Ивановна

(Из цикла «Слобода Кизияр: плебейские рассказы»)
 

Ивановна, по паспорту Катерина Ивановна Казаченко, урождённая Крутихина, жила на Кизияре давно. Родом была откуда-то из Орловских краёв. Сейчас ей было под восемьдесят. В семнадцать лет Катерина приехала на Кизияр к тётке, материной сестре, погостить и подзаработать батрачеством у немцев-колонистов.


В батраки к немцам попасть было не так-то и просто – нужно было пройти что-то вроде отборочного конкурса (как сейчас сказали бы – кастинга). Происходило это следующим образом: в назначенные день и час в контору являлись претенденты. Их разбивали на группы по шесть человек и выводили на просторный двор.


Всех конкурсантов вооружали деревянными ложками. Каждой группе, сидящей отдельной кучкой, подносили длинное корыто со свежеприготовленными галушками и давали команду кушать. Корыто ставили прямо на землю, конкурсанты размещались вокруг него на корточках. Именно на корточках и никак иначе – тоже своего рода тест, ибо что это за  батрак, если не в состоянии  усидеть на корточках каких-нибудь десять-пятнадцать минут!


Специальные надсмотрщики – из числа приближённых к хозяину лиц – оценивали, кто как ест. Побеждал тот, кто ел хорошо. Логика проста: как человек ест, так и работает. Если претендент «съестной» – будет из него толк – его брали, если не «съестной» – толка не будет – ему отказывали.


Галушки готовили бабы, зарекомендовавшие себя на этом поприще как нельзя лучше. У них и вкус был изысканный и руки росли оттуда, откуда следует. Ведь настоящие галушки – это не какой-то там халам-балам, это – произведение кулинарного искусства, которое надо, действительно, произвести, а не сварганить.


Таких мастериц было не так уж и много, даже среди чистокровных хохлушек. Их знали наперечёт. А наивысшей похвалой для них были слова обывателей: «О! Эти – да... Что да то да! Руки у них золотые, ничего не скажешь. Из говна пулю сделают». Хозяева-колонисты  привлекали одних и тех же галушечниц из года в год, вернее – из сезона в сезон. Галушечницы этим «пышались» (гордились) и старались не ударить лицом в грязь.   


Конкурсантам подавали галушки в юшке, заправленные луком, поджаренным на сале. (Бывают галушки и не в юшке – типа ленивых вареников). Наёмщики добивались, чтобы блюдо и по виду, и по вкусу было безупречным. И вот почему: не дать повода людям, проигравшим конкурс, упрекнуть хозяина в том, что они не победили  потому, что выставленные галушки оказались настолько невкусными (или непривлекательными на вид), что их-де и «в пЕньку было не вогнать» (в рот было не взять).
 

Кстати, если кто-то думает, что понятие «хорошо есть» определялось по количеству челночных движений руки, оснащённой ложкой, на дистанции «корыто – рот», то этот кто-то глубоко заблуждается. «Съестного» человека распознавали по иным критериям,  доподлинно известным надсмотрщикам, о которых как раз и идёт здесь речь и которые, увы и ах, давно уж канули в вечность. Они унесли с собой много тайн, в том числе и тайну идентификации работящего человека по «галушечной пробе». И вообще, о рачительности старых хозяев-колонистов до сих пор ходят интереснейшие легенды. Не поэтому ли ностальгия по романтическому прошлому Таврии так живуча?


Мы можем лишь предположить, что в «галушечной пробе» главную роль играл не количественный фактор, а качественный. Важно было не сколько человек съест, а как ест. Вот когда человек ест и у него, что называется, «за ушами трещит» – это как раз то, что надо. Да и глаза, наверно, должны при этом гореть каким-то особым, плотоядным жаром. Распознать настоящего едока – это тоже своего рода искусство.


Короче, по конкурсу Катерина прошла, и, как сама потом не без гордости вспоминала, прошла на ура. Но батрачить ей у немцев суждено не было. Как раз в это время на слободе появились вербовщики татары, набиравшие рабочих для табачных плантаций Крыма. Старшая тёткина дочка, катеринина двоюродная сестра, собралась ехать – она и раньше там бывала, и неплохо зарабатывала.


Молодость, романтика, полудетские грёзы о неведомой сказочной земле сделали своё дело – юная орловская гостья поехала тоже. Больше всего ей льстило, что туда, в Крым, в былые времена злые татары угоняли наших девок силком, в рабство, а теперь вот такие же точно татары (но уже отнюдь не злые) и просят, и уговаривают, и комплименты отпускают – только соглашайся. Ничего силком не делают!


Ну а главное, конечно, ради чего Катерина поехала, – отнюдь не обходительность татар. Хорошо подзаработать – вот ради чего она поехала. У татар и харчи бесплатные, и деньжата неплохие – не то что у этих жлобов немцев, которые каждую копейку считают. Так что на табаке можно скопить капиталец, если не лениться и быть бережливой. И ещё ей понравилось как один вербовщик, смешной такой, посмотрел на неё ласково-ласково, нырнул в свою торбу, вытащил оттуда сладкого коника и протянул ей с улыбочкой: «На, дыржы. Татарычий... Куший, кичкинэ». (На, держи. Татарский... Кушай, малышка).


Там, в Крыму, Катерина работала у хозяина по имени Сейдамет. Его угодья располагались в районе Алушты, на склонах, недалеко от моря. Богатый был человек Сейдамет, и хороший – девок-наёмниц жалел, заботился, не обижал. Когда закончился долгий табачный сезон и объявили роспуск по домам, устроил на прощание обильное угощение, играла чалзурна, было весело и… тоскливо. Тоскливо потому, что уезжали в лоно серой, беспросветной, скотской жизни.


