в общагу.
      -Закуску-то забыл, - сказал он, бросая конский щавель на  стол, за которым в гордом одиночестве сидел Кирсанов.- Ну, чего ты припух? Наливай.
       Ледяные глаза скотогона оттаяли. Зазвенело стекло о стекло.
      -Вот такой ты мне нравишься! - Лалай протянул ему полный  стакан.
        Парень выпил как воду, не дрогнув ни единым мускулом. Понюхал конский щавель и спросил, как ни в чём не бывало:
        -Когда выезжаем-то?
        Лалай посмотрел на часы, потом что-то вспомнил – зашуршал бумажным свертком на столе.
        - На, поешь. Я курицу принес.
        -Что? Уже успел поймать и ощипать? - Парень кивнул за окно, где бродили по улице деревенские куры, копаясь в навозе.
         Кирсанов молча выпил,  энергично пожевал куриную ногу, бросил косточку в банку, стоящую на полу.
          -Тигры, - неожиданно сказал он, - любят куриное мясо.
         -Ты к чему это клонишь?
         -Да просто вспомнилось. - Лалай руки вытер о старенькое полотенце, похожее на портянку. - Я знал одного мужика. Здоровый был, отчаянный, с янтарными глазами. Короче, на тигра похож. И жил как тигра – в горах, в тайге. Домой только на праздники заглядывал. Ну и чо ты думаешь? Баба его прикормила. Куриное мясо отлично готовила, а он любил курятину пожрать.
        Хмельные глаза Пастуха повеселели.
        -Ты про кого это? Ха…
        -Про нас. Про тигров. - Лалая потянуло на философию. - Жизнь прикармливает нас. Со временем охота жирно пожрать, мягко поспать… Скотопрогон послать к чертям собачьим!
        В это время телега медленно проехала под окнами. Расплываясь пьяною улыбкой, Пастух сказал:
         -И вся моя жизнь – лишь карета на пути между жизнью и смертью!
         Лалай покачал головой.
        -Во, куда тебя поволокло.
        -Да это не меня.
         -А кого же?
         -Ник…- Пастух икнул. - Николо Паганини так говорил.
         Глазами проводив «карету на пути между жизнью и смертью», Кирсанов заскорузлым пальцем постучал по столу.
         -Ты, смотри, институт не бросай!
         Криво улыбаясь, Пастух забормотал:
         -Школа жизни лучше всяких институтов. А ещё лучше, знаешь, что? Есть на белом свете страна такая – сказочная Ирия. Ты слышал, нет?  Райское место, между прочим. Я давно хочу найти.
          -Да ты уже, Пастух, почти в раю. С одного стакана. - Лалай засмеялся. - Давай ложись, поспи.
                51   

        И опять они двигались  по горам, по долинам, среди которых извивался Чуйский тракт, по-змеиному шипел шинами машин, резвыми реками шуршал и шебуршал. И опять над хребтами роскошно цвели и миллионами лепестков осыпались нежные летние зори. Дожди приходили на тонких ногах, топтали жирную пыль на обочинах, прибивали траву, цветы поили будто вином; цветочный дух бродил такой, что голова кружилась. А после дождей  по лугам, по берегам туманы бродили как приведения, 
закутанные в простыни, особенно пугающие в лунную ночь; будто русалки или водяные выходили на берега, или седой какой-леший колобродил кругом стада, то ли порчу хотел навести, то ли высматривал себе крупного рогатого быка, чтобы задрать его; были, говорят, такие случаи на перегоне; леший выпивал всю кровушку из самого огромного быка; утром скотогоны встанут, посмотрят, а от быка – только  кожа да кости. Хотя  это больше похоже на сказку, сочинённую скотогонами; сами, черти, заколют быка, продадут или обменяют на ведёрко самогона, а свалить норовят на какую-то нечистую силу.
