Гл. 4. Циклопы... входили в моду. И стали звать он

                «ЦИКЛОПЫ….ВХОДИЛИ В МОДУ.
                И СТАЛИ ЗВАТЬ ОНИ ДВУГЛАЗОК:
                -УРОДЫ !»               

                …  Мы – заблудившиеся внуки Октября.
                У сильных отцов –
                Усталые дети.
                Для нас утратила ясность заря,
                И солнце  не нам, а кому-то светит.
                Бодрые песни у нас поются,
                А в нас самих этой бодрости нет…

                …На мыслей жалуясь немоту,
                Сам себя посылая к черту,
                В пальто на распашку,
                С окурком во рту,
                Шатаясь ушел Пятьдесят четвертый.

        Эти строки написаны в пятьдесят восьмом, когда Вале  минуло 24 года. Опубликованы только в  девяносто пятом. 37 лет они пролежали у Вали в столе.

                … И еле сдерживая дрожь,
                Стоял рассержен,
                Одурачен.
                Ведь, главное, -
                Не разберешь,
                Кому и как ты дал бы сдачи….

        Эти строки написаны в шестьдесят втором. Пролежали в столе 33 года.

                ...  И пустота,
                Род постоянства,
                Заполнена в тщете мирской,
                Как безвоздушное пространство,
                Бог знает, мелочью какой…
                1964.

                …. Но горько следовать судьбе,
                Судьбе и нужной,
                И немилой,
                И неистраченные силы
                Вдруг не почувствовать в себе.
                1964.

          Непроходимые для печати в течение десятилетий, в течение целой жизни, стихи -  сколько под руку  попалось – Валя наскоро  подобрал  в девяносто пятом. И  полтора десятка  из них вышли тиражом в 1000 экземпляров  в рамках Федеральной целевой программы книгоиздания России ( «РПБ», Москва, 1995). Спасибо, что  издание все-таки состоялось,  хоть и скудное оно, почти нищенское – восемь страничек  стихов, набранных, что называется, «колесом», одно за другим, без просветов -  для экономии  места, -  форматом 14х20  см, на самой дешевой газетной бумаге. Счастье еще, что Валя увидел эту публикацию хотя бы в свои 62 года… И если принять эти восемь страничек за книжку ( имя  автора – на первой страничке, вроде как на обложке),  то всего поэтических книжечек  у Проталина при советской власти вышло  четыре ( плюс две  в девяностые годы). И все четыре  - в  ладошку, все четыре – в нищенских  бумажных обложках,  на дешевой  бумаге (две – на типографской бумаге № 1, две – и вовсе -  на бумаге № 2). Поистине – «Цветок, мне медью брошенный на чай», хотя расходились  проталинские поэтические книжечки, исчезали из магазинов молниеносно (впрочем как и романы, выходившие  уже в самом начале девяностых).
...Послеперестроечные  книжечки – тоже  без твердых обложек. О тираже восьмистраничной – сказано выше. Тираж поэмы – «Семь дней, четыре ночи и еще один день» – Иллюзорный дневник шестидесятника», - над которой Проталин  работал многие годы и которую удалось издать отдельной книжечкой    («Культура и свобода», Москва, 1995) – по нынешним временам, - не мал: 5000 экземпляров.  Но весь- то тираж всех  поэтических Валиных книжек  -  50 тысяч экземпляров.  Мизер !   Хотя  - не только  раскупались  поэтические сборники Валины  быстро, в отличие от массы других (нераскупаемость  иных поэтических изданий, затовариваемость  таковыми книжных магазинов была даже предметом широкой долговременной скандальной дискуссии в прессе) - Валины стихи бытовали в читательской памяти. И куда бы Проталин ни приезжал читать стихи на поэтических встречах, их  обязательно узнавали, особенно женщины, часто и сами читали их наизусть. Мне в такие минуты становилось  самой перед собой неловко:  об очередном  стихе  Валином дома мы говорили только по делу: вышло- не вышло, хорошо- нормально, понятно- не понятно ( что хотел автор сказать), уместна строфа или лучше ее убрать.  Иногда, втихомолку,  я плакала от жгучего сострадания  страданию мужа, отпечатавшемуся в  стихотворении, но он об этом  не должен был ведать.

                *  *  *
    
        Четверостишье  «Не вздумай выпасть:
                Предписан насест.
                Свинья не выдаст,
                Хрущев не съест.»
сорок лет назад среди  прочего записал Валя в клеенчатой школьной тетрадке. Тетрадку оставил в «Московском комсомольце». Попала она в руки человеку, который стал Валю дразнить: «Кто не выдаст? Кто не съест?…Вот отнесу, куда надо…». Валя вынужден был мне об этом сказать:
Скорее всего, такой у него юмор, черный юмор, но ты должна быть в курсе.
Мы с Валей поссорились. Я считала, что никакой это не юмор, а черное глумление,  измывательство, что Валя  сам мало знает этого человека, поэтому и не доверяет ему – иначе бы меня не стал ни о чем таком предупреждать. Твердила, что Валина беспечность, неосмотрительность далеко его заведут, что он сам себе становится опасен и о чем он думает вообще. Нутро мое судорогой сводило, холодными спазмами страха.
Я выкраду у него тетрадку! Выкраду!
Он – нештатник. Появляется, когда хочет.
Я отловлю его, отловлю! Добуду тетрадку любой ценой. Только ты  не мешай! – воображение мое рисовало картины ужаса, я не могла его отключить.
…В наших  18-ти метрах на углу Дегтярного и Горького ( милейшая соседка Клавдия Афанасьевна, супруга отставного профессора  юриспруденции, обязательно бы поправила меня: «Галочка, мы живем на Тверской»)   нередко и охотно собирался народ, Валины и наши с Валей друзья, друзья друзей, знакомые. Я решила, что тут-то «черного юмориста» и подловлю. Вопреки нашему с Валей стилю, обыкновению, стала то и дело забегать в «Комсомолец», чтобы «невзначай» познакомиться  с этим человеком, инспирировала болтовню обо всем, ни о чем, пригласила его вместе с другими к нам в гости, нажарила мяса, выпила, против обычного, несколько раз коньяку. Под неразбериху общих уже застольных разговоров,  так сказать, под шумок, устремилась к цели: « Вы хотели книжку «Боги, гробницы, ученые», чтобы не запамятовать, давайте положим ее теперь же в Ваш портфель, где Ваш портфель, я сама положу, можно?». Открыла я его портфель, «выронила» из него находившуюся, слава Богу, там  приметную Валину тетрадку, от моей ноги скользнула она под тахту, засунула в портфель тяжелую книжку.
     Когда все разошлись, показала Вале тетрадку. Он только и сказал:
Ну, Сорокина, ты даешь. А он, похоже, безвредный.
Может, и безвредный дурак. Зато на душе моей отлегло.. И ты в «Комсомольце»  ни себя, ни других  под монастырь не подставишь.

