Правая половина лица

Джеймс Хастингс (1852+1922). Когда я впервые услышал это имя, оно поразило меня своим пиратским звучанием. Это очарование шума волн не исчезло и тогда, когда я узнал, что Джеймс Хастингс - всего лишь старательный профессор и протестантский пастырь, которому были открыты бездны бесконечных маленьких буковок, расплывающихся в бесчисленных страницах (один только его Библейский словарь - это 1008 стр. мелкого текста), а не бездны темных карибских вод кишащих утопленниками. Никогда не любивший основательных научных трудов, я страстно желал стать обладателем 4 томов, переплетенных в красный коленкор и впихнутых в красную же коробку (особый шик – книга в коробке). 4 тома, общим объемом в 2000 страниц мелкой, через пол-интервала машинописи – именно столько занимал в переводе Юрия Генриховича Библейский словарь старика Хастингса, соперником которому в моем к нему стремлении мог бы стать только зеленый том Эдгара По, издательства «Наука» (в симфонию самиздатовскому ученому библеисту - такой же мелкобуквенный, с множеством еще более мелких примечаний). Но в полноте это морское имя раскрылось тогда, когда, раздвигая черную ночь над Клязьминским водохранилищем, «Джеймс Хастингс», послушно следуя причудливому движению руки своего совершенно пьяного капитана, входил в узкие шхеры местного яхтклуба, а я, стоя на носу яхты, смотрел, как разделяемы  сюду и сюду масляные воды поглощают всю библейскую премудрость, все буквы, комментарии, сноски и примечания, и текут мимо – туда, к корме, где они должны вновь сомкнуться, слиться в единую тихую бездну, смутно и бегло отразив поверхностью своей глубины белую рубаху стоящего на корме Юрия Генриховича.
Таким мне запомнился «Джеймс Хастингс» - океанская яхта, с трудом втиснутая в лесистые берега клязьминской воды. Таким остался на нем и его последний капитан, которому, для того, чтобы встать на эту летящую над черной водой палубу, пришлось переписать  бесконечно длинные и подробные строчки библеиста-прототипа, заменив все буквы в них с английских на русские (которых к тому же и больше). Эти длинные строки библейских комментариев, переплетенные в красный коленкор так мне и не достались (дороговато было), но у меня осталась мутная маленькая фотка, на которой я стою в кителе капитана-лейтенанта на носу «Хастингса», а спереди, фотографируя меня, почти призрак Юрия Генриховича – смазанный  силуэт в белой рубашке.

***
Если бы профессору Мацуоке сказали бы, что он, совершенно невменяемый, будет погружен в самолет Аэрофлота и отправлен в неизвестном для ученого мужа направлении, он бы лишь по-восточному неопределенно улыбнулся и покачал головой, выражая для собеседника полное доверие, а для самого себя - диагноз собеседника. Лишь сумасшедший, по мнению профессора, мог предположить, что старый японский вояка, прошедший квантунскую мясорубку, а после войны своими силами дослужившийся до профессорского звания, старый самурай, не сломавшийся от вида тяжелых гусениц советского танка, вдавивших его в окоп, а потом и от спирта в зимних лагерях тамбовского Кирсанова, где осталась лежать близ церковных стен половина его боевых товарищей, что он, переживший все это, сломается за один вечер в квартире на улице Грановского.
Улицу Грановского прославил в литературе Александр Исаевич. Он описал этот дом - дом, по адресу ул. Грановского 5, что весь цветет мемориальными досками. Здесь висели Губельман-Ярославский, Гамарник, Фрунзе...
Они висели по стенам дома, как стражи его таинственной жизни, ибо там, за его стенами тихо, незаметно  для всех копошились их потомки. Не как Silver Fantom, но не менее весомо и куда более грозно, как некие Black Fantom, подъезжали и отъезжали черные ЗИЛы, Чайки и Волги, а еще раньше - ЗИМы и ЭМКи, а потом, позднее - Мерседесы 500... Напротив дома, через дорогу был спецраспределитель (супермаркет 70-х годов), из железных дверей которого  молчаливые шоферы выносили и укладывали в багажники черных крепостей банки с икрой, коньяк, колбасу и, перевезя все это через улицу, разгружали у подъездов дома №5.
Ясно, что внутри дома это пожиралось, выпивалось, поедалось, употреблялось, уничтожалось, переваривалось и, наконец, испражнялось. Однако, к чести обитателей подъездов, упаковки не разбрасывались по тротуарам и не засоряли окружающую среду, а аккуратно собирались шоферами и самолетами отправлялись заводам- изготовителям, где в обстановке строгой секретности в Астрахани (икра), в Лондоне (бекон), в Париже (коньяк) и Нью-Йорке (гам) перерабатывались, частично выбрасывались, но по большей части - вновь наполнялись исходными продуктами и отправлялись в спецраспределитель на Грановского.
Этим был бы занят дом №5, если бы все потомки мемориальных досок жили бы действительно в нем, как то поведал миру Солженицын. Тогда бы, понятно,  жильцы этого дома претерпевали бы заслуженную ненависть  со стороны  каждого русского человека, в том числе и проживающего в соседних домах, за те экологические страдания, которые грановцы, рассылая свои отходы в столицы мира,  принесли в конце концов всей планете. И позор родной улице! Был бы проклят в веках дом №5  всем прогрессивным человечеством! И ведь так оно и есть. Проклято сие гнездо разврата №5 всеми, кроме, как это не престранно, жителями улицы Грановского, более всего, казалось бы, пострадавшими от не наполненных новым содержанием упаковок.
Но наврал, наврал, опять наврал клеветник России... Доски-то висели на доме №3, а жильцы коммуналок дома №5 вместе со своими домашними тараканами если и обжирались, объедались, упивались, насыщались, наливались только водкой, портвейном, дешевой колбасой, а не яркими этикетками и липкими ликерами, при этом совершенно не разрушая экологию, а регулярно сдавая стеклотару. Но уж в своем-то деле они толк знали, что весьма убедительно продемонстрировали профессору филологии из Токио.
Правда осознал он это лишь в самолете, который почему-то вместо «Страны восходящего солнца» взял курс на страну солнца заходящего, точнее на один из ее островов, ласково названный его обитателями «Остров Свободы».
Сидя в салоне самолета и пытаясь осознать как остров супертехнологий превратился в «остров свободы», а также вспомнить, кто говорил ему вчера в московской коммуналке по-японски о том, что никогда не будет у всех сынов Ноевых единой судьбы, а потому - не будет выведено всечеловека, профессор Мицуоки вдруг осознал, что это была большая черная собака - датский дог, с умным добрым глазом.

