Поцелуй Мэрилин

САЛОМЕЕВА ВЕЧЕРЯ. 
      
1.

 
2.
 
Сестрички в белых халатиках накрахмаленными снежинками пырхают по больничным коридорам: туда-сюда, туда-сюда.
Хочешь не хочешь, а подмечаешь как просвечивает из под белой прозрачной ткани халатиков: у какой розовое, а у какой – голубое…

Легко опустится на краешек койки это таинственное до одури – голубое или розовое, - и обязательно с чёлкой, взбитой на глаза, - обожжёт крапивной сладостью – не укол и был.

Пыхнет на тебя задумчивой человеченкой накрахмаленная снежинка – жить хочется.

Так и пробегают незаметно больничные дни у художника – в ожидании уколов сестрички-Снежаны.
Тает Снежанка от взглядов художника.
 
3.
 
Из идиотского любопытства, да от бессилия, первые два дня художник сносил терпеливо расспросы молодого аспиранта – таковы правила.

А тот умничает – желает произвести впечатление.
Очень хочется молодцу походить на академика Пирогова, - живописный портрет которого назидает ему самые смелые мысли.

Академик прописался в кабинете заведующей терапевтическим отделением. Он упакован в золочёную резную раму, - что не мешает ему, однако, как-то участвовать в прозаичной больничной жизни докторствующих собратьев.

Просто учёный-светило свидетельствует из другого – картинного мира – о своём всегдашнем расположении этому.
Просто Саломея – заведующая терапевтическим отделением – симпатизирует Пирогову.

По заведённому кем-то правилу, аспирант просыпается каждый день, - и с туповатым упрямством, - как на свидание с любимой девушкой, - спешит в городскую больницу.
Он каждое больничное утро, - зазывает в кабинет заведующей, - за неимением собственного, - своих подопечных и умничает, - обрызгивая сердечников эрудицией.
Ему бы играть на деньги в клубе «Что? Где? Когда?»

Вот и из художника умник привычно выколачивает показания, - стараясь из подходящих фактов слепить правдоподобную историю болезни.
Не хватает двух-трёх штрихов – и амба.

Но анамнез растёт, точно дрожжевое тесто, - а заведующую отделением не устраивает тлеющий огонёк болезни художника. Нет общей картины – ускользает рисунок.

Аспирант пыхтит.
Он упрям, точно «джуси-фрут», - точно барабан африканский.
Старается молодой доктор сподобить нечто мудрёное из оказии художника, - чтобы удивить главную докторшу – Саломею.

Вообще-то, симпатичный паренёк этот аспирант, - но уж больно прилипчив.
Поэтому безрадостные изыскания докторёнка очень быстро наскучили художнику, - и он изменил отношение к больничным правилам.

Что поделаешь, желает преуспеть аспирант-липучка.
Хочет охмурить неприступно красивую заведующую отделением – достал его строгий, чеканный профиль Саломеи.
И хоть вывалилась из рук история болезни художника, - по причине несговорчивости сердечника, - рисует по памяти упрямец – что на ум идёт.

Рисует докторёнок по наитию историю одной сердечной болезни – чего не сделаешь ради желанной женщины.

А Саломея сердцем огромна – ровно Волга-мать.
Только почему-то с аспирантом сурова: не обращает никакого внимания на щенячьи потуги молодого коллеги.
Аспирант из кожи вон – сам от себя закипает, - рисуя по воображению. Ищет он и другие подходы к своей Саломее.

Но отчего-то непроходимы подступы к сердечным разливам женщины, – смуреет зав. отделением, завидев коллегу.
А ведь как открыта она большим просторам земным, - вмещающим всех сердечников мира.

На её плавучем острове всем место найдется: бесконечным родственникам, - и родственникам родственников, - знакомым и знакомым знакомых, -  место есть памятным датам, - и мифической родине, - и тень от родины топчется неуклюже в сердце заведующей, - иссушая смешные задоринки в уголках её глаз исторической несправедливостью – этой подавляющей людской бестолковостью.

Да, есть место враждебности мира, - попирающей ногой Голиафа, - безмятежность дочери Израиля.

Такое открытое сердце Саломеи, в иные моменты жизни, напрочь закрыто для аспиранта, - хотя он точно знает – есть место!

Есть место даже для этих, - новоявленных левитовых служек.
Она сама, смеясь, рассказывала, как ей опостылели, - хотя и не очень, - отгнившие корешки несъедобной травы.

Ох, противоречиво сердце женщины: держит она уши открытыми для сквозняков горько-солоных, - предпочитая, однако, елейно зудящим законникам, - распинающим её исторический корень, - музыку крамольного Вагнера.

Да, не скрывает докторша, что желает иной раз натрескаться, с аппетитом нормальной женщины «мульгикапсад», - и вломить «москвича» стограммовик, - и запеть, нажимая на гласные.

Всему открыто сердце Саломеи, - но закрыто наглухо аспирантским ухмычкам – хоть тресни!
Что-то там не сподобилось у аспиранта в главном, - а женщину не обманешь – она же чувствует.
 
4.
 
Старик-Пирогов, - чей ясный взор свесился со стены кабинета над рабочим столом Саломеи, - добродушно-насмешлив.
Старик, - всем своим учёным видом, - как бы поощряет аспиранта на неадекватные действия.

Хоть и заточён светило в пространство живописной весны – художник очень тщательно прописал ароматы персидской сирени, врывающиеся в открытое настежь окно – кажется, что сейчас сойдет он оттуда прямо сюда.

Но академик только демонстрирует готовность, - а сам же увяз в кожаном кресле, - улыбается как-то странно, - и щупает лоб бугристый.
Правда, свободной рукой, - как будто пытается, вольнодумец, - незаметно раздвинуть пространство, - втиснутое в картинную плоскость.
Ему явно не хватает больничного воздуха, - ему самому хочется приударить за Саломеей, - да эти пространственные условности.

Поэтому он заряжает весенними флюидами каждого, кто готов променять его живописное заточение хоть на миг суеты больничной.
Пирогов оттуда – извне – решительно изучает аспирантские внутренности, - и паренёк тащится от такого к себе внимания – сходит с лица и дышит как-то потно.

Молодой последыш старика тоже щупает лоб, - ещё без бугров, - но зато сыроватый. 
Паренёк убеждён: старик всё качумает – он при всём.

А ветреный Пирогов намекает молодому собрату на недостаточную въедливость, - на не абсолютную отдачу науке.
То есть корень проблемы паренёк извлёк правильно, - теперь куда этот корень вправить?

И аспирант – в самых дерзких фантазиях.
Не Прирогов, а он раздвигает золочёные рамки пространства учёного, - где Саломея одной ногой нездешняя, - а другой…
Ну, да не в этом дело.

Старику сверху хорошо видать, - и аспирант в его присутствии робеет.
Вот и сейчас: он нервничает и по угловатой хитринке в глазах старика, определяет наличие учёности в своих расшатанных мыслях.

Э-э-х, хороша жизнь, - если знать с какого краю к ней подладиться.
Аспирант нарочно потянулся смачно, - точно выругался матерком, - потом зевнул, - челюсть свело, - подошёл к зеркалу, - потрогал веки, - вспушил ресницы, - подвигал грудью, - локотки врозь, - боксерская стойка, - хвать-хвать, - апперкот снизу, - прямой в сопатку, - щупает живот, - у качков круче, - но он же врач, - присел, - хрустнул в коленях чашечками, - тут же выпрямился, - спина стрелой, - изучает белила в глазах, - зубы тожё с налётом жёлтым, - а-а, пошли все, - хризантемы желтей, - жуёт губами, - через отражение в зеркале смотрит в окно, - почему закат сегодня такой гриппозный, - и Саломее нет дела, - и этот художник из седьмой палаты?