       -И чего здесь только не бывало! -   рассказывал Великий Скотогон. – Шахерезада   может отдыхать со своими сказками тысячи ночей. Тут их – миллионы! Я уж молчу про картинки, Пастух, ты только глянь…
        Да, сказка Чуйского тракта – такая сказка, которую можно читать с любой страницы, с любого километра можно смотреть картинки, замирая сердцем и взлетая всей душой под облака. Такая сказка век не надоест. Да только вот беда – вся эта сказка теперь уже сказывалась не для Милована, нет.
       После Онгудая он был такой – как будто подменили. Губы забыли улыбку, плечи ссутулились. Кнут за ним тащился по траве как дохлая змеюка; пропал былой кураж, когда хотелось залихватски размахнуться и стрельнуть тем кнутом похлеще, чем стреляют из ружья. А потом пропал даже сам кнут – безвольная рука расслабилась…
       Гуртоправ случайно увидел кнут в траве, незаметно подобрал и через несколько минут насмешливо окликнул:
       -Эй! Пастух! Где твоё боевое оружие?
       -А? - Милован спохватился, равнодушно махнул. - Чёрт его знает. Посеял где-то…
       -Эх, ты! Держи, тетеря. Ты что раскис?
       Он пожал плечами.
       -От дождя, наверно.
       -От дождя ржавеют, - пошутил Кирсанов. - Не нравишься ты мне, ковбой.
       -А я тебе не девка, чтобы нравиться.
       Лалай поцарапал загривок.
       -Что-то я не пойму… Что с тобой происходит? Давай, колись. На сердце легче будет.
         -Ты мне не поп, чтоб я перед тобою исповедовался.
        -Тоже верно. - Кирсанов крякнул. - Ну, ладно, брат, как знаешь.
        -Да ничего я не знаю, в том-то и дело, -  тихо признался парень. – Как тут быть?
       -А какое дело? Разъясни.
        Милован невнятно что-то проворчал, покручивая пуговку, еле-еле державшуюся на подгнивших нитках.  Праздничная светлая рубаха, одетая ещё в посёлке, где он мечтал Молилу повстречать, давненько уже стала грязно-серой, неприятно лоснилась на вороте, на рукавах, где торчали запонки их  чертополоха;  Пастух эту рубаху не снимал, не стирал, перестав за собою следить. На скулах и на подбородке жёсткая щетина выперла клочками – давно не брился. Раньше он восседал на коне – будто бравый гусар, только сабли не хватало да зазвонистых шпор. А теперь сидел в седле, – как чучело, только что ветром не валило под копыта. Руки еле держали поводья, ноги болтались рядом со стременами, а в потухших глазах Милована сквозила великая скорбь.

                52   

        И вдруг на Чуйском тракте появился легендарный Дедушка-Дитя, о котором Пастухов сказки слышал давненько, ещё на острове, а потом на монгольской границе. Дедушка-Дитя был уникальным человеком, познавшим такие глубинные истины, какие открываются немногим. Это был столетний старец с голубыми глазами влюбленного юноши. А ещё этот могучий старец был похож на светлый дух Алтая, который тут зовут Алтай-Кудай; такого могучего  белогривого старца нередко изображают на картинах или вышивают на коврах, украшающих алтайские жилища.
        Чудаковатый старец уже давным-давно ходил по тракту, зоркими глазами старательно осматривал обочины и всякий раз несказанно  радовался радостью ребенка, когда в траве, в пыли или в грязи находил подкову, избитую кремнистыми дорогами. Белозубо, простодушно улыбаясь, Дедушка-Дитя поднимал подкову, специальной бархатной тряпицей  протирал её, и даже мог поцеловать в холодную щеку, мерцающую металлическим блеском. Порадовавшись своей находке, Дедушка-Дитя   подносил её к морщинистому волосатому уху и, прикрывая глаза, прислушивался.
       -Давай, - шептал он, - расскажи, как на духу, как ты докатилась до такой житухи?
