Завещание бабушки

                Михаил Литов

                ЗАВЕЩАНИЕ БАБУШКИ


            Глава первая

            В писательской голове Климова хаоса предостаточно, нашлось бы местечко и для внезапного озабоченного гадания, всегда ли будет покойно-благополучным его житье, хотя, казалось бы, с чего и возникать тут вопросу. Оторвавшись от лунатизма творческого труда за интимно, можно сказать, освещенным уголком письменного стола, Климов прошел в спальню, где настольная лампа боролась с тьмой; ее лучи отрезали и бросали в тень части от причудливо изогнутой на кровати фигурки. Климов, с улыбкой странной, гримасой облизывающегося плотоядия разгоревшейся на его губах, подумал о спящей: моя жена. Там, где тело запрокидывалось в полумрак, не было, казалось, уже никакого бодрствования, а на плоском животе, выпроставшемся из-под легкого одеяла, светился бледный круглый блин, и в нем копошилось что-то чуткое, напряженное. До чего же тихо и душевно, тепло спит она. Стройная нога, с кокетливым шевелением вдруг выскользнув из области света, в полутьме затишья и сна застыла нежной схемой некоего священнодействия. Климов в хорошем состоянии духа думал о том, что Лиза умеет устраиваться уютно, с заведомой приспособленностью, взгляд же его медленно прошелся по книжной полке, где между сочинениями знаменитостей тускнели столичные журналы, опубликовавшие его повести, и полностью стало ему чему радоваться и чем гордиться. Говорим об этих бессобытийных событиях подробно, потому как все в строку – пригодится. Удовлетворенно крякая, Климов стаскивал с себя брюки, когда в тишину вмешался, тишину взорвал звон отправленного на ночь в кухню телефона. Взорвался и в писательской голове тотчас закишевший червивой массой недоумений и тревожных вопросов ужас неурочного звонка.
     - Володя? – зарокотал в ухе снявшего трубку Климова знакомый голос.
     - Я… Ну, знаешь, ты бы выбирал время… Разбудил меня…
     Но Гаврилов и не думал выслушивать его упреки.
     - Я сейчас приеду, - резко он высказался. - Очень серьезный разговор. – И голос уступил место коротким гудкам.
     Словно бубенчиком малиновым тихонько вызванивая себе под нос чертыханье, с отеплившей сердце тревогой, с нарастающим ужасом, с оторопелым уже недоумением Климов заглянул в детскую, благоразумно желая убедиться, что малыша вероломный ночной звонок не разбудил. Костя спал, чинно сложив перед собой руки, столь же безмятежный и трогательный во сне, как и его мать. Впрочем, любоваться чадом было некогда, явлено ведь уже таинственное предвестие испытаний и бед. В пустоте ночи Климов мысленно ручался и давал клятвы, что будет стоек и сумеет защитить близких от грозы, собирающейся над ними, беспомощными.
      - Что такое? Случилось что-то? – ворчал в спальне смутный голос Лизы.
      Климов отозвался с вымученной бодростью:
      - Да Гаврилов звонил, сказал, сейчас приедет, какой-то у него разговор…
      Он стоял на пороге спальни. Жена, приподняв голову над подушкой, глуповато смотрела на него сонными глазами.
      - О Господи! От Гаврилова нет покоя! – вырвалось у нее наподобие стона, и ее лицо вновь погрузилось в тень.
      Климов отправился было в кухню, но голос Лизы заставил его вернуться.
      - Он пьян?
      - Нет, не похоже. Совершенно трезв, - вывел уже твердо Климов.
      Жена сказала тупо:
     - Если вы будете пить, пеняй на себя.
      - Он, слышишь, просто позвонил! Разговор у него ко мне! Не лезь! – прокричал писатель.
      - А с чего бы это понадобилось твоему Гаврилову звонить среди ночи? Именно чтобы выпить!
      Быстро проведя расследование и раскрыв тайные умыслы этих полуночников, одним из которых вдруг сделался ее муж, писатель, Лиза осталась, судя по всему, довольна собой. Теперь можно было вернуться в изощренный мир сновидений.
     - Не собираемся мы пить… нашла дураков… Я? Пить? Ночью? Не смеши! – глухо и загадочно, словно замурованный в стене, отстаивал Климов свою правду, взволнованно бегая по кухне; подвел черту в обращенном уже к воображаемой жене разговоре: - Ты, мать, глупа, если предполагаешь такое.
     Поставил чайник на плиту и включил газ, поднес спичку. Пламя весело, с легким присвистом заголубело над очагом, доброй и надежной хранительницей которого была Лиза. Да, странный звонок… И говорил Сережа как-то странно. Солидным текстом всплыло перед Климовым будто на скрижалях писанное правило его друга: неизменно быть добродушным, положительным, деликатным, даже чуточку стеснительным, разводить руками в изображении растерянности перед загадками бытия. Чтобы никого не задеть и не ограничить, не обидеть, всегда старательно Сережа выбирает, как старушка лук в овощной лавке, выражения, а тут бросал слова резко, как бы отдавая приказы. Остается лишь гадать…
     Климов пил чай, задумчиво посасывая конфетку, когда во дворе зашумела подъезжающая машина, истошно провизжали свою партию тормоза, потом хлопнула дверца. Климов выглянул в окно. Так и есть, гавриловская. Все еще медленно сказка сказывается. Но торопливой, нервной рысцой побежал писатель к входной двери и с ужимками, свидетельствовавшими о затаенном, подспудном страхе, встретил друга у лифта. Он сознавал таинственную необычайность происходящего, того, с чем приехал Гаврилов, и чем глубже и безнадежнее терялся в догадках, тем основательнее разбирала его уверенность, что у Гаврилова превосходящие самые дурные ожидания новости. Однако не забывал он о своей семье, которую вовсе не следует тревожить в этот поздний час, а потому семенил, смешно привставая на носки, за молча и размашисто шагавшим прямиком в кухню Гавриловым, поднимая за его спиной отчаянную бурю умиротворяющих жестов и бездумно нашептывая: тише, тише…
     Там, у лифта, он успел прочитать в глазах гостя смятение. Правда, нельзя было не заметить на широком и плоском, обыденном, за день и на день созданном, но изо дня в день не истощающемся лице Гаврилова и некое подобие торжествующей усмешки. И шагал он весьма решительно, рисуя облик человека, делающего серьезное, значительное дело. Но тем более беспокоился Климов, ибо знал: Гаврилов не тот, у кого бывают серьезные дела.
     Хозяин любезно предложил гостю чаю, но удалец лишь отмахнулся.
     - Я поймал его! – провозгласил Гаврилов, и по дебело большому его телу явственно пробежала дрожь паучьего, как показалось Климову, сладострастия, напитанного кровью крепко увязшей в паутине жертвы. – Я поймал негодяя… поймал убийцу, маньяка!   
     Климов понял, но почему-то решил, что в данном случае не стоит выставлять напоказ свою быструю догадливость. Он потупился, потом поднял удивленный взгляд на друга, ставшего удачливым охотником. Массивная фигура Гаврилова занимала, казалось, всю кухню.
     - Я тебя не понимаю… - начал было Климов.
     - Поймал! – перебил Гаврилов. – Он столько лет убивал здесь женщин, девушек… твою девушку убил, Машу, твою невесту… Но теперь этому пришел конец, поймал я его!
     Климов, вспомнив, как давно он уже остепенился и, покончив с чудачествами юности, вышел на просторы, на широкий и правильный путь, заявил бесстрастно:
     - Меня в это не втягивай. Я все забыл, вспоминать не хочу. У меня давно уже другая жизнь.
     - Тогда это вообще для людей, ради их спокойствия! – перестроился тотчас Гаврилов и впрямь погрезил уже на ходу чем-то общим, отзывающимся соборностью, подразумевающим, может быть, даже всемирный могучий резонанс. – Он сейчас у меня дома, связанный, с кляпом во рту… Лежит, голубчик.
     Климов злился. Ему представлялось, что Гаврилов не рассказывает свою криминальную сказку, а бормочет что-то в бредовом сне, которым хочет одурманить и его.
     - А почему ты здесь?
     - Послушай, но ведь ты сам… Вспомни, что ты говорил тогда… вспомни, как сжимал кулаки и багровел… потому что гнев и все такое… В общем, он твой. Я не хотел говорить этого по телефону, я ведь звонил с улицы. Ну, ты понимаешь…
     И Гаврилов развел руками, несомненно показывая, что свою миссию он считает выполненной, он, мол, сделал все, от него зависящее, и теперь ему остается лишь скромно уступить дорогу преисполненному жаждой мщения другу.
     - Ты с ума сошел! – повысил голос Климов. – Мой? Что ты имеешь в виду? Уж не думаешь ли ты…
     - Ну, вот что, - снова обрел решимость Гаврилов, - сначала я расскажу тебе, как было дело, а потом ты высказывай свои суждения. Между прочим, я от чая не отказывался.
     - Отказывался, - буркнул писатель.
     - Значит, беру свои слова обратно.
     Климов стал готовить чай, друг любил заваренный крепко. Исподтишка он наблюдал за Гавриловым и приходил к неутешительным выводам. Крепыш тщетно пытался прикурить, его пальцы дрожали и ломали спички. Климов помог ему справиться с этим затруднением и сам прикурил. Итак, несчастный поимщик убийцы напуган, как загнанный кролик, его руки трясутся, и вся его напускная решимость ломаного гроша не стоит. Бог знает что! Напуган ведь Гаврилов, похоже, не столько собственным поступком, сколько тем, что, как ему воображается, должен теперь сделать Климов. Этого только не хватало! Волна раздражения накрывала писателя.
     Вбежала в кухню, из лица сотворив рассерженный улей, Лиза, несла угрозы, но настоящую грозу припасала на будущее, когда заговорщики окончательно уронят себя в ее глазах, а потому сейчас речь ее полилась монотонно, с туманом каким-то.
     - Если вы собираетесь пьянствовать, пеняйте потом на себя, - говорила она.
     - А что я скажу, не для женских это ушей! – крикнул Гаврилов.
     Вздрогнули, взметнулись плечики Лизы, она, гневная, превратилась в бледный язычок пламени, бросавший на близкую стену какие-то ядовитые судороги тени. Женщина кричала вопросы, что такое способен сказать Гаврилов, чего бы нельзя слушать ей, и не слушала толкований Гаврилова, а у Климова мелькнула мысль, что сцена грозит перекинуться за черту, где трудно будет сохранить здравомыслие. Уже слышится странное, сумасшедшее нахальство в словах Гаврилова, повышающего голос на чужую жену. Пора что-то предпринимать; но Климов не придумал ничего лучше, чем упрекнуть Лизу:
      - Ты бы хоть халат накинула. Выбежала в трусах. Постыдилась бы гостя!
      Оказалось, что не трудно сломать эту красивую и гордую женщину. Она вдруг устыдилась. Может быть, сверкнувшего молнией среди смуты ума осознания, что не иначе как темный, неразумный полусон вынудил ее блуждать в лабиринте, а вот действительно больно именно то, что несоразмерно чуждые ее состоянию муж и его ночной гость с недоброй, судя по всему, улыбкой следят за ней.
     - Да ну вас вместе с вашими тайнами, - бормотала она жалобно и, понурившись, брела назад в спальню.
     Эти люди не ведали, что их ждет, какие испытания уготовлены им. Среди них не было провидцев. Меньше всех предвидел будущее, конечно же, малыш Костя, спавший в своей кроватке с примерно сложенными возле груди ручонками.

                ***

      - Возвращаюсь я из деревни, от родни, - прихлебывая чай и выкуривая сигарету за сигаретой, рассказывал Гаврилов. – И вдруг возле Карапузовой Рощи… А уже стемнело… И, обрати внимание, что за место – Карапузова Роща. Это уже само по себе наводит на определенные мысли, не правда ли? Так вот, на повороте я сбавил скорость, еду, распеваю себе песенки, но тут вижу… в свете фар… зрелище, которое никого не оставит равнодушным, ну, если учесть все обстоятельства… В общем, парень повалил девушку на дорогу и молотит ее. Я сразу понял… Спокойно, говорю себе. Ей-богу, меня просто осенило, это, знаешь, такое ощущение, будто ударило током! Мгновенная вспышка в голове, и весь мир словно вверх тормашками. Было представление, была воля, мир был как представление и как воля, а тут вдруг ничего, одна вспышка, яркий свет перед глазами, прямо сказать – положение исихаста. И жуткий голос кричит в душе: он! Карапузова Роща, и все прочее… все сходится! Как пить дать он!
      - Не понимаю твоей уверенности, - сухо возразил Климов. – Почему ты решил, что именно он?
      - Вот в чем объяснение, - охотно развернул доказательства Гаврилов. – Дело-то происходило в Карапузовой Роще. И все прочее… Вспомни, чем прославилась за последние десять лет Карапузова Роща. Тем, главным образом, что в ней действует неуловимый маньяк. Там он и твою Машу убил… Не призрак же купца Карапузова встает из могилы, чтобы поохотиться? Да и с чего бы Карапузову этим заниматься, он был отличным толстосумом, ловким и, известное дело, благочестивым. Нет, живой человек, которого десять лет ищут, ловят и никак не поймают, там орудует. И вот я его увидел – как раз за работой. Настиг очередную жертву, девушку…
      Слушатель, усомнившись в аргументах рассказчика, покачал головой:
      - Да мало ли кто кого в Карапузовой Роще берет за жабры да валтузит в свое удовольствие.
      - Валтузит? Нет, дорогой, не валтузит, а убивает!
      - Но ты сам сказал, что он просто валял по дороге… не душил, не резал, а просто бил.
      - А разве ты не слыхал, что на телах предыдущих жертв находили следы насилия, измывательств? – Гаврилов возмущенно выпустил сигаретный дым в лицо другу, могучую струю, в которой тот долго откашливался.
      - Мне подробности неизвестны, - пробормотал он наконец.
      - Да все тебе известно!
      - Каким образом мне может быть известно все? Я тем преступлениям не свидетель, и я даже не следователь. И еще вот соображение… Поговаривают, уже двоих или троих засудили и чуть ли не на тот свет отправили, объявив убийцами. Мол, это они. И, может быть, в самом деле. Может, среди них и был тот самый маньяк… или все они были маньяками, убийцами. А после этого уверяют, что у нас-де отменена смертная казнь, мораторий будто бы введен. Но это, сам понимаешь, все одни только слухи, и про мораторий, и про ликвидированных маньяков. Даже Маша для меня нынче все равно что слушок какой-то, дым, намек на нечто прошлое в прошлой жизни. Я ничему не верю! Мы только думаем, что он один, этот маньяк, а в действительности кто знает, не убивает ли там, в Карапузовой Роще, всякий раз какой-нибудь новый кандидат на расстрел? Или рассуди в смысле капута, который всем этим кандидатам будто бы пришел… кого же ты в таком случае бил и кого поймал?
      Все, подумал Климов, я заврался, и даже чересчур быстро; Гаврилов так и смотрит на меня, как смотрят на завравшегося человека.
      - Хорошо, - сказал Гаврилов с чувством, - я приведу тебе свое главное доказательство. Речь все о той же вспышке в голове. Это, брат, действие интуиции. Она мне сказала все. А я не могу не верить интуиции. Если бы люди не прислушивались к ней, не было бы развития, прогресса, не было бы искусства, скажу больше, не было бы писателя Володи Климова.
      - Ну, - вздохнул писатель, - я не уверен, что ты достаточно искушен в подобных вопросах…
      Гаврилов с обидой взглянул на него.
      - Ты будешь слушать? Я хочу, чтобы ты внимательно, не перебивая, выслушал меня. Это касается тебя не меньше, чем меня. Тебя даже больше… - Оживился он, прояснив эту существенную для него мысль, которая слишком долго не могла сформироваться должным образом в его уме. – Да-да, это тебя касается больше, чем меня!
      - Продолжай, - угрюмо обронил Климов.
      Гаврилов поудобнее уселся на стуле, закурил и знаками сообщил другу, что не прочь выпить еще чаю. Климов потянулся за чайником.
      - Я вышел из машины, - продолжал Гаврилов, - вернее сказать, выскочил. А вышло, кстати, очень удачно, что деревенские родственнички именно сегодня подарили мне добрую такую каталку...
      - Зачем?
      - Раскатывать тесто для лапши. Я ведь один живу, мне самому раскатывать приходится. Я люблю лапшу домашнего приготовления, а не покупную.
      - А вот и женись, - сказал Климов, - тебе давно пора.
      Гаврилов крикнул:
      - Оставь свои поучения для более подходящей минуты!
      - Какой ты необычный сегодня, какой нервный и не стеснительный! Итак, ты взял скалку…
      - Я достал из сумки каталку и выскочил из машины на дорогу, к ним… Девушка, естественно, вопила не своим голосом. Я кричу: «Стой! брось девушку!» – это я ему. А его едва видно на той дороге, такой он щуплый, невзрачный. Понятно, почему он предпочитал иметь дело со слабым полом… Все происходит, значит, в свете фар. Он встал, и у него в руке блеснул нож. – Рассказчик облизнул пересохшие губы и жадно схватил чашку, которую наполнил для него кипятком Климов. – Ну, пока он на меня злобно шипел и ножом замахивался, я двинул ему по голове каталкой… он и обмяк, а девушка еще наподдала ему ногой. «Он приставал к вам, девушка?» – спрашиваю я у нее. «Приставал? Не то слово! А вы не видели, что ли?» - она мне. «Видел, - говорю, - видел, на ваше счастье. Вы еще легко отделались, вам повезло, благодарите судьбу». А сам подтаскиваю мерзавца к машине. Связал ему руки за спиной галстуком. Я был в галстуке. Родичи любят, когда я приезжаю к ним нарядно и прилично одетый.
      - Они обыватели, твои родичи, а ты идешь у них на поводу, - сказал Климов с огорчением. 
      - Девушка смотрит. Мы обмениваемся мнениями, впечатлениями разными, - летел в необузданную исповедальность Гаврилов, - я осторожно у нее выведываю, не знаком ли ей этот паренек. «В гробу я видала такие знакомства!» – фыркает она. Вот тебе еще одно подтверждение: он на нее напал неожиданно. Они не знакомы. Он выскочил из темноты, когда она шла по дороге. Правда, девушка не очень-то мне понравилась, ни наглядной внешностью, ни просвечивающим внутренним содержанием, вульгарная она, ясно, что среди всякой уличной швали крутится… но это к делу отношения не имеет! Насчет девушки еще скажу, что она, кажется, и не поняла толком, что ей грозило. Но я не стал вдаваться в подробности. «А куда это вы его утаскиваете?» – спрашивает она, а я отвечаю, и, черт возьми, бойко: «Отвезу куда следует, доставлю туда, где его настоящее место». «А-а, - мычит она, - ну что ж, это другое дело, так ему и надо». Мол, будет ему наука, будет знать, как нападать на честных девушек. Я же про себя думаю: знаю я, вижу, какая ты честная. Но вслух этого не говорю, а только вижу мысленным взором, сколько в жизни всего чудовищного: как отвратительна эта девка, и как ужасно то, что с ней хотел сделать насильник, и как бы я их обоих, не только его, но и ее тоже, скрутил в бараний рог для острастки, ради обновления мира. Нет, нет! не давать воли чувствам! и с виду я вполне деликатен, спрашиваю у нее: «Вас куда-нибудь подвезти?» «Нет, - отвечает она, - не надо, я отсюда в двух шагах живу». Это мне только на руку. Я ведь, знаешь, старался не примелькаться, чтобы она меня не запомнила в смысле разных там особых примет, а как завел мотор, сразу рванул с места, как сумасшедший, пока ей не взбрело на ум приметить номер... Просто я уже понимал, что хочу сделать. Знал. Думал о тебе… Даже чуть было не заигрался, хотел спросить ее адрес, дескать, ее потом вызовут как свидетельницу, как пострадавшую в сущности. Но в последнюю минуту смекнул, что это уже слишком и лучше поскорее уехать оттуда, чем стоять там и разводить фарсы. Дома же я этого рыжего – а он рыжий, уродливый, мерзкий такой, скользкий такой тип… - дома у себя я связал его основательно и бросил на полу. Он еще в дороге очухался и все старался сообразить, куда я его везу и что собираюсь с ним сделать. Ругался, грозил, упрашивал меня до тех пор, пока я не заткнул ему рот кляпом. А кляп тот – тряпка промасленная, ветошка. Это еще в машине было. Увидев его, дурака, как он с той ветошкой во рту сидит и таращит на меня глаза, я рассмеялся, ну, невольно рассмеялся, как будто, понимаешь, немного сдали нервы, и у меня – не знаю, кстати ли, - вырвалось: «Тварь ты дрожащая!» Слов у него уже не могло быть, но были вздохи и стоны, и в каждом заключался понятный мне вопрос, а я отвечал: «Увидишь, парень, сам все увидишь, только знай, что на этот раз ты здорово влип и тебе не выпутаться». 
      Длинная речь утомила Гаврилова, по его простоватому, или, пожалуй, просто лошадиному лицу крупно катился пот. Не проходило его возбуждение.
      - А ты бы поведал этому рыжему, какие у тебя к нему претензии, - веско заметил Климов.
      - Я и поведал. А он… ну что ж, Рыжий их начисто отмел. Но это ничего не значит. Я бы на его месте поступил так же. – И вдруг тон Гаврилова совершенно изменился, он сказал тихо и проникновенно: - Я приехал за тобой, Володя. Не будем терять время.
      - А что это за время?
      - Пришло время судить негодяя.
      Климов выставил вперед ладони, отталкивая предлагаемую ему роль.
      Несмотря на простодушие, почти всегда читавшееся в его глазах, Гаврилов в целом читался человеком вроде бы солидным, тем, кто твердо стоит на ногах и ни при каких обстоятельствах не позволит заморочить ему голову пустыми бреднями. Климов знал, что это обманчивое впечатление, но не думал, что до такой степени, и лишь теперь ему открылась истина: его друг, собственно, не знает жизни и в ситуации, требующей особого размышления и осторожности, готов вести себя зеленым юнцом. Писатель почувствовал, что краска стыда заливает его щеки. Но стыдился он не за Гаврилова, который повел себя опрометчиво и глупо, и не потому, что он, Климов, рисковал теперь выступить в глазах друга предателем, он стыдился той чрезмерной и едва ли поддающейся разумному объяснению злости, которая росла в нем по мере того, как затягивался этот бессмысленный ночной разговор.
      - Я никуда не поеду, - твердо выговорил Климов.
      - Видишь ли, - сказал Гаврилов спокойно; не обнаружил ничем своего потрясения, - я, конечно, должен был помочь той девушке на дороге, выручить ее… Я спас ее от гибели. То есть это был мой долг, и ты на моем месте поступил бы точно так же. Но с самой первой минуты, как только я увидел их на дороге, я думал о тебе, я сразу вспомнил о тебе, о Маше и понял, все понял… С мыслью о тебе я вышел на дорогу. И один тоже может быть воином в поле. Но в каком-то смысле нас было двое, я да ты. В общем, я сделал это для тебя. Ради тебя. Я хорошо запомнил твои слова сразу после похорон Маши – ты смотрел на меня, и уж не знаю, кого или что ты там видел, а только говорил ты словно в пустое пространство, будто сумасшедший. Ты сказал: собственными руками задушил бы негодяя, который убил ее. Я запомнил эти слова на всю жизнь. А теперь видишь, как все сложилось: случай сам отдал нам в руки Рыжего, а Рыжий и есть убийца. И не надо ставить перед собой какую-то сверхзадачу, искать какие-то баснословные доказательства. Уж чего в подобных делах вполне достаточно, так это интуиции. Сердце, - рассказчик выразительно похлопал себя по груди, - сердце никакой Рыжий не обманет. Рыжий и есть убийца Машеньки.
      - Ты пьян, - сказал Климов. – Пеняй на себя.
      - Я непьющий, - возразил Гаврилов.
      Писатель погрузился в задумчивость. Безумный и гибельный проект Гаврилова не увлекал его, не сбивал с толку. Но обескураживала абсурдная необходимость сейчас, среди ночи, развенчивать гавриловскую наивность, тогда как в гавриловском доме дожидается решения своей участи связанный человек, может быть и впрямь убийца, маньяк. Мелькало у Климова смутное подозрение, что ситуация не просто вышла из-под контроля, а развивается не совсем так или даже далеко не так, как видится ему, иначе сказать, реальность, словно перевернутая какой-то огромной лопатой, показала вдруг самые черные намеки на неправдоподобие и фантастику.
      Остановился Климов на решении прежде всего разъяснить, разжевать Гаврилову, что тот в своих действиях изначально руководствовался неверными посылками. Он пытался представить себе, как будет выглядеть в момент этих разъяснений, как бы со стороны увидеть себя и Гаврилова. Серьезный, глубокомысленного вида, приятной интеллигентной внешности писатель наставляет сконфуженного увальня на путь истинный. Славная картинка! Климов вчувствовался в нее с удовольствием и, не без высокомерия взглянув на приятеля, начал так:
      - Сережа, вспомни, подумай, кем ты был и кем стал. Ты был уличным мальчишкой, и тебя ничего не стоило подбить на любую шалость. Ты был, извини меня за откровенность, простаком. Но не хочешь же ты убедить меня, что им и остался? Я в это ни за что не поверю. Я вижу перед собой взрослого, зрелого, солидного человека. Тебе достался в собственность просторный и добротный дом, родители фактически отдали тебе машину, у тебя теплое местечко в фирме…
      - Да что это за местечко? – досадливо перебил Гаврилов. – Гордиться нечем!
      - Сам виноват. Вы торгуете недвижимостью, и любой мало-мальски соображающий человек объяснит тебе, что это настоящее золотое дно. Только твои коллеги торгуют так, что за трудовым потом не видать их лиц, а ты работаешь спустя рукава. Ну, допустим, у тебя отсутствуют амбиции. Это бывает. Однако же солидность свою ты за понюшку табака не отдашь, правда, Сережа? А я? Подумай, чем бы я и чем стал. Да, семь лет назад, когда убили Машу, я мог произнести ту фразу, о которой ты напомнил, мог произнести так, что она потрясла тебя, мог при этом смотреть блуждающим взором, давать какие-то торжественные и страшные клятвы. Но это было ребячество. И я был весьма и весьма неискушен тогда. А сейчас мне за тридцать, и моя жизнь с тех пор очень сильно изменилась. Мои повести опубликованы в столичных журналах, у меня хорошее место в страховой компании. Наконец, я обзавелся семьей, у меня жена, которую я люблю, ребенок, который мне дорог. И вдруг приходит Гаврилов, которого я давно перестал считать простаком, и заявляет: Климов! я нашел того самого парня, что семь лет назад убил твою невесту Машу. И при этом Гаврилов не приводит никаких заслуживающих внимания доказательств, он всего лишь ссылается на свое сердце, на свою интуицию. И этот Гаврилов, непонятно почему воображающий, будто Климов до сих пор только и думает, как бы ему придушить убийцу его давно почившей в бозе невесты, глубокой ночью требует уверенно и безоговорочно: иди со мной, я отдам тебе этого негодяя, и ты его прикончишь. И это тот самый Гаврилов, который будто бы давно перестал быть уличным мальчишкой и простофилей, сделался солидным человеком и, говорят, не способен мухи обидеть? Что-то непохоже!
 
                ***

     Гаврилову, настоящему, а не брызжущему из насмешек писательского воображения, казалось, что он проваливается в безграничную тьму. И не страшно – он ведь все равно хотел умереть. Объяснялся с собой Гаврилов так: раз этот мир, выдающий себя за воплощение мудрости, справедливости и благополучия, отказывается уничтожить Рыжего, подлого убийцу, которого я собственными руками изловил и приготовил к закланию, стало быть, должен умереть я сам.
     - Твое последнее слово, - резко осведомился он у Климова, - едешь со мной или нет?
     - Нет.    
     - Прощай!
     - Минуточку, - воскликнул Климов, - мы еще не все обсудили. Хочется узнать, что ты решил сделать с Рыжим.
     - Я отпущу его на все четыре стороны, - ответил Гаврилов, и его лицо широко накрылось тучей, помрачнело.
     Климов решительно запротестовал:
     - А вот это не годится! Не пойдет! Это тебе не шуточки, не игрушки. Нужно действовать по закону.
     - Я закон не писал, и никто не обязывал меня его блюсти.
     - Врешь! Не так думаешь, напрасно ты этак. Шалишь, брат! Закон написан для всех. И если ты поймал Рыжего на горячем, будь добр доставить его в милицию. Он бил на дороге девицу, значит, состав преступления налицо. Где доказательства, что он не намеревался убить эту девушку? Где, наконец, доказательства, что на его совести нет крови, девушек разных, которых известным образом прикончили… что не его рук дело все эти убийства в Карапузовой Роще?
     Гаврилов ужасался, чертики, из ресниц вылупляясь, запрыгивали в его глаза и устраивали разнузданную прыть танцев, попутно огонь разводя, накаливая атмосферу до невозможности, и страшно было Гаврилову подумать, что будет с ним после того, как отпустит он Рыжего и вынужденно взглянет на себя оком беспристрастного судьи. Встав и направившись к выходу, он с мнимой небрежностью обронил на ходу:
     - Сам разберусь… Ты свое последнее слово сказал.
     Думал унести в себе не сломленную гордость человека непонятого, незаслуженно отвергнутого и потому решившего жить собственным умом, но со спины повиделся Климову сгорбленным, жалким и несчастным.
     - Погоди-ка! Я с тобой! – Заметив, что приятель, попридержав шаг, прислушивается чутко, заинтересованно, Климов закончил с невольной усмешкой: - Нет, душить Рыжего не собираюсь, я только хочу проследить за тобой, чтобы ты не наделал глупостей… Не нравится мне твое настроение.
     Гаврилов пожал плечами. Понадобился глаз, надзирающий за ним? Пусть. Может быть, он вообще нуждается в опеке.
     Климов быстро оделся, и все-то он, одеваясь, косился на приятеля, в глубине души потешаясь над ним, который, терпеливо дожидаясь его, всем своим видом демонстрировал  готовность безропотно вынести уготованное ему судьбой. Изображает из себя жертву! Судьба уготавливающая… А кто вправе сказать, будто знает, что она готовит? Ничего мы не знаем. Климов размышлял, словно бы стискивая ум своими натужными усилиями.
     Ехали молча. Климов задумывал произвести на редкость серьезный, убеждающий разговор, но после того, как определится, какое решение на счет Рыжего принял Гаврилов. Это, между прочим, более чем любопытно. Обещание отпустить Рыжего на все четыре стороны Климов всерьез не воспринимал, поскольку так дела не делаются, Рыжий должен ответить за содеянное им нынче, и к тому же должно быть снято или подтверждено подозрение, возведенное на него интуицией поимщика. Климов не сомневался, что Гаврилов и в мыслях по-настоящему не держит просто так взять да отпустить Рыжего. Но что же тогда? Гаврилов сумел за напряженно-отрешенным молчанием скрыть свои мысли, и Климов теперь снова терялся в мутном наплыве догадок.
      - Пожар, - сказал он, показывая на полыхнувшее впереди зарево. – Где-то в твоем районе горит.
      Не будем томить торопливого читателя, сразу обратимся к факту дикого отклика Гаврилова. Они уже свернули в улицу, сплошь состоявшую из приземистых деревянных сооружений.
      - Мой дом горит! – вдруг дико закричал Гаврилов.
      Климов увидел толпу сбежавшихся на бесплатное представление зрителей, пожарные машины, остро летящие в гигантский костер струи воды. Дом уже весь был объят пламенем, не оставлявшим надежды на его спасение, и пожарные заботились, собственно, теперь лишь о том, чтобы жутко играющий огонь не перекинулся на соседние строения. Взглянув на своего спутника, который сидел, мертво вцепившись в руль машины, Климов понял, что затевать с ним обсуждение происходящего вполне лишено смысла. Да и что обсуждать? Прежде чем начинать разговор или выражать соболезнование, следовало бы крикнуть: убери эту чудовищную маску с лица, Сережа! в твоих глазах отблески адского пламени, и это жутко! не напрягайся так, дружище, перестань, перестань! А только, если рассудить здраво, не каждый день у человека сгорает дом, в котором, ко всему прочему, находится связанный неизвестный с кляпом во рту. В истошном вопле, прежде чем онеметь, выразил Гаврилов драму, все свое отчаяние перед неким роковым стечением обстоятельств, и, конечно же, в его сознании, как догадывался Климов, утрата дома и гибель Рыжего слились в одно – в один неожиданный и бесконечный кошмар, из которого нет выхода. Но Климов-то, сохранивший способность к анализу, успевал более или менее отчетливо задаваться вопросом: поджог или случайность? Если поджог, устроил его, разумеется, Рыжий, каким-то образом освободившийся от пут и пожелавший отомстить своему обидчику. Если случайность, то Рыжий, скорее всего, погиб, его труп, т. е. все, что от него осталось, будет обнаружен на пепелище, и тогда у следствия – а следствия, само собой, не избежать – возникнет вопрос, каким образом этот человек оказался в доме в отсутствие хозяина и что помешало ему спастись. Вот проблема! Красивое писательское лицо стянуло к носу и превратило в лисью мордочку недоумение.
      Пробормотав невнятное о разведке, писатель выбрался из машины и зашагал в гущу зевак. На ходу подумал: я не замешан, однако я здесь; пожалуй, опасности для меня никакой нет, но непредвиденности все же вероятны, так что надо быть начеку. Не следовало первого попавшегося выбирать себе в собеседники, и он выбрал старушку, пораженный ее бесспорной и даже активной включенностью в мир бедноты, голодной полуобморочности, вялых, бредовых мечтаний о житейских совершенствах, которые все для нее воплощаются в роскошно загульной девице из соседнего переулка. Ночь тепла, а она кутается в ветхое пальтишко, и в прорехи что-то шепчут почерневшие от времени морщины ее изнемогающей плоти.
      - Мерзнешь, старая?
      Старушка засмеялась. Рассмеялся и Климов осколком улыбки, застрявшим между не сочувственно, презрительно даже поджатыми губами.
      - И огонек не греет?
      Смеялась старая, раздувая щеки. Завистливая, ожесточенная, доведенная до крайности, она тем приглянулась Климову, что стояла в стороне от всех и смотрела на пламя как на убедительное и ужасное свидетельство гнева Господнего. На вопрос, чей дом горит, этот высохший комок дал сильно-таки пространный ответ, в котором «беспутный Сережка» прозвучало наиболее нейтральной характеристикой хозяина гибнущего на их глазах жилища. Климов с правильностью, которая вся еще шла от прежней его размеренной жизни, подивился старушкину непочтительному отзыву о человеке, всего несколько минут назад вытащенном из пламени и отправленном в больницу. Она полагала, что то и был внушающий ей отвращение Сережка. Сколько же в ней яду, в этой мегере? Однако для Климова речь шла о Рыжем, и теперь все сводилось к вопросу, унесли ли Рыжего мертвым. «Не жилец», с поражавшим беллетриста безразличием отмахивалась и открещивалась старуха от бытия не полюбившегося ей соседа. Впрочем, из дальнейших комментариев выяснилось, что свидетельница наблюдала на носилках, заталкиваемых в «скорую помощь», некоторое шевеление. Получается, Рыжий основательно обгорел, но не умер, хотя, по мнению старушки, ему и не жить, поскольку обгорел он «как нельзя человеку». Не мог Климов тотчас решить, положителен ли такой исход для той критической ситуации, в которой очутился его друг.
      - Дом не спасти, - сообщил он, возвращаясь на переднее сиденье машины, садясь рядом с Гавриловым, который за время его отсутствия не сдвинулся ни на сантиметр. – А вот что касается Рыжего, его увезли в больницу. Кажется, он очень плох. Жив, но будет ли жить, это вопрос.
      Никакого отклика. Гаврилов даже не шелохнулся. Он в шоке, но больно уж его состояние смахивает на то, которое в сомнительно научном смысле называют прострацией. Он с необузданной силой таращит глаза, но как же это они до сих пор не вылезли из орбит? Климов сказал заботливо, увещевательно:
      - Поехали ко мне, отдохнешь…
      - Нет, - резко выпалил Гаврилов.
      От неожиданности звука Климов даже вздрогнул, он, видимо, предполагал, что Гаврилов если и заговорит, то не скоро.
      - Нет? – переспросил он с удивлением. – А что, будешь сидеть здесь? Это неразумно… я хочу сказать, что здесь сегодня уже ничего не высидишь. Тебе действительно надо отдохнуть, забыться… А оставаться одному не надо.
      - Я хочу к родителям, - сказал Гаврилов.
      - К родителям? Ну что ж… К родителям… В сущности, это тоже неплохо и даже правильно. Почему бы и не к родителям? А ты расскажешь им о случившемся? Ну, о доме… Я не говорю о Рыжем. О Рыжем ты им, естественно, рассказывать не станешь, это было бы совсем глупо. А вот о доме, а?
      - Я отвезу тебя домой, а потом поеду к родителям, - сказал Гаврилов, проигнорировав вкрадчивую любознательность Климова.
      И завел мотор с выпуклым, разрастающимся видом готовности протаранить толпу, наблюдавшую за гибелью его хозяйства, его скарба, въехать в пламя и исчезнуть в нем навсегда. Парадокс, меланхолически подумал писатель, я, блестящий специалист страхового дела, так и не уговорил его застраховать свое имущество, а он, постигший конъюнктуру на рынке недвижимости, не сумел уберечь собственную недвижимость. А еще страннее приключения этой ночи и некоторые не получившие должного освещения обстоятельства. Остается разве что написать обо всем этом печальную повесть и послать ее в столичный журнал.

