Летопись конца двадцатого. 37-42 главы, заключител

               

                37


    Летописец вынужден смирить своё воображение и из уютной гостиной, где под зелёного шёлка абажуром восседают его полупридуманные герои, снова перебраться к предмагазинной площади, залитой морем электрического света (этот электроморской штамп летописец употребляет впервые), где мирно (уж, во всяком случае, не воинственно) похрапывают два несостоявшихся полемиста. И мне, как бы в продолжение их невнятного спора о знаменитых испанцах из далёкого прошлого, захотелось упомянуть двух других пиренейцев прошлого близкого, а именно: Дали и Пикассо, в чьих полотнах как в мутном зеркале отразился процесс вырождения не только великой нации, но и высокого искусства. И пусть не посетуют на меня ценители сумасшедшего сюрреалиста, чьё творчество скорее подтверждает тезис о смешении гения и безумства, чем опровергает. Мы же догадываемся: дело не в смешении, а в пропорциях. А сколько там у этого Дали чего - судить- не летописцу, - искусствоведам. И не моя вина, если я не разглядел жиринок гения в импрессионистском бульоне Пикассо, - все претензии - к моим наставникам.



                38


    - Итак, значит завтра в путь-дорогу? - прощался с Бугровым Пётр Тимофеевич.
    - Завтра вечером, - уточнил Бугров, - с утра я должен подъехать за билетами в Большой театр. Слыхали о таком?
    - Вы, что, собираетесь сходить в "Большой"!?
    - Не я, а наши ребятишки. Мне поручили взять сто билетов. На "Озеро". Это где маленькие лебеди танцуют.
    - Извините, но сто билетов в "Большой" - это фантастика. И даже не научная. Да легче Вашему Аркадию попасть в Литературный институт, чем ста сиротам в Большой театр. Попробую пояснить. Не зная точного количества мест, примем для простоты расчёта: две тысячи. Следовательно, за год (гастролями в парижах и нью-йорках пренебрежём) в театре сможет побывать где-то от полумиллиона до миллиона человек. Пусть будет миллион. А у нас в России, если не ошибаюсь, где-то около ста пятидесяти миллионов меломанов. Вот и считайте, через сколько лет попадёт в кресло "Большого" самый последний из очереди. При известном терпении, конечно, всё возможно. Но ведь надо кроме всего прочего жить долго, чуть ли не мафусаиловы года... И чтобы никто не сунулся по второму разу (я уже не говорю: по третьему...). А ведь есть сотня-другая завсегдатаев, что буквально не вылезают из партера "Большого". Разве что не ночуют там. Но есть такие, что и ночуют.
    - Говорю, Вам, будет сто билетов. Завтра же будет.
    - Ну, ну... А, впрочем, вдруг Вы из тех, кто не вылезают и ночуют... Теперь об Аркадии. Всё что у него в тетрадке - не хуже, чем у других. Кое- что - получше. Но многое можно ограять без труда. Передайте ему: терпение Иова и вдохновение Аполлона - вот идеальные компоненты сплава, из которого отливаются статуи бессметрных.
    - Передам, - понимающе кивнул головой Бугров.
    - Но терпение - не самое главное в творчестве. Не подумайте, что из куриного яйца, если его высиживать вечность, обязательно проклюнется динозавр. А, с другой стороны, несмотря на то, что в пантеоне бессмертных подвижник нередко соседствует с бездельником, всё-таки за письменным столом следует проводить времени больше, чем за обеденным. И пусть пишет стихи покуда молод. Проза успеется. Года, по меткому замечанию Пушкина, к суровой прозе клонят. Всему свой черёд. А бабье лето дряхлеющей музы Гёте - пособницы "Мариенбадской эллегии" - вовсе не правило и не пример.
    - Всё слово в слово передам... если не забуду, - уверил Петра Тимофеевича Бугров.
    - Тогда, счастливого пути!
    Проректор скоро отыскал такси и весь возвратный путь вспоминал события тридцатилетней давности...
    Так уж получилось, что ни подковать, ни оседлать своего Пегаса Петру Тимофеевичу не удалось. Его первый поэтический сборник (и, увы, последний) был издан ничтожнейшим тиражом на серой газетной бумаге. Но как радовался этому своему шагу к читателю Пётр Тимофеевич! (Правда, тогда ещё не Тимофеевич и не проректор.)
    Два экземпляра сборника (из полета авторских) были им переданы двум верным друзьям с просьбой честного и нелицеприятного отзыва. Но (по иронии судьбы, что ли?) друзья неожиданно отъехали: один - на север Калифорнии - край жаркого солнца и жгучих брюнеток, а другой - на юг Таймыра - страну вечной темноты и полярной мерзлоты. Первый покинул столицу без сожаления и добровольно. Второй же - без особой радости и принудительно. Но отзывы от друзей пришли почти одновременно.
    Русский калифорниец, автор ныне широко известных в узких литературных кругах романов "Идиотские университеты", "Между зайцем и кроликом", "Лавровишния", отозвался лаконичной телеграммой: "Поздравляю. Не понимаю. Сочувствую."
    Письмо с Таймыра было не менее лаконичным: "Здравствуй, Петя! Посылать лучше всего высококалорийные продукты: сало, сахар, сгущёнку. Стихи неплохие. Но зачем это тебе надо? С лагерным приветом, Володя".
    Пётр Тимофеевич не мог не доверять чутью и вкусу своих друзей. Им издалека, думал он, виднее, так как значительное расстояние и флёр ностальгии должны сообщать дополнительную ясность тем предметам, которые неизбежно тускнеют и мутнеют от постоянного с ними соприкосновения. Будущий проректор печально вздохнув, опустил оставшиеся экземпляры сборника в мусорную корзину: откусив от плода древа добра и зла, он поморщился. Бочок плода оказался червивым. Некоторое время по привычной инерции Пётр Тимофеевич что-то пописывал в стол, а затем всё решительно бросил. Время от времени где-то за кулисами его творческой души погромыхивал искренний гром возмущения. И всё-таки давно обесточенные софиты так и не выплеснули разящей молнии. И вот теперь, через тридцать лет, как бы воскрешаясь в юноше из далёкого Новомордовска, проректор заклинал судьбу быть на этот раз и щедрей и участливей...



