Посолонь

ПОСОЛОНЬ
(повесть)
Что не болит – не жизнь,
Что не проходит – не счастье.
               Иво Андрич
1
На крыше одной из двух девятиэтажек, что высились в центре некогда процветавшего городка на северной окраине России, у парапета стояла молодая женщина. Эти видимые из любого конца дома-свечки простой люд города называл “сиротскими”, может, за то, что они мозолили глаза и отделкой, и высотой, и тем, что жили в них, по преимуществу, сироты-начальники, возгла-вившие поход к капитализму. Скопление же других домов, похо-жих на в спешке брошенные чемоданы, обшарпанных, облуплен-ных, усиливали ощущение временности, неопределенности.
Ребенок лет трех, в красном комбинезончике, вязанной синей шапочке доверчиво прижимался к женщине. Она же смотрела на суетливые фигурки людей внизу, на пятна машин у подъездов, на серую ленту дороги, на людской муравейник у кинотеатра. Вдали, за одноликими коробками зданий виднелась серая, коч-кастая размытая равнина. Она окольцовывала этот город, воз-никший в бум освоения  тюменского газа.
Черно-фиолетовая вода, скопившаяся в низинках, придавала городу оттенок траурности что ли. До низкого неба, кажется, можно было дотянуться рукой. Разлитые лужицы облаков, с об-висшими брюхами, на небе соприкасались, создавая складки причудливых, меняющихся форм. Ветер трепал волосы женщины, хлестал по ногам подолом платья,  холодно тыкался мордой в неприкрытые части тела.
Город ворочался внизу как большой обожравшийся зверь. Суетная жизнь его доносилась сюда: рокот машин, людские разговоры, крики – это было его, города, воспаленное дыхание, отрыжка, его содрогание внутренностей, это бы-ли звуки его жизни.
У кинотеатра шумела толпа, висели плакаты, оттуда растека-лась волна взвинченности,  тяжести, тревоги. Она заползала и сюда, на крышу. У кинотеатра митинговали... Уже который ме-сяц людям не платили зарплату. Ветер доносил обрывки женских голосов, срывавшихся порой на крик, усиленные громкоговори-телем, они запрессовывали отчаяние... “Я забыла, когда поку-пала ребенку фрукты... Скоро нечего будет есть... Третий год в отпуск не выезжаем... Заложники... Позор... Позор... До-лой... Отдайте...”.
Мимо этого действа проносились одна за одной иномарки с тонированными стеклами, глаз кинокамеры нацеливался на гово-ривших, милиционер, улыбаясь, разговаривал по рации.
Женщине нечего и не у кого было просить и требовать. Она как  бы была, и в то же время ее не было здесь, она не чис-лилась в списках этого города. Она не смотрела туда, откуда доносились крики. Зачем?! В большой беде ее беда ровным сче-том ничто. Отпуск, зарплата,  работа – что и у кого она должна была требовать?
Толпа сама себя заводила, раскачивала. Сама себе высказы-вала обиды и свои беды. Услышит ли их кто?
Ветер гнал по небу бесконечные облачные клочья. Белесость оставляла от города размытые контуры. Еще кое-где были видны белые проплешины от недавно бушевавшего запоздалого бурана, словно и природа проводила свою акцию протеста.
Набухшими коростами, как язвы, блестели лужи. Сюда, на-верх, доносились звуки, похожие на скрип тормозов, хруст, а она в этих звуках слышала треск разламываемых тел.
Город был подобен гигантской мясорубке, в зев которой за-кладывали разные человеческие продукты, и, пережевывая все это, он выдавливал колбаски уединоображивательных людей.
Город был молод. Активен. Все внутренние органы его рабо-тали без сбоев. Задержек ни в чем не было. И естественную нужду он справлял регулярно. Там, за кедровой рощей, на кладбище, росли и росли кучи экскрементов – человеческие мо-гилы, естественные отходы жизнедеятельности города.
Почетные горожане, оплаканные всенародно, с некрологом в газете, и подобранные на улице бывшие газовики и строители, бичи-бомжи, без роду и племени, похороненные за ненадобно-стью в одной общей канаве, вырытой трактором, зафиксирован-ные одними, ничего не говорящими номерами, все они через ка-кое-то время одинаково лежали в тишине. К первым она не от-носилась, до вторых еще не опустилась, так что ее доля была где-то посередине.
Город был циничен, он создавал прецедент, он прекрасно знал, что  на место выбывших приедут более приспособленные, более цеп-кие, хорошо держащиеся на плаву, могущие перешагнуть, оттолкнуть, умеющие видеть выгоду и, наконец, со связями. Город не был судьей людских судеб, ему было все равно, он просто не любил, не терпел пустоты. Он был слеп и равнодушен.
Она ненавидела этот город. Ненавидела каждой жилочкой, ка-ждым кусочком тела. Она ненавидела в нем все: дома, улицы, дороги, людей. Ненавидела запахи. Отторгнув ее, он не при-близился к ней ни на мизинец, он равнодушно отвернулся, словно ее и не было. Он держал ее на расстоянии, унижал рав-нодушием. Чувство непреодолимого расстояния, мертвой зоны,  преодолеть которую сил уже не было, которая находилась за ее возможностями, унижали ее, растаптывали, распинали.
Ее раздирала невыплесканная злоба на город, она была невы-носима, опустошающа, она запекла, сжигала нутро и сожгла. Там теперь была ледяная, гладкая, бескрайняя пустыня. Где зацепиться глазом было не за что.
Город убил в ней все: радость, любовь, надежду, веру в возможность что-то изменить, наладить. Он выпивал ее. Он убивал медленно, осознанно. Вначале он выполнил лишь пустяк, малюсенькую формальность: не прописал ее к сестре. Что может быть циничнее: какой-то бумажкой развести сестер, сделать их вроде не родными. Он выдержал букву закона. Не положено. И покатился ком, обрастая ограничениями. Нет  прописки – нет работы, нет работы – нет самостоятельности, свободы внутри, снаружи. Зависимость во всем:  сколько есть, спать, куда можно ходить, куда нельзя. Смеяться ли, плакать – все зави-село от той формальности.
Он не принял ее, не приглянулась она. Он растоптал в ней все – чернота, темень стали привычным состоянием – это даже не рождало слезы, которые хоть отчасти принесли бы облегче-ние, слез как раз и не было. Ничего не было.
Дурацкие законы, по которым жил город, были холодны, сухи, лишены эмоций, писались не для таких, как она. В них не на-шлось места ее надеждам, переживаниям. Она чувствовала себя закатившейся в щелку иссохшейся горошиной, которую забыли, не учли при пересчете. И ссыхаясь, твердея, она тихонько ле-жала одна.
Она приехала в этот город в надежде изменить свою жизнь. Так уж получилось, что у нее был ребенок, но не было мужа. И беда эта, в общем-то, небольшая, таких несчастливец тысячи, все как-то устраиваются, все надеются и все живут, ждут принца из-за моря, или сами готовы откочевать за море. Годами ведь вбивали понятие, что все хорошее где-то далеко. И целина, и БАМ, и се-вер – это все поиски и себя, и второй половины.
Вот и сестра написала: чтобы жизнь устроить, нужно куда-то ехать, не сидеть сиднем, а шевелиться, позвала к себе, мол, первое время и у нее поживет, а там, глядишь, подвернется работа, и холостые мужички на примете есть, может, какой и приглянется, перебирать недосуг.
Она ринулась на этот зов. Забыв обо всем, как в последний раз, обрубив все.
Увы, через неделю она поняла, что приехала зря, что пропи-саться у сестры в ее двухкомнатной квартире не получится, причина даже и не в том, что не хватает квадратных метров на нее, а просто сестра боится прописывать ее у себя, боится, что она станет потом отсуживать причитающие ей по прописке метры. Сейчас удивляться ничему нельзя, судятся из-за куска земли родные, судятся из-за квартир, из-за имущества.
Сестра посоветовала походить по организациям, может быть, где и возьмут на работу без прописки, может, какую временную организуют в общежитии, а там, глядишь, временная перерастет в постоянную. Нужно соглашаться на все, лишь бы зацепиться.
Может быть, так бы произошло, лет десять назад, но время изменилось. Перестройка. Сокращение. Все разваливалось. Она зашла в несколько частных предприятий, в одном ей предложили работу секретаря, поинтересовались при этом, как она отно-сится к нестандартным ситуациям и существуют ли для нее гра-ницы дозволенного, по тону, каким все это говорилось, по ух-мылке, по липкому взгляду, каким ее окинули, она поняла, что за всем этим стоит. Она, может быть, и согласилась бы, но лишь заикнулась, что у нее маленький ребенок, как напускная позевота воздвигла барьер. Ей вежливо отказали, сославшись на то, что нужно будет ездить в командировки.
После этого она перебрала, наверное, еще с десяток органи-заций и везде слышала одно и то же. Ходила ли одна или с сы-ном, это, в общем-то, ничего не меняло. Для нее работы не было.
На вопрос, как ей теперь жить – пожимали плечами. Сюда ее никто не звал, у всех своих проблем выше головы, и чужая проблема может оказаться той каплей, которая переполнит и свою чашу, и сам окажешься не у дел.
В приемной, если секретарша была постарше, сочувствовали, молодые же смотрели равнодушно, даже с презрением. Каждый держался за свое место.
“Милая, – говорили ей женщины постарше, – да куда ж ты в такое время сорвалась, да еще не одна. Своим работы нет. Все развалилось, все стоит. Зарплату по полгода не получаем, а тут ты... Тебе ж детский сад нужен, потом школа, жилье... За все такие деньги платить надо...”.
Тут, как на грех, и с сестрой не заладилось. Одно дело на ее шее сидеть, попробуй прокорми в это нелегкое время, когда дороговизна несусветная, когда каждая копейка на счету, это ладно еще, свои все-таки люди, но... Промеж них встал муж сестры...
Он, оказывается, не дурак был выпить. Это раньше, при на-ездах в отпусках, он казался хорошим, пожив же неделю рядом, поглядев, как сестра мается с каждодневным его хмельным при-ходом с работы, она ужаснулась. Каждодневная ругань. И все на ее глазах, и все через нее. Мат, крики, плач ребенка.
Сестра жаловалась, плакала, грозила разводом, выгоняла му-жа из дома, сама грозилась уйти, он, пьяный, в ответ орал это же, гнал их всех, кричал, что на пятак он скличет дюжину не таких дур, как они. Обзывал иждивенками, потаскушками. И спали они порой все в маленькой комнате, а муж один на дива-не в зале.
А потом он начал приставать. Раз придавил так, еле вывер-нулась, да еще пригрозил, нагло глядя в глаза, что расска-жет, как она сама лезет к нему.
– Никуда не денешься... Ляжешь... Я еще посмотрю, стоит ли связываться...
В конце концов сестра что-то заподозрила, и ее овиноватили во всех грехах, оказалось, что весь сыр-бор в семье пошел из-за нее, она приехала, навела смуту, разбивает семью.
“Вызвала на свою голову... Не вертелась – не лез бы мужик, – недвусмысленно выразилась сестра, намекая, что, мол, пожи-ла и хватит, пора и честь знать, не получилось с работой – поезжай домой. На шее нечего сидеть...
А она не хотела никуда больше ехать. Она устала. Смертель-но устала. Начала  болеть голова какими-то приступами, и то-гда хотелось просто засунуть ее куда-нибудь, чтобы никого и ничего не видеть. В те моменты хотелось одного, чтобы все отстали, перестали лезть с советами, перестали жалеть, пере-стали поучать.
Как бы хотела она оказаться на необитаемом острове, где нет забастовок, от которых мужики звереют и глушат свою не-нужность водкой! Там, на необитаемом острове, нет отделов кадров, там не надо наниматься на работу, там не надо уни-жаться, там никто никому не завидует, там не попрекнут кус-ком хлеба.
Она все чаще и чаще стала задумываться, почему ей так дико не везет, зачем родила сына, что даст ему, сможет ли дать.
Одна, она все чаще и чаще в пустые длинные часы меланхо-лично стояла у окна, смотрела через стекло на далекие сопки. Черные деревья на них были похожи на ряды мертвецов, кото-рые, выстроившись, высовываясь из своих могил, призывно ма-хали руками. Черные шпалеры силуэтов тянулись за горизонт. Редкие прогалы, пустоты – это были  места, которые кому-то предстояло занять.
Ее тянуло туда. Ей почему-то казалось, что если она хоть раз сходит туда, жизнь ее измениться, что-то произойдет та-кое, что сломает рутинность, даст заряд, импульс, откроет дверь новому. И тогда все-все будет по-другому... Все-все...
Она стояла на крыше. Ветер рвал подол платья, зловеще ше-лестел. Этот проклятый ветер дул постоянно, дул с сопок. Он нес тот запах. Но теперь он не манил. Она не знала, как жить, зачем.
– Ты что приехала мужа у меня отбить? – слышала в ушах го-лос сестры. – Ах ты, змеюка... Я ее пожалела, вызвала сюда, пусть, думаю, жизнь свою устроит, а она... Тихоня... са-пом... На готовое позарилась... Я, думаешь, терпеть буду, промолчу, лапки подниму? Выкуси... Думаешь, запросто так му-жика отдам... Да они теперь не валяются, нет их, хороших, вывелись... Собирайся и уезжай... Нечего свару затевать... Подставляй вон неженатым...
Слова сестры хлестали наотмашь. Ладно была бы причина, по-вод... Ведь не проклятая же она у бога... Ни сном ни духом ни в чем таком не замешана...
Она смотрела туда, в просвет меж домов, где желтела отсы-панная насыпь дороги до сопок. Почему в тот раз ее никто не остановил? Чего вот понесло ее туда, что хотела нового уви-деть? Хотела от себя уйти, да разве от себя уйдешь. Нет та-кой дороги, которая уводит от себя... нет, хоть всю землю обойди.
Дорога от себя – это, наверное, перекресток, да камень стоит посередине, да указателей куча... И выбрать надо един-ственную тропу... А где эта единственная, поди разберись...  Все вроде одинаковые. Выбираешь-то что полегче, покороче, где видимость получше, где сил вроде бы прикладывать нужно поменьше... Эти вот “по” и сбивают с толку...
Ее окружала странная печальная пустота. Но уже в этой пус-тоте проскальзывали импульсы наметившегося, малюсенького, едва ощутимого единения. Единение – это принятое решение, вызревшее внутри, противиться которому невозможно. Оно затя-гивало.
Между ней и пустотой неведомый паучок уже начал плести паутину, уже связующие нити обволакивали ее, пеленали в ко-кон, уже подступало то оцепенение ожидания, в котором все-все обессмысливается...
Из мутного забвения выплыл тот день... Трое... Как их на-звать? Люди же... Должны быть людьми... Их зашоренные глаза без цвета, без света... Протыкающие глаза оборотней... Поче-му люди так безжалостны, почему главенствует насилие? Почему удовольствие доставлять боль другому? Радость чужой боли... Дыхание, запах тела... Что получают они через насилие? Под-питку, торжество над слабым, тешат самолюбие, трусость души?
Выплыл образ вихлястого... Гнусная сволочь... Это он оста-новил... Проклятый... Мразь... И второй... Накачанный само-довольный скот... Ну, перед кем из них она провинилась? Ведь она видела их в первый раз... А третий... Солдатик, которому было предоставлено право быть первым... Почему все стараются сразу подмять под себя? Дебилы, сволочи...
Сзади вроде раздался шорох. В груди что-то сорвалось. Про-сквозил страх, что ее здесь застанут. Она оглянулась. Пока-залось, что кто-то поднимается по лестнице на крышу. Сделала непроизвольный шаг вперед. Она разумом понимала, что в это дневное время, когда город забрал всех: кого на работу, кого на забастовку, лезть на крышу некому и искать ее здесь никто не будет, но подсознательно хотела чтобы кто-то нашел ее здесь, обругал, остановил.
Нацеленными в небо телевизионными антеннами город принимал какие-то сигналы, информация обрушивалась на людей, возбуж-дала, заводила, создавала напряжение. Все это приносило и горе и радость, но она уже ничему не верила, ни на что не надеялась.
Антенны-черточки памяти, зарубки, несли свою тайну. Воз-никновение этого города одна из тайн, которую никогда не разгадают. Почему он возник на этом месте, ведь его могли построить в другом месте, дальше или ближе, и тогда все было бы по-другому. Может быть, в том другом городе она нашла се-бя. Виновато место. Место несет отметину. Значит, здесь пе-ресеклись ее линии судьбы с чьими-то мыслями, сгинувших ко-гда-то людей. Их боль и ее боль – все замкнулось на ней. Она – расплата. Не произошло покаяния, и клубок опутал все, и не вырваться.
Пустое небо с незаходящим в этих широтах северным солнцем, затянутое сегодня облаками, было совсем близко, кажется, протяни руку и оттуда придет помощь. Эти меняющие форму об-лака, словно закрученные феерическим хороводом, все убыстря-ли и убыстряли вращение. Лица, горы, стада удивительных жи-вотных различались в их контурах, и все это сливалось в се-рую непрерывную полосу, и эта полоса чудовищно вращалась. От ее вращения образовывалась воронка, узкий конец ее извивал-ся, словно конец шланга, но по мере того, как скорость на-растала, эта воронка принимала устойчивое положение. И все, что попадало в сферу ее притяжения – терялось.
Облака были не в счет. Ее окружал другой мир. Она была од-на. Зримо росла стена. Чтобы что-то понять во всем этом, на-до было дозреть, но как? Для этого нужно время. Сделалось беспокойно. Она не виновата, что живет перекрученную жизнь, что наполовину всосана гигантской воронкой. Кто-то живет жизнь прямо, кто-то наперекосяк, а она живет так.
Ветер обтекал ее. Толкался. На нее словно надели прозрач-ный мешок. Она видела, все понимала и ничего не могла сде-лать. Ее отгородили, разорвали все привычные ощущения если не надвое, то все было основательно надорвано. Две ее части потеряли линию соприкосновения. Они были из разного  матери-ла. Одна рыхлая, уставшая, равнодушная половинка, разложив-шаяся от ударов судьбы, не хотела жить. Склеить это уже было нельзя. Ей самой, по крайней мере.
Небо жило щелчками. Невидимый метроном вел отсчет времени. Оно шло ее призрачное время, призрачные полосы света бросали на нее тень. И тень была призрачная. Ее как бы и не было. Ничего не было.
Она шагнула сразу из детства во взрослую жизнь, хотя гово-рить серьезно о взрослой жизни глупо. Нет мерила взрослой жизни. Ведь родить ребенка, уметь содержать его, даже нали-чие мужа или любовника вовсе не являются определением взрос-лости. Все для чего-то создано. И ничто вроде бы не зависит от нас. Взрослые потерялись в теперешней живой действитель-ности. Дети оказались более приспособленнее, более понятли-вее, чем она. Пустота.
Сюда, на крышу, доносился глухой, едва слышимый кажущийся шепот земли. Он слышался, сливался с вибрирующим на одной ноте звоном, который лился откуда-то сверху. И здесь, на крыше, и шепот, и звон фокусировались на ней, заполняя всю ее неясной тревогой. Стены домов, в  свою очередь, подхваты-вали каждое слово,  сказанное внизу, и тоже несли наверх.
Под стенами домов кое-где лежали кучи нерастаявшего гряз-ного снега, голые деревья царапали тяжелый воздух. Холодный ветер яростно и бестолково метался.
Сверху особенно хорошо была заметна двуличность города. Многоэтажные дома в центре, а на окраинах трущобы из время-нок и вагончиков. Грязь, кучи неубранного мусора после зимы и асфальт центральной улицы. Она осознавала, что ничто ее здесь не держит. Здесь на крыше очерчен ее последний предел, оказывается, она ехала сюда, чтобы понять это. Там за преде-лом будет другая жизнь.
Она забралась наверх, чтобы в последний раз намертво  схватить в памяти этот город, унести с собой. Чтобы другой, возродившийся человек на ее место, получил эту занозу. Чтобы он попытался ее изжить. Новое поколение изживает старые за-нозы.
Ожгла мысль о сыне. Она напрочь забыла о нем. Перелопачи-вая свои переживания, она не оставила в этой черноте места сыну, хотя подсознательно всегда думала о нем. Сейчас она не думала, как он будет жить, какова будет его судьба в этом мире, где не нашлось ей места, он наверняка сумеет пробить-ся, вырасти другим. Она не понимала, зачем потащила его на крышу. Просто по инерции привыкла всюду за собой его тас-кать. Он ходил за ней  как собачонка, маленькая  собачонка, которая многого не понимает, но чувствует, что что-то должно случиться. Своим маленьким умишком понимает это, заглядывает снизу в глаза, ласкается... Вот и теперь прижался доверчиво к ноге... Разве оставит она его бездушному монстру, у кото-рого сердца хватит только на то, чтобы  в первый момент по-сочувствовать, позлословить, а потом напрочь забыть?
Лицемерию города нет конца. Она представила, как показушно будут литься слезы, поползут сплетни, пересуды, осуждения. Будут искать виновных... И, странно, найдут... У нас всегда находят виноватых, когда что-то случилось. И все проблемы решаются... Но это всегда после, когда за случившееся нужно платить. За все ведь надо платить... Нет, она не оставит сы-на здесь, он будет нужен ей там...
Крыша дома представлялась как перрон станции. Рельсы скры-вал туман да облака. Вон, уже слышится стук, ощущается дро-жание земли. Надвигается что-то огромное, сейчас подойдет поезд их судьбы, они сядут в вагон и поезд повезет их в даль, в пустоту. Она уже ехала в пустоту. Она уже поняла, что заполнить пустоту нельзя, даже если сбросить в пустоту все, что ее окружало: дома, дороги, людей, даже если бы она сама бросилась в пустоту. Люди создают пустоту. Пропасти ме-жду живыми людьми незаполнимы.
– Мама я боюсь, – сказал сын, – пойдем вниз. Я хочу ку-шать...
– Сейчас пойдем, – машинально ответила она, наклонилась к сыну, притянула к себе хрупкое тельце, обняла, крепко-крепко прижала. – Сейчас, мой хороший, пойдем... Больше нас не бу-дут ругать. Мы теперь будем только вдвоем. Ты и я. И еды у нас будет много. Мы ни в чем не будем себе отказывать. Не бойся. Я с тобой...
Она застегнула курточку сына на все пуговицы, поправила шапочку. Смотрела долго-долго ему в глаза. Сын улыбнулся, обнял ее за шею. Она поцеловала его. Слезы загорячили лицо, заползли в кончики губ, холодком прильнули к коже.
– Ты почему плачешь? – спросил сын.
– Я не плачу, – ответила она, – слезы сами текут... Глаза прохудились, починить некому...
– А ты зажмурься, и слезы не будут бежать, – посоветовал сын, – я так всегда делаю... И не больно будет... В темноте слез не видно, они как бы понарошку...
– Ты зажмурься крепко-крепко, – торопливо сказала она, – зажмурься, мой хороший, и мы пойдем...
Она подняла сына на руки, крепко прижала к себе. Всего шаг остался между ними и пустотой. Она сделала этот шаг.
И в этот же момент поняла, что сглупила, что никогда не поздно начать сначала, что обманула сына. Она летела не вниз, в пустоту, она вытекала вверх. И не было страха. В по-следний момент вспышка осветила ее и, словно принимая чей-то приказ, она извернулась, подняла сына над собой.
2
Из распадка меж двух крутолобых сопок, заросшего листвян-ками да хилыми однобокими елками, вперемешку с березняком, выползали космы тумана. От порывов ветра они зыбились, в ви-де киселя медленно затекали в провалы, уплотняясь, провисали до земли.
Иногда из рванины белесой прорехи налетал запоздалый снеж-ный заряд. Свист, толчея и хлюпанье в воздухе усиливались. В унылой мгле дождя, гонимые ветром хлопья снега цеплялись за ветки, липли бородами на стволы готовых вот-вот распуститься листвянок. Кое-где уже проклюнувшиеся, зеленые кисточки, ис-хлестанные ветром, слезливо набухли, источались прозрачными каплями.
Вырвавшись из распадка, ветер яростно наталкивался на не-достроенное здание газовой подстанции, скрежетнув оторванным куском профнастила, грюкнув, он остервенело раз за разом на-катывался, пытаясь прорваться вперед.
Все что могло дребезжать, звенеть, стонать от порывов вет-ра тряслось, утробно бухало. Эти уханья в переплетениях ме-таллических конструкций, дребезжание разбитых стекол непро-извольно заставляли подвигаться поближе к отливавшему мали-новым цветом спирали обогревательному козлу, который был подключен в конце помещения.
Дело шло к обеду, и нехитрая снедь рабочих в стеклянных банках была выставлена на доске сбоку для разогрева.
– Как с хрена погода сорвалась, – ворчливо проговорил один из работяг, прикрывая растопыренными пальцами лицо. От влаж-ных брюк на коленях шел пар. Шея у мужика была замотана шар-фом, в прорези рта были видны обломанные, пожелтевшие концы передних верхних зубов. – Во крутит, во лепит горбатого к стенке... В такую погоду не кабель тянуть надо, а водчонку из стакана в теплом помещении... Приспичило начальству, я ж говорил, что ничего не выйдет... Нет, поезжайте, говорят... это ж как не любить себя надо, чтобы мокнуть ни за хрен... Зарплату не платят... То ли ты – раб, который работает без денег, то ли ты нуль...
– А вот ты, Семен, и решай, кто ты есть и кто мы... Тебя поставили над нами, вот и руководи... Бугор – это не чирей, – согласился сидевший рядом с первым мужчиной веснушчатый крепыш. – Энтузиазм наказуем, наработались... Один коммунизм построили, теперь в рай наладились... Может, сбросимся, му-жики? Как платят, так и кабель тянуть будем... Смелые есть в магазин сгонять? Зря вахтовку отпустили, – проговорил он со-жалеюще.
Головы сгрудившихся около козла мужиков сначала дружно по-вернулись к полуоторванной двери, за которой бесновался ве-тер, как бы прикидывая марш-бросок под дождем до ближайшего магазина, а до него было не менее трех километров, потом, с напускным равнодушием, позевотой, все снова повернулись к пышущему жаром козлу.
– Смелых нет, – заключил первый говоривший. – Как всегда надежда на холяву... Ох, люди, люди... Я, бывало, в свои двадцать за пузырем летал так, что мужики только-только ус-певали открыть две банки фрикаделек... Я вот звеньевой у вас, а приказывать не могу, – Семен хмыкнул, высморкался, вытер пальцы о полу телогрейки.
– Сбегать не хило, – поддержал звеньевого Витя Винт, – се-годня пятница... Традицию нарушать нельзя... День насухо просидеть – с тоски подохнешь...
Витя Винт, слесарь-монтажник, был прозван так, потому что когда его посылали за болтами, всегда со значением спраши-вал: “С правой или левой резьбой винтик принести? А, может, с мелкой резьбой?”
Соглашаясь с доводами звеньевого, Витя Винт покосился на сидевшего на ящике чуть в стороне от всех солдатика, клевав-шего носом.
– Что у нас сбегать некому? Да вон армия, он все одно в карты не играет... Не спать же его присылают! Сучок драный, спит, когда страна в разрухе, когда каждая рука на учете, когда нужен единый порыв. От каждого зависит окончательное благополучие... Репа, сгоняешь за пузырем?
В ответ на эти слова солдатик испуганно дернулся, обвел всех глазами. Дениса Репьева в этот день устраивало все: и погода и то, что не было начальства. Солдату главное в его нелегкой службе в укромном месте отоспаться. Чем хуже пого-да, тем лучше идет служба. Если б не Винт, который постоянно приставал да подкалывал, вообще все было бы хорошо.
От вкрадчивого голоса Винта Денис сжался, натянул бушлат на голову. Был Денис худ, узколиц. И если бы не военная фор-ма, он вполне сошел бы за пацана. Прыщеватый лоб, немного раскосые глаза. В отвороте грязноватой гимнастерки на тонкой шее выделялся большой острый кадык.
– Репа сбегает, – повторил Винт. – А то, за здорово жи-вешь, присосался. С меня в его пользу подоходный дерут, управление опять же тысячи отстегивает из моего кармана, а он, козел, у козла греется...
Денис вскочил на ноги, зачумлено посмотрел по сторонам. Он стоял перед Винтом испуганный и бледный, с растерянными, ви-новато бегающими глазами. Улыбка на лице висела криво.
Винт утром, выходя из вахтовки, шепнул Денису, что пора отрабатывать долг, по намеку выходило, что задолжал Репьев, как земля колхозу, отдать этот долг нельзя, его нужно только отработать. Вот это “отработать” и страшило Дениса. В притя-заниях Винта слышалась скрытая угроза, да и цедил все это Винт сквозь зубы.
– Отстань от парня, – миролюбиво осадил ретивого слесаря звеньевой, – найдется и без него кому сбегать. А ты, – по-вернулся он к Репьеву, – не жуй губами, огрызаться надо. В этой жизни волком надо быть, зубами клацать... Иначе вниз головой... Слыхали, бабенка с крыши сиганула... Насмерть разбились... Дура, ладно бы одна, а то и ребенка... Его-то зачем? Жить ей расхотелось... Сучка...
– Доперестраивались... Жить тошно стало, – раздались голо-са, – а с другой стороны, баба просто так ни за что сигать с крыши с ребенком не будет... Довели, сволочи... Но и решить-ся на такое...
– На митинг кто ходил? До чего там докричались? Хоть толк какой выйдет? Или паром все выпустили?
– Митинг, – скривился Винт. – Толку-то, хоть закричись... Поговорили да и разошлись... Кому орать, начальству? Бля, да их взрывать надо... Дошло, что в подъездах у них милиция де-журит... Во демократия... А рот откроешь, сразу: “не нравит-ся – увольняйся...”. Скопом все делать надо, – Винт зло сверкнул глазами  на прислушивавшегося к разговору Репьева. – Сучок драный, ты слышал, что тебе сказали? Если одну изви-лину имеешь, так хоть шапку каракулевую носи, может, от ее завитков ума добавится...
– Отстань от парня, – повторил звеньевое. – Ты балаболить тоже мастак, а в магазин сбегать слабо...
– Давайте деньги, – зло сказал Винт, полоснул по Репьеву взглядом.
– Вахтовка возвращается, – крикнул кто-то, разглядев в круговерти снега машину. – Никак на другую работу перебрасы-вают... Туда-сюда, и день побоку...
Мужики наскоро собрали свои расставленные банки с едой, забыв про  разговоры о выпивке, ломанулись к остановившейся у двери вахтовке. Винт перехватил Дениса.
– Слышь, Репа, про бабу слыхал, что с крыши сиганула, смотри, держи язык за зубами... Серый пупок на макушку натя-нет, если вякнешь где... Ты ее привел, ты был первым, – в узких, прищуренный глазах Винта горел злой полуслепой дико-ватый блеск. И этот взгляд, оскальзывавшийся на Денисе, вы-звал тревогу. Нисколько не смутившись на недоумение Репьева, Винт хохотнул, воровато оглядываясь по сторонам, продолжил: – Нас двое... Не докажешь... А вообще, не боись, следов не осталось, закладывать некому...
Покровительство Винта выходило боком, это Денис теперь хо-рошо понял. Отданный на прокорм в строительную организацию, он в первый же день был отмечен Винтом, который взял над ним опеку. И куревом Винт снабжал, и, если шло бригадное засто-лье, наливал наркомовские сто грамм, как он говорил “с бар-ского плеча”.
