По грибы

    …И опять уходящий день, смутное сознание красного, когда оно давно впиталось в землю… Я чувствую сцепление колес с рельсами, я чувствую ветер с двух сторон – по право и по лево – ветер в рождение и смерть, я знаю – к у д а я должна идти… Я снова ищу Кольку «за линией», ведь ему вечно три года, он сам не справится, потому что еще не прошел свой путь…
    …В вечере много сизо-серого, зовущего «ы» – разливается повсюду, тает, вспыхивает, но не кончается; плывет, пока не переходит во влажно-мерцающее ночное «у» – темно-синее, черно-сиреневое, черное. Как комья мокрой земли на лопате. Потом наступает одуряющая, звенящая тишина. Голова сама звенит и кружится. Редкие взвизги шин по асфальту, серый поцелуй дождя, просветляющего ночь. С дождем утекают краски ночи, струится что-то сизое, предрассветно-зыбкое, как переход в иное… Время самоубийств… Солнце цепляется за белесый туман; неохотно, как масло с водой, смешивается с ним, растекаясь дальше, заполняет собой полнеба…
    В такое время подымают по грибы… Хлопают форточки, шипят пузырящиеся кофеварки, молоко из запотевшей банки выплескивается на ноги и мимоходом орошает побитую дверцу холодильника. С острых травинок под корни катятся шарики остекленевшей росы и неслышно разбиваются там…
    Сырое, тяжелее мартовского снега, молочное небо. «Урал» под серо-зеленым тентом стоит у бордюра. Останавливаемся еще у Завода, у Сбыта, у кинозала «Урал», где пока не торгуют секонд-хендом… Небо постепенно взрослеет, открывается его тургоякская синева – наивная, как глаза едва прозревшего котенка…
    Из-под замызганных курток торчат толстые, ручной вязки свитера… Ни один москвич сейчас не поверит, что будет жаркий день…
    Осенью все какое-то брезентовое – серое, с зеленовато-желтым отливом – цвет травы, блеклых футболок, до невразумительности застиранных штанов… А лес ярче новых болоньевых курток… Сверху проплывает треск ломающихся веток, на секунды оставляя колышущейся крыше листовой театр теней…
    Я устала смотреть на лица, но пока моя память зряча, а в конце года мне выпишут первые очки и скажут, что такое бывает от радиации… От тех самых засекреченных взрывов пятидесятых годов…
    От резкого толчка Кольку сбросило с маминых колен, зазвенели ложки в рюкзаках, высунулся серебристый колпачок термоса…
    – Приехали, что ли?
    Мужчины откидывают бортик и спрыгивают первыми, чтобы снизу принять на руки жен и детей.
    С одной стороны – подсолнуховое поле, с другой чахлый лесок. Кто-то отправляется на разведку, а я ухожу в желто-зеленые заросли и добываю себе холодный, мясистый круг нарисованного детского солнца… Вкус у семячек голодный, водянистый…
    – Поехали! – кричат первые разведчики. – Ничего тут нет!
    «Ничего» – это груздь в полведра, полбанки костяники, сыроежечная каша в полиэтиленовом пакетике…
    Ураловские колеса мне по плечи, красные сапоги – в земле… В настоящей черной земле, а не в московской глине…
    – Видно, год не грибной, – рассуждают в машине. Громыханье растревоженных ведер, сонное покачивание дырявого тента и снова решительный толчок – как удар в спину.
На этот раз – почти подмосковный лесок – трухлявые пни, сухая паутина мелких веток, колышущееся болото крапивы, тощей, как на пожарище… Я уже пью это крапивное болото, разгоняя сонную прессованную ряску – без листьев и метелок, но кровь из носа капает каждое утро, оставляя мне редкие передышки…
    На привал расположились вокруг трех поваленных берез.
    Из грибов здесь – престарелые сыроежки да поганки. Высохший, злобный, как жилистый старик, охраняет свое царство царь-Репей почти трехметрового роста. Его мертвые красные головки хищно  г л я д я т  во все стороны, как черепа с угольями на частоколе бабы-Яги…
    До него – не более метра, присаживаться страшно – он сейчас вцепится, убьет, высосет всю кровь… Я знаю, что если присяду, почувствую его жуткий взгляд спиной. Нет-нет, я не боюсь, просто на березе сидеть низко и я вредничаю – ищу, тут же был пенечек… Еще не все расселись. Кто-то, словно угадав мою мысль, подходит к великану и уваливает Репей одним ударом ноги, но я чувствую, что он сейчас откачнется назад, грозя распрямиться. Он еще силен, и тем страшнее эта нежить, цепляющаяся за жизнь… Треск и упругий звон лопающихся жил. Третий удар ноги перебивает ему позвоночник. Он все еще помнит, что его убили, убили, неуклюже шевелится и вдруг вытягивается в струнку, впрыскивая в землю из ослабевших когтистых головок злое семя своей ужасной мести… А к нему уже спешат с лопатой, выковыривая из земли его белое, иссохшее сердце…
    –Для волос хорошо – репейным корнем мыться, – объясняют мне.
