Мой большой дом

               
                П о э м а   в   п р о з е


        В облике старых домов есть  своеобразные очарование и прелесть. Как много в их окнах невыразимой мудрости и грусти о тех, кто жил когда-то в них, к кому он привык, и кто покинул их навсегда… Как много в них привета и ещё чего-то доброго, исходящего из глубины обжитых комнат, чего ещё нет в новых домах. Особенно в городских современных многоэтажках – понятие дом к их громадам применимо лишь относительно: просто другого слова для их определения не придумано.  Нет в мире  никаких других, более тёплых и дорогих слов, чем о доме: домой, иду домой, еду домой, живу дома. причём не обязательно иметь ввиду собственно дом, как строение. Это может быть деревня, село, город, страна.  Домой – значит на родину. Домой – значит к родным… Даже если их  уже нет и только живая память о них и невидимый след или дух, растворённый в родных стенах и окружающем их пространстве, встречает пришедшего…
         Как-то так повелось, что коренные жители города, имеющего множество  исторических и культурных памятников, не торопятся их посещать, если они только не стоят на видных местах, вроде памятников Минину и Чкалову: успеем, мол, чай.  Чай да чай, а я так и не удосужился побывать в литературном музее  Горького на улице Минина, когда являлся законно прописанным горьковчанином. Но вот, приобщившись к литературному творчеству, приехал  уже  из  Кстова и пришёл в этот дом впервые в жизни, открыл внушающую уважение даже своим внешним видом входную дверь и, без особого трепета, вошёл внутрь…
            Широкая лестница  справа  поднимается вверх, слева – дверь в гардероб. Раздеваюсь автоматически, занятый мыслями о вариантах представления на суд почтеннейшей публики своих опусов, и вдруг ловлю себя на мысли: мне сейчас необходимо идти не направо наверх по большой лестнице, а налево под неё в маленькую  дверь со ступеньками за ней…  Забава воображения. Какие ещё ступеньки за закрытой дверью, в которую я никогда не входил…Но – надо же ведь. И я выхожу из гардероба, и вижу налево под лестницей маленькую дверь… Вхожу в неё, впав в некоторую оторопелость: под ногами ступеньки… Мистика. Влекомый инстинктом, спускаюсь.  Иду  узким коридором безошибочно туда, куда надо. Велика же ты, сила необходимости…
       Второй этаж. Фотографии, Старинные вещи, роскошный интерьер… Щемящее чувство  появилось где-то внутри груди, захватило её и не отпускает… Логичнее было бы в голове – там, всё-таки, центры творчества. Нет – именно в груди. С чего бы?.. Старый дом, наверное, заговорил со мною о чём-то своём непонятном, но близком нам обоим. Почему о близком, почему со мной?  Блажь какая-то. Что-то там у французов на этот счёт говорится….Впрочем, почём я знаю: может быть, и другие посетители то же испытывают?.. Новогодние праздники далеко позади – последствия выветрились…
      В большом зале идет концерт, посвящённый памяти Есенина. Кто-то поёт романсы на его стихи красивым,  когда-то, голосом… Лучше уйти в каминный зал, где за круглым столом сидит уже та самая почтеннейшая публика, скептически ждущая то, что я ей прочитаю на свой выбор… Прочёл. Выслушали. Поговорили.  Голова цела.  Разъехались.
      Щемящее чувство исчезло и не напоминало о себе… Пока я не добрался в очередной раз до старых документах отца, виденных - перевиденных.  На этот раз понадобилось их внимательно прочесть. Читаю… Батюшки!  Да ведь мои родные дедушка и бабушка работали у купчихи Бурмистровой…Об этом чётко и разборчиво написано рукой моего отца. Жили  они на улице Жуковской в доме Грызлова около Сенной Площади.  Оттуда до особняка купчихи не так уж и далеко – всего каких-то  минут десять ходьбы. Значит, бывали в нём, и не столько в верхних хоромах, сколько там – за маленькой дверью под лестницей. Впрочем, может быть, и в верхних доводилось бывать, и с хозяйкой разговаривать, и самого Горького видеть – всё зависит от того, кем они работали… Подробностей отец не написал, но о деде моём, Александре Васильевиче Козлове, упомянул, что приходилось обслуживать ему гостей купчихи.   Не об этом ли пытался рассказать мне старый дом, опознав среди множества других посетителей?..