Автобат, в котором проходила служба Репьева, зачах, вот солдат и бросили на прокорм к строителям. Зарабатывал Денис на свое содержание копанием траншей под кабель, уборкой му-сора да работой типа «подай-принеси». Этого, наверное, хва-тало, к Денису не придирались. Утром выпроваживали из части, вечером забирали с объекта.
Винт уходил к вахтовке не оборачиваясь, своей странной расхлябанно-разболтанной походкой. Глядя на него, со стороны казалось, что все суставы у Винта, ну если не выпадают, то вот-вот должны выпасть, и непонятно было, как можно так хо-дить. Колени у Винта поднимались при ходьбе не вперед, как у настоящего мужика, а куда-то вбок, делая нелепые, кругооб-разные движения. Тощий, длиннорукий, дергающийся Винт был в корешах  у электрика участка Сергея Карноухова, попросту Се-рого Кардинала, имевшего две судимости.
Денис слышал разговоры про женщину, бросившуюся с крыши. Ни осуждать, ни жалеть он не мог. Он ее не знал. И в мыслях не связывал это с собой. Фамилия чужая, подробности, выплыв-шие наружу, сильно не интересовали, так, между делом, как и всякие сплетни. Но из уст Винта все это звучало зловеще. Ка-саемо. Это сразу притянуло за уши к действительности. Какая-то скрытая угроза заставляла сжаться сердце. Верность как орден не носят. Не модно.
В тот день они втроем докапывали траншею под кабель к га-зовой подстанции. Было на удивление тепло, солнце даже не светило, а вовсю пригревало, может, впервые после долгих хо-лодов. И песок, уже оттаявший, копался легко, усилий прикла-дывать не надо было. От этого и настрой был соответствующим. Ковырялись потихоньку, каждые пять минут курили, по грам-мульке принимали из принесенной запасливым Винтом бутылки.
Это Винт первым заметил бредущую по противоположной сторо-не насыпи фигуру.
– Телка идет, – зашептал он, привстав на четвереньки после очередного перекура. – И чегой-то она одна гуляет? Ищет... А кого искать здесь, если не нас? Замри, мужики, напугаем...
Они залегли на обочине. Скоро стал слышен скрип песка, го-лос.
– Ишь ты, – скривился Кардинал, – под балдой... Сама с со-бой разговаривает... Проветривается... Смелая, – он привстал на колени. – Давайте-ка мы ее проветрим, чтоб хмель вышел... Не ходите, дети, в Африку гулять, – проговорил он.
“Значит я плохая, а она хорошая, – разговаривала прибли-жавшаяся девушка. – Значит, я – дрянь... Ах ты... Ну, пого-ди... Я докажу... Я назло...”.
– А вот назло ничего делать не надо, – проговорил, внезап-но поднимаясь на ноги Винт, когда та поравнялась с ними, – назло не надо... Зло, говорят, возвращается... Чего одной доказывать, давай вместе...
Опешив от неизвестно откуда появившегося человека, девушка остановилась, отшатнулась назад, испуг отразился на лице.
– Отвали, – проговорила она, защищая лицо ладонью.
– Ой, ой, – осклабился Винт. – Ну, никакой культуры... Ну, сразу хамство. Нужно сначала познакомиться... Какие же мы грубые... Не-з-зя так, – говорил он, юродствуя, расставив руки в стороны, присев немного.
– Отвали, кому сказала, – дернула плечами девушка. – Ты мне не нравишься.
– Как это, как это, – деланно улыбаясь, зачастил Винт. – Я не нравлюсь, может, кто из друзей понравится, – Винт согнул-ся в поклоне. Кардинал и Репьев поднялись в рост. – На любой вкус хлопцы.
– Не надо, мальчики,  – умоляюще попросила девушка. – Ну, зачем вам... Я закричу... А-а-а...
– Лишнее, – остановил ее Кардинал. – Без толку... За-ткнись. Нет кругом никого... Жизнь хороша... Солнце светит, щепка на щепку лезет, а ты кричать... Нехорошо... Нехорошо одной ходить, а вдруг обидит кто... Да не трясись, – зло сказал он. – Убудет что ли, печать, поди, сорвали, когда с пионерским галстуком ходила... Что ставишь из себя? Припер-лась сюда – знала, зачем шла... Сунем в болото башкой - и искать никто не будет, а следы дождь смоет...
– Только не убивайте, – попросила девушка, внезапно сорва-лась с места, попыталась бежать, но споткнулась.
– Куда, куда, – подхватил ее Винт. – Какие мы скорые... Мы ж не прокаженные, не уроды... Ты что познакомиться с нами не хо-чешь? Да хочешь же, хочешь... Погреемся маленько, у нас и вы-пить есть... На природе, на свежаке... Да чего ломаться, – гру-бо сплюнул он. – Кочевряжится... Вякать будешь – прибьем...
...Вахтовка уехала. В сутолоке про Дениса забыли. Да и обычно его забирала своя машина.
Он некоторое время стоял у двери. Снег и дождь скоро скры-ли удалявшуюся машину. Он вздохнул, пнул ногой калитку, по-нуро обошел помещение. Постоял у сколоченного из старой две-ри топчана с наброшенными поверх телогрейками.
– Сама снимешь или рвать? – усмехаясь, спросил тогда здесь Винт.
– Ну не надо, – чуть не плача проговорила девушка, потом озлобилась, закричала. – Подонки, кретины, гады...
Кардинал толкнул ее к топчану. Села, посмотрела невидящими глазами, пустыми, равнодушными. В этих остановившихся, на-полненных неподдельным ужасом расширенных глазах, казалось, фиксировалось все.
Бессмысленно искать утешения и защиты там, где их нет, ведь все отнято, смято, растоптано. И даже те злые, звенящие голоса, что звучали в ней, притихли, им не место. Странная боль и презрительное возбуждение загорелись в глазах. Ее взгляд с каким-то внутренним ощущением, где фиксировалось все, где сработала пружина и бесконечная пленка памяти нача-ла печатать боль и ненависть, этот взгляд отгораживал и за-щищал ее. Она уже была просто куском мяса.
– Ты, зема, первый, – сказал Винт, подталкивая Дениса к топчану.  – Ты больше говел...
Денис видел презрительный взгляд, прикушенные губы. Напру-женные, сдавленные руки.
– Не могу, – проговорил он. – Не могу...
– Сучок драный, – процедил Винт, – понарожали импотен-тов... Дебилы. Вали отсюда...
Денис помнил распятое сначала трепещущееся тело, потом сникшее, равнодушно покорное, молчаливое.
Он огляделся по сторонам, ему показалось, что вернулся Винт и все начнется сначала.
Решение уехать все равно куда пришло внезапно. На глаза попался старый брезентовый плащ, висевший на гвозде. Нужно было всего лишь добраться до трассы, а там ищи ветра в поле, любой водила возьмет попутчика. Лишь бы уехать отсюда по-дальше. Повинуясь этой мысли, Денис натянул плащ, без мыслей в голове он закрыл дверь. Дождь не кончался.
3
Острый тонкий луч с неба бил в глаз, прямо в зрачок. Луч пронзал. Просквозило необъяснимое волнение, казалось, кто-то сверху в упор смотрел на нее.
Светлана села на постели. Луч исчез. Вроде как ничего и не было. Легла. Луч снова проявился, ударил в другой глаз. Встала, подошла к двери. Вдруг в конце коридора ясно увидела сына. Ее Денис в военной форме, какой-то испуганный, гряз-ный, смотрел на нее с мольбой. Когда Светлана в порыве сде-лала к нему шаг, то Денис или тень его отшатнулись, зыбко заколебались и исчезли.
Светлана в каком-то бреду, отгоняя видения, несколько раз вяло качнула рукой перед лицом, держась за стену, протащи-лась к тому месту, где только что видела сына, потрогала стену, словно она могла хранить его тепло, тупо уставившись, какое-то мгновение, смотрела на пол. Никого.
Медленно сползла по стенке на пол. Опершись на руки, ку-лем, уронив голову на грудь, завыла, выпятив лопатки, сгор-бив спину.
Было тошно. Это состояние, когда все не мило, когда слезы давят изнутри, сами наползают и ничего не хочется, ну просто ничего, все пусто и омерзительно, и даже нет желания жалеть себя. А ведь когда не до себя – это конец.
Из кухни несло подгоревшим молоком, слышалось, как капала из крана вода и по стояку в туалете с шумом проносились че-ловеческие потуги.
Она ненавидела себя за то, что не могла заснуть, за неоп-равданную маяту, за то, что она баба. И еще много за что. Ненавидела мужа, который в последнее время в упор ее не ви-дел, жил, как постоялец, ходил на работу, возвращался, ел молчком, косясь в проклятый телевизор. Мужу было нужно лишь то, что было и у резиновой куклы: ее грудь, ее рот, зад – все то, что ценилось у женщины. За последнее время они ни разу не поговорили по душам, он ни разу не сделал попытки проникнуть в ее внутренний мир.
Раздражение, тоска подступали изнутри, они как бы холодили все внутри, делали свинцовым, налитым, отчего она чувствова-ла себя  раздавленной. Предчувствие, что что-то должно слу-читься и уже случилось, полнили ее. Что-то давило, угнетало. Она не понимала происходившее. Чувство страха неотвратимо сжимало. Сна не было. Была лишь одна усталость.
Она уже не помнила, когда перебралась на кухню, она забы-ла. Просто она сейчас все время была, жила на кухне, лишь изредка заглядывала в комнаты. Маленький диванчик давно за-менил ей кровать. Она не расстилала простынь, достаточно бы-ло бросить в изголовье маленькую подушку и лечь, свернувшись калачиком.
Она спала зыбко, то проваливалась в сон, то всплывала. Сна, по сути давно не было, она позабыла, как спят спокойно, сон давно перерос в нечто иное, сон и не был сном, скорее, был дремотным  кошмаром, так как там она вылезала то из ямы, то из какого-то провала, то ее затягивало болото, за ней гнались, мучили. Ее выворачивали до боли в костях, вытягива-ли жилы, отчего хотелось кричать, выть. Боль раздирала.
Находясь в полудреме, она тупо разглядывала обои на стене кухни. Видела на них странные знаки. Смотрела под разными углами, видела мерцание, то скалящиеся морды чертей, то рас-шеперенные паучьи телеса. Все это настолько завораживало, что хотелось неотрывно смотреть. Обои вводили в другой мир. Они топили ее в чем-то липком, теплом. Тени вращались, пере-мещались. Этот круговорот заглатывал. От этого было просто и хорошо.
Просыпаясь, она с трудом приходила в себя, осознавала и снова проваливалась в пучину. Она была поплавком на водной поверхности: вверх-вниз, вверх-вниз...
В те мгновения, когда она летела вниз, она успевала, ли-шенная воздуха, почти умереть. Странно, в те мгновения она не боялась, не думала о смерти, это было не больно. Поднима-ясь вверх, жадно хватала ртом живительную струю, запоздало ужасалась.
В эти мгновения ей некому было помочь. Никто не мог подать ей руку. Ей казалось, что она дико кричит, кричит так, что, кажется, проснулся бы мертвый, но почему-то ее не слышали. Или не хотели слышать. Порой она беззвучно плакала, не иска-жая лицо. Слезы сами ползли по щекам.
С головой наверняка что-то случилось. Кровь в висках буха-ла. Подступавшая тупая боль, тяжесть, набухание, постоянное гнетущее ощущение безысходности, беспросветности, ожидание несчастья – угнетали.
Этот ежеминутный страх... Она боялась почтальонов, теле-фонных звонков, боялась открывать дверь, боялась стука, шо-роха. Хотя сегодня, сейчас она мучительно пыталась вспом-нить, с кем и о чем недавно говорила по телефону. Помнила одно, что нужно куда-то идти... Куда?
Ей сейчас никто не был нужен, тот мир, в котором она жила, мешал ей, он был слишком ясен, прозрачен, и все, кто находи-лись в нем, словно качались на весах из света в темень. Ей куда-то нужно было идти... Нужно идти...
Она боялась закрыть глаза. Сразу же проваливалась в темно-ту, летела вниз, захватывал страх, сжимало, сдавливало. И этот детский плач... Тонкий, жалобный... Всхлипывание и ше-поток ребенка... Он все время что-то просил... Чей этот ре-бенок, почему он плачет, почему плач привязался к ней... Она не знает никакого ребенка, не хочет ничего знать...
Она с кем-то разговаривала, спорила, доказывала. Все это не приносило облегчения, наоборот, опустошало. И главное, ее преследовал страх, она боялась получить то, что неотвратимо должна была получить.
С каждым днем, с каждым часом минутная движущаяся стрелка неотвратимо приближала ее к чему-то. Все мыслимые сроки, ко-гда на что-то можно было надеяться, прошли. Прошли...
Воля внезапно оставляла ее, сердце захлестывала невырази-мая тоска. Все потеряно, все.
Она крутилась на диванчике. Натягивала на голову одеяло, поджимала к груди колени, переворачивала подушку, прижима-лась щекой к холодной стороне, это на какое-то мгновение приносило облегчение, а потом все повторялось. Подушка прак-тически сразу нагревалась.
Кто предложил ей руку помощи? На кого можно было положить-ся, кроме себя? Никто. Она была все эти месяцы одна.
Муж вызывал какое-то необъяснимое озлобление, когда гово-рил нравоучения, неуместные, безрассудные речи. Его затрав-ленный взгляд, беспокойные руки, которые вечно были в непре-рывном движении. Когда он злился, то словно индюк переступал с ноги на ногу, вытягивал шею, раздувал щеки и махал руками, потом начинал орать визгливым голосом, брызгал слюной, крас-нел. Он, как пиявка, высасывал ее, жадно, взахлеб.
Где-то там, далеко внутри, подспудно зрела мысль, Светлана почему-то была уверена, что ее настоящая жизнь и не начина-лась. Она даже не очень расстроилась, когда ее сократили на работе. Это, в общем, ничего не прибавило и не убавило. Она привыкла обходиться малым, тем, что есть. По сути, опусто-шенная, не верила, что можно жить как-то иначе. Она себя жа-лела. Жалела свою робость, неспособность нормально относить-ся к себе. Холодной личиной она прикрывала накатывавшие по-рой приступы жестокости.
Может быть, кто-то и находил Светлану красивой, наверняка так оно и было, с первого взгляда, расхожее определение красоты подходило к ней, если ж попытаться было приглядеться повнима-тельнее, пристальнее, найти ту точку, наблюдая с которой, все виделось иначе - все у нее было на грани. Может, тот, кто лепил ее, только-только обозначал для себя красоту, подступался к ней, но что-то отвлекло и он, заканчивая, поторопился, не удер-жал грань, сорвался на типаж, или наоборот, вначале любовно до-водя и шлифуя, он переборщил, и не зная, как исправить, оставил все как есть, взяв отовсюду понемножку. И разрез губ, глаз, и лоб, и мочки ушей, и нос, по отдельности, были великолепны, но сложенные вместе утрачивали изюминку. Правда, она всегда каза-лось застегнутой наглухо.
Года подбирались к сорока, но годы пока мало тронули ее. Словно время берегло ее для чего-то. Штрихов увядания, если только не приглядываться, не виделось зримо. Большие зелено-вато-карие глаза, крупные, ласковые, зовущие губы, чуть вздернутый нос, пышная грива пепельно-рыжих волос, и талия, и бедра, и все еще  не утратившая былой крепости грудь – все не лишено было привлекательности. Одного не было – счастья. Хотя толком никто не ответил, что такое счастье. Сиюминутно оно,  обманчиво, ускользающе. Поэтому она считала: все, что случилось с нею до этого времени – прелюдия к чему-то, а вот к чему – она не знала.
Ей давно надоело однообразие мира, скучная, серая, опосты-левшая семейная жизнь с нелюбимым. Даже несчастье не сблизи-ло. Оно наоборот высветило их чуждость. Ощущение унижения иногда сменялось приступами ярости, пожирающей ее, застав-ляющей трепетать каждую клеточку. В те минуты она готова бы-ла ударить мужа, готова была вцепиться в него, рвать за во-лосы, царапать. Она ненавидела его за безучастность, за су-хость, за неумение жалеть. Он ее не понимал, чем больше она вкладывала себя в квартиру, кухню, тем больше отдалялась. Облизывая кухню, она на время загораживала себя, уходила в себя. Одиночество давно было для Светланы естественным. Ко-гда возникшее равнодушие стараются не замечать, оно незамет-но изо дня в день перерастает в пустоту.
Она давно не испытывала ощущения, когда ночью в дреме, в постели, бывало, протянешь руку, и ощущение чужой родной те-плоты, мужней теплоты, прохватывало желанием. Так когда-то было, было. Все теперь ушло, все.
Глаза ее потеряли всякое выражение. Она словно увидела на-яву надвигающуюся черноту. Что-то черное, липкое, вязкое за-тягивало. Сделалось дурно.
Светлана встала, набросила на плечи халат. Зацепив за дверной косяк плечом, пошатнулась. Все перед глазами плыло, колебалось. Глаза словно заволокла дымка. Она проваливалась в другой мир.
Светлана сплела пальцы на затылке, откинула голову назад, дернула ею. Потом погрузила пальцы в рыжую гриву. Это движе-ние как-то успокоило ее.
За окном впервые медленно сыпал снег. Хлопья, тяжелые, на-волгнувшие, падали на крышу стоящей на обочине дороги напро-тив окна машины, тут же таяли в свете фонаря, блестели рас-текающимися лужицами.
И воздух за окном был плотным и тяжелым, застоявшимся, от-тепельным. Этот ли снег и был причиной сегодняшней сумятицы? Снежинки наталкивались на оконное стекло, делали замыслова-тые зигзаги, слышался вроде бы шорох и треск от бесчисленных толчков. В тишине кухни скребущиеся звуки за окном отдава-лись в голове тупой, ноющей болью.
Тусклый, белый фонарный свет, присыпанные снегом кучи не-убранных опавших листьев, нелепо подстриженные вдоль дороги заросли кустарника – ночью все это было не только многозна-чительно, но и зловеще. В темени ночи мусорные кучи у обочи-ны дороги подрагивали, шевелились, и Светлане казалось, что кто-то пытается вылезти из-под земли.
Она раздвоилась стеклом. Раздвоилась сознание, тело. Стек-ло отражало ее, и раздвоенное ее сознание, раздвоенная плоть, там ли, за стеклом, здесь ли, в затихшей ночной кух-не, разбухали и наполнялись ужасом.
Четыре глаза смотрели друг на друга, пальцы рук пытались через стекло прикоснуться друг к другу в холодном мертвом прикосновении, каком-то лягушечьем, скользком, противном, омерзительном и, главное, та женщина за стеклом, отраженный двойник, повторяла все ужимки, все движения. Полурастегнутый халат, надетый на голое тело, все еще упругая грудь, родин-ка, растрепанные волосы были и у той за стеклом, что рас-плывчатым контуром маячила перед глазами.
Оттуда из темноты, из могильной темноты ночи, та женщина тянула к стеклу руки, и холод ее рук, переданный стеклу, хо-лод стекла почему-то возбуждал. Что-то перетекало через стекло. От этого Светлане сделалось жарко. Она прижалась лбом к настывшему стеклу. И та женщина из стекла тоже прижа-лась  лбом, тоже вытаращила глаза, ухмылка ее рта с черным провалом меж губ была отвратительна, пещерна, цинична. Свет-лана почувствовала даже запах исходивший от той женщины, за-пах ладана, горящей свечи, запах сопревшей земли.
Тень от той женщины стремительно разрасталась, заполняла все пространство за окном, где все начало вязнуть и тонуть в непроглядной тени. Кособочились дома, странно подмаргивали редкие освещенные окна. Ломаная линия этих светящихся окон, будто сигнализация на пульте таинственной настройки, которой управлял неизвестно кто, возникнув в темноте, как на экране, ползла мимо ее окна и поглощалась опять же темнотой.
Ритмичные глухие звуки, не то удары, не то вздохи чего-то непомерно большого, от которых вибрировал воздух, и колеба-ния от них передавались через стекло, заставляя зябко пере-дергивать плечами. Убыстряющееся мелькание, проскакивание вспышек света, черноты в свете вызывали мельтешение черных точек в глазах – все это рождало в голове какой-то хаос из мыслей. Хотя как раз мыслей-то и не было.
Все плыло безостановочно. Она просто схватывала какие-то моменты, и только они фиксировались, хотя в каждый раз она видела и ощущала все по-другому, и не могла уловить, с чем все это связано. Они не запоминались.
– Бу-бу-бу, – глухо колотилось, билось то ли внутри, то ли снаружи. Ее распирали предчувствия.
Вдруг почудилось, что из плотной темноты, из-под куч на обочине кто-то пытается выбраться.
Светлана торопливо зашарила рукой по подоконнику, на кото-ром лежали сигареты, порывисто вытащила из пачки одну, под-несла ко рту. Щелкнула зажигалкой. Вспышка ослепила, отбро-сила. Она сразу куда-то перенеслась.
Она не отрывала взгляд от места, где, как ей показалось, шевелилась куча мусора. Возбужденно затянулась сигаретой, напрягла зрение, протерла рукой стекло, хотя со стороны кух-ни оно было сухим.
Струйки воды вертляво сползали снаружи. Она водила рукой по стеклу. Этот машинально выписываемый полукруг, замедлен-ное движение, механическое, этим движением она как бы рас-членяла себя,  потому что за окном женщина проделывала те же движения. Время в этот момент остановилось, оно утекло, мо-жет, все это было месяц назад,  может, оно перекатилось на месяц вперед. Спроси у нее, какой сегодня день и час, Свет-лана наверняка сразу и не вспомнила бы. Времени не было. Бы-ло просто ощущение чего-то. Просто она была разобрана на части, разобрана случившимся.
Произошло расчленение сознания. Что происходит с нею, объ-яснить ей никто не мог, она бы просто не поняла, не попыта-лась бы понять. Однобокость ее сознания была настроена толь-ко на одну волну: ей плохо, ей и... сыну. Ее сын пропал. По-чему-то это случилось с ней, не с кем-нибудь, а с ней. Что это? Наваждение, случай, судьба? Может, происки или расплата за обман? Все ее части тела жили отдельно.
Она предчувствовала это случившееся гораздо раньше, чем пришло сообщение. Во сне кто-то больно ударил ее, и она про-снулась с мыслью: что-то случилось. Несколько дней ждала со-общение, готовая к самому худшему. А когда в военкомате ска-зали, что ее Денис сбежал из части – это сообщение вылилось в заторможенное состояние. Весь ужас этого сообщения пришел-ся на первые дни. Она сразу почувствовала свою вину. Она не знала, куда бежать, куда писать. Она куда-то писала, звонила в военкоматы, в комитеты солдатских матерей и еще бог знает в какие комитеты, которых смутное время породило бессчетно и где вроде бы могли выслушивать и выслушивали.
Сбежал – это не убили, не ранили, это даже не пропал без вести... и, находясь среди тех матерей, у которых сыновей забрала Чечня, Светлана чувствовала себя раздавленной. Ее горе меркло на фоне настоящей беды, беды других. Ей в какой-то мере было даже стыдно, стыдно за то, что ее балбес сбежал из,  в общем-то, благополучной части, что он жив, где-то болтается, принося ей страдания. Ее даже обвиняли, что вы-растила, воспитала плохого сына. Хотя эти обвинения для нее ничего не стоили. Это была ее боль.
В эти дни она воспылала запоздалой любовью к сыну. Это бы-ло то проявление любви, когда себя жалеешь больше, когда са-ма себе задаешь вопрос: “Почему у других все не так, почему ей эти мучения?” Досада и непонятная злость на сына полнили ее, слезы лились сами собой. Муж вроде бы сразу успокоился, когда сказали, что сбежал. По крайней мере внешне поведение его не поменялось, он только один раз раздраженно заявил, что сын его опозорил и после всего видеть его будет против-но. После этого он совсем перестал упоминать сына. Отгоро-дился молчанием, зашорился.
А она ждала неизвестно чего. Ругала себя, близких, оправ-дывала и снова ругала. Невыносимое состояние. Она подолгу возилась на кухне, что-то мыла, переставляла, перекладывала, лишь бы чем-то занять себя. Она закутала себя в одиночество. Обрекла. Сутками одно и тоже. Она не осознавала, как тяжело ей было дома, не понимала, насколько она бесправна, ранима, одинока. Ей не с кем было посоветоваться. Некому поплакать-ся. Ей было дико стыдно, она не знала, что там случилось, почему. Никто ничего толком не объяснял. Она и своей матери ничего не писала. Думала, недели две пройдет и все выяснить-ся, но прошли две недели, месяц. Все глаза, казалось, высо-хли. Глаза стали пустые. Странно, она не любила сына на-столько, чтобы потерять голову. Она никогда не любила сына. Она поняла это. Осознала. И в том, что случилось, была вино-вата она. Эта нелюбовь вернулась к ней случившимся. Она все-гда заталкивала эту нелюбовь далеко внутрь, заменяла ее строгостью, придирками. Она всегда стремилась подчинить сына себе полностью. Может, Денис и чувствовал эту нелюбовь, на-верняка чувствовал, может, этот поступок и был проявлением этой нелюбви.
Тоска, угрызение совести и еще бог знает что давно толкну-ли Светлану к одиночеству. У нее не было подруги, которой можно было выговориться. Она считала, что подруги выгоду ищут, лицемерят.
Оглядываясь с опаской на дверь, Светлана пошарила рукой в мойке за трубой. Среди запылившихся банки с краской, парой пустых бутылок, мешка с побелкой, пакета клея, нащупала при-прятанную еще с вечера наполовину опорожненную бутылку. Из уголка шкафчика достала в целлофановом мешочке упаковки с белыми таблетками, отсчитала три штуки, потом добавила к ним еще одну, подержала на ладони, закрыв глаза, словно готовясь к какому-то ритуалу, покачалась всем телом, проглотила одну за одной таблетки. Налила из бутылки, запила.
Облегчение наступало после выпитого. Она успокоилась, от-мякла. Вся тошнота, что копилась внутри, исчезла, и вместе с ней исчезал страх. Становилось легко и просто.
Нет, то, что происходило с ней в тот момент, простым на-звать было нельзя. Она впадала в транс, она начинала видеть сына и именно этого момента она всегда ждала.
Отвернув зашторенную половинку окна, она глядела на улицу. Она представляла сына, и почему-то он всегда виделся мерт-вым. Убитым. Лежит на земле и на белое лицо падает снег и не тает. Это изматывало.
Который день она не помнила, спала или не спала. Разгова-ривала, доказывала, спорила. Вроде бы это было наяву. Голова не отдыхала. С каждым днем возрастала потребность забыться. Облегчение наступало после таблеток и выпитого.
Внутри что-то расслаблялось, что-то с треском лопалось в голове, и тоска лезла наружу. Лицо ее вмиг старело, глаза мутнели. Порой она обхватывала руками стол, падала головой на клеенку и выла, качая головой из стороны в сторону. Выла, беззвучно, безобразно расшеперив рот. Хрипловатые, бессмыс-ленные звуки воя, из, по-волчьи напруженной глотки, вопли боли, неизлившейся тоски, вопли страсти и животной любви растекались по кухне.
Разлохмаченные волосы, остекленелые, остановившиеся глаза, взгляд которых пуст и бессмыслен.
Если бы этот вой, беззвучный вой можно было перевести на человеческий язык, звуки, издаваемые Светланой, наверняка были бы созвучные и вою ветра, и скрипу двери в заброшенном доме, и стону вырываемого гвоздя из доски, и немому крику убиваемого животного.
За окном другая женщина тоже катала в безумии голову по столу. И вой той волчицы за стеклом будоражил округу. Не-правда, когда говорят, что мы ничем не связаны друг с дру-гом. Связаны, да еще как. Непонятно откуда нахлынувшая тре-вога поднимает из теплой постели, заставляет метаться. За-светилось одно окно, другое, силуэты людей зачернели в осве-щенных проемах. Люди смотрели на небо, словно оттуда шли связующие нити, словно оттуда наваливалась тяжесть маеты. Хотя чужие окна беду не осветят.
Обрывая вой, Светлана потянулась к недопитой бутылке, на-лила в чашку, залпом выпила, зашарила по столу в поисках си-гареты. Закурила. Нервно раздувались губы, ноздри, она поры-висто дышала.
– Сволочи... Ненавижу... всех ненавижу...
Может быть, это она бросала в темноту за окно, может быть, ее проклятья относились к мужу и сыну, но это “сволочи”, как воздушный шар раздувалось и раздувалось, оно переполняло ее, разрывало. Началось какое-то верчение: поплыло все перед глазами, она закрутилась, мельтешение теней, света, красных и зеленых полос. Она обхватила голову руками. Эта фраза, это состояние, это невнятное бормотание – все составляло уже единое целое: и кухня, и воздух, и стол – все переплелось.
– Сволочи... Ненавижу...
Сегодня ей позвонили. Звонок касался ее сына. Ей сказали, что если хочет его увидеть, пусть придет к автобусной стан-ции, а там ее найдут. Для этого нужно купить бутылку водки в ларьке. Всего лишь бутылку и сказать: “Для Репьева”. А потом они договорятся.
Из сплетения, из тишины, что окружала ее, из остановивших-ся зрачков серых глаз вытекала осязаемо серая пелена. Сын! Что-то сродни поднимающегося тумана, эта холодная пелена и наполняла тот воздушный шар, раздувала его. Сын... Раздвига-ла стены, делала человека бестелесным, широким, как космос, вмещающим все. Человек даже не вмещал все, он заполнял собой все, он был, становился одним целым.
– Сволочи... – шипел выпускаемый из шарика воздух...
4
– Ну, что раскисла, что нюни распустила? – послышался сза-ди голос. Светлана вздрогнула, подняла голову от стола. Удивленно обвела кухню глазами. Никого не должно быть. Нико-го. Померещилось.
– Что понять не можешь? – раздался стук в стекло. – Так вон она я... В окно погляди... Сейчас помашу тебе рукой... И вообще, нам давно необходимо поговорить... Ты же этого хо-чешь? К тебе можно?
Светлана увидела в отражении поднятую руку, силуэт женщины из темноты ярко высветился, хотя контуры лица были размазаны и одета она была в некое подобие сарафана с накинутой поверх курткой. И это в холод, когда на улице снег идет. Это поче-му-то больше всего поразило Светлану.
– А как ты придешь сюда? – спросила Светлана, – дверь от-крывать я не буду... И вообще о чем нам говорить? Ты – отра-жение... Что ты понимаешь в моей жизни, – она хрипло засмея-лась. – Она посоветует! Надо же... Футы-нуты, кошки гнуты... Советчиков развелось... не всех, видать, из танков у Белого дома порасстреляли...
– Нет, если ты, конечно, против, то я могу и уйти, мы не гордые, только будет ли тебе от этого лучше – это посмотреть еще надо... Шевели извилиной скорее... Мы ж в какой-то мере связаны одной ниточкой. И в твоих силах эту ниточку порвать или укрепить, как твоей душе угодно будет...
Силуэт за стеклом качнулся. Светлана внимательно следила за ним, она не понимала, как та женщина придет на кухню. Внезапно она почувствовала шевеление воздуха возле себя, об-дало теплом и в то же время пахнуло снегом, улицей и чем-то неуловимо  приторно знакомым, приятным,  откуда-то из дале-кого-далекого прошлого, что связано было с детством. Загре-мела отодвигаемая табуретка, качнулся стол.
– Ну вот, – послышался голос, – рассказывай...
– Что рассказывать?  – спросила тупо Светлана, рассматри-вая пустоту перед собой. Голос звучал из пустоты. – Я тебя не вижу...
– А ты поставь зеркало перед собой... То, что с трещи-ной... Зачем ты засунула его за мойку? С трещиной ничего до-ма держать нельзя... Выбрасывать надо треснутое...