Мысленно оробев, - глядит через амбразуру зеркала старику в глаза, - с носков на пятки покачивается, - докладывает академику о бессердечии заведующей.
Он уже совсем откровенно смакует со стариком интимные стороны больничной жизни, - хотел, было, пожаловаться на художника, - но чьи это глаза сжигают напротив?

Аспирант отпрянул от зеркала – чуть не повалил Саломею.

Зав. отделением обошла аспиранта. Подходит к столу. Размышляет.
Пирогов учтиво склонил голову, - уважая врача в женщине.
Аспирант растерянно топочет возле зеркала.
Наконец, себя обретя, - тычет энергично Саломее анамнез сердечника из седьмой: вот, подготовил к выписке… и эти - э-э-э, тоже готовы…

Позовите, м-м, пожалуйста, вот этого – из седьмой.
Саломея вертит в руках историю болезни художника.

Я мигом.
Аспирант дернул ухом в сторону Пирогова.

Потом аспирант как будто отсутствовал: он переживал о чём-то, - а когда услышал голос заведующей и этого, из седьмой, - вдруг вспыхнул гвоздичкой.
Альтернативные мысли сердце съедают, - он чувствует столбик ртутный внизу живота, - зашкаливающий по Рихтеру.

А Саломея говорит глазами и грудью, - и этот, из седьмой, - отвечает, - и Пирогов ехидничает.

Потом аспирант вспомнил себя головосклонённым.
Он быстро-быстро записывает переговоры Саломеи с этим, - почти одними глаголами.
Мелким почерком сбрасысывает в толстый журнал беседу женщины и художника.

5.
 
Аспирант упрям – он расцвечивает медицинский журнал латиницей.
Не углядел, - как старик Пирогов, - подаёт ему  знак сердечный.

Что поделаешь. Есть такая порода людей, что-то вроде чёрных дыр. В них можно всадить любой объём сердечного жара, - но они всосут внутрь утробы, точно уличный мусор, - родниковую воду, - и отрыгнув пустотой, - будут высматривать нового корма.

Поскольку невозможно насытить нутро голодного, - стерегущего на пороге удачи своё будущее – чтобы обобрать до нитки.
Только разговор не о том.

Художник понимает, - надо быть сдержаннее, - отвечая на вопросы Саломеи.
Однако забыл он о правилах приличного тона, - он как будто занырнул в плоть женщины.

И подхватило течение сердечной реки ныряльщика, - увлекло в мир неведомый, - где отводилась ему роль озябшего сердцем художника.
Саломея же была источником ощущений новорождённых – его Галилеей.

Заглянул художник в глаза своей Галилее, - и листья источника всполошились иконописным ликом – Белым Облаком.
И вода, точно розовый запах рассвета, - коснулась лица женщины, плеч, рук – умывает Саломею взгляд сердечника.

Погрузился он во сны земные. Глубоко. Хорошо.
Распустился Цветок Белый на линии его понимания молчаливым признанием.
Важничают белые чайки, - кружат вокруг Саломеи – вдохновляет птичий балет на танец любви женщину.
А когда коснулся ныряльщик дна библейского времени, - кое-что понял.
Оказывается, прославлять и клеймить – исходят из одного корня.

Это когда уже были выговорены многие слова между мужчиной и женщиной, - уловил художник голос спасительной тишины Геннисаретского озера.

И вскинулись птицы, - танцующие вокруг Саломеи – разлетелись в разные стороны.
Потому что право голоса имеет каждый, - но не каждый имеет голос.

6.

Меж тем, кабинет Саломеи наполнялся какими-то странными посетителями.
Пришельцы бесцеремонно рассаживаются за столом хозяйки. И вообще, - ведут себя очень уверенно, - можно сказать, по-свойски.

Художник с нескрываемым,  веселым удивлением, наблюдает за возней вокруг стола главной докторши.
А белоголовым старцам, - очень смахивающим на библейских пророков – всё нипочём.
Они уже расселись за столом заведующей. Выжидающе поглядывают на Саломею.

Женщина себе на уме – она прямо смотрит в глаза Причине.
Саломея во главе стола – художник напротив.

Аспиранта старцы оттеснили.
Ему нашлось местечко в углу – возле зеркала.
Невзирая на учёное звание, - мученику науки не нашлось места за столом Саломеи.
И он теперь со стороны глазеет испуганно на Саломееву вечерю.

А за окном закат курит фимиам, - Саломея молчит, - старцы листают историю болезни сердечника из седьмой, - пол кабинета укрыт седым облаком.
Старцы удивляются шумно каким-то обстоятельствам из жизни художника, - головами качают, - разводят руками.
Наконец, решили единодушно, - выписать его из больницы – по состоянию здоровья.

Аспирант, прижатый к стене, вконец пропал в себе, - что с ним и в обычное время частенько случалось. Он как будто утоп в седом облаке, - а может, вознёсся на крыле учёного Бога в живописное пространство холста – к Пирогову поближе.

Но прочь домыслы.
Сгрёб аспирант волю в кулак: ведь он сначала учёный, - он статист, - он Лука при Саломее, - а потом уже всякое разное.

Паренёк провожает взглядом туманным Саломеевых посетителей, - пришедших из ниоткуда, - и исчезающих в никуда.
Дождался момента, когда в кабинете его заведующей вновь воцарилось спокойствие.
Когда возникло между мужчиной и женщиной прежнее напряжение жизни, - прерванное, было, стариками шумливыми.

И вновь его озабоченный слух – весь внимание.
Семенит проворно мелким почерком статист-Лука, - едва поспевает записывать в толстый журнал беседу Саломеи и этого – из седьмой.

Всё чаще заговаривая по ходу работы, - статист испрашивает у академика Пирогова, - точно у главного Бога, - совета.
Но тот ни гу-гу, - только глазами ехидно щурится и бугристый лоб щупает.
Похоже, где-то отсутствует умственно.

Правильно оценив ухмылку патрона, - больничный Лука тоже улыбается заговорщицки, - и часто смахивая пот со лба, - фиксирует мелким почерком ход событий.

Он без прикрас пишет о главном – с научной точки зрения излагает о тайной вечере.
Отбросив интерес меркантильный, - на чистейшей мертвейшей латыни, - зачитывает вслух светилу некоторые спорные мысли Саломеи и этого.

Пирогов и сам прекрасно слышит, - и слышал бы лучше, - если бы не мешал ему молодой коллега проникаться сердечностью женщины и озорством художника.

Уже и вечер поздний кланяться велел, - а Лука-аспирант всё записывает в толстый журнал откровения от женщины и мужчины.
Заколачивается мелким барашком, - на манер правоверных раввинов.
Хочет озадачить пространство земное новым Заветом.

И это правильно.
Потому что гаснут небесные светила, - когда мир земной угасает в безразличии.

Вот и художник, - накануне, - перед тем как свалиться в больницу, - отправил в один «толстый журнал» пару рассказиков.
Значит, ответ придёт не скоро.
А пока он не знает заключения редактора, -  стрелки вопросительного времени будут указывать дорогу сами себе.
Такая фишка.

1993 год, Нарва.

Милка.

1.

Спит Нарва. Спит старая Кренгольмская больница.
Мирно посапывают сердечники седьмой палаты, - лишь древний старик, ворочается на скрипучей койке в противоположном от художника углу. Старик иногда тяжело вздохнёт и что-то неразборчивое прошамкает.
А потом опять всё стихнет – сон властвует над людьми.

Художнику не спится.
Он лежит у самого окна, - и чтобы как-то занять себя, - смотрит на небо: шуршит ночной веер звёздными волнами, - завораживают караваны светлооких птиц далёкой мыслью.

