Гл. 2. Осталась песня высоко на ветке

                «ОСТАЛАСЬ ПЕСНЯ ВЫСОКО НА ВЕТКЕ»


               
                Гори, гори, моя звезда,
                Звезда любви приветная.
                Ты у меня одна заветная,
                Другой не будет никогда.

                Сойдет ли ночь на землю ясная,
                Зажгутся ль звезды в небесах,
                Но ты одна, моя прекрасная,
                Горишь в отрадных мне лучах.

                Звезда надежды благодатная,
                Звезда любви волшебных дней,
                Ты будешь вечно незакатная
                В душе тоскующей моей.

                Твоих лучей небесной силою
                Вся жизнь моя озарена.
                Умру ли я – ты над могилою.
                Гори, гори, моя звезда!

          Где-то у Льва Толстого, не помню,  вроде бы в дневниках:  едут на телеге мужик и баба, баба поет дурным голосом, мужик доволен, что жена поет.
         Я мало пела. Слух, что называется  музыкальный, – очень даже ничего, а голос – тихий, может,  оттого, что  гланды страшенные поздно вырезали,  и горло всегда на грани  «болит – не болит». Может, потому, что по дефекту  иного  -  поэтического - слуха, когда напевала сама себе или в присутствии Вали, обязательно перевирала тексты. Знала, что перевираю словосочетания, строчки, но так и шло.
         Валино пение компенсировало  в нашем доме то, что  я  - из птичек непевчих. Первый раз,  как Валя  поет, услышала я  у Сергея Сергеевича Наровчатова.  « Кто кого? Чья взяла? Чей  почин? Чьи дела? …Господин Великий Новгород бьет во все колокола». … Какая-то дама - композитор  показывала  Наровчатову свою музыку  к    части его поэмы « Василий Буслаев» над которой он работал тогда, в шестидесятые…Наслушавшись  записей хора  Юрлова, - мы специально для Юрия Казакова их привозили в Переделкино, -  дуэтом  у полуболотца -полуозерца - четвертьречонки, у какой-то   пробивающейся сквозь  запустенье  природной водички  в пределах Переделкина, Юрий  Павлович и Валя  могли распевать, что в голову ни придет…  С Вадимом Кожиновым,  был целый такой период,  певали    они по  очереди романсы.

                Люблю, когда ты, просветлев,
                Возьмешь аккорд, на нас не глядя.
                Неслышно время рядом сядет,
                Знакомый слушая напев.

               Эти  Валины строчки  начала семидесятых    Вадиму и посвящены.
.У Вали  был  красивый, - даже редкостного тембра,  - драматический тенор. В юности ему приходилось петь в церкви, солировать с каким-то из подмосковных хоров. Хормейстер уговаривал его учиться  профессиональному пению, предлагал показаться в консерватории, заманивал, как мог,  объясняя, сколь многими смыслами насыщено латинское слово  «вокал»: петь   -   значит  - и звать, и призывать, и взывать, и молить, и просить,  и манить, увлекать, внушать надежду, отвлекать…Валя знал множество оперных партий – русских, европейских, радовался, когда появлялся новый хороший исполнительский голос.  Но слышать Валино пение,  кто слышал,  вероятнее всего, можно было,  попав с нами  на дачу, в саду или в лесу. Во времена  «Московского комсомольца»  шестидесятых годов, где Валя работал под началом  Алексея Ивановича – Леши -  Флеровского, человека из деликатнейших и храбрейшего из главных редакторов тех  лет,–  под Малаховкой,  под Химками,  когда служил в  «Литгазете»  -  в Шереметьеве.   …В мансуровских  «Порточках»  ( в трехстах метрах от деревеньки, только миновать поле,  начинается этот, так талантливо кем-то  когда-то названный, то  глухой, то прозрачный замечательный смешанный лесок), когда мы ходили туда,  Валя пел  непременно.  Если шел в лес один,  то уже за оградой начинал распевать. Если запевал в саду, значит, можно было через некоторое время звать его  пообедать.

                Дуй, ветер, с Севера,  Севера,  Севера,
                Вьюга слепая затихни в ночи,
                Дуй, ветер, с Севера, Севера, Севера,
                Парус любимого к берегу мчи…

           Ване  с младенчества его пелась и эта  нежная, древняя, шотландская, кажется, песенка, и множество  других колыбельных,  и песни, где про войну, то есть «не из     девчоночьих»,  - вместе с подраставшим Ваней.