– Выбрасывать... Ты сначала заработай да купи, а потом вы-брасывай, – пробурчала Светлана. – Я выброшу, а ты подбе-решь... Много таких советчиков за чужой счет... Что изменит-ся, если я зеркало перед собой поставлю? Себя и увижу... Что я, дура, сама с собой разговаривать?
– Разговаривать ты будешь со мной... и в зеркале буду я...
– А не послать бы тебя подальше, – вырвалось у Светланы. – Душу я ей, видите ли, должна выворачивать... А этого не хо-чешь? – выставила она кукиш.
– Грубо! Фу, как некультурно... Такая женщина... мужчины заглядываются... А вообще-то чего ты завелась? Я не понимаю, зачем с тобой разговариваю, – проговорило отражение. – Ты старше меня, опытнее... Ну что мне от тебя нужно? А ведь нужно... Чувствую... Могла ведь я и наплевать на все... Я теперь хорошо живу, вашей земной нервотрепки нет, наконец-то я счастлива... Близнецы, что ли, мы с тобой, не могу, тянет к тебе. Близнец один умирает - и другой чахнуть начинает. Пуповиной они связаны... Может, и у нас пуповина общая, мо-жет, через твоего сына связаны. Ведь я могла многим подпор-тить жизнь... Вместо этого перед тобой сижу... Не мне разго-вор нужен – тебе... Стоноту развела, – послышалась хмыканье. – По твоему выходит, что все кругом виноваты, все должны те-бя жалеть... Не много ли хочешь?
– Катись ты, – отмахнулась Светлана. – Давай лучше вы-пьем...
– Наливай, – согласилось отражение. – Давно не пила. Вы-пить можно. Для дела можно размазаться, можно и унизиться... Это если гордости нет... Это если махнуть на себя рукой, это когда все обрыдло... На все согласиться можно, учись согла-шаться, гордыню поубавь... За что пить будем?
– А за то, что хорошо сидим... Будто мало причин выпить, –  проговорила Светлана, наливая водку в стакан, в стоявшую на столе чашку с розочкой на боку. Она не могла понять смысл бормотания отражения про гордыню и соглашение. – Тебе полную или пригубишь только? – спросила она из-за этого с издевкой.
Светлана усмехнулась, она не могла понять, как зеркало бу-дет пить. И вообще весь этот бред скорее походил на сумасше-ствие. Только непонятно кто сошел с ума. Она, Светлана, на-верняка здоровая.
Вместе с тем водка из чашки исчезла. Послушалось ерзанье, довольное бормотание: “Б-рр. С холодка хорошо... Фу, хоть согрелась...”.
– Слушай, – обратилась Светлана к зеркалу, к отражению в нем, – если ты мне хотело что-то сказать, так говори. – Она подперла голову рукой, левой рукой отломила кусочек батона, размяла его пальцами, положила в рот.
– Не торопи... Спешка нужна при ловле блох... Время у нас есть... Если ж не терпится, спрашивай. После рюмочки о муж-чинах хорошо поговорить. Разложить их по полочкам, косточки промыть... Мне вот непонятно, отчего ты злобишься на жизнь? – сказало внезапно отражение, меняя тему разговора. – Ты ведь сама во всем виновата. Началось с того, что ты вбила в голову мысль о своей особенности... Расслабься, расслабься, что это ты, как улитка в раковину сразу заползаешь, стоило лишь притронуться. Если все дело в сыне – жив он... Расска-зала бы про него, – отражение то приближалось, то отступало, тупилось, черты лица, смазанные расстоянием, стали какие-то текучие, как вода. Лицо, и так без того неопределенное, ме-няющееся ежесекундно, высвечивалось вспышками, то провальны-ми тенями. Гримасы боли, раскаяния, обиды искажали его. Но все это было неуловимым, незапоминающимся.
– А ты не врешь? – с надеждой спросила Светлана. – Посмот-ри получше там в своем подземном потустороннем мире... Это хорошо, что его нет в вашем мракобесии... Если говоришь правду, то я закажу новую рамку этому зеркалу и молиться пе-ред тобою буду, а нет – разобью на мелкие кусочки и на по-мойку... Вместе с тобой...
– Молиться нужно не тогда, когда плохо, а когда все хоро-шо, молиться здоровым да счастливым нужно... Молиться, – хмыкнуло отражение. – Невидаль... Где раньше была? Скорая какая... На белом коне в рай, а дерьмо кто разгребать будет? Нужно научиться в дерьме жить, каждому мигу радоваться, гор-дыню изжить... Все люди чокнутые... Да и ты с жиру бесишь-ся... Не жила плохо... У тебя перевернутое понятие о сча-стье. Ты вот гналась за этим, думаешь, что все вокруг тебя вещественное, – повело вокруг себя отражение, – а нет... Глупость... Химера, тлен... И этим, – кивнула она на бутыл-ку, – не приблизишь счастье. Вечное только то, что ни за ка-кие деньги купить  нельзя... Здоровье, счастье, любовь... Все то, что внутри человека...
Отражение замолчало. Светлана, опешив, смотрела в зеркало. Она отталкивалась от глаз отражения.
– Философ в юбке, – на лице Светланы вспыхнула рассеянная улыбка и в то же время насмешливая, – право судить себе при-своила. А кто дал тебе это право? Я прощаю тебе все слова, потому что хорошую весть о сыне сказала, хотя, по правде, я не шибко верю. И давай не будем касаться моей жизни, что ты в ней понимаешь? Ты не знаешь, как жить с алкоголиком. Тря-сущиеся руки, готовность все отдать за рюмку водки, цинизм. Хорошо еще, что не тащит из  дома... А его нудистика, его нравоучения, его слюни на вонючих губах, его вонючее дыха-ние, вонь изо рта... Ненавижу... Я всех ненавижу... Всех... Они меня сломали... Гады, гады... Ты хоть лежала под пьяным мужиком, когда каждая клеточка сопротивляется, когда против-но, когда воротит? Ненавижу...
– Я, может, и лежала... Может, поболе тебя  натерпелась... Если так плохо, зачем с ним живешь, уйди...  Подожди, подож-ди... Ты ж этого сама хотела, когда выходила замуж? Под него тебя никто не подкладывал, ты сама, – губы отражения презри-тельно изогнулись. Она желчно расхохоталось, закашлялось. – Не ври, сама перед собой не ври... Ты ж сама к нему приеха-ла, а ведь говорили тебе, что он из пьющей семьи, да и к то-му времени он же тебя силком распечатал... Где гордость твоя тогда была? Он же против тебя  чупырка... Так на что ж ты надеялась? Сколько за тобой парней хороших ухлестывало, где они? Нет, написано в твоей книге, на роду, что тебе с ним мучиться – вот это расплата, может, не за твой грех, это из поколения тащится, а на тебе замкнулось... И на сыне тво-ем...
Внутри Светланы что-то оборвалось и затихло. Стало холодно и зябко. Оцепенение родилось где-то внутри, скользнуло вниз, захолонуло в животе, прострелило, сдавило сердце. Стало трудно дышать.
Эта баба говорила правду. Светлана ненавидела мужа с той минуты,  с той ночи, когда он то ли опоил ее чем, то ли пор-чу какую навел. Ведь ходил до этого за ней два года безо всякой надежды на взаимность: правда ведь говорят, что дос-тигается через силу, через ломку, потом оборачивается черно-той и теряет всякую цену. Привязал он к себе ее. Она никогда не могла понять, чем. Внешне она, может быть, и смирилась, но внутри чернота никуда не исчезала, она густела. И пусть эта чувырла из заземелья говорит что угодно, Светлана как дала тогда обет, что никого не пустит внутрь, никому не от-кроет душу, так переубедить себя в этом Светлана никому не давала.
Она нисколько не сомневалась, что муж чувствовал ее нелю-бовь, поэтому и заводил на стороне любовниц, отыгрывался на них. Она была признательна, что хоть заразу в дом не прино-сил. Как-то вернувшись из поездки к матери, нашла на ском-канной простыне в стиральной машине чужой лифчик. Ладно, ко-гда он это делал на стороне, но в собственной квартире, бабы лежали в ее кровати, вытирались ее полотенцем... Она кормит его для других... Нет, хотя разум противился его объятиям, но тело хотело ласки.
Как она тогда раскричалась, расплакалась. Она считала его нелюбимой, но своей вещью. Делиться ни с кем не хотела. Ведь когда он брал ее, она не принадлежала ему, она вообще никому не принадлежала, она дорожила этими мгновениями, когда при-надлежала только самой себе. Она в те мгновения падала в свой мир, полнилась своими ощущениями. Она поворачивала внутри себя ручку настройки и воспаряла, оживала в своем сладострастии. Она была над всем.
Разве она могла этого лишиться? Она, наверное, тогда впер-вые кричала и шипела, плевалась от обиды и злости. Из нее потоком выливались ругательства. Муж ее избил. Он месяц из-водил ее молчанием. А потом пришел как-то пьяный и начал учить жить, начал попрекать, что она ничего не умеет, суха, пуста, что он ее кормит, а взамен ни тепла, ни ласки. И как всегда полез. Самец, привыкший получать свое. Она оттолкну-ла, муж ударил, схватил за руки, притянул к себе и, выдыхая перегар, своим медленным, вкрадчиво-жестоким голосом, разра-жено подергивая головой давая понять, что он про нее все знает, а что все – это никого не касается, прошипел:
– Сука... Брезгуешь...
Ее прошиб холодный пот. Она никогда таким его не видела. И то, как он давил ее руки, выражение лица с выпуклыми, оста-новившимися глазами – все говорили о невменяемости, страши-ло.
Она стала вырываться, задергалась из стороны в сторону. И тут перехватила взгляд, с каким он смотрел на нее. Животное. Она в одночасье поняла, что он никогда не был ее мужем, в понимании этого слова. Он утолял в ней свою утробу. Не было б ее, он с таким же успехом нашел бы другую. Он словно сидел все это время в засаде, зверь, хищник, выжидая жертву, выби-рал время, чтобы ударить поточнее, и вот сорвался, показал свое нутро, свою прыть, свой оскал, свою сущность. Как она могла с таким жить? Она поняла, что они совершенно разные, она не знает его и не хочет узнавать.
– Отпусти меня, – пробормотала она. – Не прикасайся ко мне, ты – пьян.... Не хочу...
Тут он ударил ее. Коротко, зло, наотмашь. Ударил еще, и, зажигаясь от беспомощности, от отсутствия отпора, ударил еще, и еще. Она не ожидала, что в его небольшом теле таится такая огромная сила.
– Зверь, зверь, – говорила Светлана с каждым ударом. – Ну, бей, бей...
И он бил с каждым разом все сильнее, входя в раж. Она по-чувствовала, как что-то теплое поползло по подбородку. Ее беспомощное сопротивление только подогревало его, заводило.
“Да убоится жена мужа своего...” почему-то вспомнилось то-гда, и мелькнула мысль, что она его собственность, она ниче-го не может, она вещь, и сил сопротивляться нет. Почувство-вав вкус собственной крови во рту, Светлана сникла, она пре-вратилась как бы в резиновую большую безумную куклу, не чув-ствовала ударов, не чувствовала и не понимала, что он с ней делает. С того момента для нее не существовало больше боли насилия, стыда насилия, унижения насилия. Это ощущение оста-лось, закрепилось навсегда. С этого момента она умерла, как женщина.
– Значит, по правде не хочешь говорить... Все-то вы крути-те, все-то получше выглядеть хотите, все-то вы стонете, – раздраженно  проговорило отражение. – На показуху жизнь про-меняла... А ну-ка вспомни, как ездила на собственной машине первое время, как локоток выставляла в стекло, гордилась, что только у вас машина была... И это, по сути, голозадая показуха была... А уж форсу-то, форсу...
– Показуха, – скривилась Светлана. – Много ты понимаешь... Что тебе показать? Дыры, пустой холодильник, рваное белье? Что? Продемонстрировать синяки от кулаков? Купленной с рук машиной попрекаешь, – фыркнула Светлана, – велико богатство. Да чтобы ее купить, мы на всем экономили. Я одно яблочко на всех резала, конфеты раз в месяц покупала, банку тушенки на четыре раза делила... Нам никто не помог машину купить, ко-пейки никто не дал... На макаронах жили... Зато машину купи-ли...
– Ну и что? Что она тебе дала?.. Яблочко на четыре час-ти... Макароны... Кулаки мужние добавь сюда... Разве это цель? В кого ты превратилась, – потрясло отражение рукой, – ведь у тебя ни специальности, ни работы, как оказалось, и сына нет, сбежал, и семья только видимость... Зато есть ма-шина...  Во цель! А ведь все по-другому могло быть, все. Уцепилась за чупырку... Ведь в любой момент не поздно все начать сначала.
– Не чупырестее твоего, – огрызнулась Светлана. – Какой есть... Мне хотелось хорошо жить. Не так, как родители. Они нам ничего не дали... Можно, конечно, и в нищете жить с дос-тоинством... Надоело... Надоело быть обязанной, надоело до-нашивать одежду после всех. Самостоятельности хотелось. А мой чупырка, как ты выразилась, комнату имел, хорошо зараба-тывал, не хуже других был, а бил, так любил по-своему, – Светлана всхлипнула, уставилась в стол, пальцем поводила по клеенке, – мы машину купили, чтоб не как у всех было...
– Говорят, богатство слепо, оно словно муха, – усмехнулось отражение, – то на навоз сядет, то на розу... Что-то оно не тем достается... Я считаю, что ты жила не в ту сторону, ни-чего не успела... Торопилась, торопилась, а в результате? Нет же у тебя ничего: ни за душой, ни вообще...
– Как это? – непонимающе посмотрела в зеркало Светлана. – А это, – развела она руками, показывая на кухню и на то, что было в соседних комнатах, – это, по-твоему, муть? Нет, все горбом нажито, это мое.. по-твоему, все прожито зря... Может быть... Душа у меня болит... Хоть бы с сыном все в порядке было... Измучилась я, извелась вся...
– Сын, – хмыкнуло отражение. – Что он тебе дал? А ты ему? Вас же ничего не связывает, даже больше, вы – чужие... Ну, какая польза от детей? Только нервотрепка... Это стадность: жить, как все... Чтоб не выделяться. Все детей имеют и тебе надо... А вот если бы сначала определяли и устанавливали для каждого нужность иметь детей...
– Ты что городишь!? Какая польза, – Светлана помедлила, губы ее исказила жесткая усмешка. – А что, без пользы нель-зя, просто так нельзя? Кусок хлеба под старость подадут – это и есть польза... Польза – не польза... Для одного – польза, для другого – не польза... Мне захотелось, я и роди-ла...
– Все в это и упирается – захотелось... На всякое хотение есть терпение... Захотелось – чешется, что ли? – гнусавым голосом спросило отражение. – Это когда почесать хочется ко-жу, голову или что другое...
– Вот именно что другое, – раздраженно огрызнулась Светла-на.
– Слушай, вот ты все время говоришь, что тебя никто не по-нимает, что ты одна... А не в тебе ли вся причина? Тебе гла-за на саму себя  кто открыл? Хоть раз правду выслушивала? Ага, тебе это не надо... Ну и что, вот, мы с тобой разгова-риваем,  – проговорило отражение. – Мне оно надо... Муж тебе изменяет, сын с девками спит, отца твоего нелюбовь да маета раньше времени согнули... И ты тут ни при чем... Ты от всего в стороне... Ты – обиженная...
– Заткнись! – закричала Светлана. – Какого черта собира-ешь? Выметывайся отсюда... Ахинею несет, а ты слушай... Нет, чтобы подсказала, как жить, чтобы все хорошо было... А она грязью мажет... Кому твоя правда сейчас нужна? Заткни ей од-но место... Правдой прикрыться хочет... В Думе, вон, правдо-искателей, как собак нерезаных, что-то они за нас не больно лбы расшибают, все под себя гребут... Если б была правда, солдаты из армии не бегали, войн не было б, да и мы не раз-говаривали б... Вон сколько “б” в скотское время...
– Ладно. Давай поговорим про другое... Я вот смотрю на те-бя... Жалко мне таких баб, в хороших руках подарок была бы... Чего вот тебе не везет? Хороший человек, как сейчас говорят, не профессия... Ты торговать умеешь? – отражение уставилось на Светлану, – с выгодой умеешь? Что бы ты мне предложила за одну сделку? Чего не жалко? Не мелочись... Ну-ка, покажи свою руку, – попросило отражение. – Очень инте-ресно, – протянуло оно, – какая холодная рука, странный ри-сунок...  А линии, линии какие... Никто тебе не гадал? Хотя, конечно, нет, – пробормотало отражение, вглядываясь в линии, разбираясь в хитросплетениях судьбы, покачало головой над какой-то отметиной. – Что ж не спрашиваешь, что тебя ждет впереди, ведь все хотят знать наперед, все хотят обезопасить себя... Гордая, что ль, молчать? Я все равно не скажу, будь добра, неси свое сама... По линиям черноты вокруг тебя все позапутано, все пересекается... И разлука, и дорога... Мае-та... Себя искать будешь, а рядом никого у тебя... Пусто, – вздохнуло отражение. – Жаль тебя. В разлуке твое очищение... Если переломишь себя, смиришься – уцелеешь... Сама поймешь, что главное... Не держись за дом, за близких... Не помощники они, чужие... В другом твое предназначение...
Внимательно посмотрела в глаза Светланы. Той сделалось зябко. Дрожь пробежала по телу. Так, наверное, сотни или ты-сячи лет назад в глаза первобытным людям смотрели вечность и холод космоса. Так смотрит пустота. Рука отражения была хо-лодная и мягкая, будто комок слизи на стенах старого забро-шенного замшелого колодца, будто Светлана коснулась кожи ля-гушки. Таким холодным не бывает человеческое тело. Ужас ско-вал Светлану.
Она сидела на краю стола, выставив ладонь в пустоту, сиде-ла застывшая, и рука, повисшая в воздухе, скрюченная, омерт-велая, утратила способность двигаться. Светлана смотрела на ладонь и ничего не видела. Не видела на ней черт боли, не видела разлуки. Будто иголочки покалывали кожу, будто кто-то ногтем чертил. Внезапно защемило в груди от прилива безыс-ходной тоски. К глазам подступили слезы, кажется, чуть-чуть, и не выдержит сердце, разорвется.
– Если б ты знала свою судьбу... Когда приходит черед уз-нать свою судьбу, люди к этому не готовы, они уже прожили ту жизнь,  после которой исправить ничего нельзя, надо только доживать, – бормотало отражение, вроде как убеждало себя, вроде забыв про Светлану. – Если б можно было найти точку отсчета, перекресток, от которого можно было бы начать все сначала... Нам одну точку отсчета дали – день рождения, а вот конечную... ориентир... Знаешь, я расскажу про одну жен-щину, у нее был ребенок... она очень хотела счастья и ее до-рога пересеклась с твоей... Не совсем с твоей, – поправилось отражение, – ты виновата тем, что родила в нелюбви своего сына... Нельзя этого делать, это злом оборачивается. – Ой, что это я, – стушевалось отражение. – У кого много горя, тот много говорит... Та женщина бросилась с крыши вниз голо-вой... Каждый выбирает свою судьбу, жизнь предоставляет пра-во выбора...
– Что ты бубнишь, говори прямо... какая женщина? Откуда бросилась? Какой ребенок? – закричала Светлана. – Что ты разговариваешь какими-то недомолвками... Тебе-то что я пло-хого сделала? Наговорила короб арестантов... Будешь забирать меня к себе – забирай! Чем так жить, как я живу, лучше ис-чезнуть из этой жизни... Забирай к себе, прямо сейчас... А то про договор какой-то речь завела...
– Все торопишься... Никуда я тебя забирать не буду... Это самый легкий исход... Так неинтересно... нужно как тесту со-зреть, дойти, чтоб пирожок получился... Ты же не была такая злая... Слушай, – протянуло удивленно отражение, словно что-то поняв в этот момент, словно наступило озарение, – а, мо-жет, ты завистливая? Может, зависть всему виной... Как ты сестру ловко отшила, когда она попросилась, чтобы вы взяли ее с собой, когда ехали на своей машине к матери. “А ты дай мне свою новую шубу поносить... Ты же шубу не даешь поно-сить, а на машине кататься хочешь...”. Ловко ответила...
– Откуда ты все знаешь? – вытаращилась на изображение в зеркале Светлана. – Неужели там все фиксируют, неужели там все записано, неужели правда про загробную жизнь?..
– Тебя хоть раз пожалели? – голос отражения осекся, и ус-тановилась тишина, от которой стало страшно.
– Как это? За что? – вскинула голову Светлана.
– А ни за что, просто так... как бабу, как женщину, как человека, наконец, как любовницу...
– Смех на палке... Придумала, жалеть ни за что... И долго думала?
– Засиделась я с тобой, – проговорило отражение. Тон был сухой и сдержанный, – говорили о многом, потом, на досуге подумаешь, может, и поможет... Встретимся мы с тобой ско-ро...
– Нажралась! – вернул Светлану в кухонную обстановку голос мужа. – Расселась... Нате вам... Ух ты, стерьвь, одна лок-чет... А стакан второй для кого? Нет, ты погляди, – возму-щенно развел он руками. – Заначка у ней где-то...
Светлана, подперев левой рукой голову, равнодушно смотрела на серую тень стоящего в проеме двери мужа. Она с трудом со-ображала, что он говорил, было не до этого.
Коротышка, кривоногий, в цветастых трусах до колена... Смотреть не на что. Это вот она сейчас разглядела, а раньше где была, где глаза были... Такой пожалеет, как же... Жди... Сколь лет псу под хвост... Хоть бы постыдился, женщина по-сторонняя сидит... Так бы и треснула чем-нибудь по лбу, что-бы не маячил в дверях...
У мужа была блеклая невыразительная внешность, щуплый, с тусклыми невыразительными глазами, тонкогубый рот, мешкова-тое, удлиненное лицо...
Светлана не прислушивалась, что он говорил. Каждое произ-носимое ими слово таило другой, подспудный, смысл, который они понимали. Они давно говорили недомолвками.
В глазах плыл туман. Фигура мужа то кривилась под разными углами, то расширялась до безобразия, заполняла собой двер-ной проем, а то уменьшалась до толщины полоски, будто сорин-ка мешала в глазу...
Нет, с головой наверняка что-то случилось. И в глазах, и в голове все плыло.
Ну почему он прервал мысли и видения на самом интересном, когда она почти уже видела сына, когда разговор пошел в нуж-ном направлении, когда ей начали подсказывать... “Говнюк чертов”, – выругалась про себя Светлана. – Подняла его не-легкая, вылупился... Теперь все, начнет стоноту разводить... О-о-о, пыжится, да не боюсь я тебя, не боюсь... Значитель-ность выпячивает, а дурак дураком... Опоздал, не нальют... Э-э-эх... Выделывался перед кем бы другим... Почему он пре-рвал разговор?
Светлана с трудом сдерживала гнев. Он подступал к горлу изнутри, давил. Как комок слизи, она готова была выплюнуть этот гнев кому угодно. Она даже представила, как сейчас плю-нет в лицо мужа...
Какое право он имел прервать ее мысли?! Внезапно она сник-ла, успокоилась. Гнев и раздражение прошли, она даже на ка-кое-то время забыла, о чем думала. И та женщина за стеклом, видение, отдалилось, уже с трудом она пыталась вспомнить разговор, да и был ли он, все уплыло, сгладилось, она уже не помнила, из-за чего все началось.
Видение... Наверняка все это было. Ведь осталось ощущение, что ей куда-то надо идти, ей надо искать саму себя и ждать боли,  быть готовой к ней. Ей надо ждать боль, боль – это очищение, и после этого она получит сына... Да, это должно произойти, ей кто-то говорил об этом... Зеркало стоит разби-тое, зачем оно, кто его приволок? И зачем она ждет боли? Она же не совсем сошла с ума, не хочет сходить с ума... Совсем не хочет...
Пусть скорее наступит боль, значит, он бить будет, она го-това к этому. Она ко всему готова.
У нее не было ни страха, ни уважения к мужу. Она тупо смотрела, с трудом соображала, что он говорил, жужжание его голоса раздражало, было каким-то надоедливым, аж подступала тошнота. Внутри все протестовало. Светлана поморщилась, по-тянулась было за недопитой бутылкой, но муж сделал быстрый шаг, выхватил  бутылку из-под рук. Загремела упавшая табу-ретка.
Этот шум болью отозвался в голове. Поставил точку на все. Светлана непроизвольно скорчила гримасу. Все исчезло. Она оглядела себя: полурастегнутый халат, колени; покрутила пе-ред лицом ладонями рук, словно все это было не ее и, разгля-дывая, она определяла принадлежность.
– Выпить захотел, – ненавидяще проговорила она. – Ты ж спал. Ты как сурок спишь... Ткнешься и спишь... Тебе все равно, женщина с тобой рядом или бревно... Тебе на все пле-вать, – голос ее поднялся до визга, то усиливающегося, то переходящего на шепот.
– Ты... – подался вперед муж. – Ты?! Да... – он внезапно смолк, подставил к столу табуретку, – это ж надо, полбутылки высосала, – проговорил он, рассматривая на свет содержимое. – Кольнуло меня... Не у Проньки, не скроешься... С кем пила? Я слышал, здесь кто-то был, разговор был...
Светлана запустила пальцы в коротко подстриженные волосы, криво усмехнулась.
– С любовником пила, с кем мне еще пить, если ты дрых-нешь... Попробуй, найди его... Где он, ау? Чужие люди больше переживают за твоего сына... Папаша, – бледность разлилась по лицу Светланы, задрожали пальцы. Она увидела выражение его глаз, в них сверкала неприкрытая ненависть, в них была пустота, равнодушие.
– Я, что ль, его таким выродил? Надо было в башку ум за-кладывать, в революционеров решил поиграть, с каторги убе-жал, а не подумал, каково родителям... Твоя кровь, все в ва-шей семье долбанутые...
– Тебя послушать, так ты меня подобрал на помойке и осча-стливил, – проговорила зло и напористо Светлана, ее остекле-невшие глаза были устремлены на мужа.
– А что, не так? – откликнулся он. – Ты в мою комнату приехала, не работала, все болела... Я вас содержал...
– Ну, я во всем виновата... Я-я-я... Я – дура...
– Ты чего орешь? – подался на стуле вперед муж. – Чего орешь, спрашиваю?
– У меня сильно болит голова, – пожаловалась Светлана. За-тылок, виски разламывает, – она поморщилась, сжала виски пальцами, покачала головой из стороны в сторону, – как болит голова...
– С перепою или от недое... – равнодушно откликнулся муж, он тоже стиснул голову руками и долго сидел, уставившись в стол, будто разглядывал в разлитой лужице свое отражение.
5
Дениса били остервенело, зло, били, выискивая самые уязви-мые места. Сжавшись в комок, закрыв голову руками, он пре-вратился в груду тряпья и мяса. Он то проваливался в темно-ту, то снова откуда-то издали начинал брезжить свет, доноси-лись возгласы, вопли, сопение. Боль в конце-концов уже стала сама по себе, отдельно от тела. Он уже не чувствовал боли, закаменел.
– Готов, этот гад отходил, – прорвался откуда-то издали до Дениса голос. – Я прямо зверею от их формы. Каратели... Глотки землей им забивать нужно, чтобы на чужое на зари-лись...
Денису показалось, что говорят о нем, что его позвали. Он застонал.
– Рустик добей его, – заверещал девичий голос. – Добей, а то заявит... Да форму стащите, пусть думаю, что бич... Их не ищут, похоронят в общей яме, как они наших... Свиньи... За-колебали, проходу нет...
Это были последние слова, какие запомнил Денис.
Очухался он от света фонарика, который бил прямо в лицо. Боль раздирала тело. Не было места, которое не ныло. Он с трудом разлепил глаза, раздвинул веки, пальцами продрал сук-ровицу. Над ним стоял, нависнув, мужчина.
– Убери свет... Ой, мама, как больно, – гнусаво промычал Денис, с трудом ворочая языком, делая попытку закрыться ру-кой от бьющего в глаза света. – За что они меня? Гады... Где я?
– Вот я и говорю, – светя фонариком вокруг, доверительно проговорил мужчина, – озверели сопляки. Насмотрятся видиков, и по шла игра в крутых, лишь бы кулаки пустить в дело. В мою бытность били до первой крови, а теперь от крови звереют, жалости ни в чем... Мой дом в ряду крайний, живу по той при-сказке: “Моя хата с краю, ничего не знаю”. У меня тут тоже свой бизнес, как какая машина свернет в посадки, я следом туда. Другой раз ценное находишь, раз два ящика тушенки до-мой приволок, бывало, мебель какая-никакая. Теперь все  сго-дится. В этот раз заметил, что машина свернула, шасть через некоторое время, а тут – ты... Что не поделили? Милицию аль «скорую» вызывать? Это мы могем... Может, до меня дохромыля-ешь, а там позвоню... Что-то я тебя не упомню, – чувствова-лось, словоохотливость мужчины была не только оттого, что он нашел Дениса живым, но и от принятой граммульки. – Сорвался, значит, сегодня мой бизнес... Ты, парень, меня благодарить должен, если б не я – мог бы и окочуриться... Может, родите-лям позвонить?
– Не надо, обойдется, – всхлипнул Денис, корежась от боли, повернулся на бок, сделал попытку сесть.
Щупленький, залитый кровью, без одежды, в порванной майке, он вызывал и жалость, и одновременно досаду, что человече-ская жизнь в общем-то ничего не стоит, посильнее стукнули и плыви на небо. Лишить жизни могут ни за что, не так посмот-рел, не дал закурить или громко разговаривал. И бьют скопом, заводясь от чувства стадности.
– Кости целы? – спросил мужчина, наклоняясь ниже для по-пытки поднять Дениса с земли. – Ох, звери, вы звери... Так бить... А голый чего? Одежда где твоя? Кровищей весь  залит, как поросенок... Иди вон к колонке вымойся... В таком виде только на улице появись, враз в каталажку заметут, а там еще добавят, – осуждающе покачал головой. – А мать, поди, ждет сыночка домой, переживает... И-их... Пьяный что ли? – прого-ворил он, наблюдая за тем, как Дениса повело в сторону и он чуть не упал. – Молоко через тряпочку в эти годы пить на-до... Житья от вас родителям нет, наркоманы проклятые... Ко-го хошь в гроб загоните... Удовольствие нажраться... Матери каково? – Мужчина от возмущения сплюнул на землю. – Сосунки, рты позашивать, ростили их, жалели...
– А не пошел бы ты, дядя, подальше, – зажигаясь неизвестно отчего злобой, сказал Денис, сдувая пузырь крови с уголка рта. – Гляди, вернутся, накостыляют... Шептуны, жалельщики поганые... Убери фонарь, – закричал Денис, в его глазах сверкнула лютая ненависть, – не видел битых... Иди, может, шмутки какие оставили, подбери...
Денис застонал от боли, скорчился, держась за живот, шаг-нул вперед.
– Мало тебе поддали, – буркнул мужчина. – Сосунок... Еще надо было накостылять, чтоб и зубы вылетели... Говнюк... Не мой ты сын... Башку свернут, допрыгаешься...
Когда двое суток назад Денис выбрался на старый зимник, хорошо укатанный, блестевший лужами, ему не пришлось долго ждать. Первый же большегруз “Урал”, который вез пачку труб на компрессорную станцию, притормозил около мокнущего под дождем Дениса. Услужливо распахнулась дверца. Денис сбросил плащ, забрался в кабину.