       Подкова была для него – будто морская раковина, гудевшая гудом прошедших дорог и тревог, среди которых штормили  синие ветры, белопенные снега. Подкова могла шаловливо шуметь под ухом, могла тихохонько  цокать, а некоторые умели даже и тихонечко заржать, подражая коню, на копыте которого подкова была когда-то  – ну, такие таланты  не часто попадались.  Умилённо закрывая глаза, дрожащие редкими ресницами, Дедушка-Дитя внимательно выслушав историю очередной подковы, глубоко вздыхал, переживая всё то, что на своём веку пережила сударушка-подкова. Потом,  погладив эту «сударушку», Дедушка-Дитя отправлял её в большой мешок с заплатками. Покряхтывая, взваливал ношу на загорбок и дальше двигался, день за днём строгая сапоги на кремнистых кручах Горного Алтая, зорко  постреливая глазками по сторонам.
        Терпеливо, несуетливо   шагая по изгибам Чуйского тракта, Дедушка-Дитя мало-помалу наполнял свой мешок под завязку. И после этого чудаковатый старец принимался за «вторую часть» своей оригинальной работы. И до чего же странная была это работа. Сказать, так не поверят, коль не засмеют. Работа старца – хоть верьте, хоть не верьте! – заключалась в том, что он  начинал  раздаривать подковы,  опытным взглядом безошибочно определяя, кому нужно в первую очередь «счастья кусок отломить», а кто – пускай  пока так перетопчется,  подождет.    
      Дедушка-Дитя  не только удивил – неожиданно развеселил Пастуха, когда остановился рядом с ним и руку запустил в мешок.
     -Вы это мне? - Парень уставился на подкову.
     -Тебе, сынок. Держи.
     -Ну, что же, благодарствую! – скрывая усмешку, сказал  Пастух, принимая необычный подарок. - А моему товарищу?
      -Этому, что ли? - Старец твёрдо посмотрел на гуртоправа, курившего неподалёку. - Бог ему подаст. Ну, будь здоров, сынок.
      -И вам того же, дедушка!
      Странник отмахнулся.
      -Ну, какой я дедушка?
      -А кто же вы?
      -Да я ещё дитя.
      Милован улыбнулся – впервые за несколько дней.
      -И столько же вам лет?
      -Четыре годика всего. А может, пять.
      Пастух смутился.
      -Ну, как же это может быть?
      -А так, как есть.
      -Но почему?
      -По кочану! - с улыбкой произнес чудаковатый странник  и, приподняв старую соломенную шляпу, постучал костлявым кулаком по своему «кочану». - У меня ещё даже родничок не зарос.
       -Неужели?
       -А вот потрогай.
       Не в силах удержать улыбку, Милован отмахнулся.
       -Да ладно, верю.
       -Веришь – это хорошо. Вера человека укрепляет.
       -Верю, - повторил Пастух. - Только понять не могу, как это вы бороду – причём уже седую – отпустить умудрились, когда вам пять лет или даже четыре.
        Покряхтывая, странник присел на придорожный камень. Посмотрел на пчелу, копошившуюся в чашечке цветка.
        -Если хочешь, дак я расскажу тебе притчу.
        -Давайте.
        Пчела в это время покачала цветок – золотистая пыльца потекла по воздуху, оседая на старый избитый сапог.
       -А притча вот такая. - Странник покашлял в кулак. - Один молодой человек,  обличаем похожий на тебя,  увидел согбенного старца. Ага. Увидел и стал любопытствовать: сколько, мол, старцу годов? И старец говорит ему: всего, мол, четыре годика. Ну, молодец тот не поверил. Как же, мол, так? Вы  седой, с бородой до коленок, не может быть, чтоб вам было всего лишь четыре годика. А старец улыбается и говорит: увы, сынок, увы,   но это именно так. А почему? Да потому, что я много лет безобразничал, заботился только о своей выгоде, криводушничал и малодушничал. И всего лишь четыре года назад я осознал и почувствовал  своего Великого Творца – Господа Бога. Только четыре года назад я всей душою уверовал, что надо совершать добро, надо изгнать из сердца жадность, гнев и глупость. Надо жить по совести, жить в обнимку с природой. Только в последние годы, говорит ему старец, жизнь моя наполнилась смыслом,  светом.  Вот так-то сынок. 