                Как солдат шел на войну
                В чужедальнюю  страну…
 
                Как хорошо быть генералом,
                Как хорошо быть генералом…
      
          И, конечно,  «Шел отряд по берегу, шел издалека…».

          И  всю жизнь пелась «Звезда любви».

          В  начале этой записи  я привела  «Звезду любви» полностью   в том виде, как Валя   просил.  Всего года три-четыре назад (это сколько же надо было терпения иметь,  чтобы не отмечать  вслух небрежности, которую я себе из раза в  раз позволяла)  Валя высказался напрямую: «Что же у тебя за память такая? За столько лет никак  не запомнишь  этих строк правильно. Запиши, как сама  знаешь,  а потом вместе поправим. Все-таки автор  - не хухры-мухры. …К музыке Булахова  юноша Колчак свои слова  приноравливал. Булахова уже не было, но сочиненное им пели и слушали в каждом приличном доме. Помнишь, еще и моя мать рассказывала, как ей ее крестная, баронесса Врангель, объясняла это?…А через  сорок лет музыка и слова срослись. Правда, мало, кто теперь знает, что автор слов -  тот самый генерал Колчак.»
     -Ну, это- то  я все-таки помню… Хотя, вроде,  и кому-то еще похожий текст приписывают, и еще … считают чуть ли не народными.
 -Но сами-то слова - не грех знать.
  Семь ошибок было в  моем «варианте».  Листок в блокноте с семью поправками сейчас передо мной.
     «Звезда любви» для Вали была некоей внутренней опорной струной, нематериализованным талисманом целительной, врачующей  силы, знаком здравствования,  образом гармонии с тем, что вокруг, приметой неисчезновения любви на земле и небе, неисчезновения  самой сферы  любви.
      Чтобы отдать себе в этом отчет, мне понадобился случай. Клинический почти  буквально. Отнюдь не похвальный удел людей позднего развития  ( к коим я точно отношусь), если и способных додумывать нечто, то с опозданием – хорошая мысля приходит опосля, - с остроумием на лестнице. Иногда  -  годы жизни на осознание положения вещей уходят,  плюс – снимающий  слепоту, глухоту, да и немоту, случай,  вприбавку. В  восьмидесятом году я заразилась тяжелым чувством недоверия, неприятия, зловредной аллергической  реакцией то ли на практикующих врачей, то ли на медицину нашего времени – скопом. …За  считанные месяцы в зените жизни погибли две дорогие мне – и многим, кто их знал, а знали их очень многие, -  погибли  дорогие мне женщины. Обе попали под хирургический нож. Обеим это не помогло. Ни Любе. Ни Инне.
     И жили-то, так совпало, Инна Тертерян  и Люба  Будковская в одном подъезде, на втором и четвертом этажах, и приятельствовали по-соседски. А подъезд Инны и Любы от подъезда, где мы жили с Валей и дочерью  в этом же доме, отделял лишь огромный зеленый, с трех сторон замкнутый  двор – с могучими деревьями, с надежно вросшими в грунт между ними и напротив круглой  клумбы скамейками,  торжественно выводивший  всегда вычищенные асфальтовые дорожки на  улицы через массивные,  с округлыми сводами арки.
… Еще в мае Инна принимала защиту диплома  моей дочери в МГУ. И наша семья была счастлива тем, как хорошо защита прошла. И особенно  мы  счастливы были,  что дочь нашу  Инна – в высшей степени авторитетный специалист – хвалила. Валя  резюмировал тогда: « Похвала  Тертерян дорогого стоит».
   К восьмидесятым  мы с Инной  были знакомы почти тридцать лет – учились на одном курсе в университете. Инна была редкостно талантлива и продуктивна.  Публикации ее, в отличие от многих иных, связанных с испаноязычной  литературой и культурой,  в нашем доме прочитывались обязательно. Инна – единственная, по-моему, в мире женщина,  представлявшаяся в почетные члены испанской академии наук.
  С отцом  Инны  Вале и мне довелось работать в «Литгазете». Тертеряновская образованность,  проницательность, дипломатичность, обаяние были несомненны для нескольких поколений  литгазетовцев. Одним своим присутствием, иногда казалось, он облагораживал редакционную атмосферу. А облагораживать ее в общем-то надо было: слишком разнились характерами, перьями, квалификацией, даровитостью, предпочтениями, в том числе, и мерой подлости, а также – и обеспеченностью быта люди, создававшие эту популярную газету в условиях,  политически и социально тяжелых, и в состоянии постоянного внутреннего  и невнутреннего  дискомфорта. О невероятной циничности атмосферы, так сказать, текущей литературной  жизни и упоминать не буду.
…Что касается элементарного  дискомфорта ( для семьи, для дома), то и у Тера, -  «Тер» - так  Артура Сергеевича  Тертеряна звали в редакции, -  то есть и у одного из китов известного во всем мире и прибыльного издания, -  с этим тоже были проблемы.  Надо, например, было записаться в очередь на холодильник, который  побольше, получше. Тер пропустил момент. И когда несколько открыток, сообщавших,  что в такой-то день можно выкупить холодильник  ЗИЛ, пришли в редакцию, Тер так сокрушался – «Домашним  обещал!», что мы с Валей не устояли. Отдали ему свою открытку и некоторое количество денег, только что выпрошенных у главбуха, строжайшего Сергея Петровича Кремлева,  в счет предстоящего гонорара, на что Сергей Петрович  шел  исключительно редко… Через какое-то время из Риги пришли в редакцию добытые с помощью латвийского  собкорра  очень хорошие по тем временам радиоприемники  завода ВЭФ. Тер позвонил  из своего кабинета:  «На секунду зайдете?». Я побежала, прихватив  мокрую еще полосу, полагая, что требуется что-то в связи с ее подписанием. А Тер сказал: « Если на приемник деньги нужны, можете у меня перехватить».
      - Мне тоже нравится Тер. И, заметь, о нем,  как о некоторых, никто не скажет, что он  может « нож в спину  всадить». - Валя отреагировал на мое сообщение о предложении Тера так, что выходило: не  мог  он еще забыть, как один из наших сотрудников, указав на другого, впрямую Валю спросил: «Как ты  с  ним  бок о бок? Всем ведь известно, что он может «нож в спину всадить». Валя пересказывал мне этот разговор шутя. Но и спустя годы, тоже  хоть и с  подшучиванием, все-таки вспоминал не раз. С человеком  тем и ладил, и хорошее в нем старался разглядеть и находил. И тот человек мог  сказать Вале: «Вы же знаете, Валя, что я  Вас люблю. Не сомневайтесь».
      Потом, правда, появилась причина усомниться. Но Валя уже решил, что служить ни в каких изданиях больше не станет: проживем, решил, на переводы. ( На сугубо литературные заработки, даже если бы и печатали не с пятого на десятое, прокормиться тогда было нельзя).

