Фрау Маня
В О Е Н Н Ы Е Р А С С К А З Ы
ФРАУ МАНЯ
рассказ
Первый и - сразу скажу табе - адинственный раз, онучек ты мой драгоценный, видела я советских краснозвёздных наших воинов в самом начале войны - тольки-тольки разразилась она, окаянная....
Как сейчас вижу и слышу, - як раз во двор тады с вядром вышла воды набрать - вдруг: вух! трах-тарабах! - Бо-оже ж ты милостивый, Боже ж милосердный!- застреляли железной дробью на околице, да не на нашей тут, где тая ива молнией надвое расколотая растёт и кустики вкруг неё жёлтые чахлые, а - на тоей, на дальней, лысая которая совсем, где старая Иваничиха нонче живёт,- знаешь?- полились, в обчем, выстрелы, точно по корыту какому вяликому палками со всией дурной силы стали лупить, стёкла в окнах так и запрыгали; смотрю и с испугу ужа платком голову кругом оборачиваю: быстро-быстро побежали, гляжу, по улице пряменько под заборами соколы наши ясные - бледнолицые да заспанные, совсем без портков, Господи прости, в одних белых подштаниках, перепуганные до смерти, да босиком, да по грязи и по навозу коровьему тёплому ещё утрешнему - тольки пятки и засверкали их в синем молоке! Раненько дело было, кругом ещё не видать не зги, молоко ентое самое воздушное такое густое кругом, что подвесь коромысло - кажись, висеть в нём будет, так оно и скрыло их с головой, и впрямь, як в воду, в него бедовые канули! Очень неожиданно, видать, немец их снарядами и бомбами своими потревожил, из тёплых налёжанных постелей, как есть, поднял - лагерь ихний красноармейский ентот - как яго?- палаточный тогда рядом с нами в чистом поле недалече тут стоял, всё никак покоя не могли, горе-вояки, себе найти, упражнялись всё, по кочкам да болотам бегали-прыгали, на трубе медной почитай по десять разов в день команды свои военные дудели, петухам нашенным деревенским покоя не давали - вот и добегались, допрыгались. Ага.... Прилетела, онучек ты мой, как оглашенная тут же следом немчура на мотоциклетках дырчащих своих - красношеие, узколицые, востроносые, с боя разожжённые, на любое зло посему готовые - пар так и пышет из них, спичку поднеси - полыхнёт, в кожаных блестящих очках, в железных тяжёлых шлемах на головах, с длинными плащами-крыльями за спиной, ако демоны настоящие, и давай нас, баб глупых, на крыльцо из любопытства повылазивших, спрашивать строго: мол, солдаты русские куда пошли?- и помчались тут же догонять беглецов, затряслись на ухабах, облаком ядовитым в нас плюнули. Ну и потом ужо, когда закрепились они, душегубы проклятыя, устроили главный штаб тута свой - не у нас, конечно, дюже мы были для них маленькие, а подале чуть - в самом колхозном управлении, там, в Маяке, а тогда в колхозе имени Сталина,- флаг свой с чёрным пауком на палке подвесили, полицейский участок немедленно организовали из местных пьяндылыг и предателей, и жизнь другая тут потякла: ушла власть советская, пришла немецкая. Не скажу, что плохо стало, онучек, - нет; это сейчас у нас колхозная жизнь налаженная, сытая, привыкли уже, как есть, жить и работать сообча, вместе тоисть, как братья и сёстры все, потерять бы не хотелось её, жизню энтую, такую хорошую и спокойную, кровью и потом нажитую, а тогда, к тому времени, плохо людям жилось, не знали, куды ногу свою поставить, верить кому, смотреть куда, всё, что ни зарабатывали горбом своим на колхозных полях, всё власть тогдашняя комиссарская себе заграбастывала, без зазрения совести присваивала, навроде раба крестьянин у неё был - какие уж тут братья и сёстры! С голоду, были такие дни, прямо живот сводило, люди вокруг, як мухи, дохли - и это посреди пышных хлебов и садов, руками нашими вот ентими самыми взрощенных, из которых - ни-ни! - ни единого колоска взять себе нельзя было, ни ягодки, а ни яблочка; а тут, с немцами, гляди,- деньги настоящие за работу стали платить, марки синия оккупационные, самогонку люди даже для услады собственной варить начали - немыслимое дело при первых ярых комуннистах, поросят завели, коров, кто посноровистей, значит - молоко на продажу появилось, сало свежее, отчего ж не жить? Ну, люди и радовались. А какая власть, говорю табе, на данный момент лучшая - тая, что до конца человека гнобит и последнего достоинства его лишает, хоть как её ни называй при этом - своей и дорогой, что нинаесть народной, на веки веков данной, или та, пусть чужая, пришлая, но которая за труд строго копейку начинает давать и в твой карман не шибко заглядывает? То-то, вот люди, онучек мой, выводы для себя и сделали. Что ж мы - возмущаться, бунтовать будем, когда нам вдруг после стольких лет большевистского произволу заработную плату на каждую душу положили, пусть в этих ихних бумажках с чёрным орлом, но на которые купить многое можно было - хоть мешок любого зерна, хоть цельного взрослого кобанчика, сладости опять же заморские разные, которые сейчас же, тольки перемена грянула, понавезли к нам во множестве самые из наших хитрожопые, в советской жизни глубоко притаившиеся, небольшой участок земли разрешили каждому в свою пользу возделывать, работу обчую на Гитлера не по-рабски, а боле-мене по-человечьи организовали, с выходными да с церковными праздниками, о которых мы уже и думать забыли, что есть