Водитель, насвистывая мелодию, несколько раз косился на забившегося в угол кабины солдата.
– Куда, зема, лыжи навострил? – спросил он после того, как машина в очередной раз переползла большую лужу. – Случилось чего? В такую погоду дома сидеть надо... С начальством не поладил или другая причина погнала? Ты не боись, мне все равно, мне даже веселей, когда в кабине попутчик... Лютуют старики, что ль? Дедовщина? За себя уметь стоять надо... Вон в бардачке еда, поешь...
За окном все не переставая моросил дождь, шумел ветер, с шорохом и хрустом вода из луж обдавала кабину, машина тяжело ухала в рытвины, скрипела, но это было ерунда. Денис ехал. И с каждым часом, каждой минутой машина уносила его все дальше и дальше от ненавистного Винта.
Самое страшное осталось позади, как-нибудь, минуя патрули, доберется он до ближайшей станции, а там сердобольная про-водница вагона довезет до дома, и пусть с ним потом делают что хотят. Пусть в Чечню, пусть в другую часть – все равно где служить, лишь бы не там.
Денис повеселел. В кабине машины было тепло. С расспросами к нему не приставали, да он не больно и таился, вскоре рас-сказал все про службу, что автомат в руках ни разу не дер-жал, как крот все роет и роет, а то убирает мусор, стоило для этого призывать в армию, выложил все, что слышал от дру-гих про издевательства стариков над молодыми, хоть и десятой части такого у них не было, но Денис уже усвоил, что чем больше наговоришь страстей, тем лучше. Лишь про Винта Денис ни разу не упомянул.
Три машины сменил Денис, пока добрался до железнодорожной станции. Высаживая его у развилки дорог, водитель “Камаза” сунул ему в руку десять тысяч, захлопывая дверь кабины, по-советовал:
– Тут, зема, патрулей мало... У бабенок, у проводниц про-сись, глядишь, приласкают и накормят... Привет родителям, да сразу в военкомате пиши жалобу, просись в другую часть...
Денис проводил взглядом удалявшуюся машину, вздохнул. Он так бы и ехал, все равно куда. Снова он был один, снова впе-реди неизвестность. От развилки до вокзала, как  сказал во-дитель, было не больше двух километров. Пустяк. Мир не без добрых людей, помогут. Вон в кармане даже деньжата завелись. Попасть бы в вагон, да отоспаться.
Из задумчивости его вывел скрип тормозов, голос.
– Куда, служба, топаешь? Садись, подкинем... Чего попусту ноги стирать...
– Открытая дверца микроавтобуса призывно манила. Все скла-дывалось настолько хорошо, что Денис, забираясь внутрь, не рассматривал ни водителя, ни сидевших внутри. В салоне были трое. Два парня и девушка. Не успела машина тронуться, как девушка фыркнула.
– От него несет какой-то гадостью... Остановите машину, я пересяду... Как свиньи... Рустик, пускай он сойдет... После него машину надо неделю проветривать...
– Да вы чего, мужики, – растеряно проговорил Денис, когда машина остановилась в посадках и дверь снова открылась. – Довезите хоть до домов...
Удар в спину свалил Дениса с ног. Он помнил, как попытался бежать, но его догнали, били ногами, били какой-то палкой. Прикрывая голову, он пополз от этих ударов. Полз, пока сооб-ражал....
…На столбе у крайнего дома тускло горела лампочка. Около колонки блестела лужа. Дениса бил озноб. Он не чувствовал холод. Ныли ссадины и ушибы. Перед глазами все плыло, все качалось, словно в каком-то мареве. В наступившей темноте, откуда-то издалека, словно сквозь вату, слышался лай собак, доносился шум железнодорожной станции.
Денис подставил лицо под струю воды. Разламывало голову, болел живот, в груди что-то сипело и клокотало.
– Мамочка, – всхлипнул Денис, – забери меня отсюда. Я все для тебя делать буду... Учиться пойду, буду работать... Я не хочу, чтобы меня били...
Темнота наползала стремительно. В домах засветились окна, в одном из дворов надсадно вопил магнитофон. Денис сполоснул лицо, кое-как обтер лицо майкой, вымыл сапоги.
Пошатываясь, он брел вдоль ненавистных, отгороженных пали-садниками домов, в одном из которых жили те трое. Может быть, они сейчас рассказывают, как разделались с солдатом, пьют водку. Злоба разгоралась в Денисе. Будь у него возмож-ность, он заткнул бы глотку и тому певцу, что надрывался, будто его резали, и всем этим людям, что шарахались от него, принимая за пьяного.
Калитка одного из дворов была открыта. Денис ввалился ту-да. На веревке сушилось белье. Он сдернул какую-то куртку и полотенце, попутно прихватил висевший на заборе полиэтилено-вый мешок.
“Суки, – шептал Денис,  – поганые суки... Что плохого я сделал? Я б ту стерву, что кричала: “Рустик добей”, я б ее на куски... Я б ее...
За калиткой Денис натянул на себя куртку, материя неприят-но терла ушибы, засунул полотенце в пакет. Он с трудом, сквозь опухшие веки, различал дорогу.
На привокзальной площади, тускло освещенной фонарем, стоя-ло несколько легковых автомашин, толпился народ у автобусной остановки. Несколько скамеек у стены здания в этот прохлад-ный вечер были не  заняты. Денис сел на одну из них. Сил не было. Кружилась голова. Почувствовав озноб, запахнул поплот-нее куртку. Сидеть было больно и неудобно.
Сваливаясь то на один то на другой бок, ворочаясь, выиски-вая удобное положение, при котором тело болело бы меньше, он выглядел со стороны пьяным. Проходившие мимо люди косились. Может, кто и  разглядел его побитую физиономию, но это те-перь не вызывало ни жалости ни сострадания. Бомжей на вокза-лах хватало. Сейчас, если человек сам себе не нужен, никто не сделает попытки помочь. У каждого своих проблем выше го-ловы. Равнодушие затягивало.
– Ломает? – спросил прилично одетый мужчина с дипломатом в руке и банкой пива, присаживаясь на свободный конец скамьи. – На горящие трубы пивка бы плеснуть – удовольствие... Пива хочешь? Где это тебя так уделали? От мешков с кулаками по-дальше надо  быть... Бичуешь? Могу помочь... Подзаработать не желаешь?
Денис молчал, сжимаясь от боли все больше и больше. Этот доносившийся словно издалека голос раздражал. Опять всплыла злость.
– Я ничего не желаю, – процедил он сквозь зубы, потом по-вернул голову, распухшим глазом, скособочившись, уставился на него. – Я что, просил помощь? Я молчу...
– Он молчит, – саркастически проговорил мужчина. – Да все вокруг кричит... На грабли наступил? Нельзя так... Бабу, что ли, не поделили?
– Ну и что, если бабу? – злясь, крикнул Денис. – Не твою ж бабу делили. Лезут всякие... Спокойно посидеть нельзя... че-ловек устал, отдыхает...
– Ты не кричи, – миролюбиво сказал мужчина. – Я, может, помочь хочу в натуре... Посмотри со стороны на себя... Доку-мент весомый, печатей наставили – будто в камеру хранения сдавали... Тут не один работал... И подносили и относили од-новременно...
– Куда все-таки едем? – не отставал мужчина после непро-должительного молчания. Он словно подступался к Денису с разных сторон. Словно что-то хотел от него.
– На кудыкину гору, – огрызнулся Денис, ощупывая лицо.
– В таком виде только на горе и сидеть, подставив личико солнцу... На, пей, – протянул мужчина Денису банку пива. – Знаешь, – продолжал он, посасывая пиво из своей банки, – я вот не понимаю, когда из-за девок буцкаются. Имей много зе-леных, и они все твои, нет такой, чтобы не продалась при оп-ределенных условиях. Мужику нужно лишь создать эти условия, определиться... Было б из-за кого обшивку портить, – он скептически покрутил головой. – Заработать хочешь?
Денис молчал. Он выливал в себя содержимое банки и чувст-вовал, как внутри все отмякает, и от этих, в общем-то, уча-стливо-приветливых слов, становилось жалко себя, до одури жалко, захотелось рассказать этому доброму человеку все.
Из-за угла вывернул солдатский патруль. Впереди шел офи-цер. Денис съежился на скамейке, непроизвольно дернулся, пы-таясь укрыться. Это движение не ускользнуло от мужчины.
– Ты, мил-друг, никак, в бегах, закон нарушил, нервишки слабые... Ишь ты, нельзя так дергаться, заметно... Что на-творил?
Дениса понесло: ничего не утаивая, шмыгая носом, расска-зал, как надоело копать землю, убирать мусор, словом повто-рил все, что до этого рассказывал в машинах, только еще бо-лее жалостливее, и совсем натурально гневаясь и плача, рас-сказал, как ни за что избили.
– Я не хочу там служить... Приеду домой, пойду в военко-мат, пусть в Чечню отправят, я не трус, я докажу... Я все равно найду этих гадов... Я их уделаю...
– Наехала на тебя жизнь, – посочувствовал мужчина, – да ты пей пиво, пей, прочищай нутро... По всему выходит, что у те-бя ни документов нет, ни денег... печати на тебе никого не разжалобят, – он оценивающе глянул на Дениса, пододвинулся на скамейке ближе. – Залетишь, брат. Не патруль, так милиция заберет для выяснения личности... Значит, в части поставил себя “машкой”... Побег, форму потерял, драка, – загибал он пальцы. – Дисбат на два года обеспечен... Влип... Помочь как-то надо, – замялся, тонкие губы исказила усмешка. – Как понимаю, знакомых у тебя тут нет, никто не знает, что ты здесь... Да... – протянул он, размышляя. – А родители где живут? Ну-ну, – промычал он, выслушав ответ. – В больницу тебе нельзя, больницы с милицией связаны... Давай по грам-мульке пропустим, а там что-нибудь придумаем. Положись на меня, понравился чем-то... Помогу...
Мужчина достал из дипломата бутылку вина, два пластмассо-вых стаканчика. Налил. Выпили.
Денис потом смутно вспоминал, как проводница вагона не хо-тела их пускать, как попутчик совал ей деньги, говорил, что везет травмированного в больницу. Он еще помнил, как его за-тащили в вагон, положили на полку. И все, дальше обвал, чер-нота. Стучали, колеса, стучало в голове.
6
Голова раскалывалась. Такой боли никогда до этого не было. Темная волна нахлынула на Светлану, завертела и понесла. Она почувствовала, как ее раздирает на бесчисленное множество кусочков. Она слышала чмокающее шпоканье вырываемых кусков, каждый кусочек был полон ее ощущениями, он жил своей жизнью и стремился оторваться, они все, множество ее “я” отлетали от тела, исчезали за стенами кухни, каждый кусочек уносил ее боль и в то же время наполнял ее все новой и новой болью.
После этого наступило вроде бы облегчение. Ей показалось, что светящиеся точки усыпали серое небо, они мерцали, они испускали лучи, по-видимому, раз она их видела, это были частицы ее тела, ее дух. Она знала и ждала, что там, где-то вдали, они сольются в большой комок ее плоти и заберут ее боль, и она станет свободной от всего. Она радовалась, она вытекала в этот свет. От ее света вибрировало все вокруг.
Тело налилось тяжестью. Сначала пальцы, потом кисти рук, ступни ног. Она хотела оторвать их от постели, но не могла, они даже не шевелились, онемели. Этот топчан на кухне сра-стался с ней. Потом она почувствовала, как тяжесть  стала поднимать выше. Она вминала в матрац. Все давило: одеяло, рубашка. Не было сил шевелиться. Светлана лежала распластан-ная. Начался какой-то бред. Она куда-то  проваливалась, ужас падения охватил ее. Чернота, какие-то светящиеся полосы, пятна, вспышки, движение воздуха и над всем этим довлел ужас, осязаемый, очеловеченный, материальный, который можно было пощупать, если бы шевелились руки. Ужас давил.
Защемило в груди от прилива безысходной тоски. К глазам изнутри словно огромным насосом придавило слезы. Давление росло. Кажется, чуть-чуть, и насос равнодушно выдавит глаза, они лопнут. Потом не выдержит сердце... Немотой растекалась тяжесть.
Она немо кричала, рот раздирал крик, крик рвался изнутри, он распирал ее. И эта чернота, холодная, тяжелая, поднима-лась тоже откуда-то снизу, ползла липкой сыростью. Светлана покрывалась холодным потом. Лягушечьим, скользким. Эта чер-нота явственно заползала в мозг. Она чувствовала эту черноту в висках, над глазами. На лбу  стала отставать кожа, она со-биралась, сбивалась в комок, оттягивалась над костью. Свет-лана падала вниз, и чернота густела, делалась ватной, и где-то посреди лба внезапно высветилось пятно, она стала все ощущать этим пятном. А перед этим набрякшие веки закрыли глаза. И этим движением как бы открылось новое движение, она ясно почувствовала, как начинает удлиняться, куда-то выте-кать. Боль и тяжесть стали отодвигаться, отплывать куда-то вниз. Вместе с этим она начала все забывать.
Она уже не понимала ни где она находится, ни кто она есть, ни что ей надо.
Росла волна отупения. Перед глазами плыли ужасные видения. Она слышала голоса, крики. Ее звали, ей угрожали. Перед гла-зами  заплескалось окруженное зарослями колышущихся кустов огромное застоявшееся вонючее болото-озеро, затянутое ряс-кой. По нему взад и вперед сновали безобразные никогда ею не виденные пауки и мокрицы. Все это мельтешило. Ряска, не зе-леная, а какого-то фиолетового оттенка, зыбилась, будто под ней ползали горбатые доисторические, навроде вымерших яще-ров, твари. Там, в месиве ряски, кишела своя жизнь, и ее за-тягивало посмотреть, что там. Ей захотелось спуститься под воду.
То ли это был бред бессознания, но падение вниз и одновре-менное вытекание вверх, растягивали ее, превращали в один открытый, распаленный, обнаженный нерв, охваченный ужасом. Крики, стоны, нелепый шепот, мелькание теней, и где-то дале-ко-далеко неясно маячащая женская фигура призывно тянула  к ней руки. И было что-то знакомое в этой фигуре.
Ее кто-то звал. Но ужас падения был так велик, что она опять истерически закричала. С трудом села на постели. Огля-делась. Сжала руками голову, тупо уставилась в стоящее на-против зеркало, будто хотела увидеть в нем ту, что предска-зывала ей судьбу. Звала к себе. Зеркало не отражало ее. Ее там не было. Ее нигде не было. Хотя это не поразило, это она отметила как бы походя, вскользь. Она потеряла себя, потеря-ла ощущение себя. Все было незнакомым, пугающим, чужим.
Откуда-то извне голос ясно сказал, что ей дается всего пять минут, иначе она будет раздавлена, идет великая концен-трация энергии и все должно слиться в один комок, выстоять можно комом, и ей необходимо принять решение. Правильное ре-шение. В этом мире наконец-то дается шанс найти себя, найти.
Пол, потолок, стены в квартире пришли в движение. Ничто не треснуло, не отстало, просто все стало равномерно уменьшать-ся. Кто-то привел в движение винт огромного пресса.
Время пошло. Пять минут... Она медленно посмотрела на ви-севшие на стене часы. Ей пора было идти искать сына. Два де-ления черной отметины, раскрытые веером, подрожав на одном месте, начали складываться, сходиться. И это движение опять стало наполнять ее ужасом. Страх оказаться раздавленной кон-центрировался в каждой клеточке тела. Страх снова заполнил ее, словно вытолкнутый из глубин космоса, он мерцающими лу-чами пронзал ее, придавливал к стенам. Стало невыносимо быть в  этой комнате, где она неминуемо была бы раздавлена.
Ей никто не мог помочь. Здесь никого не было. Спящий в со-седней комнате муж не в счет. Он источник ужаса. Как сказала та женщина, ее двойник, она одна могла помочь себе, помочь болью, унижением, распадом. Но та женщина ничего не говорила про то, что Светлана должна быть раздавлена.
С трудом став на ноги, Светлана начала тупо и торопливо одеваться. Все плыло перед глазами. В этой комнате, где она уже не замечала ни раковины, ни мойки, ни холодильника, про-исходили удивительные вещи,  материализовались ее мысли и ощущения, она видела себя, какой была пять или десять лет назад, она слышала свои разговоры, слышала смех, она видела сына. Но над всем довлел страх. Он был невыносим. Он застав-лял торопливо натягивать на себя одежду, она искала зачем-то документы, она сложила свои фотографии, письма от сестер, перевязала это бинтом, положила в сумочку.
Она даже не задумывалась, почему эти нужные ей теперь вещи оказались на кухне, и когда она успела туда их перетащить. Ее движения получались механические, заученные, будто она давно-давно готовилась к ним, будто делала их постоянно.
Затем она пошла в прихожую. Отстранено поглядела вокруг. Все не принадлежало ей и не рождало никаких чувств. Там, ку-да она собралась, многое, если не все, было не нужным, и по-этому она равнодушно смотрела и на ковер, и на хрустальные вазы, блестевшие в стенке, подаренные когда-то на свадьбу.
Веер складывавшихся стрелок неотвратимо приближался к по-лосе слияния, и Светлана ясно видела, как колеблется, дро-жит, преодолевая сопротивление темноты и пространства, стрелка, и как вместе с подвижками на циферблате также неот-вратимо сдавливается пространство. И опять тот ужас, что распинал ее на диване, снова начал подступать к ней. В этой квартире, в этой комнате ничего родного не было. Все чужое, все отторгало ее. Все наполнено ненавистью, ужасом.
Она ясно слышит, как за спиной на постели двое занимаются любовью, она слышит, как стонет диван, и тени на стене в не-мыслимой двухголовой позе дрожат в такт колебаниям часовых стрелок.
Это муж опять привел ту, которая поселила в этом доме бес-честье. Бежать.  Не слышать. Боже, как бесстыдно их прерыви-стое дыхание, их бормотание, их желание хоть на краю гибели в этом исступлении достичь блаженства.
В исступлении, в страсти нет ничего материального. Эти мгновения, когда не цепляются ни за одежду, ни за обувь, ни за проклятые машины и квартиры – все сконцентрировано на том, что находится в глубине женского тела, к чему добирают-ся, чего стремятся достичь.
Дальше, глубже. Где обволакивает тепло, где нет рассудка. Движение тела, которому нигде не учат, интуитивное, запро-граммированное на излитие одного в другое. Запрограммирован-ное на радость. В момент слияния мозг пуст, он готов к при-нятию информации. Два мира, две заряженные частицы, два раз-ных существа.
Светлана чувствует, что это она распята на диване, она не хочет этого, не хочет так, без любви, без радости, по-кроличьи скоро. Она хочет забыться в этой жизни, хочет полу-чить толику радости, топливо для души. Нет, она не машина любви, но занимается любовью, как машина, пытаясь, однако, вернуть себе что-то потерянное безвозвратно. Она уже не та, что была пять, десять, не говоря уже о пятнадцати годах, на-зад. Все не то. Она лгала, обманула себя,  пыталась в этом обмане жить, обман, как грязь, мажет ненароком, незаметно. Очиститься, вымыться – это было ее желанием.
Она всегда хотела в жизни чего-то такого, что и объяснить нельзя словами, что было понятно другим, да и ей интуитивно, в общем-то, отчасти. И то, что было понятно другим, отталки-вало ее от других. Все попытки быть такими же, как все, кон-чались неудачами. В ней ясно проглядывал страх, скрытый, иной смысл жизни, иное понятие, невысказанные желания и боль. Чтобы она ни придумывала для объяснения своей жизни – это не приносило облегчение. Никто не мог понять ее. Да и как можно было ее понять, если она не понимала себя сама.
Ей сделалось душно. Словно рот и нос придавило чье-то во-нючее немытое тело, чей-то рот впился в ее губы, пытаясь вы-сосать последний глоток воздуха. Она захлебывалась, и что-то тяжелое, горячее ворочалось внутри нее, вызывая отвращение. Ее тень была в каждом углу, ее следы пропечатались на каждом метре пола, она слышала звон посуды. Она была всюду. И все эти ее тени, кусочки ее показывали на нее пальцем, все смея-лись над ней. Тени смеялись над ней, тени что-то говорили, что-то бубнили. Это было противоестественно, нереально даже для ее состояния.
Внезапная вспышка света - яркая, цветастая, высветила объ-ем. Все произошло мгновенно, она не поняла даже, что случи-лось, что открылось ей. Мир качнулся. Она мучительно попыта-лась вернуть тот миг, тот момент, чтобы заглянуть в запре-дел, откуда пришло отражение, принесшее ей разброд в мыслях и чувствах.
Своим рождением она была обязана непонятной в глазах окру-жающих любовью отца и матери. Отец остался с двумя детьми от первого брака после смерти жены, и мать Светланы необъяснимо вышла за него замуж. Вышла за мужчину с чужими детьми моло-денькой девушкой.
Может, это была и любовь, может, это был какой-то странный расчет со стороны матери, порыв, сиюминутный всплеск стра-сти, обернувшийся рождением Светланы, может, он задурил ей голову – этих “может” можно нанизывать и нанизывать, только здраво понять нельзя. Зачем была нужна эта жертва? Что она дала и детям, и родителям? Можно выписывать плюсы и минусы, доводы и контрдоводы, правда есть с той и другой стороны. Толку от этих плюсов и минусов, когда знаменателем стало обыкновенное неумение жить.
Их семья всегда являлась объектом странного неприязненного внимания в поселке. Как и все поселки на Руси, здесь все бы-ло на виду, десятки глаз зорко следили за проявлением слабо-сти ли, или других шокирующих общественность вывертов. Брак отца и матери был скандален и необычен в глазах людей, отто-го обрастал домыслами, догадками, пересудами. Об этом любили поговорить.
Светлане многое было непонятно, но она никогда не спраши-вала мать ни о чем. Никогда. Додумывала за всех. Да и ее сводные брат и сестра не очень-то привечали ее. Ей все время хотелось уехать из родительского дома, поэтому она и не хо-тела знать всей правды.
Она не могла припомнить, когда уверовала в то, что ее ро-дители живут не так и что если бы не она, не ее появление на свет, они никогда бы не сошлись, и жизнь ее сестер  и брать-ев, хотя они никогда ей об этом в глаза не говорили, сложи-лась бы как-то по-другому. Она как бы изначально несла в се-бе вину, как бы была гранью, линией и объединения, и раздо-ра, она была причиной того, что произошло.
Вот эта изначально заложенная неприязнь мира довлела над ней. Все вроде было как у всех - и не так. Ей нужно было научиться бороться, а она не умела это делать, не хотела. Не понимала, с кем и за что нужно было бороться. И почему нужно не просто жить, а страдать, переносить лишения, ждать. Она не хотела этого. Не заложили в нее стремление борьбы родите-ли.
Ей изначально предполагалось обделенность  в судьбе, до-вольствоваться тем, что оставалось после удачливых. Она жила как бы в промежутке, заполняла собой пространство между лю-бовью матери к отцу и неприязнь его детей к матери. В детст-ве это как-то сильно не проявлялось, было незаметно, это все высветилось, когда все стали взрослыми, когда завели свои семьи, когда детские обиды переросли в характер, в судьбу.
Она пыталась победить это прошлое, изжить обиду, задавить червяка сомнения, но он грыз и грыз. Мучил ее.
Изредка возникало осознание своего предназначения в жизни. Для чего она появилась на свет. Мир был враждебен и чужд, он был непонятен. Мир выталкивал ее, не стремился понять, не давал радости, не давал роздыху, все время она должна была жить в напряжении, все время должна была биться за кусок хлеба, доказывать, что она человек, что нуждается в любви. В общем, все было как у всех. И не так.
Чем сильнее она ждала любви, тем невыносимее казалось ей мысль остаться в родительском доме. Ей все время казалось, что она находится под большой лупой, и кто-то до мельчайших подробностей рассматривает ее жизнь, ковыряется в ней. Все время она чувствовала усмешку, снисходительность к тому, что делает. Это опустошало. Спеленатая паутиной, попавшая в эти сети, где чем больше и сильнее трепыхаешься, тем сильнее стягивает, тем становишься беззащитнее, она чувствовала, что паук высасывает ее.
Светлана жила двойной жизнью, как жили и живут сотни и сотни людей, даже не подозревающих о своей двойной жизни. Тяжесть ее жизни была в разлагающем одиночестве, в стремле-нии забыться, уйти, окунуться в другой мир. Чего-то хоте-лось, а вот чего, она не знала. Это ощущение выматывало. Ей никого и ничего не прощали.
Задвинутые шторы не пропускали свет, да и вообще ее нис-колько не интересовало, был ли день, или ночь. Она была од-на, а когда человек один, ему безразлично день или ночь. То-гда для него останавливается время. Время для одного стоит, его нет, так как не с чем сравнивать. И для нее время давно остановилось, все время было сконцентрировано в отрезке меж-ду концами веера, лишь там что-то происходило, все остальное для нее исчезло. Она не могла вспомнить, с кем она здесь жи-ла и живет, что ее связывает с этой комнатой. Это выпало. Ее не покидало ощущение, что стены дома, это не отрезок от угла и до угла, что они начинаются из тьмы не на свету и тянутся на несколько километров, если  в том состоянии она могла по-нять, что такое несколько километров, если это все могло уложиться в ее голове, как понятие меры.
На многие предметы она смотрела будто коза в зеркало, буд-то видела их впервые. Она не могла понять, для чего предна-значалось зеркало, хотя всего час или немного больше пре-красно об этом знала, а теперь не узнавала в нем своего от-ражения, она не понимала для чего на стене висели полки с книгами и что такое книга, как витающую вокруг мысль можно записать словом. И зеркало, и полки, и книги в любой момент могли превратиться в слепок.
Она всматривалась в свое ли отражение в зеркале, в свои ли глаза – все это было чужим, что-то в глубине зрачков было тревожным, глаза горели неестественным иссушающим блеском и губы кривила хитрая, зловещая полуулыбка.
Все умирает: время, небо, деревья. Ради чего человек при-ходит в этот мир. Должен же быть какой-то смысл. Мысли живут сами по себе, хаос этих мыслей окружает нас, и остается уло-вить нужную, за миллионы лет человечество передумало все проблемы, написано все и обо всем, просто, имея свойство за-бывать, человек вновь открывает открытое, не ты ищешь мысль, а она  тебя, нужная мысль сама тебя найдет, нужно быть толь-ко готовым принять, уловить ее. Мы часто к этому не готовы.
Сопение за спиной на диване перешло в один непрерывный бесконечный стон, и она, закрыв уши ладонями, выскочила на улицу. Щелкнул замок захлопнувшейся двери. Мир разделился на до и после.
Все, что было до, перестало существовать, она забыла об этом. Она не помнила, произошло разделение, расслоение соз-нания. Она не помнила, что было до этого мгновения, и где осталось то ее сознание, что вело ее почти сорок лет, она не знала, ибо в тот момент знала то, что знала, а она ничего не знала.
У подъезда стояла машина. Их машина. Светлана тупо устави-лась на нее. В этой приземистой, распластанной над асфаль-том, вжатой в него конструкции было что-то лягушечье, тупое, равнодушное. Она давила, вызывала страх.
Тяжесть этого монстра чувствовалась везде, это существо в комнате своим брюхом плющило ее, придавило, это она сдавила пространство, отняла время. Это от нее она бежит, бросив все. Паук, замерший перед броском. Поджатые лапы, прищурен-ные глаза, ненасытное пустое чрево. Это она сделала жизнь перевернутой, лишила ориентиров.
Ничего не соображая, Светлана ударила по лобовому стеклу сумочкой. Трещина поползла вверх, трещина нацелилась на нее.
Шел процесс познания. Как ребенок, первый раз вынесенный на улицу, с удивлением смотрела она на проносившиеся машины, на людей, которые в эти утренние часы шли на работу, эти лю-ди шли и шли, и поток их увлек ее. Она не понимала этих лю-дей, не узнавала, она вообще не осознавала, где она и что с ней происходит, ее куда-то влекло помимо ее воли, хотя гово-рить о какой-то воле было смешно, она просто не знала такого понятия.
Кто она была в этот первый момент – человек, оболочка че-ловека, инопланетянка – она не знала, в ней кипело одно же-лание идти, словно где-то там далеко-далеко кто-то завел ее часы, зажег для нее маяк, звезду ли, и неведомый свет их влек к себе.
Внешне все было обычно. Светлана не бросалась в глаза. Сотни таких женщин встречаются на улице и в утренние часы, и в дневные, да и в вечерние. Идут ли они по своим делам оза-боченные, уставшие, вечно спешащие, вечно опаздывающие, на них и взглянешь только потому, что сквозь озабоченность, сквозь маску каждодневных сжигающих общечеловеческих эмоций проглядывает, пробивается необычное, непознанное, свое, единственное. Каждая женщина красива по-своему.
Вся жизнь ее была как бы бесконечная гонка, стремление до-казать. Она не могла объяснить, что и кому она должна дока-зать, но это подспудно жило в ней. Доказать матери, сестрам, себе. Труднее, конечно, было доказать себе. Она внутри вери-ла в справедливость и честность, старалась выжить. Но все чаще и чаще непроизвольно возникало ощущение, что это не ее жизнь, она живет чужую жизнь, ее сжигают чужие страсти. Ук-рала ли она эту жизнь, досталась ли она по ошибке, Светлана не знала.
Раздваиваясь, не находя утешение в семье, Светлана теря-лась и притворялась. Ее собственные чувства, загнанные дале-ко и придавленные ложными, привнесенными, навязанные школой, соседями, друзьями, домашними, книгами представления о сча-стье в какой-то мере мешали ей, были угрызением совести, что ли. И чтобы изжить эти угрызения, она начала пить.
Муж пил просто так, от потребности пить, чтобы снять стресс после работы. У них на работе даже обычай сложился, пятницу перекрестили в питницу, понедельник в опохмельник. И никому нет дела до дисциплины, все пущено на самотек, зар-плату раз не платят, остальное – соответственно. А по суббо-там и воскресеньям муж таксовал на своей машине. Крутился по улицам допоздна. Это стоило многого, и тот цинизм и напуск-ное радушие к пассажирам, он приносил в дом, он и ее, по ви-димому, считал пассажиркой в домашней машине, которую вел.
Наметанный глаз, что с кого можно сорвать, деланное уча-стие, подобострастие к богатым клиентам, отражались на Свет-лане, когда он приходил домой, откидывался на диван.
– Устал, – говорил он. – Ничего не хочется... Налей-ка грамм сто для разрядки... Имею право выпить, как и любой му-жик... Сегодня лопуха вез, так честно заработал на пузырь...
Он выпивал сто грамм, потом еще и начинал стоноту про бар-дак на работе, на то, что не платят зарплату, на начальство, которое лишь о себе печется, на пассажиров, которые могут себе позволить разъезжать на такси, а он пашет и ничего не имеет... Проклятый... И он пил за  эту проклятую жизнь, что-бы наконец повезло.
И она пила  с ним. Сначала за компанию, а потом ежедневная бутылочка вина стала полнить новыми ощущениями, приносила облегчение, зажигала, делала похожей на всех. А потом она хотела любви. Страсть вспыхивала от горя, от обиды, от жало-сти. Ею она хотела изжить себя. В тот момент ей было безраз-лично с кем делить себя. И этим “с кем” был нелюбимый муж.
