А это - мой Пушкин! Гл. 47. Из России- вон!

В марте двадцать восьмого была напечатана шестая песнь «Евгения Онегина». Основной его критик, князь Вяземский, писал Тургеневу. Александр Иванович все путешествовал  за границей. "Пушкин кончил шестую песнь «Онегина». Есть прелести образцовые. Уездный деревенский бал удивительно хорош. Поединок двух друзей, Онегина и Ленского, и смерть последнего – описание превосходное...».

Поединок Саша мог описать и неплохо, не он ли изучал их на практике, так же, как картежную игру?
Именно это и породило у него эпиграмму на псковского помещика И. Е. Великопольского,  не очень даровитого поэта, который, и сам  являясь страстным картежным игроком, сочинил  и напечатал "Сатиру на игроков", где живописал страшные последствия картежной игры. Саша узрел в нем намек на себя. В строке: «Узнал я тотчас по замашке»  тот, точно, намекал на то, что  он,Саша, проиграл ему вторую главу «Евгения Онегина – «первый мудрости урок». Но он только рассмеялся.

И скоро в булгаринской "Северной Пчеле" появилось  "Послание к В., сочинителю Сатиры на игроков", где он  высмеивал проповедников, учащих свет тому, в чем сами грешны:

Некто мой сосед,
На игроков, как ты, однажды
Сатиру злую написал
И другу с жаром прочитал.
Ему в ответ его приятель
Взял карты, молча стасовал,
Дал снять, и нравственный писатель
Всю ночь, увы! понтировал.
Тебе знаком ли сей проказник? …

Великопольский  не замедлил написать стихотворный ответ и отправил его Булгарину для помещения в "Северной Пчеле". А её издатель, с которым Саша наладил что-то вроде примирения - он всегда хорошо относился к умным людям, а после того, как отошел от влияния арзамацев, и сам  сделал шаги сближения с их противниками, -  передал ему стихи с запросом, согласен ли он на их печать.

Саша, при встрече с Великопольским, смеясь, спросил:
-  Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их без моего согласия. К сожалению, я не могу согласиться. Вот, например:

Глава Онегина вторая
Съезжала скромно на тузе  -
и ваше примечание - конечно, "личность и неприличность". И вся станса недостойна вашего пера. Мне кажется, что вы немножко мною недовольны. Правда ли? По крайней мере, отзывается чем-то горьким ваше последнее стихотворение. Неужели вы хотите со мною поссориться не на шутку и заставить меня, вашего миролюбивого друга, включить неприязненные строфы в восьмую главу Онегина? Хочу добавить - я не проигрывал второй главы, а ее экземплярами заплатил свой долг, так точно, как вы заплатили мне свой - родительскими алмазами и тридцатью пятью томами энциклопедии. Что, если напечатать мне сие благонамеренное возражение? Но я надеюсь, что я не потерял вашего дружества и что мы мирно примемся за карты и за стихи...

Великопольский возражал:
-А разве ваше ко мне послание не личность? ( «Личность и неприличность» - это  слова из эпиграммы.) В чем его цель и содержание? Не в том ли, что сатирик на игроков сам игрок? Не в обнаружении ли частного случая, долженствовавшего остаться между нами? Почему же цензура полагает себя вправе пропускать личности на меня, не сказав ни слова, и не пропускает личности на вас без  вашего согласия?.. Вы, называя свое послание одною шуткою, моими стихами огорчаетесь более, нежели сколько я мог предполагать. Вы даете мне чувствовать, что следствием напечатания оных будет непримиримая вражда. Надеюсь, что вы ко мне имеете довольно почтения, чтобы не предполагать во мне боязни...

-Нет, я не предполагаю боязни…- примирительно ответил Саша.
Обошлось без крупной ссоры и дуэли…

Желчи ко всему этому добавила записка от любезного друга, Вяземского: «Слышу от Карамзиных жалобы на тебя, что ты пропал для них без вести, а несется один гул, что ты играешь не на живот, а на смерть. Правда ли?..».