В четыре утра подъехали хозяйские телеги и увезли девчат на железнодорожный вокзал в Ак-Мечеть (Симферополь). В вагоне познакомилась со своим будущим мужем, кизиярским парнем – так вот и осела здесь, на Кизияре. Родила двух сыновей; дочек не было, о чём очень жалела, – что ни говори, а девочки ближе к матери. Когда ходила беременной вторым, умер от сыпняка муж. Новой любви не встретила и брачными узами больше себя не связывала – посвятила жизнь детям и... знахарству.


Основы оккультизма заложила в ней мать мужа, которая пережила сына более чем на тридцать лет и все эти годы неотлучно находилась при невестке и внуках. Катерина, наделённая даровитой наблюдательной тонкой натурой, привнесла в эту науку много своего и превзошла свекровь настолько, что та с некоторых пор стала испрашивать у неё советов по поводу и без повода. Вот уж поистине: «Учитель, воспитай ученика, чтобы было потом у кого учиться».


Последние десять лет Катерина Ивановна (в силу грандиозной популярности слободчане называли её просто Ивановна) жила с младшим сыном Колькой и невесткой Нюркой, брак которых был бездетным.


Сейчас Ивановна, старая уже, больная и дряхлая, была с тройным подбородком, отвислыми брылями, одутловатым лицом и, как все жирнолицые, без единой более или менее глубокой морщинки, что давало ей основание при случае не преминуть похвастаться: «У нас порода моложавая». Седая и плохо зрячая, она всё же оставалась величественной и властной. И очень, наверное, была бы похожа на императрицу Екатерину Вторую, свою тёзку, если бы Оную хорошенько подвялить на южно-украинском солнце, посадить на щи да кашу и утрамбовать ношением пудовых оклунков (заплечных мешков).


Ивановна обладала очень полной верхней половиной тела и худой – нижней, отчего почти не могла ходить и даже стоять – грудь перевешивала всё и вся. Туловище гнулось вперёд, голова клонилась к земле. А если и стояла, то повиснет, бывало, на калитке, водрузив на неё могучий торс, и созерцает мир со двора тусклыми и отрешёнными глазами. Улица и редкие прохожие были её главным развлечением вот уже несколько лет. Свою позу – знаменитую стойку, ставшую притчей во языцех, как и вечный сюжет роденоский – она так и объясняла: «У мине бруствер дюжа чижолый. Охи ж и чижолый! Кагды обпираюся об калитку – лекше». (Ивановна называла бюст бруствером – путала понятия).   


Страдая сахарным диабетом, она не огорчалась, а гордилась этим. «Сахарная болесть – усё ж таки сахарная болесть, а ня какая-то там чихотка. Я – баба сладкая, как канхвета. И ня заразная. От токи няхто с мужиков ня ценить ентова…» – говорила она полушутя полусерьёзно.


Слава о ней как о всемогущей знахарке распространялась далеко за пределы Кизияра, а ассортимент услуг был чрезвычайно широк: чаровала, ворожила, колдовала, снимала порчу и сглаз, выливала испуг, заговаривала зубы, устраняла заикание. А ночное недержание мочи и лунатизм – снимала на раз (так, во всяком случае, говорили). И вообще, лечила все болезни, какие только бывают на свете. До некоторого времени лечила и бесплодие, пока не стало очевидно, что собственная её невестка, Нюрка, так и состарилась, ни разу не зачав.


Была непререкаемым авторитетом в вопросах мужского бессилия, лечила его поповыми яйцами (клубнями ятрышника). Эффект был потрясающий. «Надоть токи знать один манюсенький секрет касательно поповых ииц, тагды помогнёть. Ну ентова няхто ня знаить, акромя миня, так што сами делайтя высновки (выводы)...» – ненавязчиво рекламировала Ивановна свою исключительность. «Манюсенького секрета», естественно, не открывала.


На тех импотентах, которым поповы яйца ничего не давали, ставила крест: лечение прекращала, иллюзиями не подпитывала, обещания брала назад. Короче, за нос клиентов не водила, как делали другие, недобросовестные знахарки. Но всегда старалась как-то развеселить их, снять напряжение, отвлечь от горестных дум. Трагедию (насколько это было возможно) превращала в шутку, ибо страсть как не любила, когда клиенты уходили от неё понурые. Ивановна помогала пережить удар, а уж каким способом – дело другое.


Могла, например, сказать так: «Ты, милок, ня падай духом, а кажное утро тягни свой ствол (имеется в виду член) униз и кзаду. Што есть мочи тягни – хай растягуетца. – Тут она делала длинную паузу, а потом с какой-то располагающей, материнской улыбкой завершала: – И как токи дотягниш яво до очка, сядь та й накакий на няво». Что интересно: никто не обижался. Напротив, от души хохотали. И вынесенный ею же приговор казался не таким жестоким.


Импотенция... Извечная проблема человечества. Что ещё остаётся делать, как не шутить, когда половое бессилие мужчины достигает необратимой стадии! Не вешаться же! И тут Ивановна дополнительно к шутке возвращала клиенту лучик надежды (а то, чего доброго, и впрямь повесится). В частности, советовала обратиться к Гнату Гнатовичу, своему давнему приятелю, тоже знахарю. «Можа, ён согласитца исделать табе комариные трусики», – успокаивала она павшего духом человека.


К Гнату Гнатовичу, деду Довбне, что практиковал в Тамбовке, импотенты валили валом, припадали к его стопам как к последней инстанции – считали, что если уж он не поможет, то не поможет никто. Дед накладывал «комариные трусики» – и эти трусики поднимали даже «мёртвый орган». (О «комариных трусиках» читайте в рассказе «Закон парных случаев» – http://www.proza.ru/2012/01/04/588).   