         «Московский комсомолец» тех лет, когда главным редактором его был Алексей Иванович Флеровский – человек замечательно живого ума, нежного, стойкого, отважного сердца человек – во всем, я бы сказала, высшей квалификации, «Московский комсомолец» тех лет для условий той страны, какой наша страна была, переживал период невиданного для печатных изданий подъема. Едва ли не каждый номер   в момент исчезал из киосков, потому что люди покупали  по нескольку экземпляров, чтобы снабдить  газетой знакомых, чтобы послать в другие города, вплоть до Сахалина, Камчатки.  Газета открывала новые имена, устраивала литературные круглые столы, поддерживала целую плеяду авторов, получившую кодовое имя – молодежная проза. Газета печатала  не печатаемых в Москве, почти изгоев. Как-то Валя принес из «Комсомольца» шесть строк:
               
                Один товарищ ехал в гости
                И в то же время гвозди вез.
                Дорогой он посеял гвозди,
                Как сеют рожь или овес.

                С тех пор, хоть это очень дико,
                На месте том растет гвоздика.
      
Это Глазков. Ему уже хорошо за сорок, он старше меня почти на пятнадцать лет. А у него только одна книжка в провинции вышла. Говорит, правда, что в «Крокодил» будто что-то у него взяли. А  в основном  - « все не то и не так пишет»…
Даже мудрый Роман Карпель – один из незаменимых сотрудников «Комсомольца», умевший, не поднимая волны, сделать все, что может потребоваться газете, однажды разразился целой тирадой:
Почему поэтов кто ни попадя учит писать стихи, пока не затуркают  до посинения? Как в том анекдоте, когда раввин до тех пор учил Абрама курятник  перестраивать,  пока у Абрама  куры не передохли.
Расскажете анекдот? -  попыталась я подзадорить Романа.
Ой, некогда, пусть Валя расскажет.
Валя тогда такого анекдота не знал. А лет через пятнадцать услышала я его от «Травы» – от блистательного репортера «Литгазеты»  Володи Травинского.  В связи с похожим поводом. Слегка «поплакалась» я Володе, что куратору не нравится поворот  мысли в моей статье : мол,  считает, что не стоят факты того, чтобы так уж упорно их  обобщать. Володя пробежал текст:
         -Хочешь анекдот? ( У него на все случаи жизни были припасены анекдоты)….- Пришел Абрам к раввину: «Посоветуй, что делать? Куры плохо несутся.». «А переделай курятник – так вот и так». Приходит Абрам к раввину: «Хуже стало, равви, - куры дохнут».  «А переделай курятник – так вот и так». Пришел Абрам к раввину: «Куры все передохли, равви».  «Какая жалость! Какая жалость! - вскричал раввин. – А у меня еще столько идей было!». И добавил Володя :
Текста не рушь, не исхитряйся.
Статья моя, хоть и со скрипом, но все-таки вышла. «Героиня» – директор института, о котором шла в статье речь, вдова бывшего члена Политбюро, - устроила некоторый скандал, обращалась в ЦК КПСС. Но – обошлось: главному редактору «Литгазеты»  А. Чаковскому  в  первой половине  восьмидесятых позволялось  больше, чем другим главным редакторам….
 В «Комсомольце» же – на много лет раньше считали необходимым, елико  получается, давать возможность литераторам - поэтам, прозаикам, критикам, обозревателям в области искусства – не исхитряться, не выхолащивать из текстов  живое… Только в «Комсомольце», кроме прочих, мог стать на крыло тогда такой, в частности,  лихой автор, как Александр Асаркан.
      Не помню, каким был конкретный повод, чтобы «эту компанию разогнать». Лешу Флеровского, - чтобы с глаз долой, а имя его - из  общественной памяти  вон, -  пристроили служить в АПН. В Агентство Печати «Новости». Новости, конечно, были только типа «Ура-ура». Ура достижениям, трудовым подвигам и рекордам  «от Москвы до самых до окраин», в каждой из 15-ти  республик СССР. Причем  гонорары за такие новости платили по высшим для тех времен ставкам. Я сама однажды за малюсенькую заметку о небывалом урожае  хлопка и о том, как замечательно он был собран в Узбекистане, получила   порядка восьмидесяти рублей.  Во всесоюзной центральной газете, чтобы заработать столько, нужно было создать минимум два «гвоздя» -  два проблемных  или два критических  опуса. Леше Флеровскому заткнули рот, пусть и хорошим куском хлеба, но на много лет перекрыли кислород. Счастье еще, что дожил Алексей Иванович до дней, когда снова смог поработать с душой - в «Московских новостях» уже нового времени, когда газетой номер один  для  граждански настроенного, желающего думать и чувствовать, читателя стали именно «Московские новости».
      Без крикливости, без дешевой или квазисенсационности,  вдумчиво,  читабельно, но корректно – этим критериям в своих публикациях и сейчас следуют, на мой взгляд, «Московские новости». Валя до последних дней своих, когда видел эту газету в киоске, обязательно покупал.  Сейчас же  ближайшие от нашего дома киоски перестали  эту газету заказывать: потенциальный читатель настолько обеднел, что заказывать – коммерческий риск для киоскера. А юная читательская поросль,  во всяком случае в столице, заражена  желтой лихорадкой желтой прессы, в чем с вызывающе наглой напористостью первенство держит желтизна нынешнего «Московского комсомольца». Прихватизировавшего  созданную предшественниками высокую марку издания, чтобы с «философией  низа» утопить ее в дикой грязи ради  низкопробной  массовости, —  значит,  циничной коммерции.
       Сама я никогда  не работала и никогда не печаталась в  « Комсомольце». Но с середины девяностых особенно часто, при Вале, вслух, оскорблялась беспределом в унижении – поверженности  — репутации издания. Зная многих его бывших сотрудников , недоумевала даже, почему не находятся среди них  такие, кто подал бы хотя бы в профессиональный арбитраж  «иск» - за  присвоение названия газеты, что дало нынешним ее хозяевам  стартовый тираж ,  то есть и долю стартового капитала, а также и за  культивирование на нынешних страницах  гульливого  издания пошлости пошлого, больше того - психологического террора..
    -Ну что ты наивничаешь? –останавливал меня Валя. – Жизнь затягивает. Да, с этого Гусева, и правда, - как с гуся, -  вода. Но он такой, какой есть. Люди такие, какие есть. Да, новое качество цинизма,  да, он думает только о прибылях. «Конкуренция, понимаешь.»
 —Но ведь ты сам  уже много лет считаешь и пишешь, что чисто  экономическая эпоха когда-то уйдет, то бишь, сама себя изживет, чтобы человечество осталось живо.
—Если Земля сохранится… Если люди поймут, что экономическое всевластие  не совместимо с жизнью  … Сейчас же – дикое время диких циклопов. Не только у нас… Как у Глазкова,  что ты любишь цитировать. … А помнишь, как ты тряслась, что Коля споит меня?..