      Улыбаясь, Пастух покачал головой.
     -Интересная притча. Надо запомнить.
       -Запомни, сынок, пригодится. А мне пора идти, работы много. - Дедушка-Дитя поклонился ему и, взвалив мешок на плечи, двинулся дальше.
       Обескуражено глядя на уходящего странника, Милован сунул подкову за пазуху.
       -Ну, надо же! - вслух подумал он, поправляя подпругу. - Есть ещё люди на свете…
       Приободрившись, он проворно забрался в седло – как лихой кавалерист. Ногами поймав стремена, галопом догнал Кирсанова – гурт уходил по тракту, а вернее по обочине, поднимая тучу серой пыли. Копытами раздавленные  цветы  голубели и краснели там и тут.
       -Ну, что? – Лалай усмехнулся. - Осчастливил тебя Дедушка-Дитя?
       -А ты знаешь его?
       -Ну, конечно. Его на тракте знает каждая собака.
       Милован оглянулся.
      -Завидую! - сказал, вздыхая и улыбаясь. - Знаешь, когда я постарею, помудрею, тоже по тракту пойду, буду собирать подковы и раздаривать.
     Лалай поддержал с чувством легкой иронии:
     -У тебя, я думаю, хорошо получится.
     -Я тоже так думаю, - серьёзно подхватил Милован. - В жизни нужно заниматься только тем, что ты делаешь лучше всего.
      -Это так… - Великий Скотогон, приподнявшись на  стременах, посмотрел на горы, укрытые дымкой. - Но это когда ещё будет! А пока надо гнать…
       И Пастух посмотрел в необъятную даль.
       -Долго нам ещё пилить?
       -Теперь уже близко. Вот там, гляди, – отроги  Чергинского хребта. - Гуртоправ показал кнутовищем. – За этим хребтом Белокуриха. Потом будет Берёзовая Грива и всё, считай, пришли.
       -Даже не верится! - признался Милован. - У меня такое ощущение, как будто десять лет прошло в этом перегоне!
       -Время – штука сложная, - философски заметил Кирсанов. - Время порой умеет уплотняться и вмещать в себя чёртову уйму событий.

      
                53    

        Солнце, в последнее время подолгу скрывавшееся за облаками, всё чаще стало выходить на волю. Пригревало. Даже припекало в полдень. Жить стало теплей, веселей.
       Однажды появившись на горизонте, легендарный Дедушка-Дитя теперь уже как будто был приставлен к Пастуху – до самой равнины сопровождал, помогая  и словом, и делом. Могучий старец быстро научил его разбираться в травах и цветах. Научил, как  нужно и чем можно лечить бессмертную душу и бренное тело.
         Во время одной из последних стоянок – уже в предгорьях – Милован поранил грудь, упал с коня, споткнувшегося на скользком месте. Грудь горела внутренним огнем, болела, а по ночам порой саднила так,  словно бы сердце калёными клещами кто прихватывал, хоть иди, ложись в ближайшую больничку. Наверно, он так бы и сделал – сбежал бы к целебным источникам Белокурихи, к её лечебным грязям и прочим природным прелестям, которые там, на курорте, даже замедляют процесс старения, если верить врачам.
         И вдруг перед ним появился легендарный Дедушка-Дитя. Это случилось в тихой голубой долине, где скотогоны остановились на ночь и развели костер – ужин готовить собрались. Пастух  взял котелок, пошёл к реке и замер.
         Неподалёку на поваленном дереве сидел на берегу  седобородый Могучий Старец.
        -Во! - Парень удивился. - Вы же совсем в другую сторону пошли по тракту. Как же вы здесь очутились?
        -Да как? Земля-то круглая.