Она превращалась в необычайно страстное, бесстыдное суще-ство, для которого не существовало ни морали, ни запретов, и удовлетворить которое стоило больших трудов. Занимаясь тогда любовью, она превращалась в женщину-животное, одно из тех существ, которые наполняли рынок видеокассет. Она подчиня-лась чувственным приливам и отливам, то ли подвластным луне, то ли они снисходили до нее бог знает с каких звезд, и та цивилизация, что посылала эти лучи, жила по своим законам, по своим страстям, и это все доводило ее до изнеможения. В те мгновения она не помнила себя, не понимала, она карабка-лась на стены, на кручи, она срывалась и снова ползла, удер-живаемая судьбой и предназначением.
Она хотела лишь одного, чтобы это не прерывалось и не кон-чалось, чтобы он забрался как можно дальше, чтобы он расца-рапал, утихомирил зуд, тревоживший нутро.
– Сука, – говорил в такие моменты муж. – Вампир, у тебя глаза, как у портовой путаны, – словно он когда-то видел или имел этих путан. – Так бы и врезал... Жадная ненасытная тварь...
Может быть, ее удерживала на плаву неистребимая способ-ность цепляться за будущее, жажда счастья, жизни, которое зовется вселенской любовью. Она хотела любви.
Семейная жизнь была скучна и пуста. Отдаваясь мужу, заводя себя, она уносилась от него, опрокинутая в ужас и одиночест-во. Ей все сложнее и сложнее становилось скрывать ненависть к мужу. Она боялась жизни, сына, времени.
От выпитого Светлана первое время даже хорошела. Она не выглядела ни осунувшейся, ни усталой. Сделав глоток вина, она говорила, что  больше пить не будет, но удержаться не могла, пила еще. Ей безумно хотелось всегда выпить все, словно в той последней капле перед ней открывалась истина; могла открыться, она хотела этого.
Алкоголь вытеснял маету, он раздваивал ее, он вводил ее в привычное состояние, где можно было жалеть себя, выплески-вать обиды, и хотеть.
Бредя по утренней улице, Светлана ничем вроде не выделя-лась в толпе текущих мимо женщин. Коричневая куртка из коже-заменителя, джинсы, кроссовки, серый вязаный пуловер, косын-ка, повязанная на шее. Только невыразимая мука в глазах, странное выражение их заставляли обращать на нее внимание.
Она была как все. И грива ее рыжих пышных волос, острижен-ных не длинно и не коротко, ничем не выделялась среди сотен и сотен уложенных в замысловатые прически, разлохмаченные ли нарочно,  прикрытых косынками, шапочками или обрамленными всего лишь разноцветными повязками волос других женщин.
Она была как все. И ее лицо, ее губы, ее нос были не лучше и не хуже, чем у других. Такими же. Но все же на лице было что-то особенное, потому что изредка Светлану стригли взгля-дом, перехватывала она не то удивленные, не то внимательно-напряженные взгляды, взгляды людей, которые пытались мимохо-дом определить, кто она есть. И вот эти мимолетные взгляды чертили отметины, только они оставляли отметины внутри, только они наполняли ее, подпитывали.
Она была как все и в то же время она не понимала этих лю-дей. Она потеряла их ощущения, их стремления. Она стала за-мечать, чем больше ловила на себе любопытных взглядов, тем больше и больше наполнялась новым содержанием, новой духов-ной плотью. Что-то распирало ее изнутри. Нет, у нее не было обыденной тоски, она просто в этот момент не понимала, что это такое, это ощущение забылось, как забылось все, что свя-зывало ее с домом, с семьей, с близкими. В этот момент ниче-го этого не было. Она была другая.
Новизна ощущений, связанная с перехваченными взглядами придавали ей какую-то значимость. Мир открывался ей так же, как он открывается, наверное, ребенку. Разница была только в том, что все это, когда-то знакомое, сотни раз виденное, мелькало теперь мимо, проходя сквозь нее, словно улетучива-лось, как вода выливается и выливается в горловину разбитой бутылки. Она видела и забывала, вся информация исчезала в мозгу словно в черной дыре космоса.
Она наконец-то освободилась от всех. Ее по-настоящему ни-кто не любил никогда. Никому неинтересно, кто она, никто не верил ей. Но и она никого не допускала внутрь себя. Она ус-тала бороться с собой, с окружающими, и наконец-таки теперь не принадлежит никому, она одна, она свободна, она на пути к самой себе. Это ощущение полнило ее. В ней звучала какая-то жалобная тихая сонливая музыка, она прислушивалась к ней, и эта музыка словно заворачивала ее в кокон, удобный, теплый. Эта музыка прятала ее от мира. И в то же время что-то ужас-ное поднималось изнутри, оно как бы вытеснялось музыкой, все сильнее сжимало сердце.
Светлана шла, не зная, куда, не зная, к кому. Она просто шла. Как неведомое чувство гонит стаи птиц в далекие страны, так и ее гнало такое же чувство. Она сворачивала в какие-то переулки, проходила загаженные, изрисованные надписями и ри-сунками арки проездов, она заходила во дворы с мусорными ку-чами или мусорными ящиками, мимо которых невозможно было пройти, не зажав нос, мимо поломанных скамеек у подъездов, мимо редких старушек, в эти утренние часы  сидящих у подъез-дов на своих излюбленных местах, с которых все видно, мимо чопорных разодетых дам, выгуливающих собачек разных пород, порой со вкусом рассматривающих, как их четвероногие друзья занимаются испражнениями или, подняв ногу у столбика, выдав-ливают пахучие отметины. Одно только не видела не разу Свет-лана: чтобы дамы выгуливали в эти утренние часы своих де-тей...
Светлану не занимало, кто кого выгуливает: дама собачку, собачка ли даму – все оставалось где-то сбоку, придатком этой жизни, добавкой.
Ее даже не остановило, когда две дамы в эти прохладные ут-ренние часы в богатых собачьих шубах, свели своих четвероно-гих друзей и те вязались, а дамы живо обсуждали подробности, не выпуская поводков из рук.
Это была позабытая или пока вновь непознанная ею жизнь Не-одолимая потребность идти влекла ее вперед. Она лишь мельком бросала взгляд на витрины магазинов, когда проходила мимо. Есть не хотелось.
Утро. На крыльце одного из магазинов сидела согбенная, за-кутанная фигура женщины, протянутая ладонь и слова: “Христа ради...” заставили Светлану остановиться. Она потопталась, беспомощно огляделась по сторонам, ничем помочь она не мог-ла. Старые потертые войлочные ботинки, спущенные простые чулки, пальто с обтрепанными обшлагами и главное – ладонь, рука. Стыдливые пальцы, сплетенные в неуклюжую лодочку, под-рагивали.
За все время Светлана не произнесла ни слова. У нее не бы-ло потребности говорить, может, она разучилась говорить, в этой жизни ей не нужны были слова, она без разговора слышала слова, слышала свои ответы, свои суждения. Она раскрывалась.
Сумасшедший только в глазах считающих себя вроде бы нор-мальными людей, сумасшедший, а по сути он живет жизнь в па-раллельном мире. Далек этот мир от нас, далек от наших стра-стей, переживаний, обид и боли. Он как бы сам по себе. Про-биться сквозь непонимание нельзя.
Светлана познавала мир, вновь его открывала.
Эти открытия проходили мучительно. Она не могла связать воедино все, что видела. Понимала и забывала. Все было вновь. Она уплывала из мира реальности в сумеречное состоя-ние. В душе воцарилась сосущая пустота.
7
У Светланы возникло непроизвольное желание остановиться и закричать. Закричать со вкусом, чтобы все оглохли, останови-лись, услышали. Этот город пронизан насквозь равнодушием и фальшью, видимость благополучия иному туманит взор, хотя ни-кто никому до смешного не нужен, старые и больные вообще обуза и общество не знает, как от них избавиться. И только роднят людей больные души. Душа болит, болит той непонятной болью, значение которой заключено на Руси в одном слове – маета. Маются кто с жира, кто от безысходности.
Она хотела кричать не из-за того, что ее не понимал город, ей было плевать и на город, и на людей, и на душу, и на се-бя.
Мимо проносились машины, шли люди, шумел ветер в ветках голых, стриптизных тополей, но ничего этого, по сути, Свет-лана не слышала. Ее окружала пустота. Тишина невыносимо да-вила, гнетуще давила, отчего в ушах стоял звон. Отупляющий, оглушающий.
Громадные вывески, кричащая реклама, позолота ручек на дверях. Это все застыло, омертвело, было покрыто многовеко-вой нежилой пылью, разъедено плесенью. И всюду гниль, гниль. Распад. Все это отталкивало ее, отторгало. Буквы непонятных иностранных слов, разноцветные обертки заморских сладостей – все это было холодным, не грело. Было чужим, не рождало тре-петного умиления.
Мимо, мимо... Окно зашторено, цветы на подоконнике. А здесь кукла... Все отмечалось машинально... Старушечье лицо. Бледное, морщинистое, похожее на икону... Устало-изможденное... Тонкое... Тонкий нос, тонкие поджатые губы... Большущие глаза... По-видимому, голубые... Должны быть голу-быми... Беленький платочек... Сидит, подперев рукой голо-ву... А тут ремонт делают... Женщина на столе стоит... Босые ноги... Голова косынкой повязана... Старенький халат...
Поймала на себе сердитый недовольный взгляд. Для этого жизнь – страдания и болезнь... Что его мучает? Зубы, мозоли? Геморрой? Может, завидует... Может, виной всему осень. Осень – это целое состояние. Дождь, грязь, разноцветные листья... Отсутствие настроения... Почему осенью отсутствует настрое-ние? Стены многих домов в оспинках облетевшей штукатурки... Оспинки-осинки...
Светлана шла, разглядывая прохожих. Старых и молодых, спе-шащих и не очень. Шла медленно. Вот навстречу идет женщина, может, одних с ней лет. В стареньком пальто вишневого цвета, в вязаной шапочке. Воротник на пальто искусственный. В руке полиэтиленовый пакет с голозадой девицей... Значит, у нее есть дети... Как она посмотрела, оглянулась, еще раз...
Светлана шла уже, может быть, час. Счет времени был поте-рян, да и не существовало для нее время. Она жила по своим заведенным природой часам. Может быть, ее часами был зов, зов космоса, зов  судьбы, зов души. Для нее значима была до-рога. Одна дорога.
Ей не было холодно. Да и что такое холод для человека, по-терявшего ощущения человека? Для нее не существовала боль, радость в обычном понимании. Когда у нее несколько раз спра-шивали время, Светлана недоуменно смотрела на спрашивавшего, пытаясь понять, что он хочет. И от ее взгляда спрашивавший тушевался, старался торопливо откланяться.
Зябкий серый денек вроде разгуливался. Уже не было даже намека, что ночью падал снег, что морось толкалась в возду-хе. Сниклое осеннее солнце, потерявшее силу, снова проби-лось, хотя и не пекло, но мало-помалу пригревало, отчего подсохли лужи, пожухлая трава курчавилась, а листья разно-цветные с тополей и кленов начинали скрежетать под ногами.
Она шла, старательно обходя идущих ей навстречу людей, старых и молодых, толстых и тонких, высоких и низких. Их ли-ца вначале воспринимались ею как какие-то растертые, безли-кие маски и фигуры, одетые в разные одежды, пальто и кепи, шляпы, платки были все одинаковые, только когда они проходи-ли мимо, она начинала распознавать их. Она тогда видела их насквозь, таких разных и таких одинаковых с низменными стра-стями и желаниями, полными забот в поисках денег, что-то где-то достать вкусненького, с раздражительностью и злобой на ближних, с осуждением, завистью, с мыслями о невозможно-сти жить, с желанием жить – она читала все это, смотрела, как если бы смотрела в картинной галерее на десятки картин подряд, висевших на стене. И эти картины вдруг, сами собой пришли в движение и вереницей замаячили перед ней, создавая видимость жизни.
Было в этих людях что-то такое, что заставляло ее остано-вившийся, иссушенный мозг мучительно напрягаться, пытаясь понять, проникнуть в котел чуждых теперь для нее страстей. Она видела переполненные желчью, раздраженностью, злостью человеческие оболочки, от этого, правда, не возникала у нее неприязнь, даже наоборот,  возникало желание пожалеть, если бы ее так же пожалели, но все это было как бы мимоходом, текло не задевая, было противоречиво и непонятно. Все это подспудно зрело в ней, готовое вылиться бог знает во что.
Она потеряла ощущения. Заведенная кем-то, вытолкнутая на улицу, подобно механической кукле, она шла и шла.
Она шла туда, откуда наверняка шла она же. И где-то две половинки ее должны были встретиться. То ли тьма должны была принять их в тот момент встречи, то ли ниспосланное свыше озарение должно было наполнить ее новой сутью, но то второе я влекло ее к себе. Гравитация, притяжение, бог знает какому закону подчинялось это действо, но этот закон действовал. Выбираясь из себя, Светлана шла в небытие, из забвения шла к себе.
Стремление к обновлению – это стремление к тому неведомо-му, влекущему второму я. Движение это постоянно, оно не за-висит ни от настроения, ни от времени, ни от места нахожде-ния. Человек всю жизнь ищет свою половинку, чтобы в конце концов слиться.
Светлана не боялась того, что с ней должно было случиться, ведь что-то изменить она была бессильна. Жизнь расставила вокруг нее ловушки, обойти их, не угодить в них, может быть, и была ее цель.
Внезапно Светлана перешла улицу и повернула к автобусной станции, находившейся в глубине площади, стиснутой с одной стороны бетонным забором, за которым находились склады, а другая сторона обрывалась оврагом. Старое одноэтажное зда-ние, давно не ремонтируемое, когда-то выкрашенное в темно-синий цвет, было облеплено объявлениями, многочисленными призывами голосовать за всеобщих всеобещающих кандидатов в депутаты, здесь же отметился неведомый Никита, и Вася объяс-нился в любви к Асе, и кто-то кого-то хотел, и безудержная любовь ко всевозможным ансамблям, группам, Нинам и Наташам кричала со стены.
Светлана остановилась около киоска со звучным названием “Лира”, скользнула взглядом по выставленным на витрине бу-тылкам с разнообразными водками и винами, какое-то мгновение поколебалась. Она пришла. Неведомая сила привела ее сюда. Включился сигнал: стоп. Ей нужно что-то было делать дальше. Что-то делать... Она постояла, беспомощно поглядела по сто-ронам. Ждать подсказки было неоткуда. Но ведь что-то же ос-тановило ее здесь... Это что-то связано с водкой. Невыносимо захотелось выпить.
– Что желаете? – открылось маленькое окошечко, и мужчина лет тридцати, с гладким прилизанным лицом, услужливо притис-нулся к нему, окинул Светлану липким, оценивающим взглядом, распознав в ней покупателя. – У нас товар только самый све-жий. Фирма держит марку. Все гарантировано... Водка только экологически чистая... Конфеты, консервы... США, Дания, Гол-ландия, – взгляд продавца скользнул по фигуре Светланы, об-волакивал, заползал под куртку, лип к бедрам. Это  чудное выражение в мужских глазах, с одной стороны странное, без-различное, оно словно чем-то выдавливалось изнутри, было за-мешано на одном желании обладать, равнодушном желании, кото-рое ответно не грело, не возбуждало, так было написано на его лице. Светлана молчала. Она лишь вяло скользнула по его лицу, но ее взгляд, ослепляющий поразительным воздействием, ее взгляд притягательный, словно в остановившихся, неподвиж-ных бездонных зрачках, где голубизна сливалась   с чернотой, как в омуте, который у поверхности затих и не было на нем ни ряби, ни волн, а что делалось в глубине – одному богу было известно, этот взгляд, отделенный от посторонних непроницае-мой пеленой, завораживал.
Все, что находилось внутри глаз Светланы, было закрыто, недоступно постороннему и в то же время притягивало. Остано-вившийся взгляд на лице Светланы был подобен маске, за кото-рой чувствовалось другое лицо.
Так и будем стоять? – ленивая усмешка, словно приклеенная, утвердилась на лице продавца, но выражение глаз почему-то стало холодно-суровым, словно продавец сумел проникнуть за порог отчуждения, стер разделяющее их расстояние, понял ее.
– Для Репьева водки, – сказала заученно вышколено Светла-на. Это были первые слова, сказанные за утро. И сказала она условную фразу равнодушно, словно запрограммировано переда-вало чью-то просьбу, словно за фамилией, чужой, не ее, ниче-го не стояло. Эта затверженная где-то в подсознании фраза, не раз произнесенная про себя, была паролем, но что странно, она  не жаждала услышать ответа. Ей было все равно. Она была посредником.
Не отрывая взгляда от лица Светланы, усмехнувшись, прода-вец лениво протянул руку назад, из-под прилавка достал лит-ровую бутылку “Тройки”, просунул в окошечко.
– Червонец, – пожирая ее взглядом, сказал он, наблюдая, как Светлана вытащила из сумочки деньги. – Клюква... Брилли-ант, – циничная ухмылка растянула губы. – Может, столкуемся? Называй цену... Сочная бабенка, есть за что подержаться, – пробормотал он. – На такой и помереть не зазорно...
Сбоку, не обращая внимание ни на Светлану, ни на продавца киоска, вывернулся мальчишка лет семи, поглощенный разгляды-ванием на витрине шоколада, «сникерсов», жвачек. Он проводил по стеклу ладошкой, как бы сгребая все несметные богатства за стеклом к себе, и, подержав, понарошку все в ладони, от-правлял себе в рот. При этом закрывал глаза и довольно жму-рился. Так перепробовав все в одном месте, он переходил к другому. Понарошку он съедал все.
Светлана заволновалась, замера. В этом было что-то завора-живающее, противоестественное, жалкое.
– Изыди с глаз, – лениво проговорил продавец. – Чего лапа-ешь стекло... Вытирать некому... Ну, что, что, – торопливо добавил он. – Проси, чтобы мать купила... Всем не подашь, нечего попрошайничать... Бог подаст...
Светлана молча положила бутылку в сумочку, спрятала туда же кошелек, еще какое-то мгновение постояла, глядя на скаля-щееся лицо за стеклом. Лицо за стеклом кого-то напоминало, но вспомнить она не могла, и гримаса напряжения исказила ее лицо, и, пришедшая по нему судорога, изверглась комом слюны, расплывшейся по стеклу.
– Ты, сука... Алкоголичка, – заорал, опешивший было прода-вец. – Да я... Да ты...
Светлана не говоря ни слова, пошла к вокзалу. Время текло к полудню. Около входа в здание стояли несколько обшарпан-ных, изрезанных ножом скамеек. На одной из них разместился книжный развал, возле скучал продавец с наушниками на голове и отстраненным взглядом. На обложках книг сладострастные ос-калы, истома, лужи крови. Накаченные супермены, красотки, ножи, пистолеты. Под обложками чужие страсти, чужие жизни.
У заваленных опавшим листом столиков, оставшихся от летне-го кафе, сидят двое, пьют из бутылок пиво, возле, по-собачьи заглядывая им в рот, толкается бомж, опухший, грязный, ждет то ли пустую бутылку, чтобы высосать оттуда остатки, то ли полновесный, с барского стола, глоток пива. У стены, прямо на земле, навзничь, лежит мужчина, грязная куртка задралась, раззявлен беззубый рот, лицо в коростах от застарелых и све-жих побоев, тускло белеет живот, вокруг плевки, окурки, му-сор. Чуть в стороне, расставив ноги, поглядывая по сторонам, равнодушно поигрывает дубинкой милиционер.
На скамейке, ожидая автобус, сидит основательных габаритов дородная женщина. Рядом две дорожные сумки. Светлана молча села возле нее. Женщина скользнула по ней взглядом. Глаза сдержанные, чуть настороженные, обладающие свойством не вы-давать ни одной мысли.
– Что хорошего продают в том ларьке? – спросила женщина, вроде бы ни к кому не обращаясь. – Гляжу, купили что-то там... Я в упор стараюсь не видеть черномазых, стороной об-хожу... Жулики они все... Хозяевами себя чувствуют, наглые, готовы ободрать, как липку... Дали им свободу... Спекулян-ты... А ты чего молчишь?  – пристала она к Светлане, вроде бы как и недовольная, что та не ответила сразу. – Чего молч-ком сидеть? Спрашивают – отвечать надо, – ворчливо пробубни-ла женщина. – Язык не переломится ответить... Вот народ, – досадливо покачала головой. – Садилась бы на другую скамейку и молчи себе... В разговоре время быстрее проходит... Немая, что ли? А то, может, из этих, кто сорит деньгами направо и налево... богатые... носом воротить мастера, погребуете с простой разговаривать... А богатство откуль? Да обобрали нас же, на наших слезах состряпано оно...
Она отвернулась от Светланы. Любительница излить душу пер-вому встречному. Но, видно, сидеть молча она не могла, что-то подпирало изнутри, просило выход. Бесхитростная простота таких людей  обескураживает.
– Ты вот молчишь, а у меня горе... Третий мужик у меня умер... Так любила, так любила... Жили из души в душу. Жалел он меня и детей моих жалел... Трое детей... да вот от рака и помер... все плачу и плачу... Я и квартиру разменяла, в ко-торой жили, не могу там быть, только зайду – плачу... Мере-щится он по углам, – женщина громко высморкалась, подвинула поближе к себе сумки. Шумно вздохнула, – думала старость с ним доживать, а вон как вышло... Ты вот не поверишь, руки на себя наложить хотела, месяца три как чумная была... Теперь ничего, отходить стала, тута вот сошлась с одним... Хороший человек, не обижает... А что, жить надо... Подвернулся слу-чай... Может, последний...
Светлана молчала. Она сидела, уставившись в одну точку, сложив руки на животе. Непроницаемые, застывшие глаза, широ-ко распахнутые, на каком-то одеревеневшем, стянутом гримасой внутренней боли лице были бесстрастны. Между бровей и около губ у нее образовались морщинки.
Так мог сидеть манекен в витрине магазина, у которого взгляд тоже ничего не выражает. Со стороны казалось, что она словно хотела что-то вспомнить, и вот эта маска мучительной боли, напряжения, растерянности гипнотически притягивал. Словно Светлана пережила страшную беду. Боль осязаемо подни-малась изнутри.
Женщина, бубнившая до этого момента свои переживания, не обращая в общем-то внимания на Светлану, теперь пригляделась к ней. Что-то поразило ее настолько, что она засуетилась, задвигалась на скамье, подтянула к себе поближе сумки. Рот приоткрылся, нижняя губа отвисла.
– Никак болеешь? Вид у тебя... ай случилось чего? Да ты никак пьяная!? А я тут распинаюсь, делюсь... Оно тебе на-до... И-и-их... с утра. Ай-я-яй... до чего народ довели... Это все меченный со своей перестройкой... Развалили все... Споили  народ, стравили... вот и посиди уютно, как у черта в заднице... Чего, девка, у тебя стряслось?
Ее страшили глаза Светланы. Странное возбуждение горело в них, и в то же время они были пустыми. Было такое ощущение, что Светлана вот-вот потеряет сознание, что она находится на краю бездны, куда готова прыгнуть, может, уже и прыгнула и летела там в темноте, раздираемая ужасом, широко открыв гла-за, расшеперив рот в диком крике.
– Пить – не любить себя... Боже мой... Да о детях поду-май... Молодая, а так опуститься... Напилась – сиди дома... Нет, на люди волокутся, как же показать себя надо, покочев-ряжится... Иди домой, милая... К мужу, детям... А вообще-то, как говорится, в чужую судьбу не суйся, не бог ты, – добави-ла она сама себе.
Светлана молчала, она, казалось, даже и не слышала причи-таний. Подошел автобус, женщина подхватила свои сумки и то-ропливо засеменила к нему. Все время, пока автобус стоял и даже когда он тронулся, она из окна смотрела на сидевшую на скамейке Светлану.
8
В эти мгновения Светлана была далеко и от женщины, и от ее рассуждений. Каждая клеточка ее тела пульсировала воспомина-ниями, навеянными грязным шепотом, притязаниями продавца ки-оска. Почему-то стычка с ним всколыхнуло нутро. Она хотела бы отбросить, забыть прошлое, но оно напоминало вновь теми же прожитыми ощущениями, болью.
Довлело ощущение ненужности в этом однообразном мире, где целью было добывание средств к существованию, где рутина обыденности разъедала. Мир, окружавший ее, был невыразителен и бесцветен. Она не различала полутонов: белое и черное, го-рячее и холодное. Одни люди были на одном уровне, другие на другом, и все они существовали независимо друг от друга.
Происходила какая-то странная пульсация, чередующиеся вспышки высвечивали и оттеняли прошлое, но они были настоль-ко короткими, что Светлана толком не успевала схватить все разом, провалы же темноты опрокидывали ее в беспамятство за-бывчивости. Она находилась как бы в подвешенном состоянии, была подобна поплавку, плавала, не способная зацепиться ни за берег, ни стать твердо на дно. Вместо дна была затягиваю-щая ниша. Всюду обволакивающая чернота, липкая, холодная, омерзительно холодная, ощущение было таково, если бы она прикасалась к лягушке. Чернь сверху, внизу, сбоку, внутри.
Жизнь высвечивалась лишь короткими вспышками, и эти вспыш-ки, каждая, несли свою правду, короткую, болючую, которую совсем не хотелось знать. Это правда раздирала ее на мелкие кусочки. Эти вспышки - как уколы раскаленным гвоздем, после них чернота небытия становилась гуще.
Погружаясь все сильнее и сильнее в эту черноту, где успо-коительная пустота обнимала, Светлана теряла представление об окружающем ее мире с его страстями, законами. Этого мира для нее просто не было. Она видела то, что окружало ее в этот момент, и другого не существовало. Даже, когда она слу-шала соседку по скамейке, она все равно находилась в черно-те, до нее не доходил смысл слов женщины, она не понимала, что волнует ее, почему сердится, лишь короткие вспышки воз-вращали ее в реальную человеческую жизнь. Тогда проходило оцепенение. У женщины рядом она видела лишь открытый рот, откуда извергалось неприятие.
Во время просветлений она не могла унять сумбурных, трево-жащих душу мыслей, которые были сами по себе. Шла прокачка: мелькали картинки из детства, люди, образы – все это плыло бесконечной лентой, без остановки, без комментариев. Эти картинки что-то напоминали, куда-то звали и, главное, она мучительно хотела понять это все. Навязчивые, они раздирали ее изнутри, вызывали головокружение  и тошноту.
Светлана не противилась ничему этому. Погружалась ли в темноту – она безвольно падала ниже и ниже, с каждым разом зачерпывала все больше и больше колеблющейся вокруг нее гни-ли, давилась ею, находя ощущение падения в этой темноте удобным и желанным. Она даже хотела этого падения, и неведо-мый ею восторг, или, скорее умиротворение, вводили ее в оце-пенение. Вспышки света ослепляли мозг, поднимали наверх.
– Это ты всему виной, ты, – кричала старшая сестра Галина, когда они, может, в последний раз собрались вместе и, как всегда, выясняли отношения. У сестры раздувались ноздри, от возмущения кривились губы. – Не сделали б тебя по-воровски, отец не ушел бы от матери. Ничего бы такого не случилось. Мать не наложила б на себя руки... Ты виновата, из-за тебя жизнь у всех пошла наперекосяк... Невинное дитя любви, – саркастически возносила руки к потолку Галина. – Как зано-за... И тащить больно и внутри от тебя гниет... Светик-цветик... Лучший кусочек Светику... Нам тычки, а Светику пряник... Из-за тебя отец раньше времени сник... эгоистка, тихим сапом...
– Отца не трогай! – тихо прохрипела в ответ Светлана, и хрип ее был настолько страшен, что Галина осеклась, оторопе-ла и все ее упреки иссякли. – Неправда! – кричала возмущенно Светлана. – Это вы меня всегда подставляли. Мне больше дос-тавалось... И обноски после вас я донашивала, всю жизнь в старье проходила, рохманье ваше таскала, учебники затертые, все в чернилах... А что мне, не  хотелось в новом походить? Еще как хотелось... Новое вам, вы – большие... И били вы ме-ня, били...
– Ее били, – фыркнула Галина, – а меня твоя мамочка ни ра-зу по голове не погладила. Ни разу! Она даже нас не удочери-ла... Ты понимаешь это? При матери жить без матери... Это хуже чем детдом... И в доме мы все делали, все! Воду таска-ли, огород копали, стирали, и отчитывались за все. А дума-ешь, побегать нам не хотелось? Еще как хотелось... Мы зави-довали тебе, когда мать тебя ласкала...
– Ну я же в этом не виновата? – вытаращила глаза Светлана. – Я-то при чем? Я жила, как и вы... Меня отдельно не корми-ли... Сколько лет прошло, а ты успокоиться не можешь... Опомнись... Детские обиды огромные, но они не тупики... Те-перь ты свою жизнь живешь, я – свою... Да ваши дети старше матери, когда она замуж выходила. Чего свое недоделанное на нее вешать... У всех проблем выше головы... «Ах, – заломила руки Светлана, – пожалейте меня... Я такая замордованная...» А мне до фени... Это твоя жизнь, вот и разгребай свое дерьмо сама. Мне это неинтересно. У меня своих проблем полно, меня никто не жалеет, все в чем-то обвиняют, только в чем, понять не могу, – Светлана заводилась, издевка слышалась в голосе. Она ни в чем не хотела уступать старшей сестре. – Мне пле-вать и на твои проблемы, ты у нас богатая, за папочку вышла, чтобы его деньгами ворочать. По санаториям два раза в год ездите, лечитесь бесплатно. Ты мне хоть раз копейку предло-жила, а знаешь, как я живу... Стонешь, что денег нет, а на базаре торгуешь... На базаре больные не стоят... Барахольщи-ца... От тебя у меня ни одного подарка нет...
– Ух ты какая, – пробормотала сквозь зубы Галина. – Ну-ка налей... – она внимательно смотрела, как Светлана наполняла рюмки, не чокаясь, опрокинула свою в рот. – В торговки меня записала... А ты кто есть? При родной матери ни образования, ни специальности, ни работы путевой, всю жизнь у плохого му-жа на шее просидела... Пустышка, для тебя родители палец о палец не ударили, что про нас говорить... Ты ж завралась, врешь мужу, матери, сыну... Я не понимаю, как можно жить с человеком, которого ненавидишь, а ты берешь его деньги, спишь с ним и поливаешь его грязью... И ты меня после этого попрекаешь? – издевательски-ехидно коротко хохотнула исте-рично-пьяным смехом Галина. – Забыла, как истерично плакала у меня на плече, когда до свадьбы тебя уделал твой Репьев, когда опозорил перед всеми, не я ли прочехвон ему дала, не я ли всех на дыбы поставила, тебя, невинную душу, спасала. Ду-рочкой прикинулась и живешь  дурочкой, все ищешь не  поло-женное тобою. Кладоискатель... Не ты ли в петлю собиралась лезть? Ты с детства порченная. Родилась во лжи и живешь все это время так. Не ты ли сына в детдом отдать хотела, не ты ли отказывалась от него, не по любви сделали, не ты ли иска-лечила жизнь мальчишке, затурканный, озлобленный... – судо-рога сотрясала полное тело Галины. – Ах вы, пока я вам была нужна – все ползали, плакались, помощи просили, а как опери-лись, так стала я не нужна, можно и грязью поливать. Передо мной не нужно выделываться... Базар, видите ли, застил ей глаза, становись и ты рядом, кто тебе не дает, все равно не работаешь... Я свое продаю, выращенное вот этими руками, – Галина потрясла перед лицом Светланы скрюченными пальцами. – Ты не видишь, как я сутками вверх задницей стою над теми же грядками... Зависть гложет, – Галина уставилась тупо куда-то в даль, в пространство. Молчание сделалось невыносимым, по-том ее глаза наполнились слезами. – Ты, Свет, грязная тварь, ядовитая стала, как поганка, озлобилась на всех, – в глазах сверкнула неприкрытая издевка и презрение. – Дрянь, дрянь! – утвердительно качнула головой. – Ты подлая баба, сиюминутную выгоду ищешь, а я ж с тобой маленькой таскалась, нянчила...