     Вот как у Коли Глазкова, что я, действительно, очень люблю:

                Циклопы, вырвавшись из сказок,
                Входили в моду.
                И стали звать они двуглазок:
                —Уроды!   
    
     А насчет того, что я  тряслась в связи с Колей за Валю… Что было, то было….Места себе не находила, пока Валя с Колей не вернутся в Москву из какой-нибудь очередной поездки, до которых Коля был страшно охоч,  а Валя охоч - до путешествий с Колей. И не смотря на то, что дружили они  со времен «Комсомольца», я несколько лет избегала приглашать  Глазкова к нам в гости домой, панически   воспринимая   уже только само его слово - « царапнем» (выпьем). Не боялась в этом смысле ничьего, заражающего склонностью к алкоголю,  влияния ( назову здесь только нежно любимых  из подвыпивавших людей, поддававшихся приступам пьянства, -  этому, - безусловно,  провоцируемому, - несчастью - противоестественно перекрученной  общественной  жизнью), не боялась в этом смысле ни Сергея Сергеевича Наровчатова,  ни Вадима Кожинова, ни Сережи Дрофенко,  ни Коли Рубцова, ни Володи Цыбина ни Юрия Павловича Казакова, ни Володи Соколова, ни Александра Юрьевича  Кривицкого,  ни Левы Токарева, ни Вани Сидорова…Эти мужчины справлялись с собой сами. Сергея Сергеевича можно было оставить спать на медвежьей шкуре, пока  жена его не вернется с работы. В хмельном Вадиме – словно обаяния прибывало.  Сережа, казалось, становился безупречно элегантным, более элегантным, чем  при каждодневной  своей  неизменной опрятности. Соколов становился совсем тихим, о поэзии разговорчивым, к стулу на многие часы словно приклеенным,  -  язва на ноге у него в такие дни увеличивалась, очень болела. Наблюдательный Казаков  отвечал  на не объявляемую  антиалкогольную цензуру окружающих  тем, что уходил  отсыпаться. На утро выглядел,  « как огурчик»…. Справляться с  собой   этим мужчинам  помогали, конечно, и жены, женщины, их любившие… Галочке доставалось…Лене… Маше…Аде… Майе… Марианне .. Валечке… Светлане…
     Коле Рубцову,  «отмокавшему» в нашем доме  ( в Тушино), нужно было оставить лишь кастрюлю крепчайшего, как хаш, мясного бульона с гвоздикой, которым он отпаивал себя сам. Примчишься после работы домой, - Коля – пестиком – на табуретке в кухне.
—Колечка, в комнате же удобней.
—Здесь  хорошо. Там – Наташи боюсь.
—Она Вам мешает?
—Она видела меня пьяным.
Что правда, то правда:  наша дочь – подросток ( да  и старше став)  впадала в суровость, уловив  лишь дух алкоголя. Скажем, возвратясь из университета и обнаружив ( когда ни Вали, ни меня дома нет) гостевавшего с минувшего вечера и проспавшегося Цыбина, могла « разговаривать» с ним так сухо, так непоощрительно,  «сквозь зубы», что Володя как-то нам сказал даже:
         - Такая миниатюрность и – такая суровость, вы бы поучили ее что ли, чтоб была полюбезней.
     В глазковском  же  неизменном  « царапнем», —втемяшилось в мою голову, - опасность для Вали. Валя  пытался разубеждать меня:
—Ба-а-льшой  ты психолог! Коля  - нормальный человек во всех смыслах. И в этом тоже…Ты за  сколько лет ни разу не поговорила с ним чуть  подольше? Повнимательнее!.. Все бы и поняла.
И Валя, подтвердилось, был прав.    …Случилось, что в ожидании Вали, который никак не мог вырваться из своей редакции, мы с Колей проговорили вдвоем часа два, если не больше.
—Царапнем?
Рефлекторно царапнуло в моей встревоженной душонке.
—Царапнем что? Вина? Коньяку?
Я всегда предпочитала коньяк:
—Граммов  пятьдесят-семьдесят коньяку, с минеральной водой.
Заедали рыбой. Коля с великолепными подробностями рассказывал о неповторяемой красоте  природных камней, о речке Гусь, отдавшей свою прозрачность людям малюсенького городка, где в изобилии и разнообразии делают ослепительной красоты уникальный хрусталь, где океан огненно-прозрачного варева перегоняется в  стеклянное полотно… За бутылкой коньяка и бутылкой  крымского мы, уже и втроем, просидели целый вечер. Колей пленилась я  тогда,  приняла его безотказно. Пленял он и в дальнейшем: основательностью ума, проницательностью, деликатностью в отношении другого, добропамятностью, памятливостью на  малейшие проявления доброты, тепла к нему, верностью в дружеском своем расположении к людям, кого он однажды признал. Перестала шарахаться я и от слова «царапнем», прояснив для себя истинное кредо  тут Глазкова. Вот каким оно было:
               
                Из рюмочек хрустальных и стеклянных
                Я коньяки и вина часто пью,
                Но не люблю, не уважаю пьяных,
                А трезвенников тоже не люблю.