        -Спору нет. - Милован усмехнулся, изображая пальцем Шар Земной. - Так вы уже успели окрутиться?
        -Ещё как успел.
        -Лихо. Мне бы так.
        -И ты научишься, Милок. Не переживай.
         Пастух вздохнул, поглаживая под рёбрами.
        - Когда я научусь? Когда мне будет года три или четыре?
        -Ну, примерно, так… - Могучий Старец посмотрел ему в глаза. - Что, Милок? Захворал?
       -Захромал, - скаламбурил Пастух. - Грудь болит.
       -А может быть, душа?
       -Всё может быть. - Поморщившись, парень  наклонился к воде, зачерпнул котелком. -  А вы тут надолго? А то меня  ждут…
        -Отнеси воды и возвращайся, - сказал Могучий Старец. - Буду лечить.
         Парень молча смотрел в котелок – туда попала стрекоза; видно, хотела напиться или сдуру влетела.
        -Хорошо, я сейчас…  - Пастух, наклонив котелок, выплеснул воду со стрекозой и опять зачерпнул из реки, слегка обагрённой заревыми лучами.   
        Закат широко распластался над хребтами Горного Алтая – живописные краски сочились на горы, на воды. Туманы уже разбредались по сумрачной пойме, стадами стояли на противоположном берегу. Острова с каждой минутой стушёвывались – пропадали в сиреневой дымке. Скалы скрадывались. Широко и величаво шумела широкая шершавая река, измятая, изорванная мускулистым течением – белая пена заплатками лепилась на валуны, чьей-то могучей рукою заброшенные едва ли не на стрежень.
          Когда Пастух вернулся, Дедушка-Дитя, казалось, не заметил его. Маленькие мудрые глаза чудаковатого старца, «обшитые» седыми, редкими, но длинными ресницами, как-то странно, отрешённо смотрели и смотрели на золотистый закатный шар, уходящий под землю.
        -Что делать с ним? Ума не приложу! – Могучий Старец глубоко вздохнул, кивая на закат. - Опять он Красно Солнышко прибрал к рукам!
       Парень посмотрел по сторонам.
         -Кто прибрал?
         -Эрлик-хан, хозяин подземного царства. Не знаешь про такого?
        Изумлённо хмыкнув, парень почесал вихры, куда вплелись иголки от кедра и седая нитка паутины – весь вечер Пастух за сарлыками  бегал по кустам. 
        -Я слышал кое-что об Эрлик-хане. Читал кое-что. Но ведь это… - Милован развёл руками. - Это сказки, мифы, игра воображения народов мира. Что? Разве не так?
       -Играла кошка с мышкой! - Дедушка-Дитя погладил жёсткое, белое сено своей бороды. – Милок, ты же прекрасно понимаешь: я не всегда был дедушка.
       -Догадываюсь. - Парень улыбнулся.
       -Ну, вот. - Странник был серьёзен. - Была у меня девушка. Невеста. Такая красавица, что не рассказать.
       Он замолчал. Вздохнул.
       Река в тишине шуровала свои бесконечные воды. Какая-то пичуга, похожая на зимородка, присела на ветку, склоненную к воде. Посмотрев на людей, птаха будто осознала, что мешает – молча вспорхнула, растворившись в полумгле.
        -И что же потом? – осторожно спросил Пастух.
       Опуская голову, Могучий Старец рукою провёл по глазам, точно слёзы смахнул.
        -Пропала она.
        - Как пропала? Где?
        -В горах. В царстве Эрлик-хана, не иначе.   
        Парень нахмурился.    
        -Погибла или как?
        -Не знаю. Хотелось бы думать, что где-то живёт… - Дедушка-Дитя засмотрелся на красное облако, проплывающее над синими далёкими вершинами. - Я почему хожу здесь, горы и долы топчу?
        -Я думал, вы подковки на счастье собираете.
        -Подковки! - Могучий Старец горько усмехнулся в бороду. - Подковка-то подковками, но суть не в этом… Я всё хочу найти её. Мечтаю встретить.