                39


    Доскажем о проректоре.
    Спустя некоторое время, после описываемых здесь событий, случилось Петру Тимофеевичу побывать на защите докторской диссертации одним из его коллег по литературной корпорации. Тема? Не думаю, что кто-нибудь из приглашённых на непременный после защиты банкет, точно мог вспомнить тему. Наверняка что-то о "влиянии", "роли" и "становлении" - обычная тема обычной докторской. Как всегда бывает в таких случаях, всё заранее было решено и согласовано во фригидарии Сандуновских терм.
    И, как ожидалось, всё прошло - глаже некуда. Никто из оппонентов не отрицал "влияния", не возражал против "роли", не опровергал факта "становления". Понятное дело, что при голосовании масть шаров оказалась абсолютно белой.
    Но соискателя в общем-то и не беспокоило голосование. Беспокоил банкет. Как-никак, но предстояло грандиозное, на сто кувертов едалище.
    Зря беспокоил. Метрдотель не подвёл новоиспечённого доктора: надо отдать должное его выучке и вкусу (должное - метрдотелю, но и доктору - тоже, это ведь наука - выбрать достойного распорядителя). Банкетный зал утопал в цветах (и это при декабрьских-то морозах!). Сто персон высоколитературного ранга - маршалы и генералы человеческих душ - люди солидные и вящие были рассажены согласно установлению церемониального протокола.
    Стая проворных официантов, повинуясь дирижёрской брови метрдотеля, рыскала по залу неприметно, бесшумно, но в высшей степени продуктивно. На столах то тут, то там возникали полные кегли бутылок с коньяком, водкой, винами. Закуски пряные, острые, солёные из великолепия искусных натюрмортов кричаще взывали к истомлённым ожиданием литературным желудкам. Колбасы - этот самый совершенный продукт византийской культуры - были представлены здесь всеми лучшими сортами и видами. И сырокопчёными и сервелатами.
Позвольте мне сделать прозаическое отступление. Маститый парижский литературный критик Жан-Мишель Бурдье не без огорчения отметил в российской литературе двадцатого века обилие всевозможной снеди на бесконечных застольях, и это не в пример литературе века девятнадцатого, являвшей, по мнению критика, благородный сплав из социальных коллизий, равнинных пейзажей и загадок славянской души, и посчитал эти огорчительные метаморфозы за знак неуклонного снижения эстетических критериев российской культуры. Что ж, сытый парижский критик в какой-то степени прав. Но только в какой-то. Ибо какой литературный девятнадцатый без пушкинских XVI и XVII строф первой главы "Евгения Онегина"? А в какой дальний угол своей памяти засунет господин Бурдье "Старосветских помещиков" Николая Васильевича Гоголя? А...
    Но, продолжим рассматривать закуски, заполонившие хрусткую белоснежную скатерть банкетного зала. Разварная осетрина под режущей глаза зеленью. Шипящие в сливочном масле цыплята табака. Шампуровые шашлыки. Веретеловые перепела. В объёмистых розетках чёрная икра (давно занесённая в Красную книгу). А также... Но, нет, бессмысленно и бесполезно пытаться скудными семантическими средствами передать всю роскошь гастрономического изобилия, что каким-то таинственным и непостижимым образом порождает у летописца настоящие желудочные галлюцинации. Описывать же полифонию едального действа - вообще зряшное занятие. Скажите, как можно передать шум, плеск, чавк, бульканье, выкрики, икоту, стук ножей и вилок, полновесную отрыжку и ещё тысячи невнятных и загадочных звуков, порождаемых движением бойких литературных челюстей? Не буду пересказывать содержание и полновесных тостов и спичей-недомерков. Не упомяну и о конфузе, вдруг нарушившем застольную гармонию, когда кто-то проорал пьяное "горько". Но нарушившим лишь на мгновение: метрдотель, изобразивший на своём лице строжайшую ижицу, тут же окоротил гаера.