 Не говорю о библиотечке Колиных книжек в нашем доме, изданных и неизданных ( из легендарной его серии «Самсебяиздат»), с дарственными надписями Вале, такими Глазковскими, что ни убавить, ни прибавить к  ним –ничего. Мне – как первому Валиному читателю, видевшему неповторимую жизнь души этого человека во времени, да и, наверное, как жене, делившей с мужем несладкую земную судьбу его красивой, сдержанной, ничем не выпячивающей себя  личности, думы, помыслы, - дороже всех Колина надпись  четвертьвековой давности: «…Проталину в наш бурный век  Даю я высшую оценку.»
…. Четырехкилограммовый слиток зелено-голубого  округло-колючего стекла лежит рядом с глобусом в нашем доме, рядом с глобусом  -  как с приметой  почитаемого Колей-путешественником  Географического общества. Не поленился  Николай Иванович Глазков, привез из Гусь-Хрустального,  притащил этот сверкающий под лучом солнца  неправильной  формы слиток Вале в подарок. И когда время от времени начиналось в доме отмывание с мылом  прикопившихся, тоже памятных, от друзей полученных,  разномастных камешков, Соколовских  ракушек и его же  кораллового «побега»,  куска из спекшейся земной утробы, вынутого с двухкилометровой глубины из-под Каспия  уникальным буром Исрафила Гусейнова…, Валя  сам  отмывал  Колин слиток, поскольку «для женских рук он тяжел и порезаться можно».
               
                *   *   *
               
        Когда Флеровскому было предложено покинуть пост главного редактора «Комсомольца», среди нескольких из  разгоняемой «компании» был и Валя. «Компания» разбрелась – поустраивались работать,  кто куда. Иногда и на более «перспективные» роли. Спустя некоторое время и Валю взяли  в журнал «Знамя». И снова появился на Валином пути  один из друзей-приятелей, не раз бывавший в нашем доме, - Виктор Вучетич.
—Что ж перестал появляться, Витя?
—Неловко, старичок.
Валя не понимал. Виктор не понимал, чего Валя не понимает. Мялся.
—Вас же, старичок, разогнали.
—Ну, разогнали. Но мы-то сейчас о другом говорим, о том, что ты перестал появляться. Испугался общаться?
—Да не этого я испугался. Самого себя.
Валя не понял. И тогда Виктор показал Вале экземпляр разосланного во все обкомы, горкомы, райкомы комсомола  пространного приказного циркуляра о партийно-политических, идейно-художественных  ошибках, многократно допускавшихся в «Московском комсомольце». И среди «экспертов», выявивших такие ошибки, значилось имя Виктора Вучетича.
—Прости меня, старик, Валя… Еще и из-за отца  моего не мог я от этого ни отказаться, ни увильнуть. Сам себе противен теперь.
—Отца  зря приплетаешь. Имени его ничто не может повредить, - Валя очень хорошо  знал: Викторова жизнь никак не может испортить жизни Викторова отца.
   Отец Виктора – с пятидесятых годов, еще при Сталине, считался мэтром из мэтров  среди скульпторов героико-романтического толка. Человек талантливый,  абсолютно официозный, Евгений Викторович Вучетич был одним из авторитетов в Академии художеств СССР, был отмечен множеством регалий, множеством государственных премий. Он – автор памятника Дзержинскому в Москве, Александру Матросову в Великих Луках, Ленину – в Волгограде, грандиознейших монументов.
—Повинился ведь Витя,  -  втолковывал мне Валя. – Я на него не       сержусь. Люди такие, какие есть. Пусть приходит.         
—Пусть. Но извиняется-то он  -  один на один. Перед тобой. Может, еще перед кем-то из «Комсомольца». А  бумага, в создании которой он участвовал, разослана по всей стране официально. И – резонирует официально.
—Не надо преувеличивать. Оставь…
—Ты, Валечка, - беспартийный, иначе бы Кожевников не взял тебя на работу, с тебя, получилось, - взятки гладки.   …Друг ситный – Женя – тоже не пропадет: кризис «Комсомольца» еще и с выгодой для себя использует…Ты и я любим Женю таким, каким он был, не умеем разлюбить, но  очень уж быстро  выучился он ставить на безусловный успех. А каково Флеровскому  в полосе неудач и предательства?

                *   *   *
       В те времена в Валин обиход вошло выражение – «ваша партия». Сам Валя ни в комсомоле, ни в партии никогда не состоял. И речи в доме никогда об этом даже и не заходило. В стихах его слова  «партия», «коммунист», «комсомол» попросту отсутствуют. В издательстве «Молодая гвардия», когда готовилась к печати книжечка Валина «Письма с дороги», очень огорчались, что нет в рукописи «нужных стихов», тогда их  обиходно называли – локомотив. Вале пришлось  высказаться: « Или выпускайте, как есть, или…пошли бы вы все подальше…». Шесть лет ждал Валя после выхода первой книжечки, когда выйдет вторая. «Молодогвардейская» и  была ею. И, конечно, рисковал,  заявляя  - «пошли бы вы все подальше»,  рисковал остаться  ни с чем, неизвестно, на сколько лет.
                Проталин не владеет шпагой,
                Однако наделен отвагой.
                Я полагаю, что отвага
                Необходимее, чем шпага.