 …С Любой мы не только жили в одном доме, не только работали в одной  газете, а позднее – в  соседних по этажу редакциях. С Любой мы были подруги. Любе только что исполнилось сорок. Возраст полноценной зрелости, умственной и сердечной, гармоничной женственности, возраст, когда во всех проявлениях жизни, даже в неприятностях, человек еще почти всегда  устойчив, когда еще рад и может  создавать, сочинять, сотворять… Люба с удовольствием работала в женском журнале, писала   прозу, разрабатывая «женскую тему»… Мать Любы  - Елена  Николаевна Микулина,  - когда мы познакомились,  уже полвека печаталась, а в те дни начала собирать материалы  об одной из женщин, чье имя связано с  поэзией и  с именем Блока,  что стала потом   матерью Марией. И надо должное отдать Елене Николаевне – она первая за многие годы заинтересовалась личностью матери Марии настолько, что сумела  «протолкнуть» и  первую в советской печати  свою публикацию об этом  уникальном человеке. В  ежегоднике «День поэзии», как будто,  - боюсь, спустя двадцать лет  утверждать безоговорочно….  Мать Любы была из тех,  о ком Николай Тихонов  написал: « Гвозди б делать из этих людей. Не было б в мире крепче гвоздей». Она сформировалась как журналист на рубеже  двадцатых-тридцатых годов теперь уже минувшего века. Тогда ей открыта была зеленая улица: Сталин похвалил ее статьи о коллективизации,  захотел принять ее, принял,  к брошюре, срочно составленной из ее публикаций,  предисловие написал. Нас, студентов -филологов, пока Сталин был жив, заставляли это предисловие и брошюру  знать.
     Люба родилась в самый пик  материнской всесоюзной прославленности. Внешне ни на мать, ни на отца совсем не была похожей. В отличие от других детей в этой семье –  старшей дочери и сына -  очевиднейше  не похожа. Еще когда Люба была здорова, я  спросила ее, мол, Елена Николаевна  очень глухо, глухо, но намекнула мне в твое отсутствие, что твой отец… Люба не дала мне договорить: «После смерти папы и, должно быть, потому, что сестра и брат, сама видишь,  безнадежно больны, мама и мне стала  с недавних пор намекать…
На  Сталина?
Могу ли я распространяться на эту тему?
    Люба была свет в  окошке для матери.
    И  очень  разных людей Люба к себе располагала. Внутренней свободой своей, умением вписаться и в пеструю компанию, доброжелательностью, умением работать, не создавая волны,  быть красивой, интересной в беседе, не перетягивающей при этом внимания на себя, корректно-стильно одетой,  умением  потихоньку-полегоньку, как она  об этом говорила, но и методично переустраивать квартиру свою собственными руками, не чураясь тяжелой и черной работы, делая  свой дом теплым  для глаза,  удобным для работы, каждодневности, для бытования и для всех, кто сюда приходил. В этом доме , что было свойственно москвичам, гостя всегда кормили.  Приготовленным  тут же, за разговором,  на скорую руку,  но сноровисто и  вкусно, на красивой посуде.
    Стремительной смертью Любы я была потрясена. Потрясена была и тем, как мать  ее держалась: не плакала, хлопотала, готовясь к поминкам, хотя помощниц хватало,   пересказывала  индифферентно,  как врач  бесстрастно-деловито сказал накануне: « Напоследок, день-два, повкалываем наркотик». Я же, присутствовавшая при этом визите врача,  пребывала с той минуты « в растерянности, чуть ли не языческой». Все еще оскорблялась  бронированной   профессиональной самозащитой  медика  перед лицом  смерти себе подобного.  Глупей глупого, конечно.
    Но в те часы неотвязно торчало  внутри и  то, что  наше племя – журналисты, – вот  сколько  их  тут, на поминках, - не столь внутренне забронировано,  да и на собратьев по профессии железного племени Любиной матери  - тоже мы не похожи.  Вникая в суть страдания другого человека, сам ты чуть ли не наизнанку выворачиваешься, чтобы избавить его от ситуации страдания, и неизбежна  при этом  жестокая внутренняя лихорадка, как ни вправляй себе мозги и нервы…Правда, в последние десять лет новые русские от журналистики  демонстрируют именно нашему поколению  полное отсутствие  подобного или иного романтизма.  Нарасхват  из них как раз те,  кому все и вся пофигу.  Скулы сводит от скуки и недоумения:  вновь и вновь провоцируется мелкое, ничтожное любопытство, лишь бы подогреть одноразовую страстишку.
    До только что минувшего десятилетия оставалось тогда тоже десятилетие.