                ***

      Климов, все еще занимаясь умственными пустяками, по дороге домой более или менее случайно выстрадал мысль объяснить Лизе ночной визит Гаврилова пожаром, уничтожившим его дом, он нашел эту мысль безрассудной, однако ею и воспользовался, едва переступив порог и поймав на себе пронзительный взгляд жены. Пытливость ее в иных случаях не знала пределов. Но Климов умел выкручиваться. Излагая свою версию, в известной степени правдоподобную, предпринял он тем самым ребяческую попытку ускользнуть от более подробного разбирательства, но, болтая непринужденно, он в то же время чувствовал, что его тошнит от страсти Лизы  въедливо копаться в мелочах, во всем выискивать обман, подвох. Страшна ему стала неспособность жены подняться до обобщений, схватить сердцем и душой трагическую сущность жизни и только после этого уже полюбить ее светлой, на божеские истины опирающейся любовью. Но не рассказывать же ей о Рыжем, о невесте Машеньке?
      - А почему он хотел, чтобы я ушла? не хотел, чтобы я слышала? – допытывалась подозрительная Лиза. – Почему сказал, что это не для женских ушей? Что здесь такого, чего нельзя слышать женщине?
      Климов выкручивался как мог, не терял почву под ногами, опытный:
      - Да он был все равно что невменяемый. Не знал, куда бежать со своим горем, и примчался ко мне. Просто-напросто потерявший рассудок человек. Я долго его успокаивал и убеждал, что потерять дом – еще не жизнь потерять. Можно и новый построить. Иными словами, говорил первое, что приходит на ум в подобных случаях. Потом мы поехали, посмотрели… Дотла сгорел, одно пепелище.
      Обсудили возможные причины пожара. По Климову выходило, что винить его друга решительно не в чем, а у Лизы вышло нечто абстрактное: неосторожность к добру еще никогда и никого не приводила. Климов не стал вникать в этот постулат.
      - Надо беднягу как-нибудь да утешить, - подвела итог женщина, - сказать, что не все потеряно.
      - Я говорил…
      - Еще. Говорить и говорить, внушать.
      В ее голосе прозвучали металлические нотки. При первой же удобной возможности проповедовала Лиза милосердие с настойчивостью, которая похожа была на удары молота о наковальню. Климов терпеливо подставлял голову. Он и был наковальней. Но ради друга он мог стерпеть и не такое.
      Летнее утро брызгало в окно ослепительными солнечными лучами, и, наблюдая за их перемещениями, Климов подумал, что повесть о событиях минувшей ночи – они, разумеется, должным образом будут приукрашены и драматизированы – начать следует так: «В то летнее солнечное утро ничто не предвещало беды, которая разразилась ночью…» Климов позавтракал, крепким кофе разогнал сонливость и отправился на службу.
      События тем временем приобретали более высокий темп. Беда, разразившаяся ночью, была только началом, хотя солнечное утро, наступившее в положенный срок, отнюдь не предвещало, что дело примет скверный оборот.
      Гаврилов ходил как в воду опущенный, что не удивительно, если принять во внимание, что у него сгорел дом, а в придачу из горящего дома вынесли человека, который в больнице, не приходя в себя, скончался, бредя и мучаясь. На допросе у следователя Гаврилов отвечал довольно внятно, держался, в общем, молодцом. Следователь, выразив соболезнование допрашиваемому по случаю безвременной кончины его друга, тут же перешел к изложению сути дела, которая, по его, следователя, догадке, заключалась в следующем: «подозреваемый» (Гаврилов) и погибший в роковую ночь чудили в гавриловском доме, не иначе как пьянствовали, и их шалости привели к пожару, спасаясь от которого разными приемами изворотливости, Гаврилов другу помочь не смог или не пожелал. Последнее – это, знаете, попахивает умышленностью, а если просто не смог, тогда можно говорить о смягчающих вину обстоятельствах. Следователь предложил выбор. Гаврилов в подозреваемые не дался, версию пьянства отмел с какой-то даже небрежной безоговорочностью, как, видимо, и должен поступать в подобных случаях абсолютный трезвенник, и на дружбу с потерпевшим не согласился. Он не только не знает этого человека, но даже вообразить не в состоянии, как и с какой целью тот проник в его дом, а что сам он в это время находился в другом месте, подтвердит известный писатель Владимир Климов.
      Так у писателя Климова завелась новая головная боль: если начнут копать да тормошить свидетелей, всплывет, чего доброго, подозрительная штука – уверял почему-то жену, будто Гаврилов приезжал уже с пепелища, тогда как из показаний самого Гаврилова, которые Климову нельзя не поддержать, явствует, что он находился у Климова аккурат в момент пожара. Климов надеялся, что, его вызвав, Лизу не тронут. Следователь вдруг пришел к нему домой, к счастью, когда Лиза отлучилась по своим делам, и потом больше не тревожил «известного писателя», уже, судя по всему, окончательно склонившись к мысли о проникшем в дом воришке, который сам и стал жертвой устроенного им по нечаянности пожара.
      Гаврилова нужно было поддержать морально, и Климов названивал, с предложением встречи, в квартиру его родителей, где теперь обретался погорелец. Но Гаврилов уклонялся, объясняя, что устал и хочет побыть один. Прошло три или четыре дня после огненного смерча, расстроившего многие житейские планы Гаврилова. Правда, Рыжий, убийца Машеньки и других девушек, понес заслуженную кару, но трудно, если вообще возможно, понять, зачем при этом он, Гаврилов, лишился дома, мебели, гардероба, сбережений, которые он хранил в мешочке, специально для этой цели изготовленном и пришитом к портьере. Может, та портьера первой и загорелась…
      Зашевелилась у Климова мыслишка, что всю эту историю пора ему забыть, да тут – было, кажется, воскресенье – Гаврилов позвонил ему и предложил встретиться на площади у вокзала под часами. Его тон не понравился писателю. Очередной серьезный разговор? Явившись в условленное место, Климов не обнаружил там приятеля, и это его удивило, он знал, что Гаврилов не терпит опозданий. Тот самый Гаврилов, которого старушка, источавшая яд, назвала «беспутным Сережкой», был весьма пунктуальным человеком.
      - Владимир Сергеевич?
      Испуганно посмотрел Климов себе под ноги, с изумлением воззрился на бородатого обладателя бархатистого голоса, эхо которого словно туман расстелилось над тротуаром, и погрузился в сомнительной глубины бездну маслянистых, излучавших приторное добродушие глаз. Могуче сгустился в центре писательского внимания этот человек представителем фауны высшего порядка, слишком величественный для масштабов известной Климову человечности, слишком осмысленно ухмыляющийся, чтобы можно было его записать в разряд обычных животных. Незнакомец подкатил на огромной, роскошной машине и с заднего сиденья просовывал в дверцу опрятную физиономию.
      - Сергей Владимирович не смог прийти, - говорил бородач, округляя глаза в недоумении от неожиданной занятости Гаврилова, - и попросил меня вас захватить.
      Взрослый и маститый какой в сравнении с нами, трусливо размышлял о незнакомце Климов.
      - А вы кто? – колебался он. Субъект обволакивал массой обаяния, но лучше, чувствовалось Климову, не связываться с ним; в то же время он понимал, что тот не вдруг оказался на площади, в гаврилово-условленном месте, и не сесть в машину никак нельзя.
      - Я друг Сергея Владимировича. – Бородач приятно улыбнулся, обнажил ряд белоснежных, великолепно поставленных и превосходно сохранившихся зубов. – А следовательно, и ваш друг. Садитесь же, нас ждут.
      Колебания ничего не проясняли в загадке, оставалось лишь подчиниться. Подаю ему себя на блюдечке, осмыслял Климов происходящее с ним. Он увидел себя кусочком торта, который незнакомец положит сейчас в свой рот. А челюсти у него, прямо сказать, крокодильи. Жестоким, злым, порочным было неотразимое обаяние этого человека. Климов сел рядом с ним, и машина тотчас рванула с места, водитель же ее воплощал собой полнейшую сосредоточенность на своем опасном и благородном ремесле, по справедливости имея квадратный затылок, в его случае коротко остриженный. Назвавшийся другом Сергея Владимировича был мощным человеком лет сорока, может быть, пятидесяти, он занимал почти все сиденье и дышал Климову в лицо смесью острых, но не лишенных приятности запахов. Как бы последним воспоминанием о пройденном пути знал Климов, что был хорошим писателем, - подтверждалось это необыкновенной его проницательностью, той легкостью, с какой он разгадал преступную сущность своего нового знакомого.   
      - Пожалуй, представлюсь, если вы не против, - сказал бородач. - Авангард Петрович, заслуженный деятель… Да вы курите, пожалуйста, закуривайте не стесняясь.
      Климов закурил. Авангард Петрович как будто с любопытством наблюдал за его лихорадочными затяжками и словно в научном смысле интересовался человеком, находящим себя в такого рода удовольствиях. Машина в мгновение ока миновала центр города, пустынную окраину, Карапузову Рощу и вынеслась на просторы лесов и полей, где Климов спросил:
      - Куда это мы?
      - Как «куда»? – удивился Авангард Петрович. – На встречу с нашим общим другом.
      Климов воскликнул с горечью поставленного в тупик бедолаги:
      - Но к чему все эти… недомолвки, предосторожности, тайны?
      - Ба! – пуще прежнего бородач удивился. – Что вы называете недомолвками, Владимир Сергеевич? А что тайнами? Я вижу, вы склонны к преувеличениям. Но это объяснимо, вы ведь писатель, не так ли? Так давайте и поговорим о ваших литературных заботах. Вы, насколько я понимаю, серьезный писатель, по преимуществу даже настоящий литератор?
      - Почему я должен говорить об этом?
      - Вы литератор без дураков, Владимир Сергеевич? Если так, то говорите об этом хотя бы ради нашего знакомства, которое, как факт, несомненно воодушевляет. Поддерживайте разговор, прошу, мы же культурные люди, во всяком случае, я к таковым себя отношу, потому что воспитан и образован.
      Вот он, чистый бандитизм, подумал Климов, бандитизм в чистом виде.
      - Но высшего полета! – обласкал его слух бархат мафиозного сладкоголосия.
      Мои мысли читает, догадался Климов.      
      - На чистую воду не меня первого выводить надо… - угрюмо бредил он.
      - Выведем любого! – подхватил с добродушной готовностью Авангард Петрович. – Я говорю о своей жажде высшего полета, о своем стремлении ввысь. Домогаюсь полета в высших сферах культуры, искусства… Вас туда доставляет серьезность ваших литературных увлечений. А что делать мне? Но общение с таким, как вы, очень подтягивает, ободряет, обнадеживает, начинаешь думать, что не все потеряно, верить в некое замечательное будущее… Так какие у вас, серьезного и, не сомневаюсь, плодовитого писателя, проблемы?
      Машина свернула с шоссе на проселок, запрыгала на ухабах и наконец вовсе выбросилась на траву, судорожно маневрируя между деревьями. Сухо, без слез, зарыдал в страхе Климов:
      - Могу сказать одно лишь, говорю вам, в наше время нелегко живется серьезным писателям, они с трудом пробивают…
      - Но ведь вы настолько серьезны, что для вас пробить себе дорогу – пара пустяков, не правда ли? – перебил Авангард Петрович с каким-то странным смехом и тут, не дожидаясь ответа, возвестил: - Все, приехали. 
      И Климов сказал себе: я похищен.
      На раскинувшейся перед ним поляне красовалась машина Гаврилова с настежь распахнутыми дверцами, а сам Гаврилов, к дереву привязанный не то ремнями, не то крупно свитой веревкой, - издали Климов не разобрал, - смотрел жалобно, опасностью превращенный в святого, с некоторой тщетностью набиравшегося кроткого терпения в преддверии уготованных ему мук. Четверо дюжих молодцов в черных майках и непроницаемо черных очках стояли вокруг него суровой разбойничьей карикатурой.
      - Выходить не обязательно, - предупредил Авангард Петрович заерзавшего писателя. – Здесь только посмотрим… так сказать, наглядная агитация… а говорить будем в другом месте, чуть поодаль, где нам никто не помешает. Трогай! – ткнул он мясистым пальцем в каменную спину водителя.
      - Но что все это значит? – крикнул Климов.
      - Цыть, цыть, - с доброжелательной наставительностью шепнул великан, распорядитель чудовищного действа. - Сейчас мы все обсудим. Не надо, однако, торопиться. Вот здесь, кстати, и выйдем.
      Теперь они остановились в очаровательном уголке природы, и водитель предупредительно раскрыл перед Авангардом Петровичем дверцу. Хозяин ступил на землю, на мягкую траву и островки скромных лесных цветов, купавшихся в мареве солнца, сделал несколько энергичных движений, разминая затекшие члены. Он был величествен, как подпирающая небо туча. Глядя на эту гору плоти, передвигавшуюся по лесу как по своей законной вотчине, Климов, охваченный внутренней дрожью, осознавал всю малость предоставленного ему выбора, всю скудость своих боевых средств в борьбе с этим чудовищем. Авангард Петрович сел на пенек и жестом предложил Климову последовать его примеру. Климов устроился по соседству с ним, на траве.
      - Рыжий умер, - сказал Авангард Петрович.
      - Я знаю.
      - А что это вы, Владимир Сергеевич, такой сдержанный? Тактику избрали, следуете ей? Что вы какой-то насупившийся?
      - Чему же радоваться, Авангард Петрович?
      - Ну, если вы из-за Рыжего, то это зря, зря… Хотя для вашего будущего смерть Рыжего, естественно, не совсем безразлична. То есть в каком-то смысле и для будущего всей нашей отечественной словесности…
      - Когда же вы, Авангард Петрович, - криво усмехнулся Климов, - перейдете к настоящим угрозам?
      - Угрозам? Вы хотели спросить – к существу дела? А я уже перешел. Мы уже говорим о деле. Рыжий своей смертью преобразовался в столь значительную фигуру, что даже вызвал к жизни нашу с вами трогательную встречу, которая при иных обстоятельствах, может быть, и не состоялась бы. Так что я могу лишь приветствовать этот неожиданный подарок судьбы. То, что вы, серьезные писатели, называете провидением…
      - Авангард Петрович! – воскликнул Климов с укором и поднял руки, протестуя против неумеренной словоохотливости собеседника.
      - Да, да, вы правы, - уступил тот, извлек из бокового кармана пиджака фляжку, отхлебнул из нее и протянул Климову. – Вы правы, пора обсудить радикальные проблемы, - закончил он. – Коньяк! Почему вы отказываетесь? Не отравлен. Я на ваших глазах попробовал.
     - Возможно, яд действует не сразу, - возразил Климов.
     - Оценил вашу шутку по достоинству и в глубине души смеюсь. Ваш сатирический дар не пропадет всуе, потому что вы теперь в надежных руках. – Авангард Петрович взглянул красноречиво на свои руки мясника, затем еще отпил из фляжки и спрятал ее. – Так вот, коротко о Рыжем. Не стану уверять, будто любил его как сына. Грех нехорошо отзываться о покойном, но я скажу, он всегда казался мне грязным животным, короче говоря, внушал отвращение. У нас, гангстеров, тоже имеются эстетические представления. У Рыжего, увы, они отсутствовали напрочь. Но, между нами, какой он гангстер? Шваль! К тому же был нечист на руку, а это уж совсем ни в какие ворота – у своих не воруют. Но моим ребятам он чем-то нравился, и сегодня они скорбят о его безвременной кончине. Э, так скорбят и оплакивают, что готовы разорвать Сергея Владимировича на части и моментально разорвут – оглянуться не успеете! – стоит мне подать знак. Но вы же не допустите, чтобы я подал этот знак?
      - Скажите, что от меня зависит, и я сделаю все необходимое.
      Скорчил, удивляясь, гримаску Авангард Петрович, вдруг тоненько заблеял:
      - Я не сомневаюсь в вашем искреннем желании спасти друга, но почему вы торопитесь? Разве вам не хочется узнать всякие подробности? От кого другого вы их узнаете? А они заслуживают вашего внимания. Например, - уже обычным голосом сказал, - вот вам первая неожиданность: бедняга Рыжий до того поджарился в огненной купели, что скончался, так и не назвав себя, но – чудеса, да и только! – в кармане его курточки находят обуглившиеся остатки документа, удовлетворительно называющего его личность. Тогда мы узнаем о его печальной кончине. Как?! Наш славный друг и соратник пал в борьбе с огненной стихией? Но каким образом он вообще очутился в горящем доме и почему не спасся? Ведь нам известно, что он отправился в Карапузову Рощу скоротать время с Курочкой, девицей, попроще говоря, легкого поведения. Курочку берем за… мягкое место, и она выкладывает: так и так, случилось непредвиденное, Рыжего увезли в неизвестном направлении… С Курочкой мы, конечно, обошлись не самым деликатным образом – за то, что прикинулась перед Сергеем Владимировичем, будто не знакома с Рыжим. Это будут ей припоминать до конца дней ее. А догадаться, куда Сергей Владимирович привез Рыжего, и, соответственно, отыскать самого Сергея Владимировича не составило большого труда. Загадка тут лишь в том, как возник пожар. Но разгадка, Владимир Сергеевич, целиком и полностью в вашей власти. Скажем, соглашаетесь вы податливо, мягкосердечно и даже слабовольно на мое предложение – мы тотчас приходим к выводу, что единственным виновником пожара является сам Рыжий. Не соглашаетесь – мы, уподобившись диким зверям, рвем на куски нежную, аппетитную плоть Сергея Владимировича. А с Рыжим у вас, кстати отметим, вышла ошибочка. Сергей Владимирович у нас быстро разговорился и воодушевлено разъяснил, какие идеи и планы забродили в его голове, когда он увидел, что Рыжий, войдя в экстаз, подвергает экзекуции свою подружку Курочку. Рыжий был порочен и просто глуп, но убийцей он не был. За это я ручаюсь, более того, я знаю, кто убил вашу невесту и прочих, как знаю и то, что этот отвратительный и по-своему несчастный человек давно мертв. Когда-нибудь я сообщу вам все подробности этого весьма любопытного дела.

                ***

       Авангард Петрович уважительно не торопил с ответом, и Климов, неосознанно губами чмокая, долго молчал, предавался невеселым размышлениям. Жена, ребенок, работа – мелькало это в голове, подумалось и о хлебе писательском, нелегком, но вкусном. Все шло прахом, но неожиданность и некая новизна происходящего настолько закружили его, что он даже не испытывал настоящей ненависти к своему погубителю Авангарду Петровичу. Наконец поднял голову и тихо молвил:
      - Я принимаю ваше предложение.
      - Принимаете? Но… Впрочем, я восхищен. Да-да, именно так должен поступать серьезный писатель. Русский писатель! Безоглядно, не задавая лишних вопросов, устремляться на выручку другу. Вот что значит сила духа! Какая выдержка! Вы просто покорили меня, Владимир Сергеевич, пленили мое сердце, отныне я искренне ваш… Действуйте! Так держать! Теперь я вижу, что для вас не существует преград и вы далеко пойдете. В конце концов я хорошо вам заплачу, и мы станем друзьями.
      - Что я должен сделать? – прервал Климов поток надуманных, циничной елейностью насыщенных славословий. 
      - Прежде всего, ваши условия. На каких кондициях вы принимаете мое, как вы выразились, предложение?
      - Я боюсь потерять работу.
      - Работа? Немножко не понимаю… какая может быть работа? Полагал до сих пор, что все работают на меня, но, судя по всему, пребывал в смешном заблуждении… Хотя, разумеется, припоминаю, Сергей Владимирович говорил… вы работаете на Косолапова? Ну, это чепуха! Косолапов у меня в кармане, он заплатит вам, можете мне поверить, заплатит, даже если вы вовсе забудете дорогу в его паршивую контору. И забудьте ее! Зачем вам какой-то Косолапов? Работая на него, вы уже работаете на меня. Но я, а не он, я обеспечу вас, вашу жену, я устрою будущее вашего ребенка, и все только потому, что вы вернули мне способность восхищаться. Я давно никем не восхищался. А вы заставили меня восхищаться вами!
      - Мое доброе имя… - прошелестел слабо под руками впавшего в экстаз гангстера голос Климова.
      - Не понял окончательно и бесповоротно! Вы уже в такие дебри ускакали, что мне за вами не угнаться. Дикие убивают ближних, чтобы завладеть их именами, но вы ведь не сделаете этого, Владимир Сергеевич. И я… ну, по крайней мере, чтобы я этого не сделал, вам достаточно молиться на меня.
      - Мое доброе имя в литературе… Я погублю его, связавшись с вами, погублю, даже если не возьму ваших грязных денег…
      - Ваше имя будет стоять рядом с моим? Это делает мне честь. Войти в историю вместе с вами? – усмехнулся Авангард Петрович. – Еще сегодня утром я и не мечтал о подобном. Вы идете на жертву, а я и не знаю, как отблагодарить вас. Ради меня, жалкого разбойника… Это напоминает мне известную сцену на Голгофе, когда распятый Спаситель сказал распятому варнаку: увидишь, парень, еще нынче сидеть тебе со мной в раю. А вы поступили куда изобретательнее, Владимир Сергеевич. В обещаниях не рассыпались, а вот взяли да перенесли меня прямиком в рай своим смиренным согласием поставить мое никчемное имя рядом с вашим. Но если понадобится, я заткну рот любому злопыхателю, любому клеветнику, который посмеет выразить сомнение в чистоте ваших побуждений.
      По морщинам, избороздившим вселенски широкую физиономию Авангарда Петровича, с безостановочным трудом стекал пот, крошечные глазки проваливались в глубину жирного тела, когда он смеялся. Климов поеживался от отвращения.
      - Теперь, пожалуйста, конкретнее, - попросил он.
      Стремительно, словно гранату, Авангард Петрович выхватил из кармана фляжку, изрядно приложился к ней и с той же замечательной быстротой убрал. После этих манипуляций он бархатисто объяснился:
      - Поездка, Владимир Сергеевич, вам предстоит недальняя, всего лишь в Загуляйки, на дачу покойного прозаика Божемоева, нашей местной знаменитости. Там собралось милое общество. Дамы, кавалеры… Отрекомендуетесь писателем Неуемовым, собственно, таковым вас отрекомендует мой друг Веня Хромов. Слыхали о писателе Неуемове?
      - Кое-что.
      - И как вам его сочинения?
      - Не читал. Но, полагаю, серьезные литераторы игнорируют их, и это вполне справедливо, как, если рассудить здраво, справедливо и то, что к творчеству покойного Божемоева у нашего брата отношение тоже самое что ни на есть пренебрежительное.
      - Я не без удовольствия прочитал одну книжицу этого Неуемова, - сказал Авангард Петрович сладко, - называется она, если не ошибаюсь, «Жуть превращения». Что-то в таком роде… Советую и вам ознакомиться, то есть даже настаиваю, естественно, исключительно из тех соображений, чтобы вы не сели в лужу на даче, где окажетесь в толпе горячих неуемовских поклонников. Вам случалось обретаться в кругу почитателей вашего таланта? Я думаю, это не самая простая из всех выпадавших на вашу долю задач. Но вы, разумеется, справитесь, не пропадете… Вас окружат невероятным почетом. Хотя вы заслуживаете аплодисментов в любой роли, хоть в собственной, хоть в роли вставшего из гроба Божемоева.
      - Мне и такую роль придется играть?
      - Надеюсь, что нет.
      - Это все?
      - Пока все, остальная информация после. Я найду вас там, на божемоевской даче, и тогда полностью удовлетворю ваше любопытство. А пока… читать, читать Неуемова! Готовиться! Поверьте, дело очень непростое. Мой друг Веня Хромов позвонит вам сказать, когда будет пора, а за него и держитесь на даче, парень надежный. Посвящен в кое-какие мои дела, но не гангстер, нет… Слишком простоват для нашей работы, слишком романтичен… Если почувствуете, что собственное спасение можете купить только ценой его жизни, смело стреляйте прямо ему в голову. Шучу, шучу… хотя… И вот еще что: изящно разыгрывая роль модного литератора Неуемова, приглядывайтесь, приглядывайтесь, изучайте обстановку… в особенности обратите внимание на Эмму – беспредельной красоты особа! Также на некоего Чепинога – фамилия странная, но вполне подходящая для столь странно и таинственно извивающегося субъекта. Не упускайте из виду и горбуна Георгия – это сын покойного Божемоева, ученый затворник, сумасшедший, но с фантазиями для нас не безынтересными. Кажется, все…
      Вздыхал и отрыгивал, покатился высказавшийся Авангард Петрович в некую мечтательность, отошел от дел, и мысль его улетела в неведомые края, и теперь только Климов старался о возвращении в действительность:
      - Нет, не все. Я хочу знать, что будет с Гавриловым. Я хочу знать это уже сейчас.
      - Сейчас же его и отпущу. Смотрите! Бог ты мой! Свято верую, что вы будете точно следовать нашему уговору! Вы не помчитесь в милицию, потому что у вас нет доказательств против меня и моих ребят. Не постараетесь уклониться от выполнения моего задания, потому что мне и моим ребятам не составит большого труда заполучить в свои руки Сергея Владимировича, а заодно и вас, – разумеется, для дальнейших взаимных заверений в симпатии и уважении. Разрешаю вам взять Сергея Владимировича с собой на дачу, в качестве, скажем, секретаря, если вы, конечно, не опасаетесь, что он каким-нибудь неосторожным словом повредит вашей миссии. Но ему следует отдохнуть, воздух Загуляйки, уверен, пойдет бедняге на пользу. Сергей Владимирович немного расслабился и расстроился, иной раз даже пускает слезу. Оплакивает, стало быть, Рыжего.
      Толстяк встал, показывая, что разговор окончен.
      - Еще вопрос, - остановил его Климов. – Почему я? Почему вы меня выбрали?
      - Понял, что вы мне нужны, как только услышал сбивчивый рассказ Сергея Владимировича о друге-писателе. Именно вы, дорогой Владимир Сергеевич, мне и нужны для дела, которое я задумал. Именно вы, серьезный писатель. Не обязательно прочитайте Неуемова! Сам Господь Бог послал мне вас.
      И, отряхнув с задницы лесную пыль, Авангард Петрович вальяжно зашагал на вытянувшегося перед ним в струнку шофера.