...А совсем недавно Ивановне довелось предстать перед народом в амплуа ясновидящей. Она пролила свет на события, казавшиеся слободчанам прямо-таки мистическими. На майские праздники, которые Ивановна ненавидела всеми фибрами души и тела, называя их порождением сатаны, к ней пришли кизиярские бабы – сразу три. Три, но по одному делу. Это были: Филиха, баба «оторви и выбрось», что означает примерно «конь с яйцами». Луценчиха, знаменитая тем, что девичья её фамилия была Махно – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Всякий раз пацаны кричали ей вослед: «Батько Махно показывает х... в окно». Крикнут – и спрячутся за куст. Взрослые тоже держали в уме эту фразу, бывало что и озвучивали её, но редко. Третьей была бабка Федора, непосредственная соседка Казаченок слева, в недавнем прошлом тоже знахарка.


В качестве мзды Филиха зарезала для Ивановны курицу, не здоровую, правда, но всё же... До того как Филиха пустила её под нож несчастная птица дня три-четыре стояла в сторонке от стаи – надутая, не пила не ела, и была явной кандидаткой на тот свет. Но когда Филиха окунула тушку в кипяток и «обпАтрала» (очистила от перьев), она оказалась ещё и ничего – «не встыгла выболить» (не успела выболеть). Луценчиха взяла увесистый кусок сала, Федора – полтора десятка яиц, одно из них утиное, так как куриных было на тот момент в наличии только четырнадцать, а нести четырнадцать как-то неудобно, вот она и добавила утиное – для ровного счёта.   


Просто так, ни с чем, с пустыми руками, Ивановна не принимала никого, даже родственников. И не потому, что была такая уж жадная, а потому, что так полагалось: если не дать знахарке чего-нибудь в руки – ни гадания, ни заклинания, ни лечебные зелья не помогут. Нашару тут не пройдёт. Кстати, как потом Казаченки обнаружили, сало отдавало кнуром (кнур – некастривованный кабан). Видать, поздно выхолостили кабанчика, а может, и вообще не выхолащивали – держали для оплодотворения свиноматок, а потом, когда кабанчик ожирел и стал плохо справляться со своими мужскими обязанностями, его взяли да и зарезали – не пропадать же добру. (Так вот, оказывается, почему принесенный Луценчихой кусок сала был на удивление увесистым!)


Ивановна послала Нюрку сделать бабам выговор за вонючее сало – чтоб не принимали её за дурочку. Хоть сало было луценчихино, Нюрка пошла к Филихе, потому что та была предводительницей делегации. Пришла и с порога сказала, что сало воняет «кнурячим ссыклынням» и что они его не ели, вернее ели, но только потому, что грех выбрасывать. И что нехорошо так поступать: на тебе, небоже, что мне негоже. Филиха стушевалась и всё свалила на «падлюку Луценчиху».


Но это было потом. А пока... Бабы пришли, и пришли вот по какому поводу. В строящейся хате, что наискосок от Филихи, прямо на полу, были обнаружены три странных предмета: огромный кусок мяса (килограмма в три), длинная чёрная юбка «з учкуром» (с верёвкой, продетой вместо пояска) и суковатая палка – похожая на посох странника. Палка была со следами крови на одном конце, а другой конец был раздвоен в виде рогатульки - будто специально, чтоб давить кого-то, прижимая шею жертвы к земле.


К тому ж Карачконогая Нюрка (не та Нюрка, что невестка, – другая), идя утром на базар, уловила исходящий из хаты не то плач не то смех (женский) и учуяла запах самосада. А Федора слышала ночью  нехороший крик сыча. Никто не слышал, а она слышала, «бо не спала – вчиняла тесто на пампушки». Правда, сычиный крик шёл со стороны Торопа, но «мало ли шо!». 


И самое главное: все эти три предмета (мясо, юбка, палка) куда-то исчезли, стоило обнаружившей их Филихе отлучиться на несколько минут домой, чтоб снять с плитки лушпайки (картофельные очистки), которые она, смешав с дертью, варила для кабана Васьки. Филиха вернулась, а там уже ничего нет – «кружАло, де лежало».


В хате, о которой идёт речь и которая мгновенно стала притчей во языцех, ещё не жили – она только строилась. Подсвинки, хозяева, успели выгнать стены, а крышу, окна, двери оставили на потом – не достали строительного леса. Правда, надо отдать должное: подворье хорошо огородили, калитку закрыли и замотали проволокой, чтоб не шастали посторонние. Сами хозяева туда тоже давненько не наведывались.


Проживали Подсвинки в ведомственной квартире, километрах в двух от своей новостройки; им, как говорится, за шиворот не капало, и спешить было некуда. Филиха послала гонца в «Белые Дома», домой к Подсвинкам, чтобы сообщить им о невероятной находке. Хозяин приехал на велосипеде, и Филиха рассказала ему всё как было: когда, мол, Карачконогая Нюрка поделилась с нею своими утренними наблюдениями, она взяла грех на душу: размотала проволоку ихней калитки, вошла во двор, потом в хату – и увидела такое (!), что глазам своим не поверила.


Подсвинки, ни сном ни духом не представлявшие, кто им мог сделать такую «падлянку», заволновались. Но ещё больше заволновались ближайшие соседи – а вдруг и им станут делать что-нибудь наподобие. Ведь лиха беда начало, а начало положено. Всех без исключения мучил вопрос: что бы это могло значить - мясо (неизвестно какое), юбка (неизвестно с кого снятая) и окровавленный посох (неизвестно чьей растерзанной плоти касавшийся)? Решили делегировать авторитетных женщин к Ивановне – пусть разбирается. Честь обратиться к знахарке (не идти же кучей!) выпала, как мы уже знаем, Филихе, Луценчихе и Федоре.


Когда делегация пришла, Ивановна как раз сидела во дворе, грелась на ласковом солнышке, наслаждаясь долгожданным затишьем (первый день как кончилась буря). Кресло под ней было самодельное, широкое и колченогое, покрытое пёстрой домотканной ряднушкой с напуском на подлокотники. Ивановна слилась с креслом в одно целое, очень напоминая копну, под которую для вентиляции подвели решётчатый деревянный помост – чтоб от почвенной сырости не прело сено.