– Чего ты меня подлишь? – находясь вся в черном водовороте дурноты от выпитого, от услышанного прервала ее Светлана. Она тоже, не дожидаясь, выпила налитую стопку водки. Лицо ее было искажено странной мукой.
Выражение глаз постоянно менялось, то они темнели, неесте-ственно блестя, тускнели, то в них застывала такая боль, от вида которой пробивала дрожь.
– Разве чужую жизнь поймешь? Ее не надо на себя примери-вать, она не твоя... Хоть бы кто хоть раз просто выслушал, нет, все учат, учат... Что ты понимаешь в моей жизни? Да! Да! Да! – кричит Светлана. – Он взял меня силой. Все об этом знают, а я с ним живу, ненавижу и живу. Вам это не понять, – она топает ногами, брызжет слюной. – Может, я этого хоте-ла... Может, это была возможность уехать из дома, ты ж не знаешь, как мне там было тошно. Да! Да! Я сделала от него десять абортов, да, не будет больше детей, они и ни к че-му... Да, у меня нет денег, нет ни рубля. Я – нищая. Я прошу у него копейку на мороженое, на трусы, на лифчик... Ну и что! Я отчитываюсь, сколько купила и где, я выслушиваю его стоноту, я ложусь с ним спать и он лезет ко мне, хотя знает, что я не люблю его, может, от этого и лезет, я хочу, чтобы он меня трахал, – Светлана снова топает ногами, брызжет слю-ной. – Я его ненавижу. Я себя ненавижу, сына... Тебя ненави-жу, такую довольную всем. Мне никто не запретит ненави-деть... Это целая наука ненавидеть, я бы тебе многое расска-зала, как надо ненавидеть зло и не зло, ненавидеть, домога-ясь любви, желая смерти и ненависти, которая тебя поддержи-вает в ненависти... Да, я подлая, я – сволочь, жестокая... Можешь называть меня какими угодно словами и это будет прав-дой, но никто не казнит себя больше чем я... Я пропала, мне нельзя жить, я всем мешаю. Я не хочу жить, – она желчно рас-хохоталась, закашлялась. Лицо Светланы побелело. Потом она навалилась локтями на стол, выговорила со зловещим спокойст-вием. – Ты права, мне не нужно было родиться... Наливай... Хорошо сидим, хорошо поговорили... Сколь я тебя не видела? Три года? Ну и все, жизнь прошла... Финиш... Сын вырос, чу-жой... Заснуть бы и умереть, только без боли, без мучений, сразу...
– Да ладно, поживем еще... И правда, чего нам неймется... Старые, седые, а все в детство назад толкаемся, – Галина подперла голову рукой, закрыла глаза. “Виновата ли я, вино-вата ли я, виновата ли я, что люблю...” даже не пропела, а выкрикнула, провыла она с надрывом, обхватила голову двумя ладонями и в каком-то изнемождении завыла, кривя рот в пер-вобытном пещерном оскале. Бесстрастная тупая маска, застыв-шая, стянула лицо, и только черный провал рта, эта дыра, от-куда вылетали звуки, притягивал к себе взгляд и Светлана, тупо уставившись туда, тоже начала подтягивать, завороженная мелодией ли, страстью, с какой Галина отгораживалась от мира с его проблемами, или своей подпершей горло болью.
Их разговор, оборванный так, что было непонятно: или они закончили выяснять отношения, или даже не начинали, оставил нехороший осадок в душе, отчего разгоралась злость, песня не могла примирить, да и песню каждый пел свою, хотя слова были одинаковыми.
– Вот сидим мы, вроде родные люди, сестры, а совершенно разные, – проговорила Галина, кончики губ вздрогнули. – И отец у нас один. Чу-жи-е, – раздельно по складам произнесла она. – Собачимся, завидуем... Дурачье. Радоваться надо, что плохо, от этого умнеешь, пелена с глаз спадает... А мы все выясняем, кто кому должен... И жизнь, считай, прошла, а до родных не докричишься, помощи ждать неоткуда. Только и уме-ем, что попрекать да завидовать... Долго не видишься - и увидеть охота, а встретились, кроме упреков, и слов хороших не сказали. С чужими доброжелательнее, большим делишься... Раз, в душу наплюют - и все. Все с возрастом собирается... Ты, Свет, не держи зло на меня, и дурь из головы выкинь, за-думала что-то... Брось, брось...
Светлану из транса видений внезапно вывел парень, который шел по противоположной стороне площади. Издали он походил на Дениса. У Светланы что-то дернулось внутри. Она съежилась на скамейке, с волнением наблюдала, как там, вроде как из тума-на появившийся молодой человек, исчезает за полосой деревь-ев. Светлана подхватилась, с криком: “Денис...” побежала че-рез площадь.
За полосой деревьев никого не было. Никого не было и на аллее, обсаженной тополями да липами, никого не было и на дороге, ведущей от станции.
Светлана в недоумении остановилась, озираясь по сторонам, сжав подбородок ладонями, горестно прошептала: “Да куда ж ты делся?”,- и пошла по аллее, влекомая потребностью идти.
Проносились рядом машины, обдавая ее гарью выхлопа. Она шла - и вроде оставалась на месте. От себя уйти нельзя. Все проносилось мимо, и ни догнать, ни остановить это она не могла. Она и хотела бы обогнать и машины, и воздух, и ветер, и облака на небе, но и так шла на пределе, порой задыхалась от нехватки воздуха. На душе было обычное тупое отвращение ко всему...
Со стороны она казалось смешной, шла с закрытыми глазами, казалось, на ощупь, медленно, обходила лужи, грязь, отводила рукой низко расположенные над тротуаром ветки.
Чуть впереди остановилась машина. Как только Светлана по-равнялась с ней, открылась передняя дверца и чья-то сильная рука рывком схватила ее и втащила внутрь. Светлана сразу и не поняла, что произошло, даже не сделала попытки сопротив-ляться, даже наоборот, поддалась чужому порыву. Ее рот мгно-венно был зажат вонючей ладонью. Горло сдавила рука. Опешив, она попыталась вырваться. Ее охватила злость, она начала бить ногой по днищу, щитку.
– Эта вот сифиличка вздумала плевать на стекло, – сказал кто-то сзади, придавливая ее голову к спинке. – Шиза мокро-хвостая, думает, что я это так оставлю... Вонючка... Бутылку купила для Репьева и харкать... Ну-ка обшмонай, что в сумоч-ке... Может, поучим? Ее никто не пасет, я наблюдал за ней возле автобусной.... Бабец ничего, уши и все остальное на месте... Чего там в паспорте, маманька или по наводке? Сиди, не дергайся, а то шею сверну, – крикнул сидевший сзади.
Светлана через стекло рассмотрела на заднем сиденье про-давца из киоска, это он одной рукой сдавил ее шею, а вторую запустил за пазуху. Рядом круглолицый губастый крепыш сосал из банки пиво и лениво рассматривал содержимое сумочки. От-крыл паспорт, сморщил гримасу.
– Старуха... На кой черт она нужна... Выкинуть, что ли, сумку, – сделал жест, кивая на опущенное стекло. – Зачем нам лишнее. Пусть здесь ищут... Не знаю, что шеф с нее возьмет, сразу видно, что нищета, я б к таким поостерегся приближать-ся, вони от них...
– Остерегайся мелкой тарелки да большой лопаты, – хохотнул продавец. – Отбирай молодок у таких, кто на передок не боль-но лих, – продекламировал он. – Кстати, знаешь, почему у ку-рицы нет грудей? Потому что у петуха нет рук, – заржал до-вольно. – Эту тетю поучим...
– Пусти, больно, – прохрипела Светлана.
Губастый ткнул ее банкой пива в плечо.
– Сидеть... Нам твои шмутки не нужны... Утухни, тетя. Тебя разве не предупредили, что разговор имеется?
Светлана никак не отреагировала на это. Приглядываясь к отражению лиц в зеркале, она видела лишь тупые одноцветные маски, лишь шевелившиеся губы на этих лицах были живыми, из этих губ, словно  из пещерного провала на обрывистом склоне, который они обрамляли, тек зловонный ручей, черный ручей слов.
Светлана видела, как вода растекалась, клубились пары. Слова сами по себе, как бульканье воды, безвредны. Она с трудом улавливала, о чем ее спрашивали, она только чувство-вала, как их мысли больно ударяли ее, и она не могла защи-щаться, руки держал продавец.
– Вот, сучка... Не боится... С чего она храбрая такая... И слез нет, удивительно... Ты проси, проси, умаляй пощадить. Проси взахлеб, до истерики...
Продавец повернул голову Светланы пальцем к себе. Светлана видела его широкий мясистый нос, темные дыры ноздрей, зарос-шие у входа шерстью, видела глаз, холодный, острый, усколь-зающий. Она словно заглянула в чужое окно и, увидев там что-то непристойное, ужасающее, замерла, скукожилась, сразу же сделала попытку отвернуться, на худой конец, зажмуриться.
Узкие, вырубленные бороздки губ и мясистый нос не состав-ляли целого, жили отдельно. Казалось, в машине была гулкая тишина, режущая и тяжелая.
Светлана отвела в сторону руку продавца, медленно отверну-лась. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Широко раскрытые глаза, застывшие, были проницательны. Но взгляд их ничего не выражал.
Губастый раскрыл ошарашено рот, отвалилась челюсть.
– Да она шизонутая, – повертел он у виска пальцем... Ты что... С дурой связываться... Она такое отчебучит... Выкиды-вай ее из машины коленом под зад... Телку нашел... – он осекся.
– Много понимаешь, – усмехнулся продавец. – Да это самый ценный товар, учить ничему не надо, языком болтать не ста-нет, вышколена... Да и вообще баба стоящая... Баба не лужа, хватит и для мужа... Ее только завести надо... Я теперь из принципа...
Машина меж тем проскочила Западное шоссе, свернула к дач-ному поселку. Мимо построенных и строящихся дач, одноэтаж-ных, двухэтажных, а кое-где уподобившихся курятнику, наскоро сколоченному из досок и толи, мимо куч песка, мимо бетонных блоков, груд кирпича, машина ползла к участку, где высился брусчатый, похожий на фанзу особняк. Забор из сетки-рабицы огораживал участок. У закрытых металлических ворот стоял “жигуль”.
На автомобильный сигнал на крыльцо из сеней, пошатываясь, вывалился мужчина, который, по-видимому, проветривался на холодке. Рубаха у него была расстегнута, одна пола выехала из штанов. Волосы на голове всклокочены. Похмельное серое лицо с одутловатыми подглазьями было незапоминающимся. Муж-чина какое-то время вглядывался в машину, в людей, которые из нее выходили, потом издал радостный крик:
– О!! Васек, – сбегая с крыльца, потянулся он к губастому, расплылся в улыбке, развел руки на уровне груди. – Вас же только и не хватает... Нюх, мужики, у вас собачий... И Колян тут... Заходи, пойла вволю... А это что за мать-Мария? – на-пыжился он, уставившись на Светлану, зашарил руками по гру-ди, поправил рубаху. – Ее что ли отлавливали, никак крючок заглотала? Шеф доволен будет... Наш контингент... Заходи, мужики, заходи...
В доме гремела музыка. И когда, подталкиваемая сзади Свет-лана вслед за пошатывавшимся мужчиной зашла в комнату, она опешила. В дымном, пропитанном острыми ароматами помещении стоял смрад. Она осмотрелась по сторонам, надеясь зацепиться взглядом за что-нибудь. Трое играли в карты, нисколько не обращая внимание не вошедших. Чуть в стороне сидели еще двое.
– Принимай пополнение, – крикнул, раззявив радостно рот, встречавший. – Петрович, – обратился он к одному из сидевших отдельно, – Васек кошелек привез, королевский кошелек. Давай разыграем.
Светлана же уставилась на парня, который сидел рядом с Петровичем. Ее ожгло. Он был без рук. Безрукий, с культями по локоть, он потянулся к стакану с вином, услужливо налито-му заранее. Парень сжал стакан культями и понес ко рту, вы-тягивая при этом шею. Выражение лица у него стало подобно пьющей лошади с дрожащими, напряженными губами, с оскалом редких крупных зубов. Глаза, по мере приближения стакана ко рту, выпучивались, тело начала колотить мелкая дрожь. Круп-ные капли пота заблестели на висках. Он сделал один глоток, второй.
– Привет, Афчес, – весело поднял в приветствии руку прода-вец киоска. – За что пьешь? За баб-с, за Родину или просто так?
– За тебя пью, такого веселого,  – не поворачивая головы, с придыхом, проговорил инвалид. – За благодетелей пью, кото-рые нас предали, за Родину, для которой мы – попрошайки...
– Афчес, успокойся ты наконец, кто вас предал? Воевать на-до было, крошить всех подряд, – откликнулся белокурый, иг-равший в карты. Партнеры звали его Алексеем. – Писаки разду-ли про какой-то синдром, про мучеников... Чего ж в Отечест-венную не было никаких синдромов, там дрались, а не водку жрали да «колеса» глотали... Ну, не повезло тебе, ты живой – радуйся... Может, я на твоем месте был бы... Сталин за неде-лю с Чечней справился и без потерь, тот не болтал...
– Сталин, власть... На хрен надо. Что-то грамотных я там не видел, на убой сермяжников гнали, – инвалид опустил ста-кан на стол, голос его осекся, лицо перекосилось, и, накло-нившись над столом, он без звука, без стона стал вздрагивать всем своим телом. Стало тихо, так тихо, что ощутимо пополз страх.
– Много понимаете козлы... Афчес, Афчес, – проговорил, почти прокричал инвалид, – да, я – Афчес, а не человек, аф-гано-чеченский синдром... Ну и что!? Я пока человек, я – че-ловек... Меня Михаилом зовут, повторяю: Михаилом...
– Ты, Миш, геройство свое, как триппер неси, гордо, – не отставал Алексей. – У Горького как сказано – жалость унижает человека... Это классик сказал... Плюнь... На еду и бухало для тебя всегда будет...
Лицо инвалида побледнело, щеки запали, глаза враз провали-лись, как огромные карстовые пещеры. Эти узкие, как будто прищуренные глаза, гнусоватый, будто из-под земли, голос вы-звали озноб у Светланы. За столом сидел обломок человека, неуклюжий, искалеченный обломок.
– Хозяева... Гнилье... Торгаши... Говенная перестройка... А это во сколько оцените? – потряс инвалид культями, – ведь в стоимости ваших товаров и руки мои заложены, и жизни тех, кто вместо вас воевал, это вы их убили, равнодушием убили, никто не возмутился бойней. Обогащались все, власть делили, воровали, а мы...
Инвалид на полуслове оборвал речь, помотал обречено голо-вой. Съежился, сник.
– Заляг в окоп... Нервный ты, право... Счас мы, Михайло, тебе успокоительную выпишем, – сощуренный взгляд хозяина да-чи, как величал его продавец киоска, Петровича, оскользился по инвалиду, была в нем и жалость, и сострадание здорового к больному, и снисходительное равнодушие. – Чего бухтеть без толку, принимай жизнь, какая она есть... Одинаковой для всех она не может быть, бог так захотел...
– А он не дурак, твой бог... Тебе он и дачу, и все дал, – проговорил инвалид надтреснутым от волнения голосом, и непо-стижимая ненависть проглядывала в глазах, взгляд царапнул Светлану, про которую, казалось, все забыли в этот момент, – почему-то бог отмечает нахрапистых, тех, кто с ним поделить-ся может...
– Афчес, успокойся, все путем... Чо беситься, руки не вы-растут, а в другом мы тебя не оставим... Вон Нинель пусть подтвердит, да мы для тебя... Родной ты наш...
В углу соседней комнаты, согнувшись в пояснице, молодень-кая девчонка доставала что-то из-под кровати. Она стояла на-раскоряку. Слишком тонкие для широких бедер ноги были длин-ны. На таких ногах раз плюнуть было оскользнуться, отчего, может быть, длинноногие так часто падают, бывает и под кого-то. Икры, ляжки напряженных ног белели, и без того короткая юбчонка задралась, оголив то, что и так едва было прикрыто.
– У, заголилась, – замахнулся добродушно Петрович. – Вы-ставилась...
Девица распрямилась, полоснула Петровича ненавидящим взглядом за нечувствительность к ее обаянию, за отказ любо-ваться ею в таком положении.
– Если не ослышалась, то кто-то о подцепе здесь вякал, – вскинулась задиристо она, огляделась, сморщила нос, вышла к столу, касаясь рукой стены. Она явно была в подпитии. – Ра-зобраться надо, кто кого подцепил... Может он, или он, – ты-кала пальцем по направлению к игравшим в карты парням, – а, может, этот? – указала он на продавца киоска.
Белокурый и голубоглазый Алексей перегнулся через стол, стал в упор разглядывать Нинель. Девица остановилась перед ним, подбоченилась.
– Где ж ты раньше был, целовался с кем? Вылупился... Нрав-люсь? Где больше? Здесь, здесь, а, может, здесь? – сказала она, показывая рукой сначала на обтянутые блузкой задорно торчащие груди,  провела рукой по бедрам, сделала попытку задрать юбчонку. – Я сама от себя другой раз тащусь... Воще, нечего бесплатно пялиться... Наливай, трубы горят... Не хило живете парниши, стол ломится...
– Ух ты, – кхекнул Алексей.  У нее трубы горят... Какие, верхние или нижние? Пить когда научилась? От тебя молочком попахивает... У мамы спросись, детка...
– Я у папы спросилась, – засмеялась Нинель, усмешка на ли-це повисла криво, как покосившаяся картина на стене. – Я как себя помню, пью... И никто не указ, что я делаю... Хочу – пью, хочу, – помедлила, поглядела вокруг, сморщила нос, – тоже пью...
– Кто это чудо привел? – спросил Алексей. – Эту кошку за-мызганную небось на любой  завалинке трахают... Ее проверить надо...
– Ты себя сначала проверь... Никого не касается, где кого трахают... Это мое личное дело,  огрызнулась Нинель.
– Как твое, как твое! Тушенка вонючая, счас промеж глаз врежу, чтоб место знала...
– Что на вас сегодня нашло, опять завелись, – посетовал Петрович. – Ну, дети малые, сразу петушиться...
– Сикалка... Да на рубль связку таких на базаре...
Нинель, держась двумя руками за стол, наклонилась в сторо-ну Алексея.
– Ну ты, свинья, поговори... Козлы вонючие... Только троньте, своим скажу... Достали...
Несколько секунд в помещении повисла мертвая тишина. Заяв-ление Нинель не вязалось к обстановке... Потом, не вставая, Алексей через стол двинул Нинель по физиономии, она откачну-лась назад. Привстав, он поднес кулак к ее лицу, Нинель ото-двинулась, потом примиряюще лизнула кулак языком.
– Ему дашь, – указал Алексей пальцем на Афчеса. – Дашь, говорю...
Нинель повернула голову в сторону Афчеса, ленивый взгляд сменила растерянность. В узких, прищуренных глазах ее про-мелькнули и сгорели какие-то непонятые мысли. Она вздрогну-ла. Выпрямилась, и лицо ее побелело.
У Афчеса от этого взгляда потемнело в глазах, и, чувствуя, видя жалость к себе, он обхватил культями голову. Тонкие гу-бы его исказила жестокая усмешка.
– Ему я дам, – проговорила Нинель, взвизгнула истерично. – Налейте, ему я за всех дам... Вы все сволочи... И ты, и ты, и ты, – Нинель выкрикивала это, тыча пальцем в каждого при-сутствующего.
На углу стола грудились стопка грязных тарелок, в банке из-под консервов торчал окурок. Петрович, чтоб разрядить об-становку, небрежно сгреб пустые бутылки в сторону, одна из бутылок упала на пол, покатилась, звеня.
9
– Вставай, паря, приехали... Пузыри дома пускать будешь... Аванс отрабатывать надо... Теща блины сготовила, – этими словами и толчком в бок Дениса разбудили.
Тело ломило, болела голова, веки глаз не разлепливались. Денис никак не мог сообразить, где он, какая теща сготовила блины, почему лежит на ложе из досок, прикрытый каким-то тряпьем, и что нужно этому человеку, который настырно его дергает.
Денис разжал заплывшие в подсохших коростах губы. Верхняя распухла настолько, что кончик носа касался кожи и трудно было дышать.
– Уделали тебя как бог черепаху, – проговорил худой, бело-брысый парень с багровым синяком под глазом, с восхищением в упор разглядывая Дениса. Он аж хрюкнул от восторга.  – Это ж на какие грабли налетел, это ж какой мешок с кулаками развя-зать надо, чтобы столько тумаков получить... Отметелили знатно... С прибытием, строитель демократического капитализ-ма... Бумагу подписал до экзекуции или после?
Денис посмотрел на него исподлобья, соображая, нет ли под-воха в его словах.
– Какую бумагу? – прогундосил Денис, не разжимая губ. – Я ничего не подписывал... Не помню... Где я, куда попал? Чего от меня всем надо?
Денис пытался вспомнить, что с ним случилось, но в памяти выплывали лишь несвязные обрывки, из черноты вспыхивал свет, ослепительно-режущий, после которого усиливались боли в го-лове. Денис сделал попытку встать, но со стоном повалился опять на топчан.
– Ты  как ванька-встанька, – ерничал белобрысый, – встал-сел, сел-лег... Значит, ничего не знаешь и ничего не пом-нишь... А хоть помнишь, как родители тебе, дураку, долдонили в свое время: “Учись дурень, учись, а не то пожалеешь”. Пом-нишь? Так вот, вместе этого ты водку жрал, да девок тис-кал... Вот теперь отвечать пора пришла... На твой вопрос: “Где ты?”,- ответствую: попал ты туда, куда таким положено попадать... Пахать будешь на стройке коммунизма... Не боись, месячишко-другой попашешь и отпустят, а хочешь, чтобы по-раньше отпустили – бабки на стол. Как у Бендера: утром день-ги – вечером свобода, вечером деньги – утром свобода... Все теперь от родичей зависит, от их крутизны...
Белобрысый хихикал. Почесывался с боков, переминался с но-ги на ногу.
Денис молчал. Пытаясь все вспомнить, он откинулся на спин-ку, закрыл глаза. Все плыло. Назойливо в глаза лез Винт, стучали колеса вагона на стыках, от этого тикало и подерги-валось в висках, маячил тот мужчина в лесополосе, потом во-кзал - и все, чернота.
– Ты не больно разлеживайся, – сказал, усмехаясь, белобры-сый, – сейчас хозяева заявятся. Хозяевам, лежащий раб – по-перек горла. В таком положении застанут, бить будут, – он поджал губы, поцвикал ими, будто говорил самые простые вещи. – Что, в голове мякина, холодец, что ль, из мозог сделали? Поднимайся, и на етьбу потопали... Мне велено было тебя рас-толкать, я это сделал, а дальше как знаешь... Я из-за тебя голодным не хочу оставаться, архаровцы сметут все... В нашем деле пожрать – главное...
Под низким потолком тускло светила пыльная маленькая лам-почка. Помещение, похожее на склеп, без единого окна  с од-ной дверью и несколькими двухъярусными нарами с грязными тю-фяками на них и такими же одеялами, было пусто. Серая мгла вязала углы. Смрадный,  спертый, застоявшийся воздух, с при-сущими мужскому, запущенному обществу ароматами, был тяжел.
Денис насчитал шесть нар. Он сидел, наклонившись вперед, уперев руки в колени, голова почти доставала до досок верх-него ложа. Превозмогая боль, он пошарил ногой, пытаясь нащу-пать свои сапоги, но лишь выдвинул из под нар чье-то рванье. Окурки, обрывки бумаги, засохшие ошмотки грязи устилали це-ментный пол.
– Слушай, – заторопил белобрысый, – я не хочу по твоей ми-лости остаться голодным... Ты дрых, вот твои сапоги и при-хватизировали,  надевай какие есть... Неужели ты еще не по-нял, куда попал?
– Нас поймали для выкупа? – холод пробежал по спине Дени-са, осененный этим внезапно пришедшим открытием, придавли-ваемый гулкой тишиной и страхом, он съежился. – А что больше никого нет, людей нет?
– Ты мне надоел... Последний раз говорю, что если мы через пять минут не будем за столом, то до обеда голодными оста-немся. И это по твоей милости... Шевелись...
Сильным тычком ноги дверь распахнулась настежь, зычный, с хрипотцой голос зло и властно рявкнул.
– Голубитесь, козляры? Долго еще сопли жевать будете? За шкидрень прикажете выволакивать... дерьмо собачье, дохляки вонючие, хлев покинуть свой не могут...
– Петух гамбургский, – пробурчал в ответ белобрысый. – За-ткнул бы хлеборезку... Гнида вонючая... Пошли, – потянул он Дениса за рукав.
В столовой, а вернее в соседнем отсеке подвала, как потом узнал Денис, за длинным, сколоченным из досок столом сидели четверо мужиков. Висел все тот же полумрак. Звякали ложки, дробный перестук их никого не веселил. Мужики ели молча, со-средоточено, даже угрюмо. Ели не торопясь, словно оттягивали время.
Белобрысый по-свойски с размаху плюхнулся на скамейку, подгреб к себе два куска хлеба, чашку с кашей. Кивнул Денису на стоящую рядом тарелку. Тот нерешительно замялся.
Взгляды сидевших за столом скрестились на Денисе, были они и насмешливые, и оценивающие.
– Явление Христа народу, – проговорил мужичонка в коричне-вом свитере. Оттопыренные уши, приплюснутый нос и ровная по-лоса плеши на голове делали его похожим на обезьянку. – Шварценеггер, – подпер он голову кулаком, уставился на Дени-са в упор. – Мешок с колотушками не удержал... Надо же, мы просили трудовой контингент, а прислали – ни кожи ни рожи... Как звать?
– Денис Репьев, – ответил Денис, понимая, что молчать нельзя, с этими людьми ему теперь жить и оттого, как он себя поставит, зависит его судьба, его место.
Тягостное предчувствие не покидало. К горлу подступил ще-мящий комок. Нашла тоска, которая потом растеклась немотой.
Видать видок у Дениса был живописен. Побитый, опухший, грязный, в курточке-поддергайке с чужого плеча, он не внушал ни доверия, ни участия. Опустившийся бомж, готовый за кусок хлеба угодничать. А так как вдобавок он был еще и молод, то это сразу отбрасывало его глубоко вниз по лестнице иерархии.
– Репа, значит, – хихикнул плешивый. – По вербовке или сам? Едрена вошь, стоило вот его рожать, кормить, учить? Срез общества, продукт демократии... Мне стыдно за него, то-варищи... Страна в напряге, а этот... Ответь, Репа, чего те-бе не хватает? Чего дома не сидится? – Денис никак не мог понять, то ли плешивый стращает его, то ли смеется. Огрыз-нуться было нельзя, а вдруг это авторитет. – Чего вот ты болтаешься? – не отставал плешивый.
– А ты чего болтаешься? – поднял голову от тарелки угрюмо-го вида мужчина, горько усмехнулся. Кинул в рот хлебный мя-киш, пожевал. – Чего к парню пристали, его и так зверски из-метелили, по-доброму сюда не привозят... Какие мы – такие и деточки наши, по крайней мере большинство. Мы прожили жизнь во вранье, и их такая же участь ждет. Ты чего ж своих спи-ногрызов бросил, а этого учишь... Ковырялся б в земле, топ-тал бабу, зарабатывал копейку, нет, бичевать лучше. Украл, выпросил жратву, в подворотне выспался и проблем никаких, не надо нервы тратить на таких, – кивнул он головой в сторону Дениса.
– Ты, философ, недалеко от меня ушел, – огрызнулся плеши-вый. – Тебе б не здесь, а где-нибудь в конторе сидеть да бу-мажки перекладывать, а ты почему-то на одних нарах со мной лежишь... А почему, честно не ответишь... Много вас, ум-ных...
– Мне только б вырваться отсюда, – вскочил со скамейки му-жичонка в узком пиджаке, из коротких рукавов которого торча-ли клешни рук. Он нервно отодвинул тарелку, сел, снова встал, – только бы отсюда вырваться... Брошу пить...
– Зарекалась свинья в грязь не лазить, – сплюнул плешивый. – Ну, вырвешься... Так напьешься с радости... Кому ты нужен, у тебя и паспорта нет... Небось детки от папочки отказались, а у жены давно приходящий хахаль... Чем тебе наша жизнь не нравится, на всем готовом живем, забот ни с работой, ни с жильем...
– Нет, все, – загорячился мужичонка. – Все. Завязал... Ле-читься пойду... Да чтоб надо мной так измывались, за челове-ка не считали... Мы – рабы, рабы, – слезливо заканючил он, обхватил голову ладонями и  стал раскачиваться из стороны в сторону, тянул нудно, остервенело. – За что, за ч-то-о-о...
Из приоткрытой двери бесшумно выдвинулся жлоб с накаченны-ми плечами, не говоря ни слова, рванул мужичонку за ворот пиджака, сбросил на пол, пнул ногой. Мужичонка свернулся в клубок, обхватил голову руками.
– Еще, падла, вякает... Чего возникаешь? Жратву дают, ра-бота есть, спишь в теплом, что еще надо? Телок, и тех по вы-ходным привозят... Ты меня достал... Если рот не заткнете ему, – указал жлоб пальцем на мужика, залезшего под скамей-ку, оглядев при этом грозно всех, – уши отрежу. И волынить сегодня не вздумайте. Просили подсобника – вот он вам, – ткнул жлоб в сторону Дениса. – А ты, сучок драный, жри, раз-носолов не будет, трескай холяву, – напустился он на Дениса.
– Ляксеич, Ляксеич, да чего уж, – засуетился плешивый пе-ред парнем, униженно кланяясь и стараясь незаметно ткнуть ногой мужика, чтобы тот уползал в сторону с глаз долой. – Мы сегодня работнем, как же, стараемся... За нами не заржаве-ет... Ну, затосковал, баба приблазнилась, чего  уж там, сам понимаешь, четвертый месяц... Дача, как конфетка будет, хо-зяин доволен останется... Оближем, обрядим...
– Кто еще хоть слово вякнет, что недоволен, – брезгливо проговорил жлоб, поморщился, обошел стол, скамейку, резким ударом ноги отбросил в сторону валявшуюся на полу кепку. – А тебя, если дурковать на работе будешь... ты меня знаешь, глиста ходячая, – говорил он, проходя мимо заползшего под стол мужика. – Дуру гнать нечего... Вы сожрали за эти дни больше, чем наработали... Да вас же и искать никто не ста-нет, вы – трупы...
– Ну что, мужики, – засуетился плешивый, подобрал с пола кепку. Тут Денис увидел на нем свои сапоги. – Кончай хавать. Работать нужно... Все, все... Репу возьми сегодня к себе, – сказал плешивый  белобрысому. – Раствор чтоб как масло был...
После затхлого воздуха подвала, серого полумрака, взвин-ченности, нервотрепки, утренняя свежесть улицы резанула по нутру, разорвало его. Денис зашелся кашлем. Внутри хрипело. Он выплюнул кровавую мокроту.
– Отбили нутро, – посочувствовал белобрысый. – Ты скажи, – кивнул он на жлоба, – что отлежаться тебе нужно... Меня Оле-гом зовут...