    Я все еще стою. Ужас не отпускает меня. Я вижу кладбище, утонувшее в низине высохшего болота с пружинной, будто отталкивающей для ночных полетов землей… Там роты, батальоны, полки этого нечистого костлявого воинства, много выше человеческого роста… Туда через полтора десятка лет положат бабушку с дедом…
    Шаньги, пироги с клюквой, пирожки с рисом и яйцами, сыр с хлебом… Крахмальная, рассыпающаяся, как свежий хлеб под ножом, прохладная мякоть уральской наливной… Москвичи не верят, что яблоки размером с хорошую сливу могут быть такими сладкими… Не верят, пока не попробуют… Удивляются потом: «А что, больше не растут?»
    О грозе напоминает тонкая алюминиевая фольга, еще теплая от пирогов, о длинных гвоздях дождя и ржавых ребрах ракушек, которые я увижу в Москве через много лет… Вот уже зажурчала приторно-сладкая кофейная струйка и сахарная тропка отражается в зеркальном тоннеле термоса. Кто-то разливает детям какао в подставленные крышечки из ведерного клетчатого термоса. Густой осадок дымится на ветру.
    – Как бы не прохватило поясницу – земля-то уже холодная…
    – Ну вот, перекусили, теперь можно дальше…
    – Грибы от нас сегодня прячутся…
    – Места надо знать…
    – Так Володя говорил, что знает, а вон куда завез…
    Комары роятся над головами серым нимбом. Примятая трава нехотя распрямляется. С каждой крошки на газету стекает лужица тени, чаинки кружатся и долго еще ложатся на пластмассовое, будто бы песчаное дно…
    Солнце стоит уже высоко. Мы едем дальше, хлопая на ветру квадратными парусами брезента… Отяжелевшая голова клонится то в одну, то в другую сторону, в животе булькает кофе, хочется спать...
    Третий раз останавливаемся на солнечной полянке. Чьи-то коричневые, заскорузлые руки подхватывают меня и ставят на землю.
    – Легкая, как пушинка! – слышу я удивленный голос.
    Миг полета показался мне вечностью. Я легка и смотрю на мир открыто – еще не встречалась со смертью, еще не рожала, еще не видела жизни…
    В пластмассовом ведре глухо гремит нож. В резиновых красных сапогах жарко и неудобно – это мамины, они мне велики на два размера, а снять нельзя – взрослые скажут, что земля холодная и что клещи… А вот бабушка ходила босиком… Тогда клещи были обыкновенные – вытащил – и все… А в пятидесятые вместе с оленями завезли энцефалитных… Только олени вымерли, а клещи остались… С тех пор врачи говорят, что пик активности – с мая по сентябрь, а соседи, что ездят за кислицей, сообщают – клещиный год или не клещиный…
    В пожелтевших волнах травяного одеяла замечаю семейство опят. Я подхожу ближе – а их все больше и больше, срезаю быстрее, оглядываясь – и вижу, что все потихоньку разбрелись и сидят на корточках… Шляпки широкие, ножки с пленочкой, руки моментально чернеют… Я с верхом насыпаю ведро и придерживаю раскатывающиеся грибы руками. Жестко, почти по-железному гремят плотные бумажные мешки, ростом выше меня, а наполненные – и тяжелее – 50 кг! Одно ведро быстро расплескивается по дну. Кто-то засыпает уже второе…
    Куртку бросила в машине, кофту обмотала вокруг бедер, растрепанные волосы почерневшими руками заправляю под металлический ободок, в сапогах квакает потная пыль.
    А люди все дальше и дальше разбредаются по лесу, радостно аукают, покачивая переполненными ведрами, не решаясь убрать со лба потную прядь или шлепнуть наглого комара…
    Губы обметало соленым, хочется пить, но я иду – и передо мной разворачивают второй мешок. Осторожно всыпаю туда опята из двух запотевших ведер. Расправленный мешок – с меня ростом, доверху набитый грибами – ниже, но в полтора раза тяжелее…
    – Такая маленькая – куда тебе столько?
    Будто не знают о картошке с грибами, о маринованных опятах, о соленых груздях…
    Оба ведра наполнены, а место бросать жалко – снимаю сапоги и заполняю опятами. К мешку иду босиком – сперва с ведрами, потом – с сапогами. Взрослые смеются. Мне хорошо – ветерок обдает лоб, земля приятно холодит ноги, натертые какими-то невидимыми камешками и песчинками.
    Лиственница уже жесткая, желтая. Я пробую разжевать горсть ее иголочек. Слабый кисловатый привкус остается во рту, не утоляя жажды… В конце мая собрать одной щепотью иголочки с целой ветки – и в рот их, жевать, наслаждаться… Москвичи в ужасе ахают: «Это же немытое!» Сами вы немытые… Все бы в кипятке да с мылом… Березовый сок только в магазине и видят… Где там – втроем из одной банки! Щи из кислой капусты не любят, а щавелевые так уваривают, что невозможно разобрать – что же там плавает… Кипятят старательно… И руки после муравейника не облизывают. Везде им мерещится грязь да зараза…
    От сыроежных ножек во рту как-то неуютно и еще больше хочется пить.