Только  свободный от каких-либо официальностей  Глазков умел, «не завинчивая гаички,  как разумный человек», так вот – недвусмысленно,  но и осторожно – укреплять  дух собрата, не позволяющего безраздельным хозяевам печатного станка искажать свое поэтическое лицо.  …Я вступала в партию четыре года.  …Работала в  газете ЦК КПСС («Экономическая газета»), много подготовленного мною к печати, - прежде всего, чужого,  но и своего, - имело выход на страницы газеты. Что называлось, без отрыва от производства  получила второй диплом о высшем образовании  - по профилю газеты. Получила право, когда было необходимо, подписывать свои статьи как экономист. А это тогда было нужно мне самой – начиналась  Косыгинская  реформа. И надо было понимать  природу, механизмы рынка, экономические документы, видеть приоритеты, уметь разговаривать со специалистами, вплоть до академиков, помогать авторам – «переводить» на русский  специфический профессиональный язык. Тогда из знатоков захватывающе писать о проблемах экономики умел, пожалуй, один только Николай Яковлевич Петраков. Именно Коля Петраков был первым из  специалистов, кто помог мне  усвоить, что экономика – наука гуманитарная и должна живого человека обслуживать, а не наоборот.  По тогдашней терминологии, входила я в число  - « молодой кадр». И для партийного бюро партийной газеты важно было  «вырастить кадр» – не потерять возможности использовать лимит, весьма ограниченный для интеллигенции ( партийные ряды наращивались в основном за счет рабоче-крестьянского люда).  Но я была вечно занята, за командировками, за  редакционным коловращением пропускала установленные  партийной процедурой  сроки – устаревали даваемые мне рекомендации…
        Но случилось то,  что вздрючило во мне желание – немедленно получить партийный билет. Смерть отца. Смерть совсем еще в общем молодого отца.
       Отец, в 21 год потерявший погибшую в служебной командировке мою мать, оставшийся с младенцем на руках (со мной),  в том же году выгнанный из комсомола и одновременно из уголовного розыска за левый, антипартийный уклон, впоследствии финансист такого класса,  каких даже на войну не отпускали, был из тех, кто себе никогда не принадлежал. И хоть был беспартийным долго, неукоснительно  направлялся на работу то на Дальний Восток, то в освобожденный от фашистов Крым, то в Курск,  то в Питер, то в Сибирь, то на Сахалин, то снова в Питер. В Питере отец и умер.
      После похорон, понимая, что отцовского дома у меня больше нет и никакой  даже вещи его не дается мне на память, я попросила: « Пусть я возьму папин партбилет?»
—Нет, - сказали мне, - нельзя. Билет сдается в райком.
—Тогда я заведу свой.
В Питере тогда мы с Валей пробыли три дня.  Едва появилась я в редакции, непосредственный мой начальник вчинил мне нагоняй: почему не возвратилась сразу  после похорон, материалы не сданные валяются, отдел потеряет первое место – показатели продуктивности снизились, и вообще – где дисциплина,  будет записан прогул.  … А еще, словно почуяв добычу, а, может,  просто усекши смысл гневных раскатов мощноголосого приятеля своего и в подмогу ему, в мою комнату вкатился заведующий редакцией. До того, как попал он в нашу редакцию, говорили,  несколько десятилетий, при Сталине еще,  был он как царь и бог для множества людей – руководил Домом кино. Ринулся  «киношник» к моему столу, к стенке за ним,  рванул со стенки замечательный портрет  Эйнштейна:
—Нечего  наклеивать всякую гадость! Порядка не знаете!
—Вон! – закричала я, - вон отсюда!  И чтоб ноги Вашей в моей комнате не было никогда!

Народ редакционный сбежался на неслыханный шум. Галдеж еще долго стоял в коридоре.
               
—Не нервничай, - успокаивал меня Валя.  Ну, вспомни и посмейся, что и фамилия-то у него лиходейская, не траться на  фанфарона. Люди такие, какие есть.
—Безграмотный живоглот! Не может опомниться от счастья, что стал номенклатурой ЦК –  постоянно бегает туда «посоветоваться». Не считается ни с мертвыми, ни с живыми….Вступлю в партию, получу право ставить его на место!
—Вступай. Не наивничай только:  ваша партия давно ни с кем и ни с чем не считается.
—Господи, Валюня, ты так привык к этому своему «ваша партия»…Ляпнешь невзначай, неприятностей не оберешься.

  Скандал свел на нет главный редактор. Проработала я в этой газете еще несколько лет. Ушла в « панкинскую» «Комсомолку» ради нескольких персональных рубрик.

  А Валя  -  «ляпал» и «ляпал»  свое  - «ваша партия».  И – ничего,  обходилось. Приучил что ли  «публику» к себе, к   своей манере подшучивать над собой, поддевать добродушно других,  подсмеиваться  доброжелательно – занижать  неуместный пафос,  вытеснять смешным неприятное,  снимать  разрастающееся в  конфликт недоразумение,  заведомо прощать людям  слабости…