Из соседнего с больницей роддома, - уснувшего вместе с Городом, - подают сигнал два жёлтых окна, - оказавшихся как раз напротив глаз художника.

Полыхают жизнью два костерка в ночи.
Вглядываются в лицо человека, - и даже глубже – в самое нутро заглядывают чьи-то глаза напротив, - предлагая не самый лёгкий разговор по душам. 

Где шлялся ты, человек, свои сорок слишком лет?
Как бы спрашивают дежурные окна роддома, - а может быть, чья-то, только что народившаяся жизнь, требует отчёт у человека, завалившегося по сердечным делам на больничную койку.

Говоришь, пустыню Моисееву одолел? 
Но что оставил, - что схоронил ты в пустыне городских миражей: себя? коня? или судьбу?
Нашёл ты следы того, кто до тебя по пустыне прошёл?
Говори.

Ворочается художник в постели – не может уснуть.
Всего хватало в его жизни: блуждал по сторонушке родимой из конца в конец, - пил из колодца с мутной водой – да-да, из того, из которого и все пьют. От воды той живот пучит, а жажду она не утоляет.

Может и заблудил себя давешнего, где-нибудь на путях-дорожках, - но толку ноль. Разве, усталости житейской прибавилось, - вперемешку с дурью наносной.

Много чего было: пытался с собой заговорить, себя не ведая, - и бесшабашную вольницу объезжал, - точно степную кобылицу.
Чего только не пробовал на вкус, на соль: не перечесть всех больших и малых глупостей-пакостей, - совершённых не по злому умыслу, - а так – походя, - вроде, и не соображая.

Только в такие вот, ночные минуты, когда остаёшься один – беспокойно душе.
Грешен человек – грешен художник, - впрочем, как и все.
Что с того?
Не он судья.

Спит Кренгольм. Спит Нарва. Спят люди, не задающие себе бессмысленных вопросов.
Не спит сторожевая башня Длинный Герман. Службу несёт.

Звёзды на светлеющем небе уже не так вопросительно пучеглазятся.
Мягкий снег пушистым серебром устилает нарвские улочки – рассветает.
И художник, наконец, заснул.

Но чьи-то подошвы бессонницы продолжают шаркать о плиты лунного календаря, - бродит бессмысленно по закоулам Города  господин в фетровой шляпе – ответ без вопроса застенчив и дик.

2.

Сразу после завтрака аспирант пригласил художника в кабинет заведующей – решил побеседовать с ним в духе Саломеи.

Художник поначалу опешил, - но сообразив в чём дело, - развеселился. Хотя озадачил его ускользающий взгляд аспиранта, - будто нашкодившей собачонки.
И ещё заметил художник какие-то червлёные искорки в глазах статиста, - увязающие в непроходимости близко-далёкой мысли.

Просто эти червлёные искорки, многажды виденные им в глазах эрмитажных библейских мучеников, - на полотнах старых мастеров живописи, - взбудоражили память.

Художник насторожился: прощупывает докторёнка недоверчивым взглядом.

В улыбчивых, припухших губах, самодовольно вздернутых по краям сладкой кошерной уточкой, - в восклицательных крыльях нервного носа, - в абрикосовой линии женственных скул и мужественно выдающегося подбородка, - не прочитывалось настоящее.
Поражало отсутствие личности.
Будто скрыто лицо человека за маской.

Но что-то навсегда забытое всколыхнул в нём йодистый, пропахший больничным кофе мученик науки.
Художник вскользь прислушивается к пытливым словам Луки, - добивающегося от него какого-то признания, - силится подсобрать воедино черты лица аспиранта, - постоянно скатывающиеся вбок.

Сколько ни старается, - не получается уловить человеческую истинность докторёнка, - не встроить его расплывчатый облик в какой-нибудь подобающий типаж, - поскольку собственной личности у того не обнаруживалось. 
Лука  выскальзывает из себя, как выскальзывают пустые слова из глотки краснобая.

И действительно, аспирант, хоть и безобразно молод ещё, - а уже и ходит как-то странно, заваливаясь на сторону, точно пожилой рождественский гусь.
Так и хочется отыскать ему точку опоры – симпатяге без неё никак нельзя.

И когда он смотрит на кого-то чуть дольше положенного – выходит что повисает, - как бельё на подпорке.
Недосказанная червлёная глубина его бездонных глаз, как будто прилипает, - и хочется отряхнуться от прилипчивой растерянности – бр-р-р.
А если начинает излагать – уши не слышат. 

Художник через силу всё же пытается докопаться до какой-то утерянной сути, - скрывающейся за длинными бархатными ресницами, - загадочно оттеняющими вялую сочность миндалевидных глаз паренька.
Он не теряет надежды отыскать некий ключ, – он хочет дожать, - додумать аспирантскую мысль, - утопающую в кавеэшных остротах.

Но сколько не ищи, а вряд ли найдешь, - коли там отродясь не бывало. Разве, пара-другая заученных фраз, - потерянных кем-то на страницах популярных научных журналов.

Отчаявшись докопаться до аспирантской сути, - художник, незаметно для себя, - отлетел мысленно к



Ай, да аспирант, - ай, да с-сукин сын!
Так вот что не мог досказать твой ускользающий взгляд.

Да-а, угадал художник взгляд недосказанности вчерашнего дня.
Решил, не откладывая, - благо уже в силах – рвать из больницы.
Ибо из снов-метафор, - выловленных из темнин бессознательного, - давно уже организовалось пространство обозримого времени.

Усилием воли остановил он разбег взволнованной мысли.
Отказался от притязания прошлых побед, - отыскивающих прокорм в разгорячённых снах памяти.
Знать, не престало честолюбцу валандаться в нетерпении плоти, - упражняясь в уроках на зрелость.

Просто перестал он страшиться радостей жизни – оставил противоречия страсти обстоятельствам ночи.
Потому что "эго" художника – давно уже символ служения .

1993 год. Нарва.

БЫВАЛЫЙ.
 
1.
 
А на следующее утро в палату №7 подселили ещё одного сердечника. Его перевели из реанимации.
Наверное, поэтому он всё время озирается, - будто убеждая себя в чём-то, - осторожно перебирает руками под одеялом, - хватается за грудь, - потирает глаза, - ощупывает и другие части тела.

Можно подумать, сердечник потерял что-то, - хотя и беглого взгляда хватало, чтобы определить – этот человек пожил, - и вряд ли его испугают какие-то там потери.

Уже старик – был он широк в костях, скуласт и весел.
Но веселость его не была дурашливой – от внутреннего страха, какой обычно её можно наблюдать у большинства весельчаков.

Это когда он заговорил, стало понятно, что человек он бывалый, - и за свою весёлость может ответить, - потому что доброго в его глазах было больше, чем ветра в поле.

Он, как и подобает искушённому человеку, - быстро оценил перемену в своём, казалось, безнадёжном деле. А ещё через время, - чуть пообжившись, - поведал, изнывающим от безделья сердечникам историю, приключившуюся с ним ночью – в реанимационной.

Старик говорит безо всяких эмоций, - как будто специально демонстрирует усталость и непонимание того, - что, собственно, с ним произошло.

Понимаете, соль-фасоль, - я лежу, всего сковало, - не шелохнуться. Спать боюсь – боюсь откинуться.
Знаете, во сне всяко случается.

Бывалый неожиданно замолчал, - не успев втянуть сердечников в свои переживания. Поэтому все сочли затянувшуюся паузу за внезапный конец повествования.
Но через пару минут старик вновь обратил внимание к себе глубоким и протяжным вздохом.

У меня так уже бывало, - проваливаешься в тар-та-ра-ры, и пишите письма – до востребования.