***
Начало весны никто не заметил. Всё также и даже более вьюжило. Погода, казалось, съежилась от собственной промозглости. Дни были одинаково серыми, унылыми, тоскливыми.
Но в начале Поста, как обычно, появилось солнышко. И все же никаких луж, только тёмный и особенно скользкий на солнце лед.
Скользя и неуклюже балансируя на нём, по улице Грановского шел грузный черноволосый человек c черным, уже изрядно постаревшим догом. Собака царапала лёд когтями лап, длинных, как у птицы, и неуверенных, оглядывалась на хозяина и опускала голову.
Хозяин шёл тоже опустив голову. Может быть о чём-то думая, может быть, просто внимательно смотря под ноги, боясь поскользнуться на предательском льду. Последнее более вероятно, т.к. человек с собакой внимательно осматривал путь, останавливаясь и, пожалуй, преувеличенно сильно вертя головой вправо и влево. Однако и этому можно было легко найти объяснение - у человека был всего один глаз.

***
Когда описывают какого-нибудь человека без его ведома, то всегда хочется рассказать о нём более, чем он сам считает нужным поведать своим близким. Впрочем, от близких-то и знакомых подчас и скрывают многое из своей жизни. Я не говорю о таких крайних случаях, как душегубец Чикатило - прекрасный семьянин. Не идёт речь и о двойной жизни тайного агента ЦРУ, в миру - младшего научного сотрудника оборонного института.  Такие скрывают от своих близких то, что их внешняя, доступная жизнь всего лишь картонная декорация, на фоне которой и сами-то эти «близкие» не более чем маски, актеры, настоящее же существование - там,  в мирах с иным именем и иным лицом, в мирах иных богов, иных страстей, иных мечтаний. Однако о некоторых людях можно сказать, что они ничего не скрывают от своего обыденного окружения, просто самому этому окружению неинтересна и неважна значительная часть жизни человека. Она уходит в тень внимания «ближних», а точнее - вовсе проходит совершенно вне их внимания и интереса. Создается довольно нелепая ситуация. Человек не хочет жить двойной жизнью, но часть его жизни совершенно не интересует никого, кроме него самого. Для других она скрытая, вторая. А вся жизнь - двойная, шизоидная.
Так думал в себе, пробираясь по асфальтовому льду, человек с собакой. Он шел из своего дома. Из своей коммунальной квартиры на улице Грановского, где кроме уборщицы тети Насти, мента Миши, его бесконечных сожительниц, абитуриенток, которым Анастасия Пална сдавала комнаты, и каких-то азербайджанцев проживала еще супруга Юрия Генриховича - Наталья Сергеевна, старая московская дворянка, со своей дочкой Катенькой - дочкой одновременно и Юрия Генриховича, и сыном Мимикой - пасынком и приятелем владельца Дуси - черного дога. С ней-то на пару Юрий Генрихович и удалялся из той квартиры, которую все остальные ее обитатели называли своей.
Каждый день Юрий Генрихович прогуливался с собакой по имени Дуся - своим единственным верным и молчаливым другом, и только он и Дуся знали истинную цель этой прогулки.