они, порядок и чистота на улице внезапно воцарились,- что ж мы, говорю, возмущаться будем энтими приятными нововведениями? Раньше, бывало, до войны, насмехаясь в сердце над новыми переменами, и мусор где попало бросишь, прямо под ноги себе - всё равно ведь ничья земля, обчая, как из далёких америк заезжыя горбоносые комиссары толдычили нам, за сбережение которой даже спасибо никто не скажет тебе, трясти животами будут тольки со смеху, что дурак бережливый такой, силы свои на пустое, на дядю и тётю чужих расходуешь, а завтра порядок твой, от сердца наведенный, не задумываясь, грубо ногами попрут - не умели, дурни, ещё тады сообча работать и жить, верить без оглядки друг другу, а ведь обчая жизнь, правильно, внучек, люди говорят, не из-под палки которая построенная, а по сознанию, - она ох какая сладенькая; земля, небо, речки - всё Богом данное, обчее, пользуйся на здоровие, в порядке тольки свой участок деятельности содержи, не ленись. А при немце, скажу далее, после многолетних первоначальных советских страданий и крайнего вследствие них запустения, - нет, до слёз стало вдруг жалко портить землицу, с которой живёшь и которая какая-никакая и детей твоих, могёт быть, впоследствии кормить будет - вот какое, онучек, собственническое настроение в людях проснулось опять; а, могёт, дарагой ты мой драгацэнный, оно и так: боялись дюже мы их этих ахтоматов немецких проклятых коротконосых, голосов и взглядов колючих ихних немецких начальников, в лакированных автомобилях, как новые баре на свои вотчины к нам понаехавших, боялись даже пуще власти советской - не знаю, не ведаю, Бог поймёт,- но перемена случилась разительная. Через какое-то короткое время, в обчем, приноровились к ней, к новой власти энтой, будто и не было ничего другого, будто лютые комиссары и их приспешники с наганами на нашей голове, с их бесконечными поборами, с унижениями, с активами и собраниями-пьянками это был кошмарный сон какой. Стали, значить, на нового хозяина спину гнуть - коров да свиней таперь для него пасти, овечек стадо какое-никакое завели ради пушистых шкурок их, на шубы которые немецким солдатам должны были пойти в зимы наши русские гибельные. Ну и друг с другом, люди, стали ругаться по-старому, по-дореволюционному, чуть какой вред имуществу или что подобное, материяльное - сразу и голову обидчику долой, да ещё тайно, чтоб не прознал о преступлении никто, вот так. А на первые деньги свои, на хферме бывшей колхозной, а таперь имени вяликого - шоб яго пяреворачивало на том свете - германского фюрера заработанные, мы с дедом купили вот такой свёрток в лавке продовольственной тут же скоренечко к первой зарплате организованной - впервой в жизни, получается, нашей с ним совместной - и в доме с Валькой, мамкой твоей, несмышлёной ещё совсем тады, чатырёхлетней, и Томкой, старшей сестрой её, настоящий пир устроили - всяго-всяго накупили: и булок сладких, и красной колбасы копчёной, и даже фунт сладкаго изюму с цветными немецкими энтикетками: фрау на них изображена была такая прекрасная, в длинном платии до пят, дыхание прямо заходило, глядя на неё; ну и самогоном с дедом всласть полакомились, як люди, а что? - у бабки одной чёрной недорого достали... А с самогоном энтим, скажу табе, цельная история у нас в деревне произошла... Немцы, чтобы железный порядок промеж нами, чёрными селянами, с пользой для себя ввести, и - как это - цивилизовать нас - простых мужиков и баб русских, тёмных да забитых волею Бога, ага - хто поймёт тут что да как,- запретили пьянство повсеместно, одномоментно причём, ну и, значит, самогоноварение следом тож, за нарушение запрета строгие кары были нам обещаны - работай, мол, лучше рус Иван на нас, настоящих арийцев, ни на что постороннее не отвлекайся. Ну а народ наш русский - как? Хе-хе... Жить-то как-то надо и старикам последним, тем, кто на хферме по возрасту али по инвалидности какой работу уже не в состоянии выполнять и копейку свою зарабатывать - вот и гнали чуть не с табуреток зелье, а спрос на него у русского человека всегда, сам знаешь, какой. И вышло так, что один полицай, сейчас уже казнённый за дела свои мрачные, пришёл по известному адресу. Давай,- говорит мужику-хозяину,- гони поллитру. Плати,- тот отвечает, глазом не моргнув. Что?- у полицая зеньки на лоб полезли, повязку с крестом на руке поправляет и винтовку с плеча сдёргивает. Мол, представителю власти и - платить? Слово за слово, поссорились не на шутку. Ану,- кричит не в себе полицай, винтовкой щёлкает- одевайся, матку твою поперёк, пойдём со мной в контору, акт составлять будем, знаешь, мол, что запретное новыми властями дело делаешь? Повёл. А там в полицейской зачуханной их конторе як раз немец важный оказался, проверяющий, сверху к ним по каким-то делам ихним спущенный, сидит, чёрт, в голубом кашне, чай пьёт из крошечной чашечки, ногти свои холёные под лампой настольной разглядывает. В гестапо его!- как узнал в чём дело, немедленно распорядился, бровями гневно дёргает и бумагу с печатью подписывает. Полицай с лица весь сник - подвёл мужика, испугать просто хотел, а тут - такое дело страшное... Мать задержанного вскоре прибёгла старая, на колени перед немцем рухнула. Тот плёткой её по плечу ожёг: "Плохо сына растишь, карга, в Германию его на работу угнать - там воспитают, как надо!" И что ты думаешь, онучек драгоценный мой?