Он опять помолчал, как бы изнутри охмуряя сердечников, - потом сердито сглотнул пересохшим горлом, и нехотя продолжил.
Надо сказать, бывало и посмешнее, кхе-хе, но тут – тут другое…

Вновь пауза.
Седые кучковатые волосы на его груди вздымаются и опускаются, - так волны прибоя разбрасывают седые пряди по прибрежным камням, - а потом собирают морскую соль обратно в море.
Косматые брови старика удивлённо двигаются, выдавая напряжение потусторонней мысли, - тогда как крупный вздёрнутый нос недоверчиво принюхивается к местной атмосфере.

Вжав голову в подушку, старик вслушивается в больничные шумы, - и сердечники невольно тоже прислушиваются непонятно к чему.
Седая крупная голова его походит на кусок скалы, отколовшейся от горной гряды и скатившейся куда-то на край земли – в больничные покои.

Вобщим, они мне там чего-то под кожу впрыснули, - и я откинулся. Старик почистил горло.
А когда очнулся – вот тут и началось…
Мать моя родная, - не пойму, - вроде пыхтят, - ну, понимаете?!
Аж, со свистом.
Во, думаю, дают.
Нашли место – супостаты.
Тут человек, можно сказать, умирает, - в смысле, кони отбрасывает, - а этим нипочем – знай, соль-фасоль раскатывают!

Естественно, сердечники, даже если и делали вид больничной занятости, - разом сосредоточились вниманием на старике.
Да, этот человек точно заглядывал за край, - поэтому все обитатели палаты №7 со смешанными чувствами изучают бывалого.

В каком смысле раскатывают, - э-э-э, фасоль?
Живо поинтересовался кто-то.

Ты, батя, чего-то переволновался, видать, а-а?
Поддержали острый интерес к теме с другого края.

Да нет, - мне чего, - но орут благим матом…- забрало, похоже, ту, что в халатике белом…
Она сверху, значит… 
Мне того не видать, – они по полу соль-фасоль рассыпали – кувыркаются…

Мужчины седьмой палаты недоверчиво глядят на бывалого, но не одёргивают – всё равно делать нечего.

Не, думаю, погнал старик дальше, так дело не пойдёт: при живом, покуда, как при мебели бессловесной, - да чтобы ваньку валять!?
А вота вам, старик неубедительно показал всем дулю.
Короче, решил я голос подать, - мол, имею контроль над ситуацией.

Но меня свинцом надысь накачали, язык не слушается – утюг утюгом. Лежу и посвистываю, точно от перегрева.

Не очень и хотел, батя, мешать этим-то, а-а-а?
Подыграли мужики.

Не, я глаза скосил, насколько мог, принимая игру новых своих товарищей, продолжал бывалый, надо же, думаю, на прицел взять мазуриков этих.
Но, в кочерыжку и в соль с фасолью, - никак не охватить ту панораму действий.

Спину белую медсёстрину вижу, - ровно поплавок на крутой волне, - а тот ногами только другает из под неё – по полу, значит, куролесят.
Ну, целый анекдот. А дышут-то: в голос, - во как.

Бывалый ещё глубже вдавил голову в подушку, – взгляд его будто пристреливался к какой-то невидимой цели на потолке, - обрамлённом лепным фризом.
Руки, перевитыми кореньями, лежат поверх одеяла, - а широко раскрытые кисти вздрагивают, точно желваки на скулах.

Художник тоже уставился на потолок, - да и другие сердечники чистили взглядами синюшные просторы. Лица у всех были сосредоточены: ржавый развод в углу потолка разгуливал воображение.

Старик перевёл взгляд вниз, как бы на полу отыскивая своих зарвавшихся ночных соседей, - будто под чьей-то койкой могли спрятаться те шалуны.
Мужики тоже шарят глазами по полу.

Дух мой, конечно, сказать, поскучнел, - под сердцем кошки скребут, - а сам чую: те – в азарте.
Продолжил нехотя бывалый.
Во, мужики: крутой кавалер попался нашей медицинской сестре милосердия – лупит, значит, он её из всех калибров и без устали, - как Пётра Первый шведов под Нарвой…

Меня даже завидки взяли.
Не сказать, чтобы я своим содержанием обижен был, - но чужой, - э-э-э, прихват, - всегда надежней кажется.

Бывалый задумчиво посмотрел в окно: солнце с трудом пробивается сквозь рваньё туч, - неясные тени лениво ползают по стенам палаты, - что тебе тараканы.

По коридорам вдруг шумнула усталость – дело к обеду.
 
2.
 
Чего, бать, дальше-то?

А чего-чего, - я это дело уже кончиком чую, - тьфу ты, в соль-фасоль. Копчиком, значит, соображаю, смутился бывалый.
У голубцов этих сейчас помпея начнётся, - они такие откровенные стали: пятки им щекочи – не поймут, - даже не огрызнутся.

Они как моя Марфа в полнолуние – в себе пропали.
Бывалый мечтательно зажмурился. Нет, тута мешать людям грех.

Так чего эти-то?
Подал голос ближайший сосед художника.
Что они, - так и гоняли, - голубей, - целую ночь?

Лицо соседа кирпично налилось, - а голос повис обмокшим вафельным полотенцем в изголовье кровати, - так и не долетев до бывалого.

Ты, не томи, отец, давай дальше.
Поддержали законное любопытство краснолицего.

Во, я и говорю, охотно взялся разъяснять старик, это же у них метода такая.
Курс лечения, значит, - чтобы из упадочных опять людей в строй возвращать.

Старик закрыл глаза, - потом вообще отвернулся лицом к стене, - как бы  давая мужикам срок созреть.
По удивленной тишине он сообразил: сообщение его прижилось.

Минуты две-три в палате №7 обиженно сопело недоверие – сердечники явно были не готовы к такому повороту.

Внезапно в палату впорхнула медсестра, - но под прицельными взглядами мужчин быстренько щебетнула что-то про обход, - и тут же соскользнула в дверную прорубь – точно уклеечка сорвалась с крючка.
Художник даже не успел разглядеть: розовое у неё под халатиком или голубое.

А потом мужики загалдели разом.
Старик выждал, когда первая накипь недоверия сама выльется через край, -  присел на краешек кровати, - зачем-то заглянул под подушку, - и не найдя там ничего примечательного, - стал не спеша пояснять.

Так чего особенного?
Не стоит медицина на месте – ищет людям пользу оказать.
Чего ж тут супротив медицины?
На затраты идут?
Да!
Так ведь шутка сказать – смерть любовию попрать!

Старик резал словами, словно шашкой лозу рубил.
А сами судите, - они этой эротикой, - за здорово живёшь, - да по тоске сердечной!
Ага, ядрён корень, - женской учёностью, так сказать, по нашей упадочности!

И что – целую ночь?
Опять подал сырой голос сосед художника.

А хоть бы и целую ночь!
Вспылил бывалый.
Эта вам не семечки лузгать, - что посля первого стакана губа не плюётся.

Во, откомарил!
Это же удумать?
Сыпалось с разных сторон.

Целую ночь!?
Не, батя, - тут ты перегнул палку.

А сколько надо – в этом деле завсегда социализма, парировал старик.
А пока в строй симулянтов не поставят.
Там свой расклад, - государственный: чего от тебя толку от мёртвого – им живой человек нужен. Такая метода.

Да кто ж, отец, тебе про методу такую рассказал?
Подошёл к старику верзилистый мужчина и отдуловато уставился на него не мигая.

Чо меня пальцем наковыряли? Я и сам с усам. Тут же кто не въедет, - тут каждый смекнёт – это жа и ежу понятно…

Но одутловатый взгляд фотокорреспондента, - а в палате все знали, что верзилистый работал в городской газете, - буквально слепил старика фотовспышкой. И тот осёкся, отыскивая где-то в умственных анналах более убедительные аргументы в пользу любовной методы.