                ***

      Ни один вопрос не оставил без ответа страшный работодатель. Ничего не понял работник. Для чего ехать в Загуляйки и прикидываться писателем Неуемовым? Но все сделаю как надо, подумал Климов. Надо спасать Гаврилова.
      Помахав на прощание рукой, уехал Авангард Петрович. Гаврилов, низко наклоняя повинную голову, приблизился к Климову, Климов и Гаврилов остались в лесу, вышли они на довольно крутой здесь берег реки и сели в теплой траве. На противоположном берегу зноем прижатая к земле теснилась черной тучей, пласталась деревня, по улице бежали ребятишки, в поле стоял мужик и, размахивая длинными руками, беседовал с невидимым. Мирная картина, в верхней части которой медленно перемещалось к горизонту густое кружево солнца.
      - Почему Курочка не объяснила мне все сразу? – закричал Гаврилов. – Я доверился интуиции, и что из этого вышло? Мой дом сгорел, я убил человека.
      В его душе не было покоя их окружавших прелестных, дивных ландшафтов. Его внутренний разлад состоял в том, что он совершил оплошность и винил в ней себя только. Он словно разделился на две половины, и одну из них жестокая правда жизни заставляла его теперь называть интуицией и проклинать за то, что она принесла горе не только себе, но и второй, безвинной, той, что вовсе не заслуживала тяжкого удара, грозного обвинения в гибели Рыжего. Обхватив голову руками, Гаврилов испустил сдавленный стон.
      - Ах, Курочка, Курочка! – восклицал он, раскачиваясь из стороны в сторону.
      - Дом ты потерял, с этим трудно не согласиться, - сказал Климов. – Моя жена считает… она выражает тебе свое сочувствие, передает привет… и призывает не падать духом, потому что потеря дома – это еще далеко не потеря всего. Жизнь-то продолжается.
      - Рыжий и жизнь потерял.
      - Да, Рыжий потерял все. Но ты напрасно винишь себя в его гибели.
      - И зачем ему только взбрело на ум избивать Курочку!
      - Игра случая, страстей… и вообще жестокость пропащего человека. В целом же – роковое стечение обстоятельств.
      - Не снимает это вину с меня.
      Климов рассудил:
      - Полностью не снимает. Но достаточно, чтобы ты не чувствовал себя убийцей… как бы это сформулировать?.. полноценным убийцей. У тебя не было злого умысла. Если, впрочем, не считать того, что ты приехал ко мне с предложением убить его. Но это вообще не следует принимать во внимание. Потому как после твоего вынужденного свидания с Авангардом Петровичем и Курочкой можно полагать доказанным, что Рыжий не имел никакого отношения к убийствам в Карапузовой Роще.
      Гаврилов недоверчиво перебирал в уме эти аргументы. Успокаивали они отчасти, но убедительными не казались. Климов развивал свою мысль:
      - Ты угнетен, у тебя дом сгорел. А не будь этого, но погибни все равно Рыжий каким-то образом, ты гораздо спокойнее воспринял бы его смерть. Но дом сгорел, и тебе кажется, что заодно ты уж и в гибели Рыжего виноват на все сто процентов. Но от Рыжего, я тебе скажу, пора избавляться… то есть в психологическом смысле. Мы просто обязаны это сделать, ввиду тех условий, в которые поставил нас, а точнее говоря, меня, Авангард Петрович. Я не могу одновременно думать о Рыжем и той авантюре, в которую втягивает меня этот подлый пес. Пес он подлый, мерзкий толстый пес! К чему принудил! Я выбирать должен. И я откидываю Рыжего. Если уж на то пошло, я ради тебя это делаю.
      И писатель рассказал о предстоящем путешествии в Загуляйки.
      - Вот уж воистину абсурд! – закончил он гневно.
      - Что-то за этим кроется, - заметил Гаврилов.
      - Да уж не без этого! Станет этот подлец посылать меня на какую-то дачу ради собственного удовольствия!
      Гаврилов постаревшее лицо повернул под солнцем как толстопузую матрешку, устремил на Климова взгляд потухших, как бы слепых и присыпанных пеплом глаз.
      - За этим кроется что-то чудовищное, страшное, небывалое.
      - Только не надо фантазировать, - возразил Климов с досадой. – Обычные жульнические проделки, вот и все, что за этим кроется. Я бы не стал переоценивать силу разума, душевные силы и возможности этого прохвоста, не стал бы, ей-богу, преувеличивать его влияние… Ему подобные всегда рады воспользоваться в своих целях чужой бедой. Вот он и сел нам на голову.
      - Если он не болтун и очковтиратель, а настоящий прохиндей, большого масштаба, трудно нам будет справиться с заданием, - сказал Гаврилов внушительно. – А если дело касается чего-то вообще… невиданного… считай, что мы пропали.
      Приоторопевший писатель посмотрел на друга как на сбрендившего внезапно.
      - Ты бредишь? – крикнул он. – Чего невиданного может касаться дело, придуманное этаким прощелыгой? Но ты сказал – мы. Значит, собираешься ехать со мной? Это хорошо. И Авангард Петрович не против, чтобы ты составил мне компанию.
      - А хуже всего, - гнул свое Гаврилов, - если в это дело впутаны бабы. Сам видишь, что получилось из-за одной лишь Курочки.
      Они его били, решил Климов. Били так, что парень маленько повредился рассудком. Но предпочитает об этом помалкивать, в себе таить, стало быть, нечего лезть с расспросами, бередить ему душу.
      Вернувшись в город, принялись друзья готовиться к загадочному путешествию в Загуляйки, вернее, Гаврилов снова засел у родителей, ничего не предпринимая, Климов же взялся за дело не шутя. Авангард Петрович крепенько прихватил его в клещи, не отпустит, пока не добьется своего, и с этим приходится считаться. Однако нельзя было не считаться и с тем, что у него семья, что он должен как-то объяснить Лизе свое новое поведение. Он не думал, чтобы Авангард Петрович замышлял что-либо недоброе против его домочадцев, он только и ждет от него, Климова, твердого исполнения некой миссии на даче покойного Божемоева, но в том-то и дело, что был тут один скользкий пунктик: не питал Климов уверенности, что будет исполнять волю Авангарда Петровича до конца. А ну как совесть взбунтуется? Не пойдет против нее Климов. В настоящее время – был, кажется, понедельник – он адресовал Лизе вымысел о важной командировке, приплел и иностранца, который будто бы приехал по делам косолаповской фирмы и нуждается во временном жилье. Отправлял Климов таким образом жену с сыном к старухе, его теще, подальше от греха, хотя, наверное, и недостаточно далеко, всего за пару десятков верст от города, на гору, где у тещи домишко близ монастырских стен, откуда весь тамошний городок виден как на ладони. Уговорил Лизу уехать, суля приличное вознаграждение от иноземца. Ему пришлось изворачиваться и перед начальником Косолаповым, который, заслышав о надобности временной отлучки подчиненного, не восторженно заскулил:
      - Ну, милый мой, так дела не делаются, так работать не годится…
      Климов сослался на Авангарда Петровича. Косолапова словно подменили.
      - Так бы сразу и сказал! – Он вышел из-за стола, желая заключить в объятия драгоценного сотрудника, и может быть и незримо присутствующего между ними Авангарда Петровича; впрочем, он ограничился тем, что протянул куда-то в пространство свои маленькие руки карлика, пигмея. – С этого надо было начинать! – верещал он тонко, пронзительно. – Все устрою! Командировку оформлю и оплачу! Куда ты едешь? В Загуляйки? Превосходное место! Дачи, озеро, спорт… да, тебе можно только позавидовать. Я плачу за все! Иностранец нужен? Достанем! Хочешь черномазого? И три шкуры с него спустим! Не хватало еще, чтоб черномазый бесплатно ел у нас хлеб-соль!
      Косолапов, даром что был начальником, благодетелем и тираном Климова, никогда не занимал большого места в климовском сознании, ибо при первом же приливе в нем образа этого господина тот вспоминал, что оно не простое сознание, а писательское, озабоченное совершенно особыми проблемами и вопросами. Тогда-то образ мгновенно тускнел, Климов же возвышался над ним, как бы спрашивая: а как же смысл жизни и назначение человека? Как же, наконец, совесть? Помилуйте, пристало ли мне думать о каком-то вертлявом проходимце Косолапове, если я еще не решил эти вопросы? Следовательно, вопрос о совести, ее сбережении и умиротворении некоторым образом ставился им в зависимость от существования Косолапова, незавидного в его глазах, и всегда стремился взгромоздиться поверх существа этого человека, но теперь выходило, что прежде нужно было слишком уж активно развязаться с ним и только потом уже заняться как-то поутихшей, скомкавшейся совестью. Печально было Климову в ситуации, когда его, казалось бы, навсегда огражденная от внешних опасностей душа, личность вся его в ее непререкаемой цельности несколько даже комически пожималась и тушевалась перед лицом тоже, казалось бы, уже навсегда пониженного, окарикатуренного его сознанием начальника.
      Лиза с сыном уехала, и Климов без помех уселся за изучение книжек Неуемова. Тут его ждали новые открытия в вопросах совести, на этот раз именно писательской. У Неуемова она как-то странно, сорняково болталась в воздухе, шаталась из стороны в сторону, или, можно сказать, ее не было даже и вовсе. Видимо, вопрос о ней для Неуемова попросту не стоял. Прежде всего, впрочем, Климов отметил, что человек этот, Олег Павлович Неуемов, роль которого ему предстояло играть, не отличался буйной фантазией, хотя на звание фантаста и даже мистика (мистика чуть ли не с большой буквы) явно претендовал. Добросовестный Климов прочитал у него книжку «Дивный меч», где рассказывалось о баснословном монстре, задумавшем терроризировать мир и немало преуспевшем в этом, поскольку победить его можно было только волшебным мечом, да и то при условии, чтоб им вооружился человек незапятнанный, фактически безгрешный, что нелегко было сразу устроить в сумятице жизни, в толпе людей, давно потерявших потребность четко определяться в вопросах добра и зла. Всякие смельчаки выходили у Неуемова на поприще героики, но действовали неуклюже, и монстр оставался неуязвим, а к тому же еще и сам меч, хранившийся в каком-то тайном подземелье, следовало прежде найти, что тоже оказалось задачей не из простых. Найти-то ведь его и взять в руки мог опять же только человек исключительной честности, и в результате долго сколько-нибудь подлинный герой не появлялся на залитом кровью небосклоне превращенного в кошмар существования мирных граждан, и это давало автору возможность свободно и разнузданно рисовать всякие жуткие картины расправ, учиняемых монстром. Четкость, сдержанность, вдумчивость предстояло внести в повествование человеку, схваченному дисциплиной героизма и праведности, а пока Неуемов беззаботно наслаждался видами ужасающей бойни. Что же заставило его в конце концов изменить своим истинным устремлениям, сократиться и при внезапном появлении заведомого победителя чудовища выступить подтянутым и думающим автором? Неужто забота о благе людей? Некий гуманный позыв? На то не похоже. Меч, очутившись в руках загадочного, но безусловно наделенного всеми необходимыми чертами святости незнакомца, который пришел «откуда-то из древних лесов», моментально, одноударово вышиб из уродливой головенки монстра все его безумные планы.
      Если бы я писал подобную книжку, размышлял Климов, я бы не смог вывести образ такого героя без веры, без внутренней убежденности, что в нем должны выразиться моя действительная потребность заботиться о благе людей и мое человеколюбие, моя мечта о реально счастливой и светлой жизни всех людей. Я-то впрямь человеколюбив, но что бы на самом деле творилось со мной при написании подобной книжки, вопрос какой-то, однако, спорный, невнятный, тяжелый. Я бы не стал, конечно, и писать такую, именно в силу своего человеколюбия, но если бы все-таки почему-то пришлось, не знаю, сумел бы я достичь достоверности и хоть с какой-то внутренней убежденностью воспринять эту пусть в высшей степени условную, но тем не менее железную необходимость низвергнуть чудище усилиями нарочито даже идеального рыцаря. Не стала бы моя совесть при этом тем, что я, живущий живой жизнью писатель, не в состоянии и, собственно говоря, не вправе в нее вкладывать? Дивился Климов этой неопределенности, навеянной чтением жалкой книжонки. А ведь зачитываются ею те самые людские массы, которым он предлагает свою мечту, свои писательские грезы! И ведь понадобилось же зачем-то Авангарду Петровичу претворить его, Климова, не в кого-нибудь, а именно в автора этой книжонки! Хватался Климов за голову и не знал, как сохранить свое имя. Наконец в задумчивости он сел читать «Святые брызги», на которых постепенно закрались в его душу подозрения, что Неуемов отнюдь не гнушается заимствованиями и даже прямым плагиатом. Уже как будто что-то такое было читано им прежде, в других книжках, но как-то, разумеется, мельком, случайной пробой с последующим быстрым отказом и решительным отвращением к подобного рода чтиву. Тут же возникла мысль, что, может быть, в этой болезненной склонности Неуемова к литературному воровству кроется решение загадки, загаданной Авангардом Петровичем. Но если у Авангарда Петровича понятия разбойника, а у Неуемова отсутствуют писательская  совесть и человеколюбие, то как же ему, Климову, сохранить свое имя, лицо, суть свою? Нечто страшное надвигалось на него вместе с неуемовской книжкой, в которой из раскрывшихся врат ада хлынули на землю непотребные исчадия. Далеко заходило бредящее воображение автора, рисовало немыслимую заваруху, но оставалось все же скудным. На этот раз святому, заявленному с первых же страниц романа, но мнущемуся и не сознающему поначалу своей особой роли, предписывалось действовать не внешними орудиями, изделием неких кудесников оружейного ремесла, а собственной кровью, брызгая ею во врагов. До смехотворного показа летящих во все стороны кровяных брызг дело не дошло, ибо автор благоразумно свернул на некое едва ли не церковное священнодействие, на окропление, которого быстро оказалось вполне достаточно в небольших дозах, или даже в одно-единственной, но, так сказать, знаковой дозе, чтобы исчадия в страхе разбежались и предпочли убраться обратно в ад. Силу победитель обрел не прежде, чем обрел веру, пройдя путь покаянной молитвы, отвержения земных страстей и сосредоточения на собственном пупке.
      Я определенно читал подобное, умозаключал Климов, и не сомневаюсь, что тот изначальный, если можно так выразиться, текст был нелеп, а если Неуемов создал просто второй его вариант, то написанное им, надо думать, вдвойне глупее. Неужели где-то здесь, в этом ворохе нелепиц, впрямь кроется разгадка предложенного мне Авангардом Петровичем ребуса? Иначе как объяснить его намерение выдать меня за этого ловкача Неуемова?
      Но что общего у роскошного бандита Авангарда Петровича с наглым литературным мошенником? И какая, собственно говоря, загадка в том, что Неуемов занимается плагиатом? Он ворует тексты, только и всего. А за мной остается право не читать их, ни первозданные, ни ворованные. И в этом суть. Это мое право, и я буду отстаивать его, бороться за него. Вдруг представилось Климову, что борьба потребует от него брызг крови. Но если так, то надо знать, в кого брызгать ею, и, главное, иметь твердую веру в ее могущество, в ее святую силу. А если понадобится еще и волшебный меч? Не в этом ли загадка? И когда в естественном порядке обнаружится, что волшебного меча нет и не может быть при сколько угодно напряженной потребности в нем, дойдет дело и до разгадки, судя по всему, смешной и жалкой? А как же совесть? Где в этой странной возне и в этих сомнительных перспективах место для нее? Вообразился Климову шепчуще хихикающий за его спиной Косолапов, складно потешающийся. В «Жути превращений» вычитал несчастный о страданиях героини, изнемогающей под бременем чересчур навязчивых ухаживаний молодого человека, сорви-головы. Ей подвернувшийся кстати хирург-экспериментатор предлагает быстрое и полное превращение в мужчину, к которому неугомонный поклонник, говорит он, приставать уже не будет. Девушка соглашается, операция проходит успешно, но решения проблемы не приносит: молодой человек не только не отстает, но даже с еще большим упорством преследует теперь уже перевоплощенный предмет его обожания. Но бывшая девушка обретает могучую мужскую силу, и это уже возможность поучительного отпора, и дело кончается колоссальной дракой, в которой незадачливый поклонник терпит сокрушительное поражение. Странность только в том, что он с пола, где валяется поверженный, задравший лапки, обращает к победителю едва ли подобающие речи: возлюбленная! я твой до гроба! – кричит он, определенно имея в виду, что по-прежнему видит в своем победителе женщину. И победитель в отчаянии накладывает на себя руки. Почему же? Оттого лишь, что у какого-то влюбленного дурака его новоявленные мужские достоинства не нашли признания? Или потерял себя среди своих суматошных и не вполне психологически оправданных превращений? А кто будет преследовать или уже преследует меня своей слепой, путающей, превратно толкующей мою сущность любовью? Должен ли я думать, что и меня ждут превращения, не дающие подлинной силы, ведущие к отчаянию? Недоумевал Климов, хотел покаянных молитв, думал, что неистовым стуканьем лба об пол прогонит гнусные страсти и грозовую тучу всяких суетных надобностей. Полагал, зачитавшийся, что, надрезав пальчик, капелькой крови вовремя покропив, рассеет химеру, запущенную в его мир по-своему созидательным Авангардом Петровичем.
      Неожиданно его мысли словно с новой силой, вообще обновлено и свежо перенеслись с поиска разгадки в сумрак, разрастающийся над трагическим поворотом в его судьбе. Пока еще никто не отменил его существование как существование писателя Климова, серьезного и честного. Однако Авангард Петрович, этот будто из преисподней явившийся шантажист, желает видеть его существующим в качестве бездарного и беспринципного писателя Неуемова. Бросился ошалевший Климов к телефону позвонить Гаврилову и, может быть, сказать слова отказа, но опомнился. Нет, думал я уже об этом, тут выходит заколдованный круг, ничего нового я не выдумал, как взялся за неуемовские книжки, так только об этом и думаю. Знаю, что мне велено ехать в Загуляйки, где кучкуются неуемовские почитатели, и там во всеуслышание объявить: я и есть писатель Неуемов! Об этом предстоящем мне позоре я теперь уже думаю постоянно, неизбывно. Беда только в том, что я как-то не в состоянии охватить мыслью образ Авангарда Петровича, осмыслить его, разгадать. Он негодяй и злодей, бандит с большой дороги, но кто-то ведь и еще, иначе как объяснить всю эту исполненность какой-то ложной, кривляющейся эстетикой моих духовных колебаний и надвигающихся на меня событий? А Гаврилову звонить нечего, бесполезно звонить малому этому, Гаврилова надо выручать, и только, не звонить ему надо, а выручать его, и вряд ли Гаврилов поймет все эти тревоги, а если звонить ему, рассказывать ему, повествовать о переживаниях своих, о драме некой, опять же выйдет заколдованный круг. Вдруг телефон зазвонил сам. Климов взял трубку и услышал вкрадчивый голос:
      - Владимир Сергеевич? То есть, прошу прощения… Олег Павлович? Я Веня Хромов. Нам пора выезжать.

             Глава вторая

             Удивительно хороша дачная местность Загуляйки, а пройдете мимо дачи покойного писателя Божемоева, расположенной с некоторой обособленностью, вам бросится в глаза некий оттенок мрачного и зловещего, навеет мысль, что вот здесь непременно творятся скверные дела,  совершаются ужасные преступления. Но это всего лишь впечатление таинственного, весьма удобное для нашего повествования. Уже прибыл сюда Климов, ставший Неуемовым, но которого мы для удобства логики и дальше будем именовать Климовым. Дача представляет собой огромное двухэтажное деревянное сооружение, и в формах его самый пристрастный взгляд не обнаружит ничего тяжеловесного и угрожающего, напротив, это воздушное на вид и приятное, обыкновенное строение. Лес, подступающий к нему почти вплотную, кажется не более опасным, чем на веселых цветных картинках, рекламирующих красоты родных пейзажей.
      Ночью на даче разразился скандал. Горбун Георгий, в здешнем просторечии звавшийся Жоричкой, выбежал в трусах во двор из пристройки, где он оборудовал свою загадочную лабораторию и откуда, убежденный затворник, не показывался порой несколько дней кряду. Жоричка вообще человек шумный, суматошный, человек безумств и желчи, непохвального юродства, и если уж появлялся он на людях, дело обязательно оборачивалось немалыми хлопотами для окружающих, не ведающих, как и отвечать на жоричкины причуды. Естественно, домочадцы не совсем и против, чтобы Жоричка поглуше затворялся в лаборатории и славил там бога своей науки и пореже выходил наружу, и заботу свою о нем они считают, в сущности, проделанной, когда, украдкой проверив, жив ли он, и убедившись, что жив, напитавшийся оставленной перед дверью пищей, могут словно бы с облегчением перевести дух и тихонько воскликнуть: ну и слава Богу! У них-то свой бог, к Жоричкиному ни малейшего отношения не имеющий. И вот Жоричка в трусах, мельтеша голыми тощими ножками, бегает по двору. На этот раз он превзошел самого себя. Он истерически визжал, бил пятками в землю, светлыми промежутками в его бессвязной речи вкраплялись более или менее внятные возгласы, из которых в конечном счете и составлялся общий смысл такого его обращения к домашним, врагам его:
      - А! а! Ограбили! Я снова обворован! Ограбление! Зарезали!
      Даже слово «измена» вырвалось из горячей глотки обезумевшего ученого, но кому оно адресовалось, покрыто мраком неизвестности. Жоричка формулировал обвинения, но подозреваемых, похоже, не было у него. Над парадным входом вспыхнул свет заабажуренной в какую-то затейливо гнутую жестянку лампочки, и на крыльцо степенно вышла мать Жорички Ульяна Кирилловна с ее иллюзией беспредельной любви к сыну, а за ней преданной тенью следовала, неслышными кошачьими, бархатными шагами ступая, Рюмкина. Подоспели Веня Хромов с мамой, писатель Климов, минувшим днем отрекомендованный Веней как «знаменитейший писатель Неуемов», посунулся туда и секретарь Гаврилов, затем ступил в круг света стройный и неизменно довольный собой Чепиног, задержавшийся лишь оттого, что ни при каких обстоятельствах не позволил бы себе явиться обществу полураздетым. Из окна на втором этаже свесилась Эмма, среди ночных угрюмых теней убедительно и неотразимо сияющая красотой. Все собрались. Еще хриплый и раздраженный голос парализованной Бабушки, требовавшей объяснить ей причины переполоха, доносился из глубины дома.
      Жоричка не просто бегал по двору и топал ногами, он словно исполнял некий ритуальный танец, и не сразу удалось добиться от него истины, далеко не сразу вырвали у него признание. Он ведь неистовствовал, он весь обратился в пламя негодования, в дикий шаманский пляс, он был вне себя и почти уже не интересовался дневником, из-за пропажи которого и разгорелся весь этот сыр-бор. Он практически забыл, из-за чего потерял голову, а когда дела несколько разъяснилось, причина жоричкиного буйства показалась свидетелям отчасти даже смешной.
      - Ну, дневник, - сказала Ульяна Кирилловна недовольно. – Стоило ли поднимать шум? И когда? Ночью! Люди отдыхают, Жоричка. Они устали, в частности, от твоих выходок, от тебя. Нельзя кричать! Ты забыл, что мы проводим Дни Памяти твоего отца?
      Подумал Жоричка об отце, ставшем ВПБ (Великим Писателем Божемоевым), подумал и о своем поведении, недостойном памяти Великого Писателя Божемоева (ВПБ). Вспомнил о дневнике. Глаза его полезли на лоб. Причина тому была основательной, но мать так не думала; строго смотрела она на сына, старая, величественная, отлично сохранившаяся женщина.
      - Да, Дни Памяти великого писателя Божемоева! – протрубила она.
      Горбун крикнул яростно:
      - Я не буду молчать! Никто не заткнет мне рот! Дни вы проводите? ВПБ у вас на уме? А меня, чем бы вы там ни занимались, беззастенчиво грабят!
      Крики сына разбивались о несокрушимую твердыню возвышавшейся на крыльце матери, как мыльные пузыри лопались в столкновении с ее могучей грудью, исполинской статью.
      - И зачем это среди ночи понадобился тебе дневник? – неожиданно мягко и даже приторно ворковала глыба. – Успокойся, маленький. Тебе дневник сейчас не нужен, а утром ты его найдешь и, вспоминая незабвенного ВПБ, на досуге почитаешь. Ой, Боже мой, в каком ты виде! Ты неприличен. Жоричка, ты в трусах. Что сказал бы твой отец? Как можно! В трусах! Жоричка! Или ты думаешь, что папа тебя не видит?
      Просто вздумалось полистать перед сном. Имеет право. Его дневник – и он вправе читать его, когда ему заблагорассудится. А что по этому поводу думает, сидя на небесах, ВПБ, Жоричке наплевать. Так неостывший Жоричка объяснялся, сводя мать с ума своим безрассудством, извращенным своим словоблудием, покушениями дерзкими на светлую память ее покойного супруга. Веня Хромов с мамой незаметно удалились, зевнувший скучно Чепиног последовал их примеру, а Эмма прикрыла окно, отгораживаясь от мешавшего ей спать шума. Все разошлись. И только голос Бабушки, чью любознательность никто не поспешил удовлетворить, еще долго гудел в недрах дома.
      Следующий день, едва начавшись, произвел знаменательный визит Ульяны Кирилловны и Рюмкиной, подруги, чья верность давно уже с честью выдержала все испытания, в лабораторию Жорички, где дамы по душам поговорили с этим ученым. Хотя причина его резких выходок заключалась всего лишь в неодолимо вздорном характере, посетительницы предпочитали все же более возвышенную мотивировку, поднимавшую Жоричку до участия в волнующей драме любви. Жоричка с давних пор безнадежно влюблен в Эмму, и легкомыслие красавицы, небрежно играющей с мужчинами независимо от их званий и ученых степеней, положения и глубины их чувств, выводит его из терпения. Нужно что-то предпринимать, иначе Жоричка погибнет, изведет самого себя, уморит свою и без того худосочно, слабо и чересчур нервно проживающую плоть.
      Ученый, в грязной майке и штанах, жуткая и нелепая форма которых наводила на печальные мысли о извечной готовности материи вернуться в состояние первоначального хаоса, стоял посреди лаборатории и мрачно смотрел на входящих. Лаборатория явственно делилась на две части, и та, где Жоричка для заработка изготовлял бумажные цветы, значки, фонарики и прочую продукцию широкого потребления, содержалась в отличном порядке, зато другая, где с помощью колб и реторт Жоричка близил мир к открытию, обещающему перевернуть его с ног на голову, вполне соответствовала мнению о горбуне как о классически безумном алхимике. Женщины предпочли остаться на чистой половине и с опаской косились на соседнюю, как бы ожидая взрыва или появления какого-нибудь дикого гомункула. Поскольку под лабораторию естествоиспытатель приспособил обычный сарай, лишенный окон, здесь горел электрический свет даже в солнечные дни. В дальнем углу стояла узкая лежанка, покрытая видавшими виды постельными принадлежностями, на ней Жоричка имел обыкновение предаваться искусству размышления или погружался время от времени на несколько часов в болезненную дрему, чего ему хватало для восстановления сил. Вокруг лежанки в страшном беспорядке валялись на полу книги, и из этой кучи Жоричка частенько вырывал страницы, брал бумагу для удовлетворения нужд, менее всего похожих на чтение, и – ужас, о, ужас! – ужасно то было, что всякий раз Жоричка выдирал страницу из той или иной книжки его отца, может быть, сам того не желая, действуя бессознательно. Читал он много, учено, хмельно, иногда и прокрикивая в полный голос какие-то ненароком вычитанные формулы. Интересы этого прочно объявлявшего себя убежденным материалистом человека странным образом сосредотачивались на оккультизме и магии, вели его в мир древних мистерий и заставляли биться над загадками исчезнувших цивилизаций, унесших с собой в могилу знания, которым, по мнению Жорички, мог бы только позавидовать наш просвещенный век.
     - Атлантида? – Рюмкина брезгливо ткнула острым, с пожелтевшим от времени, с почерневшим почти ногтем в корешок одной из книг. – И что, нашли эти писаки Атлантиду?   
     - Найдут, - прокаркал Жоричка.
     Ульяна Кирилловна шагнула вперед, чтобы заслонить от сына Рюмкину, не с должного, не с того, с чего следовало бы, начавшую разговор.
     - Пора тебе остепениться, Жоричка, - произнесла она душевно. – Не колобродить, не выбегать по ночам в трусах на улицу, не вопить, пугая наших гостей и соседей…
     - Соседи не услышат, - оборвал мать резко горбун. – Они далеко. Мы на отшибе. Для соседей, если взглянуть их глазами, мы живем в доме, где как раз и следует случаться всяким безобразиям.
     - Ну что ты такое говоришь!
     - Мы безобразны, безОбразны, - твердил Жоричка в упоении и ручками делал перед материнским лицом бойкие жесты. – Если мы и ищем божественную красоту, то о ней не обинуясь можно сказать заведомо, что она холодна, далека настолько, что практически отсутствует, она – ничто, она не спасет никого, не нуждается в нашем внимании, в наших молитвах, в нашей сыновьей верности и любви, а если сын у нее, примерно сказать, есть, она не отдаст нам его на заклание, зная нашу безалаберность и, если угодно, подлость. О наших безобразиях скажу больше, чем хотел сначала. Это вам не мифология какая-нибудь. Они и случаются, эти безобразия. Они случаются даже слишком часто, чаще, чем хотелось бы, настолько часто, что это уже переходит всякие границы. Я не удивлюсь, если под нашими окнами скоро начнут появляться трупы с вырванными глазами и оторванными конечностями.
     - И с выеденными внутренностями? – вставила неуемная Рюмкина.
     Ульяна Кирилловна отмахнулась от нее с досадой.
      - Все оттого, сынок, - сказала она нежно, - что ты безнадежно влюблен. Вот корень твоих бед, твоих нервных срывов, головных болей… Она не любит тебя. Что я по этому поводу думаю? Думаю, что тебе надо постараться забыть ее, выкинуть ее из головы.
      Говоря это, пристально смотрела Ульяна Кирилловна на сына, и, казалось, говорит она совсем не то, что думает, а только испытывает Жоричку, примечая, какое впечатление производят на него ее слова, еще не настоящие, еще только предваряющие ее размышление, что будет, если она впрямь станет внушать сыну мысль позабыть ветреную Эмму. Нехорошая усмешка причудливо изогнула тонкие, сухие губы горбуна, придала его некрасивому лицу высохшего и прежде времени постаревшего аскета ядовито-злобное выражение:
      - Тебя послушать, мама, так она и особа-то недостойная, потому что я люблю, а она смеет не отвечать мне взаимностью! Только я, мама, ее бескорыстно люблю, ничего взамен не требуя. Ты клеветы на нас в своем умишке не держи. Она чиста и безупречна, и я перед нею чист.
      - Эмма, увы, всего лишь обыкновенная девка.
      - Девка?! – выпучился на мать потрясенный Жоричка.
      - Если ты меня спросишь, хочу ли я видеть ее твоей женой, я, поверь мне на слово, не сразу найдусь с ответом, ой как не сразу. А ведь не за горами время, когда я буду нуждаться в особой заботе, в уходе… Поэтому ты должен жениться, привести в дом помощницу мне. На кого мне уповать? На тебя? Хотелось бы! Но ты выбегаешь по ночам в трусах, вопишь, позоришь нашу семью перед посторонними людьми. Женись, Жоричка. Но Эмма, можно ли на нее рассчитывать? Но хоть бы и Эмма…
      Ученый отошел, сел на свою живописную постель, слушал, тупо уставившись в пол, отнюдь не безупречную в смысле логики речь матери. Когда она умолкла, он медленно встал, приблизился и сумрачно посмотрел ей в глаза, в наступившей тишине выделывая и особую еще, как бы личную паузу. Рюмкина с любопытством выглядывала из-за плеча подруги, так что краешек пасмурного взгляда Жорички распространялся и на нее. Не решалась Рюмкина заговорить. Жоричка вдруг замогильным голосом вымолвил:
      - Все кончено. Жребий брошен. Человечество обречено. Ему не спастись от возвращения к дикости и варварству.
      - Почему ты так думаешь?
      - Секрет человечности остался секретом, тайной за семью печатями.
      - Милый мой, ты раздуваешь жуткий эпос, прямо сказать – фанаберию, а все из-за девки, которая вертит хвостом. Не говори загадками, а если знаешь разгадку, скажи нам, и все устроится наилучшим образом.
      - Я знаю, мама, знаю, но необходимы определенные доказательства, а их у меня нет… Во всяком случае, пока. Все застопорилось… Работа моя, открытие мое! Прахом дело моей жизни не пошло, нет. Не рушится! Я на верном пути. Остановка за ней, за той, которую ты глупо и нагло называешь девкой, а я… я боготворю, боюсь и проклинаю. Тебе не понять моих чувств, моей трагедии. Для тебя Эмма девка, каких много, а для меня – чудо, единственное в своем роде создание природы, существо, в котором воплотились черты сверхъестественного. Я не знаю, кто она и откуда, но она не здешняя, мама. Она приехала, скажете мне вы, провести с нами Дни Памяти. Но как ей могло прийти это в голову? Что ей за дело до ВПБ? Ну, воспитание… Ее испортили воспитанием, она порой сама не ведает, что творит. Людишки, ничтожные, мерзкие людишки воспитали ее такой, и за это они еще поплатятся, а вы вместе с ними. Земля превратится в зоологический сад, в джунгли. Вы не спасетесь.
      Гостьи переглянулись, и криво усмехнулась Рюмкина половиной рта, растянувшегося вдруг до уха.
      - Пусть поскорее женится, - шепнула она подруге, - он должен жениться, скажи ему об этом.
      - Но я уже говорила, - тихо ответила несчастная мать. Затем она снова обернулась к сыну: - И это ты называешь верным путем?
      - Я-то что, - улыбнулся ученый, - я не пропаду.
      - А мы пропадем?
      - Вы, - Жоричка остановил выразительный взгляд на матери, потом на Рюмкиной, - пропадете.
      Женщины ушли не солоно хлебавши, и едва они скрылись за порогом, взгляд горбуна угас, а сам он, устало опустившись на лежанку, принял форму увядшего цветка. Но за внешней неподвижностью гибко трудилась мысль. Дневник! Ответят ли враги за его пропажу? Может быть, им воздастся. Или нет. Кто знает? Но это не главной важности вопрос. Дневник пропал безвозвратно, и эту утрату ничем не восполнить. Мысль трудилась. Что делать? Как быть без дневника? Как жить, сознавая, что чужие глаза жадно пожирают строки, написанные кровью твоего сердца?
       Энергия творческая иссякает в людях, искра Божья, пробежав в душу человека, не взрывает больше динамит, нету больше того динамита, люди стали беспечны и заносчивы, забывают, что душа такая же реальность, как дом или дерево. Мысль тоже обладает материальностью. Увиденное мысленным взором вполне реально, вполне… Гнев обуял Жоричку. Никогда он не числил себя мистиком, и впадать в экстатическое состояние не думал, он отдает себя науке, и всегда он сама трезвость и рассудительность, по крайней мере, пока общение с себе подобными, с двуногими не возбуждает скандала, не принуждает его кипятиться и прыгать кузнечиком. Но сейчас он вскочил, чувствуя в себе порыв, не поддающийся разумному, рациональному объяснению. Этот мир стоит того, чтобы его разрушить, смести с лица земли! Я разрушу! Жоричка поднял к потолку сжатые кулаки. И тут он увидел на полу, среди как попало валявшихся книг, дневник, который безуспешно искал полночи. Крик радости вырвался из его груди. Целовал он тетрадь в кожаном переплете. Нет, мир не безнадежен, его еще можно спасти, заслуживает он любви. Счастье переполняло душу Жорички.