-Правда! Всем бы вам копаться в моем белье! – хотелось ему крикнуть.

Ему передали также, что он якобы согласился поставить письма Рылеева к нему за  тысячу рублей  ассигнациями Семену Полторацкому. Но он же отказался! «Какая гадость! Проиграть письма Рылеева в банк! Я же ему пообещал их так подарить! А он все равно распустил сплетни… О времена! О нравы!..".

Схватился обеими руками за голову и стал качаться на стуле: «Мало этого, так  еще пошли столкновения  между  моими издателями…»

Но в столкновениях  Погодина, редактора «Московского вестника», с Булгариным, продолжающим редактировать «Северную  пчелу», Саша неизменно принимал сторону Погодина, с которым  сотрудничал. Но Михаил  допустил ошибки  при печатании отрывка  седьмой главы «Евгения Онегина» и  он согласился с его перепечаткой,но уже  в "Северной пчеле». В заметке, сопровождающей  перепечатку, конечно же,  Булгарин не упустил возможности досадить сопернику - язвительно отозвался о небрежности издателей  «Московского вестника».

 Тогда Погодин с возмущением обратился к нему:

- Знали ли вы о действиях Булгарина?

  Саша  попытался его успокоить:

- Нет, к  примечаниям Булгарина я не участвовал ни словом, ни делом. Если бы я видел корректуру, то верно бы, уже не пропустил выходку, которая так вас беспокоит. Печатайте  ваше возражение, если вы думаете, что «Северная пчела» того стоит, а я не вмешиваюсь, ибо мое правило не трогать - чего знаете.
 Перевел разговор  на Шевырева, чтобы выразить одобрение по поводу печати в альманахе  критики на сочинения Булгарина: «О герой, Шевырев!».

 Следом появился резкий ответ Булгарина на эту критику и завязалась борьба...  Следя за этой борьбой московских и петербургских издателей с неудовольствием, Саша про себя  возмущался: «Вместо того, чтобы делать общее дело – утопают в дрязгах! Как же мне все надоело!»

Он  не мог найти себя нигде, метался, жаловался Ольге, к которой часто прибегал после  всяких огорчений - только с ней мог отводить душу. Лев был на Кавказе, с родителями близости так и не возникло.

В последний раз к  сестре он  пришел совсем удрученный, грустный и стал проклинать Петербург. Поделился с ней всеми заботами, которые его терзают вот уж какой месяц:

- Я написал Бенкендорфу, чтобы он испросил от государя дозволение для меня провести шесть-семь месяцев в Париже. Отказ, всегда отказ! Вместо этого, меня опять таскают по допросам…

Оля подошла к нему поближе и тронула за рукав:

 -По допросам? А что теперь? Ведь ты же говорил, что дело по «Андрею Шенье" закрыли!

- А теперь по «Гавриилиаде»… Спрашивали меня, есть ли у меня её экземпляр. Конечно же, я отрицал!.. Потребовали расписку «впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строго наказания»

- Александр, может, действительно, не играть с огнем, не давать им повода? Ты под надзором…
- Оля, между нами, я ни разу не признался, что «Гавриилиада» принадлежит мне. Я им сказал, что я в первый раз видел ее в Лицее в пятнадцатом или шестнадцатом году, и переписал ее, но не помню, куда девал сей список, и что с того времени не видал ее… Ах! Зачем я тогда её, проклятую, написал! И зачем её все переписывают и переписывают!.. Прости, что я говорю с тобой на эту тему… Мне не с кем поговорить… Я им все время твержу, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. А они все продолжают мучить меня. Эх!.. Уехать бы куда-нибудь из этой страны!..