Ладно, Максимыч, оставь батю, пусть дело говорит, - кто виноват, что тебя завтра выписывают.

Мужики весело загыкали и верзилистый отошёл от старика, прислушиваясь к такому переменчивому настроению в палате.

А бывалый, добродушно глядя ему вслед, пропел сочувственной скороговоркой: э-э-х, голова два уха, - такую микстуру прописывают не кому попадя, - а с умом – вот на тебя и не хватило.

Хорошо, пусть будет по твоему, согласился фотограф, тебе этой микстуры отвалили?

Мужчины с интересом разглядывают старика, прикидывая, что же пережил он ночью?

Бывалый что-то неразборчивое пробурчал и залпом выпил полстакана холодного чая.
Демонстрируя невозмутимость, расправил невидимые складки на одеяле, - отвалился на кровать – изучает туманным взглядом  потолок.
Но, не выдержав вопрошающих взглядов сердечников, - глубоко вздохнул и решительно отвернулся к стене, - что означало: да пошли вы, в соль-фасоль и кочерыжку.
 
3.
 
Да-а, - мечтательно подал голос сосед художника, - и его лицо вздрогнуло кирпичовым загаром, - прав батя – не стоит медицина на месте.

Конечно, передразнил краснолицего фотограф, прямо копошатся денно и нощно.
Это ж надо закрутить – эротикой по реаниматикам!
Во, класс – последний писк медицины.

Мне так очень даже, ввязался в разговор хозяин сети торговых точек.
Я вам как предприниматель скажу: дело это стоящее.
Это, господа мужчины, хороший бизнес, - и если на батькино мероприятие посмотреть с обратной стороны, - то можно реанимировать не только отдельных граждан, - а в масштабах города.
Если угодно, - даже всей страны!

В кратчайший срок надо запускать на промышленную основу эротический метод.
Судите сами, - под добротный проект взять ссуду, - реклама, - с десяток-другой поворотливых ребят, - и через год вы не узнаете наше брошенное на произвол судьбы-мачехи царство.
Точно говорю, - туристический бизнес наложить на батькин курс лечения – эффект гарантирую.
Реанимация всей Эстонии на совершенно новейшей культурной основе – Лас-Вегас, как минимум.

Да, ну вас, в самом деле, как маленькие…
Фотограф шумно уселся на койку и стал взбивать подушку.
Он хотел ещё что-то добавить, - но с шумом же плюхнул подушку на место и завалился раздраженно на всю длину кровати, - завернув руки под голову.

Старик, напротив, привстал, чтобы лучше видеть бизнесмена.
Не скажу за поголовный курс, - э-э-э, в масштабах страны, - но кхе-кхе, - лучше один раз укусить, чем сто раз глазами прошамкать…

Нет, это маразм какой-то, не дал договорить старику фотограф, разве можно говорить об этом всерьез.

Что вы прицепились к человеку, - дайте ему, наконец, слово сказать.
Неуверенно проговорил краснолицый, - и посмотрел на художника.
Тот пожал плечами.               

4.
 
В палату №7, вперемежку с сомнениями, вкатилось разгорячённое чувство глубокого осмысления.
Как-то вдруг навалилась на сердечников немедицинская тишина.
Даже уличный шум будто стих. 

Неожиданно распахнулась дверь и в палату быстро вошла Саломея в сопровождении накрахмаленных снежинок.
Саломея пробежала взглядом поверх коек, - задержалась понимающей улыбкой на художнике, - и направилась к бывалому.
Но, - остановилась резко…
Будто уловила в напряженной тишине привкус тяжёлых мужских раздумий.

Мужчины прячут глаза – каждый нашёл какое-то занятие.

Ни слова не произнеся, - Саломея развернулась и устремилась вон из палаты. Снежинки всколыхнулись растерянно, - и подхватились вслед за Саломеей.

Блин, чего это она?
Проводил взглядом убегающую Саломею бывалый.
Вот так всегда: чуть до меня очередь доходит – жди непрухи.
Старик ухмыльнулся.

Сколько бывало, - с бодуна стоишь в очереди за пивом, - на последнем издыхании, -  трубы лопаются, - вот уже рядом, - ща-а-с-с, холодненького…
Соль-фасоль, - ха-ара-а-шо-о.
А эта шалава кричит, чтобы отваливали, - дескать, пиво кончилось.
Ха-ара-о-шо-о.

Художника, видать, сморило от наэлектризованных разговоров сердечников, - и он уснул.
Снилось что-то путанное, но когда проснулся, - запомнилось ощущение полёта – над морем.

Он лежит с закрытыми глазами и пытается вспомнить переживания человека, оставшегося во сне, - и, наверное, продолжающего всё ещё лететь над морем, - в какое-то иное измерение судьбы.
А когда открыл глаза, - то первое, что увидел через больничное окно – это уплывающее ввысь небо.

По небу разметались рваные кусочки облаков, - а солнце уже освещало другую сторону больничного комплекса.
Потом он заметил испарину на стёклах – видать, всерьез разобрало сердечников.

Так ты чего, всю жизнь на стройке так и оттарабанил?
Спрашивал бизнесмен нового подселенца.

А что, почитай, после войны, как меня свербовали ихнии брехалы, – так и лопатюсь.
Отвечал бывалый.

Художник удивился стойкости старика – ведь с утра, как его подселили, старик всё говорит и говорит.

Боится заснуть, подумал он, боится во сне отойти.

Выходит, ты весь город восстановил – от военной разрухи?
Удивился фотограф.
Это, батя, надо на заметку взять, - я из тебя материалец сбацаю, а-а?  Как ты на это?

Так чего тут газетошного? Подумаешь, дел? Да теперь и не принято об этом говорить.
Щас всё больше подлостью человеческой спешат мир удивить, - так что, милок, ты в другом месте поищи, - за что тебе деньги платют.
Я теперь, вроде, как оккупант.

Он хотел ещё что-то ввернуть про режим сбесившихся «фашиков», но передумал: чего людям зря душу травить – почти все нарвитяне в полной мере хватанули от щедрот нынешней власти.

Ну, поднимал  я Кренгольм, - ещё с немцами пленными поднимал, - уклончиво продолжил он воспоминания, - потом фриц-капутов амнистировали. А мы, тутошния, так и калымим, - посей день.
Нам никто амнистии не выписал, - разве, теперь – не пойми-разбери.
Что говорить, поработали - знать, пора и на скотобойню, кто выжить умудрился после всей этой ихней социализмы.

Я и на центральном городе был – там тоже поднимал.
Что говорить: вместе с немцами рушили, - вместе с ними город из руин вытягивали…
Ведь эти канальи, - когда сматывали удочки – рвали всё, куда руки достанут…

Вона, под Германом Длинным, - не так давно, между прочим, - ихнего добра нашли. Будь спок – разворотило бы…

Да-а, порушили Нарву.
Согласился фотограф.

Ты, вона, мил человек, - возьми своё интервью у соседа моего – он ведь освобождал город от немца…
Он, сосед, значит, Владимир Сергеевич, рассказывает, как они город-то долбили.

Немец уже смылся, порушив, что силёнок хватило, - а наши уже по пустому городу лупят со всех калибров, - лупят…
Нет, ты у соседа спроси, - он ведь в эстонском корпусе был. Они вторым эшелоном стояли под Нарвой, - их работа такая была – артиллерия.
Сосед-то плачет, когда вспоминает – он же родом местный.
Вот история у человека…
А я что-о – мастерок-лопата.

Да, конечно, надо, - с соседом.
Опять согласился фотограф.