                ***
 
       «Я поскользнулся на кучке собачьего дерьма и поехал, и поехал. Все смешалось в голове моей от неожиданности», - читала Рюмкина из романа Божемоева, поднося близко к глазам книгу, которую тот написал незадолго до смерти. Писатель ушел в лучший мир год назад. Предвидя свой конец, вполне совпадавший в его воображении с концом света, он сочинил мрачную книгу, полную темных пророчеств, уже неизвестно кому адресованных, если принять во внимание его эсхатологические настроения. Критик, не поленившийся прочитать книгу от начала до конца, еще при жизни автора позволил себе обозвать ее «помойной ямой, где плавают ничем не мотивированные поношения к адрес рода людского», а плодотворный писатель в ответ спокойно и насмешливо предложил критику заглянуть в ту или иную действительную помойную яму, где плавают верные изображения того, что он собой представляет. Умер Божемоев здесь, на даче, трагически свалившись с лестницы, - несчастный был случай.
       Чтение входило в утвержденную Ульяной Кирилловной программу Дней Памяти. Это были своего рода публичные чтения, присутствие гостей на которых считалось обязательным. Вдова требовала от слушателей соблюдения полной тишины, и чтице Рюмкиной не приходилось слишком напрягать голосовые связки. Но в наиболее чувствительных или патетических местах она вставала со стула и жертвенно переходила на крик, ее физиономия отменно провяленной рыбины алела тогда, пунцеветь принималась, и из пожилой дамы стервозного вида она превращалась уж не меньше чем в актрису неопределенного возраста и с превосходно сохранившейся фигурой, начинала отлично смотреться как бы в роли девушки-подростка. В местах же, которые сам Божемоев намечал как кульминационные, основополагающие для читателей будущего – их, однако, его мировоззрение отрицало, но они были, тут они, и среди них Рюмкина, чуявшая эти места, как кошка мышь, - в местах этих чтица доводила силу голоса до фантастических высот, а Ульяна Кирилловна поднимала вверх указательный палец и торжествующе произносила: вот!
       Как только с должной почтительностью захлопнула Рюмкина книгу, заканчивая чтение, на той же просторной, залитой солнцем веранде сели обедать. Неожиданно вошел Жоричка. Видевшие его впервые после ночного скандала заподозрили у него недоброе намерение продолжить череду обличительных выкриков, но чуткая мать сразу заметила в сыне благотворные подвижки, перемену к лучшему. Действительно, Жоричка, отыскавший дневник, который успел посчитать утраченным навсегда, был настроен на мирный лад, даже весел по-своему и решил преподнести обществу приятный подарок, отобедав вместе со всеми. Но странности довлели над Жоричкой неизбывным игом, они возникали из ничего, из пустоты, и заставляли его совершать разные чудачества таким образом, как если бы он сам нисколько не был в них повинен. Только собрался сесть он за стол, как его взгляд упал на Эмму, и тут Жоричка словно впервые ее увидел, впервые поразился ее несказанной красотой. Он застыл на месте, замер в обнимку со стулом, который отодвинул для себя.
       Эмма, ответив на изумление горбуна мимолетным и слегка насмешливым взглядом, продолжала есть. Не обладало потрясение Жорички силой тайфуна, но даже если бы и обладало, даже тогда бы оно не вывело из себя, не смутило темноокую красавицу, загадочную, как живопись хитро притаившегося лесного болота. Ученый затворник отскочил в угол веранды, остановился там, взял отвратительно выбритый или, возможно, покрытый чахлой растительностью, желающей именоваться бородой, подбородок в ладонь и с новой позиции взглянул на Эмму долгим испытующим взглядом. Он словно смотрел в необозримую и волнующую даль, однако не склонная к романтике Ульяна Кирилловна твердо, вынося, можно сказать, приговор, решила, что сын, очутившись в плену любви, ведет себя совершенно неприлично. Тот перешел в другой угол и оттуда тоже воззрился на Эмму; он переходил с места на место и с разных точек рассматривал, изучал Эмму, производил в уме некие измерения и вычисления, бормотал что-то себе под нос, и до публики долетали некоторые отдельные слова, вроде: поразительно… удивительно… Вдруг охал и ахал он. Его шаги заметно убыстрялись, он вращался вокруг стола, возникая то за спинами изумленных и отчасти напуганных уже людей, то перед их глазами, мелькал, подчиняясь приливам и отливам захватившей его мистической волны. Он был теперь, похоже, придавлен страшной, мучительной думой, не знающей слов, не ведающей начала и конца, а его бормотание превратилось в неразборчивый гул и возвысилось до оглушительного. Нужно было спасать положение, пока вместо голоса не вырвался огонь из впалой груди, и Ульяна Кирилловна с деланным воодушевлением закричала:
      - А что это все приумолкли? Почему никто не ест, не пьет? Или моя кулинария вам не по душе? А ну-ка, гости дорогие, возьмемся дружно! Рюмкина, что же я больше не слышу твой древний и вечно юный голосок? Поболтаем, Рюмкина, поболтаем, милая! Ешьте, пейте! Смотрите! Эмма! Милая и родная! Берите с нее пример, она ест!      
      Рюмкина задурачилась, затараторила:
      - Все знают писателя Организмова, славного, крабообразного… Боек был, боек! И надо же, наложил на себя ручки, скажите на милость! Все они, все Организмовы, все его родичи от мала до велика кончали и кончают с собой, и я бы им, угрюмо шутя, присвоила фамилию Онанизмовы…
      - Тебе совсем не весело, Рюмкина, не весело, или я ошибаюсь? – сказала Ульяна Кирилловна.
      - А что же веселого в Организмовых? Когда они…
      Вновь привлек внимание смущенных гостей горбун, и это помешало Рюмкиной развить ее мысль. Бег Жорички уже приобрел облик наваждения. И вдруг он остановился, бледный, жалкий и угрожающий. Климов, которого, вопреки посулам Авангарда Петровича, встретили на даче не столь уж горячо и пылко, подумал, что за Жоричкой нужен глаз да глаз. О том и Авангард Петрович предупреждал. Жоричка, прежде всего, бесноватый, но от такого бесноватого можно ожидать чего угодно… особенно в свете произведений Неуемова, которые Климов все еще примерял к той действительности, куда его загнала воля Авангарда Петровича. Коль уж последний настаивал на внимании к горбуну, встают два вопроса. Что должен увидеть в Жоричке писатель Климов, выдающий себя за писателя Неуемова? И – что увидел бы в Жоричке настоящий писатель Неуемов? Возможно, впрочем, это один вопрос, парадоксальным образом раздваивающийся. Жоричка, бег свой прекративший, вздохнул только да сел за стол. Продолжал размышлять о нем Климов.
      - Не спи на ходу, - одернул он приятеля, когда они в общей процессии шествовали в гостиную. – Ты производишь невыгодное впечатление.
      Гаврилов лишь пожал плечами. Недавние события камнем лежали на его душе, и здесь, в обществе этих странных людей, непонятно для чего собравшихся вместе, он не находил себе применения.
      Наступил час, когда Бабушка стучит клюкой в пол или в дверь и в непознаваемых глубинах большого дома ее потусторонний голос раз за разом отчеканивает одни и те же слова:
      - Я требую нового отношения ко мне! Перестройте свое внимание! Сосредоточьте его на моей персоне!
      Даже Гаврилов, казалось, не слышал этих стенаний, все давно к ним привыкли, и только Климову было не по себе, когда сотрясал старые стены трубящий и ревущий голос кликуши.
      В гостиной, по заведенному порядку, каждый сам находил себе занятие по душе, подразумевалось, однако, что никто из участников Дней Памяти не покинет самовольно помещения, вызвав тем неудовольствие хозяйки. Веня Хромов предложил Гаврилову сыграть партию в шахматы. Гаврилов, погруженный в свои мысли, проиграл раз и другой, но Веня советовал ему не отчаиваться, и они снова расставляли фигуры. О чем-то тихо судачили, удобно расположившись на широком мягком диване, Ульяна Кирилловна и Рюмкина, а Степанида Глебовна, мать Вени, стоя перед ними, судачила тоже, вставляя замечания невпопад, реплики, от которых веяло глупостью. Климов рассеянно листал журнал. Происходящее на даче, казалось ему, может иметь смысл и значение единственно для людей, связанных с этим домом нерасторжимыми узами, а для постороннего, как он, человека, так навсегда и останется чем-то неопределенным и даже бессмысленным. Уже немного злила его эта неопределенность, раздражала бессмыслица шумевших вокруг и ничего ему не говорящих событий. Взгляд его упал на сладколицего Чепинога, атаковавшего Эмму. Он в гостиной всегда после обеда, как только смолкали вопли Бабушки, принимался за девушку, увиваясь, ухлестывая, ухоженный, многословный, а Эмма не упускала случая посмеяться над ним.
      - Вам просто скучно здесь, вот вы и не отстаете от меня! – восклицала она.
      Чепиног значителен, преисполнен важности и сознания собственного достоинства, он хорошо воспитан и наверняка отлично танцует; строен он и гибок. Он неистощим, незаменим, непобедим, нравился Эмме.
      - Жоричка прямо-таки пожирал вас глазами, - сказал он нынче.
      - Как же это вы заметили? – рассмеялась Эмма. – Он действовал так осторожно, так деликатно…
      Они отошли к окну, за которым близко стоял лес.
      - Когда-нибудь, слабая женщина, он вас проглотит.
      - Неужели у меня не найдется защитника?
      Чепиног мотыльком придвигался к Эмме, подпархивал, отлетал легкокрыло и снова вдруг выныривал в непосредственной от нее близости, затем он сказал, двигая, играя глазами как крылышками:
      - Не находите ли, что Ульяна Кирилловна уж очень откровенно рассчитывает женить на вас Жоричку? 
      - Ой ли? Ой ли? – неискренне удивилась Эмма.
      - У меня тоже намерения касательно вас, и боюсь попасть в жернова и маховики, когда Ульяна Кирилловна их разгадает. Она меня сотрет в порошок, съест, старая лошадь.
      Уже его дыхание материально терлось о щеку Эммы, и она, легкомысленно гадая о его чувствах, думала, что он этому флиртовому сближению придает особое значение, но не в буйстве страсти, не в умоисступлении все же его подготовил.
      - Шепните на ушко мне, украдкой, что вам от меня нужно, - предлагала она ему снисходительно и насмешливо.
      Смущение не ведомо Чепиногу. Он нагнулся, тонко вздрагивающими губами касаясь уха девушки, и сказал с чувством:
      - Изумлен вашей выдержкой и стойкостью в эту ответственную минуту вашей далеко не простой и совсем не обыкновенной жизни. Потрясен не меньше, чем Помпея в свой последний день. Но выбираюсь из-под обломков и спрашиваю вам: чем могу быть полезен?
      - Многим. Всем. И ничем в частности. Разве я выгляжу нуждающейся в помощи?
      - А в защите?
      - От кого? От чего?
      Чепиног посмотрел многозначительно, словно желая вселить тревогу в ее сердце. Но на вопрос не ответил. Эмма сказала:
      - Вы очень наблюдательны, что не раз уже доказывали. Но я тоже не только ворон умею считать. Заметила я вашу внутреннюю гадость. Вы же над сочинением Божемоева в глубине души потешались, когда Рюмкина читала на веранде?
      - Какая же это гадость? Мне сочинения Божемоева кажутся пустыми и глупыми.
      - Скверно исподтишка смеяться, вот в чем гадость. В книгах Божемоева много искреннего чувства, много непосредственности, как если бы писала женщина…
      - Я всегда очень хорошо относился… ну, если не к его романам, то к нему самому. Он меня вином угощал, соками, ягодами, и мы были, несмотря на невероятно огромную разницу в возрасте, друзьями. Мне нравился философский склад его ума. Он умел слушать ум в голове и дельно ему отвечать всем своим существом, всей своей в сущности оригинальной натурой. Он трезво смотрел на вещи, многое предвидел, знал, когда расстанется с жизнью. Знал и то, что умрет… не вполне естественной смертью.
      - Вот как? А что вы называете не вполне естественной смертью?
      - Он упал с лестницы, иными словами, на верхней ступеньке был живым и здоровым человеком с амбициями, с желаниями, с намерениями, а пока докатился до нижней, весь дух из него и вышел.
      - Все это мне известно, - сказала Эмма. - Но почему вы этот конец находите не вполне естественным?
      Приятно улыбнулся Чепиног.
      - О, это сложный вопрос. Спросите лучше у Ульяны Кирилловны и ее подруги Рюмкиной их мнение по этому поводу. Говорят, они видели, как это случилось. Но, естественно, ничем помочь старику не могли, все произошло слишком быстро.
      - Говорят? – переспросила Эмма с удивлением. – А они сами утверждают обратное?
      - Нет, почему же, - возразил молодой человек. – Просто я это слышал не от них, а от других.
      - Вы были другом старика, а мы с вами только сейчас познакомились. Это странно. Я в этом доме давно своя.
      - Пути провидения, знаете ли. – Немного в сторону откатился Чепиног от девушки и бросил беглый взгляд на присутствующих. – Кстати, этот новый гость, писатель Неуемов. Я знаю, здесь немало его почитателей, а еще догадываюсь, что и вы, Эмма, принадлежите к их числу.
      - Не ошиблись!
      - Он сочиняет глупые сказки, - капризно захлюпал Чепиног.
      Эмма загадочно улыбнулась.
      - Не скажите. В его историях что-то есть…
      - Например?
      - Не берусь судить, что думают о нем другие. Как можно! Уверена только, что Ульяна Кирилловна и Рюмкина в восторге от него, они ведь любого пишущего человека готовы превозносить до небес. Между прочим, даже Жоричка им зачитывается.
      - Неужели? Вот уж не подумал бы. Такой серьезный ученый! И вдруг…
      - Да, именно так, - подхватила Эмма. – Теперь выскажу свое мнение. Разумеется, Неуемов не блещет изобретательностью, и его истории весьма глупы, тут с вами трудно не согласиться. Но мне нравится его мозг.
      - Мозг? – воскликнул Чепиног с изумлением и посмотрел на Климова, словно тот, каким-то образом услыхав слова Эммы, должен был вытащить из своей головы серое вещество и представить его на общее рассмотрение. – А что вы можете знать об его мозге?
      - Я вижу, как он работает, и это, признаться, занятное зрелище. Зрелище удивительное и поучительное одновременно. Он сочиняет глупые сказки, да, но ведь не призывает же людей погрузиться в них, забыв обо всех своих заботах, о настоящей жизни. Он погружается в них сам, может быть, без веры, но смело и до конца. И это очень трогательно. Посмотрите на него. – Эмма с улыбкой, значения которой Чепиног не понял, кивнула в сторону Климова. – Как он хмурит чело… неужели ему что-то не по душе здесь, скучно? И он жалеет, что приехал? Не думаю. Другое дело, что мыслями, смыслообразованиями всякими он – далеко, там, в мире своих фантазий. Согласитесь, он очень мил. 
      Чепиног отошел от Эммы, бормоча: заставила меня мучительно ревновать, чертовка. Этот писака, это ведь не Божемоев, из которого песок сыпался, этот еще с кем угодно способен потягаться. Итак, она навязывает мне соперника. Я убью его. Глаза Чепинога загорелись, щеки запылали, из спокойного, самоуверенного и игривого человека, каким он был мгновение назад, Чепиног неожиданно преобразился в необузданно ерзающего, пенящегося субъекта.
      - Все здесь, - взволнованно сказал он, снова прилипая к Эмме, - или влюблены в вас, или завидуют вашей красоте. Эти люди, взгляните на них… что вы видите? Скажите мне! Они ужасны… стадо людишек… откуда они пришли, с каких диких гор спустились? Они больны, каждый в отдельности и все вместе… А ваша красота, грация, гармоничность, я бы сказал, Эмма, ваша целесообразность… Видите ли, я… - Он перешел внезапно на проникновенный шепот. – Я по-настоящему боюсь за вас!
      - Вы преувеличиваете… - начала было Эмма, но Чепиног быстро прервал ее:
      - Пока не поздно… я вам помогу… я вам помочь хочу…
      Солнце, падая за горизонт, прощальным лучом прошуршало на стене о позднем часе, время гостиной кончилось, все потянулись к выходу, толпясь у двери пузырьками газированной воды. Завтра, в другой раз договорим, шепнул обнадеживающе Чепиног. Девушка улыбнулась: да, поговорим о главном. Ее глаза мерцали в сгущающихся сумерках, когда она смотрела вслед грустно удаляющемуся молодому человеку. Под мягкой темной материей длинного, эффектно подчеркивающего достоинства ее фигуры платья она напрягла и выставила немного вперед колено, что совершенно обезоружило бы Чепинога, обернись он. Она последней ушла из гостиной. По всему дому хлопали двери и переговаривались усталые, замирающие голоса. Думали люди о том, как они тихо сейчас поужинают в своих комнатах и лягут спать. Из воцаряющейся повсюду темноты осторожно кралось странное дрожание ночи, безмятежной снаружи, во дворе и на улицах поселка, но здесь понимающей неволю и страх, чувствующей угрозу, и в этой невеселой атмосфере долго не спалось Эмме, ворочалась она с боку на бок, все возникал в ее смутных грезах образ бойкого и славного болтуна Чепинога, смущал, нравился и отпугивал.
       Не мог уснуть, ворочался и Климов. С раздражением вслушивался в громкий храп Гаврилова. Уеду! Завтра же! Зачем я здесь? И кому я здесь нужен?

                ***

     Веня Хромов с утонченной беспечностью лежал в сочной траве сада; громко пукал, повертывая зад к небесам и хохоча. Его мать полагала, что Ульяна Кирилловна, а вслед за ней и гости дачи, пляшущие под ее дудку, не оказывают ей, Степаниде Глебовне, должного уважения. Она давно потеряла тонкие и нежные пропорции юности, но соблюла иные, гораздо более существенные достоинства, значение которых начинают понимать в зрелом лишь возрасте. Довольно абстрактно ощущая груз этих достоинств, Степанида Глебовна озабочена прежде всего была мыслью, как бы кому-либо не взбрело на ум третировать ее, выставлять в невыгодном свете, вот оно и получалось само собой, что людям словно бы только это и приходило в голову. Веня про себя посмеивался над страхами мамы, но вслух всегда с готовностью подтверждал, что ее положение впрямь драматично и вызывает сочувствие.
      Веня лежит, печали мамы не трогают его, он мечтательно смотрит в высокое, ясное небо, - он был, есть и останется до гробовой доски великовозрастным бутузом. Куда ни суньте, куда ни пристройте Веню, он везде покажет себя недорослем. В детстве он жил с отцом в печальном городишке, где древние храмы не уставали смотреть с обрыва в узкие воды ничем не знаменитой реки, а когда отец умер, простодушного и неотесанного парнишку мать забрала к себе в большой город. Городской дух обрисовался в сознании Вени гигантским прессом, под которым гибнет все живое, природное, свободное. Со временем пообтерся он кое-как. Перед вечной разлукой отец громко смеялся над предстоящим сыну лихолетьем, и Веня, хорошо запомнив дьявольский хохот, пролившийся с уст родителя, сделался в некотором роде как бы себе на уме, и, легкий в общении, открытый и доверчивый, он между тем умудрялся никого не подпускать себе на слишком близкое расстояние. Разве что мать имела на него определенное влияние, что объяснялось главным образом ее привычкой вечно строить удивительные и несбыточные планы внезапного обогащения, плодить мечты о сваливающемся на голову баснословном благополучии. Веню, как ни странно, заражали романтические бредни старухи, и под их сенью он вволю предавался своему излюбленному занятию – безделью.
      Климов глубоко, так, что самому словно в лицо что хлестнуло и потная, суетливая жуть взяла, разгадал натуру Вени, недоумевая только, что же общего у него с Авангардом Петровичем. Он приблизился и сел в траву рядом с размечтавшимся лоботрясом.
      - От Авангарда Петровича ничего не поступало? Что же, никаких указания, предписаний?    
      - Никаких, - ответил Веня, продолжая лежать.
      - Не кажется тебе, Веня, сомнительным наше положение, мое, Гаврилова и твое собственное тоже?
      - А с чего бы мне считать его сомнительным? Не знаю, как вам, а мне здесь хорошо.
      - Да вот если бы Авангард Петрович пояснее растолковал, для чего посылает нас сюда…
      Веня перебил с живостью:
      - Я в его планы не вникаю. Но раз послал, значит, надо было. Раз сказал приехать, надо приехать. Оттого вы и здесь.
      - Он и тебя сюда направил?
      - Нет, зачем, я сам, с мамой… У нас тут свои дела. Мы ведь дальняя родня, имеем, так сказать, отношение к Бабушке. По правде если, я бы не поехал, но мама настояла, и я теперь не жалею. Здесь хорошо, спокойно, привольно.
      - Так, так. – Климов задумчиво побарабанил пальцами по выставленному вверх колену. Веня не раскрывался, не шел навстречу с душой нараспашку. Или сам толком ничего не знал. Климов сказал: - Следовательно, ты считаешь, здесь спокойно. А как же ты в таком случае понимаешь этого колдуна Жоричку? От него нет никакого покоя.
      - Да он смешной, - простодушно возразил Веня. – Я, между прочим, давно за ним наблюдаю, но подозрительного ничего пока не заметил. Может, вам повезет больше.
      - А что он все изобретает, там, в сарае?
      - Это тайна, Владимир Сергеевич. Простите, запамятовал… Олег Павлович. Простите, Олег Павлович, но это тайна. Это тайна и тайна, и не так-то просто к ней подобрать ключик. Горбун осторожен и бдителен, никому не доверяет. Так, знаете, краем уха слышал, что он будто бы сделал или почти сделал великое открытие. Как Ломброзо или какой другой знаменитый ученый. Простите, но меня, как человека невежественного, подобные вещи мало интересуют, и я только удивляюсь и думаю про себя: если он в самом деле открыл что-то, зачем же молчать об этом? Невольно закрадывается сомнение, не болтовня ли это одна. О, прошу прощения, меня мама зовет! – Веня Хромов проворно вскочил на ноги и с озабоченным лицом побежал в дом.
       Степанида Глебовна, шевеля теми немногочисленными извилинами, которые нацарапали на ее мозге чертики, жители ада, затевала интригу, склонная к делам, ставившим своей фантастичностью ее вне времени, вне нашей бурной, но прозаической эпохи. На сей раз у нее были задумки относительно грядущего наследства Бабушки, которое она хотела делить уже сейчас и, разумеется, в свою пользу. Хотела она львиной доли. Вене же предстояло сыграть значительную роль в осуществлении ее замысла, тем не менее сын представлялся матери ничтожным винтиком, жалкой пешкой в задуманной ею операции, и вся его надобность, полагала она, заключается в том, что и он, как ни верти, тоже стоит вне времени. По-своему пребывала в этом дивном «вне» даже Ульяна Кирилловна, а уж сын последней тем более, и на этом, то есть как бы на вневременности, строился план Степаниды Глебовны, ибо, задаваясь вопросом, может ли что в сложившихся условиях помешать Бабушке сделать завещание в ее пользу, она решительно не находила никаких помех.
       Когда сын вошел в отведенную ей комнату, Степанида Глебовна сказала слишком хорошо для столь несчастной, как она, всеми третируемой женщины поставленным голосом:
       - Твоя мамочка не теряет время даром, она кое-что разнюхала. Бабушка сегодня встретится с Эммой. Тебе это о чем-нибудь говорит, Веня? Бабушка сегодня примет Эмму.
       - Степанида Глебовна, - ответил Веня в высшей степени уважительным тоном, с грустным сомнением косясь на болезненно развалившуюся в кресле мать, - ты шутишь. Ты цитируешь книгу… какого-то комедиографа, и это меня удручает. Подумай сама, что нам пьески даже самого высокого пошиба? Вот что я тебе скажу. Если Бабушка, подобно тебе, воображает, что устроит прием, а Эмма – что ее примут, то есть что это будет не обычная встреча с болтовней и чаем, а именно нечто церемонное, то… то я прихожу к выводу, - Веня перевел дух, - прихожу к выводу, Степанида Глебовна, что вы трое до умопомрачения начитались неких комических пьес и теперь опасны для общества, как все невменяемые.
       От натруженного лада с городской жизнью шло Венино остроумие, и он гордился им.
       - Ты все сказал?
       - Настолько все, что ты теперь не скоро услышишь мой голос, - отпарировал Веня.
       - Я всегда учила тебя не разевать варежку, и не моя вина, что ты вырос балбесом.
       - Ты судишь обо мне бесцветно, вяло, не учитывая моего сложного и яркого сознания, моего выдающегося ума, - заблеял парень.
       Мать взмахнула рукой, и сын покорно умолк.
       - Сегодня в полдень Бабушка принимает Эмму, и между ними намечается важный разговор. – Старуха выдержала паузу, внушительно глядя на Веню. – Бабушка примет Эмму, как всегда, на втором этаже, в комнате с балконом… думаю, тебе известно, что в торжественных случаях старуху привозят туда…
       - Я не утратил еще трезвость, можно сказать, ученого мышления, - перебил Веня с беззаботным смехом, - чтобы не понимать, что Бабушка сама и выдумывает эти торжественные случаи.
       - В той комнате Бабушке целуют руку и желают многих лет здравия… ну да что тебе рассказывать, ты и сам, конечно, не забыл, как тебя представляли этому пугалу.
       - Как же, как не помнить? – просиял Веня. – Не часто в жизни случаются подобные анекдоты. И, как правило, их придумывают женщины. Особенно до подобной клубнички падки женщины почтенного возраста.
       Мать сухо и как бы невзначай обронила:
       - Наверняка запомнил ты и ширмочку, она в углу, за ней нет ничего, и непонятно, для чего она вообще. Но за ней просторно и удобно.
       - Ты предполагаешь, что я полезу за эту ширмочку? Уж не предполагаешь ли ты это, старенькая моя?
       Позволил себе Веня ироническую ухмылку.
       - Полезешь! – крикнула Степанида Глебовна.
       - Ты почти одухотворена, толкая меня на эту аферу, но все же меня беспокоит подозрение, что ее сюжет ты стащила у… у кого, а, старая перечница? Кто ткнул в тебя окурок и сказал: пользуйся?!
       - Делай дело, мальчик!
       - Дело! Для того ли ты меня родила, чтобы в конце концов затолкать за какую-то ширмочку? И это ты называешь делом?
       - Да, я это называю делом. И хватит болтать, недоносок паршивый!
       - Так ведь, - тихо обиделся Веня, - так ведь… по чьей вине недоношен? И не меньше твоего устал слушать глупости. С какой стати мне сидеть за ширмочкой?
       - Будешь сидеть! Или иди работать в поле! На выгон! Там твое место!
       - Молчу, - сдался Веня.
       Мать встала, по комнате прошлась, заложив пухлые, голубизной вен испещренные руки за спину и бросая на сына возвращающие нежность взгляды.
       - Трогательно как насупился, губки как поджал! – пискнула она после некоторого молчания. – А ты знаешь, что ты у меня красавчиком будешь, когда я из тебя сделаю человека? Вот посидишь за ширмочкой… Сын думает, что он думает, а мать тем временем лепит его по образу и подобию своему.
       Веня размышлял вслух:
       - И Авангард Петрович велел присматривать за Эммой… Надо послушать, о чем они там будут толковать.
       - Брось ты этого Авангарда Петровича, он тебе мать не заменит, я же тебе любого Авангарда Петровича заменю с лихвой и блеском. На кой ляд сдался он тебе? Фанфарон! Ты держись за меня.
       - А что ты задумала?
       - У меня простой план. Простой и ясный, - ответила Степанида Глебовна с гордостью. – Бабушка, по моим расчетам, поделит наследство и нас с тобой не забудет. Дай-то Бог! Она, Бабушка, уже вне времени, но у нее семь пятниц на неделе, а это немножко сбивает с толку. И поскольку мы с тобой тоже вне времени, нам должно перепасть больше, чем всем прочим вместе взятым. Но эта встреча с Эммой настораживает, Эмма-то как раз отнюдь не вне, а даже очень наоборот. Если Бабушка решит какую-то долю или вообще все переписать на эту девицу, - а с нее станется, - мы получим кукиш в кармане. Ты в бабушкину затею проникни, разгадай, а как убедишься, что нашим с тобой интересам угрожает опасность, выскакивай из-за ширмочки и бей себя в грудь кулаком…
        - Как?! Ну, это даже не смешно!
        - В грудь себя кулаком бьешь, а Бабушке рассказываешь, что ее седины и ее слова вызвали в твоей душе бурю раскаяния. Мол, расчетливая плутовка Эмма подучила тебя, дурака, спрятаться за ширмой, чтобы в какой-то момент выпрыгнуть и напугать ее, Бабушку, до смерти, чтобы она тут же испустила свой мерзкий дух и через то Эмма завладела ее имуществом.
        Изумленный фантазиями материнского ума, не находил в себе Веня сил закричать. Он обескуражено стер пот со лба и пробормотал:
        - Бред… дичь… я пальцем о палец не ударю, чтобы такие твои мечты воплощать в жизнь. Мы же не в сумасшедшем доме, Степанида Глебовна. Ты хочешь выставить меня в смешном свете, опозорить навеки. Выпрыгнуть из-за ширмочки? А ну как Бабушка в самом деле окочурится от страха?
        - Ты сделаешь так, чтобы она не умерла, - сказала Степанида Глебовна просто.
        - Но я не доктор, не Гиппократ…
        - Зато ты умный и ловкий, и у тебя все получится. Бабушка прогонит выскочку, а тебя возьмет под свое крыло. Но и это не все, не все блага, каких ты удостоишься за свой труд. – Мать, преисполненная нежности, стала роскошно приближаться к сыну. – Я куплю тебе тот костюм, который так тебе приглянулся, помнишь? И пальтишко для осенне-весеннего сезона. Ты доволен, мальчик?
        Он кивнул. Так Веня, молодой человек приятной наружности, в меру упитанный и розовощекий, поколебался в своей решимости не уступать маме, не идти на поводу у ее безумия. Ему казалось, что успела-таки мать влить яд в его открытую и беззащитную душу, и он сокрушался о себе.

                ***

       В комнате с балконом Бабушка, которую старость сделала не меньшей чудачкой, чем фантазии Степаниду Глебовну, сидела в кресле на колесиках, прикрывая пледом парализованные ноги. Бабушка верила, что ее хотят сжить со свету и в решающую минуту, а она не за горами, враги не остановятся и перед крайними мерами, Степанида же Глебовна, как бы тень ее в мире чудачеств, изводила себя подозрениями, что все только и заботятся, чтобы страшно ее уязвить и унизить. Сходство Бабушки с высохшим и пожелтевшим стручком заставляло поразмыслить, в чем смысл той случайности, силой которой еще держится тепло жизни в ее теле, но сама Бабушка жила в цветущей уверенности, что смотрится на диво хорошо, как некое чудо молодости и красоты среди высохших и пожелтевших от злобы и зависти врагов. Имя им легион, нашептывала порой старушка, хищно всматриваясь в темные углы.
       Эмма с подобающей этому визиту серьезной миной на лице вошла и поздоровалась, а Бабушка приветливо кивнула в ответ, не спуская с девушки внимательных глаз и неопределенно усмехаясь. Сев на стул, лицом к Бабушке, Эмма непринужденно закинула ногу на ногу.
       - Вижу, рада поздравить меня, что я до сих пор жива, - сказала старуха. – Да, еще не загнали в гроб, не отравили, в окно не вышвырнули… Не так-то легко им это сделать, Бабушка не лыком шита! Но и я тебя могу поздравить с тем же, дитя мое. Да, ты тоже не промах.      
       - Спасибо за поздравление, Бабушка, - без тени улыбки ответила Эмма. – Опасности мне грозят сильно, но я, признаться, совсем не плохо себя чувствую.
       - Это потому, что нас, привыкших смотреть опасности в лицо, голыми руками не возьмешь. Напрасно они надеются, что если им здесь не удалось приготовить из нас яичницу, то уж черти в аду точно зажарят нас. Им, людишкам глупым, невдомек, что никакой черт не рискнет с нами связываться. А теперь о деле, - заговорила Бабушка с некоторым возбуждением. – Я, девочка, вызвала тебя сюда срочным письмом, потому что пришло время решить кое-какие неотложные проблемы. Веришь ли, я полюбила тебя как родную дочь и готова доверить тебе главное… Готова ли ты достойно отнестись к моим чувствам? О себе скажу следующее. Бог тела моего совсем не то, что бог моей души. Душа бессмертна, а тело – видишь что такое, тьфу! Тело мне портят враги, покушаются… Не смотри, что я отлично выгляжу, это ведь отчасти видимость одна. Но за гробом справедливость восторжествует, и я встану, поднимусь. О жизнь! О жилищные проблемы! Мне скоро крышка. Не утешай меня! Открою тебе один секрет. Они думают, а имя им легион, что я дышу на ладан, ждут не дождутся получить после меня кое-какое добро, и я хочу утереть им нос. Я хочу устроить все по-своему. Но ты должна пойти мне навстречу, я жду твоего содействия на том пути, который после долгих сомнений и размышлений избрала. И я верю, что ты примешь мои условия. Поэтому я и открываю тебе секрет…
       Но открыть его Бабушке не довелось: распахнулась с треском дверь, влетел боевито и ошалело горбун.
       - А, Бабушка! – взвизгнул он. – Тут? Эмма? Тут!
       - Что такое? – вскипела мгновенно старуха и, стуча в пол клюкой, начала гневную отповедь: - Как ты посмел ворваться без стука, без приглашения, как мог нарушить наше уединение? Я спрашиваю тебя, клоун, что это ты себе позволяешь?
       - Катись, Бабушка, катись, мне нужно поговорить с Эммой, катись! – напевал словно горбун и кресло с парализованной выталкивал в коридор, где вдруг громыхнул: - Эй, кто-нибудь, увезите Бабушку! Бабушка хочет отдохнуть!
       Эмма с аппетитным хладнокровием, подрумяниваясь Бог весть от чего, от какой-то тестом набухающей в ней безмятежности, наблюдала за происходящим, за переменами в комнате, которые устраивал деятельный Жоричка, он же, вытащив из кармана ключ, запер дверь изнутри и после того оцепенел, пережидая, пока в коридоре стихнет буря. Он даже, отклячив тощий зад, приник к замочной скважине и посмеивался, шутовским глазом разбавляя до влажности, до отвратительной водянистости сухую суровость поднятого вокруг изгнанной Бабушки переполоха. И пока он занимался этим, Эмма успела, расслышав слабый шорох за ширмой в углу, заглянуть туда, увидеть съежившегося на детской скамеечке Веню, проницательно и глубоко посмотреть в его полные простодушного испуга и недоумения глаза.
       - Теперь поговорим, - повернулся к Эмме, уже вновь сидевшей на стуле, зачинщик очередной смуты. – Нам больше никто не помешает, а вы, сразу вас предупреждаю, не выйдете отсюда, пока не выслушаете меня.
       В коридоре наконец наступила тишина, в дверь перестали стучать, голос разгневанной Бабушки замер в отдалении, покрываемый умиротворяющим шепотом Ульяны Кирилловны. Ее шепот звучал громче ударов бабушкиной клюки.
      Жоричка расплылся в двусмысленной ухмылке, желая, видимо, ободрить собеседницу в преддверии важного и многое решающего в ее судьбе разговора. Он был бледен.
      - Объяснимся начистоту, - начал Жоричка, без особого успеха стараясь унять дрожь в голосе. – Случилось так… короче говоря, милая, мое будущее теперь зависит от вас, от вашей доброй воли. Достаточно же посмеялись надо мной дураки! – выкрикнул он с ожесточением. – В их куриных мозгах не вмещается представление, что Жоричка Божемоев – гений! Но все полетит к черту, если я не откроюсь вам. Последние дни мое состояние ужасно, я в разладе с собой, возможно, мне грозит катастрофа…
      Как бы давая ручательство за правдивость своих слов, горбун оскалил зубы в жуткой улыбке мертвеца.
      - Я грустил, я был в печали. Я немного путаюсь, простите, я взволнован. Я не знаю женщин, они мне ни к чему, и я не умею с ними обращаться. Так вот, все изменилось, Эмма, в тот самый миг, когда я увидел вас на веранде за обедом, помните? Я понял, кто вы и что из себя представляете. Почему вы молчите, Эмма?
      - Просто слушаю вас.
      - Помните, я бегал по веранде и с разных точек изучал вас, присматривался к вам? Так было нужно. Садясь за стол, я взглянул на вас и пришел в неописуемое волнение… Но зачем я рассказываю это? Вы и сами все прекрасно помните, не правда ли? Вы не забыли этого чудесного дня, этих удивительных минут. Мы были как единое целое, наши сердца бились в унисон, разве нет, Эмма? Поправьте меня, если я ошибаюсь. Вы излучали энергию столь огромной силы, что я в конце концов не выдержал и убежал.
     Эмма сказала, улыбчиво округляя рот:
     - С вами интересно, но, знаете, и нелегко, потому что вы всегда возбуждены и не можете удержаться от преувеличений.
     Пронзительным смехом, подобием смеха, отозвавшись на ее слова, Жоричка тут же приступил к сокровенной части своего повествования.
     - Все открылось мне в истинном виде, я распознал фантомы, на которых стоит ваш дух, и разглядел сферы, в которых он обретается. Я был потрясен и обрадован. Вы – сам дух. Не может быть, чтобы ваша красота была всего лишь плодом какой-то плоти, это было бы слишком плоско, ничтожно. Нет, Эмма, ваша красота не что иное как тонкая и прозрачная оболочка, которой облекается дух, только так и не иначе! К черту возражения! Я понял после той веранды все, - летел и парил горбун, - я понял, чего не хватает моему изобретению… то есть я понимал это и раньше, но в тот раз окончательно убедился. И поверил! Я ученый, я химик, меня называют алхимиком… я биолог… Меня всегда занимала тайна происхождения жизни, я родился с жаждой разгадать ее и не сомневался, что добьюсь своего. Я глубоко чувствовал, что дело вовсе не в Боге, не в нем начало начал, отверг я вашего дурацкого Бога, и у меня осталась одна версия: зародыш жизни был занесен на нашу планету… Я не знаю, кто занес… Какие-нибудь пришельцы, высокоразумные существа… но, главное, я понял, именно так оно и было, а Бог ваш – это смешно и глупо.
     За окном бесшумно и вяло двигалась листва.
     - И в чем же ваше открытие? – наивно осведомилась Эмма.
     - Я первый, я самый первый, раньше других открыл и приготовил вещество, которое те гости занесли на нашу планету, чтобы здесь зародилась жизнь. Прекрасный получится мир, думали они, таинственные благодетели, чудный и дивный. Зерно посеяли, из семени, думали они, поднимутся отличные всходы, верили, что из комочка, который ими был заложен, образуется великолепное, превосходящее лучшие ожидания человечество. О, как я люблю эту жизнь! Как я страдаю оттого, что мы несовершенны!
     - А вы не заблуждаетесь? Уверены в своем веществе?
     - Вы совсем не потрясены?
     - Я удивлена. Но у меня нет полной уверенности… да еще и вопрос, нужна ли она мне. Но попробую все же, насколько возможно, смотреть на вещи вашими глазами. Скажите, Жоричка, как вы могли узнать, что это было за вещество?
     - Я открыл и приготовил его. Разве этого мало?
     - Для вашей славы? Пожалуй, для славы вы достаточно поработали… но теперь вы пойдите в некий комитет по изобретениям, а такой непременно существуют, и пусть они там разберутся и дадут оценку…
     В порыве какого-то лукавого счастья залился смехом чудак-изобретатель, внезапно схватил девушку за руки и крикнул:
     - Да, я работаю для пользы гуманизма и человечности, но это никак не связано с какими бы то ни было комитетами! Человечность, в моем представлении, есть тоже некое вещество, которое, между прочим, еще только предстоит приготовить. Пока я приготовил лишь, так сказать, источник жизни.
     Горбун выпустил руки девушки и засновал по комнате с замечательной стремительностью.
     - Именно жизнь, которая возникнет из открытого мной вещества, станет абсолютным познанием тайн бытия, - провозгласил он.
     - Все это такая чепуха! – захохотала Эмма. – Вы хоть и ученый, а бред у вас еще тот!
     Жоричка, однако, ее не слушал, как бы слишком мелок был в сравнении с разворачиваемой им грандиозностью пафос ее критики, а хохот и вовсе сходил за мышиный писк; ученый говорил:
     - Приготовьтесь слушать… внимание, Эмма! Уже год, как я вывел вещество, и ничто не указывает на ошибку, но… оно не развивается. Оно живет, я это вижу и чувствую, но оно словно замкнулось в себе и говорит, что ли, мол, никакими силами не заставите меня раскрыться. Я был в отчаянии, видя такое.
     Остановился Жоричка и умолк перед невидимой преградой, а Эмма, не торопя его, невозмутимо всматривалась в изваянность, в которую он, трудолюбиво накорчившись, отлился. Все кружилось в голове ученого. Он видел знакомые стены, знакомые контуры сада за окном, узнавал и не узнавал в хаосе быстрого, едва ли сознательного решения вопросов жизни и смерти; окружающее нынче было как раскаленная печь; вдруг он понял на излете скорости своих беспорядочных постижений и безумного воодушевления, что печью оно и должно быть и должен он сгореть в той печи, сладко изнемогая под безмятежностью Эммы. Продолжал он торжественно, словно привстав из гроба:
     - Материю я открыл, а она не раскрывается. Она еще бессильная и бесплодна, а я, как был в угаре, спросил себя ночью, когда в умоисступлении бегал по лаборатории: разве ты не понял, несчастный урод, не понял уже давно и навсегда, что без Эммы тут не обойтись? Виноват… - снова зачастил, замельчил Жоричка, - отвык с людьми, да и не привыкал никогда… все больше со своей ленивой и бездушной матушкой, а она безбожно глупит, безбожно… И еще Бабушка. Я по ним сужу о слабом поле, по Рюмкиной какой-то… то есть с материальной стороны, со стороны органов, а если взять вас – какая же в вас материя?
     - Самая что ни на есть обыкновенная.
     - Милая, как мне вам объяснить? Хотите, я на колени встану? Я докажу вам обратное, докажу, что вы неправильного о себе мнения. Я хочу, - выговорил он с некоторой твердостью и тотчас снова смешался, - ну, как бы привить вам то вещество… это трудно объяснить, легче сделать, так давайте это и сделаем! В их совместности, в совокуплении, ваш дух и оно, материя… понимаете?
     - Это понимаю, а вот отдаете ли вы себе отчет…
     - Еще бы, еще бы! Как не отдавать! Я же дело говорю, и у меня это научное… Так вот вопрос: да или нет? Вы согласны? Если по-вашему, то это все равно что брак, в данном случае с природой, и будет медовый месяц под самым пристальным и ответственным моим наблюдением. Я предлагаю вам эксперимент, каких еще не бывало в этом мире…
     - Ни да, ни нет, - ответила Эмма.
     - Но как? как вас понимать?
     - А так, словно ничего не было.
     - Ничего? Абсолютно ничего? Не было нашего разговора?
     - Не было вашего предложения. Я ничего не слышала, да вы и не говорили ничего.
     Краска одела в багрянец бледное, тусклое до того лицо алхимика, он схватился руками за горло, спасаясь от удушья, и потерянно вытаращил глаза.
     - Без вас погибнет дело всей моей жизни!
     - А вы подумали обо мне? О том, что будет со мной? Я не крыса лабораторная.
     - Подумал, я только о вас думал все это время. Я почти лишился рассудка… С вами все будет хорошо, Эмма. Неужели вы не уступите, не оправдаете моих надежд? И вы, что же, не понимаете своей выгоды, не понимаете, что крыса… вы же о крысе упомянули… крыса вам позавидует?
     - Вы поищите другой объект для ваших упражнений, Жоричка, - перебила Эмма.
     - Объект? Почему же объект? Человек! Те, кого я знаю, вздорная все такая публика, пошлая и низкая, для моих опытов от нее никакого проку. И одна вы… Обещайте подумать, не отказывайтесь сгоряча… Вы упрямы, но обуздайте свое упрямство, прошу вас. Если вам кажется, что я требую от вас жертвы, то пусть будет так, пусть вам это кажется… и принесите себя в жертву. Не ради меня, нет, ради всех, во имя будущего!
     - Теперь откройте дверь.
     - Хорошо, - сказал Жоричка, отпирая. – Но вы обещаете? Я могу надеяться?
     Эмма выскользнула в коридор, а горбун устремился за ней, их голоса удалились, и Веня смог наконец выбраться из своего заточения и размять затекшие ноги. Он мячиком прыгал посреди комнаты, однако, как ни было это весело, на лице его лежала печать грозной и тревожной задумчивости. В открытие горбуна и ребенок не поверит, это яснее ясного, но горбун говорил о тайнах бытия, и уже теперь Веня размышлял о них тоже, сознавая с горечью, сколько драгоценного времени потерял, думая прежде о пустяках, о вещах незначительных. Он приложил палец к губам, давая строгий обет молчания.