***
Все начиналось, естественно, с заплеванного подъезда на улице Грановского 5. Заплеван он был, видимо, еще со смерти Иосифа Виссарионовича. Более ранний период Юрий Генрихович застать не мог, даже если бы женился еще в роддоме и сразу же переехал к жене (а комнаты на Грановского принадлежали именно ей), так как родился он в 1954 г., когда те, кто никак не может забыть Сталина, вздохнули с облегчением и уже подумывали - как бы им выползти из под мраморных досок, развешенных на грановском фасаде. Естественно и то, что заплеванный подъезд принадлежал отнюдь не мемориальному дому, а дому, прославленному А.И. Солженицыным, - соседнему с памятником истории СССР. Итак, Юрий Генрихович выходил с Дусей из подъезда и приостанавливался на мгновение. Дуся писала, а хозяин внимательно буравил одним глазом Волги и Чайки, потом Мерседесы и БМВ, в зависимости от эпохи. Далее начинался их променад. Сначала Юрий Генрихович принимал парад мраморных кадавров, развешенных на стенах соседнего дома. Он подходил к каждому из них и на миг застывал, точно выслушивая рапорт, а потом плевал в бронзовое (мраморное, гранитное, базальтовое) лицо и переходил к следующему герою.
У случайного наблюдателя (не будь он, конечно, милиционер) могло бы возникнуть впечатление, что Юрий Генрихович, разминувшись в истории с И.В. Сталиным,  тем не менее является ревностным сталинистом, т.к. все доски на Грановского были сплошь либо враги народа (такие как Гамарник), либо ,по преданию, замученные Сталиным герои (как Фрунзе). На самом деле Юрий Генрихович не терпел всю эту мраморную камарилью и считал себя врагом большевиков. Этот обязательный ритуал оплевывания врагов русского народа Юрий Генрихович не только неукоснительно совершал сам, но требовал совершения оного и от своих друзей. Достаточно кому-нибудь позвонить в дверь квартиры на Грановского,  а радушному хозяину ее открыть, как  после поцелуев и приветствий следовал вопрос: «Ну что, оплевал Губельмана?»
Но не отречение от сатаны-Ярославского было целью похода Юрия Генриховича, и не прогулка собаки, как об этом было официально объявлено - Юрий Генрихович, покинув коммуналку на улице Грановского,  следовал в однокомнатную квартирку в Филипповском переулке, где проживал никому неизвестный брат Юрия - Георгий Генрихович.

***
Все мы в детстве были пионерами, хотя и не все комсомольцами. Братьев Прижбиляков в комсомол не приняли.  Они были близнецы и все, что они делали, они делали в четыре руки, в четыре глаза и в два сердца. Когда принимали в комсомол, в 7 классе, они дружно, по-близнецовски, болели желтухой. Когда в то же лето принимали в комсомол в пионерлагере - они реально продемонстрировали готовность к труду и обороне. Еще весной Юра стащил у собиравшегося на охоту отца два десятка патронов. Добавив к ним головки спичек из множества коробков, алюминиевую пудру и марганцовку и запечатав все это в бутылку из-под шампанского, братья решили произвести свой первый взрыв в этом мире.

***
- Тихо, тихо, Юр. Сыпь сюда. Так.
- Все, сыпать?
- Сыпь все.
- А вот сюда охотничью спичку привязать.
- Да.
- Она не сразу горит. Успеем отбежать.
- Точно.
- Слушай, а куда мы будем мину подкладывать?
- Пока не знаю. Поезд, конечно, взрывать не будем. Ха... Пока...
- Да не, для поезда слабовата.
- Ну да, а если точно под шпалу заложить?
- Слушай, а ведь бутылка совсем как граната.
- Точно, граната!

***
Взрыв. Бабахнуло - дай Боже. Дым, резкая вонь. Дым рассеивался долго. Успели прибежать вожатые, врач. Он-то нужен был больше всех. Оба минера очнулись уже в больнице. Один - без глаза и с сотрясением мозга, другой - с переломом шейных позвонков, полностью парализованный.
Так Георгий, прикованный отныне к постели, матери и брату уже никогда не стал комсомольцем. Эпоха совдепа кончилась для Георгия, когда ему исполнилось 14 лет. С того года он жил в мягкой, почти неощутимой, нет - вовсе не ощутимой, неподвижности. Неощутимость его неподвижности - не литературный образ, просто Георгий не чувствовал своего неподвижного тела. Он превратился в какой-то обестелесенный дух, который почти что не был привязан к месту, но витал над кроватью лишь тогда, когда ему было тоскливо и тяжело. Тяжесть  удерживала его.
И еще лицо. Лицо Георгий чувствовал: мог нахмуриться и улыбнуться, мог говорить и петь, мог открыть глаза и долго-долго смотреть в белый с тонкими трещинками потолок, похожий на спину огромного мраморного ангела без крыльев, который стоял, стоял над чьей-то могилой, а потом вдруг упал навзничь и уставился непрозрачными белыми глазами в бездонное, невидимое, светлое-светлое небо.
Этот могильный потолок не мог все же приостановить полет стремительного духа. Он, отрываясь от глаз лица, устремлялся в голубое окно маленькой комнатки, где жил Георгий, и там, в сияющей голубизне атмосферы витал и наблюдал за всеми жителями земли: что они? как они живут и для чего? Все это знал Георгий, т.к. видел все это сверху, наблюдая и понимая.
Вот, например, он видел и наблюдал, понимая, куда идет его брат Юра со своей собакой Дусей. Он это видел, а понимал потому,  что Юра шел к нему всегда, всегда к нему, он это знал. Близость братьев не только не уменьшилась после несчастного случая, наоборот, лишенный внимания посторонних, Георгий эту потерю более чем восполнил в привязанности брата-близнеца. Фактически, если не считать брата и матери, Георгий жил анахоретом. Даже жена брата, если и слышала о существовании близнеца, то давно об этом забыла, а братов пасынок и дочка и вовсе не подозревали о том, что у них есть дядя. Этому способствовало и то, что Георгий жил в отдельной однокомнатной квартире. Это было тяжело для брата и матери, но Георгий категорически отказывался переехать к кому-нибудь из них. Мать уступила только потому, что эта квартира находилась недалеко от Грановского, где жил Юра, а также потому, что тот поддержал брата в желании остаться жить в этой квартире. Это был тайный сговор близнецов. Им нужно было место, где они могли бы быть совершенно одни, даже без матери, не говоря уж о совсем посторонних людях.
Давно известно, что близнецы - это особый мир. Они, как две половинки одного человека, чувствуют и думают одно, их связывает невидимая нить общей судьбы. Поэтому-то Георгий всегда знал, что Юрий идет к нему. Точнее он знал, что Юра не уходил от него, что он с ним всегда, даже тогда, когда не находится в маленькой серой квартире  в Филипповском переулке, где он, никому неизвестный брат Юрия Генриховича Георгий проживал вместе со своим, довольно широко известным братом Юрием Генриховичем.