- и угнали окаянные, и ещё некоторых молодых из округи за разное похватали - девок и парней, горе родителям! А самогонку так и не перестали варить - нет, привычка, она, видать, страха сильнее... Ну вот, говорю... Месяц, другой, третий проходит, уже привыкать стали к новому распорядку жизни - сесть-встать, встать-сесть, новому начальству низко в самую землю кланяемся... Война где-то там гремит, далече, за лесами и холмами, не слыхать, не видать её, может,- и такие мысли ненароком закрадывались,- Москву самую немец уже взял, Сталина с Кагановичем кверху ногами на самом высоком столбе подвесил,- да и чорт с ними, с кровопийцами,- следом думалось, ни капли жалости к ним, веришь, за зверства их неприкаянные в душе не было... Да... Ой, не знаю, онучек, где как, а у нас немцев и не видать было вокруг, одни полицаи оглоеды тольки во-всю злобствовали, перед властью немецкой выслуживались, каблуками перед заезжими патрулями ихними щёлкали; сапоги гуталином до блеска с утра налижут и ходют, не знают придраться к чему, в жопе пальцем от безделья ковыряются; чистить-то чистят сапоги свои и галстуки по модам европейским на шеи нацепили, эге - а сами ничем не лучше большевиков-комиссаров нечёсаных - як снег на голову, прихлебатаи немецкие, заявятся, каблуками загремят по полу, и курку, значится, варёную из бульона уволокут али сала шмат, а то и драгоценную крынку молока почти до краёв наполненную, для детей-внуков оставленную; бывало и вовсе - ты ужо большой, онучек, тебе можно такое сказать - на сеновал норовят затащить, коли мужика дома нет. Но ещё хуже того было, родный ты мой, когда красные партизаны к нам из лесу наведывались - те да-а... Те всё, як своё, из хаты тащили - еду, одёжу, инвентарь какой, худобу тож, какую найдут, в лес вели, да ещё мужиков по своей единоличной воле в свои ряды мобилизовывали - дед наш, коли заявлялись они, на сеновале од них прятался, коня-кормильца нашего подале в поле загодя выводил (у нас своё особоё радиво в деревне работало: мальчишки на околице добре службу несли); а коли кто не согласный был в партизаны идти - из тех, поймают кого - то, значит, - ай-ай-ай - кончали их тут же за шею на сучку, бедолажных... Оно, конешно, понятно, война идёть, воевать с врагом надо, не ты, значить, так тебя, своим помогать посему надо; тольки тогда у простых людей озлобление дюже большое на советскую власть было, от лица которой лесные мстители действовали - зачем стольких людей сгубила она, зачем не давала по-человечьи жить, зачем зерно и скот под частую конфисковывала? Вот и радовались, олухи, власти немецкой, барями, думали, немцы нас сделают, не вернутся, думали, бо-льшевики больше никогда - вот главное... Ах горе горькое! Ну а сильней всех явреи в своих особых, тольки из них состоящих отрядах лютовали - много их в наших краях до войны проживало,- тихо прийдут, и всё как под метёлку из дому выметут - и сало, и хлеб, и одёжу, какая им нужна была, и не моги даже пикнуть у них, такая холодная тоска в глазах у них горит - прямо сердце обмирало; оно-то и понятно, терять им, как известно, было нечего, дюже их все тады не любили. Ну и немцев они - ничего не скажу - хорошо били, аж пух из них летел... Это потом ужо, как армия Красная снова пришла, призвали в её ряды деда моего, хочь ему сорок минуло уже, плешь в пол-головы наросла,- так до самого Берлина ихнего успешно дошёл, да, и медаль боевую за то получил,- вона в шкафчике за бритвой лежить. Этим служил, сапёром, мосты по пояс в ледяной воде наводил, самого маршала Жукова, говорит, видел - на белой лошади над ним проезжал, важный такой, росту саженного, усы - во, и шашка висит на боку. Цельный чемодан немецких трофейных вещей апосля войны приволок - ох и радости дома было у нас: платья, туфли модные на каблуках, кружева, каких мы отродясь не видывали - смех один, какое всё тонкое и яркое, я энто всё в нашу грязь так и не одела ни разу, жалко портить было, Вальке, мамке твоей, да Томке, сестре яе, когда замуж, слава Богу, пошли, отдали всё потом. А матерьял дюже хороший, из которого они, платья энти волшебныя, скроены, прочный такой, и не линяет, скольки не стирай в нашенном термоядерном порошке его. Доселе отрезы из них тама в сундуке лежать и всё горять как новые.
Ну вот, говорю.
Когда власть немецкая укрепилась вполне, не знаю, кто как,- а мы хорошо зажили. Сейчас не шибко о том говорят - нельзя немцев, врагов бывших, хвалить - но такова правда вещей. Даже медицинское обслуживание для нас, мужиков и баб простых неотёсаных, на хферме организовано было - невиданное дело при большевиках! Конечно, и показать, я думаю, нам энтим самым фактом участия в жизни простого люда немцы хотели - что они лучше коммунистов, добрее, любите, мол, нас, подчиняйтесь по-хорошему нам... Был тут, онучек, среди них военный дохтур один - да, охфицер, который за нами глядел и фельдшеры при нём, два розовых, круглолицых старичка-немца, очень добреньких. Тут, значит, и история вся моя истинная начинается. Слушай садись, да не перебивай давай. А дело так было.