Территорию огораживал высокий крашеный забор. Поверху шла колючая проволока. Штабели кирпича, аккуратно сложенного пи-ломатериала, укрытого пленкой, высились вдоль подъездной до-роги, сразу же за глухими металлическими воротами. Строили дачу в лесу. Молодые, едко зеленые листочки берез слабо тре-петали на ветру. По-утряне звонко то там, то здесь спозаран-ку, спросонья, пробовали голоса пичужки. Но их щебетание уже заглушали крики, скрежет, грохот с соседних дач, скрытых от глаз нетронутыми деревьями, там также неспешно шла своя жизнь.
Первый этаж здания с полукруглыми окнами, колоннами, рез-ным пояском был уже выложен из кирпича, выложен ровнехонько, красиво, шов в шов. В недалеком прошлом так, наверное, вы-глядела бы стройка Дома пионеров, какого-нибудь пансионата, дома отдыха, а теперь это строилась всего лишь “маленькая хатынка” одного из новых хозяев.
– Пошли, – потянул Дениса за рукав Олег. – Пока они тут толкаются, нужно цемента натаскать к бетономешалке, а то роздыха не будет. За ними разве успеешь... Злить никого нельзя... Бить будут...
От этих слов у Дениса все опустилось вниз.
– А мне помощь обещали... Перевод организовать в другую часть... Один мужик на вокзале, – Денис вспомнил весь разго-вор, растеряно остановился. – Он говорил, что какое-то время переждать нужно, а чтобы скучно не было, помочь другу про-сил...
– Ты солдат? Сбежал что ли? Дурак, – повертел у виска пальцем Олег. – Вляпался, как последний идиот... Перевод за-хотел... Надежный мужик, – закатился смехом Олег. – А шиш с маслом не хочешь? Ты хоть знаешь, куда попал? – Олег поко-сился по сторонам, высматривая, нет ли кого поблизости, по-низил голос. – Ты бумагу подписывал? Там ясно сказано, что ты взял деньги в долг и обязуешься отработать на этой даче. Пахать будешь, пока не построишь... Вот так... И переводить, и заниматься тобой никто не будет. А потом они сами тебя сдадут, как дезертира. Выступать будешь – убьют... Это у них просто. Никто не знает, что ты здесь...
Он дернул Дениса за рукав куртки, схватил мешок цемента, согнувшись, прижав к животу, потащил к мешалке. Денис попы-тался тоже поднять мешок, тяжесть его да и вчерашние побои не позволили это сделать, он только оторвал мешок от земли.
– Сил нет, дохляк, – пинок взад свалил Дениса с ног. – По-шли, анкету заполним... Поглядим, на что годишься, – Ляксе-ич, не напрягаясь, приподнял Дениса за шиворот, поставил на ноги, толкнул в спину по направлению к вагончику, где лоба-стая здоровая псина внимательно смотрела на них, привстав на передних лапах.
В вагончике, развалившись на диване, поигрывая радиотеле-фонами, сидели трое. Одного Денис узнал сразу. Это был тот, кто пожалел его на вокзале, кто расточал любезности. Теперь он лишь равнодушно скользнул по Денису взглядом.
– Ну, как на новом месте? – спросил он через какое-то вре-мя Дениса, дав тому возможность осмотреться. – Понравилось? Чтобы твой вопрос решить, расскажи все про себя, про родите-лей... Что, сколько и почем... Не юли. Все равно проверим и тогда, – он посмотрел на жлоба, который стоял в дверях, за-гораживая проход, словно прося того продемонстрировать про-цесс проверки. – Я советую написать родичам писульку, текст подскажем, популярно объяснишь, чтобы шум не поднимали... Нам нужны бабки, и мы их получим... И запомни, Денис Репьев, бежать,- нет, даже держать это в мыслях не советую. Хочешь видеть небо – веди себя как мышка. Работай...
Впервые после случившегося Денис по-настоящему подумал про родителей. Он почему-то представил отца. Денис боялся отца. Тот лупил его за привычку врать, за двойки в школе, за раз-битые башмаки от игры в футбол, за порванную одежду. Когда Дениса спрашивали, кто из родителей его больше любит, он от-вечал, что отец любит машину, каждый год отмечает день по-купки, а мать не любит никого. Она – больная.
Машина были идолом. Сначала собирали деньги на ее покупку, тряслись над каждой копейкой, упрекали за все, чуть в рот не заглядывали, чтобы много не ел. Дениса и воспитывали попут-но, между стопок ежевечерних распитий. Нравоучения отца были монотонны вначале, потом, по мере опьянения, входя в раж, он возносил их до визга. “Дурак, дебил, тунеядец”, – это были наиболее часто произносимые слова. Денис к ним привык, они хоть и царапали нутро, но, наслаиваясь раз за разом, теряли свою остроту. Еще в детстве он уяснил, что нелюбим, его не ласкали, как ласкают детей. “Не лезь, отстать”. Он все время был на дистанции.
“Зачем ты меня родила? – как-то спросил он мать. – Я ж ви-жу, что мешаю...“. Мать на это ничего не ответила, только Денис несколько раз ловил на себе ее задумчивый взгляд. Зато он подслушал, как мать жаловалась на него соседке.
“Я только подхожу к нему, меня уже трясти начинает. Ничего не могу с собой сделать, чем я с ним лучше, тем он больше бычится. Он отторгает меня. Я в нем вижу мужа. Он моего ни-чего не взял, ну ничего. Муж на мне вымещает зло, я на сы-не...”.
Уходя в армию, Денис дал себе слово, что никогда не вер-нется домой. Никогда. Его мечтой было уехать как можно даль-ше, чтобы все про него забыли, чтобы ничто не напоминало про унижения. Он даже не мог представить разговор, чтобы что-то попросить, к примеру, у отца. Выслушивать его визг, или ви-деть и ловить на себе хмурый взгляд матери...
Выживая в окружающей его нелюбви, Денис рано научился врать, изворачиваться. Может быть, то, что случилось с ним – это один из шансов, что преподнесла жизнь. За нелюбовь надо мстить. И эта затлевшая в нем мысль подогревала. Она будет разгораться и разгораться, чтобы, в конце концов, обозлен-ный, огрубевший, ведомый этой мыслью, он сбежит с этой стройки, он сменит фамилию и лишь через несколько лет узнал, что случилось с матерью.
10
– Отпустите меня, – поразившись собственному звучанию го-лоса, попросила Светлана, ее голос взывал из болезненной пустоты.  – Зачем я вам? Вы же ничего не понимаете... Я бо-юсь, боюсь... – Светлана побледнела, как полотно, на носу проступили веснушки, она принялась раскачиваться всем туло-вищем взад-вперед, словно что-то изнутри корежило ее и эти колебания приносили успокоение, в то же время из глаз ее по-бежали слезы, она завсхлипывала. – Меня никто не любит, я никому не нужна. – Со Светланой сделался припадок визгливого слезного хохота, голова ее отклонилась назад, она обеими ру-ками ухватилась за лицо, гримаса ужаса запроглядывала из-под растопыренных пальцев. Грудь ее заколыхалась как два поплав-ка на волне.
– Артистка, истеричка, – схватил Светлану за плечо прода-вец киоска, – разжалобить хочет... Нечего было харкать... Там мы принципиальные и смелые были... Никакой культуры, ду-мала, пронесет... Нет, тетя, не на того напала... Перевидали всяких... Заткнись...
Парни, игравшие в карты, подняли головы, уставились на Светлану. Нинель открыла рот, насмешливо скривилась.
– Отпад... Я балдею от мамани... Не боись, больно не бу-дет... Ой, умора... Ой, впервой...
Ее никто не слушал. Все смотрели на Светлану, смотрели за-ворожено.
– Садись сюда, – указал Петрович Светлане на стул подле себя.  – Да не боись. Поговорим, обсудим общий вопрос... Мы не каннибалы, – проговорил он, облизывая губы. – В жизни чудно все распределяется, – начал философствовать он. – На небе все распределяют с закрытыми глазами, из мешка достают, не глядя... Вот хоть возьми ее, – указал он на Светлану, – досталась, поди, какому-то чупырю, ни одеть, ни огранить не может, а ведь бриллиант получил, – голос Петровича, ставший вдруг мягким, обволакивал, а Светлане казалось, что он при-обрел пронзительность и визгливость, хотелось зажать уши.
– Ты ведь Репьева? – помолчал, не дождавшись ответа, про-должил. – Сынок где служит? Не знаешь или не хочешь гово-рить? Ничего, правильно... Бегает где-то ребенок, балует-ся... А вот знаешь, если хочешь его увидеть, то молчать не надо... Счетчик включен... Тебя не удивило, что спрашиваем про сына?
Светлана насторожилась. Они что-то знают про Дениса. Поче-му-то до слез захотелось услышать про сына хорошее, почему-то комок запоздалой, необычной, доселе неиспытанной любви сдавил горло, стало не хватать  воздуха.
– Говорите, – выдавила она, не ощущая живого отклика.
– Это ты должна говорить... Хочешь заполучить сына живым и здоровым – тысяча баксов... У тебя нет, займи у родственни-ков... Родня большая? Пусть помогут... Выручать друг друга нужно... Если б мы в деньгах не нуждались, разве стали помо-гать найти твоего сына... На все отпускают тебе неделю...
Светлана осела на стул. Деньги, опять деньги. Ее била дрожь. Теперь она не была бледной, теперь ее лицо горело, как в лихорадке. Она раскраснелась, на лбу выступили капель-ки пота.
Она читала в глазах окружающих ее мужчин любопытство и алчность, презрение к ней, как женщине, как к слабому суще-ству, за спиной которой никого  из сильных не было. Этого презрения не должно быть у них, откуда оно, молоды они для презрения, не нюхали толком жизнь. Что дает им подпитку в презрении? Откуда эта жадность, смрад, равнодушие? Все хотят хорошо жить, ничего не делая... Деньги... Разве ее боль бу-дет по настоящему болью, она меркнет под шелест пересчиты-ваемых денег. За деньги можно купить кусок человеческого  живого мяса.
Раньше в своем равнодушии она, наверное, тоже была такой по отношению к сыну, мужу. От молодых бывает только разоча-рование и морока. Цинизм молодых, ранний опыт, наскучен-ность, делают их безжалостными, страшными, это рождало в ней гнев. Она прошла это, проходит.
Все они одинаковые, думала она, видят в ней только копилку и самку. Пусть, пусть берут, как кусок мяса, она же не от-даст им душу... Пусть насмеются... После насмешек мужа, она все равно нового не получит. Все уже было.
Она понимала, что заводиться нельзя, но ничего не могла с собой поделать. Она почувствовала, как у нее раздуваются ноздри и что тот срыв, что потряс ее только что, мог повто-риться. Светлана скорчилась, дыша сквозь стиснутые зубы, вы-терла тыльной стороной ладони капельки пота со лба. Она по-няла, что  от нее что-то ждут, слов ли, действия, но молча-ние долго продолжаться не может, в глазах мужчин она видела подступавший азарт. Она возбуждала. Она беззащитная жертва, она провоцировала их своей беспомощностью, растерянностью.
Сильнейший, непреодолимый страх охватил ее. Она взглядом не могла зацепиться ни за одно лицо, чтобы переждать, пере-воплотиться, пересилить, наконец, себя. Вокруг лишь мутные тени, невнятный говор, бормотание... Как будто собиралась далекая гроза, наползала лишь чернота, раскаты грома были еще далеки, но в природе все замерло,  затихло, насторожи-лось. Все давило, как тогда в ее квартире. Далекие вспышки молний – это переглядывание, вспышки их глаз, блеск голодных глаз, бездонность глаз...
– Мне нужен сын, понимаете... Он мне нужен... Он мой, – голос Светланы дрогнул, она быстро опустила голову, закры-лась руками. Слова Светлана сказала тихо, дрожащими губами, но ее услышали. Дальше  объяснять было бесполезно, она не могла вывернуть себя, она поняла, что если пуститься в объ-яснения, то неминуемо последует новая истерика. Сын и слезы, слезы и сын – это теперь стало что-то единое, больное, про-низывающее насквозь. Это все пришло поздно, но ведь пришло. От собственных слов она почувствовала муторное ощущение па-дения в бездну, в небытие...
Она не говорила, не понимала, но подспудно чувствовала, что жизнь теперь вовсе заключена не в суете, не в усладах, не в пресловутой гонке за богатством, которым наполнены чу-ланы домов, не в личной жизни, которая лишь немногим отлича-ется от других таких же жизней только тем, что там, может быть, больше или меньше разнообразия радости, дело даже и не в радости, не только в радости, хотя без радости тоска смертная, радость подразумевает напарника,  собеседника, ко-торому доверяешь, которому можно выговориться, радость – это сравнение. Что может быть страшнее разучиться радости, разу-читься сопереживать. Неужели мы стали полностью зависимы от себе подобных?
В жизни значимо только одиночество, вечность космоса, то, что висит над нами, управляет нами, то, что далеко, не по расстоянию, не доступно разуму. Вечность. Вакуум. Оболочка. Темнота. Что-то непроницаемое для глаз, но сквозь это что-то легко проходит, распахиваясь, растворяясь в пространстве ду-ша. Вечность – это даже не она и сын, это даже не запоздалая любовь к сыну, теперь откуда-то так некстати возникшая, воз-никшая от беды, что само по себе пошло и не вечно, вылившая-ся в угрызении совести, поднявшаяся в ней до необъяснимых высот, разрывавшая ее, холодившая душу, вылившаяся, наконец, в страх, вечность – это не  то, что перевернуло все внутри, что поставило ее на грань выживания, нелюбовь сделало любо-вью, увело ее из дома, сделало понятие «дом» чужим, отстра-ненным, не укладывающимся пока в выстроенные ее болезненным рассудком человеческие рамки. Понятие дома исчезло.
Бетонные коробки, напичканные вещами, с запирающимися бро-нированными дверями вовсе не были и не могли быть домами. Теперешние дома – всего лишь купе вагона скорого или не очень скорого поезда на долгой дороге к конечной станции. Временное пристанище. И поезд, что везет эти вагоны по жиз-ненной колее, колесами отстукивает на стыках вехи. Одни го-ды, одни дни, даже часы, минуты живут люди, но разные собы-тия происходят с каждым. Ох какие разные...
У большинства людей нет дома, нет отдушины, они вечные странники ослабленные, отвергнутые не долгой дорогой в поис-ках чего-то зыбкого, ускользающего, не препятствиями, гро-моздящимися на этой дороге, не лишениями, порой самим же че-ловеком, по неразумению, созданными в пути, которые можно было бы избежать, выбрав другой, что, впрочем, не помешало бы нагромоздить новые препятствия, а бессмысленной гонкой за ускользающей вечностью, за призрачным счастьем, за эфемерным достатком.
Произнесенные Светланой слова повисли в пустоте, не возы-мели никакого действия. Для этих молодых понятие смерти, ут-раты было еще неопределенным, не больным. Лишь Афчес, сдав-ливая стакан в культях, криво усмехнулся. В затуманенных ви-ном глазах проскользнула тоска.
Сидевший напротив Петровича Алексей поднял голову. Большие голубые глаза обожгли Светлану. Склонив голову набок, он внимательно смотрел на Светлану, и во взгляде зажглось любо-пытство обладания. Так смотрит ребенок на новую вещь, гото-вый ее разломать, чтобы посмотреть, что там внутри.
Это было располагающее к себе лицо, может, одно из немно-гих. Хотя, как можно было противопоставить одно лицо друго-му, не затрагивая. Лица... Темнота и свет, что может быть проще. Но ведь и темнота бывает разная. Одна темнота, когда зажмуришь глаза, совсем другая, когда окутывает мрак, и со-всем-совсем другая, когда ты слеп. Зажмуривая глаза, ты в любой момент можешь их открыть, увидишь солнце, свет, голу-бизну неба, зелень жизни, и после мрака ты знаешь, что все равно наступит день и засветит солнце. А вот если ты слеп... то ты просто слеп... Ничего нет... Чернота...
Лицо этого парня было пятном, светлым мазком среди окру-жающей Светлану темноты.
Она села на стул, не отрывая напряженного взгляда от бело-го пятна лица, зашарила по столу рукой, и, когда пальцы су-дорожно нащупали рюмку, услужливо наполненную до верха вод-кой, Светлана словно просветлела.
Медленная, поднимающаяся из глубины, изнутри, улыбка, тро-нув глаза, стала зримо опускаться к кончикам губ, они тре-петно вздрогнули, как вздрогнули и раздвинулись две полоски белых зубов. Светлана распахивалась. Не поморщившись, не от-рывая глаз от лица парня, Светлана медленно выцедила в себя налитое, поставила рюмку на стол, пальцы, вздрагивая, погла-дили стекло ножки. Петрович услужливо наполнил рюмку опять.
Парни напротив понимающе переглянулись, ухмылки, смазав одни маски, тут же накатали другие, не добавив красок, рас-цветок, не прояснив черноты, просто  все раздвинулось, рас-тянулось, черточками и штрихами выпятив выражение брезгливо-сти.
– Вот это толково, – довольно прогудел Петрович, бренча бутылкой, – а то “не буду”, – скривил он губы. – Сам бог ве-лит раз в месяц  расслабиться... Это хорошо, что ты решила напряг сбросить... Гулять так гулять,  и что завтра будет – этим не стоит забивать голову, до завтра дожить  надо, а за нас уже кто-то подумал... Давай, – ткнул своей рюмкой в рюм-ку Светланы. – А ты чего, Сашок, уставился? Так-то вот, – обратился он к парню, – ишь, расцвела, как стрижет тебя гла-зами, по душе пришелся... Бабы – они такие, и не понять по каким признакам  отбирают... У них локаторы внутри... Ты, Сашок, как навозная куча, липнут они к тебе, как мухи... Ду-ры... От таких, как ты, бежать надо, за три версты обходить, а они сами в петлю... Она понятно, для нее залить зенки сей-час самое выгодное, чтоб не помнить и не чувствовать... Ку-сок пьяного мяса... Скучно, – пожаловался Петрович. – Все есть: и выпивка, и бабы, а неинтересно... Пусто... Заварушку устроить, что ли? Устал я... Напиться б скорее, – Петрович поднял наполовину опорожненную рюмку. – Будь...
Зазвенели, соединившись рюмки, зажевав выпитое, продавец начал лапать Нинель, та взвизгивала, делано отмахивалась, подставляя под жадные, равнодушные руки части тела. Не обра-щая ни на кого внимания, налили, выпили еще, этого вполне хватило Нинель, она упала на грудь продавца, обхватила его руками, тот, не переставая жевать, поднялся, перехватил ее за талию и потащил в соседнюю комнату. Афчес молча посмотрел им вслед, он не произнес ничего, только по лицу его прошло какое-то судорожное движение и глаза стали остры и черны.
– Если б мне сказали, что я живу последний день и позволе-но делать все, что хочу и даны такие возможности, – внезапно проговорил Саша, ни к кому не обращаясь, косясь глазом на приоткрытую дверь, за которой на кровати возились двое, за улыбкой, чуть тронувшей кончики губ угадывалась холодность, способность причинить боль, – я б накупил выпивки, собрал самых красивых девок и устроил оргию. Я б напоил их вус-мерть. Пусть потом каждый делал, что хотел и как хотел, что-бы вытворяли самое немыслимое, а я сидел и  смотрел... А по-том взял бы автомат и расстрелял бы это сборище... По одно-му, пуля за пулей, чтоб они визжали, просили, на коленях ползали... А я б стрелял... И не только тех, но и всех, кто довел до скотства...
– Не знал, что ты садист, Сашок... Хотя... Разве можно так... К Богу надо быть ближе, к Богу, – проговорил Петрович после установившейся тишины, когда мужики словно хотели при-мерить на себя услышанное, – помолишься, и легче становит-ся... Постоишь в церкви, выходишь очищенный, такая лег-кость... Ни шума там, ни суеты... Слезы на глазах тишина вы-бивает...
– И давно ты, Петрович, слезливый такой стал? Может, с тех пор, когда машинешку купил, когда зелененькие в кармане за-велись, может, после поездки на Канары,– засмеялся Сашок. – Интересно, всего и делов у иконы постоять, да не последний рубль на свечку пожертвовать, и тот не свой, не горбом зара-ботанный... Неужель ты и лоб крестишь? Вот все говорят, что бог все видит, а как он ворованные деньги принимает, кровью замаранные? Это не грех? Чудно... То церкви запрещены были, теперь паломничество в них... Чудно...
– Дурак, – покачал головой Петрович. – У меня разве грехи, какой это грех: жулик у жулика рубль украл? Не тот вор, ко-торый украл, а которого схватят... Рука дающего не оскудеет, рука берущего не отвалится... Это суета... бог всех прощает, суету прощает... Вымолить только нужно... Суетимся мы, не-смышленыши..., а радости от суеты никакой. А в чем радость – не пойму... В церкви тоже все навыворот, партийные лучшие места занимают, а ведь не каялись, поклоны не били, не по-стились... Во, это грех... Вот вопрос, – Петрович сжал паль-цами рюмку, помял, словно хотел раздавить, кривая усмешка обезобразила лицо. – Деньги и все, о чем ты говоришь – не главное, только чтобы понять это, нужно накопить кучу денег, чтоб их было под завязку, до горла, чтоб тошнило от них, то-гда вот и поймешь, что все остается здесь, никто из померших не вернулся оттуда, – показал Петрович пальцем в пол, – все остается здесь, все в тлен превращается... И дело не в день-гах, что-то есть выше всего этого... Душа, например... Да тебе не понять...
– Куда уж нам, – протянул Сашок. – Мы лоб не крестим... Каждый верует в свое, кто в шмат сала, кто во вседозволен-ность... Нам бы побольше баксов да по миру поездить, пошу-меть... В одном согласен – нет в жизни радости, – казалось, Алексей все время переживал что-то свое, и реплики его были ответами самому себе. В его глазах очень трудно было прочи-тать правду, синева их не пропускала внутрь. Саша с маху оп-рокинул содержимое рюмки в рот, поморщился. – Тоска какая-то... С бабой поцапался... Чего ей не хватает, все в доме есть, а ходить туда не хочется... Всем вот у меня жена хоро-ша: и красива, и умна в меру, а вот зацикленная какая-то, легкости в ней нет... Хорошо отрегулированная машина. Все у нее на одной скорости, в одном ритме, с одними звуками. На-перед знаешь, когда что будет, где какие повороты, какие движения, какой стон... Хороша та баба, с которой позволяешь себе все. Другой раз по полгода в командировке, а там такие однодневки попадаются до любви жадные... Ух, профуры, выкру-тят, как половую тряпку, только что ноги об тебя не вы-трут... А все равно домой к своей ползу... Люблю, видать... А эту вы чего привезли? – кивнул Сашок головой на Светлану.
– Наказать привезли, по картотеке проходит, – торопливо ответил губастый. – Слышь, она Коляну на стекло плюнула. Бу-тылку, курва, купила, и на стекло плюнула. Вроде, как она гордая, культурная, вшивота. Западло ей с нами... Презирает она нас... Меня от презрения нищих воротит, кожей чувствую их презрение, у меня зуд начинается...
Светлана молчала. Она сидела, подперев голову рукой и не отрываясь смотрела на Сашу. Странная улыбка разрезала кончи-ки губ. Глаза, в которых, казалось, одна пустота, пугающие, глубокие,  ужасающе пустые, притягивали. От этого взгляда становилось зябко и погано. Взгляд раздевал, он безжалостно раскрывал суть, он выставлял напоказ, он кричал, вопил, от этого рождалась не то злоба, не то неудобство, взгляд ежил. Словно эта женщина знала что-то потаенное, запретное, скры-ваемое от других, то, что себе самому другой раз не скажешь вслух, о чем и подумать даже в одиночестве порой противно.
Ее улыбка бесила своей снисходительностью, такая улыбка бывает у матери, когда она слушает несуразный лепет ребенка, когда она знает, что всегда подскажет, защитит, что для нее нет тайн и нужно прожить много-много дней, чтобы сравняться в этом знании. Улыбка умудренная и одновременно подбадриваю-щая, полная достоинства и женской мудрости, вековой, косми-ческой. От этого взгляда хочется отгородиться, хочется не замечать его, а как его не заметишь, если вот она сидит одна напротив и внаглую пялится.
Ладно бы образина была, каракатица, чувырла, ладно бы на ее рожу сквозь тряпочку смотреть надо было, лицезря ее по утрам, петухи с насеста бы со страху кувыркались... Нет, тут нормальная женщина, зовущая женщина, вызывающая...
И вот эта посторонняя женщина, никем не защищаемая, чужая всем, больше сказать, привезенная для наказания, для дела, женщину, которую можно унизить, растоптать, можно с ней сде-лать все, что угодно, как она это не понимает, и вот у нее нет страха, нет заискивания. Даже какая-то дикая первобытная гордость. Гордость нищего, униженного... Что может быть страшнее...
– Я сейчас этой сучке промеж глаз врежу, – сказал, при-вставая на стуле губастый. – Рожа довольная, будто пригоршню медяков нашла... Дура, – на губах губастого выдавилось некое подобие поганой улыбки, она появилась с коротким хохотком. Словно он что-то придумал, придумал такое, отчего согрелось нутро. Довольный произнесенными словами, он покачался на стуле. – Нищета. С нее и взять нечего, кроме натуры, удо-вольствие составит растоптать вонючую гордость... Их на иглу сажать надо, ох, поглядел бы я, как она ползала...
Светлану дано преследовал один и тот же сон. Ей давно снился один и тот же мужчина. Она не помнила его лицо. В на-стоящей жизни она никогда его не видела, а во сне он прихо-дил каждую ночь. Был он сильным и высоким, ласковым. У него были большие мягкие теплые ладони, прикосновение его невесо-мых волшебных пальцев вызывали дрожь, кожа покрывалась пупы-рышками, сердце замирало. Там, во сне, он издалека тянул к ней руки и она радостно шла, нет, летела к нему по длинному черному коридору в распахнутых, струящихся широких одеждах. То был даже не коридор, а длинная-длинная, подсвеченная лю-минесцентными лампами пещера. Она сужалась. Свет постепенно мерк. Светлана уже шла ощупью, торопилась, слепо натыкалась на стены, отовсюду торчали острые камни, корни росших сверху деревьев, пропоров землю, свисали с потолка этой пещеры, по-хожие на змей, они даже шевелились, как змеи, создавали не-проходимые заросли, и она цеплялась за эти корни, цеплялась одеждой, вырывая при этом лоскутья, и сквозь прорехи сучки царапали кожу, было больно, она вскрикивала от боли и лезла, лезла вперед к человеку, задавшись целью, запрограммирован-ная на сближение, вынуждаемая всей жизнью, предназначением продираться сквозь хаос.
Тот человек, к которому она так стремилась во сне, почему-то поразительно походил на Сашу. Такой же высокий и сильный. С такими же голубыми глазами. Ей сказали, она, правда, не помнила, кто и где сказал, что туда, куда ей надо, она добе-рется только с этим человеком. Она дойдет только с ним. Это будет трудно, это нужно будет сломать себя, подарить, бро-сить себя к его ногам, нужно принести себя в жертву. И не по широкой дороге нужно нести себя, а продираться сквозь лаз.
И Светлана продиралась к нему. В черном туннеле светлым пятком было только лицо Саши, и Светлана, улыбаясь, так по-разившей всех улыбкой, тянулась к этому пятну. Она была од-на. Он был ей нужен, чтобы забыться, чтобы испить наслажде-ния.
– Я хочу тебя, – то ли произнесла она, то ли подумала вслух, и тишина в темноте пещеры отозвалась на эти слова не-ясным гулким эхом, эти слова словно увязли в плотном возду-хе. Она почувствовала, как в полете-падении наконец-то дотя-нулась пальцами до ладони Саши, как ответный ток ударил в нее, зажег, невыносимо захотелось быть распахнутой, чтобы он вошел в нее, чтобы она почувствовала его всего, до кончика ногтей, чтобы слилось дыхание, чтобы та боль, что сжирала ее все последнее время, что закаменела в ней, все то, что рас-членяло ее на многие несвязанные куски, чтобы все это сли-лось в одну огромную, необъятную, безграничную всепоглощаю-щую страсть. – Возьми меня, ты можешь... Возьми, как ты де-лал это десятки раз... Я все та же... Я стала чище, сильнее, цельнее, – попросила Светлана, обращаясь к пятну-лицу.
От ее слов воздух, и так густой в этой пещере-комнате, стал еще гуще, пропитанный присутствием мужчин, воздух, куда впрыснули сгусток женской плоти, настолько концентрирован-ный, что он тут же стал распадаться на миллиарды и миллиарды флюидов-фонтомов и необычность запаха их, скорости, с кото-рой они пронзили присутствующих, причем, что удивительно, каждый получил в ощущении то, что хотел, будто эти малюсень-кие корпускулы знали, как и на кого действовать, воздух на-полнился мускусным ароматом страсти, пьянящая страсть забла-гоухала в этой комнате.
Растянутая на столе среди грязных тарелок, среди булыжни-ков-банок с консервами, Светлана ничего не ощущала, она ви-дела только белый свет лица. Она шла, она всматривалась во что-то находящееся впереди, торопилась, силы покидали ее, она лезла на какую-то гору, соскальзывалась, судорожно пыта-лась уцепиться за все, что попадалось под пальцы. Не хватало воздуха. Она задыхалась, судорожно всхлипывала.
Ее захлестнуло новое, незнакомое бурное чувство. С ней та-кого еще не было. Тут было все: и восторг и трепетное ожида-ние, предвкушение радости, и в то же время поднималась тре-вога, это было ощущение конца. Но ей не было противно, от этого чувства подступала бы тошнота, тут все было по-другому. Радость буйства, когда на все плевать, будь что бу-дет, словно жить ей оставалось всего миг, и ты знаешь, что изменить ничего нельзя. После этого наступит конец.
Руки ее, придавленные к столу Сашей, разом омертвевшие, отяжелевшие не подчинялись ей. Сопение над ней чужого тела, прикосновение, причиняемая этими прикосновениями боль, были в общем безразличны ей. Ведь издевались не над ней, не над ее телом. Ее здесь не было, она была далеко в эти мгновения. Ее тело не желало откликаться на насилие, оно не присутство-вало здесь. Ей не хотелось так.
Белое лицо притягивало. И чтобы скорее достичь его, она остервенело кричала, стонала, хрипела. В крике открылся рот, кричал не только рот, кричали ее руки, кричали глаза, кричал каждый кусочек ее тела. Странно, но крик не вырывался нару-жу. Да и она застряла, она не могла  дальше ползти, тело со-трясали бессильные конвульсии. Она жила этим, она умирала, хотела и боялась, что все это, возникшее враз, разом же и прервется. Она не получит, не дойдет. Ей обязательно нужно дойти. Обязательно дойти. Она ползла по длинному черному ко-ридору, гонимая, сжигаемая жаждой, умирала и возрождалась.
– Она сумасшедшая, – пожаловался губастый. – Хоть бы вскрикнула, сумасшедшие  боли не чувствуют... Как вша на сковородке крутится, будто лезет куда-то... Ишь, как грабли тянет... Жуть берет...
– Отпустите ее, – рыкнул Петрович, не спускавший глаз с лица Светланы. – Подальше от греха... Кто ее привез, тот пусть и увезет, чтобы и следов не было... А ты, – ткнул он пальцем в сторону губастого, – заплати ей, за товар платить нужно... Я сказал...
– Я свое получить должен... Она по живому скребанула, – губастый впился ногтями в тело Светланы, отчего под пальцами забелела кожа. – Я такую бабу впервые имел...
Он схватил лежавший на столе нож с налипшими на лезвии крошками колбасы, попробовал острие ногтем и резким взмахом отхватил прядь волос с головы Светланы. Подержал клок в рас-топыренных пальцах на отлете.