***
В небольшой комнате на Грановского, комнате, принадлежавшей лично Юрию Генриховичу и его собаке Дусе, сидели трое (не считая Дуси) - сам хозяин, о. Викентий и о. Алексий, приехавший погостить из Питера. Пусть не удивляется читатель столь странному переходу от профессора Мицуоки к двум священникам. Все они пребывали на Грановского по одной и той же причине. Юрий Генрихович был известный (в стране и за рубежом) библеист и переводчик. В большой коммуналке семья Юрия Генриховича занимала пять комнат (правда две - незаконно). Однако самому библеисту приходилось ютиться в самой маленькой, с окнами во двор. Его супруга, дражайшая Наталья Сергеевна (60 лет)  и дочка Катенька (15 лет) с некоторых пор вели весьма светский образ жизни. К супруге, занимавшейся литературным репетиторством, постоянно ходили молодые еврейчики, изучавшие русскую культуру, а Катенька с головой окунулась в мир кино, что весьма не одобрял ее отец - церковный чтец и библеист. Так вот и получилось, что в маленькой комнатке, где стоял стол с компьютером, шкаф с книгами и кушетка, на которой возлежала Дуся, на колченогих стульях сидел Юрий Генрихович со своими гостями и весело справлял масленицу.
С юности, еще учась на философском в университете,  Ю.Г. стал ходить в церковь. Честно сказать, это вовсе не было результатом изучения русской религиозной философии, которой тогда интересовались многие студенты (некоторые из них впоследствии стали батюшками), не оказал на него влияния и модный философ Лосев. Более того, в университете Ю.Г. вовсе не интересовался отечественной философией, а специализировался на Японии, изучал японский язык и вообще Восток.
И все же, тайно от своих однокашников, с которыми, правду сказать, он вовсе не был близок, Ю.Г. ходил в Филипповский храм и тихо молился где-нибудь в укромном уголке. Нет, его вера не носила характер умозрительный, как мы уже говорили, не была она и данью моде.  Пожалуй, в глубине души Ю.Г. не считал ее и моральным или мистическим выбором. Ему не было какого-то очевидного откровения. Он не мог похвастаться происшедшим с ним в какой-либо момент духовным переворотом, как это бывает с некоторыми людьми. Ю.Г. даже не любил читать о подобных историях. Ему было неудобно - вот ведь как, кто-то жил, жил, а потом явился ему ангел, и он уверовал. Или, положим, прочитал кто-то в книге, что надо всех любить, и, глядишь, уже говорит что всех любит и всем прощает. «А что собственно он должен простить, - думал Ю.Г.,- то, что кто-то у него денег украл, или за спиной сплетничал? Что? Ведь не пытали его, не распинали, просто, что называется, значения не придали».
На вопрос - А почему ты, Ю.Г., веруешь в Господа нашего Иисуса Христа, Ю.Г. скорее всего удивленно поднял бы брови и сказал: «А как же иначе?»
Далее - А как же ты, Ю.Г., веруешь в Него? «Да никак особенно, просто - живу с этим и все».
И все же - Если ты, Ю.Г., веруешь в Него, то и молишься Ему, любишь Его, исполняешь заповеди Его? «На все это мне ответить сложно. Я о Нем все время вспоминаю».
Так, живя и думая о Боге, Ю.Г. ходил в церковь и, естественно, вскоре стал читать на клиросе и даже работать чтецом, а зная английский и японский языки стал переводить для ЖМП (Журнал Московской Патриархии), а потом - и для Академий. А переводил более всего тексты по библеистике. Венцом же его трудов стал многотомный перевод  Библейского словаря Хастингса.  Никто не мог похвалиться подобными успехами в этой сфере. Почему Ю.Г. заслуженно считался ведущим русским преводчиком-библеистом. Этот факт вполне признавали его гости: Викентий и Алексий.