Как-то раз в войну тую сильно помял меня на хферме нашей племенной бык, туды его в кочерыжку, - сбросил на землю и навис надо мной, стоит копытом землю бьёт, огонь у него из носа прямо так и хлыщет, как у змея горыныча, кожу мне жаром обдаёт. Я уже и Богу помолилась за упокой души своей грешной, глаза зажмурила, жду, значит, когда рог его страшный в меня войдёт. Так жутко мне, что даже боли в раненной руке не чуйствую - разбила её сильно, когда на инвентарь железный - на косы и серпы - со всего размаху падала: кровь есть, вот она, весь рукав ей залит, а боли - ни капельки. Все, хто был вокруг, так и замерли - стоят, глаза на меня да на быка вылупили, а хто проворней был, так тот вовсе подале от беды утёк, тольки пятки, гляжу, засверкали их. И тут замечаю я, как тень какая-то по небу, як от птицы, метнулась и - прямо ко мне полятела, и голос деда твого следом грозно звучит. Бык ентот чёртов квадратную голову свою на шум поворачивает и, конешно,- сразу туды потрусил. Гляжу, и точно - мой Игор, тщедушный такой, с грудью вваленной, стоит и курткой перед носом у него машет, лицо такое свирепое, свирепей даже, чем морда у быка. Молодцом, в общем, держался, без страха совсем, и - замер бык! Постоял-постоял, пофыркал, да и убрался восвояси, в угол свой, солому жевать. Протягивает дед руку, поднимает из грязи меня и ласково так со мной разговор повёл: как дела, спрашивает, да сильно ли рука болит? и что-то ещё успокаивающее мурлычет. Я прямо и растаяла вся, расплакалась, как девчонка... Давно он так со мной не говорил, с самого, почитай, жениховства своего. Ах ты ж, думаю, родной ты мой человек, спас меня от смерти неминуемой, когда другие отвернулись все,- обняла его крепко - вот так - что-то нежное шепчу в ухо ему, отдамся, думаю, в эту ночь, как никогда не отдавалась (как большому тебе об том говорю). В обчем, любовь у меня к нему настоящая проснулась. Пришли домой, а он мне вдруг - как подменили его - мать-перемать, да какого лешего ты попёрлась в самый загон, да ещё кулаком своим машет перед носом у меня! Словом, обычным стал, каким всегда со мной бывал, погладить по лбу костяшками своими запросто мог. Ну и психанула я, закипела, оттолкнула его. Сама, говорю, до больнички новой дойду, не провожай меня... И вот в этот самый момент - веришь - почудилось мне, будто чтой-то сейчас в моей жизни важное должно произойти, чтой-то особенное... Ну, иду себе вверх-вниз по косогору, руку раненную, пламенем теперь будто объятую, перед собой несу. Природа вокруг меня горит, как огонь нетленный буйствует, точно нет войны вокруг, горя-страдания людского - деревья, цветы - всё; трава-мурава под ветром, как живая, наклоняется, на синем небе облака бегут,- всё на своих местах, всё свою работу великую выполняет. Ну я и засмотрелась, залюбовалась ей, природой золотой, подумала, знаешь что? Что человеку в этой жизни не так много и нужно - тольки на земле своей родной-родимой жить, да тихую доброту-любовь ко всему окружающему иметь вот здесь в груди - и к людям, и к природе этой самой, к матери-отцу, да к Богу ещё и перво-наперво - к Нему, конешно, веровать в Него, детей побольше рожать, чтоб хата звенела от детских голосков, вот тогда и счастье будет... Ну, родимый ты мой, тут уж и больничка наша новоиспечённая показалась в кустах - иду. На скамеечке под окнами очередь сидит довольно большая - мужики да бабы платками и бинтиками перевязанные из окрестных деревень. Ну и я на досточку с краю присела, дожидаться стала. Ну, значит, зовут. Вхожу. Робею очень: что говорить-то надо? языка-то ихнего не знаю совсем... Эх,- думаю,- привыкли всю жизнь на печи лежать, языки к задницам поприлипали... Вот прямо, онучек ты мой, страх животный меня обуял - будто на эту - как её? - на экцекуцию меня ведут, иду в чёрных сенцах, чоботами по полу громыхаю, чувствую - глаза от страха вот-вот выскочат, назад повернуть хочется... Ишь,- ругаю себя,- чего удумала: лечиться! Лечиться ей подавай! Всю жизнь свою без докторов прожила, а теперь, вишь, разохотилось... Небось,- думаю иду,- и без лекарства рука заживёт,- травками её вкруг обложить, платочком обернуть да отвары разные на ночь попить - вот, гляди, и оклимаешься... Встречает меня в дверях дедушка-фельдшер чистенький такой, румяный, в халатике белом - как облако, глазки синие приветливо блестят, а волоски - тоже совсем, как пух, белые, улыбается, показывает: ноги об тряпку мокрую вытирай... Берёт меня нежно за руку, платок мой весь в засохшей крови без капли брезгливости разворачивает и спрашивает тоненьким голоском: "Вас?". Что случилось?