Сон

              Нашему коту Мишке теперь три с половиной года.
              Внук  Ваня  побежал однажды на первый этаж к почтовому ящику. Вернулся,   неся  что-то перед собой в ладошке.
              - Я  не  хотел. Но он пополз за мной.  Там еще три котенка. Серенькие.  ..А этот – пополз.
              - Боже,  ему еще хотя бы на день мамка нужна.
              - Ба,  я знаю – у нас двенадцатый этаж… Там, в подъезде,  холодно очень…
              - Конечно, холодно…
              - А он пополз. Беленький.

              Котенок,  конечно пополз.  Конечно,  кроха беленькая в февральском подъезде…Но я знаю внука,  он еще и хитрец:  учитывает – дом наш  будет  уж  не  совсем  пуст,  когда и он, Ваня, вне дома.
              Будто вчера похоронили мы с ним его деда. Хотя два года уже прошли. Я  то и дело еще оговариваюсь:  вместо «Ваня»  с языка у меня слетает «Валя». Поправляюсь поспешно – «Ваня!». Ваня делает вид, что ни оговорки,  ни поправки даже и не заметил. А у самого,  когда произносит слово «деда»,  садится голос. Мама Ванина, наша  с «дедом»  дочь,  - на самом дальнем из континентов. Там у нее  - младший сын,  Ванин брат,  муж,  работа, которая никак не дает денег для перелетов за океан, в Москву.  Мы с Ваней  насчет таких денег тоже слабаки.

             Котенок еще  едва  глаза раскрывал. Кормили мы его поначалу, набрав теплого разведенного молока в сохранившуюся, некогда Ванину,  резиновую морковного цвета клизмочку  для грудников. Разок-другой посадили в плошку для туалета, и он запомнил это свое место навсегда.
             Ушки,  макушка,  чуть  по хребту -  слегка  отливало  яичным желтком.
             - Рыжим  что ли будет?  А как назовем? Кто это –девочка или мальчик?
             - Кошечка, - сказал внук, - Машка!
             Машка и Машка.
             - Маша,  Маша,  иди есть… Маша, - мордочкой в воду, - вот твое питье…
             Маша несется,  хвоста не видно.
              К  палевым  пятнам  между ушами  и  на спине  прибавились рыжеватые поперечины на хвосте,  у носа по белому появилась  пикантная рыжая  капочка.
              Каждый звонок домофона  для Маши сигнал – усесться  у двери, встречая всякого, кто  сейчас войдет.
              -Маша,  уйди с прохода!
              Тут у Маши лишь хвост пойдет ходуном.  И  -  ни с места,  пока не удостоверится, что упорствовала не зря.
      
               Три месяца было котенку,  когда собрались в нашей кухне  мальчишки на домашние пирожки  на день рождения Вани,  которому к тому же скоро и  уезжать.
               - Разбирайтесь на здоровье  сами. Ванюша знает, – помогал сажать в духовку и вынимал, - эти – с мясом,  эти – с капустой,  а такие вот – с зеленым луком и яйцами. Руки у всех мыты? Машу лучше не привечать: она только что все ваши ботинки в коридоре обнюхала… -  Ване надо было уезжать.  Молодая жизнь,  как правило,  отрывает детей от родителей,  тем более – внуков  от дедов.  Но  как бы ни настраивал себя  от кого уезжают  на то,  чтобы  принять  этот  суровый  закон,  ум  с  сердцем  тут никак не ладят.  И накануне Ваниного отъезда  мне приходилось  удерживаться от то и дело подкатывающихся слез.  Теперь мне тоже  понадобилось пристойно,  но и немедленно унестись от ребят со своим снятым лицом. – Маша, идем.
               Мальчишки прыскают, громко смеются:
              - Это не Маша!
               Самый  мне  симпатичный из них, рослый, ладный,  хорошо воспитанный Максим  держит котенка под брюхо:
              - Мишка это. Кот!
              - Не кошечка? Котик?
              - Кот! Потому и настырный.
              - Пусть будет Мишка.
              Мишка так Мишка –  лучше  к  другому  имени  не приучать.
              - А шерсть у него на брюхе, как не своя, длиннее, чем у сибирских кошек.
              -Знать, в нашем дворняге  взыграли остатки благородных кровей.

              Сначала мы с Ваней то и дело спотыкались: «Ма…Мишка!», «Ма…Мишка!».
              Потом попривыкли. А  с тех пор, как Ваня  уехал,  я и не вспоминала про то,  что был Мишка  Машкой.