Оля с жалостью смотрела на брата: «Как он небрежен стал, даже в одежде! Волосы поредели, растрепаны, и о Боже! что за бакенбарды, которые его уродуют донельзя… - Она опустила глаза вниз:  - Почему у него каблуки всегда искривлены в другую сторону! Ему недостает внимания! Впрочем, Саша был всегда неряшлив… Сколько матушка его за это била в детстве…»

Она робко сказала:
-  Александр, тебе надо  бы жениться…

Саша на неё посмотрел грустными глазами, как будто говорил: «И ты, Брут!», но произнес неловко:
- Рад бы в рай, да грехи не пускают!

Оля,после некоторого неловкого молчания, смущенно спросила:
- Ну, а сейчас чем ты занимаешься?

Он буркнул:
-Учусь английскому языку – авось когда-нибудь выпустят…

Она его проводила до двери, радуясь, что мужа дома не оказалось - Саша хоть душу с ней отвел… Не осмелилась ему сказать, что вид у него слишком непрезентабельный. Но, если бы она только могла представить, хоть на одну секунду, рассуждения доктора Моравского, друга Адама Мицкевича, который составил по его виду о нем определенное мнение, она бы не колеблясь, поговорила с ним об этом...

Однажды Саша встретился с Адамом в театре, когда с ним был высокий светловолосый человек ни с чем не примечательными чертами лица. Но все его манеры подкупали неожиданной приятностью, и было видно, как он уделяет своему облику достаточное внимание: на нем был светлый плащ хорошего покроя, перчатки - необыкновенной белизны; форма шляпы очень шла к его лицу с немного квадратным подбородком. Он неотрывно смотрел на него, понимая, видимо, что он - известный поэт,и пытаясь проникнуть в его сущность.

Потом до него дошло, что доктор Моравский так отозвался о нем: «За исключением одного раза, на балу, никогда я не видел Пушкина в не стоптанных сапогах. Манер у него нет никаких. Вообще держит он себя так, что я никогда бы не догадался, что это Пушкин, что это дворянин древнего рода. В обхождении он очень приветлив. Роста  небольшого; идя, неловко волочит ноги, и походка у него неуклюжая. Все портреты его, в общем, похожи, но несколько приукрашены. Его речь отличается плавностью, в ней часто мелькают грубые выражения. Когда мне случалось немножко побыть с ним, я неизменно чувствовал, что мне трудно было бы привязаться к нему, как к человеку. В то же время вся столичная публика относится к нему с необыкновенным энтузиазмом, восхищением, восторгом…"
Саша  только насмешливо скривился: "А вот это ваши проблемы, господин Моравский!"
 
От сестры прямиком он отправился в III отделение, где его обязали «во исполнение высочайше утвержденного положения Государственного Совета (по делу об отрывке из "Андрея Шенье"), подпиской , чтоб он впредь никаких сочинений без рассмотрения и пропуска оных цензурою не выпускал в публику...»

Он был в бешенстве: «Стало быть, я вечно буду под секретным надзором полиции! До конца жизни?!»

И  опять пустился в жесточайший загул:

А в ненастные дни собирались они часто,
Гнули, ... их ..., от 50 на 100.
И выигрывали, и отписывали мелом.
Так в ненастные дни занимались они делом.
 
Самолюбие его грызло. С одной стороны, он хотел, прежде всего, быть светским человеком, принадлежащим к аристократическому кругу. Но он ошибался, будто в светском обществе принимали его, как законного члена. Он не понимал, что там на него глядели, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, призванного их развлекать. Более того,  свирепел,  когда, рекомендуя, его представляли поэтом.

Однажды на балу некоторые светские люди были свидетелями, как Павел Петрович Свиньин вздумал рекомендовать его одной красивой барышне, называя его знаменитым поэтом.

Тут же все стали свидетелями, как Саша сумел зло ему отплатить. Все уже думали, что  он успокоился, но потом заметили, что  он потихоньку навел разговор на приключения Свиньина в Бессарабии, где он  был там с важным поручением от правительства. Но так увлекся свободной жизнью, что поступал так, как сам хотел. И его удалили от всяких занятий по службе...