                ***

     Хотя Веня не подслушал ничего, что бросало бы на нее тень, Эмма не оставила без внимания его недостойный поступок и, отыскав молодого человека, наложила на его взыскание. В неизвестности, каким будет наказание, Веня вилял и вертелся перед ней трусливо, горячечно шептал, что Жоричка похерил Бога, но он Бога восстановит в правах, и тогда-то еще впору будет люду беспристрастному пораскинуть мозгами да трижды отмерить, прежде чем решить, кто весь собой поумнее, Веня Хромов или какой-то замшелый Жоричка Божемоев. Эмма припугнула, дескать, всем разболтает об его отвратительной склонности к соглядатайству, и присмиревшего Веню обязала не мешкая сослужить ей службу: внедрить в сознание писателя Неуемова разумение, что она, Эмма, заинтересована в сближении с ним и напрасно он ее сторонится. Услыхав это, Веня рассмеялся над пустяшностью кары и устремился на поиски Климова, удивляясь, правда, слегка эмминой готовности вешаться на шею псевдо-Неуемову. Выходил, в сущности, вопрос сложный и занятный. Но Веня недолго ломал над ним голову, пусть девица закидывает сеть, ему-то что до этого, а над ее загадками пусть другие голову ломают, тот, например, кто скрывается здесь под чужим именем. Веня живет и действует под своим именем, он весь на виду, и в двойных играх еще, слава Богу, никем не замечен. Какой же с него спрос?
      Отыскался Климов в комнате, которую писателю и его секретарю Гаврилову отвела Ульяна Кирилловна. Секретарь, лежа на кровати прямо в одежде и подложив руки под голову, отрешенно смотрел в потолок. Веня почему-то не решился заговорить при нем, а может быть, решил, что знать об авансах Эммы Гаврилову отнюдь не обязательно. С Климовым он вышел прогуляться в сад.
      - Я тут надумал послушать, о чем толкуют люди, - заговорил бойкий Веня, когда они ступили на аллею между высокими деревьями, - и сел за ширмочку… знаете, в комнате с балконом?    
      - Проще сказать, ты подслушивал?
      - У меня были на то особые причины. Личного свойства. – Веня твердо верил в обещание матери купить ему новый костюм и пальтишко.
      - В любом случае, - с торжественной пылкостью заверил его Климов, - это не дело, не метод… это, в конце концов, безнравственно!
      Веня переспросил тупо:
      - Не метод?
      - Да. Не метод расследования. Так не поступают порядочные люди. С такими методами мы далеко не уйдем.
      - Но я ничего не расследую, - возразил Веня. – Я только хотел послушать.
      Веня горячо оправдывался, а Климов подумал, что еще неизвестно, к каким методам придется прибегнуть ему, и, смягчившись, спросил своего спутника, что же ему посчастливилось узнать. Веня со смехом поведал об открытии горбуна. Климов, однако, не разделил с ним его веселье, пораженный замыслом Жорички привить Эмме некое вещество.
      - Положим, он принимает это вещество не за то, что оно представляет собой на самом деле. Это факт, - сказал Климов. – Мы не вправе верить во всякие бредни. А между тем вещество существует. Ты понимаешь, Веня? Не важно, что думает о нем горбун, а важно, что оно существует, и если Жоричка начнет его применять… а он к этому, судя по твоим словам, близок… то неизвестно еще, чем все это обернется для нас. Этот безумный изобретатель ждет чудес от своего, с позволения сказать, открытия, а в результате может брызнуть кровь, и вовсе не святая, - закончил Климов веско, умственно опираясь на творения Неуемова.
      Теперь поражен был Веня Хромов.
      - Вот оно что, - с восхищением уставился он на писателя, - а я-то, я бы в жизни до подобного не додумался! И ловко же вы все это раскладываете и распутываете, Олег Павлович. Да, вы быстро наведете здесь порядок.
      - А в чем, собственно, непорядок, Веня?
      - Не знаю. – Недоросль почесал затылок. – А только, одним словом, непорядок.
      С грустью взглянул Климов на окрестные поля и леса. Легковесный Веня совершает не обинуясь предосудительные поступки, сумасшедший ученый изобретает сомнительное и, не исключено, опасное вещество, сам он, серьезный писатель Климов, уже принимает свое гостевание на божемоевской даче за расследование, а от пославшего его сюда Авангарда Петровича, разбойника, ни слуху ни духу, и встает грозно над всей этой кашей тяжелое и непримиримое слово Непорядок.
      В невеселый хоровод климовских размышлений вторгся рассказ Вени о наказании, наложенном на них обоих Эммой, - Климов тоже наказан, поскольку, де, пренебрегал ее красотой, и, в искупление своей вины, должен он поскорее вписаться в сонм поклонников, окружающих девушку. Оживился Климов, услыхав это. Он любил свою жену и был уверен, что ни при каких обстоятельствах не опустится до супружеской измены, но ему льстило, когда им интересовались другие женщины.
      - Я не избегаю ее, - разъяснил он Вене, - просто до сих пор не было удобного случая поговорить с ней.
      Веня скорчил лукавую гримаску. От его проницательности не ускользнуло, что тема нашла живейший отклик в душе посланца Авангарда Петровича, и он поспешил ее развить:
      - Не только что поговорить, а общаться, Олег Павлович, общаться самым тесным образом, ибо общение – вот чего она ждет. А это что-нибудь да значит! Не каждый похвастается таким успехом у нашей красавицы. До чего же вы перспективны! Вы не идете, нет, вы не то что мы, простые смертные, вы семимильными шагами продвигаетесь!
      - Да тут всего лишь один повод для интереса ко мне: писатель Неуемов, - смущенно и с некоторой досадой возразил Климов. – Как ни прискорбно, но я не по своей воле, я наемный рабочий, невольник, раб… никакой я не писатель Неуемов – вот моя мысль! А она очередная поклонница, и это вся разгадка. Не мной она интересуется, Веня, не меня любит, а Неуемова, которого я в глаза никогда не видывал. Господи Боже мой! Спешит подышать одним воздухом с мэтром… еще и автограф попросит! А ты читал этого Неуемова? Дрянь он, мерзкий негодяй!
      Веня напыщенно изрек:
      - Важно не то, каким путем мы завоевываем сердце женщины. Важны результаты, которых мы при этом добиваемся.
      - Возможно, возможно, - рассеянно ответил Климов.
      - Кстати, каких-то полчаса назад я видел, как Эмма углубилась в лес вот в этом самом месте. – Веня указала на бегущую вдоль забора тропинку, в отдалении исчезающую в лесной чаще. – Вот вам и удобный случай!
      - А что? Может быть, - согласился писатель не без энтузиазма. – Ну что ж, ты долго водил меня по аду, мой Вергилий, рассказывал мне о гнусных деяниях и страшных открытиях, а теперь веди в рай и пой мне светлую песню! – с громким хрипом прокричал он.
      Ошибочной была догадка Вени, будто Эмма без всякой цели углубилась в лес, она шла на свидание с Чепинигом, добившимся от нее обещания, что она даст ему возможность уединенно объясниться с ней. С первой же минуты их знакомства остерегалась девушка страстной натуры Чепинога, но, решительно не уступая ему в целом, всяким его мелким просьбам и натискам сопротивлялась больше для виду, чтобы помучить влюбленного. Словно бы не замечая ничего, шаг за шагом уступала она Чепиногу по мелочам, и он пусть слишком медленно для его торопливых чувств, но последовательно продвигался к заветной цели. Душа и страсть Чепинога нераздельны, и с этим ничего не поделаешь, думала Эмма, туманно оправдывая себя. Чепиног не просто охвачен страстью, он и есть сама страсть. И против этого ничего не возразишь. Нужно принимать вещи такими, какие они есть, умозаключала Эмма.
      И вот все в Чепиноге обозначилось перед ее глазами резко и неожиданно, выпукло, броско. Брал он ее под руку, хватал за шею, объясняясь, а потом, внезапно оттолкнув, с красным искаженным лицом бродил между мохнатыми седыми стволами деревьев, возводил взгляд к толпящимся в вышине кронам и словно твердил заклинания:
      - Не обольщайтесь! Красота не спасет вас. Вы и оглянуться не успеете, как окажетесь в объятиях какого-нибудь чудовища, сладострастного варвара!
      Они свернули к залегшему чуть в стороне болоту, манимые риском, и пошли по мягкой и влажной, волнующейся под ногами траве. Особая лесная тишина услаждала слух Эммы, забавляла ее мутная вода, мгновенно выступавшая в их следах, внимание привлекали мелкие пернатые создания, неожиданно кидавшиеся, с пронзительными визгами и криками, в какой-то ритуальный полет вокруг незваных гостей леса. Они пришли потом в засушливый край, где могучая сила урагана или человеческой воли повалила деревья и длинные стволы лежали, бессильно задирая к небу голые ветки. Все здесь дышало запустением и дикостью, и Чепиног, проникшись злым духом этой местности, одичало, затравленно озирался по сторонам и восклицал:
      - Это небо сияло, когда нас с вами не было и в помине! Деревья были невообразимо огромны, а под ними плодились и хозяйничали ящеры, невероятно большие и жуткие на вид твари с одним бесспорным недостатком: у них был микроскопически крошечный мозг. – Перенесся Чепиног в давние времена и, созерцая тех ящеров, вещал: - Не выжить им с таким мозгом, напрасна их отчаянная борьба за выживание, зря спорят они с естественным отбором! А теперь борьба происходит в моей душе! – закричал он. – С одной стороны желание без лишних слов овладеть вами, с другой – понимание, что я обязан вести себя прилично. Но при этом мой мозг вовсе не мал. Поэтому у меня есть все шансы уцелеть и выстоять в той тяжкой борьбе, которую я веду с самим собой.
      Полагая, что он достаточно объяснился, Чепиног совершил вдруг несколько телодвижений, не понять смысл и цель которых было бы решительно невозможно. Эмма попыталась вырваться, однако крепкие руки прижимали ее к дереву. Чепиног атаковал, сильно и внушительно орудовал.
      - Вы с ума сошли! – подала голос Эмма.
      - Конечно! – подтвердил Чепиног. – Но я жив! Я не вымру, как какой-нибудь динозавр. А вы так хороши собой, Эмма. Ваша красота полна жизни, и кому же, если не вам, признать, что то, что я сейчас делаю, дело живое, очень, очень живое… вы согласны со мной, Эмма? В конце концов, - объяснялся взбеленившийся Чепиног, - я ведь вообще избегаю мертворожденных затей, мертвых дел, мертвых сезонов. Мертвое море – это выдумка тех, кто искушает разных простаков в пустыне. Нет Бога кроме Бога, и кто объявляет себя богом под небесами, тому не быть Богом на небесах. Я не Бог, Эмма, но я все превозмогу. Я непреходящ!
      Сбил он девушку с ног и был в полном восторге от содеянного. Его не останавливала и не пугала мысль, что она может огласить лес громкими истерическими воплями насилуемой женщины или удариться в слезы, способные растопить камень, напротив, он ждал чего-то подобного, чтобы сполна насладиться своим триумфом, - ведь он не чувствовал себя насильником, он только наслаждался. Уже он близок был к своей цели, однако Эмма, с неожиданной легкостью вскочив с земли, увернулась от его протянутых к ней рук и звонко выкрикнула:
      - Ой, смотрите, это же Олег Павлович!
      Действительно, в дальнем конце вырубки, над бредовым нагромождением стволов и ветвей, возникла благообразная, любовно залитая солнечным светом голова писателя Климова. Там же маячил отпетый и проворный бездельник Веня Хромов.
      - Да будет тебе, Эмма! – закричал Чепиног с отчаянной и яростной досадой. – Плевать ты хотела на этого щелкопера! Не надо мне пудрить мозги, Эмма! Если тебе противно быть со мной, так иди себе с Богом, только не надо прикидываться, будто ты вне себя от счастья, завидев какого-то писаку! Скажи правду, и мы решим. Если я тебе не противен, отдайся мне на глазах у этого господина.
      Всем своим видом показывала Эмма, что устремлена навстречу своему кумиру, ее прекрасное лицо озаряла неподдельная радость, ее глаза пожирали ладную фигуру Климова, который, под трескотню юркого кузнечика Вени, молодцевато, с добрым покрякиваньем скакал по необъятному кладбищу деревьев.
      - В это мгновение и на мгновение я поверил, Эмма, - посмеивался Чепиног горько и ядовито, - что вот именно сейчас, в эту минуту, ты предпочла мне Олега Павловича и уже теперь воображаешь, грезишь: о, как он велик и как перед ним ничтожен и мал Чепиног! Что ж, я тебя отпускаю, иди к нему, и будь ты проклята.
      - Олег Павлович! – бежала к писателю Эмма. – Подождите меня! Олег Павлович, это я, Эмма!
      - А, Эмма? – удивился Климов. – А я слышу, кто-то зовет… Что вы здесь делаете, Эмма?
      - Словами не сказать, пером не описать. Мной хотели овладеть…
      - Добрые духи леса? – живо перебил Климов. – Они уже овладели вами. Вы так и светитесь красотой.
      - Ну, вы, как всегда, сказочник, Олег Павлович.
      Веня хитро сощурился:
      - Одна в лесу гуляли, Эмма?
      - Да хоть бы и одна… Раз все дело в добрых лесных духах, бояться мне, значит, нечего. Но, кажется, я заблудилась.
      - Не надо девушке уходить в лес далеко одной, - сказал писатель назидательно.
      Эмма расправила плечи и одарила своих собеседников ослепительной улыбкой. Да, она заблудилась в лесу, и пережитые страхи оставили в ее душе глубокое впечатление. Но не настолько она испугалась, чтобы стоило об этом много говорить.
      - А какой счастливый случай, Олег Павлович, привел вас в лес? – спросила она. – Не иначе как Веня надоумил…
      Веня откликнулся:
      - Ну, я не возражал, когда Олег Павлович предложил прогулку… Отличный денек, великолепные виды, лес загадочно шумит поблизости. Олег Павлович умелой и властной писательской рукой указал на тропу… Так было дело.
      - Это счастливый случай скорее даже для меня, чем для вас, - великодушно признал писатель. – Он дарует возможность, которой я был лишен раньше.
      - Какую же?
      - Познакомиться с вами по-настоящему, сойтись покороче, говорить с вами наедине.
      - Но это я должна благодарить судьбу, меня судьба одарила, - запротестовала Эмма. – Я, Олег Павлович, простая девушка, а вы знаменитый писатель. Вы, наверно, шутите, намекая, что будто бы не только сейчас впервые заметили меня, а даже хотели – шутка ли! - говорить со мной…
      - Я, - возразил писатель, пристально и многообещающе глядя на девушку, - не только давно обратил на вас внимание и хотел говорить с вами, но даже знал, что скажу вам, когда мы останемся наедине.
      - Вот как? И что это, что вы скажете? Но вы даже немного меня пугаете…
      - В таком случае пока воздержусь.
      - Напрасно! Я вся внимание.
      Сочинитель загадочно улыбнулся, словно поощряя девушку на какие-то тайные дела, вовлекая в перспективы, пока еще недоступные ее пониманию. Он сказал:
      - А разве у нас не будет другого времени поговорить? Не менее благоприятной минуты? А может, и более?
      Так они болтали. Чепиног же в своем укрытии скрежетал зубами, бил кулаком в ладонь и плевался черной слюной озлобившегося человека. Непомерно ли многого он хотел? Добивался невозможного? Нет, всего лишь искал он взаимности у девушки, которая ему приглянулась. И девушка была готова капитулировать. Но появился, откуда ни возьмись, глупый, напыщенный, бездарный писака и все испортил.

                ***

      В поздний час, когда дача утихла и затаилась в ночной темноте, оставшаяся в одиночестве Степанида Глебовна – сынок ее Веня уехал на день-другой в город развеяться – читала книгу, лежа в постели. Свет настольной лампы рельефил ее большую, склонившуюся над страницами голову. Не привыкла Степанида Глебовна к одиночеству, Веня, даром что был ленив и безалаберен, все же как-то развлекал ее. Она ворочалась и вздыхала, буквы и слова расплывались перед ее глазами, мысли автора трудно доходили до сознания, казались чуждыми и надуманными, придуманными для обмана, насмешки над внутренним миром человека. Другое дело Неуемов – вот кто пишет доходчиво и по существу! Само собой, сочиняет небылицы, но ведь дух от них захватывает.
     В тысячный, в бесчисленно многий раз пустилась Степанида Глебовна в безуспешное, головоломное исследование ситуации. Ситуация, складывающаяся вокруг грядущего завещания и наследства, запутанна и взрывоопасна. Из этого следует исходить, от этого плясать. Бабушка, по словам Вени, а бедный мальчик в данном случае на славу потрудился, сидя за ширмочкой и подвергая себя небывалому риску, Бабушка вознамерилась открыть Эмме секрет. Какой? И семи пядей во лбу иметь не надо, чтобы смекнуть: Бабушка, устав от домочадцев, решила завещать все Эмме. Домашние – враги человека, и Бабушка думает, что они спят и видят ее покойницей, а Эмма здесь гостья редкая, к тому же приветливо усмехается, и у Бабушки она вне подозрений. Но горбун вытолкал Бабушку взашей, так ему не терпелось поговорить с Эммой. Едва ли этот поступок, и вообще-то непохвальный, добавит Бабушке любви и расположения к внуку, о нет, можно сказать, Жоричка вполне поставил крест на своем будущем как наследника. Но следует ли предполагать, что это желание горбуна отпихнуть Эмму от Бабушки, столь грубо и нагло осуществившееся, непременно укрепит Бабушку в симпатии к Эмме? А если как раз наоборот? Непонятно. Тупик. Приложила Степанида Глебовна пальчик к губам и горестно вздохнула.
     Внезапно в смутное ее сознание закралась дикая, пугающая мысль, что лишь она одна и раздувает проблему, которой в действительности не существует, а если существовала, то уж давно и с надежной простотой решена, и всем уже известно и понятно окончательное, бесповоротное решение Бабушки, всем, кроме нее, которая колотится в своем неуемном беспокойстве, как муха о стекло, не спит по ночам, ворочается, вздыхает. Неужели так? Не может быть! Степанида Глебовна погрузилась снова в безнадежную мешанину своих раздумий. Если Эмма… Нет, тупик. Нет выхода из этого лабиринта. Вот бы найти волшебный меч, как в романе Олега Павловича, да разрубить им проклятый узел сомнений и нерешенных проблем. На людей, завязывающих этакие узлы, побрызгать бы святой кровью!
     Слабый шум привлек ее внимание, как если бы кто-то пытался открыть дверь, и пронеслась в голове тревога: а заперта ли дверь? Конечно нет, она, как всегда, запереть забыла, забыла повернуть ключ в замочной скважине. Да и от кого, собственно, запираться? Прикрываясь широкой рукой от света настольной лампы, Степанида Глебовна всмотрелась в окружающий полумрак, и со стороны забавно она сейчас выглядела – беззащитная девочка, оставшаяся одна дома и поддавшаяся ночным страхам.
      Но на сей раз страх не обманул и дурные предчувствия сбывались, ужасное происходило уже что-то, надвигалось, свиваясь в ошеломительный, невероятный кошмар. Две фигуры стремительно летели, четким шагом торили путь к кровати, на которой, купаясь в лучах настольной лампы, застыла одним огромным обмершим сердцем Степанида Глебовна. Странен был вид этих фигур в черных, длинных до пят плащах с остроконечными капюшонами, венчавшими их головы, лица их покрывали темные шарфы или, может быть, маски, и напрасно Степанида Глебовна, вдруг с горестной беззащитностью завозившаяся под легким одеяльцем, вглядывалась и пыталась узнать, обличить. Возилась она словно на краю бездонной пропасти, и крик застрял в горле. Она все же крикнула, но это был едва лишь слышный писк. В невыразимо детском, простодушном страдании женщина исторгла слабый шелест вопроса:
      - Кто вы? 
      Спрашивала она еще, для чего же это неожиданное и таинственное явление, но ответа не последовало, а своих целей, впрочем, «фигуры» и не думали скрывать. Рот Степаниды Глебовны тесно и отвратительно заполнило махровое полотенце, которым Веня имел обыкновение смахивать с себя пот после дневной суеты, и в следующее мгновение вытаращившая бесполезные, от ужаса ослепшие глаза Степанида Глебовна почувствовала, что ее властными, готовыми унять любое сопротивление движениями переворачивают на живот. Она глухо застонала сквозь полотенце. Ее голова, прижатая сильной рукой, почти утонула в подушке.
      Одна из «фигур», пока другая задирала Степаниде Глебовне ночную рубашку, достала из кармана плаща шприц и поднесла поближе к лампе, как бы проверяя на свет его содержимое. Внутри маленького сверкавшего аппарата таинственно зеленела какая-то жидкость. Степанида Глебовна шприца не видела, но более или менее медицинские приемы обращения с ней говорили немало, и в голове бедной, не могущей ниоткуда получить помощи женщины мелькнуло: конец? Но почему так? Почему через задний проход?
      Бесшумно в гнетущей тишине пронзила игла бугрище плоти, вся обширная и бледная вялость которой безжалостно освещалась настольной лампой. Судороги, пробегавшие по телу и отдававшиеся в палаческой руке, нельзя было назвать сопротивлением. В них не было ничего достойного. Степанида Глебовна пала духом и, не помня себя от ужаса и горя, утонув в подушке и простынях, бессознательно оплакивала свой неизъяснимый жребий.
      Климов возвращался в постель из уборной. Его подняли среди ночи боли и взрывы в желудке, а теперь он шел в коридоре пустой и свободный и поздравлял себя с облегчением. И Климов увидел тех, кто причинил страдания Степаниде Глебовне. Они быстро прошли мимо писателя и скрылись за поворотом, там, где начинался лестничный подъем. Климов подумал, что это неслышное, страшное шествие черных фигур снится ему, и впоследствии, спрашивая себя, продолжал ли он идти после того, как увидел выходящих из комнаты Степаниды Глебовны темноликих незнакомцев, или же в смятении прижался к стене, уступая им дорогу, Климов не находил ответа. Яснее припоминалось ему возникновение в скупо освещенном проеме двери слабо ковыляющей Степаниды Глебовны, в ночной рубашке, босой, с перекошенным от смертельного ужаса лицом, ополоумевшей. Она держалась руками за стены и тихо взывала:
      - Люди, люди…
      - Степанида Глебовна, - позвал Климов, выходя на свет. – Это я, Кли… Ах черт, вы меня узнаете? Что с вами случилось?
      - Олег Павлович! – дрожащим, плачущим голосом воскликнула женщина. – Вы видели их? Видели? Догоните их, прошу вас!
      - Но кто они? Что это за люди? Они что-то сделали с вами?
      - Догоните их, Олег Павлович!
      - Как же теперь? Они сбежали… Это невозможно, уже их не догнать, - разъяснил Климов старательно и проникновенно. – И вам, Степанида Глебовна, совсем не надо стоять здесь, на сквозняке, в таком виде. Вам надо лечь. Разрешите, я помогу вам. Ну, давайте, я уложу вас и укрою, вот так, вот и хорошо. Вам надо отдохнуть, Степанида Глебовна.
      Думал задумчиво посидеть Климов у кровати жертвы странного происшествия, задумчивостью прогнать собственные страхи, но женщина после недолгой неподвижности вдруг приподнялась с самым решительным видом. Рубашка съехала, обнажив большую, не слишком привлекательную грудь.
      - Нет, вы видели?! – закричала она в гневе. – Вы когда-нибудь видели подобное? Они ворвались, ни словом не обмолвились, схватили меня и…
      - И?
      - Вы обратили внимание, что они в масках, в длинных плащах?
      - Ну да, да, я на это обратил внимание, но что же они сделали? – томился любознательностью Климов.
      - Они сделали мне укол.
      - Как? Укол?
      - Да, укол!
      - Зачем? Вы лечитесь?
      - Если и лечусь, - возразила Степанида Глебовна с достоинством, - то не таким способом.
      - Ничего не понимаю… - Недоумевающий писатель опустил голову, понурился.
      - Я понимаю еще меньше вашего. Ах, Олег Павлович! – вдруг как будто опомнилась и лишь теперь по-настоящему разглядела, кто перед ней сидит, Степанида Глебовна. – Мне так неловко и стыдно, я в таком тут виде и в таких обстоятельствах…
      - Это ничего, ерунда, вы лучше скажите… и что же вы теперь чувствуете? Вам плохо? 
      - А что может чувствовать оскорбленная женщина? Женщина, которую унизили странно и грубо, извращенно...
      - Это я понимаю, - перебил Климов. – Но в физическом смысле? Какие-нибудь изменения в организме, последствия…
      - Никаких изменений, - отвергла Степанида Глебовна, - только моральный ущерб, только он один, только мучительная душевная боль, изумление, ощущение беды, вопрос – за что? за что со мной так поступили? Хотя не поручусь, что все сойдет благополучно. Не исключено, они ввели мне в кровь медленно действующий яд.
      Климов натянуто улыбнулся.
      - Что вы! Нет, Степанида Глебовна, это было бы слишком, не следует, говорю я всегда в подобных случаях, утрировать. Зачем кому-либо убивать вас? Я думаю, дело объясняется гораздо проще. Это была шутка.
      - Ничего себе шутка! Вы подумайте только – войти и сделать мне укол! Но я этого так не оставлю. Их найдут, найдут, этих людей. И я буду настаивать, да, я буду настаивать на привлечении, требовать ответственности, я доведу дело до суда и добьюсь, чтобы их наказали по всей строгости закона. Вы умный человек, Олег Павлович, так будьте моим защитником, моим адвокатом. Я не прощу их. Я заставлю их страдать так же, как они заставили меня!
      Внутренне успел уже Климов усмехнуться. Какие бы цели ни преследовали черные незнакомцы, сам укол, сделанный ими Степаниде Глебовне, заключал в себе нечто комическое. А если и ему сделают? Вертелась в его отдохнувшем от страха уме мыслишка, что с адвокатами подобным образом не поступают. Теперь он адвокат. Но желание пострадавшей предать дело огласке и привлечь к расследованию блюстителей порядка навело его на соображение о нежелательных последствиях, к каким это может привести, - не хватало еще, чтобы его, писателя Климова, обвинили в присвоении чужого имени! Женщина беззвучно плакала, спрятав лицо в ладонях.
      - Степанида Глебовна, как ваш адвокат вынужден вас сладко убеждать, уговаривать, я и говорю вам – успокойтесь, слезами делу не поможешь, но и криков, огласки не надо. Вы же знаете, кто я такой. Я писатель Неуемов, и зря я ничего не говорю.
      Сквозь слезы Степанида Глебовна восхищенно улыбнулась.
      - Олег Павлович, еще бы не знать! Поверьте, ваше творчество изумительно, и я отношусь к вам с огромным уважением, с таким, что в двух словах и не высказать. Ваши книги доставляют мне истинное удовольствие! И ваше присутствие сейчас действует на меня успокоительно. Если бы не вы, я бы не знала, что и делать, - говорила она с чувством.
      - Так вот, я здесь не случайно, - проговорил Климов внушительно. – Обстоятельства, о которых пока умолчу, потребовали моего присутствия в этом доме. Надеюсь, вам не надо объяснять, что для успеха моей миссии ее лучше до поры до времени держать в тайне.
      - Не надо, достаточно обещания, что после вы расскажете мне все. О, я знала, я всегда чувствовала, что творчество у вас гармонично сочетается с какой-то особой и необыкновенной деятельностью! Вы настоящий мужчина, вы благородный человек, и я благоговею перед вами.
      Климов с легкой усмешкой наклонил голову в знак признательности.
      - К сказанному, Степанида Глебовна, хочу только добавить, что открыться сейчас меня вынудило вполне понятное стремление удержать вас от предания случившегося огласке. Я понимаю ваше состояние, сочувствую, вижу, что вы оскорблены и потрясены, но положение таково, что в настоящий момент мы должны хранить молчание. А разгадка будет, окончание моей миссии принесет ее, и мы узнаем, что сегодня стряслось с вами.
      - Бог есть, правда, Олег Павлович?
      - Откуда мне знать… Я надеюсь, однако, ваш вопрос не касается бредней библии и фигуры оттуда. Об этом можно сказать одно: бредни. А действительной истины знать невозможно, то есть я о нас, я говорю, нам ее знать не дано.
     Всхлип вырвался из громоздко вздымавшейся груди женщины.
     - Есть и все видит! Миленький, миленький Олег Павлович, как вы нужны здесь! Вы видите все, вы читаете мысли людей, самые потаенные их мысли… И мои тоже! Вы появились своевременно и удержали меня на краю пропасти, потому что я… я говорю как на духу!.. потому что людское безумие захватило и меня… Я не безгрешна. Увы, это так! Да вы ведь как в книге раскрытой читаете мои грехи. У меня были сумасшедшие мысли о наследстве, о завещании… тут все дело в них, все в этом доме вокруг них вертится… и мной это безумие тоже овладело. А теперь меня покарает Бог. Ах! Меня определенно попутал бес, Олег Павлович, иначе как объяснить мой поступок? Я заставила Веню подслушивать за ширмочкой, о чем говорят Бабушка и Эмма!
     - Нехорошо, не следовало этого делать, - сказал Климов.
     - Понимаю и раскаиваюсь, понимаю же, что то ночь была, затмение, но уже рассвет… Верите ли вы в мою искренность? Клянусь, подобное никогда впредь не повторится!
     - Вот и славно. А теперь спите. Постарайтесь не думать ни о чем плохом, и вы уснете, - уверенно заключил писатель.
     Они тепло пожелали друг другу спокойной ночи, и Климов вышел, довольный, что убедил жалкую женщину не поднимать шума. И это при том, что она не знает, для чего ей сделали укол, и не без оснований, возможно, подозревает отравление! Был рад Климов такой своей силе внушения, такому воздействию на душу другого человека. О Боге спросила, а откуда мне знать? Но провернул я все-таки здорово, распорядился ею, она теперь пляшет под мою дудку, и это успех. Ей укол сделали. Кто? Зачем? Вот так пища для размышлений! Когда он был уже недалеко от своей комнаты, впереди вдруг, в метре от него, вспыхнул огонек на кончике зажигалки и осветил какую-то неестественную, будто припухшую или едва прорезавшуюся, только-только проступившую из бесформенности плоть. Там неизвестный мужчина стоял у стены, озадачивая писателя. Климов застыл на месте и не знал, что предпринять. Незнакомец не торопясь прикурил и с невозмутимостью – в ней разговор был, говоривший, как велика его власть над Климовым, - сказал бесстрастным голосом:
     - Ты умрешь, парень, недолго тебе осталось.   
     Если не вовсе с ним покончить, то жизнь, душу перевернуть грозили такие посулы. И за него взялись, только это похлеще уколов будет! Климов почувствовал себя мальчиком для битья, влажное тепло в груди пролилось, ухнуло вниз. Как пушинку выдуло его из минутного замешательства, быстрее ветра помчался он по коридору, не чуя под собой ног, ошалевший, взмокший, одержимый идеей возмущения против опасного и злого абсурда, в пучину которого все основательнее, все безвозвратнее втягивался. Все существо его протестовало против того, чтобы с ним поступили, как эти черные фигуры и зловещие, похожие на мертвецов незнакомцы, неведомо как, откуда и с какой целью возникающие, поступают. Но сейчас он думал, конечно, только о спасении, а не о том, какую ясность должен приобрести, чтобы с полной разумностью порвать со всем этим, уйти не оглядываясь и завтра там, куда придет, проникнуться ясностью окончательной.
     Писатель влетел в комнату, запер дверь на ключ и выключил верхний свет, при котором бессонный Гаврилов, по сложившейся у него в последние привычке лежавший на кровати с видом уставшего каяться грешника, дожидался его возвращения. Успел Гаврилов разглядеть бледное, перекошенное страдальческой гримасой лицо друга и удивленно спросил:
     - Ты чего, Володя, привиделось что-нибудь?
     - Молчи… тихо… - шепнул Климов.
     Он стоял под дверью и прислушивался. Сначала ни единым звуком не откликался уснувший дом на чуткое бдение писателя, который стоял внизу, в угловой комнате, как если бы в его основании, и верил, что будет жить, но знал, что смертельная опасность нависла над ним, отчего хочется ему выть, плакать и рвать на себе волосы. Затем по ту сторону двери прошуршали легкие шаги. Человек двигался осторожно и почти бесшумно, его присутствие выдавал лишь неизбежный скрип половиц, хотя Климову казалось, что слышит он тяжелое прерывистое дыхание. Может быть, незнакомец остановился под дверью и тоже прислушивается, как прислушивается, задумчиво наклонив голову, он, Климов. Потрогал дверную ручку, надавил. Она издала едва уловимый скрежет. Сомнениям ли еще быть? Куда там! Здесь этот страшный человек, в коридоре молвивший угрозу. Преследователя и его жертву разделяет лишь хрупкая стена, пытается войти чудовищный палач и разделаться с обреченным, привести свой приговор в исполнение. И тогда Климов закричал:
     - Что тебе нужно? Убирайся! Убирайся отсюда! Учти, я не один, здесь мой друг, и с нами тебе не справиться!
     Гаврилов, не слыхавший шагов и дыхания за дверью, уловленных обостренным слухом Климова, и все еще воображавший, будто его друг пребывает в каком-то ночном помрачении ума, не выдержал и засмеялся. Но когда Климов перешел на цыпочках к окну и с осторожным любопытством выглянул наружу, таинственность атмосферы заразила и его. Он поднялся с кровати и приблизился к другу. А перешел Климов к окну потому, что шаги удалились от двери, и теперь он надеялся рассмотреть незнакомца, если тот выйдет из дома. Лунный свет заливал неподвижный сад и лежал на стекле как будто корочкой льда. Друзья стояли затаив дыхание. И Климов чувствовал, что рядом с другом его страхи испаряются, может быть, ему уже и вовсе не страшно, а Гаврилову казалось, что он сейчас лучше стал понимать состояние Климова, поскольку страх перед неведомым, который заставил Климова сломя голову бежать по коридору, а потом кричать не своим голосом под дверью, проник в его душу и заставлял среди головокружения сознавать, что он, крепыш, толстокожий Гаврилов, способен бояться темной неизвестности, как дети боятся темных углов.
     Из тишины уже ничему, казалось, не следовало бы возникать, но вдруг тень скользнула по стеклу, словно крыло летучей мыши, а затем уплотнилась, отяжелела, и они увидели немыслимо белый овал лица, на котором зияли черные провалы вместо глаз, обращенные, однако, к ним, нацеленные на их душу, умеющие и в своей непотребной, гнусной безжизненности высмотреть их, замерших от страха людей.
     - Смотри, рожа-то какая! – выдохнул Климов. Говорить это было необязательно, Гаврилов и сам видел. Лучше было бы промолчать, но Климов не справился с охватившим его отвращением. Они в ужасе отпрянули от окна. 
     Незнакомец удалился. Какое-то время спустя на улице заработал мотор машины, обозначая реализм происходящего, потом все стихло. Но Климову и Гаврилову чудилось, что они все еще смотрят на прижавшееся к стеклу фантастическое лицо, которое слепо и при этом неумолимо нащупывает их местонахождение.
     - Ничего подобного не видывал. Жуть! – проговорил наконец Гаврилов. – Кошмар! Это сон? Но я рад… Это должно было случиться, это немножко разряжает атмосферу. Я не думал, правда, что бывают этакие уроды. Но как я истосковался! И вдруг это… Это новое!
     Его чувства прихотливо и неумело тянулись к некой торжественности, желая выразить всю меру охватившего его тревожного и отрадного изумления перед многообразием и затаенным ужасом бытия. Но ему это не удавалось. Он плохо владел собой. Ибо когда его мысль подходила к такому пределу: раз по неизвестным для меня причинам мог появиться и искать нас столь невозможный субъект, то по сходным же причинам мог сгореть мой дом, - он начинал сознавать одного себя, пусть неприкаянным, затерянным в ужасе, маленьким и беспомощным, а следовательно, искренним, но одного себя, и переставал сознавать близость Климова. А это было нехорошо, потому что друг находился, по существу, в равном с ним положении и делил одну с ним участь.
      Климов пустился в рассказ о происшествии в коридоре, сгустил краски, показывая, что дело чуть было не закончилось его гибелью. Молчавший Гаврилов лежал на кровати и упорно боролся со своим предательским самосознанием. Наконец его душа сбросила гнет сонливости и меланхолии, и он сказал с чувством:
      - Ты знаешь, мой дом сгорел и на моей совести смерть человека. Это будет всегда меня мучить. Но бывает, сама жизнь требует разглядеть что-то побольше собственной беды. Ты посмотри, как получилось: я приехал сюда с тобой в надежде забыться, еще потому, что не знал, чем мне после всего заняться, и что же? Забылся я? Ты вот хлопотал, высматривал что-то в этом доме, рисковал, а я лежал себе да поплевывал в потолок. Но сейчас, этой ночью, я обязан сделать выбор… непростой выбор, хотя я знаю, что выбрать. Либо ты с твоими загадочными и удивительными хлопотами, либо я сам… либо я и дальше устраняюсь от всяких дел и занимаюсь только собой. Я не спрашиваю, Володя, что выбрал бы ты, ответ мне ясен, я знаю, что ты думаешь о чести, о долге, о мужской дружбе. Я знаю, что ты настоящий друг. Однако ты можешь сказать: нет, Сережа, погоди, не торопись с выбором, подумай хорошенько, ведь твое положение, оно особенное, сложное… И все же, согласись, было бы по меньшей мере странно, когда б я выбрал устранение, равнодушие. Поэтому я выбираю тебя.
      - Ну естественно! – закричал Климов, еще бредивший ужасом видения, ночной, лунной эманацией бледного лица. – Как ты мог бы выбрать другое? Разве можно до такой степени оторваться от жизни, чтобы и после всего случившегося… после рожи этой… думать о Рыжем? Нет, когда с человеком происходят вещи необыкновенные и страшные, когда он словно голый стоит перед запредельным ужасом, он имеет право протянуть руку и опереться на друга, даже бессознательно протянуть и не думать при этом, хочет ли друг, чтобы на него опирались… Тут уж нам теперь не до Рыжего! Ты видел, ты видел этой ночью почти столько же, сколько видел я, ты не видел разве что Степаниды Глебовны, которой сделали укол… Но я ее успокоил, отлично с ней обошелся. Она спросила о Боге… Есть ли? Я сказал ей, чтобы она не забивала себе голову пустяками. Сережа! Я, может быть, за одну ту минуту поседел, когда он в коридоре у меня под носом щелкнул зажигалкой. Не знаю, поседел ли ты. Но Рыжего… нет, Рыжего придется из головы выкинуть!