И что вы всё копаетесь в старье.
Неожиданно взорвался хозяин торговых точек.
Кому теперь какое дело: кто и что разорил!
Сейчас надо жить, - сейчас разруха похуже, чем после той войны!
Тогда всё понятно было: врага согнали – будем работать, - и дело пойдет! 

Бизнесмен яростными глазами смотрит на фотографа и всё прихлопывает тяжёлой ладошкой по тумбочке.

Я могу поднять город, - я могу дать работу сотням работяг, - а вот вам! Обложили суки…
А вы, брехалы газетные, - раньше под комуняк стелились – теперь под эту чуму – националов грёбаных.

Э-э-э, так, паря, тебе никакого сердца не хватит, старик успокаивающе смотрит на бизнесмена. Так тебе и метод ихней – полюбовный – что козе рояля.

Жись длинная, чего зря артиллерить, - работай, - и вся недолга.
Подумаешь, какой хрен там маячит: чингиз ли, - комуняки ли – царствие им небесное…
Прости мя за словоблудие.
Али антанта, на местном ворье настоянная…

Не может быть у путёвого человека сладу ни с одной ихней конторой, - всегда так будет: они и мы.
То есть, рвачи по жизни и люд задушевный, - который к работе сердцем расположен.
По мне работа, - ежели в радость, -  в любовь – так чего ещё надо?
А? Мил человек?

Знаешь, отец, лучше не сыпь на рану…

Бизнесмен резко соскочил с койки и вылетел из палаты.

1993 год. Нарва.



СМЫШЛЁНАЯ МЕТОДА.

1.

Вот ведь нервный какой.
Ну, прямо заноза какая-то.
Фотограф проводил хозяина торговых точек одутловатым взглядом и насупился.

Но после неловкой паузы, конфузливо почёсывая затылок, спросил у старика.
А как ты, отец, к строительному делу-то прикипел?
До войны ты чем занимался?

Что до войны?
Я тогда пацаном был. Хотя арифметику эту – строительство – с молодых ногтей постиг.

Э-эх, когда всё было, старик мечтательно вздохнул, а как сейчас перед глазами церковь белая, - на взгорье, - что возле дома нашего стояла, - радуги по небу синему пускает. 
Так красота эта, - зодчая, - мне знакомее, чем иному колыбельная песня.
А как подрос, тогда уж и к красоте работящей потянулся.
Отцу помогал, и вообще.

В коридоре гулко хлопнуло что-то, но никто даже не посмотрел в сторону двери.

Вот, - с мальства, - я и ухватил красоту, - на глазок ухватил.
То есть чутьё к красоте возникло, - такое понятие жизни.
Не той, что из башки кучерявится, - а что из души выхода просит.
Это закон первейший.
Без понимания душевного, вообще ничего путевого не сладить.

У меня этот осадок на всю жизнь остался, - вначале от песен мамкиных, - а уж потом от ласк жёниных – добрый осадок.
Что говорить, так и повелось – радостным сердцем работу ладить.

А за так – против красоты ломаться – себе ж в убыток.
Отсюда много препятствий было у меня и с начальством, - и вообще, - соль её в маковку ети!

Старик внезапно помрачнел и надолго умолк.
И никто из мужчин не решился прервать его тяжких раздумий.
Похоже, всем было о чём вспомнить.

А ведь красоту нарвскую спасти можно было, - восстановить город в первозданном виде.
Ты вот о чём напиши, неожиданно прервав угрюмое сопение сердечников, наехал на фотографа бывалый.
Расскажи о злой воле начальствующих людишек.
Ведь эти канальи с Тоомпеа приказали срезать бульдозерами даже уцелевшие от разору дома.

Просто стёрли город с лица земли, - как небывало – недоноски.
Вместо красоты – бараки.
Он таранит фотографа свинцовым взглядом.
Слабо вывести на промокашку этих уродов?
А они и по сей день бесчинствуют, - хотят измором взять Нарву. Ждут, когда мы все передохнем. Чтобы вбить осиновый кол в плащаницу нарвскую. И дело с концом.

Фотограф в ответ нервно закашлялся и что-то невразумительное пробормотал.

Что, - кишка тонка?
И все пузыри пускают.
Вот почему выкорчевал я из ума, какие тараканы тогда у меня перед глазами свербили.
Тоже и про нынешних тараканов скажу: мы с этим народом насекомым, похоже, завсегда жить будем в соседстве, - по закону подлости, - но в параллельном касании – и не более.

А на своей половине я твёрдый порядок установил, - поэтому нету этим насекомым интересу шкурного в моей жизни.
У меня не на их понимании земля процветает.

Да и вообще, - что за базар дамский:  будто мы с вами одним днём мазаны.
История, хоть и не моего кругозора, - а штука правильная – всяк сверчок сядет на свой шесток.

Так что тараканы эти, сами на себя управу поимеют.
Тараканьи титьки – лекарство верное.

Ладно, батя, тараканам оставь тараканье, - а нам лучше про курс свой эротический доскажи. Чем там дело-то кончилось?
Ты ведь так и не признался: дали тебе микстуру?

Фотограф смотрит на старика насмешливо и одновременно с опаской.
Честное слово интересно. Я бы этот метод изучил фотографически.

Язык у тебя – мозги вкривь.
С чего-то вскинулся на фотографа сосед художника.

Так знать хочется, прописали ему курс лечения, или как?
Отмахнулся фотограф от краснолицего.

Тебе уже не пропишут – это как пить дать.
Ввязался в разговор, молчавший до сих пор капитан – мужчина лет сорока-пятидесяти.
Все называли его капитаном, потому что ему единственному из сердечников разрешили вместо больничной пижамы носить тельняшку, - что категорически возбранялось местным уставом.

Капитан привстал, - поискал ногами тапочки, - закатал рукава тельняшки и угрожающе блеснул лысиной на фотографа.
Брови молчуна взметнулись ломаными крыльями вверх, - и, казалось, сейчас прозвучит команда.
Полундра, мать, вашу!

А мне что, пусть хоть действительно всему городу прописывают батину методу, - я даже наоборот, - я руками и ногами проголосую.
Отшутился фотограф и примирительно засмеялся.

Хватит, вам, мужики, - давай, батя, говори.
Не мешайте человеку.
Послышались голоса сердечников с разных сторон.

Да чего говорить-то?
Метода как метода.
Другое дело, - чтобы эту методу поднять. Тут вся секретность миссии – в смышленой микстуре.
Неохотно откликнулся бывалый.

Нет уж, бать, ты кончай огороды городить – гони правду-матку.
Поддержал мужиковый интерес древний дед, - лежавший в уголочке и как будто бы дремавший.

Во, сынок сыскался, бывалый удивлённо уставился на деда. Тебе-то, сынуля, никакая подъёмная микстура не поможет, - а-а?
Али ещё могёшь?

Тьфу на тебя, охальник.
Обиделся дед.
 
2.
 
Дверь отворилась и в палату вошёл улыбающийся бизнесмен.

Что, господа сердцееды, - всё батю пытаете?
Врежь им, батя, - скажи всё как есть.

А что есть-то – одни круговерти, - одни загадки гадают.
Буркнул фотограф и посмотрел на капитана.

Какие загадки?
Не согласился бывалый.

Да ладно, - так и зажилил от честной компании свою методу.
Фотограф ловко перевёл разговор на нейтральную тему.

Бывалый понимающе взглянул на фотографа.
И чтобы как-то разрядить нездоровую атмосферу в палате, - охотно погрузился в тайны современной медицины.
 
Так о чём я там, - ах, да, - тот доходяга-то, - ну, что медсёстрин персонал изводил до женского сознания, - он же совсем никчемушный был – полный караул. А тут силу демонстрирует – что тебе Красная Армия на День Победы. 