Свиньин завертелся, как уж на сковороде, но Саша решил отбить у него навсегда охоту представлять его поэтом, тогда как он - исконный дворянин.

 - С чего же взяли, что будто вы въезжали в Яссы с торжественной процессией, верхом, с многочисленною свитой, и внушили такое почтение молдавским и валахским боярам, что они поднесли вам сто тысяч серебряных рублей?

- Это все неправда, сказки, милый Александр Сергеевич, сказки! Ну, стоит ли повторять такой вздор!

 - Но ведь вам подарили шубы? — не отставал от него Саша, и до тех пор доставал того такими вопросами, что Свиньин вынужден  был покинуть бал.
 
Саша знал, что такие речи о бессарабских приключениях были для него, как нож острый! Заодно он показал всем, как может не поздоровиться и другим, кто видит в нем только поэта…

«Но все - прах, все гниль. Уехать! Уехать - куда глаза глядят!»  Его душил Петербург, душили литературные дела, друзья, родные... Прочь отсюда!

Скоро он писал Вяземскому: «…все разбрелись... Нет со мной Полторацкого и нет со мной Киселева… Я пустился в свет, потому что бесприютен… Ты зовешь меня в Пензу, а того гляди, что я поеду далее – прямо на восток…" - Он был еще в  таком настроении из-за того, что ему отказали Оленины...

В мае они провожали знакомого, уезжавшего за границу. Такие проводы на пароходе до Кронштадта - дальше ему не разрешалось, - стали  уже ритуалом. На том же корабле ехал домой в Англию знаменитый живописец Джорж Доу, который  набросал карандашом его портрет.

Саша в ответ разразился экспромтом:

Зачем твой дивный карандаш
Рисует мой арапский профиль?..
Хоть ты векам его предашь,
Его освищет Мефистофель…

 Надеялся, что за границей его будут знать хотя бы по портрету, что писал Кипренский - а вдруг он там выставится? А теперь вот - Доу...
 
 Он долго провожал корабль, а вечером уже  рассказывал Александре Россет, у которой  проводил много времени:
- Я едва устоял против сильнейшего искушения: сегодня провожал в Кронштадт одного приятеля, и  мне самому неудержимо захотелось спрятаться где-нибудь в каюте и просидеть там до тех пор, пока корабль не выйдет в открытое море... Вы даже не представляете этого страстного желания - отправиться за границу. Пусть даже без паспорта!..

После  не переставал писать Бенкендорфу просьбы, желая вырваться из Петербурга. Теперь он просил, чтоб ему дозволили  идти в поход против турецкой армии - Россия объявила войну Турции. А пока, больной, желтый и худой, он валялся в своей комнате, никуда не выходя и не имея на это ни здоровья, ни желания.

 Вдруг к нему постучались. Он  попросил ответить, что никого не принимает потому, что болен.
- Кроме сожаления об его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов. Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский  – чиновник  III отделения, хочет видеть его.

Лишь только  услышал  эти слова, Саша прокричал из  комнаты:
- Андрей Андреевич, милости прошу!
Он  сидел на постели в своем желтом бухарском халате и ждал его.

- Правда ли, что вы заболели от отказа в определении вас в турецкую армию? -спросил чиновник.
У Саши желваки перекатились под кожей:
- В отказе я вижу то, что видеть должно - немилость ко мне государя.

-Нет, подозрения ваши несправедливы. Царь отказал только потому, что вас пришлось бы определять в войска юнкером, А он не хочет  подвергать вас опасности – «царя скудного царства родной поэзии», как он сказал.
 
При этих словах Саша живо поднялся с постели, глаза и улыбка его заблистали жизнью и удовольствием. Но промолчал.

Хитрый жандарм, воодушевленный произведенным эффектом, продолжил:
- Если бы вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича Бенкендорфа, или графа Нессельроде, или  Дибича - это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий...
 