    А ещё и музыка! Знаменитая группа "Сто второй километр" старательно и усердно отрабатывала щедрый парнос. Долгогривый солист - густобровый красавец с вампировыми губами орал в микрофон про свою пылкую страсть к "прелестной дурнушке" или "развесёлой хохотушке" (слов было не разобрать). Откушавшие и захмелевшие пары подпрыгивали в такт, совращались согласно, бойко скользили по навощённому паркету.
    И вот, когда торжество перевалило свой экватор, а батарее веселящих напитков был нанесён невосполнимый и сокрушительный урон, слово взял Пётр Тимофеевич.
    "Диссертация Ваша, уважаемый коллега, в высшей степени академична, актуальна и, не побоюсь здесь высокого штиля, даровита. И я от всей души поздравляю и Вас, и всех тех, кто помогал Вам в рождении столь замечательного опуса (счастливый доктор тут же переслал поздравления по назначению: улыбку щедрую и лучезарную - своей симпатичной ассистентке, а вымученную и кислую - маститому академику). Но в эту торжественную минуту мне почему-то вспомнился юноша из далёкого северного захолустья, чьи стихи я недавно читал. Юноша этот - сирота. И таланту его, увы, суждено, увянуть..."
Послышался ропот.
    - О сироте заговорил...
    - Пьян...
    - Ага, надрался на халяву!
    - Кто такой? Кто его позвал?
    - Вроде бы от Льва Самсоновича...
    - Нахал! Испортил торжество...
    - Слёзы видите?
    - Точно надрался!
    - Надо его освежить...
    И разразившийся шум совершенно заглушил голос Петра Тимофеевича. К тому же, метрдотель вскинул свою выразительную бровь - и ребята из "Сто второго километра", пришпорив свои инструменты, дружно пустились в свой неблизкий путь. Свистящий баритон новоиспечённого доктора, до предела напрягшего лоринговы мускулы, прорвался-таки сквозь невообразимую какофонию: "Вот и приглашай в следующий раз на порядочное собрание всякое быдло!"
    Пётр Тимофеевич, видя тщету своих попыток продолжить речь, тяжело опустился на место.
Сидящий слева от проректора литератор со спринтерски бегающими глазами укоризненно покачал головой, не прерывая ни на мгновение поедания краснокнижной икры (летописец сразу узнал в нём Окоёмова).
    - Да ведь я только хотел сказать... - наклонился к пожирателю рыбьих эмбрионов Пётр Тимофеевич.
    Но Окоёмов отрицательно покачал головой и, указывая на свой туго набитый рот, дал понять проректору, что при такой обильной выпивке и утончённой закуске заниматься пустыми разговорами - непростительная глупость.
    Сидящий же справа от Петра Тимофеевича плотно сбитый мужчина в дорогом английском костюме и русской косоворотке (Соловеев, бессмертный Соловеев), крякнув вступительно, важно заметил:
    - И охота Вам была, извините за выражение, людям аппетит портить? Мы же здесь собрались своей компанией попить-поесть, отдохнуть от назойливых муз, а Вы - о стихах каких-то. Зачем, спрашивается, сор в избу вносить?
    - Да как же не говорить?! - обрадовался собеседнику проректор, - парню всего семнадцать, а в некоторых строчках проблёскивают настоящие драго¬ценные камни. А метафоры...
    - Всему своё время, - перебил проректора косоворотчик, - время собирать камни и время их разбрасывать. А сейчас, когда царство Божие внутри нас (осторожное похлопывание по животу), просто грех говорить о какой- то там поэзии. Между прочим, я сам регулярно балуюсь с Музой, и люблю, знаете ли, иногда тоже блеснуть гранями... Но, не за столом! Тут уж, увольте! Вы лучше обратили бы внимание на здешние расстегаи. Не пробовали? Отменнейшие! Истинная поэма!
    Проректору вдруг стало плохо. Он вознёс левую руку, прижал её к груди и даже встал... но тут же рухнул. Не стоит и вычислять траектории его падения: прямей не прочертил бы её и Галилей, случись ему выпасть из Пизанской башни.
    А по дороге в клинику проректор скончался.