      Пастух обескуражен был таким неожиданным поворотом беседы.
      -Так что же получается? - Он посмотрел под ноги. – Все эти подземные царства, Эрлик-ханы, черти и всё такое  прочее… Всё это правда?
      -Эрлик-хан – это дракон, Змей Горыныч по-русски. Ты ведь это знал, только забыл. А почему? Да потому, что драконы умеют стирать нашу память. - Могучий Старец пальцем постучал по своей лобастой голове. - Человек без памяти о прошлом и без мечты о будущем – это уже не человек, а некое подобие животного. Стадо, которое вы гоните.
       Мучительно морщась, парень с горечью пробормотал:
       -Да, да… Только вот я не знаю… Как же мне, как же мне  вспомнить себя?
       -Всему своё время, - успокоил Могучий Старец. - Ты вспомнишь, не бойся. И ты найдёшь дорогу к той сказочной стране, которая была когда-то раем на Земле. Я подарю тебе Пастушью Сумку, где лежат секреты ста веков…
       -А что это за сумка? Что за секреты?
       -Всему своё время, - опять осмотрительно и почти по слогам произнес Могучий Старец.
         Кругом уже стемнело. Только сбоку ещё трепетал серебристый лоскутик на воде – свет отражённых небес. Птица на том берегу запечалилась – голос тоненький, звоненький. Неподалёку рыба хвостом по воде хлестанула. (А может, водяной резвился перед сном). На камнях, на траве, на кустах нарождалась роса – раздробленно поблескивала, наполняясь робким светом, идущим от ярких звёзд, разгоравшихся над горами. Потом в черноте  перевала будто расплескалось молоко – месяц поднимался из-за гранитной туши. Сначала проблеснуло в небе остриё, затем половина стальной серебристой секиры, и вот наконец-то секира взошла целиком – близкая в чистом воздухе, фантастически огромная, блистательно отточенная. Темнота пугливо покачнулась – точно обрезалась об острый месяц. Валуны замерцали. Деревья, стоявшие в самом тёмном углу, стали похожи на цветущую черёмуху. Бурливая река при свете месяца показалась разъяренною тигрицей, бросавшейся  на гранитные выступы. День за днём и год за годом эта обозлённая «тигрица» угрожающе рычала и фыркала, кусая, выгрызая каменное мясо берегов – до белизны,  до костей, среди которых болтались сухожилия белёсых  корневищ.
         -Ну, ладно, вернёмся к нашим баранам, - шутя, напомнил Дедушка-Дитя.
        -Мы гоним сарлыков, а не баранов, - серьёзно ответил Пастух, глубоко задумавшись о чём-то.
        -Я хочу сказать, что не забыл о своём обещании.  Показывай рану, Милок. Будем лечить.
         -Да что показывать? Уже темно.
         -Кому темно, кому не очень. Я по пещерам уже не первый год хожу-брожу, ищу  свою красавицу, так что теперь в потёмках вижу, как ясным днём.  - Могучий Старец наклонился над рёбрами парня. - Эко тебя угораздило!
         -С коня упал, но это ещё ладно, - вспомнил Пастух.- Потом ещё топор добавил. Я старую лиственницу вздумал  рубить на дрова, а топор возьми да отскочи.
         Дедушка-Дитя осуждающе покачал головой.
         -А почему он отскочил? Топор-то. Потому что рядом на земле было полно валежника, а ты, умник-разумник, руку поднял на живое, вековое дерево. Так было дело?
         -Ну. А вы откуда знаете?
         Могучий Старец не ответил, при свете месяца ещё внимательней рассматривая распухшую рану.
         -Невесёлое дело. Кожа синяя уже, как у покойника, прости, Господи!
         -А что если гангрена? - испугался Пастух. 
         -Не болтай на весь Алтай. - Старец прохладными пальцами на рёбра нажал. - Тут больно?
         -Больно. - Милован поморщился. - Завтра до ближайшего посёлка доберусь, надо в больнице спросить  что-нибудь...