- Ничего лучшего я не желал бы!.. И вы думаете, что это можно еще сделать? - воскликнул Саша. Перед ним замаячили приключения, дороги...

- Конечно, можно.

- Вы не только вылечили и оживили меня! Вы примирили меня с самим собою, со всем, и раскрыли предо мною очаровательное будущее!

- Я уже вижу, сколько прекрасных вещей написали бы мы с вами под влиянием бусурманского неба для второй книжки вашего альбома  - "Альбома Северных Муз"!-польстил ему хитрец.
 
Саша еще не понял, что ему предлагают стать сотрудником  III отделения и ликовал. Он только упивался тем, что ему разрешили уехать, хоть с кем угодно.  "Мне нужны впечатления!"

 - Превосходная мысль! Об этом надо подумать! - продолжал восклицать Саша, радостный и уже энергичный…

- Итак, теперь можно быть уверенным, что вы решительно отказались от намерения своего - ехать в Париж?

Саша сразу помрачнел - его радость  преждевременна... Начал оправдываться:
- Да, после неудачи моей я не знал, что делать мне с своею особой, и решился на просьбу о поездке в Париж...

Уходящему вслед он воскликнул:
- Мне отрадно повторить вам, что вы воскресили и тело, и душу мою!
 
По дороге  товарищ Ивановского, с кем он пришел к больному,  все удивлялся:
- Вы заметили, какая метаморфоза произошла с ним за несколько минут!..Невозможно  не поразиться тому, что он, заболев от отказа, моментально воскрес от хороших известий...
 
Саша же был еще в эйфории - ему разрешили уехать! И он согласился...
Вяземский тоже обращался с такой же просьбой об отправке в армию, и, ему тоже обещали подобрать гражданскую должность на театре военных действий.

Но... ничего не происходило. Он устал ждать. А сбой произошел на самом верху - Великий князь Константин Павлович написал Бенкендорфу: «Неужели вы думаете, что Пушкин и князь Вяземский, действительно, руководствовались желанием служить его величеству, как верные подданные, когда они просили позволения следовать за главной императорской квартирой? Нет, не было ничего подобного; они уже так заявили себя и так нравственно испорчены, что не могли питать столь благородного чувства. Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров»…

А в это время неудержимо в обеих столицах распространялись слухи, компрометирующие Сашу. Эти слухи дошли и до него, и это ударило по самолюбию больней всего. Его одобряли! «Август и Людовик XIV имели великих поэтов. Пушкин достоин воспевать Николая"… - И тогда только, наконец, до него дошло, что он согласился стать доносчиком… Ведь слух был составной частью мести Третьего отделения - молва о том, что его прикомандировали к Собственной канцелярии государя,  уже ходила среди знати.

Саша срочно попросил о встрече с Вяземским и они отправились гулять за Неву. На лодке переправились  к Петропавловской крепости и бродили по ней несколько часов,как всегда, споря  о политической ситуации и предпринятых ими шагах. И вот Саша  первый раз увидел,как Вяземский изменился: тот, который  был человеком умеренным.  Являясь  церковным старостой в приходе, он два года назад убеждал его идти на компромисс, покаяться, дать честное слово в послушании, лишь бы вернули его из ссылки… Правда,Вяземский никогда не был трусом - в Бородинском сражении под ним были убиты две лошади, а он продолжал участвовать в бою.  Но перед Сашей сейчас стоял злой человек, потерявший веру во все.

Знал о том, что князь  стал писать злые стихи не хуже его самого: по рукам ходило его известное стихотворение «Русский бог». С некоторых пор суждения его стали крайними, пессимистическими. Он говорил:
-Как трудно у нас издавать журнал! Вовсе нет сотрудников, а все сотрутники. Иностранные журналы доходят поздно, неверно, разрозненные, оборванные в цензурной драке. Чужих материалов нет; своих не бывало. Пишущий народ безграмотен; грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России, - заключал Вяземский свои сентенции горько...