   К тому или иному случаю произнося свое «ваша партия», Валя не выказывал ни нетерпимости, ни гневливости, ни горечи даже - по отношению к партии. Констатировал факт. Факт некоего  физически-философического отстранения своего от явления, которое внутренне его не задевает. Открытые партийные собрания, на коих, случалось, надо было в силу служебных обязанностей присутствовать, тоже не вызывали в нем никакого «трепетания струн».  Более того, когда хороший человек  советовался с Валей  ( а несколько раз  это бывало и в моем присутствии) – вступать или не вступать в партию ( зовут, мол, на интересную работу, но нужно, говорят, членом партии быть), Валя всегда  поддерживал такого человека: «Вступай! Нормальных людей там больше  станет.». И доброго расположения к таким «карьеристам» никогда не утрачивал. Более того, когда партия потеряла конституционное право на верховную власть в стране, Валя ни восторгов, ни злорадства не выказывал тоже. Напомнил только, сколь давно и неоднократно о неизбежности подобного высказывал  свои соображения и мне, да и при добрых знакомых:
—Мог бы и погордиться своей дальновидностью! Мог бы?
       Но  всяческие бюллетени и другие информационные материалы последовательно собирал  -  целая полка конвертов с историческими свидетельствами перемен на стыке восьмидесятых –девяностых годов, начала девяностых, - осталась в Валином архиве.
       Правда, персон, конкретных лиц, впадавших в идейный раж,  сторонился, попытки  таких потолковать « на серьезные темы» переводил  в шутку, забалтывал.
       Только политический цинизм, откровенный, обыденный, «будто это норма жизни», вызывал у Вали чувство брезгливости. С этим чувством он часто возвращался домой из редакции журнала «Знамя», когда главным там был Вадим Кожевников, а самыми рьяными членами редколлегии Вас.Вас. Катинов и почти апокрифическая фигура – Людмила Ивановна Скорино. Цинизм всей среды обитания в «Знамени» стал причиной Валиного  расставания с этой, очень престижной, по понятиям литературной жизни семидесятых,  очень авторитетной редакции. Об уходе  Валином из «Знамени» – чуть позже, а сейчас надо договорить, что в связи с присказкой «ваша партия» все-таки случилось с Проталиным.    
       Там, где Валю мало знали,   присказкой «ваша партия» все-таки  он сильно попортил  кровь – и себе, и, конечно, другим.  Случилось это на Украине,  под Киевом,  докатилось и до столицы республики. … Хотя ехал Валя в Киев  с  открытой душой, с  чувством тепла, почти как  по родству  - и потому что корни там, как ни крути, имеются (великодушнейший отец его –  родился на Украине, любил повспоминать  нравы тамошнего своего отрочества, а Валя  всегда  с удовольствием  слушал его рассказы), и, наконец,   представилась возможность побыть в Киеве и за его пределами не наскоком, а  вполне продолжительное время, чтоб   наглядеться, наслушаться,  надышаться, наобщаться,  наработаться -  тоже.
      Неприятность  из-за присказки «ваша партия»  случилась в  писательском союзе Украины.
      В  Киев Валя ехал, чтобы потолковать с украинским поэтом, чьи стихи предстояло Вале переводить на русский язык, чтобы книга поэта братской республики могла быть издана в Москве. Была и параллельная рабочая цель: выступить со своими стихами на нескольких поэтических встречах – в школах, в  вузах, в клубах, конечно, и на предприятиях, в колхозах, совхозах, в глубинке республики. Так поэту без должностей административных давалась еще и возможность ( оплачиваемая после встречи специальная путевка) заработать на прожитье. Несколько встреч у Вали на Украине уже состоялись. «Все было нормально, иногда совсем хорошо».
     Шла последняя встреча. С собой у Вали была  только одна его книжечка, чтоб, паче чаяния, перед аудиторией не запнуться.
—Прочитал я несколько стихотворений, народу, вроде, нравилось, хлопали хорошо,  - рассказывал мне Валя, вернувшись в Москву,  «на случай, если придет «телега»,  чтоб в курсе была. -  Стою на сцене – дальше читать. Вдруг из зала – женский голос:
—А про советскую власть почему не читаете?  Давайте про Родину, про советскую власть!
—Что значит – про советскую власть, разве у нас есть другая?
    Женщина вскочила, жестикулировала, почти выкрикивала свое – резко, с напором.
—Чтоб слова были про советскую власть, про коммунистов!
—Непосредственно  про коммунистов?
—Учительница я. Литературу преподаю. Детей воспитывать надо?
—Детей воспитывать надо.  …Но у меня  стихов со словами «советская власть»  нет.
— Зачем тогда Вы здесь? Разве поэт не обязан писать о нашей партии?
—« Ваша партия»…,- осекся Валя…
     Зал зашумел, начальство местное засуетилась, встреча прервалась, за кулисами кто-то сунул Вале  таблетку валидола, кто-то принес полстакана коньяка… В Киев пришла обличительная бумага ( «телега») о вызывающей безыдейности,  непатриотичности поэта, чьи стихи, несомненно, вредны. В секретариате  украинской писательской организации были умные люди, но на «сигнал» требовалось отреагировать. ( В конечном счете все как-то утряслось, хотя и докатилось до Москвы).
—Что ж ты читал? Из неопубликованного что ли? -  на всякий случай мне нужно было знать, не  увлекся ли Валя, не слегкомыслинничал ли.
—Что чаще другого читаю. Из «Осенней тетради». – Валя  грустно, даже страдальчески, как оправдывался, - то ли передо мной, то ли  вообще, перед кем, не понятно. (Осенняя тетрадь» - Советский писатель, М.1972,  - первая Валина книжка, вышла, когда ему стукнуло 39).
    Начинал Валя свои выступления обычно с любовной лирики,  «чтобы слушателей- женщин растормошить», пусть и не самыми веселыми строчками:
                Меня ты любишь.
                Ты всегда со мной.
                И любишь ты меня за  путь земной,
                Обычный,
                солнцем не всегда прогретый.
                За то, что не в обиде я на это.

                Меня ты любишь.
                Я тобой открыт.
                Все то,  с чем прячусь в ненадежный быт,
                И .то, что суетой по горло сыт,
                И слабостей минувших поздний стыд. -
                Все ведомо тебе,
                Какой бы вид
                Ни принимал.
                И пусть на этот счет
                Твой странный взгляд
                С моим не совпадет.

                Меня ты любишь.
                И любить могла б
                За то лишь,
                Что я временами слаб,
                За то, что бьюсь в очерченном кругу.
                И что смириться с этим не могу.
                И хоть напрасно,
                Понимаю сам,
                Грожу
                Уста сомкнувшим небесам.
                Меня ты любишь.
                И крутой порыв,
                Меня с самим собою примирив,
                Там, где я сам бы справился с трудом,
                Смягчаешь ты.
                Ты мне  - и мир, и дом.