              Мишка  нравился всем,  кто нравился ему. Но его особенность – на удивление длинная шерсть только в подбрюшье -  стала со временем притчей во языцех.  Кто бы ни пришел меня навестить – «Мишка! А ну-ка,  покажи  свою особую примету!». В ответ – вальяжная походка кота совсем уже взрослого,  знающего себе цену,   и – аккуратный  прыжок на колени гостя.
              - Красавец!
              - Экзотика!
              - Выплеск  природы!
              - Так и хочется  эту шерстку  потормошить,  хоть косички плети!
              Мишка нравился и тем, кто совсем не нравился ему. Тогда, важно пройдясь,  проконтролировав ситуацию,  он располагался  поодаль: вот, мол,  мое благородное брюхо,  но руками не трогать.

                *  *  *

             « Давай,  Мишка,  рассмотрим твое брюхо получше,  хоть  врач и сказал,  что ты полностью здоров,  только почки надо беречь…»
             У самого большого – эркерного – окна в огромной комнате,  какая была в нашей молодости у нас на Соколе,  включив еще и лампу  над столиком перед зеркалом,  я укладываю Мишку на бок,  и он доверчиво и послушно предоставляет мне  свою   препышность.
              В  руке  моей – раскрытые  старинные,  еще  бабушкины,  не затупевающие,  очень удобные в работе  ножницы,  которые на самом деле давно запропастились в нашем деревенском доме, купленном сто лет назад и теперь,  без Вали,  стремительно погибающем.»


           … Мне теперь часто слышится,  как  въявь,  как мечется клок крыши,  сорванной ураганом,  как заброшенно маются  засыпанные,  залитые непогодой  вековые дубовые доски пола, еще сохраняющие краску,  изжелта-коричневый праздничный блеск которых  при солнце,  при электричестве,  казалось,  помогал  Вале и днем, и допоздна  просиживать  над рукописью,  за пишущей машинкой.  Я слышу,  как трещит  заледеневающее  зимами,  за последние пять лет ни разу не протопленное  бревенчатое,  когда-то ухоженное нутро дома.

               «…Ножницами  бездумно,  но осторожно,  самую малую малость  подравниваю  я  самые свисающие  Мишкины шерстинки.  Обрезанные  тщательно собираю в  комочек,  кладу его тут же,  впритык.
               Беленький комочек вдруг стал малюсеньким  слепым кошачьим детенышем. Этот миг для меня – острейшая неожиданность.  Детеныш с силой притискивается к Мишкиному брюху,  как ввинчивается, упорным своим,  еще почти голым  тельцем  раздвигает  длинную шерсть. Тут я внутренне соглашаюсь: «Раз так,  значит, так».
               Мишка абсолютно лояльно предоставляет свое брюхо странным манипуляциям,  будто   и не странные  они вовсе - в  нормальном порядке вещей.

               - Вода остыла!
               Я знаю, что в большом голубом тазу греется вода для мытья головы. Бегу на зов племянницы  Лены в другой конец квартиры,  почему-то похожий на сени  в том самом нашем  деревенском  доме,  когда весь он был еще чист, а сени светлы. На самом деле вода в деревне грелась обычно в русской печке в оцинкованном бачке или в двух  белых эмалированных ведрах с помощью больших кипятильников.
               Быстро-быстро в четыре руки «замечательно хорошим шампунем для сильных волос» моем мы с племянницей ее роскошные темные косы. Быстро и шумно я зачерпываю красной садовой лейкой из холодного ведра, будто так и надо ополаскивать волосы. Густая мыльная пена белой правильной шапкой с голубой опушкой остается стоять в тазу.
               Тороплюсь я к оставленному под лампой у зеркала Мишке.
               Лена  уже в комнате  пропускает между  растопыренными  пальцами мокрые  тяжелые пряди,  они высыхают  под  взглядом,  приобретая цвет спелой хурмы,  кожуры  красного грепфрута,  а  она  все разводит, расчесывает волосы пальцами,  и  они переливаются уже елочным рыжим дождем.
               - Испорчены волосы…
               «Господи, и правда испорчены, - молчу я, - как-то надо исправить».
    
               Помня, что срочно надо мне и к  коту,  чувствую,   на нашей квадратной тахте ( в той же комнате  на Соколе  стояла она  от округлого окна  справа)  под такой же широкой  махровой китайской простыней  - шевеление. Валя выпрастывается до пояса из простыни,  привстает,  правым локтем  опирается на подушку, левой рукой проводит по черным своим кудрям,  по векам, по лицу, будто проверяет меру небритости, потягивается со вкусом,  как потягивался он всегда,  полностью выспавшись,  и с  некоторым  назиданием  самому себе, будто накануне не сделал того, что требовалось сделать, говорит:
              - Да вот, Леве Аннинскому-то  все-таки надо бы позвонить.

              Враз проскальзывает у меня,  будто  в затылке,   смысл Валиных слов: Лесику некоторое время назад собиралась,  да не собралась позвонить я ».