-В больнице! - грустно сказал старец. - Да она ж всегда под боком у тебя – больница и аптека. Вот, смотри и слушай.
Дедушка-Дитя, как позже стало ясно, был способен  любую травинку распознать с закрытыми глазами – по запаху. Он вскоре отыскал на берегу то, что нужно.  Пошли к костру, там приготовили отвар.
-Горячо! - сказал Пастух, машинально отодвигаясь.
-Терпи, казак! Терпи! Зато  через денёк-другой вся боль отступит. Всё зарастёт, как на собаке, прости, Господи! - Он показал на руку парня, прижатую к больным синюшным рёбрами. - Плохо работает?
-Не важно.
-Ничего, наладим. Ты ещё этой рукой огребёшь много музыки!
Пастух изумился.
-А вы откуда знаете про музыку мою?
И вдруг Могучий Старец так заговорил, что Милован разинул рот – не ожидал услышать ничего подобного.
-Вот говорят, в начале было Слово, но если вдуматься, то  вначале музыка была. Божественная музыка. Шумели над Землей шальные ветры. Осень чеканила звонкое золото и легковесную медь. Весенний гром раскалывался лазурной глыбой – осколки  падали в траву и  становились незабудками, синими колокольчиками, зазвонисто поющими среди бескрайней   первозданной тишины. Я давно уже влюбился в эту музыку, великую музыку мира, которая знает о жизни что-то такое, что знает только Бог на небесах…

                54
 
Родство души – сильнее кровного родства. Вот почему они так подружились. Дедушка-Дитя  по вечерам частенько приходил к нему,  садился у костра, когда у парня было дежурство, а Лалай похрапывал. Негромко, но охотно Могучий Старец рассказывал о музыке, о травах, о цветах – знакомил с окружающей природой, а точнее сказать, помогал вспомнить то, что забыто в суете, в мелочах повседневности.
-Человек рождается с большим запасом памяти, - говорил ему старец, - но зачастую эта память остаётся как бы ни востребованной, и только тот, кто разбудил в себе, окликнул голос прошлого, тот может много услышать, узнать, озолотиться и душой и сердцем.
И постепенно парень стал как будто вспоминать свою былую жизнь – у него такое было ощущение. Он скоро и довольно-таки близко сошёлся и даже сроднился  с коврами низкотравной альпики, поражающей размерами венчиков и соцветий. Мало-помалу стал разбираться в голубизне цветущих аквилегий – водосборов. Дикорастущие анютины глазки стал величать алтайскими фиалками. Из любопытства вытягивая шею, он различал уже в траве раковую шейку – горец. Полюбился ему  зверобой – трава от ста болезней, нет травы полезней.  Много, много чего при луне и при солнце рассказывал ему, да тут же и показывал  оригинальный  Дедушка-Дитя. И теперь уж – парень был уверен – ему нигде и никогда не будет скучно на земле. Везде и всюду будут на него приветливо смотреть глаза цветов – помигивать глазами добрых братьев и нежных сестер, среди которых: белые ветреницы – анемоны, примулы – розоватые первоцветы; венерины башмачки, которые как будто обронила в траве заблудившаяся или замечтавшаяся Венера.
-Как много прекрасного на этой прекрасной земле, если к ней присмотреться, прислушаться! - говорил с восторгом Дедушка-Дитя. – Мы же с тобой только малую крошку увидели…
И очень жалко, ой, как жалко было Пастуху расставаться с этим удивительным Могучим Старцем. Жалко было переворачивать последнюю страницу – проходить последнюю версту чудесного Чуйского тракта. Но что поделаешь? Всё, что имеет начало, имеет конец. Надо ли грустить и надо ли печалиться, когда тебе открылось столько тайны и столько радости.