***
Надо сказать, что имея тайну жизни - свои отношения с братом (которая впрочем была не специально придуманная, а возникла сама по себе), Ю.Г. был человеком очень общительным, уважительным и любившим послушать умных людей. Таким вот умником и был Викентий. 
Есть такие еврейские юноши, которые, обладая отличной памятью, знают множество фактов из истории. Их, пожалуй, можно было бы назвать «историофилами», если бы корень «фил» в греческом языке означал бы, например, любовь к пище. Но корень сей означает любовь более возвышенную, а потому и мы не назовем Викентия «историофилом», а назовем-ка его (сколь ни неблагозвучно это звучит) «историорезником». Он, как хасидский резник, медленно, по капле выпускал историческую кровь, наслаждаясь тем, что каждая капля сочтена в его каббалистических списках, каждая подвластна ему полностью, как бы ни стонала и ни пыталась освободиться от него эта так называемая «история». И каждая трепещущая капля человеческих судеб, превращалась в его мозгу в мертвый ФАКТ, который уже не смел и никогда не посмеет сопротивляться его всепонимающему и везде проникающему уму. Впрочем, это омертвение характерно для любого интеллигентного интереса.
Викентий (в миру - Стасик) интересовался историей. Начало его исторических интересов было положено в юности, прошедшей на старом Арбате. Слова Окуджавы – «Ах, Арбат, ты мое отечество» Стасик в полной мере относил к себе. На его исторической родине - Арбате - у него с мамой, носившей простую русскую фамилию Иванова, было три небольших комнатки в роскошной квартире, в соответствии с их арбатской религией превращенной в коммуналку. Соседями у них были: бывший дип. работник тов. Шнеерзон и уборщица тетя Клава, работавшая всю жизнь в МИДе, пользовавшаяся МИДовской поликлиникой, а потому считавшаяся у дворовых бабок «белой костью». Впрочем, по своей уборщицкой привычке, она убирала и у Семена Михайловича Шнеерзона и Полины Исаковны.
Мама Стасика - необычайно интеллигентная женщина, ходила слушать Козловского в Елоховский собор. Она была знакома с патриаршим секретарем Колчицким. Она любила вспомнить, что в юности у нее был роман с Кагановичем, и она уговорила его не сносить собор Василия Блаженного. Всякий раз, когда они с сыном бывали на Красной Площади, она с гордостью говорила: «Смотри Стасик, твоя мама спасла этот храм для мировой культуры». Дома у Полины Исаковны было много дорогих церковных вещей: серебряная позолоченная дароносица, священнический крест с камнями, напрестольное Евангелие и несколько икон в дорогих окладах. Все эти ценности она держала в большом зеркальном серванте и, показывая своим гостям, всегда называла век, художественную школу и цену (непременно в валюте – разумеется, шепотом).
Но самым близким к маленькому Стасику человеком была не мама, а сосед-дипломат Семен Михайлович.
Семену Михайловичу было уже за 90, но, когда он видел юного Стасика, в его глазах загорался живой огонек. Сгорбленный, с обвисшей кожей, покрытой желтой старческой рябью, Семен Михайлович был когда-то крупным мужчиной, о чем свидетельствовал 47 размер обуви и широченные плечи белого льняного пиджака, бывшего его любимой домашней одеждой. Старый дипломат был старым большевиком с удивительной биографией и большой знаток истории. Он рассказывал застывшему с открытым ртом Стасику историю «святого черта» Распутина, описывал ему удивительную, полную красивых вещей и изысканных наслаждений жизнь русского дворянства и героику подполья. У него хранились письма Коллонтай, Чичерина, митрополита Александра Введенского. Одним словом, в его лице Стасик столкнулся с избранным миром истории высшего света, который стал с той поры его главным жизненным увлечением.
Он познакомился и близко подружился со всеми арбатскими старухами аристократического звания. Они дарили молодому историку письма и старые номера газет, фото и потертые купюры 20-х годов. Стасик все помнил, все хранил и всему знал цену.
Их нежная дружба со старым дипломатом принесла плоды. Стасик окончил университет, а потом Ленинградскую Духовную Академию, поступив туда по протекции одного из друзей Семен Михайловича из Совета по делам религий. В церковь Стасик тоже стал ходить по совету Семена Михайловича. Он, живя недалеко, тем не менее не стал прихожанином Филипповского храма, а посещал Антиохийское подворье, где любезный араб-настоятель с удовольствием привечал интеллигентного юного москвича. Скоро Стасик уже прислуживал в алтаре. Из Антиохийского подворья он и поступил в Академию.