Вот я и думаю: как такой, извиняюсь, медицинский отросток, может честную женщину поощрять целую ночь?
Тут без допингу дела не поднять.
Значит, впрыснули мужику под кожу стоячего лекарства!
Вот как я их микстуру смышленую на промокашку вывел.

Мужчины на койках зашевелились – все смотрят выжидательно на старика.

А что?!
Развеселился фотограф.
Знаете, мне это определенно нравится, - может они стоячего лекарства и на дом прописывают?

Капитан пожевал глубокими морщинами лоб, - грозно посмотрел на газетёра, - но ничего не сказал, - а только встал с кровати и направился к окну. Полукруг его ослепительной лысины ловит зайчики последних лучей уходящего дня.

Вот и ещё один день – мимо, мимо.
А сердечникам и дела нет, -  шумят обитатели палаты номер семь – все ждут чудесных откровений от подселенца.

Бывалый догадался: сейчас его слово!

Вот такие пироги, товарищи мужчины, - всё дело, оказывается, в правильном лечении.
Прикинул я, значит, ситуацию к носу, - то есть верно момент рассчитал, - и только тогда спросил у сестры милосердной, - хоть и неловко в это дело встревать во время сложнейшей операции по спасению человечества.
Мол, милая, -  культурно так подъехал, - мне бы, говорю, тоже неплохо стоячего вколоть, - а там гуляйте себе, - что я – малограмотный что ли?

Старик подыгрывал мужикам, - но и те, как будто играли, - а, может, и всерьёз приценивались к батиному методу, - надеясь на чудо исцеления.

От нервного напряжения воображение сердечников обострилось до кипения.
Каждому на свой манер представлялось, как подкатывался старик к медсестре, - каждый мог насладиться пикантной ситуацией, - от которой бывалого до сих пор заметно поколачивало.
Смеялись все.

Фотограф хлопал себя по отвислым бокам и, не разжимая рта, гы-гы-кал, - искоса поглядывая то на капитана, то на старика.
Краснолицый тормошил художника за рукав пижамы, не находя слов выразить свой восторг…

Художник ещё не видел своих соседей такими естественными, - они походили на мужиков в бане, на полоке, - где берёзовый парной дух уравнивает мужские судьбы, - где нет места амбициям, - где пробивается в людях наивная детская чистота, - которой и делятся между собой истинные парильщики, - и души друг другу отмывают простым человеческим участием.

Художник задохнулся от необыкновенно доброго чувства к этим людям, - пожирателям своих сердец, - таким неравнодушным к жизни.
Он с восторженным пониманием смотрит на соседа, - скатившегося на пол: краснолицый тоненько попискивает и растирает по щекам слёзы.
Даже молчаливый капитан, - ухватившись руками за подоконник, - смущённо смеётся вместе со всеми. Детские его глаза искрятся каким-то большим признанием.
Древний дед по совиному гукает в своём углу.
Мужчины восхищённо переглядываются – все смеются…

Я же говорю, пытается пробиться сквозь смех невозмутимый старик – он превосходно играет роль – ппш-ш-ш один идёт из меня, - и тот на цыпочках…

Давай-давай, батя...
Задыхаясь от смеха, прошамкал фотограф.

Эти-то не кумекают в моём направлении – уважают друг дружку…
Бывалый помолчал – дал возможность малость успокоиться мужчинам.

Да-а, так вот…
Рассказчик прокашлялся.
Тут-то я и догадался, что лекарство мне ещё давеча впрыснули, - как только в их апартаменты доставили. Просто лекарство это замедленного действия – оно постепенно забирает.

Тут, думаю, всё у них по уму, - значит надо терпеть, - значит срок мой стоячий ещё не созрел.

Мужики подвывают.
Верзилистый фотограф тоже съехал на пол, - колотит ногой по дужке кровати. Грузный его живот мелко трясётся от утробного смеха, - слёзы льются из глаз. Ещё через миг он уже весь раскинулся на полу. Раскачиваясь с боку на бок, - делает руками умоляющие знаки.

Бизнесмен указывает капитану на бывалого, - пытается выговорить какие-то слова, - давится смехом.
Широко разевая рот, - перекатывает непроизносимые выдохи.
Дву-дву-жильна-а-я - микх-х-сту-ур-ра… Двуж-и-ильная, зараза… хо-хо-хо…

Старик с сочувственной улыбкой глядит на сердечников и размеренно ведёт свой словесный корабль через взрывные рифы смеха.

Конечно, докторам виднее, говорит он, когда на меня методу запускать, - только ведь под лежачий камень и вода не течёт. 
Поэтому я решил внутри себя поискать, - а не проклёвывается ли где червяк тот – микстура смышленая?

Незаметно как-то о жизни стал думать. Марфу вспомнил.
Ещё подумал: вот бы её на мою помпею пригласить. А то как понедельники – так вместе, - а воскресения, выходит, - поврозь?
Обидно мне стало за мою старуху.
 
3.
 
Мужики смеются пуще прежнего, - но скоро угасли, глядя на посерьезневшего вдруг старика.

Ну, ладно, отец, - поди, и Марфе припрятал кое-чего на чёрный день, а-а?
Не удержался бизнесмен.
Уважь народ-то. Чем дело кончилось?  Ухватил ты свою фортуну?

Э-эх, да, вздохнул бывалый.
Конечно, нам со старухой другой расклад выходит.
Он как будто извинялся в чём-то перед невидимой Марфой.

Это же казённая метода, соображать надо. Другое лекарство горькое, но раз велено его под языком держать, по курсу лечения – мы не против.
Да и вообще, раз попался сюда – лежи и не дёргайся – жди своей участи.

Ну, ну, отец, - не томи, - чего дальше-то было?
Мужики устало улыбаются, - но всем хочется знать, что же выпало старику.

Да-а-а, - ворвались...
Как-то неожиданно повернул бывалый тему разговора на другую сторону – на убыль.

Куда?
Раздались голоса.

А в апартаменты ихнии – в реанимацию полюбовную.
Что тебе псы цепные.

Накрыли моих голубцов, - только вьётся.
Всё, думаю, - тут-то и кранты пришли любовному лечению, - как и положено, - по закону подлости. Раз моя очередь подоспела – всё в ажуре будет. Что-то у них там сломается, кончится…

Не, отец, это не серьезно, – неужели на тебе эксперимент закончился?
Не унимаются сердечники.

А хрена их поймешь.
Доктора как ворвались в милосердное помещение, так сразу промеж себя ругаться стали.
А я как раз и приехал: чую, забирает меня микстура, - с одной стороны в сон потащило, - а с другой – глаз на глаз налезает.

Я всё их диспозицию хочу надыбать, - понять хочу, чё они такой шум подняли?
Может, сосед мой, что сестру любовную неугомонством своим мучил, время лечебное перебрал?

А потом как шибанет мысль: а что если они меня под наркозом пытать будут?
Ведь к методе тоже привычка нужна… 
Одним словом, не заметил я, как отключился…
Будто лампочка внутри перегорела.

Обошли, выходит, тебя в такой момент?
Посочувствовал фотограф. Так и всё?

А-а-а, дальше совсем не интересно…
Старик повернулся на бок. Теперь он мог наблюдать волнение мужиков в упор.
Вспоминать – только настроение портить – себе и людям.

Говори, ладно уж, прокатили тебя, значит, с методой?
Бизнесмен подошел к старику. Умыли, канальи?

Умыли – это ты в самую точку. Ещё и как…
Вспоминать не хочется.
Просто обидно...

Похоже, старику и самому хотелось выговориться, чтобы облегчить душу от какого-то запретного знания, - поэтому он не стал дожидаться дальнейших уговоров, а поспешил высказаться, - пока опять, по закону подлости, что-то не помешает ему снять с души груз.