И хоть она плохо видела, баб, остановившихся у калитки, заметила сразу. Различить, конечно, кто именно пришёл, не могла, но что пришли – увидела. От нерешительности и робости перед идолом, каковым была для кизиярцев Ивановна, бабы замешкались. Не успели они произнести и слова, как идол сам громко, протяжно и капризно прокричал куда-то вдаль, за спину, повернув слегка голову:
– Нюркя-я-а! Колькя-я-а! Люди прийшли. Ня видитя, чи што ли?! Завядитя у хату.
Оказывается, там, где-то на грядках, возились невестка Нюрка и сын Колька.


Нюрка мгновенно подскочила, угодливо приговаривая:
– Да, да, мам, бачу. Зараз, зараз…
Казаченки говорили как бы на двух языках: Ивановна и Колька делали сильный крен в сторону простонародной русской речи, искорёженной уникальным местным диалектом, – так и отдавало от них кацапщиной. Нюрка же пользовалась украинским говором, также искорёженным всё тем же – уникальным местным – диалектом, и от неё отдавало хохлятчиной. Но жили они тихо, мирно, зажиточно, и это непринципиальное разноязычие даже украшало их, всех вместе и каждого в отдельности.


Ивановна была востра на язык и в выражениях не стеснялась. Бывало, невзирая на пол, возраст и чин, так обложит человека махровым трёхэтажным матом, что, казалось, и уши должны были бы вянуть, если они есть. А они не вяли! И на неё никто никогда  не обижался, ибо считалось, что ей виднее, и ругает она всегда за дело. Более того, сквернословие принималось всеми как проявлением её величия – ну, что-то вроде «у великих людей – великие пороки».


Кстати, как это ни парадоксально звучит, оно, сквернословие, ей шло. И на самом деле, есть же люди, которым идёт обычный бытовой мат?! Есть, и не будем лукавить! Тысяче матерщинников не идёт, а вот какому-то там тысяча первому – идёт, и ничего тут не попишешь. Недаром же в недрах народа родилось такое выражение: «Тебе (ему, ей, вам) не к лицу материться». Значит, бывает кому-то и к лицу?


По вполне понятной причине Колька и Нюрка называли Ивановну «наша дойная коровка». Они исполняли все её капризы и прихоти и, что называется, сдували с неё пылинки. Вот и сейчас, стоило той прокряхтеть «подсобитя чуток», как Нюрка и подбежавший вслед Колька покорно и бережно – а им самим было уж за пятьдесят – взяли мать под руки. Извлечение Ивановны из кресел происходило так натужно, будто поднимали не живого человека, а грузный куль с сырым мясом.


Наконец её поставили, подождали не отрывая рук и не двигаясь, пока устоится. И только потом глянули вопросительно в глаза: пойдёт сама или повести? Ивановна кое-как пошла сама – уж очень не хотелось выглядеть немощной перед клиентками.


В хате Филиху, Луценчиху и Федору усадили на широкий длинный топчан. Ивановна разместилась напротив, на своей кровати, которая служила ей одновременно и ложем для спанья, и креслом для работы, и кушеткой для отдыха и дневного возлежания. Многофункциональность кровати обеспечивалась множеством разнокалиберных подушек – в зависимости от того, как их располагали, из кровати получалось то, другое или третье. Сейчас кровать была превращена в удобное кресло – две большие подушки за спину, к стене, и по одной, поменьше, с боков, под локти. Всё это мигом устроила Нюрка, незаменимая ассистентка свекрови.


Ивановна плюхнулась на приготовленное место, отдышалась, велела Нюрке принести попить холодненькой сколОтины (пахты). Она её всегда пила вместо воды. Жадно осушив полную кружку, концом головного платка вытерла губы и сбегавшие по жирному подбородку мутно-белые капли. При этом не было произнесено ни единого слова – знахарка вообще говорила мало и не бросала слов на ветер.


Нюркой повелевала почти междометиями, сопровождаемыми кивком головы, движением бровей  или шевелением пальца. А в данной случае ей вообще не было нужды ни междометия ронять, ни пальцем шевелить – всё работало на автомате. За долгие годы прислуживания невестка досконально изучила желания и телодвижения свекрови в процессе выполнения ею той или иной оккультной процедуры – будь то заговаривание зубов, выливание испуга, приготовление приворотного зелья или разгадывание тайны, как вот сейчас. Поэтому безошибочно определяла, когда что подать, когда что убрать, в какую минуту появиться, в какую исчезнуть. Нюрка уже знала, с чем сегодня пожалуют к Ивановне, – «бабское радио» донесло ещё "вечОр" (накануне вечером). Поэтому была во всеоружии.


Едва заметным поворотом головы Ивановна обвела баб, смиренно сидящих рядком, бок-о-бок, точно куры на насесте. Своими безреснитчатыми подслеповатыми глазами она ввела клиенток в состояние, которое вполне соответствовало понятию «душа в пятки ушла». Какое-то время, как потом бабы сами рассказывали, им хотелось сняться и убежать. Но они пересилили себя, не убежали, обречённо сидели и ждали разгадки тайны.


Несмотря на старость, болезнь и телесную дряхлость в Ивановне без труда угадывалось присутствие огромной силы духа. Знахарка, она же колдунья, целительница и чародейка одновременно – если вообще существуют какие-либо принципиальные различия между этими туманными понятиями – вызывала у прибегавших к её услугам людей суеверный трепет. Человек пред нею прямо-таки ник, скукоживался, становился сам не свой, терял лицо, слепо верил каждому её слову, беспрекословно во всём повиновался – фактически превращался в зомби. Это и есть та кондиция, которую называют трансом. Умение вогнать человека в транс – основа колдовского гения. Ивановна это хорошо понимала.