           Глава третья

           Когда утром за завтраком лицо Ульяны Кирилловны показалось Климову безумным, он стал с мучительностью явно преувеличенной, болезненной задаваться вопросом, почему же так, что именно ее и только ее среди многих других не вполне нормальных лиц, куда более беспокойных и озабоченных, по крайней мере, столь же карикатурных. Хозяйка не шумела, не задевала никого, лишь величественно возвышалась за столом, невозмутимо и машинально поглощая пищу. Не было в ней нынче ничего из ряда вон выходящего. Тайной было сложившееся у Климова впечатление. Рюмкина кричала, острила, чересчур громко, до неприличия, смеялась. Степанида Глебовна бросала на Климова многозначительные взгляды, упиваясь возникшим между ними ночью взаимопониманием. Тяжелое ожесточение затаилось в глазах Чепинога и требовало выхода в скверных поступках. Даже на обычно безмятежное лицо Эммы набегали тени. А Ульяна Кирилловна, не обращая ни на кого внимания, обремененная невеселыми думами, устремляла взгляд внутрь, в неисповедимую глубину души, и оттуда, как из поднятого повыше фонаря, изливался таинственный свет. В эти минуты ее, немолодую уже, утомленную женщину, можно было назвать прекрасной, и Климов, наверное, сам не ведая за что, мстил ей, находя ее лицо безумным.
       Вернувшийся во второй половине дня из города Веня, отведя Климова в сторонку, сообщил, что в Загуляйки его привез на своей машине сам Авангард Петрович, высказавший пожелание встретиться наконец с нанятыми им «агентами». Писателем овладело волнение, и он даже не обиделся вероломно-игривым словечком «нанятые», весьма мало передававшим истинный характер его и Гаврилова отношений с Авангардом Петровичем. Его радость была неописуемой, словно гангстер, ввергший его в пучину зла и абсурда, теперь мог предстать перед ним только спасителем, разгоняющим мрак. Наконец-то, наконец-то! – восклицал он, пока они с Гавриловым поспешали к озеру, где, по словам Вени, ожидал их работодатель. Климов полагал, что рассказ обо всем накипевшем в душе за время пребывания на даче, об испытаниях, выпавших на его и Гаврилова долю, заставит Авангарда Петровича освободить их от всяких обязательств перед ним.
      Озеро, располагавшееся в полукилометре от божемоевской дачи, маленькое, чистенькое, живописно отражало на своей поверхности теснившийся на пологих берегах лес. Авангард Петрович, прежний, роскошный и могучий, в безупречном черном костюме, сияющей под пиджаком белоснежной рубахе и парадно начищенных туфлях, задумчиво смотрел в воду, слегка привалившись широким плечом к дереву, и облик его был преисполнен поэтичности. Плохо, эта задумчивость, вдруг подумал Климов, здесь нельзя задумываться, не то место, они все здесь сначала принимают задумчивый вид, а потом словно невзначай выкидывают штуки.
      Чуть поодаль, на пригорке, стояла машина, и в ней сидел, как манекен в витрине, уже знакомый Климову водитель. Климов ему небрежно кивнул. Посмотрел он внимательно на Авангарда Петровича. Мысль, что этот человек, которому вряд ли уготовано место в раю, среди праведников, забрал над ним громадную власть, привела его в крайнее возбуждение, и он, забыв поздороваться, подбежал к хозяину и сразу заговорил о своем, о наболевшем: минувшей ночью его хотели убить! Авангард Петрович поморщился, как если бы само слово «убийство» внушало ему непреодолимое отвращение.
      - Вы, Авангард Петрович, - кричал и смеялся Климов взволнованно, - не иначе как окормлять нас духовно приехали, а что ж, пора, давно пора, мы заждались, и я вам скажу причину… я в замешательстве, у меня голова идет кругом, говорю вам, меня убить хотели, вот причина какая!
      - Владимир Сергеевич, дорогой, - прервал толстяк пылкую и сбивчивую речь писателя, - не нервничайте и не распаляйте себя. Соберитесь с духом и расскажите все с обстоятельностью, какая в заводе у вас, серьезных писателей.
      - Вы намерены, Авангард Петрович, поучать меня? – вскипел Климов.
      Авангард Петрович возразил миролюбиво:
      - Я только прошу. Прошу как человек, который искренне заинтересован в вас, а теперь и встревожен услышанным.
      Климов принялся повторять свой рассказ. Но что он мог сказать, кроме того, что незнакомец, в коридоре прикуривший от зажигалки, объявил ему страшный приговор, потом пытался войти в комнату, а когда это не удалось, заглядывал в окно, жуткий, как сама смерть?
      - Таким образом, - снова перебил Авангард Петрович, - если я верно вас понял, ваш гипотетический преследователь был похож скорее на выходца с того света, чем на живого, обычного человека?
      Гаврилов мягким опусканием головы подтвердил, что так оно и было. Авангард Петрович подвел итог:
      - Все это вздор.
      - Вздор? – воскликнул Климов. – Вы что называете вздором? Я чудом избежал смерти. Это, по-вашему, вздор?
      - Если, говорите, чудом избежали – это антинаучная утопия.
      - Это выражение такое, фигура речи, - серьезно поправил Гаврилов.
      Климов кричал, пенясь:
      - Человека, который меня убить хотел, вы называете, очень мягко и скромно называете гипотетическим преследователем? Вы хотите сказать, что он нам пригрезился? Послушайте! Мы не утверждаем, что он пришел с того света, мы лишь говорим, что он был на выходца с того света похож, а это не одно и то же.
      - Вы разве видели когда-нибудь такого выходца? С интересом послушал бы…
      - Вы, кажется, настроились посмеяться над нами, Авангард Петрович, надо мной, над моим другом Серегой. Но я вам скажу… вы не сознаете всей серьезности ситуации. Для вас, надо думать, такие вещи, как смерть, чья-то гибель, убийство, - сущий пустяк, вздор. Но для меня это далеко не так, тем более когда дело непосредственно меня и касается. С той точки зрения, с какой я смотрю на себя, как-то не предполагается внезапное и словно бы ничего не значащее исчезновение… то есть, я хочу сказать, мое исчезновение как личности, как персоны. Может быть, вы смотрите иначе, что ж, Бог вам судья, хотя я думаю, что даже вы не захотели бы оказаться минувшей ночью на моем месте.
     - Ведь я не отрицаю самого факта, - возразил Авангард Петрович добродушно, - я только предостерегаю вас от неуместного упоения, мистического трепета и какого-то даже болезненного восторга. Это лишнее, Владимир Сергеевич. Все объясняется куда как просто. Заурядный воришка забрался в дом, а столкнувшись с вами, решил попугать. Бедняга так струсил, что сам принялся устрашать, и вы поддались на эту удочку. Обычная история.
     - У него была машина, - сказал Гаврилов строго.
     - Была? И куда же она подевалась?
     - Он уехал на ней. Сел и уехал.
     - Ну, скатертью дорога, - заулыбался ободряюще Авангард Петрович. – Мы его навсегда потеряли из виду и вряд ли будем сожалеть об этом. А теперь поговорим о более насущном.
     Климов спросил, невольно подражая строгому тону Гаврилова:
     - Вы разве не считаете нашу миссию здесь законченной?
     - Никоим образом! С чего бы мне так считать? Вы еще не сделали ничего… да вы и не приступали! Что вы можете сказать о горбуне? О Чепиноге? Наконец, о красивой девушке по имени Эмма? Вы что-нибудь выяснили? А может быть, вы уже докопались до сути? Я почему-то крепко в этом сомневаюсь, Владимир Сергеевич…
     Климов приосанился, принял вид человека, обманутого в своих ожиданиях, но отнюдь не намеренного поступаться достоинством.
     - Авангард Петрович! Я пальцем о палец не ударю. Скажу больше… и, надеюсь, Сережа поддержит меня. Мы немедленно покинем дачу и вернемся в город, если вы и дальше будете скрывать цели нашего пребывания здесь.
     - Я приехал как раз для того, чтобы открыть эти цели. В прошлый раз я слишком мало вас знал, чтобы быть откровенным, а нынче другое дело, теперь я, не буду скрывать, чрезвычайно вами доволен. Вы оправдываете мои надежды, и мне не остается иного, как уповать на вас. И было бы в высшей степени глупо с моей стороны по-прежнему играть втемную. Но, ребята, да что же вы такие, черт побери, что вам про смысл да про цель въелось в мозги, почему вы даже не допускаете, что потому-то здесь и оказались, что никакого смысла и никакой цели нет вовсе?
     - Ни в чем, Авангард Петрович? – изумленно прокричал Гаврилов в ответ на внезапное идеологическое неистовство бандита.
     - Знаете что, - затопал ножками Климов, - хватит над нами издеваться, я не позволю! Говорите все как есть!
     Авангард Петрович подступил ближе, лицо его раскрылось как панорама, на которой бушевали, медленно - запечатления исторической достоверности ради, медленно и красиво остывая, страсти, ни на мгновение не роднившиеся, противоречивые.
     - Неуемов, писатель, интервью не дает, не фотографируется, разыгрывает из себя загадочную личность, но вдруг кто-нибудь здесь все же докопается до истины и скажет: это не настоящий Неуемов! Про вас скажет, Владимир Сергеевич. И что же? Просто ерунда и ничего больше? Нет, как раз совсем наоборот, получится комедия положений. Чем же это плохо? Возрождение жанра! Что вас не устраивает, дорогой?
     Климов не успокаивался, задыхался, и слов ему не хватало.
     - Хорошо, скажите, книг на даче много?
     - Книг на даче много, - ответил Гаврилов за Климова.
     - Очень хорошо, и, значит, налицо совсем другая история, совсем в другом роде, книжная история. Вы окружены тут, Владимир Сергеевич, доверчивыми простаками, вам в рот смотрят, так что вам стоит сказать, что вы исследователь древних рукописей, что вы на пороге величайшего открытия и вот-вот, нынче же и прямо у них под носом, отыщете уцелевший вариант бесценной поэмы, потому как вы, к примеру сказать, Мусин-Пушкин?!
     - А-а! – воззвал Климов в небеса.
     - Изнемогаете? Напрасно! Почему вы какой-то несговорчивый? На чем-то же надо остановиться, и если вам та поэма не по душе, займитесь другой, мало ли их, вообразите, что речь идет о втором томе романа Гоголя «Мертвые души». Это вам по вкусу, неладный мой?
     - Я сейчас же уезжаю отсюда.
     - Нет, погоди, - схватил друга за плечо Гаврилов, - нельзя так, и горячиться не надо, мы должны действительно докопаться до истины. О чем же все-таки идет речь, Авангард Петрович?
     - О втором томе, ребята. Я долго от вас это скрывал, и тому были веские причины, я должен был сначала поверить в вас, потому что, согласитесь, не шутка же это, второй том!
     - Нет, это шутка, - твердо сказал Климов.
     Стал как будто скромничать и с трудом приоткрывать правду, истинное положение вещей Авангард Петрович:
     - Он мог, этот том, храниться в сундуке дремучей старухи, хотя этого точно никто не знает… а только факт тот, что он существует. Его Божемоев и нашел, а перед смертью намекал на это в кругу знакомых и близких, мол, не за горами сенсация и все такое… Но у него не сложилось, Бог прибрал к рукам, а когда после его смерти засуетились, и безутешная вдова скакнула прямо в дамки, воображая, что прямо-таки сразу и обнаружит, вышел фук. Пропал том. 
     - Бесцельности вашей и бессмыслицы не принимаю, комедии положений тоже, и в этот второй том не верю, - твердил Климов.
     - Эту рукопись видели, держали в руках…
     - Кто? – спросил Гаврилов.
     - Человек, имя которого вам ничего не скажет. А у меня есть все основания ему верить. Рукопись похищена, Владимир Сергеевич, осознайте эту истину, и, прошу вас, поскорее. Может, закралась ошибка, может, и не Гоголь то вовсе, но все-таки… Да проникнетесь же!
     Климов сказал измученно:
     - Хотел бы я поверить, Авангард Петрович… Это было бы дело. Если бы впрямь удалось найти что-то подобное, как бы я мог не осознать, сколько в этом благородства, величия тайны и грандиозности перспектив? Голова бы пошла кругом… Даже сейчас я что-то такое чувствую, и, может быть, я в книжке напишу, что была в наших с вами, Авангард Петрович, отношениях минута, когда я слушал вас со смешанным чувством восторга и ужаса, смотрел на вас, бандита, так, как если бы вы в самом деле раздвигали предо мной некие литературные горизонты…
     - Владимир Сергеевич, дорогой, вы немножко зарапортовались, но я вам обещаю, таких минут будет еще много, а насчет второго тома – чистая это правда, если не упираться в одного только Гоголя.
     - Второй том! Это было бы совсем не то, что вы нам предлагаете…
     - А что я вам предлагаю? – перебил Авангард Петрович с живейшей заинтересованностью.
     Гаврилов, не теряя бдительной проницательности, с заостренным вниманием сказал:
     - Почему же эту рукопись вы не ищете сами?
     - Я ищу. Только вашими руками.
     - Но зачем она вам? – крикнул Климов. – Зачем вам эта рукопись?
     - Честолюбие, тщеславие… Что еще? Даже гордыня, если хотите. Добывать себе средства к существованию, любыми путями присваивать и наращивать капитал – это хорошо, это мне позарез необходимо. Я по натуре игрок, авантюрист. Я деловой человек, но с романтической стрункой. Могу ли я быть совершенно чужд прекрасного, высшего, вечного? Не могу. Еще как не могу! И я придумал вас, романтиков без примеси, доверчивых простаков и в то же время проницательнейших исследователей, друзей моих, слушающих музыку сфер, пока я занимаюсь делом. Вы мои уши, мое творение, мое детище! Когда-нибудь вы поймете, что скрывается за всем этим. Истина предстанет перед вами во всем ее величии! Пусть вас не пугает, что пока все выглядит мелко и глупо, да, я обошелся с вами резко и грубо, но ведь я такой, я людьми как хочу, так и верчу. Зато награда, награда… вы получите ее, и она превзойдет все ваши ожидания. Вы – мой литературный авангард.
     - Вы фантастический человек, - сказал Гаврилов.
     - Фантастический, но блефует, а это уже реализм, - определил Климов.
     Гаврилов взглянул на их творца строго:
     - Блефовать не годится, это выходит за рамки, ведь я-то точно реалист, и если вы ради каких-то выгод смешиваете земное с небесным, я вам не попутчик.
     Особая мысль представлялась Климову важной, и словно бы была она у него, но как-то ускользала, и набрасывался он на нее всем своим существом, ловил и отчасти уже играл ею, как кошка мышью.
     - Вот какой вопрос… Почему вы стараетесь привлечь наше внимание именно к горбуну, Чепиногу и Эмме?
     - Не только к ним. Все под подозрением, все, кто так или иначе связан с дачей. Но будем считать, что эти трое кажутся мне наиболее подозрительными.
    Климов отвлеченно, туманно рассуждал, играя с собеседником:
    - Чепиног ухлестывает за Эммой, и его можно понять, девушка очень хороша собой… Что такое горбун? Горбун всего лишь комический персонаж из книжки про ученых…
    - А что за вещество он изобрел? Веня тут обмолвился…
    - Не знаю.
    - Непременно узнайте.
    - Зачем вам это?
    - Потом поймете.
    Ага, вот оно, черные фигуры! Неизвестные, сделавшие укол Степаниде Глебовне. Как это дикое, абсурдное происшествие согласовать с прекрасной и загадочной историей найденной и затем похищенной рукописи? Рассказывал Климов торопливо, взахлеб, а слушатель беззаботно и непринужденно смеялся.
    - Ну и чудеса творятся на этой даче, - говорил он, утирая слезы. – Давно так не смеялся. Значит, говорите, укол? Представляю, какие мысли после этого лезут бедняжке в голову! Степанида Глебовна женщина вообще смешная, одно то уже взять, что даже шума не подняла после такого-то над ней насилия! Нет, как хотите, а я не могу не вернуться к прежней идее. Мы книгу ищем, рукопись, а дамочке той – шприц в задницу! Согласитесь, это натуральная комедия положений. К тому же она обиду зажевала. Почему, спрашивается? Да не в том ли и штука, что после того укола она уже другая, преобразилась? Итак, Владимир Сергеевич, все-таки комедия.
    - Ничего подобного, - возразил Климов мрачно. – Вовсе она и не преобразилась, все та же, и последствий никаких.
    - Уму непостижимо! Вы бы тоже? Вам укол – а вы рот на замок?
    - Вы нас здесь заперли, а мы помалкиваем, - сказал Гаврилов. – Это, между прочим…
    - Вы – другое дело, - перебил Авангард Петрович, - вы меня представляете. Вот только комедия пока получается…
    - Нет, не комедия, - воскликнул Климов. – Не надо подтасовывать, не надо…
    - Да я сам не позволю, не допущу тут никаких фарсов! Я не для того вас сюда послал…
    Климов крикнул:
    - Так в чем же дело?
    - Пусть меня разразит гром, если я что-нибудь понимаю в этом уколе! Но вам, Владимир Сергеевич, и карты в руки, изучайте, думайте, расследуйте. Это помимо рукописи... Мы назовем все эти явления – неизвестные в черном, выходец с того света – побочными. Они, разумеется, не заслонят от нас главное. Но они, конечно, безумно, необычайно интересны. Вы соберете здесь благодатный материал, обильный урожай всяких фактов и чудес для ваших будущих повестей, дорогой мой серьезный писатель. А на том прощайте! Вот, кстати. – Авангард Петрович из кармана пиджака извлек визитную карточку и довольно туго набитый конверт. – Здесь указан номер моего телефона, звоните, если что. А это вам, ребята, небольшой аванс, на текущие расходы.
    - Номер пригодится, - Климов протянул руку за визиткой, - а деньги я не возьму. Ты как, Сережа?
    Он посмотрел на Гаврилова.
    - Не купишь! – сказал тот гангстеру.
    - Стало быть, потом рассчитаемся. – Спокойно убрал Авангард Петрович конверт.
    - Ну, и что ты обо всем этом думаешь? – спросил Климов друга, когда они возвращались на дачу.
    - Что я убью этого типа, если он опять будет совать мне свои грязные деньги! – взорвался Гаврилов. – Жирный боров! Хряк! А мне, Володя, сам знаешь, терять нечего, мои руки уже в крови. Так что я его…
    - Ты брось эти разговоры о крови, - сурово оборвал Климов. – И спрашивал я тебя не о деньгах. Деньги я у него и сам не возьму. Пусть подавится своими деньгами! Я спрашивал о рукописи.
    - Я во всех этих литературных делах плохо разбираюсь. Тут я тебе не советчик, Володя.
    Рассуждал Климов вслух:
    - Бессмыслица, бесцельность… Комедия положений… Эвва, наговорил! А что же в действительности? Ты в существование рукописи веришь, Сережа?
    Гаврилов, потрясая мощными кулаками, крикнул на позабытой Богом и людьми лесной тропе:
    - Ни во что, о чем говорит этот прохвост, я не верю!
    - Как же быть с тем, что он увидел в нас доверчивых простаков? – усмехнулся Климов. – Не могу сказать, что ни единому слову его не верю. Что-то может быть, должно быть правдой… Вот он нас, дураков, послал к дуракам. Мы как будто не согласны с таким представлением о нашей миссии, хотим, чтобы воспринималась она под другим углом зрения, но если глянуть со стороны... нельзя ли и согласиться? Да разве не выглядим мы и впрямь дураками со стороны? Очень скользкое положение. И нам не остается иного, как на прочих тоже как на дураков смотреть. А Авангард Петрович, он не дурак. Послал бы он дураков заниматься столь важным делом, как поиски рукописи, книги? И дурак ли напугал меня в коридоре, щелкнув перед носом зажигалкой? А укол? По-твоему, его дураки Степаниде Глебовне сделали? Нет, Сережа, все очень и очень непросто. Я начитан, я разбираюсь в литературе, к тому же выступаю в роли литературной знаменитости и вполне подхожу на роль охотника за драгоценными рукописями. И вообще, все, что я нынче делаю, это роль, Сережа. А годится ли на нее шут гороховый?
    - А этот Неуемов действительно не дает интервью и не разрешает его фотографировать?
    - Говорят, что так.
    - Тогда это комедия положений, потому что тебя в любой момент могут разоблачить.
    - В том-то и дело, что его таинственность позволяет надеяться, что я не буду разоблачен.
    - Тем смешнее выйдет, если все-таки…
    - Значит, - перебил сердито Климов, - я, по-твоему, все же шут? Да хоть бы и так… Но что ты знаешь о шутах? Это работа, это ремесло, а я контракта не подписывал, я добровольно, я фактически ради тебя… Все это очень серьезно, пойми, шут – это очень даже серьезно бывает. Нет, вопрос надо ставить иначе… и ребром… вопрос о рукописи. Существует ли она?
    - Будем искать. – Гаврилов бросил испытующий взгляд на лес, в котором чертило печальные коридоры вечернее солнце. – Обстановка здесь тревожная. Но… В общем, нет рукописи – есть что-нибудь другое. Будем докапываться до истины.
    Не возникало больше в глазах друга детского простодушия, и сердце Климова сжалось от жалости.

                ***

    В наступивших сумерках смазливый Чепиног, приключенчески грезя, вошел к Эмме, в руках, одетый безупречно, нес бутылку сухого вина, и его строгий черный костюм с выглядывающим из воротника пиджака белым пятном чем-то скорбного лица навевал мысль, что тут скрыт фанатично богословствующий парень и вообще может случиться в высшей степени достойный господин с уже имеющимся превосходным воспитанием, бодрый, томный в меру, обходительный и немножко манерный. Он поедал темными провалами глаз романтическую, бледноватую сдобность девушки, и ему казалось, что его участь здесь будет беспечальной.
    - Простите, я без приглашения, но… взял на себя смелость, - лепечуще, но более чем внятно, с намеком на воркование говорил он, усаживаясь на стул. – А после случившегося в лесу мог ли я рассчитывать на приглашение? После моей нечаянной выходки… Как говорится, ослепила страсть. С повинной я, Эмма. Или прощайте вину своему бедному и незадачливому поклоннику, или рубите голову. Только поскорее! – закончил он требовательностью выкрика.
    В атмосфере, которую внес он, сквозили танцевальные перспективы, виды на поцелуи, лобзания и горячечный шепот, известные приемы шикарных любовных сцен уже рисовано шевелили ручками-ножками в его колеблемом внутренними ветрами энергичной сердечности, подкатывающемся облике. А Эмма в каком-то ожидании сидела на стуле перед окном, что было, похоже, и до прихода незваного гостя; сейчас вдруг особенно обозначилось в ней нетерпение, поверх Чепинога. Не его, стало быть, ждала, а его появление разочаровало? Они уже сидели за столом друг против друга, и Чепиног, скрипнувший от своей огорчительной догадки зубами, со сдержанно-нежной пытливостью смотрел на девушку, выискивая подтверждения, что не без оснований подозревает Неуемова. Этого писаку ждала, продолжал он страдальчески, но и с последовательно организовывающейся в душе жестокостью догадываться.
    - Не будем говорить о том, что было в лесу, было и прошло, - сказала Эмма. – Мне следовало быть осмотрительнее, вот и все.
    - Вижу, вы меня простили. – Чепиног горделиво усмехнулся. – Но вы сказали: вот и все. Значит ли это, что вы лишаете меня всякой надежды на будущее?
    - Если вы о своем будущем, как я могу лишить вас надежды на него? Но на меня вам рассчитывать нечего.
    - Режете без ножа? Вы на Неуемова рассчитываете? Но ведь известно и очевидно, что я его убью, - пошутил Чепиног.
    Он распечатал бутылку, нашел в буфете бокалы и, наполняя их золотистым вином, проделывал движения уверенного в себе, знающего себе цену, видавшего виды, маститого, мужественного, загорелого, красивого незнакомца, которого, впрочем, можно взять, за приличные деньги, напрокат, для удовольствий. Эмма с едва заметной улыбкой следила за ним. Чепинг предложил, сильно и некоторым образом страшно двигая руку в звон бокалов:
    - Выпьем!
    Обмен взглядами, в общую схему интриги вплетающий толстые швы, продолжался. Эмма взглянула на гостя испытующе, однако он не смутился, выдержал ее взгляд, ответил своим.
    - Хорошо, выпью… сейчас, погоди немного, - сказала Эмма, внезапно переходя на «ты».
    - Ты дрожишь, что ли?
    - Дрожу? Нет. С чего ты взял?
    - Бывает лихорадка какая-то… все равно как болезнь. В лесу-то кое-что между нами произошло, и это произвело на тебя большое впечатление. Ты слишком впечатлительна.
    Эмма промолчала.
    - Кто знает, Эмма, - сказал Чепиног с затаенной грустью, - не придется ли тебе увидеть бездны и пострашнее? А между прочим, порой выходит так, что чем страшнее, тем и красивей. Известно ли тебе что-нибудь об особой красоте жуткого? Я мысли тебе свои навязывать не собираюсь, но ты должна знать… должна знать, что я об этом думаю.
    - Там, в лесу, ты чуть было не парализовал мою волю. Я едва не уступила тебе. А сейчас твои слова ведут опять к тому же.
    Чепиног тонко улыбнулся:
    - В какую веру ты пытаешься обратить меня, Эмма? В лесу ты повела себя не так уж плохо. Вполне самостоятельно. Мне даже, помнится, не удалось овладеть тобой.
    - Я испугалась.
    Эмма встала и прошлась по комнате, заложив руки за спину. Остановилась у окна и напряженно выглянула наружу, хотя там ничего уже нельзя было разглядеть.
    В руках Чепинога появился крошечный сверток, он ловко развернул его, хищно усмехаясь, и белый порошок, оказавшийся в свертке, незаметно высыпал в бокал Эммы.
    - Ты, Эмма, - говорил он между делом, - подсовываешь мне божка, выдавая его за некое олицетворение твоего испуга, и предлагаешь молиться на него. А сама стоишь поодаль и лукаво посмеиваешься. К чему это лукавство, Эмма? Будь попроще. Выпей вина…
    Эмма вернулась за стол.
    - Хорошо, - сказала она, - я выпью. Ах, черт, уже села и вставать не хочется. Будь добр, достань в буфете лимон, я с лимоном выпью, это предпочтение, такая, знаешь, привычка…
    С готовностью бросился Чепиног искать лимон, а когда повернулся спиной к девушке, быстро она поменяла бокалы местами. Чепиног подал лимон, и Эмма выдавила сок из него в свой бокал, а затем добавила ложечку сахара. Чепиног с удивлением наблюдал эти манипуляции и сказал, когда Эмма поднесла бокал к губам:
    - Мне хочется назвать тебя ласково, ласково сказать «девочка моя», и смешно, конечно, но мне хочется встать и назвать тебя так… другим голосом, с другой интонацией, с другим чувством, но говорить тебе: девочка, девочка моя, бедная моя девочка… - Приблизился он, обнял гибкой рукой шею Эммы и поцеловал ее в лоб.
    Эмма отстранилась и допила вино, подавая пример. Чепиног тоже выпил.
    - Как люблю тебя! – сказал он, крякнув после выпивки. – Подумай, девочка моя. Ты не кукла, в этом вся загвоздка. В этом узком затхлом мирке с его убогими страстишками, здесь, где мелко, пошло, ничтожно, и вдруг – ножки! твои чудесные ножки!
    - Что же ты смеешься надо мной?
    - В доме много дверей, и каждый может найти вход или выход по душе. В лесу много деревьев, в человечестве много людей… выбирай, у тебя богатый выбор.
    - Ты привел меня к нему?
    - Я, - заявил молодой человек с пафосом, - иду между безобразным и прекрасным, и не удивляйся, что мой путь на диво прям в этом подозрительном ущелье. Я умею выбирать пути, а решимости не занимать мне. Только на одно всегда спрос: на обстоятельства, которые заставят сделать первый шаг. Нужен толчок… Жизнь – игра. Жизнь, наконец, это сон. Но когда что-то воодушевляет и ты подвигнут… Крысы продолжают пищать, но ты уже не обращаешь на них внимания, они бегут с тонущего корабля, а ты горд собой. Ты на пороге невероятного, безумного опыта. Вдруг разверзается шурф в такую глубину, что захватывает дух, и все это там, где мгновение назад словно и не было ничего. Как? откуда? из чего это возникло? Что за чудаковатый гном водит нас по своей сказочной стране? 
    - Похоже, он тебя водит, а я…
    Чепиног не дал ей договорить:
    - И тебя, дитя мое, тебя тоже.
    - Это и есть то страшное, что я должна была испытать? Та бездна?
    - Эмма, во мраке на высокой горе приоткрывается дверь, и мы… или, лучше, я один… Послушай, Эмма, что я там вижу. Там приглушенный свет, как в лаборатории, где заняты важным экспериментом, и вон они, люди, склонились над столом, и они прекрасны. Вот вершина: возможность быть прекрасным при безграничных возможностях, когда вседозволенность…
    - Да ведь это бывало уже.
    - С нами не бывало. Пошлость и ничтожество бывали, а это нет. Но теперь будет. Эмма, как ты себя чувствуешь?
    - Почему ты спрашиваешь?
    - Я хочу знать. Это теперь вполне естественный вопрос, Эмма. Я знаю, ты не испугаешься, когда узнаешь правду. И чувствуешь уже, наверное… Выбор пал на тебя. То есть… Видишь ли, я не хочу сказать, что ты обречена. У каждого найдутся тысячи причин переиначивать мир, кроить его по-своему, но по-настоящему дано это лишь сильным. Даже взять и как-то там присвоить тебя одну способен только очень сильный человек. Я взял тебя. Я тебя люблю. Я не знаю истинного твоего отношения ко мне, но думаю, что я не оставил тебя равнодушным. Любя, я действовал в своих интересах, влюбленный, я копил силы для удара… накопил и ударил, как было задумано. Сделано!
    - И что же ты со мной сделал?
    - Я сделал не так уж много, - вздохнул Чепиног, - а все остальное сделает другой человек. Правду сказать, он все это и задумал. Я этого человека уважаю, но люблю, Эмма, я одну тебя. Потому я говорю о своей силе. Моя сила в любви к тебе. Понимаешь, Эмма, этот малый, о котором я только что упомянул, дал мне порошок, чтобы я подмешал его тебе в еду или питье. Я и подмешал.
    - Но зачем? – с изумлением смотрела Эмма.
    Чепиног пожал плечами.
    - Не знаю. Он сказал мне: подмешай порошок ей в еду или питье и позови меня, я сделаю остальное. И я согласился.
    - Согласился?
    - Как видишь. – Чепиног самодовольно осклабился.
    - А своей головы у тебя на плечах нет?
    - Есть. Но он убедил меня, он привел убедительные аргументы, сказал, что я не прогадаю. И маленько припугнул… А пугать умеет. Но при этом неплохой человек, ты увидишь. И не обижайся, что я это с тобой сделал. В конце концов, мне пришлась по душе его затея, хотя и были некоторые сомнения… А главное, что я сразу полюбил тебя, с первого взгляда. Вот причины моей уступчивости. Отныне мы связаны с тобой навсегда и будем жить душа в душу.
    Сокрушаясь, Эмма покачала головой. Чепиног говорил:
    - Я в любовной горячке, все равно что в бреду, это верно. А ты как? Чувствуешь изменения те или иные? Что бы ни случилось с тобой, не забывай обо мне. Может быть, мой друг устроит так, что ты унесешься в заоблачные выси, сподобишься лицезреть самого Господа и ангелов его, но и тогда обо мне не забывай. Не забывай того, кто тебя осчастливил. Помни по-человечески, будь бескорыстна…
    Они помолчали немного. Эмма снова подошла к окну, ощупывая взглядом темноту за ним.
    - Еще не кончился опыт, - сказал Чепиног. – Сейчас я приведу того малого, и он сделает все необходимое. Ох как тебе кажется, будто обошлось без перемен. Но ты не торопись… все еще впереди. Хочешь еще вина?
    - Нет, пока воздержусь.
    - Хорошо. Тебе немного не по себе?
    - Да, немного… я как будто не в своей тарелке. Туман…
    - Вот, этого следовало ожидать, - тихо обрадовался Чепиног. – Тот самый человек, мой друг, о котором говорил я, он сейчас совершенно необходим здесь. Я сбегаю за ним.
    - Пусть приходит. Я ничего против него не имею.
    - Тебе лучше прилечь, - сказал Чепиног. – Отдохни… мало ли что… еще, поди, предстоит поработать… Я бы и сам прилег. Может, мой друг будет с тобой всю ночь возиться.
    - О, всю ночь? Тогда я лучше лягу… А ты иди, зови своего друга, я действительно против него не имею ничего.
    Чепиног удовлетворенно и понимающе кивнул. Потер руками. Он был взволнован до глубины души.
    - Только не взгрустни как-нибудь, когда придет тот малый и возьмется за дело, - сказал он.
    - На этот счет будь спокоен.
    - Тогда ложись.
    - Хорошо.
    - Я тебя укрою.
    Эмма легла на диван, и Чепиног заботливо укрыл ее пледом.
    - Ты очень мил, - сказала Эмма, - и мне хорошо. Однако ты сильно волнуешься… Из-за того малого, я понимаю.
    - Из-за него тоже, но дело не только в нем, пойми меня. Не только в нем, потому что в тебе как раз больше… Я волнуюсь за тебя.
    - Да, конечно. Но ты боишься, что я его плохо встречу. А я его хорошо встречу. Если мне самой хорошо, зачем же я стану его обижать?
    Эмма поудобнее расположила голову на подушке и нежно улыбнулась Чепиногу.
    - Я тебе скажу, - пуще прежнего он разволновался, - скажу, как я понимаю и как вижу это дело… Я вижу тебя прежде всего, твою красоту. Вот ты какая... Если судить так, как я судил до сих пор, до этого внезапного и чудесного преображения… а знаешь ли ты, что ты нынче еще краше? Ты красивая, умная, добрая, а я – земной. Известно ли тебе, каковы потребности земного мужчины?
    - Ты мне потом о них расскажешь, а пока иди.
    - Иду! Лечу! Я мигом!
    Чепиног вышел, тихо притворив за собой дверь.