…Вскоре мы переехали,  получив, наконец, отдельную квартиру. С переменой домашнего адреса  нас «приписали» в поликлинике  литфонда  к другому врачу.
Тут  важно не то, что нужно было иметь дело с другим  врачом, а то, что знакомого врача мы лишились.  Замечательного врача, замечательно чувствующего Валин организм, да и мой. Поставившего  Валю на ноги после первого острого проявления стенокардии. «Пятьдесят дней в таком режиме отлежит и лет на пятнадцать забудет, где сердце находится», - эти слова  ее полностью подтвердились. Сержусь на себя: не вспомнить сейчас, как величали ту женщину-доктора.
   За помощью на дому в литфондовскую поликлинику мы долго не обращались. Но, случилось, пришлось. Температура у Вали с утра - под тридцать девять. «Врач будет, - сказали в регистратуре,- ждите». До конца рабочего дня врач не появился. На следующее утро снова ответ:  « Ждите». И снова – невероятно – день был потерян. Впереди ночь, температура у Вали –под сорок. Скорая увезла его в больницу, где его около трех недель излечивали от пневмонии….Конечно, позвонила я в «родную» поликлинику. « Не может быть!», - вскричали на другом конце провода. Но связь прервалась.  А через полчаса влетела в нашу квартиру женщина в белом халате,   выкрикивающая зло и пошло, вроде того, что «вы, писательские жены, дома сидите, бездельничаете, тряпки перекупаете…зачем сегодня-то меня вызывали, если больного нет!». И хоть звонила я в поликлинику лишь затем, чтобы  сообщить, что врач за двое суток так и не появился,  дуре разъяренной ответила: « Чтобы в глаза Вам посмотреть и чтобы в глаза Вам сказать:  муж и я официально отказываемся, мадам,  быть Вашими пациентами».
       Валя позванивал из больницы. Бывала я у него там редко: служба, семья. На вопросы, что из еды принести, неизменно он отвечал, что кормят нормально, что даже фрукты дают. Однажды я прибежала в больницу, едва не опоздав. На выходе из лифта на нужном  этаже вдруг различила Валины интонации:

                Умру ли я, ты – над могилою.
                Гори, гори, моя звезда!

      Осторожно заглянула в палату – кто сидит на своей постели, кто – лежит, Валя похаживает на  свободном от коек пространстве, поет.

  …Полтора года назад у Вали украли сумку с документами, второй раз за короткий срок. В первый раз на восстановление бумаг ушла масса времени и денег немало. Свое очень сильное, даже видно было, огорчение и мое, до слез, Валя запел, как заболтал, пением нас обоих от тяжелого настроения отвлек. Валя был верен себе:
               
                …   Пой, соловей, нельзя же так.
                Пой, птица, не неволь натуры,
                Что из того, что день был хмурый.
                Молчание – недобрый знак.
 
                Зачем себе же на беду
                Молчать, превратностям в угоду?
                Стоит непевчая  погода.
                Не слышен соловей в саду.


       В Мансурове  последний раз пел  в мае, когда косят бурьян, убирают зимний мусор в саду, распечатывают пакетики с семенами. Май был лютый  - холодный и ветреный. Но  очень устали мы, нахлебались  «партнерских» обманов, хотели устроить себе настоящий –месячный – отпуск.  Холодно было в мае… А Валя то и дело пел. Попыталась я, было, озаботиться - ветер холодный, поостеречься не вред…

               
      Июль не стал месяцем отдыха. Перемогались  меж  шквальными ветрами и  нескончаемыми ливнями. Голос у Валечки сел, думали – простуда.

…..В какой-то момент  был снят со шнура выключателя колокольчик ( дернешь – включишь или выключишь свет, - зазвонит).  Если я была в другой комнате или в кухне, Валечка стал звонить, когда было нужно. Призывный колокольчик.
      Звук колокольчика  то и дело слышится мне,  хотя на самом деле  наш колокольчик уже почти полгода молчит. Ваня говорит, что и он слышит похожее, но вроде как через какую-то из соседских стен. Люди, говорит, сейчас  много заводят всяческих «прибамбасов».

     Немного  – из звучавшей,  «певческой темы»  у Вали:
   
                Просты, свободны звуки, как начало…
                *  *  *
                Над взгрустнувшею песней земля
                Проливала счастливые слезы.
                *  *  *
                Колокольчик в серебряном смехе…
                *  *  *
                Невзгоды узнаю по голосам…
                *  *  *
                Беспечен ты в маленьком царстве
                Поющей, звенящей воды.
                *  *  *
                И  вновь душа, искавшая созвучий,..
                *  *  *
                Доверяемся струнам и песням,
                Словно судьбе.
                *  *  *
                Как живое живого,
                Я вижу и слышу ашуга…
                *  *  *
                Лишь бы песен наслушаться всласть
                И в звезду путевую поверить!
                *  *  *
                Как пели…
                И теперь дивлюсь я…
                *  *  *
                Мотивом, и медлительным  и старым,
                Душа моя опять привлечена.
               
                *  *  *
            
                И песней душу полечите…

     Откуда строка, вынесенная в заголовок этих заметок?  Из  венка сонетов  -  «Поздний венок»,  написанного в 1976-ом. Из сонета девятого:

                Душа очнулась птицею под сеткой.
                Ей миг освобожденья подарив,

                Растаял случай, и она, остыв,
                Закрылась шалью крыл – чем не наседка.
                Осталась песня высоко на ветке…

                *     *   *

                Исхожена             
                И все же не допета,
                О жизнь!


























               


               
               


Рецензии