- если перевести... Стала ему что-то объяснять, стою, как дура, улыбаюсь до ушей, глаза на него выпучила. А он меня подталкивает к двери - иди, мол, туды, вперёд. В воздухе запах строгий висит - лекарствами разными пахнет, из окошка свет выливается яркий такой, радостный, на блестящем полу тольки-тольки вымытом четырёхугольник солнца лежит - истинно как вход в иной мир, тольки в настоящий, не такой, как у нас,- без войны и страдания. В стеклянном шкафчике под стеной пузырьки разные стоят, железные ванночки, на каждой - надпись по-немецки, что, значит, где лежит,- не перепутаешь. Хорошо! У меня и рука болеть сама собой перестала от красоты и порядка таких. Надо,- думаю,- домой прийду когда, самой все кувшины подписать, ага... Захожу в другой кабинет, и сразу света на меня полилось прямо море - окна на стенах так и полыхают! Тут от солнечной этой реки отделяется фигура точно ангела - тоже белая и тонкая, и плывёт прямо ко мне. Я, онучек мой, и дышать перестала,- такая какая-то особая ответственность меня поработила... Дохтур - а это дохтур их был - говорит по-русски: стой и не двигайся, красавица. Ну я и остановилась, руку больную, как кол, перед собой выставила. Гляжу на него: строгий такой, на переносице морщина как чёрная бабочка притаилась, и глаза - глаза, показалось сперва, очень холодные. Стою, в обчем, мычу чтой-то невразумительное - что, мол, не виноватая я, не пришла бы к тебе, любезный человек, если бы не бык этот проклятый; что, мол, тут поделаешь? А он, разглядев меня, засверкал вдруг глазами, и бабочка эта строгая тотчас улетела у него со лба. Я тут своим бабьим сердцем чую - неладное чтой-то происходить начинает, тольки не плохое, нет, а - хорошее, в мою пользу которое. Смотрю на него - голубоглазый такой, удивительный, лоб, щёки, подбородок словно точёные, так и горят на фоне окна. Я и загляделась не него, какую ещё злость,- думаю,- во взгляде у него увидела? Он тоже глаз с меня не сводит, на стульчик усадил и лечение стал оказывать - пальчиками мягенькими своими трогал, мял мне кожу вокруг раны и всё спрашивал: "Болит? А так?" Оно и не болело шибко, только я всё вздыхала "Ох!" да "Ах!", сама не знаю почему, глаза томно под лоб закатывала. Словом, онучек ты мой, сразу начались между нами отношения - что-то сперва непонятное, очень тёплое; любовь с перевого взгляда - вот что такое было это... И когда я в груди возле сердца почувствовала сладкую перемену эту, вспомнила я о деде своём,- он совсем не старым тогда был, хотя и не молодой уже - и таким он мне вдруг далёким, чужим показался, грубым и неотёсанным, холодным, как камень с придороги; лицо у меня с досады сжалось, и слёзы так и брызнули из глаз. А этот, немчик, сейчас же взвился вверх, родимый, "Что,- говорит,- такое с вами, фрау?- он по-русски очень хорошо умел,- что сильно очень болит? И лицо такое жалобное, нежное у него сделалось, что ещё сильнее слёзы из глаз у меня полились. На "вы" меня, родимый, назвал, -да меня отродясь никто так не называл! Всё "Манька" да "Манька", "ты" да "ты"! Вон уже вся седая, согнуло попалам, а всё тыкают. Промыл он мне рану шипучкой какой-то, йодом залил, наложил тугие бинты, таблетки вручил, велел пить после еды, чтобы инфекция не распостранилась на весь организм. Ай, а я весело улыбаюсь ему в ответ: какие таблетки, думаю, милый ты человек, если одно слово твоё доброе лечит и спасает уже; а мы без таблеток и мазей всю жизнь жили, и ничего себе - выжили. Но и за них, конечно, спасибо тебе,- думаю,- тоже это как будто часть твоей любви, добавление к твоим нежным пальцам и к твоему необыкновенному вниманию. И так мне его в губы его розовые, в улыбку его застенчивую поцеловать захотелось, аж голова моя кругом пошла; но не осмелилась я, прижалась тольки щекой к его прохладной руке в знак благодарности, развернулась и выбежала вон, а вдогонку себе услыхала, как он поспешно крикнул: "Завтра на перевязку приходи, Маня, не забудь!"... Завтра... Завтра!..- билось у меня в ушах, пока я летела по улице домой, что-то и правда,- чувствовала я,- необыкновенное в моей жизни началось... Дома дед мой сразу заподозрил неладное. "Что это ты, говорит и бровями своими грозно двигает,- вся светишься, точно лампочку электрическую в тебе зажгли?" А у меня, как на зло, то миска из рук вылетит и зазвенит на всю хату, то с чугуном споткнусь, неровен час, у припечка, и всё лицо передо мной дохтура этого стоит: глаза, брови, нос, и улыбка его милая, застенчивая, чуть-чуть на один бок лица положенная. "Ничего,- отвечаю, как ни в чём не бывало, а сама снова завыть готова, как о судьбе такой своей забитой подумаю,- кажется, Игор, тольки то тебе... Обыкновенная я, какой всегда была. Рука,- говорю,- болит, вот и глаза блестят, а ты помог бы лучше мне, пустозвон, чем языком трепать, а то без ужина, гляди, у меня останешься..." Это я за грубостью показной свои растерянные чувства спрятать хотела. Как это он угадал тольки?