        А вот прабабка моя, Агафья Ивановна, жила в другом доме Нижнего Новгорода, будучи крепостной – дворовой помещика Садонова. Там же и замуж вышла за личного кучера помещика, Василия. Отец вспоминал о ней, как об очень весёлом и остроумном человеке, много рассказывавшем о жизни в старину, о крепостном праве: оно, по её словам, было совсем не таким уж и жутким. Имела по тем временам, для женщин, из ряда вон выходящую привычку – курила табак, собственноручно набивая им папиросные гильзы. Соседки страшно возмущались, мужики негодовали, но Агафья Ивановна обладала характером независимым. Из всех семерых детей Козловых она особенно любила моего отца и часто брала его с собой погулять по Верхнее - Волжской набережной. В те времена она была отгорожена от откоса деревянным заборчиком с деревянными же тумбами. Для отдыха гуляющих и удобного любования заволжскими далями стояли скамейки. В бесснежные времена года нижегородцы наслаждались заволжскими видами и идущими по Волге пароходами и случавшимися ещё парусниками, а зимой с откоса видны были многочисленные обозы, неспешно пробирающиеся по ледовой дороге в сторону Бора.
        Самые яркие впечатления детства отца связаны с 28-м, «по новому», или 15-м, «по старому»,  июля – в этот день открывалась Нижегородско – Макарьевская ярмарка. Олицетворением её богатства и красоты являлся «Главный дом», поражавший подростка, каковым был отец в то время, своим сказочным великолепием. Роскошным кораблём возвышалось величественное здание над бесконечным потоком людей, окружавших его. Плыли над толпой и растекались над ней и другие, более приземлённые явления – запахи, распалявшие аппетит и прочно впитываемые памятью. Самыми экзотическими среди них были запахи жареного миндаля, самыми благоухающими – ароматы многочисленных ресторанов, а самым заманчивыми и доступными – благоухание горячей варёной картошки с жареным луком. Она хранилась в деревянных кадочках, покрытых какой-нибудь ветхой, но чистой, одежонкой. На этих же кадках, добродушные и приветливые, торжественно восседали  торговки этой традиционной русской едой, способствуя тем самым более долгому сохранению содержимого кадок в горячем виде… Моя прабабка угощала внука Коленьку и картошкой, и наиболее любимыми им пышками, обжаренными в подсолнечном масле, побелёнными сладкой сахарной пудрой.
         Подкрепившись, простой люд валил в центр развлечений – на так называемую «Самокатную площадь», где ей кружили головы каруселями, звуками шарманок, игравших каждая свою мелодию, и зазывалами, убеждавшими публику непременно посетить именно их балаган. Радом с этой площадью находилось другое, знаменитое на ярмарке, особенно для  холостых мужиков, а иногда и женатых, местечко – «Азиатский переулок». Что в нём было сугубо азиатского отец в своих записках не уточнил. Состоял же сей  развесёлый уголок выставки из «домов терпимости» - так, несколько по-ханжески, называли в те времена  дома публичные. Стоявшие возле дверей этих сооружений  соблазнительно полураздетые путаны  обращались с проходящей публикой мужского пола точно так же, как знаменитая дива из  фильма «Бриллиантовая рука».
          По вечерам в Главном доме играл духовой оркестр.  Веселье  концентрировалось в ресторанах. В одном из них проводил своё время, отнюдь не свободное, мой отец. Ресторан принадлежал некоему Тер – Акопяну, а отец подвизался в нём в качестве хлебореза. Там же, на ярмарке, находили себе неплохой заработок многие из учащейся нижегородской молодёжи.