***
В конце 70-х церковный мир был довольно замкнут и тесен. Ленинградская (тогда еще) Духовная Академия (ЛДА) была одним из его полюсов. Весьма специфическим, надо сказать. Специфичность эта обуславливалась тем, что ленинградским митрополитом тогда (до 79 г.) был Никодим (Ротов). Он-то и сформировал духовный и научный климат ЛДА, будучи человеком весьма незаурядным, любителем просвещения, классического западного образования. Отметим - классического!- а вовсе не модернистского. Хотя для Православия классический Запад, т.е. по сути католицизм с научными элементами протестантизма, - все же модернизм. Однако митрополит Никодим был не просто просветителем, но политиком. Усовершенствуя свою академию, приобщая преподавателей к западничеству и даже выписывая профессоров из Европы (как, например, иезуита Михаила Арранца - преподававшего в ЛДА литургику), Митрополит, как выразились бы современные политологи, имел в виду, что некоторые из его студентов со временем станут епископами и сформируют сильную «никодимовскую» партию в епископате Русской Церкви. Не став в свое время Патриархом, Никодим надеялся на то, что его идеи не пропадут втуне. Лишь безвременная кончина ( ;;;;;;) Митрополита в 79 году лишила эту программу могучего организатора и мыслителя. Его преданнейший ученик, тогдашний ректор ЛДА архиепископ Кирилл (Гундяев) старался во всем следовать своему учителю. Одна из «политических» идей покойного Митрополита состояла в том, что необходимо принимать в нее побольше москвичей для того, чтобы придать ЛДА статус ведущего учебного заведения Русской Православной Церкви. Создать, так сказать, в Москве агентов влияния. Тем более, что стараниями Совета по делам религий поступить москвичу в Московскую Духовную Академию были очень непросто. 
Таким москвичом был и Стасик, впоследствии вступивший в монашеское братство Академии (которым так гордился ректор) и ставший иеромонахом Викентием. Несколько раз пытался поступить в ЛДА и Ю.Г., но почему-то в его отношении никодимовские установки не срабатывали. Он так и остался вне стен Академии и удовлетворялся тем, что получал от ректора заказы на переводы западной богословской литературы, в том числе - знаменитого Хастингса. За эти переводы очень неплохо платили. Привозя очередные папки с текстами, получая деньги и закупая целую сумку коньяку, Ю.Г. отправлялся в общежитие Академии, где всегда по братски выпивал со своими друзьями - Викентием и питерцем иеромонахом Алексием.

***
Иеромонах Алексий был тихим светлым человеком. На его устах постоянно блуждала загадочная неуверенная улыбка, так контрастирующая с жизнерадостным оскалом Викентия. Алексий улыбался своим мыслям, о которых не ведал никто. Совершенно никто. Ни спокойные монахи из Ново-Валаамского финского монастыря, где он прожил несколько лет, так и не уяснившие себе, зачем этот молчаливый русский собирает клюкву и подолгу стоит на маленьких лесных полянах, погружаясь синими глазами в далекий просвет неба над головой. Не знали и его коллеги по преподавательству в Ленинградской Духовной академии, снисходительно относящиеся к курсу церковно-славянского, который вел Алексий. Удивительно, но ответ на эту улыбку не нашел и могучий духом Владыка Иоанн Петербуржский, из своего блаженного далека грустно смотрящий на уходящего в Гатчинские зарубежники Алексия. До сих пор никто не знает, чему улыбается Алексий.
 Вообще два эти человека были полной противоположностью друг другу: один - невысокий, славянского типа, склонный к созерцательной мечтательности; другой - циничный и демагогичный лысый брюнет с торчащими вперед зубами, деланно истеричный и брызжущий слюной. Совместное их сидение за вином вместе с Ю.Г. живо напоминало 80-е годы. Ленинградскую Академию. Но кое-что изменилось по прошествии 10 лет, что совершенно миновало сознание Ю.Г. Его старинные знакомые Алексий и Викентий уже не чувствовали у него за столом себя так же раскованно, так же по братски, как некогда в Академии. Вино, количество которого, конечно же, не уменьшилось, перестало быть той могучей объединяющей силой, какой оно было в 80-х, а стало источником какого-то невидимого электричества, нараставшего в Алексии и Викентии и готового разразиться молнией короткого замыкания.

***
Здесь нам придется прервать ход повествования и вновь обратиться к прошедшим 70-м, чтобы описать Великую Мечту Юрия Генриховича.
Понимание связано с сакральностью. Все понимающий Юрий Генрихович считал, что должен стать носителем священного сана, чтобы воплотить в жизнь эту простую и очевидную истину. В конце 70-х это было непросто. Несмотря на то, что уже тогда Ю.Г. переводил Журнал Московской Патриархии на японский язык, у него не было иллюзий на возможность рукоположения в Москве. Как и многие молодые москвичи, мечтавшие о церковной карьере, Ю.Г. устремил свои взоры на окраины России. Нет, не столь далекие, о каких пел Вадим Козин, но, для Москвы, не менее окраинные. Ю.Г. посетил г. Киров (Вятка), где местный Владыка уже было все решил, местный уполномоченный по делам религии воспользовался всеми своими полномочиями. Ю.Г. ездил в Киров целую зиму и ,должно быть, изрядно промерз в темных зимних поездах. Что в конце концов остановило Владыку – величественная статуарность ставленника, не исчезавшая даже в присутствии архиерея, или «взгляд смерти» мертвого левого глаза?... Мы никогда не узнаем этого. Вскоре Владыка умер и поездки в Киров прекратились.
Ю.Г. посетил еще несколько городов центральной России. Все с тем же результатом. Все это перестало нравиться Наталье Сергеевне. Она замкнулась в своих наполненных ветхим антиквариатом комнатах, а Ю.Г. оказался в мрачной конурке с Дусей, Хастингсом, английскими переводами, пустыми бутылками и изредка навещавшими его друзьями. Многие из них уже были носителями священного сана, и их теплая компания полностью удовлетворяла страсть Ю.Г. к наперсным крестам. Мечта в его душе начала меняться.