- удивляюсь стою про себя,- видать сердце ему подсказало, что творится чтой-то неладное... Ну вот, онучек ты мой, еле дождалась я следующего дня; ночью не спала вовсе, с боку на бок ворочалась, отдельно от деда легла, не знаю - не хотела даже видеть его, не то что рядом с собой чувствовать, а он, олух, и не спросил, почему - захрапел, окаянный, апосля самогонки своей; проверила дочек, как спят они, ну и легла в сенцах себе... Лежу, глаза открытые, темнота кругом, тольки ходики возле печки на стене стучат, точно бегает там кто-то маленькими ботиночками, тоже не спит, думает. А о чём я, родимый мой, думала? О том, что, может, жизнь для меня новая начинается, более светлая, чем была, более удобная. Ну и что, что война?- лежу думаю,- у каждого человека счастье своё особенное, ни от чего не зависимое... Кто я и чего в жизни своей добилась?- пугалась я, потому как первый раз в жизни об этом думала.- Да никто, так - ноль без палочки; годы бегут, а я как мухомор на одном месте торчу, небо краплю. Муж, дети, конечно, имеются, дом - всё, как у всех, да разве в этом тольки счастье - в четырёх стенах опостыливших сидеть да щи хлебать? Живу на куличках, в коровьем дерьме кожный день копаюсь, точно в золоте, а мне ой как хотелось бы, что жизнь моя сплошным праздником была, чтобы и ко мне принц настоящий, как в той сказке, на коне кауром приехал, увёз меня в свой прекрасный терем. Да вот же,- хохотала я, точно с ума спятила,- и принц, вроде, есть, уже явился в обличьи дохтура,- ну и что ж, что так? Дохтур, оно даже как-то привлекательней, изысканней что ль. Буду ему вместо тех старичков престарелых помогать в больничке его, щипцы и ножницы из железных ванночек подавать, а они пусть себе на здоровье на пенсиях своих сидят, бабушкам своим истории про нашу Расею, ясноокую красавицу северную, рассказывают, а деда - а деда,- думалось со злостью,- прогоню к чёртям, пусть перед другими какими кулачками своими машет, пусть других каких самогонкой своей опаивает!.. А посля работы,- представлялось мне,- мы с принцем моим будем на атласных постелях лежать, пряники кушать, холодным морсом из хрустальных стаканов их запивать, и я ему свою любовь подарю безвозмездную и безукоризненную, а потом - потом настоящей немецкой фрау стану, завивку на голове химическую сделаю; "фрау" - ах, как приятно слышать было такое про себя, прямо за сердце меня это важное слово дохтура задело. А что - знаешь, какая я красивая раньше была, не то, что сейчас! Полдеревни парней в меня влюблёнными ходили, до вот Игор мой всех в одночасье одолел, чисто орёл налетел на меня, охмурил, сама не знаю чем - могёт быть, вот этим именно напором своим, да ещё яркой молодостью... В обчем, онучек, размечталась, как дура последняя, русской надоело мне быть, немкой, иностранкой стать захотелось, так захотелось, что прямо мочи никакой не было!.. Утром, чуть свет, бегу к больничке, принца моего голубоглазого высматривать. Ну и пошла у нас взаимная любовь, взаимные признания; нравилось мне, что он хоть и немец, а такой ладненький, ласковый, такой же человек, как ты и я, из мяса и косток, тёпленький; и, главное, что заботу проявил ко мне невиданную. Ходила к нему на перевязки, как на свидания. Ужо и рука почти зажила, пальцы хорошо двигались, можно было и без перевязок обойтись, ан нет - лечу в больничку к нему кажный день, как заколдованная. Дед дома как чёрная туча ходит мрачный, тольки и слышно, как разбитая им в ярости посуда звенит да дверь за ним хлопает. А я, бесстыжая, совесть потеряла окончательно, как на духу сознаюсь тебе - прямо як магнитом влекло меня к дохтуру, с работы с хфермы на свой страх и риск побегу, тольки чтоб увидеть лишний раз его. Запрёмся в комнате и весь его перерыв проговорим без умолку, за руки взявшись. Он мне в любви своей сразу признался, на вторую или третью нашу встречу. Говорит, как увидал вас, любезная фрау Маня,- так влюбился в вас без памяти, в лицо ваше замечательное, в задумчивость очей; что-то необыкновенное,-говорил,- в душе у меня - у него тоисть - происходит, когда про вас думаю, огонь гореть начинает; признался сразу, что женат, что фрау его дома в Берлине ждёт, Хильдой зовут, но клятвенно божился, что расстанется с ней, и меня своей настоящей, единственной фрау сделает. Что ж, я ведь тоже не свободная была, а окольцованная, тоже мне через страдания пройти предстояло ещё. Но это даже интересно, скажу, было - что любовь наша тайная была, будто весь мир помешать нам хочет, а мы на зло ему живём и здравствуем. Как же,- я думала,- получается, я лучше, чем его фрау нынешняя? Та в Германиях своих распрекрасных в парче и в золоте купается, а он, видишь, меня выбрал, замухрышку простую,- очень мне приятно это было. Вот, онучек ты мой, русский человек, русская красота какая она великая - любого победит, любому сто очков вперёд даст, а мы, глупые-неразумные, не уважаем себя, плюём на себя, считаем, что мы - это так, сбоку с припёку, бесплатное ко всему приложение... Потом, когда рука моя совсем поправилась, просто так встречаться стали - он к нам на хферму заходил с проверками - какие условия работы, то да сё, и другое прочее; глазами посверкаем друг в друга издали, пошепчем слова любви, если вокруг никого нет, руки горячо пожмём, и расходимся. Подарки дарил - да, тольки я от них отказывалась - куда мне их? Если б дед узнал, убил бы точно меня, у него нрав крутой был - до сих пор так: чуть что не по его - поленцем в тебя запустит... Так что не брала я все эти брошки стеклянные с точёными на них профилями... Люди, конечно, заметили наши перегляды и воздыхания, деду донесли; так сказали: что, мол, кажись, "твоя Маня с Фрицем, дохтуром, снюхалась..." Ну и призвал он меня, значит, сей же час к ответу - прижал в сенях, поленце своё схватил и над головой им замахивается. "Ах ты, стервоза,- кричит,- змия подколодная!.." и другими подобными словами подчует,- "...