– На память... Она, сука, чувствует, не раз приснится.... Как хоть ее зовут? Коллекцию имею этих трофеев, разных рас-цветок: и красных, и зеленых, и черных, а этот клок положу отдельно... Ведьма...
11
Лесной, недавно раскорчеванный проселок, соединявший дач-ные участки с шоссе, под льдистым светом луны представлял собой жуткую картину. Завалы сдвинутых в сторону пней, об-ломки, кусты в сумерках были похожи не то на разбойничьи гнезда, не то на затаившихся, поджидающих свою жертву монст-ров.
Наезженная колея, вдавленная в песчаную насыпь, чернела двумя бороздами, ползла и ползла вперед, и так же медленно брела по ней Светлана. Порой спотыкалась о торчащие из песка палки. Далеко вверху мерцали похожие на собачьи глаза звез-ды, и вытекающий из них нутряной свет пронзал какой-то тоск-ливостью. Голо шептались, подрагивали под ветерком кусты вдоль дороги. Отбрасываемые тени черными пятнами были разли-ты на песке.
Светлана совсем не помнила, как очутилась на этой дороге, привез ли кто ее или она сама пришла сюда, с кем была и от-чего так неспокойно внутри. Было холодно. Она зябко ежилась в куртке. Мерзли колени. Укрыв ладони рук под мышками, Свет-лана шла, равнодушно уставившись в землю. Кроссовки от росы промокли.
Без мыслей в голове, повинуясь одному неудержимому желанию бежать как можно дальше, как можно скорее от черного пятна, оставшегося сзади, от безликих, неразличимых, теней ли людей или призраков, боль которых она несла внутри, Светлана не осознавала, что с ней произошло. Было неуютно.
Животный страх зацарапал тело, пробежал с головы до пят, когда догнавшая ее на дороге блудливая собака ткнулась хо-лодным носом в ногу. Светлана шагнула на обочину, огляну-лась, какое-то время непонимающе смотрела на нее, словно увидела в образе собаки что-то другое, потом присела на кор-точки. Собака доверчиво села напротив, понюхала воздух, вильнула хвостом, поощряя к продолжению знакомства. И Свет-лане захотелось ответно вильнуть хвостом. Она почувствовала родственную душу. Может быть, в одной из ее прошлых жизней такая же бродячая собака укусила ее, занесла вирус бродяжни-чества, который все эти годы мирно дремал, а теперь выгнал ее из дома.
Женщины и собаки в чем-то родственны. Они привязаны к до-му, к хозяину, они постоянно нуждаются в участии, в разгово-рах, в ласке, их необходимо время от времени гладить, они требуют, чтобы их время от времени задаривали подарками, и не столь важно какими, это их еще больше привязывает к дому, успокаивает, покоряет. Цепь ли, ошейник, украшение или что-то съестное – все это до поры до времени. Им нужно излить на кого-то свою любовь, они должны показать любовь, не просто показать, а какое-то время, если позволяют обстоятельства, быть в этой любви.
Но время от времени и у этих родственных душ возникают та-кие моменты, когда ничто не может удержать их в рамках ими же принятых правил. Ни цепь, ни подарки. Шлея подпадает под хвост. И тогда приходит непонятное, все рушится, все, что копилось, создавалось годами, все связи, все обязательства. Происходит обвал. И тогда в собачьих глазах и глазах женщины поселяется тоска, корежащая душу. Начинается маета дурью. Собака исчезает из дома. Уходит. И где она мотается, где ры-щет – одному богу известно. А женщина...
Вглядываясь в глаза собаки, Светлана притихла. Навалилась усталость. Собачьи глаза странно мерцали, то ли в них играли отсветы далеких звезд, то ли свечение шло изнутри, при этом изливалось спокойствие, разум, вечность, что нельзя описать словами, это надо чувствовать, это идет от сердца.
Светлана не ощущала сумерек, темени для нее просто не су-ществовало, она все видела даже лучше, чем днем. Чем больше Светлана вглядывалась в собачьи глаза, тем зрачки их все больше и больше расширялись, превращались в одну большую во-ронку, имеющую гладкие края. Верх этой воронки причудливо мерцал, гипнотизировал, завораживал, и  спиральный нарез, след чего-то, по которому тускло пробегали голубоватые бли-ки, заканчивался внизу чернотой. У родившегося ребенка, ко-гда он сосет, глаза голубые и зрачков не видно, и у умираю-щего, умершего человека зрачков нет. Зрачки – экран жизни, экран разума, дорога, связующая нить с космосом. Эта дорога меняет цвет на протяжении жизни.
Внезапно Светлана почувствовала, что с ней начало что-то происходить, она начала распадаться на составляющие, замель-кали ипостаси ее былых жизней, в них она была и деревом, и собакой, и камнем, и боль, и холод, и тяжесть времени, тя-жесть былых поколений, наложенных одно на другое, создавали пирог разнообразных ощущений. Она не противилась этому, на-против, почувствовала странную легкость. Захотелось невыно-симо спать.
Она засыпала. Она осела на песок, согнулась в пояснице, ссутулив плечи, сведя руки на груди. Холод входил в нее... Он как бы выдавливал, замещал то, что было ею. Она выходила из своего тела. Ее тело съеживалось, она, как змея, прополз-шая сквозь рогатки, вылезала из собственной оболочки. И  с каждым мгновением состояние покоя, невыразимое, наполняло ее. Это было состояние божественной невесомости, блаженства. Она потеряла все, она ничего не хотела в эти мгновения.
Менялась она, менялись ощущения, и вокруг тоже все меня-лось. И краски ночи стали другими, чудными. Разлилось свече-ние, и под лунным ли светом, или, может, каким другим, вдруг стали различаться все цвета. И уходящий волнами вдаль свет, натыкаясь на деревья и кусты, высвечивал листья, хотя их и не было, цветы, даже какие-то плоды.
Светлана стремительно уменьшалась в размерах, как будто ее относило вдаль, и, отдаляясь от этой дороги, уменьшаясь, она неведомой силой затягивалась внутрь собаки. Машинально, изу-мившись тому, что превратилась в небольшой белый шарик, вер-нее, не превратилась, а вышла белым шариком из собственного тела, которое распласталось на песке, отметила, что удобно и покойно устраивается внутри, она слилась с собакой и ее сердце перешло в сердце собаки, стало одним целым, преврати-лось в одно большое сердце, в одно большое ухо, в один боль-шой глаз. В сотни и тысячи раз она стала лучше слышать, ви-деть, осязать. Она слышала то, что раньше никогда бы не ус-лышала. Видела то, что находилось за многие метры от нее. Она как бы была везде.
– Слышь, Петро, там баба...
– Да не, какая баба... Собаки...
– Да не собаки... Баба...
– Ну и что, если баба? Подбирать всех? Твоя дома, моя тоже дома... Путевая одна шастать по лесу в эту пору не станет... Прохиндеек полно... Баба... Да на промысел вышла, а за кус-тами пастухи с берданой сидят, только остановись... И маши-ны, и жизни лишишься... А если и не так, то пьянь какая-нибудь, охота после нее машину мыть...
– Может, случилось чего? Может, помощь нужна?
– Бог поможет... Он к обездоленным милостлив... Газуй...
– Я тебе говорю, баба лежит... Может, остановимся?
– Один остановился, до сих пор в милиции объяснительные пишет. Да они на тебя и эту бабу повесят, и еще сто дел, бу-дешь объяснительные писать да оправдываться... Затаскают... Мы никого не видели и нас никто...
На большой скорости мимо лежащей на песке Светланы проско-чила легковая машина.
– Из ближайшего автомата позвоним... Десять минут делов-то...
Напуганная машиной сука метнулась с дороги в кусты. Огля-нувшись на неподвижно застывшее на обочине тело женщины, она помедлила, потянула ноздрями воздух, коротко взлаяла, словно приглашала Светлану за собой и потрусила по натоптанной тро-пинке.
Светлана уносилась, уходила сама от себя. Ее уносила боль-шая бродячая собака, внутри которой она удобно устроилась. Ей было тепло и покойно, как будто она находилась в теле ма-тери до своего рождения. Она могла наблюдать все, что проис-ходило снаружи. Ей казалось, что она разговаривала с этой собакой, она понимала, она читала ее мысли. Согревшись, ус-покоившись, она почувствовала настоящий голод. С ночи во рту ничего не было. Там на даче, откуда она несла боль унижения, она то ли ела, то ли не ела, только болела, раздираемая не-понятной болью голова, мутило от выпитого, да и запахи и шо-рохи той дачи преследовали.
Чувство голода передалось и собаке. Она обнюхала пожухлую траву, покопалась у ольхового куста, где вкусно пахло куро-паткой. Замерла, к чему-то прислушиваясь. Светлане показа-лось, что наконец-то собака поняла, что у нее внутри кто-то другой, потому что она как-то странно выгнулась, широко рас-ставила лапы, задрала хвост. Она не пошла, а запарила над тропинкой, едва касаясь земли лапами, и этот плавный шаг действовал убаюкивающе.
Впервые за последние несколько месяцев Светлана почувство-вала себя спокойной. Она была одна, исчезли страхи, исчезло чувство брошенности в этом мире. Все осталось там, вдали, в смутной темени прошлого, что прошло, уже не довлело и не воспринималось болью. Прошлого просто не было, его заволокла пелена, она от него оторвалась, отдалилась вместе с теми пе-реживаниями, обидами, но не было и будущего. Это было со-стояние “нечто”. Оно оберегало ее. Находясь между прошлым и будущим, Светлана была пуста.
Она никогда не была любимой ни в детстве, ни теперь, да и сама, наверное, никогда толком не любила. Она не знала этого чувства. Ее всегда ставили на место окриком в детстве, сло-вом ли, взглядом теперь, это было, как ковш холодной воды, который окружающие, не церемонясь, выплескивали в самый не-подходящий момент, вроде они делали доброе дело, пеклись о ней, ограждали ее от разочарований.
Но... Все тянулось из детства, все обрастало новым смыс-лом, все теперь помнилось и вспоминалось не так, как прежде. Теперь она научилась все раскладывать по полочкам и выхва-ченное памятью событие, несло совсем другую нагрузку, резо-нировало с другим, открывало потай. В их семье не было свя-зующего звена. Жизнь все измяла. Жалость была только в мыс-лях, в душе давно угнездилось брезгливое презрение друг к другу, к достатку.
Взрослея, они все больше и больше отдалялись друг от дру-га, привязанность уменьшалась, и в конце концов они вообще перестали общаться. Раз в год, да и то если сестра вспомнит, звонил телефон и чей-нибудь голос, пожаловавшись на бездене-жье, поздравлял ее с днем рождения... И то если вспомнят...
В этой жизни Светлана давно как-то остановилась. Может быть, тогда, когда поняла, что не может заставить себя не только любить, но и уважать мужа, когда поняла, что внутри угнездилась ненависть, переносясь на все, что ее окружало: на дом, на ребенка, на все, все... Жизнь была  не в радость, да ее, по сути, и не было этой жизни. Маета.
Из детства она вынесла: все, что касалось семьи, взаимоот-ношений – на всем висела завеса секретности. Говорить, тем более выносить сор из избы, нельзя, позорно.  Этой темы не касались. Внешне все должно быть хорошо, а внутри...
Внутри Светлана каменела. Остановилась. Зациклившись на непонимании, обвиняя в этом родных, знакомых, она жила одной только этой мыслью, эта мысль стала единственной. И эта единственность ее убивала, медленно, целенаправленно. Она подтачивала изнутри.
Камень на одном месте обрастает мхом... Про человека дру-гой раз говорят – закаменел. Но человек не может весь зака-менеть, он состоит из множества частиц, и эти частицы-песчинки, каждая, живет своей отдельной жизнью, там все: и боль, и радость, они все непохожи. Эти частицы несут свои знания, свой опыт, они даже могут принадлежать разным людям. Человек многолик, разве его поймешь или охватишь сразу! Он должен и может разрываться, распадаться на бесчисленное мно-жество, он может жить в разных людях, понятиях. Человек, как песок в пустыне, и как пустыню все формирует: ветер, зной, дождь, время, так и человека обтесывает и возвышает время, оно же превращает его и в ничто, тлен.
Закаменевший человек боится принимать решения, боится бро-дить один, страх становится его вторым «я». Он, по сути, увечен.
Светлана переступила какую-то грань, за которой должна на-чаться другая ее жизнь, настоящая, для которой она была предназначена судьбой, рождена. Может, годы назад душа пере-путала тела и вселилась не в ту Светлану, по ошибке, и все эти годы металась в поиске самой себе? Все время что-то ис-кала. А сил, умения, способностей у этой Светланы, из этой жизни, чтобы изменить себя не хватило. Она слепила себя из того, что было...
Почему ей так покойно в этом чужом поджаром теле? Меж тем собака уселась посреди тропинки, втянула ноздрями воздух, потопталась передними лапами, что-то сбивало ее с толку, и это что-то было не то внутри, не то снаружи. Она обнюхалась, непонимающе коротко взлаяла, уставилась в просвет между де-ревьями, над которыми висело желтое блюдце луны, взвизгнув, не сумев с первого раза набрать нужную тональность, сбившись несколько раз, завыла.
Эти клокочущие, кажется, вылетающие вместе с кусками нутра звуки, внушали суеверный ужас. Мольба ли, крик, плач, прось-ба ли в них, но они несли боль, никого не оставляли равно-душными. Они, как тьма, они беспросветны, они не оставляют места для размышления. Их хочется остановить. Они сгибают, зовут, они рождают ответную ненависть. Запрессовывается тьма, обволакивает, окутывает, подступает удушье.
Находясь внутри собачьего тела, Светлана ясно увидела от-крывшийся небесный канал, пучок лучей с каждым вырвавшимся звуком, как бы вибрируя, какими-то толчками опускался с не-ба. Ближе, ближе, этот пучок надвигался, готовый пронзить зрачок. Показалось, что вой, вознесшийся на небеса, нашел там отклик, и оттуда был послан сигнал, оттуда шло возмез-дие. Ужас охватывает Светлану, этот ужас передается собаке, она срывается с места и бежит, поджав хвост. Каким-то боко-вым зрением Светлана видит, как луч ударяет в землю, где они стояли, неестественный голубоватый свет от которого вздрог-нула земля, и какое-то марево расплылось облачком.
Тропинка выводит к мосту через речку. Там идет ремонт, со-драно асфальтированное покрытие, обнажены ребра балок, въезд перегораживает поставленный поперек трактор. Тревожно алеет красный фонарь.
На берегу заводи у кустов горит костер. Около него два че-ловека, может, это сторожа, может рыбаки, чуть в стороне, вытянув морду к огню, лежит собака. Люди разговаривают.
Почему-то Светлана остро почувствовала потребность быть ближе к этим людям, у них все было просто и ясно. Ночь, кос-тер, река. Обыкновенные житейские разговоры, которые не ос-тавляют царапин, которые наоборот сближают. Она устала от карусели, которая никак не может остановиться, она устала от муторного падения в бездну.
“Ты вот за жизнь говоришь, – говорил один, уставившись на огонь. Был он в накинутой на плече телогрейке, застегнутой на верхнюю пуговицу. – Я со своей четвертак прожил. Все, как у всех. И ругались, и мирились, а бес, видать, вокруг нас, вокруг каждого ошивается... Мою в больницу положили, я каж-дый день после работы к ней ходил. И каждый раз мне попада-лась навстречу лечащая ее врачиха, симпатевая такая женщина, ядреная, как увидит меня – улыбается: “Идешь? Ждет, ждет...”. Ну и я между делом вверну что-нибудь, комплимент какой про прическу, про погоду и про свое тоскливое одиноче-ство. Она посмеется, посочувствует, мне больше и не надо, лишь бы лечила лучше. А раз возьми, я ее пригласил домой. Шутя...
Рассказывавший подбросил в огонь дров. Пламя хлестнуло в небо на какой-то миг сделало ночь чернее.
Врачиха моя вечером и заявилась ко мне. Я – обалдел. Разо-детая, благоухающая. От этого конь на дыбы встанет, а уж про меня и говорить нечего. Все, что было на стол выметнул,  слова из меня, как из динамика поперли, без остановки. Заве-ла она меня. Распили бутылочку, поговорили за жизнь... Она без стеснения осталась, без упрашивания, без уговора. Да еще такая жадная оказалась, голодная по мужику. Умотала, что и не помнил, как заснул, провалился как в яму, и все. Пушкой не разбудишь. Утром продрал глаза, автомат внутри сработал, на работу пора. Врачиха моя спит сном праведницы. Я на кух-ню.., а на столе завтрак приготовлен. Картошка пожарена. По-среди бутылка стоит. Понял, жена из больницы приходила. Ви-дать чутье сработало, а, может, заложили соседи... И вот ведь сучка, не разбудила... Молча... С горя, что влип, налил стакан из бутылки, глотнул – обожгло горло, рот. В бутылке кислота была, что ванну моют. Стою с открытым ртом, ни крик-нуть, ни глотнуть... Спасибо врачихе, не растерялась, промы-ла желудок, отпоила молоком... Язык теперь весь в шрамах... Обоих, дура, хотела отравить. Я накануне зарплату получил, в шкафу под бельем лежала, так моя поделила ее на три части, двести себе взяла, двести мне оставила, а сто врачихе за ус-ладу положила отдельно... Вот и не знаю, что теперь делать, как вечер, так на рыбалку ухожу...
– Не бери в голову, – успокоил напарник. – Чего в жизни не бывает... Ты ж не для себя, для нее старался, чтоб лечила лучше, бей на это. Блат теперь у тебя есть, лекарства дос-тать можно...
– Дочке телеграмму отправила, та судить меня едет... До-жил...
– С кем греха не бывает, посопит, посопит, да на ту же задницу и сядет...
У костра завозилась собака, коротко залаяла, заскулила, уставившись в темноту, где за кустами скрывалась серая сука.
– Бродит, что ли, кто? – оглядываясь по сторонам, сказал говоривший. – Жутко все-таки ночью, мерещится чертовщина. Хоть и знаешь, что никого кругом нет, а жутко...
Искры, выхваченные языком пламя, растворялись в темноте, чтобы снова возникнуть звездочками на небе. Огонь с трудом справлялся с тьмой, которая наползала и наползала, прессова-лась, придавливала пламя, оно то разгоралось, то никло. И разговор то затихал, то, повинуясь потребности говорить, тек дальше.
– А мне сосед рассказывал про свою жену, – после непродол-жительного молчания, чтобы разрядить возникшую пустоту, стал говорить второй у костра. – Эксперимент он проводил... Чудак мужик. Знаешь, как он отучил свою из дома бегать? У баб, чуть что не так, фыр, и полетела, то к подруге, то к родите-лям выкладывать наболевшее. Вот и у него женушка из таких, поцапались, она сумку собрала и за дверь. “Живи, как знаешь. Надоел...”. Ну, ушла и ушла, сосед не долго горевал, на дру-гой день привел другую, да гостей по этому поводу решил со-брать. Летом это было. Надумал в саду отпраздновать. Новая его зазноба целый день готовила, угощений – стол ломился. И носит, и носит из дома. В самый разгар застолья распахивает-ся калитка и залетает бывшая. Видать тоже сердоболы донесли. Что тут поднялось! Ругань, крики. А сосед отвалился на ска-мейке, поднял кверху палец и витийствует: “Жить с той буду, кто в честном бою победит, в честной схватке...”. Ты б ви-дел, как бабы схватились. Битва насмерть пошла, за волосы друг дружку таскают, царапаются, пинаются, шипят, как кошки. Куда молодой тягаться со старой, ни злости той нет, ни опы-та, да и драться не за что, все не ее. Старая до крови ее уделала, выгнала... И хоть бы что, не стесняясь села за стол... А сосед регочет довольный...
Собака снова заскулила, потянулась в сторону кустов.
– Никак сука бегает? Спусти Джона, пусть поиграется, раз-говеется, поди, вкус забыл... Никуда не сбежит...
– Заразу еще какую подцепит...
– Не боись, у собак СПИДа нет...
Пес с шумом подбежал к серой суке, обнюхал. Сука, прижав хвост, отскочила. Пес начал заигрывать, прыгал, припадал к земле, увертывался от зубов, подставляя зад. Самое ужасное, Светлана чувствовала, что сука шла навстречу этим ухаживани-ям, млела, и готова была отдаться. И когда наступил этот мо-мент, Светлана с ужасом опомнилась...
Светало. На кустах блестками висела роса. Песок отсырел. И вокруг никого. Пусто. Лишь шелестел ветер в придорожных го-лых кустах. В эту утреннюю минуту просветления она вспомнила весь стыд, и боль снова скорежила ее.
12
Светлана села на колени, опустила руки вниз. Пальцы прова-лись в холодный желтоватый слегка белеющий песок.
“Забери мою боль, – попросила Светлана. – Ведь кто-то же есть, кто заберет мою боль, – она подняла лицо к небу. Осты-вала земля, притихшая и покорная после лета. Вкрадчиво и тревожно подсветилось за лесом небо. Густой немотой распла-сталась уползающая ночь.  – Да помогите кто-нибудь, кто-нибудь, – сникая, опустив голову на грудь, выговорила Свет-лана.
Время было раннее, все насторожилось и умолкло в преддве-рии чего-то большего и важного. Она что-то пыталась понять, что-то открылось ей такое, что пока не давалось, не подпус-кало к себе.
Утро сушило кусты, утро придавливало невесть откуда на-ползший, перемешанный с ночной мглой туман в кустах, и Свет-лана в этом нереальном месиве почувствовала себя частью ок-ружающего мира. Выплывающие обрывки, несвязанные между со-бой, не возбуждали ни радости, ни огорчения. Потеря тепла, потеря единения, сливавшего ее с людьми, были ужасны, она не помнила, как долго просидела на этом месте. С трудом подня-лась на затекшие ноги. По человечески заныло тело, будто она всю ночь таскала камни или ее вминал дорожный каток.
То, что случилось с ней, что выплывало в воспоминании, бы-ло настолько отвратительным, что безграничная слепая злоба порой захлестывала ее. Она находила внезапно, то  усилива-лось, то опадало, была подобна волнам, что раз за разом бьют в берег, шурша, недовольно отползают назад, чтобы снова и снова накатиться слизнуть и унести разрушенное или нагромоз-дить валик очередной мути.
Ее передергивало от ощущения нечистоты. Ужас стыда и уни-жения комом подпирал изнутри, это невозможно было выносить.
Жизнь. Жизнь не есть непрерывная разматывающаяся лента, это на надгробье она вмешается в небольшую черту между циф-рами начала и конца, жизнь состоит из отрезков. Разной дли-ны, разного цвета, разного запаха. Розовый, коротенький от-резок детства, школьные годы, отрезок, когда она стала все понимать, черный, болючий отрезок, когда она стала женщиной, и невнятный, искривленный, пунктирный отрезок семейной жиз-ни, и даже не отрезок, черта, то, что случилось с ней сей-час. Если попытаться сложить их,  получится ее жизнь, поко-вырявшись, она смогла бы отыскать там все.
Ее жизни, суммы этих отрезков, вполне хватило бы на не-сколько других жизней. И любой другой человек был бы сыт по горло, заполучив всего лишь один из ее отрезков, всего лишь один.
Просквозило ощущение одиночества, заброшенности, будто она одна бродит, заблудившись, по пустыне, маленькая козявка среди бескрайних просторов, которым нет конца, и кругом одно и то же, одно и то же: песок, песок, марево, ослепительное солнце, от которого не скрыться и которое, кажется, прожига-ет насквозь, и нет ориентиров. Шум и скрип песка отдавался в голове особым шумом, от которого цепенело нутро.
Все эти годы она бессознательно ждала чего-то. Гадкая, тошная жизнь не могла тянуться вечно. Застыв здесь, остано-вившись, она как бы натянула вожжи, вздыбившаяся ее жизнь просилась, рвалась куда-то, внутри ее распирало, дрожала ка-ждая клеточка, а снаружи все замерло, скукожилось, сжалось подобно шагреневой коже.
Она поняла, что изменить ничего не сможет. Она всем меша-ла, и мужу и сыну, и, наверное, еще в большем разе себе. За-хотелось завыть от бессилия и покататься по земле, расцара-пать ее пальцами, чтобы и земля почувствовала ее боль, вос-приняла ее.
Светлана стояла, опустив плечи. Голова болела странно, частями, перемежаясь чернотой и светом. Она поняла, что от-купиться нечем, что у нее есть только одно – ее жизнь. И ви-на ее не в том, что не получилась жизнь, а в том, что она ни разу не сделала попытки изменить ее. Кем она все время была – дрянью, сволочью, тунеядкой, алкашкой, перечислений можно привести много, эпитетов для нее бессчетно, она была все это время вещью, которой попользовались, которая перестала при-носить удовольствие, разонравилась, а у вещи жизнь короткая. У нее словно упала повязка с глаз. Даже если сейчас Денис вернется, виновата во всем происшедшем будет она, она одна. Впереди один конец. Зачем суета? Единственным  спасением для нее – это уничтожиться, уничтожиться телом, душой, всем, чтобы от тебя ничего не осталось. В этом спасение. Не видеть бы осуждающие взгляды, не слышать гадливенький шепоток – это же счастье. Дикое исступленное бешенство охватило ее. Почему она? Почему все замкнулось на ней? Горькое сознание  беспо-мощности и одиночества исчезло. Цепкие, холодные думы тащили ее вперед.
Она, повинуясь приведшей ее сюда потребности идти, ступила на вильнувшую в кусты тропинку, отметила бессознательно, что уже ходила по ней. Серые в блестках росы кусты растопыренны-ми пальцами веток хватались за куртку, сбрасывали холодивший кожу веер брызг. Она шла как бы в никуда. Ничего нельзя предвидеть заранее. У нее было пустое, лишенное всякого вы-ражения лицо.
Пахнуло серым, сырым запахом водорослей. И этот запах воз-родил в воспаленном мозгу видения ночи, костер, разговор ры-баков, холодный блеск воды, черный силуэт моста, вязавший два берега. Ночь и костер. Огонь всегда притягивает к себе, завораживает и, когда неотрывно смотришь на него, кажется, что ты уменьшаешься настолько, что вместе с искрами уносишь-ся ввысь и тебя тянет в далекое космическое далеко, откуда, может быть, пришли твои предки и где хранятся на каждого книги жизни, не прочитанные ни одним из живущих.
Светлана какое-то мгновение постояла у черного пятна кост-рища. Запах дыма, горелого дерева, запах обожженной земли витал в воздухе, ее чуткие ноздри уловили все эти запахи, этот сладковатый запах, перемешанный, настоянный на густой немоте осени, которая уже сунулась в воду, зажелтила траву, прибрежную осоку, был волнующ. Легкая утренняя тоска печаль-на. Роса намочила кроссовки насквозь, но Светлана этого не замечала.
Она смотрела на воду. Холодные цепкие думы потащили ее в глубь, захотелось посмотреть, что находится в толщах воды. Разводья белесого тумана как бы стлались над гладью воды, приподнимали мост, делали его нереальным. Было тихо. В этот утренний час на берегу никого не было. Рабочие, ремонтиро-вавшие мост, еще не приехали, техника не грохотала, даже ры-баков не было видно, тишина вязала и прибрежные кусты, и вы-сокий обрыв этого берега, и утекала на противоположный, по-логий, скрытый дымкой.
Вода тихо плескалась, обтекала торчащий сучок топляка,  закручивалась воронками водоворотов и текла, текла бесконеч-ная, равнодушная, таинственная. Зацепившись взглядом за кру-жок водоворота, Светлана пошла медленно по берегу в сторону моста. Кружок то пропадал, то возникал снова, и она, стара-ясь не отстать и не потерять его из виду, напряженно всмат-ривалась в водную гладь. Ступила на мост, перебирая руками перила, прошла несколько метров, остановилась, облокотилась на перила, свесила голову вниз. Водный поток, разбухший от осенних дождей, мутный, быстрый, завихрясь, пенясь,  закру-чивался у опор.
Она стояла и смотрела неотрывно. Стояла и ни о чем не ду-мала, вернее, думала ни о чем. Плыло что-то серое, тянулось бесконечно, и, глядя на этот поток, проскакивали осветлен-ные, высвеченные кусочки то ли мыслей, то ли реальных жиз-ней, и все это мелькало само собой, само собой, не подчинясь ничему.
Внезапно она поняла, что этот поток льется сквозь нее, она находится в нем, принадлежит ему. Берег, откуда она ступила на этот мост, был ее прошлым, берег, который находился впе-реди, был будущим, мост над потоком – это настоящее. А то, что находится под мостом в потоке воды, – это жизни, много жизней, закрученных, вспененных, видимых, невидимых, благо-получных, ущербных. Они текли на поверхности, глубоко под водой. Много жизней. Разных. Где-то среди множества множеств есть и ее настоящая жизнь, которую она не прожила, а могла бы. Там внизу текла ее счастливая жизнь, та, что манила, притягивала, волновала.
Находясь на мосту, ты уже и не на том берегу, и не на этом. Ты как бы заполняешь промежуток. Настоящее быстротеч-но. Оно и над потоком, и в потоке других жизней. Оно зыбко. Оно твое и не твое, так как только время расставляет все по своим местам. Одно только время.
А Светлана потеряла счет времени, оно остановилось или его просто не было. Удаляясь от одного, приближаясь к другому, ты меняешься, хотя понять перемену поможет опять же только время. Процесс перемены скрыт, просто ты однажды говоришь себе: “Так жить нельзя”. Все. Ты перешел предел.
Внезапно на другом конце моста Светлана рассмотрела фигуру женщины. Что-то знакомое было в облике. Контур был немного расплывчат, Светлана даже протянула вперед руку, думая, что все это видит опять в зеркале, и, пытаясь нащупать стекло, пошарила перед собой. Потом оглянулась назад, может, отраже-ние глядится оттуда. Но сзади была пустота, сзади подпирало ее прошлое, серый полог опускался сверху, отгораживал, и уже не  было видно берега, кустов, неба.
Гигантским цилиндром полог начал раскрутку, отчего внутри установилась удивительная щемящая тишина. Лишь впереди в светлом проеме, никуда не исчезая, стояла женщина.
“Это – я, – с тупым равнодушием подумала Светлана, – отку-да же я там взялась? Почему она идет мне навстречу... Так не должно быть, я не могу идти оттуда... Там же мое будущее, – поразившись этой мысли, Светлана как бы изготовилась к прыж-ку. Ее прозрачные ужасающие пустые глаза были устремлены на медленно приближавшуюся женскую фигуру. Глаза налились горя-чей мутью. Та женщина, приближаясь, запрессовывала будущее, ее будущее уменьшалось с каждым шагом. – Зачем она идет, – подумал Светлана. – Почему она идет одна, а где все? Где сын?”
Желтый березовый лист, похожий на маленькое человеческое сердце, ветром бросило под ноги. Светлана вздрогнула... Па-дают листья – осыпаются души, так как листья – это живые сердца природы, и это маленькое сердце, еще недавно живое, нашло ее. Все идет по кругу. Она виновата во всем, в том, что родилась, что такая, что не умеет жить.
Перебирая рукой перила моста, Светлана медленно шла на-встречу самой себе, запрессовывалось будущее, уменьшалось. Два шага, три шага. Медленно, не издав звука, шагнула она в проем, в настоящее. Вода даже не плеснула.
Замкнулся круг. И снова жизнь потекла где-то с востока на запад, по солнцу, не останавливаясь, начинаясь с малого. По-солонь.
В. Мартынов


Рецензии