***
- Чем ты сейчас занят, брат?
- Перевожу Льюиса, детские сказочки о Нарнии. Почитать?
- Почитай…

***
Алексий и Викентий ссорились, как два ребенка. При том, что темы их бесед были вовсе не детские, да и страсти, двигавшие ими - не шалости детей. «Вот оно, как складывается, - подумал бы любой сторонний наблюдатель, слушая истерически-либеральный монолог Викентия, - а ведь совсем недавно…»
Пустившись в воспоминания, подумаем – а есть ли, что вспомнить? Семидесятые – юношеские искания, первые прочитанные книги, любовь, портвейн, свобода… Восьмидесятые – семья, дети, работа, водка (вечная проблема), друзья, свобода… Девяностые – картонные танки на улице Москвы… Где друзья – они спорят… Где «Хастингс» - утонул. Где свобода?...

***
- Юр, расскажи, что происходит на улице.
- Да так, чушь какая-то.
- А как там японец, помнишь, ты рассказывал.
- Да что японец. Суета все это, Георгий. Вот Марию Палну убили. Японец помер. Приезжал его сын, хоронил профессора в Кирсанове, поближе к боевым друзьям. Остался в России.
- А как там Алексий и Викентий. Я ведь их так ни разу и не видел.
- Алексий у карловчан. Викентий – прибился к католикам. Так сказать, разделение по этническому принципу.
- Да, Алексий теперь, наверно, своим днем ангела считает память мученика Цесаревича.
- Ну, у нас он еще нt канонизован.
- Как не канонизован? – Канонизован! Отстал ты от Церкви, Юрочка. Хастингс тебе все мозги высушил.
- Да нет, забудь про Хастингса. Он утонул.

***
Угол желтой стены дома напротив, почти лишенной окон, но все равно не сумевшей ослепить небо, этот угол как символ его больного тела давно стал для Георгия привычным образом страдания. Наверно каждый, кому больно, задается вопросом – «за что?». Георгию не было больно, поэтому и вопрос он этот не ставил пред Богом. Если его брат видел мiр, посетив немало епархий, то Георгию остался лишь этот маленький кусочек неба в проеме окна, то синеющий от радости, то грустно сереющий, то задумчиво темный… По молодости брат частенько забывал о Георгии, но тот научился не сердиться, а терпеливо ждать, и каждый раз, когда Юра вспоминал о нем, их встреча была радостной, как пасхальное утро. Поначалу о Георгии заботилась мать, потом – отец. Потом бремя заботы легло на Юру. Обычно веселый и открытый Юра (душа нараспашку) отнесся к этому своему долгу с удивительной скрытностью. Даже жене он не сказал ничего. Впрочем, она и не спрашивала. Для нее Юрий Генрихович был только одним из ее поклонников, а у поклонников не существует тайн. Бывали и у Юры провалы. То он уезжает из Москвы, то срочная работа, то друзья… Тогда за Георгием ходила соседка по площадке, тихая и ласковая, как ночная бабочка. Но Юра всегда возвращался – где бы он ни был.

***
Спор между Алексием и Викентием кратко можно описать так – «Завтра» против «Сегодня». Викентий, как верный дипломат, отстаивал царство «Сегодня».
- Русским надо наконец понять, что они всегда отставали от жизни. Им надо научиться жить в современности, жить сегодняшним днем, отбросить это патриархальное упрямство, что, по сути своей, просто-напросто – лень!
Сам Викентий никогда не знал лени. Он был всегда активен, мобилен, возбужден. Его улыбка пираньи говорила – я готов слушать вас, настойчиво выговаривая «л» как «к».
- А вы, вечно твердящие об антихристе, как темные старообрядцы, превратились в запуганных провинциалов, шарахающихся говорящих ящиков и летающих железных драконов.
Обличительные монологи Викентия, исполненные презорства и необъяснимой яростной ненависти, могли напугать кого угодно, но только не тихого, прозрачного Алексия.
Что для Алексия были деланная увлеченность Викентия, что вся его преувеличенная страсть? В светлых глазах Алексия, порой становившихся свинцовыми, пробегали сполохи иных страстей и иных битв. Последних битв! В которых, и это ясно виделось Алексию, Викентий сгорит, как пожелтевшая вырезка из старой газеты. Алексию не нужны были обличители, ему нужна была защита. А пока – тихое ожидание…