         Была у Николая Козлова в то время и ещё одна «летняя» должность – конторщик знаменитого пароходного общества «Кавказ и Меркурий», на «Сибирских пристанях». В пятнадцать мальчишеских лет он должен был следить за погрузкой и выгрузкой на пароходах товаров, идущих на ярмарку: кипы кож, мануфактуры, сухих фруктов и многого  другого. Занятие не обременительно физически, но нудное и довольно скучное. Любопытно, что доверяли сие ответственное и соблазнительное, для мошенников, дело несовершеннолетнему…
     В 1912 году, окончив 1-е Нижегородское  четырёхклассное городское  училище с оценкой «хорошо», отец  был удостоен звания учителя начальных классов, о чём и получил от Министерства Народного Просвещения (в документе так с заглавными буквами и написано) надлежащее Свидетельство за номером 5346 с гербовой печатью, которая и теперь выглядит современно, имея в себе двуглавого орла. Удостоившись, начал работать учителем в семнадцать лет и сеял светлое и доброе вплоть до 1915 года.
        Мировая война перемалывала «человеческий материал» с усердием гигантских окровавленных жерновов. Полки на передовой таяли, как снежки под палящим солнцем. В том числе и полки императорской гвардии, неосмотрительно брошенные  царём  под губительный огонь в первую очередь. В армию начали призывать несовершенно летних…Здесь необходимо уточнить, чтобы читателю не показалось, будто в армию гнали прямо из детских садиков: совершеннолетие в царской России достигалось в двадцать один год. Николаю Козлову исполнилось ровно девятнадцать и, словно в качестве подарка ко дню рождения, он был зачислен в лейб-гвардии Императорской фамилии 1-й стрелковый полк, нёсший службу не абы где, а в самом Царском Селе. В гвардию, да ещё и в лейб, отец оказался определённым лишь благодаря высокому росту и крепкому телосложению. Отбор происходил в призывном пункте, располагавшемся в здании школы на Ковалихинской. Вместе с ним решения своей судьбы ожидали там крестьянские парни и другой городской люд, кроме рабочих – их он там не видел, на что и внимание обратил… Назначение в тот или иной лейб-гвардейский полк зависело от «масти» новобранца: русые  удостаивались чести причисления в Преображенкому, блондины – к Семёновскому, курносые – к Павловскрму и так далее.  Отец угодил в «просто» стрелковый полк потому, что особых внешних, устрашающих или соблазняющих, примет не имел.
         Отстояв несколько месяцев в караулах царского дворца, Николай Козлов направлен был в офицерское училище и в чине прапорщика оказался на фронте под Ригой. Там и боевое крещение получил. И едва не схлопотал в первом же бою пулю в лоб или в другую часть организма, демонстрируя, по неопытности, безудержную удаль молодецкую: шагал во весь рост под пулями свистящими, не зная что свистит. Не получив, однако, ни одной раны, в 1918 году получил отпуск и вернулся в свой Нижний подпоручиком в полной офицерской форме при погонах золотых на плечах, сабле с темляком у левой ноги и револьвере на правом боку.  В таком виде и  печатал гвардейский шаг по родной Большой Покровке, направляясь в кремль. В боевом 1918 году… Как он сам рассказывал: встречные бывшие кадеты бывшего графа Аракчеева кадетского корпуса явно принимали его за геройски верного Государю императору офицера, осмеливающегося маршировать в погонах там и тогда, когда за одно только это  можно было запросто лишиться и их, и головы. Приближаясь, они  переходили на строевой шаг и подчёркнуто чётко отдавали честь его  благородию. Революционные же матросы Волжской флотилии, лихо лузгавшие семечки возле драмтеатра, автоматически прищуривали левый глаз, как бы беря наглеца на прицел… А «его благородие», в последний раз почиркав ножнами офицерской шашки по булыжникам Покровки, сдал её вместе с револьвером военной комендатуре Красной Армии… Тут же получив их обратно вместе с документами о приёме от бывшего подпоручика  такого-то оружия и выдачи его командиру караульной роты Нижегородского кремля Козлову Н.