Молчание затянулось. Бабы перестали шевелиться, застыв в напряжении – будто перед объективом фотоаппарата, который вот-вот щёлкнет. 
Знахарка что-то пробурчала себе под нос, заправила под платок выбившиеся волосы и приняла царственную позу. Потревоженная людьми, в окно билась и хотела вылететь крупная чёрная муха; она, не находя выхода, так отчаянно жужжала, что полностью сводила на нет всю торжественность момента.


– Вбей ея! – приказала Ивановна Нюрке. Та схватила первую попавшуюся тряпку (оказавшуюся фартуком) и придушила муху прямо на стекле. Она пошла во двор – вытрушивать муху – и тут же вернулась. Ивановна ещё выждала с минуту-две, пока воцарится тишина, нарушенная мухой, и слабым кивком головы отослала Нюрку прочь – за штору, в другую комнату. 
– Улаштувалися (устроились)? – поинтересовалась она у баб. – Таперича слухаю вас. Рассказуйтя. Тольки не усе разом…


И они рассказали: и о том, какие звуки и запахи слышала Карачконогая Нюрка; и о том, как Филиха обнаружила в Подсвинковой хате мясо, юбку и палку; и о том, что потом всё это куда-то исчезло. Федора добавила про ночной крик сыча, который  не предвещал ничего хорошего.


Слушая баб, Ивановна брезгливо кривила рот и морщила нос, как будто ей давали нюхать мышь, издохшую, как минимум, неделю назад. Тем не менее, выслушала всех троих с одинаковым вниманием, не перебивая, не ограничивая во времени и никому не выказывая предпочтения. Наконец рассказы иссякли. Между сторонами установилось молчание – бабы ждали вердикта знахарки, а та, должно быть, переваривала информацию.


Выражение брезгливости с её лица не сходило. Филиха поневоле вспомнила свой узелок с приношением, всученный Нюрке, когда та протаскивала их через сенцы, заставленные кадушками, мешками да рундуками. И таким жалким показался ей этот убогий свёрток на фоне того изобилия, которое она мимоходом успела разглядеть в одних только сенцах! «Наверно мало принесла, – подумала Филиха, – а иначе чего б ей кривиться. Слепая-слепая, а узелок разглядела...». – Она так сосредоточенно об этом думала, что даже вздрогнула, когда Ивановна спросила:
– И што  вы от мине хочитя?


Бабы молчали, словно  подавились галушками. Сбитые с толку неисчезающим выражением кислятины на лице знахарки, они крутили головами, глядя одна на другую, и никак не могли решить, кому отвечать на поставленный вопрос. Как всегда выручила Филиха.


– Та мы, Иванивно, рощитуемо, – подобострастно приложила она руки к груди в знак того, что если Ивановна в их деле не разберётся, то уж не разберётся никто на свете, – може ж вы на картах кинете… чи там на гревлюсах погадаете… чи ше шо (или ещё что)… Хто воно, гинтересно, цым займаеться – хтось з наших кизиярчан чи не?.. И шо вотето-вотано усё значить? И, главно, було – и раптом щезло (внезапно исчезло)… Куды ж воно делося? Ны мняса, ны спидныци (юбки), ны палки...


Ивановна остановила Филиху небрежным жестом руки, и та замолкла на полуслове. 
– Не надо мине никаких карт и никаких гревлюсов, я и так усё знаю, без ых (без них), – с налётом лёгкого раздражения произнесла знахарка. И тут же как-то вбок, словно бы не во всеуслышание, добавила: – И што б вы ото понимали у тых картах та гревлюсах! - Она очень не любила, когда ей указывали что делать, просто из себя выходила.


Здесь уместно пояснить смысл некоторых терминов, без чего невозможно передать колорит и специфику той обстановки и того времени, в которых протекали данные события.
Гревлюсы – это колдовские причиндалы, которыми пользовалась Ивановна. Откуда она взяла это название – неизвестно, скорее всего, придумала сама. Гревлюсами служили четыре предмета: чавун, парунец, хлабут и кропило.


Чавун – большой казан типа тех, что используются в деревнях для запаривания дерти свиньям. Парунец – дикий камень размером примерно в полтора-два стандартных кирпича. Под парунец годился лишь тот камень, который был изъят в радиусе не более тридцати саженей от подошвы "Каменной Могилы" (природного кургана на реке Молочной в Запорожской области - окаменелая песчаная отмель бывшего Сарматского моря). Хлабут – керамическое блюдо, внутренняя поверхность которого выкрашена пятью красками: дно – голубой краской, а борта, разделённые на четыре равных сектора –  красной, зелёной, чёрной и жёлтой (каждый в отдельности). Голубой цвет символизировал вселенскую справедливость, а цвета бортовых секторов – людские страсти и суету сует.


Кропило – довольно большая кисть, используемая для кропления людей, строений, воздуха, земли - всего чего угодно. О ритуале кропления вообще - нам, профанам, известна самая малость, а именно: что он проводится церковными батюшками для очищения от грехов, для изгнания нечистой силы, для освящения людских масс, движимых и недвижимых объектов, каких-то ответственных начинаний. Вдаваться в подробности этого сакрального дела мы не будем по двум соображениям. Первое: к Ивановне оно никакого отношения не имеет. Второе: есть сферы человеческой деятельности, куда простому смертному совать свой нос не рекомендуется. 


Ивановна обладала кропилом иного (больше светского, что ли) плана: оно было адаптировано на выявление следов злого умысла, причём тех следов, которые без специальной обработки увидеть невозможно. Чтобы их определить, нужно было кропить землю в том месте, где предположительно орудовал злоумышленник. Считалось, что если на оставленные «виноватой» ногой следы попадёт хоть капля жидкости с волшебного кропила Ивановны, то следы непременно проявятся - как на фотографической плёнке, надо только уметь их разглядеть и прочитать, но это уже прерогатива избранных, то есть... опять-таки Ивановны.   