                И, сын мгновенья,
                Чувствую:
                Всегда
                Горела в небесах  твоя звезда.
                * *  *
      На Украине читал Валя, кроме этого,  восемь стихотворений: «Запоздалый апрель», «Непогода в мае», «Час поздний…», «Подмосковный соловей», «Прогулка по Амирджанам», « Мы в непогоду родились», «Свершилось…», «Долгий день». Что могло раздражить не очень, видимо, развитого словесника ?  Валина органика?  Валина «группа крови»?
          Вот  строчки из перечисленных выше стихов:

       1.           Запоздалый апрель
                Появился в подмокших сугробах,
                С ночи снегом пушистым
                Их грязные плечи одел:
                Извините меня,
                Что в пути задержался немного
                И в порядок с дороги
                Себя привести не успел…

                А опаздывать…Что ж –
                После срока  покрытие долга…
                Лишь дымящийся мир
                От нахлынувших дум присмирел,
                Дети долгой войны,
                К тишине привыкали мы долго,
                И с тех пор  опозданье
                Мне выпало словно удел…
 
                Запоздалый  апрель
                Разгорается в небе высоком.
                Хорошо бы и мне
                По призыву эпохи самой,
                Обнажив свою душу,
                Пролиться весенним потоком,
                Как апрель разгуляться,
                Задержанный поздней зимой.

                Все печали изведав,
                Почувствовать землю любимой,
                Все, что выносил, все,
                Что в душе накопилось, отдать…
                Только в этот бы раз –
                По случайности непоправимой
                Или просто привычке
                Сложившейся –
                Не опоздать.


2.Мне тягостна  ненастная погода,
                Когда идти не хочет даже дождь.

                … Понурый день, как серая чума,
                все заливает,
                не имея стока…

                С утра проснешься беспричинно болен,
                Когда причины есть и без того.

                Сказать бы:
                Непогода – все одно –
                Не видел разве?
                Надо б за работу…
                А сам, стараясь не глядеть в окно,
                Сидишь, как будто руки держит кто-то.

         
3.Как будто некто некогда призвал
                И сделку предложил мне:
                Силой высшей
                Я на всю землю дам тебе права,
                но места сам себе на ней не сыщешь.

                Ты вздох ее почувствуешь любой,
                И время лишь усилит зоркость глаза.
                Но только ни одна твоя любовь
                Согласьем не закончится ни разу. 


               4.          …Пой, соловей, нельзя же так.
                Пой, птица, не неволь натуры.
                Что из того, что день был хмурый.
                Молчание  - недобрый знак…


              5.           …Я смотрю на огонь, как на чудо,
                словно  слушая голос земли,
                грустно думая,
                кто мы,
                откуда
                и зачем ненадолго пришли?

               
              6.               Мы в непогоду родились
                Для доли необыкновенной,
                И, вестники грозы военной,
                К нам тучи с запада неслись.
   
                …  С тех пор,
                Везенье ли пойдет,
                Заботы схлынут ли немного,
                Мне безотчетная тревога
                Найти покоя не дает…

              7.       …. И как бы ни кричал,
                Как ни был тих,
                Не выскажу ни просьб, ни обещаний.
                Я о себе пишу.
                Мой каждый стих
                И исповедь, и завещанье.



              8.         …И, холодея, думать не спеши,
                Что светлый день
                И твой во многом прожит.

                …..Ведь и к тебе не мог он не явиться,
                День  самый долгий,
                самый световой.
                И важно знать,
                Что он, как сам ты, твой,
                Поверить и почувствовать,
                Что длится.

         Отчего гуманитарию могло стать  при звучании таких строк не по себе?
         
         Природа поэта – целостность. Именно целостности своей не может он предать. Целостный образ Проталина как поэта проступает даже в редких,  мизерных издательских подачках, выпавших ему за десятилетия….Даже у Коли Глазкова,  праведно страдавшего от дробности, неполноты того, что у него  выходило в свет, и то при жизни  его появилось 13 сборников. У Вали -   на одной руке  пальцев больше, чем  книжечек, - за  сорок лет.
               
                Что может быть мучительнее, хуже?..
                Перед самим собою быть в долгу.
                «Не срок», -
                как отговорку на бегу,
                Все повторять всегда одну и ту же.

               
                … Что делать?
                Может, так себя взять в руки,
                Чтоб  вообще не знать,
                Что я в пути,
                И, не заметив бестолковой муки,
                Мимо себя когда-нибудь пройти.



Какую же силу духа нужно было иметь Проталину, чтобы продолжать работать и работать, не сорваться,  не спиться, наконец. И  это была позиция – не изменять себе. Это был выбор - созидательного стояния души и ума,  созидательной закваски характера.
      
         Владимир Николаевич Соколов, человек – и во внешних , зримых, проявлениях , и в деле поэтической жизни своей —не был с  очевидностью громким: литературные критики присвоили  ему даже, как теперь бы сказали, имидж превносителя  «тихой поэзии» в русскую литературу. Но  Соколов  знал правду о том, как дорого дается поэту остойчивость. И   прямо и внятно умел  эту правду  отстаивать.   …Не помню, в каком точно году написал Володя в  поддержку Валиной рукописи следующее.  « Духовные приметы времени превалируют над зрительными. Валентин Проталин – лирик психологический.  …старается обратить наше внимание…именно на ускользающие элементы,  из которых….путь к поэтическому результату состоит. Не дать им ускользнуть. Закрепить их в слове. Показать, например, КАК человек возвращает себе уверенность в собственных силах, в собственной необходимости, показать, ЧТО с ним происходило, ЧТО творилось в его душе.    …Само название «Современный дневник»  …несет скрытое внутри текста эмоциональное напряжение сегодняшних переживаний.   …Поэма «Современный дневник» занимает центральное место книги. Но и другие стихи, собранные в ней, подчеркивают, расширяют границы того своеобразного духовного мира, той целостной лирической картины, которые раскрывает перед нами автор.»
      Знаю только, что поэма «Современный дневник» так и  не вошла в книжку, которая много лет отлеживалась в издательстве «Советский писатель». А в семьдесят восьмом году, наконец, вышла, но более чем уполовиненной – вместо семи – три печатных листа.  Соответственно, и под другим названием ( по названию стихотворения «Запоздалый апрель».).
     Поэма пролежала в Валином столе больше двадцати лет. К середине девяностых он возвратился к ней, добавил к тексту, переждавшему, считай, две эпохи,  небольшую главу. И «Современный дневник» начала семидесятых годов, назвав  хотя  и иначе, сопроводил подзаголовком – «Иллюзорный дневник шестидесятника».