***
Поздней осенью по прозрачным бульварам шел грузный черноволосый человек с большим черным догом – грустной собакой Дусей, спутницей Юрия Генриховича. Он идет, слегка наклонив голову, а я, невидимый, иду рядом с ним. О чем думает Юрий Генрихович свой буйной головушкой? Бог весть, а я не знаю… Может быть он думает о том, что было? Что было не с ним и не со мной. Да и с кем, собственно, было – мало кто понял. Одни думают, что живут сейчас, другие – готовятся жить завтра, а жил ли кто-то там, вчера? Для них-то уже наступило «завтра», завтра, созданное вчера. Ю.Г. и  Дуся шли бульварами.
Мутными глазами, в которые, казалось, были вставлены контактные линзы, смотрел на прохожих Викентий, вышагивая где-то по арбатским переулкам.
Небо отражалось в глазах Алексия, пробирающегося бесконечными проспектами, белое небо питерской осени.
А один-единственный темный глаз Юрия Генриховича не желал смотреть даже на землю под ногами, и черная собака вела его, как слепого, по нахоженному маршруту к желтому дому, в окне третьего этажа которого его лицо отразилось в лице брата, неподвижном и светлом, как фото в рамке.

***
- Умру я скоро, Юра.
- Что? …
- Умру, говорю…
- Да брось, нам еще и сорока нет, вот справим 40 и тогда посмотрим.
- И забудем эту пустыню?
- Забудем…
Наступила зима.

***
Викентий притащил этих двух молодых жиголо просто так, выпить… Пили в комнате Ю.Г.: он, Викентий, Дуся и два молодых хлыща.


***
«Как зима из окна Георгия».
Белый потолок больничной палаты – алебастровая зима. Юрий Генрихович попал в больницу после отравления водкой, в которую два ласковых друга Викентия что-то подмешали. Он лежал на полу, а грустная Дуся - на диване. Они вынесли компьютер, кое-какие дорогие книги. А больше и выносить было нечего. Лишь через три часа люди в синих халатах вынесли Юрия Генриховича. Почти 3 дня без сознания, реанимация, паралич ног. Лёжа пластом на больничной койке, Ю.Г. начал понимать, как все эти годы жил Георгий.
По прошествии почти двух месяцев к ногам вернулась некоторая подвижность, и Ю.Г. уже мог самостоятельно ковылять по палате. Его навещали. Мимика, Александр Попов, университетский приятель. Но никому он не мог сказать, что вот уже третий день ему снится  сияющее небесным океаном окно на восток и желтый, как пляж, угол стены.

***
Мимике сообщили, что Ю.Г. неожиданно покинул больницу. Как это было: слякотный январский день в тумане снегопада, знакомый подъезд, тяжко-железная дверь лифта – и уже нет связи с реальностью. Где ключ… Вот он… Вот и окно, но… не ярко-синее, как океан на востоке, а белое, как снега Антарктиды. И силуэт человека, сидящего в инвалидном кресле.

***
В день сорокалетия Ю.Г. – 30 января Наталья Сергеевна узнала, что тело Юрия Генриховича находится в морге, его привезли из какой-то квартиры в Филипповском переулке (адрес Наталья Сергеевна не запомнила). На отпевании подходили прощаться, Юрий Генрихович лежал как живой, помолодевший. Глаза закрыты, как будто он смотрит куда-то внутрь. На сорок дней в квартире у матери поминали. Викентий, размахивая руками и брызгая слюной, уверял, что для такой провинциальной в церковном плане страны как Россия, библеистское наследие Юрия Генриховича - сущий клад. Мимика высказался за то, что необходимо изучить архив(?) Ю.Г. Я горячо его поддержал. Мацуоке не сказал ничего. 

***
В 2003 г. в Оптиной Пустыни я видел, как на инвалидном кресле везли грузного, изрядно поседевшего человека, в профиле которого я узнал Георгия (ведь они были так похожи). Но не смог подойти и поздороваться – мы никогда не были знакомы. Так и запомнился профиль, правая половина лица, седые волосы, седая борода, ничего от черноволосого, как пират, Юрия Генриховича.
Прощай, Юра. Никогда не буду я больше держать в руках тяжелые тома в красном коленкоре. Но иногда мне снится «Джеймс Хастингс». Как ночная бабочка, кругами, он все глубже и глубже погружается в темные воды Химкинского водохранилища.
Москва-Дешовки 1995 – 2003г.



   ***
Стихотворение написано Ю. Г. в память об английской канонерке (эскадренный миноносец) «ШЭФФИЛД», потопленной аргентинцами на Фолклендах.
 
               
 ШЭФФИЛД
Шлейфом астр ты украшена мертвосветящим -
Эта тонкая тень за собою влечет
Филигранным движением мертвоскользящим,
Фантастическим знаком навек уводящим
Истекающий выдох, опущенный в лед.
Ленты бешено кружатся в небе молчащем,
Да и ты, наконец, погрузилась в полет...


Рецензии