Метёлка кропила изготавливалась из волос утопшей женщины тёмной масти, рукоятка – из вербы (ивы), и обязательно из ветви третьего порядка. Ветвью первого порядка считалась ветвь, отходящая от основного ствола дерева, ветвью второго порядка – ветвь, отходящая от ветви первого порядка, ветвью третьего порядка – соответственно ветвь, отходящая от ветви второго порядка.


Кропило вязалось под водой того водоёма, в котором была обнаружена утопленница. Чтобы кропило приобрело сверхъестественную силу, мало было соблюсти все вышеперечисленные условия – нужно было также, чтобы его изготовил человек, специально посвящённый в это дело иерархами обеих Магий – Чёрной и Белой. Ивановне сделал такое кропило в Гражданскую войну дед Вергун. Именно он и был посвящённый, и посвящался не абы где, а в Гадяче.


В последние годы Ивановна не выезжала на места преступлений - по состоянию здоровья. Не было сил. Но кропить кропила - теперь уже не следы на земле, а приходящих клиентов - неизвестно какой жидкостью и для чего. Ей явно нравилась сама процедура кропления: в минуты сбрызгивания она чувствовала себя чуть ли не повелительницей мира. Клиентам тоже нравилось - они в этот момент смотрели на вооружённую кропилом знахарку как на какое-то божество и подставляли свои лица под капли.  Впрочем, если уж быть до конца точным, надо признаться, что в редких случаях, в порядке исключения, она и поныне выезжала по вызовам. Но только к "стОящим" людям, и за хорошую мзду.   
 

Гадание на гревлюсах  Ивановна проводила обычно следующим образом – естественно, с помощью ассистентов – сына Кольки и невестки Нюрки. Чавун до половины наполнялся водой, взятой непременно из-под глиняной скалы, что расположена по левую руку как спускаться в Семёновку. Там сочился ручеёк, которого едва хватало, чтобы смочить землю и узкой влажной ленточкой уйти от обрыва куда-то вниз.


Колька брал воду из этого вечно истоптанного козьими копытами места – елико возможно ближе к скале. Предварительно сапёрной лопаткой делал в русле ямку, ждал, когда она наполнится водой, потом жестяной консервной банкой из-под «Бычков в томатном соусе» вычерпывал мутную жидкость и в молочной фляге  доставлял домой. Дома он её доводил до кондиции: фильтровал,  отстаивал, через резиновую трубку (во избежание взмучивания) отсасывал в стеклянную десятилитровую бутыль, в которой и хранил - в тёмном месте.


После очистки сквозь неё можно было читать газету. Воду Колька обновлял часто, потому что считал, что при длительном стоянии она набирается из воздуха всякой «людской брехни». В дни, свободные от работы –  а работал он крановщиком на угольном складе по графику «сутки на сорок восемь»  – его мотоциклетка то и дело сновала к источнику и обратно.


Периодические обвалы глинистого скального грунта засыпали источник, и тогда казалось, что он, и без того хилый, никогда больше не возродится. Но проходило время, иногда длительное, и вновь проступала влага. Такая живучесть источника (бесследно исчезали целые реки, а он всё жил да жил) воспринималась как нечто сверхъестественное. Чем не феномен воскрешение из мертвых! Поэтому источник и считался чудодейственным.


Поговаривали, что это духи земли прорываются наружу, и кто умеет ими грамотно манипулировать, тот видит невидимое, слышит неслышимое, осязает неосязаемое. Как Ивановна, например.


Чавун с  семёновской водой ставился у ног знахарки. К знахарке подходил клиент, наклонял голову, та вырывала три волоска с его головы, причём в разных местах, накручивала себе на палец, плевала на них, после чего сбрасывала волоски в воду и принималась шептать заклинания. После этого Колька приносил в больших кузнечных щипцах раскалённый парунец и осторожно помещал в чавун.


Для разогрева парунца использовался миль – хворост, щепа, коряги и всё то, что обычно выносит на берег река. «Гилля та бадылля», – как говорила сама Ивановна. Миль собирали загодя, высушивали и хранили на горище (чердаке). Присутствие даже следов каменного угля было недопустимо, поэтому парунец накаливали в кибичке (не путать с кибиткой!) – примитивной дворовой печурке.


Казан с шипящей водой Колька тут же накрывал хлабутом – раскрашенной поверхностью вовнутрь – и молча удалялся. Над хлабутом знахарка делала замысловатые пассы. По прошествии нескольких минут откуда-то из-за угла соседней комнаты появлялась Нюрка, снимала рушником хлабут, аккуратно, дабы не нарушить расположение капель конденсата, переворачивала его и ставила Ивановне на подол, предварительно подмостив вчетверо сложенное одеяльце – чтоб не пекло в ноги.


Последний этап гадания – считывание информации и трактовка полученных данных: по количеству и величине образовавшихся капель, по интенсивности их слияния, по следу стекания - с учётом, разумеется, цвета секторов - Ивановна выносила своё заключение.


Иногда капли и влажные дорожки, сливаясь и пересекаясь, образовывали рисунок похожий то ли  на какое-то животное, то ли на пчелиный улей, то ли  на лодку в безбрежном море, то ли на что-то ещё. Тогда Ивановна подзывала клиента и, тыкая в рисунок пальцем, пророчески говорила: «От видитя, де собака зарытая? – до горы ногами перевёрнутый улик (улей) – а это значить, што воду каламутить хтось свой. И ня надоть шукать никаго чужога – разберитеся промежду собой».