                40


    - Здоров как никогда! - предупредил мой вопрос Борис Глебович.
    - Рад за Вас. И у нас прекрасные новости: сто билетов в Большой театр на "Лебединое озеро". А вот эти билеты - на скорый "Новомордовск- Москва".
    - Поздравляю! Ради таких минут и стоит жить. Сто билетов в "Большой" - музыкой звучит! Покажите-ка билеты.
    - Вот Фома-неверующий, - засмеялся я, - на-те, полюбуйтесь.
Борис Глебович проворными перстами перелистнул пачку, взял один
билет, любовно разгладил его.
    -Партер... Ряд... Место... Красота! Царские места! Цена... Государственный академический... Так, так... А это что? "Большой" написано с маленькой буквы. А здесь гарнитура другая. И кегль тоже..., - Борис Глебович поднял на меня потускневшие глаза, - похоже, сфинкс попахивает кошкой. Билеты фальшивые.
    - Как фальшивые?
    - Можете не сомневаться. Положитесь на мою профессиональную память. Так что бал отменяется. Придётся вашим сиротам подождать до лучших времён, когда в театр будут загонять насильно. Спешите сдать железнодорожные билеты. Они-то, надеюсь, подлинные.
    Когда Бугров узнал об обмане, он неиствовал и ругался как бесноватый: четырёхстопная матерщина перемежалась трёхэтажными проклятиями.
    - Сейчас же еду в Москву. Найду этого фармазона и удавлю. Нет, сначала он вернёт мне деньги. Удавлю, воскрешу и опять удавлю. Никогда на мокруху не ходил, но, видать, разок придётся.