А. Сей же документ, как в нём и значилось, одновременно являлся и «видом на жительство… Свежеиспечённый командир караульной роты поселился в Красных Казармах  у подножия кремлёвской горы.  На военные же занятия ходить приходилось  строем по «Плашкотному» мосту  через Оку на площадь перед… Главным ярмарочным домом, где  полуголодных красноармейцев вместе с их комроты  продувал насквозь, « и даже глубже», ледяной ветер… А ведь совсем недавно здесь так  вкусно пахло жареным миндалём и  варёной картошкой с жареным луком… Картошку, правда, ещё ели, но маловато для устойчивости против холода и голода, и красноармейцы однажды взбунтовались. Примчавшегося для усмирения отца, как офицерскую сволочь, собирались выбросить из окна, но  передумали. Благодаря выдержке и показному хладнокровию  комроты  мятеж в зародыше заглох и солдаты, хоть и без особого энтузиазма, но  на  занятия вышли. И даже песню запели, для бодрости духа и выхода злости:
                Эй, комроты! 
                Даёшь пулемёты,
                Даёшь батареи,
                Что б было веселее!
      
       «Бунт» в Красных казармах был ликвидирован легко и без пулемётов с кровавыми последствиями, поэтому отец о нём никому не доложил. За что и предстал перед ЧК: контру скрыл?  Но обошлось. Потом отец стал помощником военного коменданта Нижнего Новгорода, имея к этой должности такую привилегию, как персональное кресло в драматическом театре… Пребывал он на этой должности до отправки в качестве командира батальона на подавление мятежа Антонова. Не  получив от этого занятия никакого морального удовлетворения,  вернулся к прежней  профессии – стал учителем в деревне Гремячка Богородского  уезда Нижегородской области.
       И вот я иду по улице, вновь получившей своё историческое имя Большой Покровке, и мне кажется порой, что идёт со мною рядом, придерживая левой рукой шашку с золотым темляком, высокий офицер с гвардейской выправкой и невидимые встречные кадеты отдают ему честь. А офицер, мой отец, рассказывает  о домах Покровки, о её обычаях, о том, что одна сторона улицы когда-то называлась «копеечной», а другая «рублёвой»… И не было случая, чтобы я не помнил: здесь ходили мои нижегородские  предки – между вот этими домами, каждый из которых знаком мне, как обстановка отчего дома. Вступая на эту улицу, я говорю тихонько: - Здравствуй, родная!
 
       Семнадцать лет проработав на заводе «Гидромаш», я думать не думал и чаять не чаял, оказаться жителем города Кстово. Тем более, что по уши и до душевного трепета был влюблён в то место, где жил в Нижнем, тогда ещё Горьком. С одной стороны – лучший во всём нашем крае парк «Швейцария» с его потрясающим  откосом и видом с него до самой Балахны.  С другой – несколько минут ходьбы  до Щёлоковского хутора - особенно ценно зимой для лыжных  вылазок.  Ока рядышком - это чрезвычайно хорошо летом… На улице Крылова стоит дом, в цокольном этаже которого прожил я десять лет – там находилось наше общежитие. В том же доме, в том же общежитии и свадьбу свою «сыграл», женившись на студентке медицинского института. Жила она рядышком – в общежитии медиков: просто нельзя было не познакомиться, а затем и пожениться. Впрочем, слово игра по отношению к нашей свадьбе, пожалуй, не подходит. Никаких игрищ и затей пышных не было. Просто собралась компания близких друзей и товарищей по общежитию прямо в двухкомнатной квартире площадью в двадцать четыре метра, квадратных, разумеется. Нет – эта площадь не была нашей квартирой – в ней и располагалось наше общежитие. Квартирой, как таковой, в Горьком городе мне и не пахло. 