Но сегодня гревлюсы Ивановне не нужны, и карты тоже не нужны. Бабы впали в недоумение: откуда в таком случае она может всё знать? Получается, разгадала секрет всухую? Да за кого она их держит, за дур, что ли! Как так можно – и пальцем не шевельнуть, никуда не заглянуть, а всё узнать? Чепуха какая-то! Такого быть не может! Если хотите, они и пришли-то к ней ради карт и гревлюсов. Выходит, даром пришли? Да ещё курицу, яйца и сало припёрли. И что, всё это теперь – козе под хвост? Не забирать же их обратно, в самом-то деле – неудобно как-то. А может, всё-таки забрать? Хоть курица и полудохлая была, но если её хорошо проварить, то можно и самим съесть…


Нет, не надо торопиться с выводами: они послушают, что знахарка скажет дальше. А забрать приношение... никогда не поздно.
Видя, что мысли Филихи накалены мучительными сомнениями, Ивановна поддала ещё большего жару:
– И пытать следовину кропилом тожить ня буду - возня большая, чижало мине. Та й обойдёца вам дорго...
Бабы окончательно пали духом. Спорить с человеком, относящимся к сильным мира сего, – дело неблагодарное. К тому же и рискованное: предаст анафеме – чем чёрт не шутит! –  и знать не будешь, отчего чахнуть начал…


Здесь снова надо дать небольшое пояснение. «Пытать следовину кропилом» означает сбрызгивать землю на месте происшествия (в нашем случае – в подсвинковой хате и на подступах к ней). Что может быть проще этого, когда есть кропило и есть жидкость для кропления! Но вот в жидкости-то и загвоздка: получить её – непросто, так как этой жидкостью является – ни много, ни мало – моча беременной кошки.


Правда, моча разбавляется обычной водой в соотношении один к ста, поэтому много её не надо... Но всё же кошка... которая по природе своей предпочитает мочиться в песок... да ещё имеет привычку зарывать свои экскременты… Она скорее опростается в хозяйский валенок, нежели сходит на голое место. Притом беременная... Как из неё можно выжать хоть каплю мочи?


Оказывается, можно. Просто животное надо какое-то время подержать без питья, а потом «до схочу» напоить молоком и закрыть в пустом помещении, где пол деревянный и щели зашпаклёваны; лучше, если пол будет ещё и крашен масляной краской. Молоко погонит у кошки мочу, и как только она помочится, промокнуть лужицу бинтиком и отжать над какой-нибудь посудинкой.


Всё остальное – дело техники. Десять граммов мочи (примерно две трети столовой ложки)  на литр воды – и кропильная жидкость готова. Этого раствора достаточно, чтобы окропить и хату, и двор, и часть улицы, если, конечно, кропить умеючи. Разбрызгивать стократный раствор кошачьей мочи надо на утренней зорьке, до восхода солнца. После разбрызгивания выждать, когда светило станет в зенит (в облачную погоду ориентироваться по часам) – тогда следы максимально проявятся. Не поленимся повторить ещё раз: увидеть невидимые следы способен только избранный глаз,  глазу обычного человека это, разумеется, не под силу.


Может возникнуть вопрос: почему именно моча кошки? Ответ прост: кошка издревле считается воплощением изощрённой мудрости - это с одной стороны. С другой – она весьма напоминает ведьму, недаром ведьмы так любят принимать кошачий образ – как видим, это не случайно.


А почему беременной? Да потому что мудрости у беременной кошки больше, чем у не беременной, ровно во столько раз, сколько в ней заключено жизней, то есть котят. Котёнок – это отдельная жизнь, а, стало быть, и отдельная мудрость, причём внутриутробный возраст плода в данном случае значения не имеет – мудрость, как идея, как дух, зарождается первой и сразу в полном объёме – в отличие от плоти, которая всегда вторична и приумножается постепенно.


После рождения любого живого существа, по мере взросления оного, мудрость только оттачивается (но не приумножается; иными словами, мудрыми рождаются, а не становятся). То, что идёт от возраста, следует называть опытом, но никак не мудростью. Недаром говорят: дураком родился - дураком помрёшь, и никто ещё не сказал: дураком родился - умным помрёшь. Количество мудрости, если можно так выразиться, неизменно, оно даётся раз и навсегда in statu nascendi - в момент появления жизни в материнском лоне, может быть даже, уже на стадии зиготы. Не исключено, что существует специальный ген - ген мудрости.


Как только кошка забеременела,  тут же её собственная мудрость суммируется с мудростью детёнышей. Суммарное количество мудрости достигает настолько высокого уровня, что перерастает в новое качество (по закону диалектики о переходе количественных изменений в коренные качественные). Качественно иная мудрость (изощрённая), равномерно распределяясь по организму кошки-матери, в конечном итоге попадает в мочу. С помощью такой «мудрой» мочи можно читать окружающий мир, лежащий за пределами ординарного человеческого восприятия. 


Но для этого, говорила Ивановна, нужна «самая малость»: быть Ивановной.

 
Как видим, процессуальных сложностей у метода «пытания следовины кропилом» очень много. Этим определялась и его цена – она была так высока, что, как говорила дежурная по переезду Ленка Гарбуз,  «за оте гроши можна чи пальто з воротником справить, чи свайбу на пиисят пырсон згулять». Всякому знахарю хотелось бы владеть этим методом, что и говорить. Дороговизна метода была бы знахарю только на руку: она быстро вывела бы его в дамки. Но именно в силу громоздкости этот метод был недоступен, во всяком случае, для большинства простых смертных знахарей. 


Итак, в перечень сложностей  "пытания следовины кропилом" (помимо получения кошачьей мочи) нужно внести и ранние выезды на место происшествия – чтоб поймать зорьку, и ожидание, когда солнце станет в зенит, и превратности погоды: если льёт дождь или валит снег – какое может быть кропление! Большой проблемой были возраст и состояние здоровья знахаря - со знахарем, у которого еле-еле душа в теле, далеко ли уедешь. 


И всё же главная сложность процедуры «пытания следовины кропилом» состояла не в получении кошачьей мочи, не в ранних выездах на место, не в ожидании наивысшего солнцестояния, не в дряхлости и нетранспортабельности знахаря – главная сложность состояла в практической невозможности обрести настоящее кропило, то есть кропило от Вергуна.