Что говорить, неуверенно продолжил он рассказ, чую, значит, у меня всё изнутря кипит. То есть ноги, внизу – спят, - а вот начиная с причинного места – уже вулканит – по первому разряду.
Разобрало меня к тому времени – прямо на все сто, а может и больше. 

Это лекарство, наконец, очнулось, расползлось по организму. По животу, стал быть, амурчики скачут, - а внутрях…
Боюсь прислушиваться.

Корень мой – ого-го, газорезкой горит. Щас-с имущество казённое спалит, - цельный вулкан во мне буянит, - гуднем гудит – выхода просит.
Я сам себя испугался.

А  эти, там, бранятся, - и не в мою пользу, чую…
Всё, думаю, сорвусь я сейчас с лежака и сомневаюсь, что меня за так возьмут. Меня теперь от методы не оторвать. Я поверил в их полюбовный курс и мне нужна моя медработница, - в соль-фасоль! Довели меня, басурманы!

Я, может, и нецензурно бы заговорил, да язык к нёбу прилип – не отодрать.
Вот и стал я ноги с койки спускать, чтобы своё силком взять, - если у них на мне экономия наметилась, - если вдруг закончилось правильное лечение.

Но не тут-то было: амурчики шалые вдруг всей стаей в меня залетели. Я так и повалился назад – в бессознанку.
Только нет такой управы, чтобы я добровольно, а хош и бессознательно, - от правильного лечения отказался.

Вот, значит, голову-то я кой-как оторвал от подушки, - чтобы показать моим супостатам, - мол, не сдаюсь на их произвол.
А тут у меня совсем некстати под лопаткой замутило – точно кошки в сердце нагадили.

Я ещё краем глаза уследил, что того доходягу из под сестры милосердной извлекли и на тележку погрузили…
А потом у меня в глазах тошнотики забегали – свет застили.

Ещё слышу, будто сестричка рыдает.
Через секунд, - опана –  нашатырём дыхнуло.
Видать, в сознании меня всё же брать будут.
Так я подумал.
 
4.
 
Бывалый отвернулся к стене и натянул до самых ушей одеяло.
Мужики терпеливо переглядываются, улыбаются.

Бать, не выдержал бизнесмен, ты бы уж досказал, а-а…
Не гоже мужикам с такой загадкой спать ложиться. Будь снисходительнее к людям – я тебя от всей честной компании прошу.

Да, отец, ты поясни.
Всполошились и другие мужики.

Старик откинул одеяло. Осторожно перевернулся на спину.

Вниз доходягу увезли, чего тут пояснять…
В подвал…
К этим – к полным жмурикам – подчистую списали.

А меня без лишних слов тоже на тележку погрузили и к вам – в седьмую палату. На прохождение курса лечения.
Так что примите мужики меня на довольствие.
Мне, выходит, ещё с вами по одному курсу рулить.

Назначай капитан мне должность на корабле – пропорционально моим возможностям.

А с тем-то что? С доходягой? Он же целую ночь…
Встав с кровати, и направляясь к старику, спросил краснолицый и сконфуженно обернулся назад, - надеясь на одобрение и поддержку художника.
Художник в ответ глупо улыбнулся.

Помер.
Резко отрезал старик.

Ну, ты, батя, загнул.
Капитан нервно поскрёб через тельняшку литую грудь.

Фотограф вскочил с кровати и решительно направился к старику, - но, споткнувшись о холодный взгляд капитана, и сокрушенно размахивая руками, гневно выпалил: ну, ни хрена себе?
Как это – помер?
Так чего ты нам заливал тут…
Да это же бедлам натуральный. Полный разбой?
Кафка какой-то. Никакого реализма…

Фотограф старался не смотреть на капитана, но как-то видел скалистый полосатый торс моряка.
Он будто впервые увидел и удивился крейсерскому размаху грудной клетки молчуна.

Да-а-а, закрутил ты, батя, со своей методой, - вот и возьми под такое дело ссуду – город реанимировать.
Разглядывая  пальцы ног, выдавил многозначительно бизнесмен.
Действительно, прав наш газетчик: никакого реализма.
Разве может человек жить в такой бредятине, - мать честная.

Он вскочил с койки. Но не убежал, как прошлый раз из палаты, - а бессмысленно ягозил глазами по лицам сердечников.

Да такая жизнь противна самому человеческому существованию.
Запальчиво выкрикнул он.
Что бы ни задумал для пользы дела – всё лажа.
Сам мир – лажа.
Одна сплошная лажа.
 
15.
 
Мужчины виновато прячут глаза друг от друга.

Капитан подошёл к обескураженному бизнесмену, - похлопал но плечу.
Давай, братан, держись – рано тебе ещё вёсла сушить.
Сказал негромко.

Так, так…
А чего же он нам тут мутил тогда?
Чего там медсестра…
Озираясь на сердечников, плаксиво взвился краснолицый.

Мужчины осуждающе уставились на подселенца.
 
А удар у доходяги сердечный случился, отстранённо пожимая плечами пробормотал старик.
Сестра милосердная, на себя удар и приняла.
Она его откачивала, - да не откачала – вот и вся метода.
Извините если что не так.
Просто на полу удобнее откачивать.

Тьфу на тебя – на ночь глядя.
Сердито прошамкал в своём углу древний дед и надолго закашлялся.

Мужчины растерянно улыбаются. Стараются не встречаться взглядами. Молчат.

В коридоре кто-то прошлёпал гулко тапочками.

Сестра дежурная забыла объявить отбой – к чему бы это?
Подумал художник и уставился в окно.

Что там обещают на завтра?
Вдруг услышал далёкий и неестественный голос соседа.

Краснолицый выжидательно смотрит на художника, показывая глазами на чёрные кроны деревьев.
Тот быстро взглянул поверх деревьев, - опечаленных надвигающимися сумерками.

Полыхает небо вишнёвыми разливами вечерних садов.
Затопляет вечер-пришелец терпкой июльской усталостью разгорячённые сердца людей.

Вот и ещё один день утёк. 
Что ж, завтра на выписку.
До крика в груди захотелось художнику тут же оказаться в мастерской, - заварить крепкого чаю, - перекурить это дело, - и сбежать, - сбежать из затянувшегося бредового сна в реальность другого существования – в свою живопись.
Даже если редактор завернёт мои рассказы, - всё равно мне не будет так обидно, как этому бывалому старику, - не ухватившему за хвост свою смышлёную методу.
Ведь толстых журналов по стране – пруд пруди.

Не мигая смотрит художник на золотящиеся огненными бликами далёкие тучи, - переспелыми плодами свисающие с близкого неба.
Просто одними касаниями нанёс древнерусский живописец пробела на икону Божьей Матери, - и наполнились мазки мастера созревающим соком вишни от взгляда художника

Интересно, сколько вишневой крови потребовалось иконописцу, чтобы осветить икону  Богоматери?
Есть ли предел твоему терпению, Матерь Нарвская?

Кто знает, сам же себе и ответил.
Кто знает, - неслышно ответил соседу, ожидавшему прогноза погоды на завтра.

Полыхает иконный лик Божьей Матери – напряглось нарвское небо молчанием.

Но что это?
Где-то вверху и справа появилась светлая точка. Она быстро приближается, - разрастаясь в огненную линию.
Ну конечно, это тот человек, из сна, - прорвался сквозь пространство мира, - упакованного в нарвскую обездоленность.

Ну, так чего там дают на завтра?
Тревожный голос соседа вернул к действительности.

Нормально – кровавый закат, как поцелуй Мэрилин Монро – к дождю, похоже.

1993  год, Нарва.


Рецензии