          Вот   так и сложились обстоятельства, что я оказываюсь в Кстове. И никаких при этом щемящих чувств, кроме досады у меня, и - ностальгические слёзы у матери. А дело всё в том, что матушка моя, урождённая Афонская, в числе многодетной семьи  Афонских, жила когда-то совсем неподалеку от  Кстова, «развесёлого села», в селе Слободском, а некое семейное дело располагалось в Безводном… И здесь, выходит, мой дом.
       Но Слободское, в свою очередь, не было родиной моей матери. Семья Афонских очутилась в этом селе тоже для себя неожиданно. Её родовая вотчина находилась в Василь – Сурском уезде на хуторе  «Красная Горка». По словам матушки, эту горку точнее было бы называть горой. На её склонах росли старые могучие дубы и липы, а на вершине её стоял великолепный замок – имение князя Оболенского. Мой дед, Афонский Алексей Петрович, служил у князя управляющим имением. Это обстоятельство после переворота семнадцатого года семье Афонских приходилось тщательно скрывать, от греха подальше. Свой  околокняжеский пост дед мой и покинул после судьбоносных событий 1917 года. Они и послужили причиной переезда в Слободское. Князь же благополучно эмигрировал. Афонские сохранили о нём и его имении самые тёплые  воспоминания, как о лучших годах своей жизни.
      В те времена неподалеку от княжеского замка стоял старинный женский монастырь «Миры».  До горизонта простирались леса, принадлежавшие князю. Принадлежность выражалась в том, что их тщательно охраняли полесовщики, не давая ни вырубать, ни жечь. Крестьянам же лес отпускался по мере надобности, особенно тем, у кого в силу того или иного несчастья возникала перспектива оказаться без крыши над головой, бесплатно. Имение было крупным сельскохозяйственным предприятием: три тысячи десятин всевозможных угодий, лесов и пахотных земель. Два плодовых сада, молодой и старый, давали обильный урожай  фруктов, большую часть которых отправляли в Петербург. В обширных теплицах выращивались разнообразные овощи и редкие тогда в России гигантские помидоры. Матушка вспоминала, что садовниками и огородниками всегда были почему-то непременно либо латыши, либо эстонцы.
       Когда наступала пора сезонных работ: сенокоса, жнитвы, молотьбы – со всех сторон к княжескому имению сходились подёнщики. Приходили охотно: знали – хорошо заплатят и обильно накормят. Даже божьи монашки, разнообразия и богоугодного дела ради, приходили, благословясь, поработать. Вот с их питанием возникали некоторые проблемы. Сенокос обычно подгадывал аккурат к Петрову посту. Скоромного во время сие монашкам употреблять, упаси Боже,   - грех превеликий. И подкрепляли силы свои  они только тем, что приносили в сумках – «пещерах»: хлебом да огурцами. Для других работников варили тоже постное: рыбу да кашу с постным маслом. Но и этого употребление считалось для служительниц божьих  смертным грехом….Силы падали, аппетит рос, а что делать?.. Выход находила моя премудрая  бабушка. Она приглашала их к себе домой и кормила там, вдали от глаза мирского, обильным и вкусным обедом, давши слово о грехе и злодеянии оном матушке - игуменье не говорить ни слова.
       Раз в год, в июле, отдохнуть от светских и государевых дел в имение своё приезжал сам князь. Вместе с ним, из разнообразных транспортных средств, запряженных конями, на васильсурскую землю сходила многочисленная свита. В её число входили гувернёры, гувернантки и учителя: княжичи  учились и воспитывались  даже летом. Княжичей было два и оба – несчастны: росли без материнской любви и ласки. По сведениям бабушки моей, княгиня Оболенская, будучи фрейлиной императрицы, одарила своей любовью некоего камергера и сбежала с ним от своего князя. Мальчуганы, тем не менее, росли ребятами шустрыми и частенько забегали в дом управляющего полакомиться… чёрным хлебом. Эту простонародную пищу им, почему-то, за княжеским столом не давали.