      Очень много  с семидесятых Валя работал как переводчик. Особенно много переводил на русский из поэзии Азербайджана. (Сейчас, когда Валя ушел, я , знавшая  эти более чем двадцатилетние его труды, перебирающая нынче переведенные им книги, журнальные публикации переводов, и то удивляюсь – с  двадцатью азербайджанскими поэтами Валя интенсивно сотрудничал. Некоторые из них и на мой взгляд замечательно талантливы.). Одним словом, по этой причине из Москвы  Вале приходилось часто уезжать. Бывало, когда из  12-ти месяцев  в году  -  8  месяцев он проводил в Баку,  иногда – в Шувелянах, при том, что не любил долго бывать вне  своего дома.
      В такое  Валино отсутствие как-то  раскрыла я «Правду», наткнулась взглядом на некий обзор поэтической жизни страны. Кто-то, кого привычно хвалили, получил от обозревателя  ( и органа  ЦК КПСС) очередную порцию похвалы. Валино же имя, хотя и путано, косноязычно, вроде как   по касательной, связывалось с явлениями, мало отражающими масштабы социалистического  строительства. Я уничтожила этот номер «Правды», чтоб не попал он, не дай Бог, Вале когда-нибудь на глаза: выписываемые издания, накопившиеся в его отсутствие, он имел обыкновение просматривать задним числом, извлекая заинтересовавшие его публикации, собирал из них для себя нечто вроде досье. До сих пор не прощаю «Правде» тот «обзор»: Валя попадал после правдинских сентенций в число тех поэтов, каких и совсем можно не печатать. Больше ни одной поэтической книжки не вышло у Вали  в родном  его городе  - в Москве.
       А что  Валя?

                И странно мне,
                Что я еще живу,
                Течет апрель капризною весною,
                Что неба чернь,
                Что неба синеву,
                Меняясь, раскрывает надо мною.

       Вот и несколько строк из  венка сонетов («Поздний венок» ), написанного в провальные годы, когда, в отличие от переводов, из своего напечатанным ничего Валя не видел.
      «Поздний венок» – разговор поэта  один на один с поэзией.
               
                …..Тебе я отвечаю, словно эхо
                Твоих же чувств… Ты их не расточай.
    
                Ты наши судьбы лишь собой связуя,
                Играешь роль свою, а я чужую.
                Свиданий лучше мне не назначай.

                Свиданий лучше мне не назначай,
                Себя, как к алтарю, неся к подножью
                истертых слов, произнесенных с дрожью.
                И чем порыв свой ни обозначай,

                Сиянием каким ни облучай –
                И он со мною рядом станет ложью.
                Судить меня за это – дело божье,
                Но и вины моей не отягчай.


   … Вот уже полгода недоумеваю я в связи с проговоренным одним из профессиональных критиков на гражданской панихиде по  Вале в ЦДЛ.. Неадекватность  литературоведческого  изречения, разительная неадекватность  ядру, сути Валиной поэтики ( и ее отслоениям) зацепилась, вцепилась в мой мозг, хотя почти ничто не помнится из сказанного другими в те минуты  черного полубеспамятства моего.  …Стихи Проталина, говорилось, -  описательны, с приметами жизни зрительными…
       Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
       Главное в Валином труде – поэтическом, в первую голову, но и в прозе, и в эссеистике – свидетельствование о мучительном в мучительное время продвижении к себе и к миру, продвижении  души, духа человеческого, поиск созвучий, звуков, отзвуков, примет согласованности, - взаимопроникновения,  -всякой жизни, жизни всякого – с мирозданием, целостности -  космичности бытия как такового, вписанности собственной физически конечной жизни в безграничное — космотропности своей личности.
      И – хрупкости земной, земного:

                …И мне – уж такова метаморфоза,-
                Вдали от романтических костров,
                В предчувствии возможных катастроф,
                Присуща осторожность бензовоза.

     На болезненность  или  предзаданность ритуальной процедуры не спишешь   профессиональную  слепоту, недостаточность внутреннего слуха.
     Ни в какое  плоское, плоскостное построение Валин труд не втиснешь.  Или - совсем уж  пора наступила  обезнадежиться от того, что  ленивы мы и нелюбопытны к самим себе. К самим себе.

                ...  И скрытый мир меня томил:
                Как знать, что там  внутри  творится?
                Как выразить весь этот мир,
                Стремящийся разговориться?
                Зачем тогда мы рождены,
                Коль с ним и объясниться нечем?
                *  *  *
                …Эх, то ли дьявол, то ли Бог
                что ищешь ты со страстью всею
                сначала в ступе растолок,
                потом по всей земле рассеял.
                А ты надеешься на чудо
                И бродишь, бродишь без конца,
                Как будто собираешь всюду
                Черты желанного лица.
                *  *  *
                …  Эпоха, перед тем,
                Как с ней мне слиться,
                Пред тем, как ей ввести меня в дела,
                Какую-то старинную вещицу
                Явила мне, а в руки не дала.

                Что это? Символ?
                Отблеск чьей-то пряди?
                Зов вечности?..
                Судить я не берусь.
                Послал бы вскачь коня туда,
                не глядя,
                да не вернуться в этот мир боюсь.
                *  *  *
                Что там звезды, собравшись в созвездья,
                О земле в небесах говорят?
                *  *  *
                Разлука? С кем?
                Но с кем-то ведь разлука.
                Я как бы самого себя лишен.
       
            Что же из этого,  малой толики  Проталинского, относится к отображению лишь внешнего в бытовании  человека?





















































               


Рецензии