                ***

    В темноте коридора постоял он недвижимо несколько мгновений, приходя в себя. Он почувствовал безмерную усталость и покачнулся на ватных ногах, стал отдуваться, стирать пот со лба. Ничего удивительного, так и должен себя чувствовать на славу потрудившийся человек. Но сквозь усталость с забавностью, с ужимками пробивалось странное возбуждение, нарастало и ширилось, и Чепиног, совещаясь с собой, чувствовал, что его не понимает, что оно кажется ему чуждым и необъяснимым. И все же оно нравилось ему, внушая болезненное любопытство, как если бы Чепиног был готов провести над собой опыт и посмотреть, что с ним станется, когда это своеобычное возбуждение охватит его целиком. А оно, конечно же, пленит, поглотит, чужеродное. Словно некое существо забралось в теплые внутренности Чепинога и деликатно пожирало их, не мучая болью.
    Покачивая головой в удивлении этой неожиданностью – ведь не бокал же вина его подкосил? – Чепиног вышел во двор и зашагал к воротам. За спиной, в доме, чудились ему производимые быстро снующими призраками постукивания, вкрадчивые шорохи, а по крыше, видел он с поразительной ясностью, бежал ветер, разгоняя кошачьи множества, - весь мир наполнился звуками, особенно резкими в сравнении с тем, что сейчас представлялось ему безмолвием и немотой. Разговор с Эммой, из которого он вырвался в короткую передышку, тоже вдруг представился беззвучием, словно они изъяснялись знаками или даже символами, когда окружающая среда, уплотняясь, затрудняла передачу знаков. Усталость, принадлежащая ему безраздельно, не имела границ, он сбился в отсчете времени и теперь думал, что уже вечность шагает по улицам дачного поселка. Изумительные ощущения сгустились. Внезапно вообразилось, что не взрослую девушку, не женщину в расцвете красоты оставил он в комнате на диване, под одеялом, а нездорового, с больной чуткостью спящего ребенка, который, наверное, проснется в его отсутствие и заплачет, закричит в страхе перед одиночеством. Жалостливая любовь к этому ребенку забилась в его сердце. Это все оттого, не иначе, что Бог есть, вот что меня так корежит и швыряет, подумал Чепиног, по-новому определяясь в своей дачной жизни. И он едва не ринулся обратно в дом с криком ужаса, уже подступившим к горлу. Также ему почудилось вдруг, будто он не помнит лица знакомого, к которому шел, и вряд ли узнает, когда тот откроет ему дверь. Он остановился, еще раз в усталости покачнулся и провел рукой по лбу, стирая пот и горестное маразмирование, провел, не ощущая головы, и увидел, что стоит возле дачи, где ждал известий от него человек, задумавший угостить Эмму таинственным порошком.
    - Открывай, - крикнул Чепиног, стуча в дверь, - Вельзевул пришел!
    Появился на пороге молодой человек. Свет из глубины помещения падал на него так, что казалось, будто он вышел на сцену произнести полный загадок и иносказаний монолог.
    - Ты Вельзевул? – засмеялся он хрипло.
    То был высокий, крепкий статью парень отвратительной наружности. Его массивная нижняя челюсть угрожающе выдвигалась в ночь.
    - Прости, - Чепиног карикатурно расшаркался, - перепутал, соврал… Мне всегда хотелось назвать тебя Вельзевулом, и сегодня я это делаю. Вельзевул – ты.
    - Все в порядке? – спросил Вельзевул. Он и говорил хрипло, и голос его часто прерывался диким кашлем.
    - Видишь ли, Вельзевул, дело сделано. Она готова. Иди к ней, она ждет. Коротко сказать, все получилось именно так, как ты задумал.
    - Ты странный, выпил, что ли? – Брезгливо морщился Вельзевул.
    - Я выпил всего лишь бокал, для храбрости. Знаешь, малый, - сказал Чепиног с дрожью в голосе, тонко и неприятно, - я хочу быть уверен, что с ней ничего дурного не случится. Если у тебя есть хоть малейшее сомнение…
   Все еще стояли на пороге. Отвращение Вельзевула к компаньону выросло до пределов, за которыми должна была вступить в свои права нетерпимость.
    - Ничего дурного с ней не случится, - выкрикнул он резко, - и никаких сомнений у меня нет. А вот если у тебя есть хоть малейшее желание проболтаться кому-нибудь о случившемся, лучше заблаговременно сожри собственный язык, сжуй его прямо у меня на глазах. Сделай это сам, если не хочешь, чтобы я тебя заставил.
    - Я воспользуюсь твоим дружеским советом, Вельзевул. Но я надеюсь, что до подобных крайностей не дойдет. И я вовсе не хочу лишаться языка. Я даже не хочу, чтобы ты убрал меня как опасного свидетеля. Поэтому я не опасен и предан тебе до гроба.
    - Пошли, - бросил Вельзевул.
    Они кипучим шагом направились к божемоевской даче.
    - А скажи, Вельзевул, - снова заблеял в темноте дрожащий голосок Чепинога, - с ней ничего скверного не случится? Ты уверен?
    - Ты мне надоел. Ты пьян, глуп, ничтожен, с тобой невозможно делать дела.
    - Ты уверен, что она… никак не пострадает? Ты можешь поручиться, дать гарантии? Послушай, я сначала увлекся твоей идеей – отчего бы и в самом деле не подсыпать порошок девушке, красивому, соблазнительному, более или менее легкомысленному созданию? Это забавно, плодотворно, в каком-то смысле гигиенично. Но когда я получше разобрался, что она такое, эта девушка Эмма, я вдруг, поверишь ли, стал относиться к ней как к человеку, который вполне может обойтись и без всякого порошка. Признай, это человеческое отношение. Я даже пытался изнасиловать ее в лесу.
    - О, мерзкое, грязное животное! – простонал Вельзевул.
    - Малый, малый, я не понимаю, зачем рассказываю все это тебе, такому глухому к человеческим страданиям, но я, кажется, пьян… Но ничего между нами не было, она не допустила, с презрением оттолкнула меня, а я скрежетал зубами. И она права, Вельзевул, она права, я не должен был… Может быть, - воскликнул Чепиног в новом порыве вдохновения, - следует сделать все возможное, чтобы не вышло никакой насмешки над ней? Гигиена? Да, ей широкую улицу. Но комедии, фарса – этого не нужно, Вельзевул.
    - Ты совсем расхворался. Будешь ты, падаль несчастная, делать то, что я тебе скажу?
    - А как же, безусловно. Я покорен тебе, ты правишь мной, как сатана миром. Ты и есть сатана, и я подвластен тебе. Говори, что делать, и я тотчас исполню.
    - Веди меня к ней и болтай поменьше.
    - Ты сказал.
    Наверное, Вельзевул был доволен достигнутым с Чепиногом соглашением. Он говорит, а тот слушается. Наверное, в условиях той зловещей роли, которую, вынужденно ли и временно, по душевному ли призванию и всегда, играл Вельзевул, тоже ведь некоторым образом теплилось упование на всходы осмысленности среди бурных нив хаоса. Что бы ни говорили ученые о математической точности устройства вселенной и поэты о ее чудесной гармоничности, для обреченного перебирать возможные варианты своей смертности человеческого сознания она была и остается ужасным, исполинским бредом, - так мог бы сказать этот человек, когда б ему взбрело на ум произнести монолог этой лунной ночью. Тем временем в доме они прошли к комнате Эммы, и, переступая порог, Чепиног, кажется, мгновенно и начисто позабыл о существовании своего приятеля-повелителя – путь чепиногов завился вокруг стола, где все еще стояла бутылка с бокалами. Мягко и вкрадчиво, с низко опущенной головой, прохаживался Чепиног из угла в угол, погруженный в размышления. Затем приблизился он к пианино, сел на черный, под стать бесснежным и бесцветным, мглистым вьюгам в его душе вертящийся стульчик, и быстрая, нарастающая, тревожная музыка полилась между стенами. Ненароком обернувшись, увидел он над собой грозно нависающего Вельзевула.
    - Одна вещица пришла на ум, - пояснил Чепиног. – Поручиться не могу, но и не исключаю, что она принадлежит моему таланту, моему гению… Вот послушай.
    - Где она? – взревел Вельзевул страшно.
    - Была здесь, - Чепиног выразительно постучал пальцем по лбу, - а теперь вся перелилась в ноты, в гармоничные, волшебные звуки…
    Именно в то место, по которому только что с нежной самовлюбленностью постукивал Чепиног, Вельзевул нанес удар пудовым кулаком. Голова Чепинога откинулась назад, не тряпично, а с взлетом каким-то, с роскошью вдохновенности, но парить не могла, закрепленная на шее, и Чепиног весь затрепетал, все еще рассчитывая на небесный отрыв от земли, а не вышло когда в то же мгновение ничего из высоких задумок, он, захлебывающийся, безобразно булькнул, особенно горлом, и с криком исступления быстро завалился в угол, между буфетом и пианино, то вздыхая гулко, то пища, как комар. Вельзевул вытащил его оттуда.
    - Будь благоразумен, - сказал он с неистощимым обетованием победы над хаосом. – Ответь мне только на один вопрос: где Эмма?
    - Я благоразумен… Неужто нет? Если бы нет, я не служил бы тебе верой и правдой, Вельзевул, - терпеливо объяснялся Чепиног. – Эмма в твоих руках. Я принес ее тебе на блюдечке. 
    - Ее нет, понимаешь? Нет в комнате, нет здесь, я не знаю, где она, хотя шел сюда в уверенности, что она здесь, в этой комнате. Так дела не делают, Чепиног, вещи не создают, истины не постигают, порядок не наводят. Это что у тебя, поэзия, музыка? Я правды хочу, твердой почвы под ногами, а не твоих выдумок и химер. Поэтому я надавливаю тебе на горло, - и слова Вельзевула не разошлись с делом, - и повторяю свой вопрос: где Эмма? 
    - Отпусти, - прохрипел Чепиног, - и дай мне встать. Будь же и сам благоразумен… Я встану и отвечу на все твои вопросы.
   Сидя верхом на Чепиноге, Вельзевул принимал вид человека, который в свирепости своей был готов прикончить несчастную жертву. Ничего похожего на благоразумие он не обнаруживал. Чепиногу приходилось его уговаривать и умолять. Вдруг Вельзевул, опомнившись, ослабил хватку, а затем и вовсе встал и помог подняться Чепиногу.
   - Ты мог задушить меня. Нельзя же до такой степени терять рассудок, тем более из-за женщины. Ее и души, а меня не трожь. Ты меня оскорбил, и я отказываюсь иметь с тобой дело. Прощай!
   С этими словами Чепиног бросился вон из комнаты. В бешенстве сорвался с места и Вельзевул, рисуясь крылатым змеем, впрочем, как ни старался, махая крылами и вытягивая резиново длинную шею, беглеца догонял он трудно и настиг только на лестнице. Сцепившись, они покатились вниз по ступеням, и беспокойный, горячий ком, который они образовали, очутившись во дворе, в конце концов с воем и визгом въехал в лабораторию Жорички. Собственно говоря, тело Чепинога, подброшенное страшной силой Вельзевула, пробило головой далеко не прочную дверь сарая, вообще сорвало ее с петель. Они стали драться в лаборатории, погруженной во мрак. Вельзевул поверг противника наземь, его удары были жутки, невыносимы для живого существа, хотя как боец он отличался некоторой неуклюжестью. Хотел он, злобно ухмыляясь в подсветке, созданной чудовищным блеском собственных глаз, ногой победоносно раздавить Чепинога, но тот, изловчившись, с благоразумной точностью пихнул его пяткой в живот. Вельзевул был как будто туповат в бою и шел напролом, тогда как Чепиног действовал не без рассудительности, к тому же сейчас, не оставленный еще прежним воодушевлением, он имел все шансы эту рассудительность превратить в совершенное оружие, отточить и сделать безжалостно разящим клинком. И вставал в сумасшедшем воображении Чепинога этой ночи острый, сверкающий, безмерно красивый клинок как материализовавшаяся поэзия не только конечной победы разума над бредом, смысла над животностью и духа над телом, но и его, Чепинога, личного бессмертия и вечно молодой красоты. Но все эти соображения и картины взволновали разбуженного Жоричку вовсе не так, как было бы, когда б на его месте оказался человек, внезапно захваченный открывшимся ему чудесным зрелищем. С удручающим прозаическим душком он всматривался и вслушивался, не понимая, пугаясь и негодуя. Он понимал лишь то, что в темноте лаборатории происходит какой-то небывалый, дикий погром, что все дело его жизни терпит, может быть, жестокое крушение. И вместе с глухими звуками ударов, звоном разбитого стекла, вместе с нечеловеческими криками, возникавшими где-то в сердцевине обрушившегося на лабораторию вихря, разрастался и вопль опешившего ученого.
   Сопящий смерч вынесся уже наружу и покатился к лесу, когда поднятые с постелей домочадцы и гости – все враги Жоричкины – высыпали во двор. Но если Ульяна Кирилловна с неизменной своей тенью Рюмкиной и Степанида Глебовна поспешили в лабораторию, где самозабвенно бесновался среди разрухи алхимик и не смолкал его надрывный стон, то Климов, попридержав Гаврилова за локоть, произнес, склоняя умный лоб к узкой, но далеко ведущей стезе профессионально-сыщицкой любознательности:
   - А вот меня больше интересует та парочка. 
   Климов указал, а Гаврилов посмотрел на смутно различимые в саду, быстро удаляющиеся, следующие одна за другой призрачные фигуры. Вскоре друзья очутились в лесу. Они узнали уже в преследуемом Чепинога, и теперь Климова занимал главным образом преследователь, неясные подозрения шевелились в его голове. Они остановились, увидев, что Чепиног настигнут, - битва перенеслась на небольшую поляну, очаровательную в лунном свете, - и безотносительно, без задушевности пробудился и встал, отряхиваясь, по-собачьи крупным ртом позевывая, вопрос, нужно ли им вмешаться и помочь этому постылому для них человеку. Чепиног же не терял присутствия духа под градом сыпавшихся на него ударов, и видели они, что даже в этом он как-то бесстыже легкомыслен, вертляв, отдуваясь в изумлении, слушали они, как Чепиног в гуле ударов по его мякоти глуповато смеется, будто уворачиваясь от щекотки. Не могли они не верить своим ушам, слыша, как Чепиног противника за иные особо удачные тычки благодарил в самых церемонных выражениях. Прелестная комическая сценка! Наконец преследователь сумел основательно взять в клещи вертлявого Чепинога, швырнул его на колени и занес над ним огромный кулак.
   Гаврилов недовольно пошевелился, красноречивым молчанием призывая друга вмешаться и предотвратить гибель бедняги, к которому по-прежнему не питали они ни малейшей симпатии. Они прятались за деревом, наблюдая и слушая. Климов заколебался: верно ведь, что Чепиногу грозит смертельная опасность, но, с другой стороны, различимо рациональное зерно и в мысли о целесообразности сначала получше рассмотреть того, кто служил живым воплощением этой угрозы. Вдруг этот незнакомец, завидев их, попросту убежит, и на том все закончится и концы уйдут в воду? Не будем торопиться, мы для начала Чепиногом немножко пожертвуем, от него не убудет, шепнул писатель. Задумался Гаврилов. Можно ли человеком пожертвовать немножко? Бывает ли, что человеку удается погибнуть не вполне? Мысль Климова была слишком гибка для Гаврилова, и образы, заселявшие ее, он не умел достаточно заземлить, чтобы яснее разглядеть их небесную суть. И тут произошло нечто неожиданное. Мимо затаившихся друзей, не заметив их или, может быть, не придав им значения, проплыла Эмма. Пока суетились, метались и дрались Чепиног с Вельзевулом, она успела переодеться в белое, резкое в темноте леса платье и, выходя теперь, обозначая свое присутствие, двигалась по смирной траве как привидение.
   - Боже мой, - пробормотал Гаврилов, - что это еще за чертовщина? 
   Чепиног приостановил собравшуюся над его головой грозу. Он с чувством говорил:
   - Вельзевул! Не убивай меня и не бей, мой славный друг! Я верно служил тебе до сих пор и буду полезен впредь. Испытай меня, и ты сам убедишься…
   Вельзевул сказал:
   - От тебя не многое требовалось, и дело я тебе поручил фактически нехитрое, но ты и его умудрился провалить. А теперь ты ждешь от меня благодарности?
   - Не благодарности, Вельзевул, не благодарности, а благородства, снисхождения, а затем и нового дела, нового испытания. О, смотри! – закричал внезапно Чепиног. – Это же Эмма, вон, между деревьями! В пеньюаре! Прекрасная как лебедь!
   - Где? – крикнул хриплый Вельзевул. – Где она? А! Так и есть! Хорошо! – Озадаченный, он трудно перемалывал громоздким сознанием вопрос, чего домогается девушка; ему уже было ясно, что порошок достался Чепиногу, которого и выматывал. – Что же с девушкой? Порошок ты сожрал, проклятый недоумок, так она-то чего?
   - Она нас ищет…
   - Ты уверен? Если так… Допустим! Иди же к ней и доведи дело до конца!
   Только того и надо было изнемогавшему, утопавшему в пьяной безбрежности счастья Чепиногу, и он зашелестел, устремляясь к белому облаку, порхавшему на краю поляны:
   - Красавица, богиня, царица леса! Не сторонись! Гряди ко мне, как я гряду к тебе!
   - Ну что, Чепиног, потягался со мной? – откликнулась Эмма с веселым и презрительным смехом. – Кишка, брат, тонка! Выкусил?
   - Божественная, уму непостижимая!
   - Не на ту напал, Чепиног, - мучила его Эмма. – В следующий раз осмотрительнее будешь!
   Вельзевул, как перевалистое, в сплошную нерасторопицу погруженное чудище, подполз с ядом наполненными морщинами на роже и злобно влил Чепиногу в ухо:
   - Давай, сволочь, действуй, хватай ее… Заходи справа, а я тебя поддержу. Уйти ей не дай!
   - Я коршун, я прилетел по твою девственную душу, милочка, - поэтизировал Чепиног. – Цыпленочек! Я твой ястребок! Иди ко мне, крошка!
   - Шалишь, Чепиног! Какой ты коршун? Попробуй догони!
   Легким ветерком понеслась Эмма к дому. Люди, наблюдавшие все это со стороны, из-за дерева, удивлялись Чепиногу, который, ринувшись за девушкой, не мог догнать ее. Вельзевул, не удивлявшийся, постоял минуту-другую, сплюнул, смачно выругался и решительно зашагал прочь, ломая чересчур хрупкий перед его дикой силой лес. У Климова и Гаврилова не было причин и права его задерживать. Где-то в чаще свежо ахнул птицезверь. Издалека доносилось чепиногово:
   - Цыпленочек, где ты? Цып! цып!
   Гаврилов простодушно улыбался, внимая развернувшейся перед ним лирике, но Климов был настроен серьезно и думал, что кое-что вполне прояснилось.
   - Этот человек, там, на поляне, - сказал он, - не кажется ли тебе, что мы уже с ним встречались?
   - По-твоему, это он напал на тебя в коридоре? Но я не разглядел толком, темно, да и расстояние все-таки… Бог его знает, Володя!
   - Итак, Чепиног и Эмма, - рассуждал вслух Климов. – Как и говорил Авангард Петрович, когда наставлял нас, инструктировал. Чепиног и Эмма… Что их связывает? Что сегодня между ними произошло? Жоричка пока в стороне, он – пострадавший. И еще этот неизвестный на поляне, угрожавший Чепиногу и очень, очень смахивающий на того, другого… Чепиног его знает, между ними связь какая-то… Речь шла о порошке… о каком? Какой порошок съел Чепиног? И зачем? Попробуем, Сережа, разложить все по полочкам, насколько это возможно. Парня, что напал на меня в коридоре… зажигалкой у меня под носом щелкнул, угрожал мне… назовем его, разумеется условно, «выходцем с того света». Ты его видел, и думаю, согласишься, что он этого прозвища заслуживает. Кстати, ты обратил внимание, как Чепиног к нему обращался?
   - Как? Я что-то запамятовал…
   - Он называл его Вельзевулом!
   - А-а… Ну, это – побочные явления, - хмуро и, как показалось Климову, чересчур категорично решил Гаврилов.

                ***

    Утверждать, что Ульяна Кирилловна выдержала, не дрогнув, не тронувшись умом, откровенный и жесткий разговор с сыном, не более обоснованно, чем то, что, идя к Жоричке, она предполагала не только утешить его после ночного налета, но и говорить с ним начистоту. Туман окутал женщину, она издавала невнятные возгласы, нелепо взмахивала руками. В лаборатории царил хаос, и Ульяна Кирилловна, хотя с тем и шла, чтобы погрузиться в разруху, как-то особенно вздрогнула на пороге и с болезненной обостренностью прокричала протестующие слова. Стол, на котором еще вчера, пусть в пыли и беспорядке, но в очевидно полезном для ученого виде покоились инструменты и аппараты его алхимии, был опрокинут, и пол усеивали осколки колб, мензурок и бутылей. Жоричка понуро сидел на своем узко специализированном под холостяцкое ложе, и в его взгляде, который он вперил перед собой, отсутствовало все, кроме полного и как будто окончательного отупения. Для Ульяны Кирилловны вся эта перебитая, перевернутая вверх дном, искрошенная и выпотрошенная материя могла говорить что-либо лишь в самом общем смысле, а Жоричка знал ценность каждого осколка. Правда, вещество, о котором он рассказывал Эмме, Жоричка, уверившись, что лаборатория находится под прицелом у воров, успел припрятать в особом месте, и это обстоятельство сильно помогало ему не пасть духом. Но все ежечасно необходимое, повседневное, из чего постепенно и складывался подвиг ученого, погибло в кошмаре ночного нашествия.
    Сначала взяла Ульяна Кирилловна жалобный тон. Она горько посетовала на скверных людишек, завсегда готовых обидеть ее славного сыночка. Жоричка молчал, никак не реагируя на ее скорбную декламацию, и матери пришлось и дальше одной оглашать стены разгромленного капища высокой науки. Она перекинулась на оптимистическое предвидение, что все как-нибудь да поправится, как-нибудь образуется, ее несгибаемый духом, воистину героический сын подтянется, соберется с силами и восстановит утраченное, возродит из праха свои замечательные труды. Но когда бедная женщина, истощив запас патетики, как бы между прочим возвестила, что он, человек разумный, просвещенный и тонкий, должен философически воспринимать свои беды и неудачи, затворник пришел в необычайное оживление и, взвившись, закричал:
    - Философически? Надолго ли хватит философии, если эти самые беды и неудачи преследуют меня на каждом шагу? Назови мне философию, способную устоять под градом таких ударов! Подобной философии еще никто не придумал! Сначала завелась мода воровать у меня значки, которые я изготовлял на продажу. Ладно… Это семечки… Впрочем, не совсем и безобидно… Я этими значками обеспечивал себе независимое существование, я благодаря им никому не заглядывал в рот, а их, эти несчастные глупые значки, стали тащить прямо у меня из-под носа. Ты скажешь: хулиганы. Согласен, их предостаточно в Загуляйках. Но не будешь же ты уверять, что им понадобился и мой дневник? А между тем его похитили! Он нашелся, верно. Но где гарантия, что перед этим он не побывал в чужих руках?
    Ульяна Кирилловна, напуганная взрывом сыновьей энергии, поспешила вставить:
    - Дневник брала я, - выпалила она, менее всего желая делать подобные признания.
    - Ты?
    - Я… И брала не раз, Жоричка… Мы читали…
    - Ты читала его не одна?
    - С Рюмкиной и Бабушкой.
    - Час от часу не легче!
    - Ах, Жоричка, так нужно! Мы должны знать о тебе все. Следить за тобой… всегда быть в курсе того, что ты замышляешь, провидеть каждый твой шаг… - пролепетала совершенно уничтоженная, убитая, поверженная мать; и ей казалось, что она валяется в грязи, как свинья.
    В ошеломлении смотрел Жоричка на мать, не сознавая ее унижения и страдания, не зная, смеяться ему или плакать. Наконец Ульяне Кирилловне удалось взять себя в руки. Ответила она сыну до некоторой степени построжавшим взглядом и спросила с нажимом, безусловно взыскуя точного ответа:
    - Скажи мне сейчас же, и без уверток, ты собираешься жениться на Эмме?
    - Собираюсь ли я жениться на Эмме? – позволил теперь себе усмехнуться Жоричка. – А ты спроси у нее, собирается ли она выходить за меня. Кому я нужен, мама? Зачем я Эмме? Да у меня и в мыслях не было жениться на ней. Я к ней отношусь… ну, если можно так выразиться, особым образом, но это не имеет ничего общего с той обычной любовью, которая в стихах, в песнях… Это не любовь, мама. Я испытываю к ней что-то такое, что выше любви.
    - Что может быть выше любви? – сухо и нравоучительно возразила Ульяна Кирилловна. – Что выше любви матери к сыну? Моей любви к тебе?
    - Ты дала мне жизнь. И это понятно. Но если я скажу тебе, что хочу… как бы дать жизнь, новую жизнь Эмме, что ты поймешь в этом?
    - Кое-что пойму, я ведь читала твой дневник.
    - Если бы ты поняла все, тебе не пришло бы в голову, что я хочу жениться на Эмме.
    Ульяна Кирилловна зашла далеко, ей отступать было поздно. Смирно сидевшая на лежанке, сыну, который разгуливал по лаборатории, по хрустящим под его ногами осколкам, и косился на нее насмешливо, она ответила твердым и испытующим взглядом. Он простил ей дневник и даже забыл на мгновение о постигшем его несчастье, но лишь с тем, чтобы высмеять ее, показать, как мало она способна его понимать. Он не добр, хотя и не назовешь его злым. Он просто не ведает добра, как ведает она, и потому, осознавала Ульяна Кирилловна, ее натура глубже, чем его. Так ей ли не понять все то в нем, что ему самому воображается столь возвышенным и непостижимым?
    - Как бы то ни было, - сказала мать сурово, - наилучшим выходом для тебя и для всех нас была бы твоя женитьба на Эмме. Это мысль и утверждение Бабушки.
    - Бабушки? Если ты сейчас же не признаешь, что у Бабушки не все в порядке с головой, мы вынуждены будем прекратить этот разговор как абсолютно бессмысленный.
    - Однако твой добрый папочка, ВПБ, устроил дела таким образом, что мы с тобой в значительной степени зависим от нее, и с этим нельзя не считаться. Так что извини, но мне приходится быть исполнительницей многих и многих бабушкиных решений, какими бы странными и сомнительными они ни выглядели. И делаю я это ради тебя.
    - Благодарю, - ответил горбун язвительно, - польщен, признателен, целую ручки…
    Ульяна Кирилловна встала с побагровевшим от напряжения и гнева лицом. Дело начало касаться нравственности, того нравственного стержня, который плотно, с металлической нержавеющей красотой сидел в ней и поднимал нечеловеческий шум всякий раз, когда кому-либо вздумывалось оскверняюще потоптать его.
    - Хорошо, пойдем дальше, - сказала она. – Пусть моя откровенность вспоминается тебе потом как страшный сон, но ты должен знать! Не все же мне мучиться одной, и ты помучайся! Сам виноват… Ты задел в моей душе кое-какие струны, какие тебе вовсе не следовало задевать… Но я начну немножко издалека, отдохни пока еще… Вот послушай! Я не хотела показывать Бабушке твой дневник, но Рюмкина это сделала… И Бабушке пришло в голову, что… - Ульяна Кирилловна запнулась, смешавшись, - если не удастся склонить Эмму к согласию на брак с тобой обычными разъяснениями и уговорами… а она намеревалась сама поговорить с ней, но ты помешал ей, вспомни… Ты вытолкал ее, Бабушку, из комнаты с балконом… Но она простила тебе и это… она думала лишь о том, как устроить твое будущее. И она придумала… Бабушка считает… решила она применить к Эмме твое вещество, то, что ты изобрел… Мы прочитали о нем в дневнике.
    - Что? Что? – закричал Жоричка, вытаращив глаза. – Вещество? Применить его к Эмме?
    - Ты сам этого хотел.
    Стучал в ярости зубами ученый.
    - Но я не предлагал вам заниматься этим! Гнусные ведьмы! Мыслимое ли дело, до чего додумались! Мериносы!
    - Погоди, сынок, - сказала Ульяна Кирилловна миролюбиво. – Я-то сразу выступила против, но Бабушка настаивает, а Рюмкина ее поддерживает.
    - Да к черту эту Рюмкину! Откуда она вообще свалилась на нашу шею?
    - Бабушка вбила себе в голову, что Эмма, если ей вещество ввести, сделается сговорчивей. Это она после твоего дневника в такой мысли укрепилась. Но со мной она, однако, согласилась, когда я стала говорить, что, мол, эффект может выйти как раз обратный, и тогда у нее возникла идея… попробовать вещество для начала на ком-нибудь другом… они и выбрали Степаниду Глебовну…
    - А почему не Рюмкину?
    - Я протестовала. Бабушка сперва указала на Рюмкину, но тут я по-настоящему восстала. Я была страшно против. Я доказывала, что все это вообще глупо, нелепо, преступно, что нельзя так обращаться с людьми, но меня не слушали. И мне пришлось, Жоричка, участвовать в этом. Мы с Рюмкиной сделали Степаниде Глебовне укол.
    Жоричка удивился:
    - И Степанида Глебовна согласилась?
    - Мы тайно к ней наведались, без огласки, даже ворвались, пришли ночью… Иными словами, укол мы ей сделали силой.
    Жоричка расхохотался. Он утирал слезы, как это было и с Авангардом Петровичем, когда тот слушал рассказ о приключении Степаниды Глебовны. В отличие от него, Жоричка встречался со Степанидой Глебовной часто. И теперь впервые, несмотря на многолетнее знакомство, принужден был думать он о ней, как-то ею заниматься, хотя, конечно, он не назвал бы эти неожиданные занятия слишком обременительными.
    - Какое же вещество вы ввели в эту бренную плоть? – наконец успокоился и спросил ученый.
    - Вот из этой бутылки, ты в дневнике писал о ней, о зеленой, - указала Ульяна Кирилловна на зеленый сосуд, стоявший рядом с кроватью Жорички. – И знаешь, никакого эффекта…
    Опять хохотал Жоричка.
    - И быть не могло его, эффекта! Я в эту бутылку, так, между делом, сплевываю и, прости, оправляюсь, когда лень бежать на улицу. Я в нее, грубо говоря, опорожняю мочевой пузырь, а вы, дурацкие женщины, спутали меня с Корейшей!
    Доволен был Жоричка происшедшим анекдотом. Хотя дело Степаниды Глебовны и разрешилось благополучно, Ульяна Кирилловна не чувствовала успокоения и не разделяла с сыном его веселья; она решилась на окончательное объяснение.
    - Ты не отвертишься, сынок. Я же говорю, ты задел струны, больную струну задел… И я теперь подхожу к главному. Грех, конечно, смеяться над бедной Степанидой Глебовной. Я-то плакала. Я оплакивала ее всю ночь, после того как мы с Рюмкиной ее укололи. А в действительности оплакивать надо тебя. Жоричка! Нужно выходить из тяжелого положения, искать выход из ситуации… из страшной, критической ситуации, которую ты и создал…
    - Выражайся, мама, яснее.
    - Ты же в дневнике своем черным по белому написал, что сказал Эмме… сказал все!
    Жоричка недоуменно сморщился.
    - Сказал ли… не знаю, может, и сказал. Но что такое «все»? Что я такого ей сказал, чтобы у вас это стало «всем», воодушевило вас на энергичные действия? Я говорил ей о своем открытии…
    Ульяна Кирилловна, не выпуская сына из тисков, в которые она, как ей представлялось, уже взяла его, порывисто перебила:
     - В твоей жизни, Жоричка, «все» означает нечто совсем другое, гораздо большее, чем твое пресловутое открытие.
     - Пресловутое? Ты, кажется…
     - Перестань, перестань, ради Бога! Ты прекрасно понимаешь, о чем я толкую. И если ты рассказал Эмме о своем отце…
     - Я не мог сказать ей о нем ничего такого, чего бы она не знала.
     - Ой ли? А о том, как он умер, ты ей тоже сказал?
     - А как он умер? Разве Эмме не известно, что он умер, упав с лестницы? Да мы и не говорили об этом. Ты, мама, путаешься, у тебя загадки, темь какая-то…
     - И ты не поведал ей, что убил своего отца? – спросила Ульяна Кирилловна и, остановившись перед сыном, бледная и измученная, выразительно посмотрела на него.
    Пучеглазой рыбиной дернулся Жоричка в мутной водице, в омуте.
    - Я? Убил своего отца? Ты отдаешь себе отчет в своих словах?
    - Не надо, Жоричка, - отмахнулась мать и отошла, повернулась к сыну спиной. – Мы видели, я и Рюмкина. Видели, как ты столкнул его с лестницы. Мы ничем не могли помочь, но видеть-то мы видели. Вы с ним стояли там, наверху, а мы как раз вошли со двора, и тут-то он и полетел вниз, скатился прямо к нашим ногам. Разве не так было, Жоричка? Если бы я одна видела… Но видела и Рюмкина, а когда двое утверждают одно, это уже очень похоже на истину. Это и есть истина. И она в том, что ты убил отца. Нам даже пришло в голову, что этого следовало ожидать, потому что ты просто помешался, когда узнал, что он тоже влюблен в Эмму. Вот ты его и столкнул с лестницы. Я не говорю, что ты убил его умышленно. Нет, это был импульс, что ли, вы поругались, ты взбесился и толкнул его. Ведь тебе нечем это крыть, Жоричка? Так молчал бы! А ты все выложил Эмме. А будет ли она язык за зубами держать? Если ты совсем не думаешь о себе, подумал бы о нас, твоих родных, близких… Какой позор ты навлекаешь на нашу семью! И как же совесть, Жоричка? Неужели она не мучит тебя? Тебе бы грех замаливать, на могилу отцову ходить да слезы перед ней лить, а ты даже и до этого не снисходишь. Мало того, теперь черт дернул тебя проболтаться Эмме. Зачем? Чего ты этим добился? А ну как глупая девчонка ославит тебя на весь мир или вздумает нас шантажировать? Великий ученый Жоричка убил великого писателя, своего отца! Ах, какая сладкая слава! Нет, Жоричка, ты явно к тому клонишь, чтобы всех нас под монастырь подвести. Вот мы и бьемся, я, Бабушка, Рюмкина… Выдумываем Бог знает какие интриги. Может, только и осталось надежды, что женить тебя на этой Эмме, связать ее этим, урезонить… Может, тогда тайна за пределы семьи не выйдет. Ну, что скажешь, Жоричка? Тебе есть что сказать мне, твоей матери?
     Жоричка не перебивал, молча и внимательно слушал мать, глядя ей в спину. Ему почему-то казалось, что длинная речь, как она ни утомительна, не может каким-то чудесным образом не придать матери сил, не омолодить ее. Но когда Ульяна Кирилловна повернулась к нему лицом, он увидел, что она осунулась и постарела. Их взгляды встретились. Жоричка едва слышно произнес:
    - Как ты могла подумать, мама, что я сделал это?
    - А зачем было думать, если мы видели… Ты нас не заметил, а мы-то…
    - Но разве вы не могли ошибиться? Почему ты в таком случае не поговорила со мной сразу, не спросила меня? Чего ты ждала целый год, мама? Господи, разве не могло вам тогда только показаться? Я действительно говорил с отцом. Но разве не могло быть так, что мы говорили в полумраке? Не могло быть, что на нас падал неверный свет и вам только показалось, будто я толкнул его?
    - Могло, могло… - рассеянно отозвалась Ульяна Кирилловна, но вдруг встрепенулась: - Ты хочешь сказать, что не убивал его?
    - Конечно, не убивал, мама! – воскликнул Жоричка. – Но меня страшит все это, ужасает… Как ты могла поверить в подобное? Ведь я любил отца. И мне в голову не приходило, что он влюблен в Эмму. Да, ты и в этом ошиблась! Я ничего не знал. Мы, случалось, спорили и ругались, но менее всего предлогом для этого была Эмма. Зачем же ты все это носила в себе? Представляю, какой стала твоя душа за все это время, после таких-то испытаний! Как ты могла, мама?
    Больше осмысленности приобрели теперь глаза Ульяны Кирилловны, и слезы брызнули из них. Она жалела не Жоричку, которого, если впрямь он не убивал отца, уже не за что было жалеть, а себя – за то, что Жоричка сокрушался над ней, заставляя ее видеть себя жалкой и убогой. Она схватила руки сына и, низко нагнувшись, спрятала заплаканное лицо в его ладонях.
    - Я больше ничего не понимаю, - глухо звучал ее голос, - я запуталась… я не знаю, чему верить. Отца твоего нет. Ах, он в последние годы доставлял мне массу хлопот, стал раздражительным и вздорным. Наверно, потому, что влюбился в Эмму и мечтал избавиться от меня… Не знаю… Кому верить? И что скажет Рюмкина? А вдруг она будет твердо стоять на том, что ты столкнул? Она, мол, видела и ее не переубедишь. Ну что с ней будешь делать! И она еще Бабушку будет настраивать, чтоб не верила тебе, будет доказывать, что ты просто выкручиваешься, мозги нам пудришь… С Бабушкой тоже просто беда. Она борется за честь семьи. А знает ее безумная голова, что это такое? Она ведь предпочтет увидеть тебя, любимого внука, мертвым, в гробу лежащим, только чтобы дурная слава наша не вышла за пределы дома! Она хочет Эмме деньги предложить, с условием, что та возьмет тебя в мужья. Хороша честь! Не удивительно, что я от них устала и плачу. Плачу и плачу… Я скажу тебе, сынок, миленький, убил ты или нет, столкнул ты папу или нет, а предпринимать что-то надо… Зачем ты рассказал все Эмме? Или ты не рассказывал? Ах да, получается, тебе нечего было рассказывать. Но все равно, делать что-то надо, нельзя сидеть сложа руки, это может обернуться бедой, тут я согласна с Бабушкой и Рюмкиной… Женился бы ты на ней, что ли, на этой Эмме…