        В народе о князе ходила молва добрая – таков был и его характер. Моему деду, а своему управляющему, он  строго-настрого наказывал всегда помогать крестьянам во всех их бедах. Лошадь ли падёт, корова ли, или ещё какая живность – давать такую же со скотного княжеского двора всенепременнейше. И праздники любил. Особенно в  честь своего приезда в имение. Опять  приглашался пред светлые очи мой дед, коего просили устроить всенародное гуляние. Оное и устраивалось на большой площади перед имением с обильным обедом за княжеский счёт, пирогами и хмельной брагой. Веселился народ честной до вечера.  И князь  с ним бражничал, не  чинясь.
       Получал старший Афонский за работу свою от князя жалование и бесплатное питание, служил верой и правдой… Нот вот пришлось покинуть и службу, и Василь – Сурский уезд, где и остались родовые корни Афонских – там  тоже мой дом.
       Какие причины, какая звезда привела семью Афонских из девяти человек именно в Слободское, теперь никому и никогда не узнать – ни свидетелей, ни документов. Пробовал дед заняться для прокормления семьи торговлей, но призвания к этому занятию не имел никакого и вскоре, что называется, прогорел.  Подвизался  в должности заведующего конным двором в каком-то совхозе. Там и скончался. Матушка, окончив гимназию «за казённый кошт», то  бишь, для семьи бесплатно, стала работать с шестнадцати лет учительницей в деревне, посвятив этой почётному, но неблагодарному, поприщу всю свою жизнь.
       Деревня Растяпино превращалась в столицу химии Дзержинск.  Там встретились и поженились мои родители, там же и поселились в большом деревянном доме на четыре маленьких  квартирки в посёлке Первомайском – здесь я  родился, и этот дом и город стали моими.  В сорок первом их на бреющем полёте утюжили немецкие бомбардировщики, осыпая фугасными и зажигательными бомбами. Люди прятались  в щели – бомбоубежища, укрытия которых можно было свободно проткнуть палкой. «Спасаясь» под ними, женщины старались разговаривать между собой шёпотом, чтобы  лётчики не услышали – ходили слухи об сверхчувствительных звукоуловителях на немецких самолётах. Слава Богу, не услышали и дом наш уцелел. В это же время немецкие танки, истребители и пехота старались убить моего отца на фронте, но неудачно для себя и очень удачно – для него: он выжил и благополучно вышел из окружения.  Получив назначение на службу преподавателем фронтовых курсов усовершенствования командного состава, получил и разрешение взять с собой и нас с матерью. Она стала служить на этих курсах вольнонаёмной, а я сделался кем-то вроде «сына полка». Во время постоянных переездов нашими домами стали товарные вагоны воинских эшелонов, приспособленные под «теплушки». Команда «по вагонам!» звучала приглашением в дом родной.
         Во главе с отцом, все годы войны успешно соединявшим военную теорию с практикой, в  апреле 1945 года наша семья вступила в Германию. С тех пор 9 мая – наш семейный праздник.
      В послевоенные годы  домом нашей  семьи стала деревня Букино Богородского района – место, где ещё до революции работала учительницей моя мать, а в деревне неподалеку и отец.  Там я впервые услышал переиначенные народом слова вождя о жизни, которая стала веселей, только  «шея стала тоньше, но зато длинней»; там же узнал и о его смерти, не увидев безутешного горя  крестьян  по этому поводу.  Там я, волей-неволей, приучился к работам на огороде и в поле, к колке и пилке дров – обычным заботам выживания. В местных школах в первые три года после нашего приезда не было вакансий и родители не могли устроиться на работу, кормясь только овощами с «усада» и продуктами, купленными в Горьком на деньги, вырученные от продаваемых в комиссионке  вещей. Вакансии, в конце концов, появились, родители мои определились в местные школы и проработали в них до пенсии. Там же окончил школу и я. Здесь появились у меня первые  постоянные друзья и закадычные враги. Отсюда ушёл в армию и сюда же вернулся. Вот так и сложилось, что и здесь оказался мой  родной дом.