Н    ашла костянику – гроздьями, россыпями. Жадно ем, хватая ртом и слизывая упавшее с горьковатых грибных рук. Хочется есть еще и еще, высасывая кисленький сок до трещин на языке…
    Грибов больше не нахожу – бреду с полупустым ведром. В тенечке замечаю целую плантацию кислицы… Вот бы сюда в начале июня, когда она высокая – выше колен, нежная и мясистая – сахарная трубчатая мякоть под мохнатой травяной кожицей, неповторимо-дикий, пронзительный вкус, вызывающий слюну… Киви – это как кислица с клубникой… Москвичам объясняю – что-то вроде щавеля, вышедшего в трубку, но это все не то… Пучок – двадцать копеек, как мороженое, вот она – белая, жестковатая ножка возле корня низко срезана окислившимся ножом, можно подцепить ногтем подотставшую кожицу и тащить ее – сперва плотную, потом – тончающую – до самой метелочки с семенами… Отламывать сверкающие трубки одну за другой… На пирог надо пучка три брать… А чай с кислицей по цвету – как с лимоном, только все равно вкуснее… От чая с кислицей никогда не стошнит, как от лимона на прокуренной предлифтовой площадке…
    «Чтоб я больше не видела этой травы в квартире!» – всегда ругалась мама, а мы, как и другие дети, жизни себе не представляли без «этой травы»… Очистки кислицы не выметались веником, застревали в пылесосе, вываливались из переполненного мусорного ведра… В декабре их вымывали вместе с пушистой пылью и арбузными семечками… Сейчас кислица маленькая, сухая и тощая, как старушка… Даже и не чистится…
    …Сердце солнцем стучит в голове, бьется во все жилки, небо куда-то уплывает, кружится потолок…Пить, пить… «Нельзя, готовим к кесареву»… Пахнет апельсинами и конфетами, еще больше хочется пить... Кажется, что голова улетает, но все равно чувствую боль, чувствую иглы в руке и спине, чувствую желание встать и идти… Промедол или морфин? На игле… На иглах…
    …На иглах сосновых, застрявших между пластинками коры, блестит паутина… Янтарный клей проступает в глубине…
    …Внутри, в моей голове, прорастают рыжие травин-ки, острые, как иглы, вспучивается груздем земля, брызгает от черных рук костяника в зеленой ванне мха…
    – Я в прошлом году такое болотце нашел – за час ведро…
    – Грибов?
    – И грибов, и костяники… Оно маленькое – наверно, как эта поляна…
    – И где это?
    – В Башкирии. Прошлый-то год засушливый был, а как пролило все дождем – им не до грибов стало – покос…
    – А вот нас заставляли все вытряхивать… Бывало, и били…
    – Так это когда было?
    – После войны…
    – А у меня свое место есть, там грибы – во!
    – В заповеднике, где радиацию сливают?
    – Да нет, за Атляном…
    – Хорошо съездили, на зиму запасы…
    …Солнце прыгает, сердце прыгает, стрелки несутся вскачь… Я не отличаю минутную от часовой… Впервые с шести лет… Это страшно, как вдруг разучиться читать… Как падать в обморок в метро, не закрывая глаз, в которых – на секунду или на вечность – поселилась кружащаяся, почти без проблесков, темнота… В голове почему-то застряло – полторы минуты, полторы… То ли сами схватки, то ли время передышки… Встаю – и солнце катится из глаз…
    Солнце садится. «Урал» скачет по горам, по кочкам, по размолоченным колеям…
    …Почему в солнце так много крови?
    Черные руки, черные пятки по очереди отквашиваются в ванной, а на сковородке уже шкворчат грибы… Они живые. Когда их ешь – пружинят на зубах… Скользкие, как пуповина…
    Десятки закатанных банок укутаны полотенцами и старыми покрывалами – под столом, у балкона, в коридоре… За ночь они остынут… Фиса долго ходила вокруг них, пыталась прилечь на теплое покрывало, но ее сгоняли, когда надо было ставить очередную банку… Поэтому она окотилась на мамином одеяле, и первый котенок запищал в пододеяльнике…
    …Я иду по болотной, горячей, пружинящей земле босиком, надо мной с двух сторон нависают, как церберы ада, страшенные, сцепившиеся репьи, черно-зеленая лягушачья жижа хлюпает, вылезает между пальцами… Я знаю – к у д а идти… Я иду к прозрачной, сверкающей воде, не темнеющей от глубины, вот уже она смыкается надо мной и сквозь голубое ее стекло я слышу голос солнца…

Тургояк, 10.07.2002


Рецензии