              Прислал  свою «не совсем обычную книжку» о Пушкине Дружников.  Серия – «Русский бестселлер в Америке».  Как раз в те дни  бессменные наши  с Валей сотрудники – Юра Строилов, Галя Сухарева, Светлана Ильинична Рудакова и даже ее сын Миша – добирали, дочитывали, доклеивали  макет номера «Автографа».  Впервые без Вали. 
               Из двенадцати полноформатных  газетных полос  две  -  Памяти  Проталина  -  еще  не были сверстаны. А я  при сем  была способна  только  присутствовать:  руки тряслись  от горя,  оцепенели мозги.
               Дружников  давал понять, что был бы рад,  если «Автограф» на выход его книги откликнется.  Вот и подумала я : « В номер не успеть.  Если только  Леве позвонить. Он сумеет сработать что-нибудь вроде рецензии быстро».  Да так и не позвонила: воли что-либо делать не наскреблось.
               Еще через некоторое время дочь Дружникова  прислала  другую его книжку о Пушкине,  напечатанную уже в Москве. Прочитала я ее. Прочитала и послесловие  к ней,  как раз Левино.
                И скучно, и грустно сделалось.  Скучно и грустно.
                Скучно оттого,  что как старательно ни потакай,  как внутренне   ни 
         потворствуй  автору,  читая  его  книгу,  страницы  ее  от этого не  перестают яростно  скрежетать  «неуправляемым» злорадством – kassara!   При том на  дуэль   вроде бы  вызывается  «записная пушкинистика» ( с ее пышными  формами,  многими уже оцененными  вполне;  вспомним, например,  книги  Лациса,  Баркова,  Петракова). Вроде бы,  по всей форме  обставлен вызов,  как тому и должно быть.  А по  всей сути,   мишень – Пушкин. Пушкин  как голый король.  Пушкин  как  голый миф.  «На-ко-ся, выкуси!» -    вот  какой пафос  преподается  читателю.  То есть,  позиционируется  дерзание в пушкинистике,  получается,  что такового как раз нет, а есть  интенция  автора,  которому,  как подростку   в проблемном возрасте,  всему и вся  надо элементарно  дерзить. Дерзить! И - никаких !.
                Разве приемы подмен  кому-то еще в наши дни не наскучили?
                А  грустно мне сделалось оттого,  что  в  «мультиречивом»  (  «мультиречие» - слово  от  Л. Аннинского)  послесловии  «литературного секунданта»  Аннинского,  припорошенном  сверхтолерантностью,   книга,  которую  в качестве  выбранного  им  оружия  преподносит нам автор-инициатор  дуэли,  расценивается  с нарушениями  дуэльных  правил.. Вернее сказать,  расценивается  по правилам адвокатуры:   «секундант»    присовокупляет  ее  автора  чуть ли не  к «рыцарям   «чистой  истины».  И не стала я Леве  в связи с  этим  звонить.
                Валя же  не любил,  когда  между нормальными в общем-то людьми  возникает холод.  Всегда был  рад,  когда в нашем доме  знакомцы,  до того, казалось,  друг  ко  другу   нерасположенные,  находили общий язык.


                « Это и включают  Валины слова: « Да вот,  Леве Аннинскому все-таки надо бы позвонить».

                …Я знаю:  под простыней  был умерший  Валя.  Знаю:  проснувшийся Валя,  что умершим был,  не  должен  знать.
                - Валечка!
                Хочу,  чтобы   Валя   услышал   в этом моем  восклицании – «Выспался? Привет!».  И Валя  понимает,  и  в ответ улыбается.
                - Валечка!..
                Подсаживаюсь к Вале  на тахту,  чтобы до  запястья  его  дотронуться. Обнаженные руки его сцеплены на затылке,  дотягиваюсь до предплечья,  слегка  прислоняю свою ладонь,  осторожно,  как ненароком, - теплая!  Провожу  всей пятерней вдоль всей  Валиной  руки,  трогаю посильнее, - теплая!
                Теплая!
                Валя меж тем уже на стуле у трюмо,  где Мишка.  Мишки не замечает. «Не знает он,  что в доме кот появился», - оправдываю я мужа,  обеспокоенная тем,  что стул давно не используется  по прямому назначению   без  крайней необходимости..
                - Валечка!
                Не могу ничего другого произнести.
                - Валечка!
                Валя с  подчеркнутым  облегчением   сосредоточенно  снимает с груди, с торса,  с шеи остатки  медицинской  амуниции -  датчики,  оборванные проводки,  резиновые кружочки. «Последние девять месяцев он вынужден был  днем и ночью их терпеть»,  - молчу я. А он    совсем   по-домашнему,  как об обыденном,  говорит:
                - Тоже ведь сахарный диабет.
                Я понимаю так, что Валиному   двоюродному  брату  Саше   диабет  не помешал  «выброситься»    десантом  в  Крыму  в  44 –ом,  он страдал  им с юности,  но и жил  с ним  многие годы.   … Оба мы с Валей  все месяцы  его болезни ни разу не произнесли  названия  смертельного его  диагноза вслух.
                - Валечка  миленький мой,  золотой!
                Кот,  выгнувшись круто,   метнулся  нам под ноги ».