что, мол, законного мужика поменять удумала на врага ентого заезжего?.."- и поленцем меня своим тюк да тюк по темечку. Тут у меня в груди такая обида загорелось, перед глазами разноцветные сполохи заиграли... Ах ты ж,- думаю,- сопля кривоногая, а ты, свой, чем лучше врага заморского? чем твоя любовь от его вражьей ненависти отличается - от твоего поленца у меня шишки на голове не переводятся? Да я позову счас,- думаю,- Дитриха своего с охранником - быстро утихомирят тебя..." А потом ворвалось в меня - да ведь прав-то он, Игор, а не я; он - законный муж мой и полное право имеет меня спрашивать, а я - нарушительница... Подумала, онучек ты мой, об этом и закусила губу, так молча ещё пару шишек и вытерпела, только, сцепив зубы, процедила в конце: "Не было промеж нами ничего, ясно тебе? Врут люди, завидуют красоте моей, тольки что я поделать могу, что, могёт быть, понравилась ему, немцу этому, сама ведь я не напрашивалась." Ну, тут он тоже поостыл малость, с грохотом бросил полено на пол, бровями глаза завалил и пошёл из кухни вон. И вот, онучек мой, настал самый решающий день в наших с Дитрихом отношениях - год без малого мы с ним тайно встречались; говорит он мне: переводят, мол, меня, вызывают срочно в Германию - поедешь со мной? Фрау тебя своей законной сделаю. Я и обомлела вся - как, прямо сейчас решать мне надо, прямо сейчас счастье моё организовывается? Всё словно карусель завертелось у меня в голове - и жизнь моя вся прошедшая беспросветная - с утра до ночи рабский труд на ентих проклятых Сталина с Когановичем, на мужа свого пьяницу, а в благодарность от всех - одни поленца по лбу; и мечты мои и чаянья, которые я связала с этим худеньким, добрым человеком... Так неожиданно всё было, что разревелась я. Он рядом стоит, по волосам меня гладит, словами сладкими успокаивает. Ну, тут я не выдержала, ему и отдалась вся, какой была я - всё сделала, как намечтала себе - и целовала его, и кожу его гладила, и много другого ещё чего делала, и шептала ему такие горячие слова, что самой кричать от них хотелось. Он от счастья стонал и метался на сеновале, а потом, после всего, считай, полчаса в ногах у меня лежал, плакал, говорил - вот она, какая любовь русская, не было ему ещё никогда в жизни так хорошо... "А жена твоя?"- я его лукаво спрашиваю, платок на голове подвязывая, а он тольки руками развёл... "Так что, прийдёшь завтра, поедешь со мной?"- спрашивает и взглядом до самого сердца пронзает. "Ой, не знаю,- говорю,- дети ведь у меня." И правда,- думаю,- дети ведь есть, детей-то родных, кровиночек куда девать? Игор - какой он воспитатель, глаза до самого верху самогонкой нальёт и за поленце - уму-разуму учить... Всё попрекал: кабы сыны были, а то - дочки, бабы будущие, кровопивцы для мужеского роду... А то,- думаю,- и мачеху шелудивую для моих крошек заведёт и на пару будут мучить их, золотых, со свету белого изводить. А там - там, в Германиях далёких, если возьму их с собой, будет ли всё ладно у них? В обчем, растерялась я совсем, не знала, что делать мне. "Подумаю"- ему говорю, поворачиваюсь и - бегом прочь, лицо закрыла, чтоб слёз он моих не видал. До самого вечера в лазне на куче картошки проплакала, всё у Бога спрашивала - что мне предпринять, в какую сторону податься? А когда на свет Божий вышла, ни одной слезиночки на глазах не было - нельзя ни мужа злить, ни детей пугать. Держись, Маня,- сама себе говорю,- неси свою долю гордо, какая ни есть она у тебя! Платье одёрнула, голову подняла высоко, и - улыбка на лице от уха и до уха, такая, что даже Игор в удивлении рот открыл... Такие дела вот, дорогой ты мой... Ночью, конечно, не спала совсем, тольки картины разные перед глазами яркими сполохами: как на поезде лечу в обнимку с моим возлюбленным - щека к щеке - а навстречу в лицо - ветер, ветер и дым горький от паровоза, разные страны пробегают, как страницы в книге интересной, колёса стучат - тук-тук, тук-тук, и сердца наши тоже... Ах!.. А потом - стоп, остановка! - большой-пребольшой город, шум, свет, огни... Прямо кричать хотелось - так надоела мне моя жизнь в деревне глухой, такая жизнь, точно железным клеем в ней я приклеенная, в три погибели согнутая!.. Вот как