                41


    А через два дня у ворот нашего монастыря стряслось несчастье.
Дорогая заграничная машина, растерзанная и покорёженная, лежала на боку в полуметре от настежь распахнутых монастырских ворот (до того широких, что в их проёме свободно могли бы разъехаться два танка), а рядом ничком - бездыханный водитель.
    Подъехала милицейская машина. Серо-чёрные ангелы, бродившие возле погибшего, взлетели и хлопотливо уселись на монастырскую стену.
    Покуда деловитый капитан опрашивал собравшийся люд, его помощник что-то мудрил с рулеткой и строчил в блокнот какие-то выкладки. Дошла очередь и до меня. Я ответил, что "личность погибшего" мне известна, и что погибший - Лихачёв. Вот ведь как бывает: человек, привыкший попадать в ворота как никто другой, если уж промахивается, то...
    Покуда я удовлетворял любопытство капитана, рулетчик вполз в машину, извлёк из неё большую картонную коробку и огромный букет белых роз. В коробке оказалась вобла. Ровно сто штук (капитан пересчитывал дважды). Вобле удивились чрезвычайно. Меньше удивились бы тяжёлой воде, буде обнаружена таковая в новомордовских банях.
    И здесь, вопреки всякой логике событий, подъехала ещё одна машина. И из машины, кряхтя, вывалился Соловеев. Ангелы, возмущённо закаркав, дружно сорвались со стены и улетели прочь.
    - На потерпевшего неплохо бы листья подорожника положить: волшебная заживляемость. А на ночь обязательно дать декокт из липового цвета, для пропотения.
    Капитан, остановившийся было, услыхав эту ахинею, махнул рукой и продолжал свои неприятные обязанности.
    - Я гляжу, Вы не слишком-то жалуете народную мудрость, - начал было Соловеев.
    Капитан резко обернулся.
    - Я ещё, слава богу, умею отличить народную мудрость от народной глупости. Да посторонитесь, Вы, мудрец народный! Разве не видите, что мешаете работать?
    - Вы слыхали? - возмущенно обратился ко мне Соловеев. - Если уж работники правопорядка начинают грубить порядочным людям, это, знаете ли, уж слишком!
    - Но ведь Вы в самом деле стали на проходе.
    - Да? Тогда отойдем в сторонку. Если не ошибаюсь, Вы - один из местных менторов? Во! Память у меня - ещё та! Как поживаете? На аппетит не жалуетесь? Вот и ладно. А я к Вам с радостью великой: отстояли мы монастырь! И хотя вера не в брёвнах, а в рёбрах (Соловеев ткнул себя пальцем туда, где у обычных людей вместо неугомонной резиновой клизмы бьётся сердце), всё же вера крепче там, где она подкреплена вещественными атрибутами. И ещё благовещаю: Новомордовск включён в "Большое серебряное кольцо Севера". Ждите теперь туриста: валом повалит. А монастырь подремонтируют. Где надо кресты водрузят. Монашенок симпатичных привезут (Соловеев плотоядно облизнулся). И зазвучат над вашим захолустьем звоны великие. Кстати, я для будущего монастырского реликвария первые экспонаты привёз: четырёхтомничек Вашего покорного слуги с собственноручными автографами.
    - Какое кольцо? Какие монашенки? Какие ещё автографы? - и я позволил себе совсем уж безнадёжный вопрос. - А как же дети?
    -Дети, говорите? - с готовностью переспросил Соловеев. - Не беспокойтесь. Всё продумано и согласовано. Их по другим детским домам распределят. По программе уплотнения. В тесноте, да не в обиде. Правильно я говорю?


                42


    Всё так и случилось, как предрекал Соловеев. Детей из монастыря вывезли. А через неделю прибыл первый автобус с монахинями.
    Юлия укатила в Москву.
    Борис Глебович в очередной раз оказался в лечебнице.
    Елена Николаевна снова стала давать уроки английского языка.
    Бугров внезапно исчез. По непроверенным слухам его видели на одном из столичных вокзалов.
    А в остальном у нас всё по-прежнему. Только на земле, где ступала нога Соловеева, выросли бледые поганки.

               
                от лета 7503


Рецензии