- Ты же знаешь, все мои письма просматриваются  после увольнения со службы. Николаю I донесли, что мы с тобой  были на вечеринке у писателя Владимира Филимонова, и что я собираюсь издавать «Утреннюю газету». И сразу  последовало не только запрещение, но и обвинение в безнравственности, развратном поведении и дурном влиянии на молодых людей. Теперь и надо мной висит угроза подвергнуться строгим мерам...

- Ну, а какой выход из тупика? - Саша не видел этого выхода и надеялся, что старший друг придумает хоть какой-то.
 
Вяземский закипел:
- Есть же люди, которые почитают за несчастье быть удаленными из России! Да что же может дать эта Россия? Чины, кресты и весьма немногим обеспечение благосостояния... Да там, где или Россия отказывается вам давать эти кресты и чины, или вы сами отказываетесь их иметь, там нет уже России, там распадается, разлетается она по воздуху, как звук. Не дает Россия солнца и дать не может: ни солнца физического, ни солнца нравственного... Ну скажи,чем она согреет, что прекрасного, что высокого оплодородить она может!.. Разумеется, тоска по России - дело святое, ибо она рождается благородными возвышенными чувствами, но все ж  - она болезнь психическая, достойная уважения и которою страдать могут одни избранные, чистые душою, благородною страстью кипящие люди... но со стороны, но здоровым мучения этой болезни непонятны, а если понятны, то единственно разумом, а не чувством соответствующим!

-Значит - возможность существования в России - или в службу военную, или - вон из России!- подвел  Саша итог.

Они еще не знали, что лиса Бенкендорф на письме, полученном от Пушкина, наложил резолюцию: «Ему и Вяземскому написать порознь, что Государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты и отказывается всякой день желающим следовать за армией, но что Государь их не забудет и при первой возможности употребит их таланты».-  Через день оба получили уведомления  об отказе...

Истинная же причина отказа была та, что   великий князь Константин Павлович и великая княгиня Мария Павловна не верили им. В письме к Бенкендорфу Константин Павлович писал: «Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их - Пушкина и Вяземского - поведения, как бы они ни старались теперь выказать свою преданность службе Его Величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства..».

А княгиня Мария Павловна, жившая в Карлсбаде, была недовольна поездками русских за границу, объясняя появление декабристов влиянием Франции...
 
Саша  впал в отчаяние, а Вяземского совсем стало не узнать: «У нас ничего общего с правительством быть не может.У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед, - писал он жалобно жене:- Мне душно здесь, я в лес хочу. Мне душно здесь, в Париж хочу. Пушкину отказали ехать в армию. И мне отказали самым учтивым образом...».

Написал и Тургеневу: «Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России - такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю... Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как б-дь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя...»


Рецензии
Ну-у-у, Вяземский! Ещё та злая и хитрая лиса, не менее коварная, чем Бенкендорф!
А Пушкин доверчив. Как легко обольстить его обещаниями...
Вот уже задолго до Дантеса плели против поэта густую сеть обмана, лжи, соблазнов и оскорблений... И всё туже и туже стягивали её...
Вы, дорогая Асна, поняли это состояние, как никто, точно:"...все - прах, все гниль. Уехать! Уехать - куда глаза глядят!» Его душил Петербург, душили литературные дела, друзья, родные... Прочь отсюда!"
Спасибо, Асна, за бескомпромиссность правды!
С уважением и неизменной глубокой симпатией,

Элла Лякишева   06.04.2021 12:35     Заявить о нарушении
Вам спасибо, Эллочка.
Задавшись целью все, что его касалось, описать честно, я держалась своей линии. Но, Вы правы, уже поняв ему цену, знала - все это преходяще для него, а значит - и для нас. Неизменной останется его гениальность и - навсегда. Ради этого я прощала ему все - обожаю очень умных!))
Обнимаю,

Асна Сатанаева   06.04.2021 15:25   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.