я, дура набитая думала, вот куда возмечтала лететь, бросив родную землю и родных людей на ней, вон куда меня гордыня моя возжелала свезти! Тольки всё, слава Всевышнему, обернулось не так, как в ту ночь мечтала я, да оно было и к лучшему... Утром, едва серым стало окно, подхватилась с постели, узелок схватила с вечера приготовленный, и пустилась бежать. Лечу по полю наискосок к больничке своей, к месту моему заветному, как в воде по грудь в сизом тумане плыву, юбка от росы стала вся мокрая, тяжёлая, за ноги цепляет, проклятая, точно удержать хочет меня от поступка необдуманного... А на востоке уже полоска наливается, красная, как бинт кровью свежей пропитанный... И так тяжко у меня на душе стало, будто камень там вдруг вырос и давил, давил... Прискакала, взлетела на крыльцо, тяну за ручку - а дверь заперта! У меня и сердце остановилось совсем. Стала я бегать вокруг, в окна заглядывать - темно, ставни с той стороны плотно затворены! Бегаю, а сама думаю: счас люди сходиться начнут, увидят позор мой; на душе - такое чёрное отчаянье, что жить не хочется! Яма будто в ней глубокая открылась и туда падать всё стало - небо, земля, дома, весь мир... Никого! В обчем, и след простыл моего возлюбленного, села я на пенёк и в небо завыла без звука, сижу, слёзы по щекам размазываю. Слышу, сзади идёт ктой-то, трава шуршит, гляжу - полицай с повязкой белой на рукаве, за плечо меня трогает, смеётся, гад. "Что, Маня,-говорит,- сладкие они, пряники немецкие? Не плачь, дура,- говорит,- не трать слёзы свои понапрасну, уехали они ещё с вечера, погрузили на машины добро, и - тольки пыль в лицо... Что ж поделаешь, обманул, видать, тебя, немчура, видать жена его ему дороже тебя; попользовался... Не получилась,- смеётся,- из тебя фрау немецкая. Может,- говорит,- скоро нового дохтура пришлют, ещё краше первого..."- и пошло, гад, подмигивает... Залилась я краской, сорвалась с места, онучек ты мой, и понеслась опозоренная куда глаза глядят... Вернулась потом домой, неделю тайком плакала. Так он, немец мой, и не написал мне ни строчки - может, убили его на фронте в последствии, а, может, остался живой; может, и правда, всё ложь то была от начала и до конца, спектакль, передо мной ловко разыгранный... Мужики до ласки бабьей дюже охочие, чтоб своего добиться - во все нелёгкие пустятся, хучь сказку расскажут, хучь ангелом светлым прикинутся, да... Ах, дура несусветная, куда лезть удумала - в Европы самые, пропала бы! Вон, многие из угнанных так и не возвернулись домой, голодом и непосильным трудом умученные... А я потом, знаешь, счастлива с дедом твоим была! Привыкла к нему, поняла, наконец,- лучше синица в руке, чем журавель в небе, за журавлём быстрокрылым я бы никак не угналась! Да и синица, она, знаешь, бывает ох какая сладкоголосая... Детки выросли, Томка и мамка твоя, замуж повыходили, помогать нам начали. Кругом - радость сплошная: своя родная земля, яркая, зелёная, люди знакомые, добрые по ей ходят, кажное утро с тобой здоровкаются, так я этого дохтура и вспоминать забыла потом; в обчем, всё, что не происходит, онучек, всё к лучшему. Говорю - молодой дюже была, ума - вот столечко, не головой, получается, а другим местом думала. Спас, образумел меня Господь! Но с другой стороны и чтой-то очень чистое, возвышенное в душе у меня тогда проснулось, человеческое, научилась я настоящей любви... Вот так, касатик мой, роман мой небесный закончился. Повсюду война пылала, людей миллионы погибали и мучались, а мне совсем не плохо было, нет. Хочь он враг был, Дитрих мой, дохтур этот немецкий, а никакой злобы я к нему не испытывала, да и с чего - если он лечил меня, помогал? Немец, русский - какая разница? Все мы люди, все человеки, у всех одни и те же недостатки, одни и те же достоинства. Если бы все люди перемешались, переженились между собой - все без исключения - как ты думаешь, войны бы все тогда закончились?.. Такие дела. Только ты, эта, деду не сказывай, что рассказала я тебе - прибьёт не ровен час из ревности. Он он у меня дюже горячий. Семьдесят год с гаком уже стукнуло, а всё, как юноша. Столько часу с войны той минуло, а он всё никак забыть про старое не может, всё допытывается: было ль тоды меж вами чтой-то, али не было? Между мной тоисть и "Геббельсиком", как он Дитриха моего называет с издёвочкой... Призналась тебе, сама не знаю, почему. Покаяться, наверное, хочу, дюже уже старая, о душе своей подумать пора...
Немцев много в ту войну видела и дела их, не всегда очень хорошие, а вот наших солдат, говорю,- один тольки раз, да и то мельком, в самом начале её, когда они прямо здесь по улице от немцев в исподнем, болезные, куды глаза глядять, драпали...
2000
На фото моя бабушка Маня (Мария Качановская, 1938-й год) из Белоруссии, героиня рассказа, ей же мне поведанного.
+ 19 рассказов
Свидетельство о публикации №211101700369
Павел Облаков Григоренко 26.06.2025 03:00 Заявить о нарушении