       После армии работать в деревне я всё-таки не остался… Повезло устроиться в Горьком.  Моими домами стали общежития  на  Бекетовке в посёлке Строителей, потом в знаменитом в то время «Доме ха – ха» на площади Горького (дом № 60), где веселилась в образе ресторана «Серая лошадь», и, наконец, тот дом возле парка «Швейцария», откуда путь лежал в Кстово для замыкания круговорота судьбы. Начиналась  работа в Горьком - на стройках. Здание высшей партийной школы, жилые дома в Бекетовке, на площади Лядова… Их я тоже называю своими – имею право, хоть и не жил в них. И они приветливо мигают окнами: а помнишь?.. Помню. Работы на стройке, особенно на «нулевых циклах», не забываются…
       А потом в жизнь мою вошёл завод «Гидромаш». Или я вошёл в него. В то время он именовался « почтовым ящиком 69», затем обрёл  имя Маленкова, и уж потом стал  тем, чем он является  и есть теперь. Между прочим, завод этот вполне достоин  занесения в книгу рекордов Гинесса: с 1941-го по сие время он имел только двух   директоров!  Первым был Волков, вторым – Лузянин.  Будучи объектом оборонным, завод окружал себя непроницаемой стеной страшной секретности, о которой знали… все мальчишки в округе.  В ходу была и милая шутка о преимуществах местонахождения «Гидромаша»: «из университета – на завод, из завода – в тюрьму, из тюрьмы – на кладбище - всё рядом».  Рядом – действительно и без кавычек, но в  узилищное  заведение, правда, никто с нашего завода, на моей памяти, не попадал.  Все годы моей работы на заводе махровейшим цветом цвела «штурмовщина», без которой выполнение плана оказывалось не только проблематичным, но и не возможным. Проблемы были и с количеством, упорно не желавшим переходить в качество, и с самим качеством, несмотря на «пятилетки качества», и знаки того же достоинства. Но на нём трудился великолепный коллектив прекрасных рабочих высочайшей квалификации и самоотверженности. Эти люди  отдавали заводу и все силы, и большое время своей жизни – большую, чем  собственному дому. Выходные дни мы называли выходными потому, что в это время выходили на работу… «для разнообразия»: нельзя же всё время только в будние дни вкалывать по десять – двенадцать часов при «самой короткой в мире рабочей неделе и самом коротком, в мире же, рабочем дне», как мы слушали по радио и читали в газетах…  Поэтому для памяти, как не малая, не лёгкая, но и лучшая часть моей жизни, является домом и  бывший мой  завод. Без пафоса и преувеличения  - родной – там прошли молодые годы, там я своими руками строил цех. В котором и  работал мастером ОТК.
      Случается, наверное, в судьбе нечто мистическое.  Никак не хотелось мне уезжать из города Горького. Пусть я и жил в общежитии, но по-настоящему влюблён был в то место, где оно находилось. Но вдруг, именно – вдруг…  Так получилось, что пока я скитался по альплагерям, горным  перевалам и ущельям, жене – врачу внезапно дали квартиру в Кстове. Она туда переехала, и мне ничего другого не оставалось, как последовать за ней со своим рюкзаком и ледорубом – все другие вещи она увезла с собой. Случилось это в 1974 году. Разрыв с «Гидромашем» переживал очень болезненно. Но постепенно привык и к Кстову.  Перевёз в него родителей из деревни – постарели. Постепенно сюда же переехали и другие родственники.  Стали известными и уважаемыми людьми – кстовчанами… Здесь родились наши дети.  Что же тут мистического?  То, должно быть, что Кстово часто поминала моя мама задолго до переезда в него – село Слободское, последнее пристанище семьи Афонских, находится неподалеку… Так стал и Кстовский район – моим  домом.