                *  *  *

                Проснулась я  от колочения  в груди,  барабанило так,  как барабанят в опасно запертую дверь.
                Никогда не понимала я охоты рассказывать сны,  за редким исключением благополучно свои забывая.  Привыкла  считать также,  что во сне,  как ни поверни,  всегда знаю,  что сплю.
                Два  своих сна – очень детский давнишний,  довоенный,  и  недавношный  - из последних при Вале -  считаю «вещими».  Но рассказать их – жуткие будут банальности. Детский сон:   чудной  красоты  лесные пионы  не успели,  вернувшись  с сопок, разобрать,  оставили на ночь в корытце с водой на дачной веранде,  утром обнаруживается,  что  их  растоптала свинья.  Сон накануне болезни  у Вали:  зверски  мохнатая  черная  лапища   ухватисто нацеливается   на меня  из-за полога.  По телефону  рассказала  я  этот сон  много знавшему  нас   Александру  Александровичу Лацису.
               - На левом боку спали, - утверждающе сказал он.   
               А я промолчала:  не сплю я даже ненароком на левом боку – больная рука  не позволяет.
               Лапища была мне знакома. Много лет назад я представила ее себе зрительно по ходу рассказа Тарковского об эпизоде, о котором рассказывал ему Эренбург: «Неру принимал его в Индии. Сидим, говорит,  обедом кормят. Разговор, разумеется. Вдруг – смотрю,  из-за портьеры протягивается к вазе с бананами огромная черная волосатая лапища.  И берет один банан. Умопомрачительная страна». 
              Я не раз   пересказывала этот  понравившийся  мне  эпизод другим. И у всех такая лапища – « …И  берет  один  банан»,  - понятно, вызывала  улыбку. И,  понятно,  устрашающей не была.
              А тут я от ужаса пробудилась,   и  подтрунить над собой не  получается. Сказала я все это  Лацису.
              -  На левом боку спали, - повторил он, - а успокоиться  надо.
              Призабыла я тот сон,  сейчас вот вспомнила.
    
              Нынешний же – ни  забыть не хочу,  ни рассказать никому не могу.   Будто спугнуть боюсь.  Вот и записываю,  чтобы  закрепить  драгоценную явственность.
              …Ведь осознанно (!),  проверив  себя,  смотрела я в отдохнувшие  великодушные  Валины глаза,  осознанно (!),  проверив себя,   чувствовала его теплую руку,  слышала его голос  неповторимо  Проталинского тембра  и даже сугубо по-Проталински  выраженный совет: «Да вот, Леве Аннинскому – то  все-таки надо бы позвонить».
                К подбрюшнику кота Мишки, которым он  подметает пол, испытываю нечто похожее на благодарность – с него ведь  начался сон,  после которого стала  чуть более терпимой моя боль.
               
                Вали нет. Есть Валина могила. На ней – камень. Это – данность.
                Но связи отдыхающего сознания  человека и недремлющего его подсознания тоже ведь данность,  порядок вещей.
                Валина душа гостит у жизни?
                Моя фантазирует,  что это именно так?
               
                Руф Игоревич Хлодовский,  писавший для нашего «Автографа»,
          бывавший в нашем доме и после смерти Вали,  сказал как-то: «Моя жена умерла одиннадцать лет назад. Но  я всегда представляю – она  вот тут, в нашей квартире, со мной.  Иначе  мне жить  невозможно».
                Тогда я этот «рецепт»  только запомнила. Сейчас – поняла.

                К Мишкиной особой примете  все попривыкли. Какой кот есть, такой  есть.
                По  квартире нынче он не носится совсем.  Часами   просиживает  в  коридоре,   откуда ему   вся домашняя жизнь  видна,   сиднем  сидит,  замерев  то ли от недоумения,  то ли  от  любопытства:  где-то тут рядом  невидаль  для него.  Моя  племянница  Лена,  чьи  волосы  в  моем сне мы так  разноцветно  намыли, -  художница,  обычно живущая  за городом,  готовит выставку своих  работ, сутками  пропадает в московской мастерской  своей подруги.  А кошечку свою  вынужденно оставила  на пока у нас.  Мишка же сроду  даже и не видел собратьев по кошачьему своему племени.  Вот и замирает:  где-то тут рядом  сибирская  краса,  почти   невесомая   нежнейшая   тихоня   десятилетняя  Деля,  еще незнакомка.   
                Тоже ведь данность.
                Жизнь,  которая сильнее всех нас,  все поворачивает,  как надо ей.
               
         Июнь 2006
               
   

   

             

               


Рецензии