Одна Пастушья Сумка чего стоит – щедрый подарок Детушки-Дитя. Засунешь руку в ту Пастушью Сумку, вытащишь оттуда золото опавшего листа, присмотришься к тонким  светлым прожилкам и вдруг увидишь – и прочитаешь на том листочке то, что вовек никто не разглядит, не прочитает. Там тебе и стихи, там и песни, ну, вот хотя бы вот эта, пример:
 
             Листодёр, листопад, листошум –
Приближается время такое!
Отрывайся от горестных дум,
Выходи на крыльцо золотое!
Удивляйся опять и опять –
Это что же с природой родною?
Начинает земля полыхать
Неземной красотою!..


                55

         Да, пришла-приспела осенняя пора, когда всё в природе тихо и покорно засыпает, обжигая сердце огнями золотых листожаров, листобоев, листодёров. Кажется, раньше так сильно и так больно не обжигало это холодное пламя. Так что же теперь? Почему? Почему стала втрое дороже, понятней эта родная земля, где на пороге зимы затаились передрогшие осины, притихли  бледнолицые берёзы, в жилах у которых замедлилась кровь, а скоро и вовсе заледенеет – до будущей весны. Почему с такою  странной силой парень теперь ощущал тоску и грусть померкших обескровленных лесов, покинутых полей? Ощущал крепкий запах червонной листвы, многочисленно сбитой на землю и не сбитой ещё кое-где, напоследок  трепещущей на сырой, прозябающей ветке. Солнце как будто горит  сквозь ладошку каждого листа, высветляя сухие прожилки, тоненькие линии судьбы, которая, увы, немилосердна – закинет листья в преисподнюю, забросит к чёрту на кулички, куда-нибудь на мёрзлое болото. И только то, что попадёт в пастушью сумку, на всю жизнь останется под сердцем Пастуха – там и золотинки зябких листьев, и серебро нетленных рос, и много, много чего другого, что поможет ему в трудную минуту оставаться человеком, хотя все обстоятельства будут подталкивать к озверению, к предательству своих принципов. Глубоко и несказанно будут волновать его запахи стылой живицы, странным образом попавшие в пастушью сумку. Ароматы мёрзлых ягод, присахаренных первыми иньями.  Будет печалить его или радовать радуга тёплых  камней – разноцветный галечник с берегов Катуни или Чуи.  Великою волей и небом бездонным в лицо будут зыбко дышать какие-то лазоревые, крупные цветы, название которых вышибло из памяти. Зато другой цветок запомнился навеки – огненной печаткой в душу он впечатался.
         Пастух всякий раз улыбался, когда вспоминал тот цветок, хранящийся на дне Пастушьей Сумки, внешний вид которой был такой, что никто не позарится – сиротливая сумка, в заплатках. Зато внутри великое богатство – ни в сказке сказать, ни пером описать. Когда ему грустилось, он руку осторожненько в сумку запускал, доставал свежий дивный жар-цветок – алтайскую  купальницу.
         Цветок уже давно  лежал в Пастушьей  Сумке, но ничуть не увядал, потому что вырос на колдовской земле. Если поднести алтайскую купальницу поближе, то можно созерцать нечто волшебное. Капля росы трепещет в чашечке цветка. А в глубине  серебристой росинки –  будто в прозрачном озере –  плещется прекрасная «алтайская купальница», загорелая, черноволосая, на русалку похожая девушка. И так ей хорошо в том тёплом омуте, так беззаботно в тихом, потаённом месте, где никто её не видит и не слышит, где никто её не потревожит – только птицы порхают, роняют зазвонистый бисер, облака в вышине проплывают, да кузнечики позванивают в прибрежных травах, кропотливо куют  свое счастьице. 
       Всё это хорошо, всё это славно, тут спору нет. Только не это, нет, не это было главным для Пастуха.
       Русский человек себя не мыслит без мечты о благе человечества, вот почему  самым главным богатством в той Пастушьей Сумке была одна старинная бумага, с древними какими-то смутными рисунками и с  чётким золотым треугольником – это было то, что помогло бы людям отыскать дорогу  в страну земного рая.
               


Рецензии