Такое кропило, как мы знаем, у Ивановны было. Лишь у неё и больше ни у кого, так как эксклюзивным правом на его изготовление обладал только дед Вергун, а он наотрез отказывался делать кропила кому-либо ещё – чтобы не выбивать у Ивановны почву из-под ног. Он так и говорил, когда к нему обращались люди, жаждущие открыть знахарскую практику на базе этого метода:


«Та не… Вы шо! Наделай вам кропил, так вы будете махать нымы де попало – я вашого брата знаю, не первый день замужом… Ото сделал Ивановне – и фатить, хорошого – потрОшку. Больше – ни за какие деньги. Хоч золотые горы обещайтеся, хоч казнить – ниЯких кропил! Нашо мине оте деньги – у могилу всё одно не заберу. …А на Ивановну пальцямы не тыкайте – Ивановна обученная, а вы шо? Вы в этом деле разбираетеся как свиня в апельсинах».


Не имея собственной семьи, Вергун прикипел к Ивановне и её дому и никогда не изменял своей привязанности. Он понимал, что вся колдовская сила Ивановны – в кропиле. И хоть по состоянию здоровья она им пользовалась всё реже и реже, но оно – было, оно – в сундуке, оно – символ власти, оно - как знамя.


И недаром новоиспечённые знахари-самозванцы одолевали его просьбами – кропило от Вергуна стало бы им как проходная в рай. Как посвящение в сан. Именно этого и боялся Вергун. Конечно, любой из желающих мог смастерить кропило сам, выдав за настоящее – кто там будет знать! Но пока Вергун был жив, никто на это не решался, так как подделка была бы тут же разоблачена, а это для карьеры знахаря – полный крах.


Поэтому все прочие знахари в округе пользовались другими методами, не связанными с применением кропила, что делало их специалистами второго сорта. Все клиенты об этом были хорошо осведомлены, поэтому и относились к Ивановне как  к некой высшей инстанции, называя её «знахарька над усимА знахарькамы (знахарка над всеми знахарками)». Правда, такой высокий титул - титул суперзнахаря - носил ещё один знахарь - дед Довбня (хоть кропила и не имел). Но Довбня - мужчина, а Ивановна - женщина. Разные, как говорится, весовые категории. А значит, конкурентами они не были - каждый занимался своим делом без ущерба для другого.


Как бабы ни пытались уговорить Ивановну приоткрыть завесу тайны – безрезультатно.
– Ня можу, поймитя правильно. Буваить, шо и мине не усё дозволено казать. И рада бы, дык низзя, – извинилась она и сделала вид, что аудиенция окончена. На что она согласилась – и то с трудом – так это дать туманный намёк, почему не может открыться. После долгих колебаний призналась, что боится связываться с Паром (бандитский анклав Кизияра), что не хочет, чтобы Пашала или какой-то там другой чёрт-дьявол пришёл "ночию" и подпалил ей хату.


И тут Филиха, кажется, догадалась:
– Так шо, тут хтось з Пару замешаный? Правильно я вас понимаю, Иванивно, чи не?
– Ня сапсем (не совсем)… – уклончиво ответила знахарка. Не выказывая ни малейшего намерения пояснить, что значит «не совсем», не утруждая себя старанием начертать для баб руководство к действию, она крикнула затаившейся где-то невестке: – Ню-у-р, проводи девчат, хай идуть! Бо у десить чисов Лапко должОн быть… нащёт медогонки… Да и Хвидот (Федот) вот-вот появится... – Ивановна давала ясно понять,  что голова её занята уже другими заботами, хозяйскими, и что клиенткам пора убираться. И вообще... принесут на копейку, а душу вымотают на все сто.


Бабы нехотя поднялись. На лицах – неприкрытая неудовлетворённость. Да и как иначе! – только-только приготовились слушать, причём в оба уха, а оказалось, что слушать нечего. Вместо этого им прямым текстом заявили: свободны, мы вас больше не задерживаем!


Подталкивая одна другую к выходу, они каким-то непостижимым образом продолжали оставаться на месте – классическое бабское действо, производимое в случаях, когда надо уходить, а не хочется. Топтание затягивалось до неприличия – бабы всё ещё надеялись на возобновление разговора. Но не тут-то было: знахарка начала гневаться, о чём свидетельствовало её недовольное бормотание. Уже в дверях Филиха попыталась вырвать у Ивановны хоть какой-нибудь совет насчёт того, как им всё же вести себя дальше.


– Так шо ж робыть, як нам буть? – с оттенком отчаяния, чуть не плача, спросила она. – И хто вынуватый? Пашала, чи шо? Ны пойму… Чи Кинебас? - вин же щас, кажись, за главного тама...
– Миркуйтя сами, – устало сказала Ивановна и отвалилась на подушки, а её невестка, выплывшая из-за портьеры, указала бабам на дверь – прошу, мол, на выход, путь открыт.


Но русский характер... Ах, уж этот добрый русский характер! На прощание Ивановна всё же смилостивилась над бабами и назвала главного фигуранта по их делу.
- Пашала! - без обиняков выпалила знахарка. - А Кинебас - не, дажить и не думайтя. Хоч ён и стерьва, ваш Кинебас, ну таким гамном ня займаитца.
Ивановна посоветовала бабам не выпускать Пашалу из вида: рано или поздно он-де обязательно оставит следы - и всё прояснится. Только чтоб не вспугнуть его, для чего надо, прежде всего, не зашухариться самим.


Бабы поступили так, как велела Ивановна - и раскрыли тайну.
(Подробности раскрытия этой тайны читайте в рассказе "Странный звук в недостроенной хате" - http://www.proza.ru/2011/10/25/36






 


Рецензии
Прекрасный рассказ с большим познавательным потенциалом. Образ Ивановны выведен мастерски, читаешь- и видишь, и слышишь ее, как будто она рядом. Как и другие персонажи. Интересно описаны обычаи и речь. Получил большое удовольствие. Спасибо.$

Сергей Панчин   17.08.2014 16:44     Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.