      И есть у меня ещё один дом. Он настолько огромен и велик, что и домом-то его, в общепринятых смыслах, называть трудновато. Но всё же и это – мой дом. У него - купол от горизонта до горизонта по всей его окружности. В нём стоят стройные или пушистые стены, защищающие от ветра или обжигающих лучей солнца. В нём, между живописных и пышных декораций берегов, течёт, прихотливо извиваясь, прозрачная река. Каждый её поворот знаком до мелочей так же, как и обстановка своей  городской квартиры, только всё здесь – живое. В нём –  чистые и мягкие россыпи  белого песка на миниатюрных пляжах, и зелёный ворс травных ковров с узорами цветов на уютных лесных полянах. В нём даже стоящий автомобиль чуется брезгливым носом за сотни метров – настолько чист от зловещих городских запахов воздух. В нём допустим  лишь единственный вид транспорта – байдарки. Их прорезиненные парусиновые борта для туриста более комфортабельны, чем каюты любого класса пассажирских теплоходов. В нём нет уютнее места,  чем  тёплый и светлый круг возле огня, и нет добрее речи, чем разговор жизнерадостного и весёлого костра. Этот дом – Керженец. Среди многих других, пройденных в походах рек, он – самый красивый,  самый дорогой и ненаглядный, после десятка  двухнедельных путешествий  по нему. Мы с ним на ты, после многократных брудершафтов и столкновений с корягами. Коряги – неприятная деталь, но – изюминка маршрута, вносящая особую остроту ощущениям, не дающая впасть в полное расслабление.    
        Пройдя леса, Керженец, наверное, без особого удовольствия вливается  теперь в изобилующее нечистотами в своё  устье возле Макарьевского монастыря… Но насколько же красив сам чудо – монастырь, когда смотришь на него именно со стороны Керженца! Долго тянутся невысокие обрывистые берега, пока не выберешься из них в широкие заливы, где прячутся от нескромных глаз белые лилии. И вот впереди, за голубоватым маревом, появляется тёмный высокий массив, вытянувшийся вдоль горизонта – берег Волги. Ещё какая-то сотня – другая гребков и пред носом байдарки на тёмном фоне возникает видение сказочного белого корабля с высокими надстройками - храмами: это и есть Макарьевский монастырь. Байдарки выходят к нему во второй половине дня, когда солнце освещает здания церквей с их стороны и они наиболее ярко и объёмно выделяются под высоким берегом.
      Здесь – конец маршрута.   Среди дубрав левого берега оборудуется последний бивак похода с завораживающим видом на широкий разлив воды и на монастырь. В лунные ночи пейзаж просто сказочный. Глаз не оторвать. На следующее утро – на паром, а перед этим – в монастырь. Не для пострига, конечно, а для души. Если в храме идёт служба, то присоединяемся к ней, ставим свечи. В благоговейной тишине  под древними сводами воссоединяешься с временем ушедших  веков и со следами предков… Кажется, что получаешь благословение свыше. В храме – особое состояние души: умиротворённое спокойствие и полное отсутствие мыслей:  душа внимает Богу…
       Разобранные байдарки в чехлах  отдыхают в куче с хоженными рюкзаками на палубе парома. Он почти величественно отходит от причала, торжественно вплывая в великую реку. Раскрывается простор Волги. Видна вдали темнеющая полоска керженских лесов, развёртывается, удаляясь, панорама белого монастыря, в обе стороны раскинулась ширина  водного пути… До свидания… Здравствуй, мой большой, старый, добрый дом! Я не ухожу – я вхожу в тебя.   
 
2003 г.
          


Рецензии