                ***

    Климов поставил задачу разыскать ночного собеседника Чепинога, думая таким образом напасть на след «выходца с того света», - писатель определенно склонялся к версии, что речь идет об одном лице. Гаврилов предлагал выпытать все у Чепинога или Эммы, но Климову чудилось, что этого мало и что в действительности он знает иные, более действенные подходы к решению проблемы, а только что-то мешает ему их сформулировать. Держался он перед Гавриловым несколько манерно, как бы подчеркивая, что знает, но знанием своим делиться не торопится. Гаврилов не обижался. Он лишь усердно ломал себе голову, чтобы тоже придумать что-нибудь разумное и достойное внимания.
    - Если выпытывать у этих двоих, - рассуждал Климов, - и не сразу у обоих, а у кого-то одного, начать, я думаю, следует с Эммы.
    - А потом можно будет допросить и Чепинога, - согласился Гаврилов. – Если Эмма не скажет… или вообще, чтобы проверить, правду ли она сказала. А почему ты хочешь начать с нее?
    - Я не следователь, а писатель, у меня другие понятия. Допрашивать никого не буду. А что с Эммы, так это вдохновение.
    - Не могу с тобой согласиться, - возразил Гаврилов. – Баба скорее запутает, чем мужик. Я тебе уже высказывал свое мнение. Если в дело замешана баба, нам живыми отсюда не выбраться.
    Климов упирался, опровергал:
    - Это свое мнение можешь забыть. Что, баба напала на меня в коридоре? Баба тузила в лесу Чепинога?
    - Но это может исходить от бабы, от бабы как от инициатора. Или просто из-за какой-то бабы разгорелся весь сыр-бор.
    - Я никакой бабе не давал повода подсылать ко мне наемных убийц. Нет, Сережа, до настоящей минуты мы ясно видели одно: угроза исходит именно от мужчин. Начиная с Авангарда Петровича и кончая… да хотя бы Веней! Что мы знаем о Вене? Ничего!
    - Тут ты прав, - кивнул Гаврилов.
    Но по всему заметно было, что доводы приятеля не убедили его вполне. Климов принялся искать встречи с Эммой, и это не было ему неприятно. С Гавриловым в подробности он не входил, а между тем на самом деле потому и предпочел сначала поговорить с Эммой, а не с Чепиногом, что девушка ему нравилась. Более того, настоял он, что будет говорить с ней без свидетелей, то есть без того же Гаврилова. Объяснял он свое решение пристрастием Эммы к творчеству писателя Неуемова, и против этого Гаврилову нечего было возразить. Он, впрочем, и не думал возражать.
    В гостиной Чепиног уже не решался приблизиться и заговорить с Эммой, и ей приходилось самой изобретать себе развлечения. Эмма скучала. Пробел восполнил Климов, а Чепиног остался в стороне. Он, покаянный, но не находящий у Эммы отклика на свою мольбу о прощении, удрученный, как пес, которого забыли покормить, сидел одиноко в углу и досадливо грыз ногти.
    - Попробовали бы присоединиться к нашим кумушкам, - шутливо посоветовал Климов девушке, кивая на диван, где хозяйка дачи, окружив себя пожилыми дамами, делилась с ними впечатлениями текущего дня, - глядишь, и развеселились бы.
    Но Эмма развеселилась уже оттого, что видный писатель Неуемов снизошел до разговора с ней. Просияв, она честно и добросовестно обрисовала то отвращение, до которого весьма скоро довело бы ее общество неугомонных сплетниц. Они потолковали о том о сем, потом Эмма сказала:
    - А ведь за вами, Олег Павлович, должок!
    - Какой? – Писатель приятно улыбнулся, готовый прямо у ног очаровательной красавицы погасить все свои долги.
    - Помните, в лесу обещали мне что-то такое сказать…
    - А, это… - Климов погрузился в задумчивость, размышляя, как ему выкрутиться, поскольку в лесу давал некое обещание разве что для пущей загадочности.
    И тут его снова забрало то же смущение, какое он испытывал перед встречей с Эммой. Жалко ему было обманывать девушку, называться Неуемовым, которым он вовсе не был и быть не хотел. Стыдно было это, срамно, шло против совести, тем более что его собственный, климовский, талант был несравненно выше неуемовского, а красота Эммы заслуживала того, чтобы он предстал перед ней в своем истинном облике. Грех, бормотал он внутренне, обманывать подобных девушек. Я стою перед ней, ждущей ответа, и должен говорить что-то, а в конечном счете я всего лишь грешник, преступник, лжец, каких еще свет не видывал. Уклониться от разговора с ней нет ни малейшей возможности. Перевести стрелки на Чепинога, порошок, Вельзевула – честно ли будет, если я догадался и знаю, что она по уши в меня влюблена и ждет от меня слов, дарующих ей надежду? Как она меня любит! И что я могу ответить ей на ее чувства?
    - А вот что я вам скажу, Эмма, - внезапно нашелся он. – Я, пожалуй, выдам вам маленький секрет. Хотя особого секрета в этом нет, просто я люблю делать из этого тайну, такая у меня причуда, и я буду надеяться на ваше умение держать язык за зубами. Вы ведь умеете это делать, Эмма?
    - Я люблю тайны и умею их хранить, - сказала Эмма серьезно.
    - Тогда слушайте… Вы знаете меня как писателя Неуемова. Я и есть писатель Неуемов. Но это лишь половина правды, а вторая, она в том, что я еще и другой писатель… как бы это выразить? Я один человек в двух писательских обличьях, понимаете? Неуемов – а это мой псевдоним – один писатель, но есть еще другой, понимаете, гораздо более интересный, значительный писатель, настоящий писатель, не чета Неуемову. Неуемов, положим, известен, даже знаменит, но того, другого, еще ждет слава, и какая! – Климов разгорячился. – Неуемов пишет для заработка, а тот, другой, для души!
    Эмма слушала оратора внимательно и даже как-то загадочно смотрела на него.
    - А как же зовут того, другого? – спросила она, в жадном любопытстве облизывая губы.
    - Володя, - сказал Климов.
    - Володя? Какая прелесть! И что же, Володя совсем неизвестен?
    - Он не так известен, - потупился Климов.
    И тут взгляд девушки привел писателя в крайнее замешательство. Она откровенно изучала его, в глазах ее он прочитал вовсе не ту жадность к новостям, которая будто бы заставила ее взволнованно слизнуть с губ сухость, а холодную любознательность экспериментатора.
    - А вы знаете, Володя, это очень, это ужас как интересно и занимательно, - сказала Эмма. – Мне нравится Неуемов. Сочинений Володи пока, к сожалению, даже не листала, хотя не теряю надежды исправить это недоразумение. Но то, что эти двое существуют, оказывается, в одном лице, это архиинтересно. Вы даже не представляете, насколько это здорово и замечательно! А вам самому не мешает, не вредит это раздвоение?
    - Ничуть, - пробормотал Климов, мучительно размышляя. Спрашивал он себя остро, что может быть замечательного в сочетании Неуемова с Володей, и как эта замечательность выглядит с точки зрения, если можно так выразиться, глуповатых романов Неуемова, и каким предстает довольно странный восторг Эммы по поводу его литературных противоборств в свете навязанных Авангардом Петровичем поисков рукописи; чувствовал себя немножко Неуемовым, но ответа на вопросы не находил, потому что Неуемовым в действительности не был и никакой рукописи на самом деле не искал.
    - И вы не устаете? – продолжала допытываться Эмма. – Как ваш мозг? Справляется с подобными нагрузками?
    Климов буркнул:
    - Вполне.
    - Все объясняется, наверное, тем, что вы очень, просто немыслимо плодовиты. Это так? Я уверена, что так. Иначе вы никак не успевали бы служить и Мамоне, и подлинному искусству. Вот что значит мужчина! Вы, мужчины, поразительно работоспособны. А вы, Володя, он же Олег Павлович, вы работоспособны вдвойне, мужчина вдвойне. Но как же мне теперь вас называть.
    - Исключительно Олегом Павловичем. Для всех прочих я остаюсь Неуемовым, - строго ответил Климов.
    - А почему такая суровость, Олег Павлович? – притворно удивилась и огорчилась Эмма. – Или, может быть, таинственность?
    Писатель сказал раздраженно:
    - Я же вам объяснял, это моя прихоть. Когда я на людях, я либо Неуемов, либо Володя.
    - И в самом деле! А я и забыла. Вы уж простите меня, бестолковую! Но я исправлюсь и больше не забуду. Я сохраню вашу тайну, ваше, так сказать, инкогнито, положитесь на меня!
    И зачем я понес всю эту околесицу, корил себя Климов, уходя, удаляясь из гостиной. Благо еще, исправил бы обман, совесть бы успокоил, но нет, был один обман, а стало два, или один, но очень большой, развесистый. Чего я добился? А чего добивался? Но как она на меня смотрела! Какой безжалостный, оценивающий взгляд! Что бы это значило? Где ж любовь? Я оторопел даже и не решился спросить ее о Чепиноге и Вельзевуле. Тут что-то не так… Не стала бы она так смотреть, не будь на то особой причины. Загадка… Снова побочное явление? Или уже не побочное? Может быть, тут и кроется главное? Замешана женщина? Эмма? И живыми нам не выбраться отсюда? Да, душа женщины – потемки. Но не следует и преувеличивать. Не Эмма же подослала «выходца с того света»? и не она ведь укол Степаниде Глебовне сделала? Или она? Но там было двое… Кто же ей помогал? Чепиног? А потом съел какой-то порошок, за что его чуть не убил Вельзевул? Кто же тогда таков этот Вельзевул? «Выходец с того света»? И все вместе они похитили рукопись? Но о какой рукописи идет речь? А похитив рукопись, они решили меня убрать, чтобы я ни о чем не догадался? Но я и так не догадываюсь, не понимаю… Нет, что-то не сходится. Но как она смотрела! А впрочем, она все-таки имеет на меня виды! Так и есть… Но я женат.
    - Не могу похвалиться большими успехами, - сказал Климов Гаврилову, который уже нетерпеливо поджидал его в комнате.
    - Что, она не признается? Уперлась?
    - Можно это и так назвать. Говорит, что ничего не знает.
    - Прямо-таки ничего? И с Чепиногом у нее ничего не было?
    - Этого она не отрицает, - мягко защитил Эмму Климов.
    - И что же между ними было?
    - Это их личное дело, интимное, как я мог спрашивать?
    - Да ведь это самое главное!
    - Ты все время забываешь, Сережа, что я не следователь, я права на подобные вопросы не имею. Я так, по верхам, по верхам… как бы в порядке праздного любопытства. Что, мол, да как?
    - А Вельзевул ей знаком?
    Климов отрезал:
    - Не знает она его.
    - А зачем бегала по лесу в пеньюаре?
    - Да это не пеньюар был, обычное платье.
    - Чепиног говорил, что пеньюар, - настаивал Гаврилов.
    - Мало ли что этот Чепиног скажет, - возразил Климов, досадуя, что приятель больше не смотрит в потолок, а живо интересуется расследованием. -–Эмма как раз отрицает… не пеньюар, а обычное платье. В данном случае ее ответ был предельно точен. А в остальном… - Климов развел руками. – Женщина есть женщина. Что поделаешь? Ну, бегала по лесу… А зачем, сама толком не ведает. Тем более что в ту ночь все бегали. Вспомни, Чепиног с Вельзевулом весь дом подняли на ноги, вот и она побежала тоже.
    Гаврилов отрывисто бросил:
    - Здесь баба. Нам живыми отсюда не выбраться.
    - Брось, Сережа, оставь ты эти заупокойные причитания, - поморщился Климов. – У тебя какой-то пунктик появился. Дались тебе эти бабы! Ну, хитрит она, ловчит, что-то скрывает, это как Божий день ясно, но ты-то чего паникуешь? Как бы она ни хитрила и что бы там ни скрывала, а мы тоже не лыком шиты и так, за здорово живешь, в обиду себя не дадим.
    - Маньяк тот, - перешел на болезненный шепот Гаврилов, неуемный нынче, - маньяк, который в Карапузовой Роще… который твою невесту убил… он убивал только женщин, помнишь ты об этом?
    - Ну и что?
    - Мы тут из-за женщин, понимаешь?
    - Потому что маньяк их убивал?
    - Да, в каком-то смысле именно поэтому…
    - В каком-то смысле… - иронически повторил Климов. – Но маньяка уже нет, Авангард Петрович сказал мне, что он умер.
    - Однако мы-то есть. Вот они мы. В Загуляйках, на даче некоего Божемоева, кстати, покойного.
    - Не вижу связи, не понимаю тебя.
    - Когда-нибудь поймешь. И, пожалуй, скоро!
    Довольный своими рассуждениями, Гаврилов растянулся на кровати. Климов тоже лег. Старания друга выстроить собственную версию происходящего не нашли у него отклика, и он тут же позабыл о них. Его мучило, что беспомощно он, неприлично, почти окончательно залгался, попал в порочный круг лжи, из которого теперь не видел выхода. Но что ему оставалось? Не мог же он признаться Гаврилову, что, по сути, флиртовал с Эммой в гостиной, по крайней мере, пытался флиртовать. Эмма нравится ему. Хотел он распутать клубок изначальной лжи, скатанный Авангардом Петровичем, но лишь больше запутался, а когда понял, что нравится Эмме, и нравится по-настоящему, так что и виды она на него имеет, еще к тому же испугался, ибо обманывать девушку, которой по душе, выше его сил, да ведь, однако, у него жена, которую он тоже вовсе не желает обманывать.

                ***

    Идея беседы с Чепиногом, не лишенная душка лицемерия, предполагала, что франт скажет о Вельзевуле все без утайки, как только его о том попросят. А не скажет Чепиног, вызванный на душевный и откровенный разговор, скажет Чепиног, некоторым образом припертый к стенке. Гаврилов даже предпринял было попытку рубануть с плеча, заявив, что с этим хлыщом, как он выразился, церемониться нечего, а уж и хлыщ, теоретизировал Гаврилов, мгновенно струсит, когда скажут ему, что известно его участие в разгроме лаборатории. Если же Чепиног, паче чаяния, устоит даже перед перспективой разоблачения, тогда действовать сообразно обстоятельствам. И Гаврилов выразительно сжал кулаки. Но Климов и думать ему запретил о насильственных мерах. Мы не бандиты! Не уподобляемся тем скотам, на которых привык опираться Авангард Петрович.
    Постоянно трезвился Климов в вопросах доверия-недоверия людям, стряхивал идеализм как муху, в полный рост вставал вдруг огромным скептиком. К Чепиногу доверия у него не было, и потому он счел целесообразным говорить с этим вертлявым малым не на даче, а тщательно спланировать встречу и устроить ее в отдаленном и уединенном уголке. Он легко и непринужденно оправдывал эти ухищрения необходимостью создать особую атмосферу, в которой Чепиног быстрее расслабится и даже непременно испытает стыд, если ему еще захочется что-либо утаить от новых друзей. Местом допроса Чепинога, или беседы с ним, называйте как угодно, друзья выбрали дальнее озеро, о котором старожил Загуляеек Ульяна Кирилловна отзывалась как о чуде природы. Предвидение Климова сбылось в следующем: Чепиног с готовностью согласился принять участие в пикнике. Объяснялось это тем, что он, получивший отставку у Эммы, почувствовал себя на даче одиноким, никому не нужным человеком, а уехать, отверженный, не мог, связанный, с одной стороны, обязательствами перед Вельзевулом, с другой, отнюдь не оставивший надежды на некую благосклонность Эммы.
    Озеро называлось дальним просто для отличия от находившегося в непосредственной близости от Загуляек еще одного озера, тоже живописного; расстояние между ними было невелико, и гавриловская машина быстро его покрыла. Местность и впрямь оправдывала восторги Ульяны Кирилловны, и, выйдя из машины, дохнув полной грудью свежего воздуха, Климов задумался о красоте Божьего творчества. Но цель, приведшая его сюда, мало располагала к сторонним восторгам, и он, не зная, как еще выразить всколыхнувшуюся в его сердце правду жизнелюбия, с детской улыбкой пролепетал:
    - Грибов здесь, должно быть, прорва…
    Гаврилов, возившийся с мотором, который счел немного забарахлившим, включая его и вслушиваясь в шум, заглушавший пение лесных голосов, говорил:
    - Грибы грибами, а я все-таки опять о бабах. Когда Бог создавал женщину…
    Чепиног перебил:
    - Когда создавали женщину, Бог отвернулся и участия в этом деле не принял.
    - Это почему же? – нахмурился Гаврилов.
    - Это можно видеть из того, что красота женщины несовершенна и нам приходится то и дело подтягивать ее до идеала, чтобы не так досадно было с ней возиться. Совершенна духовная красота мужчины, а в женщине ничего совершенного нет. Отсюда и можно заключать, в чем Господь пожелал принять участие, а от чего уклонился. 
    Погрузился Гаврилов в размышления, размышлял о словах Чепинога, включал и выключал мотор, прищурившись глядя вдаль. А Чепиног уже крутился возле него, заглядывал в нутро машины, выискивая, чем бы и ему пригодиться в перспективах ремонта, но не находил себе иного применения, кроме как давать Гаврилову бестолковые советы. Какой вьюн, думал Гаврилов, а туда же, о Господе…
    - Отойди, - сказал он угрюмо.
    Еще думал он о том, что когда дойдет до грязной работы, Климов непременно постарается свалить ее на него, и этим Чепиног, над отделкой которого ему предстояло трудиться, был тоже Гаврилову неприятен. Тем временем Климов углубился в лес, шел и машинально считал грибы, оттягивая минуту решительного объяснения с завлеченным им в ловушку человеком. Мерещилась ему Эмма в облаках с предостерегающе поднятым пальцем, с укоризной в своих светлых глазах чистого, невинного создания. За спиной остались урчание мотора и звонко-фальшивое пение Чепинога, разводившего костер.
    - Пес, - пробормотал Климов в неожиданном приливе ненависти к беспечному и глупому щеголю.
    Но тут его душа наполнилась радостью, известной всякому заядлому собирателю грибов, - большая и гладкая шляпка на внушительной ножке восхитительно белела в траве. С плотоядным клекотом писатель раздвинул куст и склонился к своей находке. Он увидел рядом с грибом пару туфель вишневого цвета и с сетью мелких отверстий на носках для поступления воздуха. Одна из ног дернулась и небрежным взмахом опрокинула гриб, показывая, возможно, что он бутафорский, придуманный специально для заманивания в западню простаков вроде Климова. Бросилась, словно резко выстрелила в глаза писателю безупречно ровная стрелка на идеально отутюженных брюках, и, сумасшедше вспомнив недавнее препирательство Гаврилова и Чепинога об участии Бога в созидании совершенств, он о брюках этих тотчас помыслил что-то непомерно высокое, выходящее за постижимые для него пределы, космологическое. Там, за кустом, стоял человек. Климов выпрямился, во все глаза глядя на незнакомца.
    - Все, на этот раз не уйдешь, - сказал человек, и в его руках трюково образовалась черная тряпица.
    Климову пришла в голову странная и показавшаяся намеком на спасение мысль, что незнакомец закурит, прежде чем взяться за дело. Канонический образ его убийцы сложился уже в испуганном сознании писателя после их первой встречи, однако незнакомец, похоже, не собирался ему вполне соответствовать. Черная тряпица оказалась мешком, который он, не закуривая, принялся более или менее энергично натягивать на голову своей жертвы. И все скверное, отвратительное, смертоносное сосредоточилось для Климова в этом мешке, куда его запихивали, а все хорошее, естественно-разумное и правильное – в его собственных потугах отбиться от мешка. Он кричал громко, истерически, но за шумом мотора и разухабистым пением Чепинога его не слышали. Как курица от настигшего ее ястреба, отбивался Климов. Ему удалось сорвать мешок с головы, выскользнуть из тьмы, уже окружившей его было, и, оттолкнув нападавшего, он помчался в сторону озера. Он не сознавал, не понимал в неистовстве своего полета, преследует ли его незнакомец, и не думал об этом.
    Гаврилов, размышляя, насколько применимы к Чепиногу мерки духовной красоты, стоял возле работающей машины, когда из леса выскочил Климов и, размахивая руками, безумно вращая глазами, закричал на ходу:
    - Поехали! Живо! Уезжаем отсюда!
    - В чем дело? – спросил Гаврилов.
    Как бы разрушительными, неладными были действия водителя Гаврилова; требовалось от него только одно – писателя, уже плюхнувшегося на сидение, поскорее вывезти из зоны смертельного риска, - он же вопросы задавал и переминался с ноги на ногу. А как же Чепиног, спрашивал он.
    - Пошел! – закричал Климов, все покрывая, в том числе и Чепинога, новым порывом дикости и страсти.
    Машина наконец тронулась, и Чепиног издали удивленно и зачарованно провожал ее взглядом. Гаврилов сказал:
    - Может, ты все-таки объяснишь…
    Чувствовался в нем некоторый отпор Климову, которому легче было перейти от истерии к успокоенности, потому что достаточно было осознать грозную опасность отставшей. Больше не обращал к нему незнакомец свои жуткие угрозы и не принимался за изготовление смертельных обрядов, а Гаврилов, тот все еще жил прошлым, Чепиногом, из-за которого они притащились на озеро, вопросами о бабах и Божьем творении, которые они так и не разрешили и которые, по Гаврилову, следовало решить в первую очередь, прежде чем приступать к Чепиногу со всей той конкретикой, что назрела у них к нему среди общей массы недоумений и, можно сказать, незадач. С облегчением вздыхал Климов, отдыхал, блаженствовал в безопасности, усмехался над беспокойством, мятежом Гаврилова и словно воздвигался в системе его умозрений на место самого Господа, который ведь мог позволить себе отдохновение после всех мощно проделанных трудов, разъяснял приятелю с вальяжностью отлично устроившегося в жизни господина, делая тем своего и, соответственно, гавриловского бога обывателем:
    - Опять тот, потусторонний, в лесу встретился, поджидал меня. Сказать правду, я еле унес ноги.
    - Но ты рассмотрел его? – сказал Гаврилов, послушно ввергаясь в реалии текущей жизни, взявшей, впрочем, несколько новое направление.
    - Еще бы! Урод неописуемый!
    - Это Вельзевул?
    - Не знаю, - пожал Климов плечами. – Кажется, нет, Вельзевул крупнее, а этот – как мышь, хотя, может быть, я просто испугался и не так увидел. А я, скрывать нечего, испугался. Нет, он, конечно, не как мышь, он… он опасен как не знаю кто… но у Вельзевула голос хриплый, специфический, а у этого обыкновенный… Только сладкий немного… Я сладости его голоса испугался, я ее прежде всего уловил и понял. Он не искушать пришел, в искушениях всегда в основе что-то металлическое, железо, которое бьет и давит поддавшегося соблазнам человека, а здесь ничего твердого, одна мякоть, облако какое-то, в котором вдруг просто пропадаешь без следа… Он, конечно, говорил страшные слова и показывал, что он зол как никто другой, но все это ничто в сравнении с тем, что и сам он словно ничто, а вместе с тем – все… Да понимаешь ли ты, как мне теперь отрадно только оттого, что я вырвался из этого облака, из этого вселенского болота и снова на твердой почве, сижу тут и разглагольствую перед тобой?! – закричал Климов. – Я никогда больше не вернусь в этот кошмар, я сделаю свою жизнь безоблачной!
    Гаврилов с тревогой вслушивался в сбивчивые разъяснения друга. Ему не хотелось ехать, вести машину, катить по какой-то обыкновенной проселочной дороге. Он предпочел бы встретиться с «потусторонним» лицом к лицу, при свете дня и хорошенько рассмотреть его. Но эта встреча досталась Климову, и Гаврилов в каком-то особом смысле завидовал ему. Снова и снова нечто твердое в его душе – может быть, та основа, на которой теперь стоял и успокаивался Климов, отдавало предпочтение ужасу, а не маске благолепия и какой-то бабьей показной красоте, примеряемой приятелем.
    Впереди, наперерез им, выехала из леса красная машина.
    - Авто… - начал и не закончил Климов, сказал что сказал, ужаснувшийся.
    - Авто прелестное, - как бы подтвердил Гаврилов.
    - Это он!
    - Кто?
    - Ты знаешь!
    - Нет от него спасения?
    - Нету!
    - Ну почему же нету? – улыбнулся Гаврилов. – Смотри, я уже сориентировался и совершаю ловкий маневр, а ты говоришь – нету. Рано ты запаниковал, дружище. А вообще-то… минуточку!.. стоп! Остановимся, я выйду и поговорю с ним по-мужски.
    Климов, вскинув руки, предполагая ими схватиться за голову, но только воздух обняв, закричал: 
    - И не думай! Что ты о нем знаешь? Он наверняка вооружен, и нам с ним не справиться. Гони, гони подальше отсюда, прошу тебя!
    Они помчались назад к озеру. Проехали мимо Чепинога, и как в дурном сне поднял Климов взгляд на едва узнаваемого человека, старающегося привлечь его внимание недоуменными жестами, тяжело посмотрел и не вздрогнул, не встрепенулся сердечно, когда тот мягко исчез среди липко-цветастых волхвований кошмарного видения. Обогнув озеро, они увидели уводящий в лес худой, разбитый, весь в рытвинах проселок. Но другого пути не было, «потусторонний» не отставал, его машина мешала им выбраться на дорогу, по которой они привезли сюда Чепинога. Не могу не паниковать, объяснялся с собой Климов. Их швыряло из стороны в сторону. По-настоящему преследователь насел на них, когда они достигли шоссе.
    - Гони прямо в город! – решил Климов. – Хватит с нас, пусть Авангард Петрович сам расхлебывает всю эту кашу!
    - Погоди, - урезонил его Гаврилов, - мы еще не оторвались как следует от этого, а ты… «гони»!.. Что, от страха в штаны напустил?
    Не только они не оторвались, но неумолимо расстояние между машинами сокращалось. Кроме них, на шоссе не было ни души. На асфальте «потусторонний» вполне мог показать все преимущества свой техники перед той, на которую только и оставалось уповать преследуемым. Гаврилов сетовал на слабосильность мотора, не позволявшую им уйти от погони. Чтобы Климов лучше понял, в сколь критическом положении оказались они, негодующий водитель потряс руль машины бешеным ударом кулака. Как бы сама по себе машина разразилась пронзительным, душераздирающим сигналом, и это было похоже на крик о помощи. «Потусторонний» задумал столкнуть их в кювет. Вне себя от страха, Климов вывалил на водителя, в котором лишь слабо узнавал своего друга, целых ворох бесполезных советов. Послышался удар, жуткий скрежет, машину бросило в сторону. Климов узнал бездну конца, и этот провал в небытие был чем-то действительно знаком ему, как если бы он проходил его раньше, в некие прежние времена. Но сколько ни узнавай, сколько ни проходи от случая к случаю в этих темных краях, всегда будешь кричать в неподдельном ужасе. Как резиновый мячик подпрыгивал Климов, скатываясь в неизбежное. Но Гаврилов держался на удивление ровно, он сидел на своем водительском месте как вылитый из чугуна колосс, и только руки его, крепко державшие руль, двигались и действовали, подчиняя своей животной воле машину, не позволяя ей перемещаться по созданной гением преследователя схеме. И тогда в точные расчеты преследователя, в нарисованные им на какой-то воздушной карте траектории словно с неба вонзилось негнущейся стрелой препятствие, наткнувшись на которое его собственная машина не удержалась на шоссе.
    - Остановимся и посмотрим, - предложил Гаврилов.
    - Ни в коем случае!
    - О, черт!.. Как ты всегда против, как ты вечно оспариваешь меня!
    Климов высунулся в окно.
    - Да он только в канаву съехал, вышел из машины и смотрит на нас…
    - Смотрит на нас? – удивился Гаврилов.
    - Да, смотрит нам вслед. Гони! Он скоро выберется… это бред, но надо действовать, надо отрываться… Гони, гони! Ты, кстати, разглядел его?
    - Мельком. Думаю, это не Вельзевул.
    Помолчали. Смеркалось. Если «потусторонний» и пытался догнать их, его попытка успеха не имела. Когда вдоль дороги замелькали первые строения города, Гаврилов сказал:
    - По твоей вине мы очутились в ловушке. Ты, конечно, не сразу поймешь, что я тебе сейчас скажу, но со временем поймешь и ты. Теперь этот город для нас ловушка. Мы уехали с дачи, не выполнив задания, ни в чем там не разобравшись, мы бросили в лесу Чепинога, мы...
    - Что же непонятного в твоих словах? Я очень хорошо тебя понял. Ты еще скажи, что это я и встречу с убийцей своим придумал. Но я тебе, Сережа, скажу то, что ты поймешь прямо сейчас, не откладывая. Мы выбрали единственно правильный путь. Мы должны были спасать свою шкуру, и мы сделали это, а времени у нас было в обрез. Поэтому мы бросили дачу и Чепинога, а задание… Бог мой!.. о каком задании ты говоришь? О том, что болтал Авангард Петрович? Не до него, не до его заданий, когда тебе в глаза смотрит сама смерть. А Чепиногу ничто не угрожало. К черту Чепинога! Я жить хочу, а не думать о Чепиноге или задании Авангарда Петровича. И теперь я обрисую тебе, что происходит в этой жизни, в этом мире, происходит независимо от того, спаслись мы или погибли от рук «потустороннего». Чепиног, тот самый, о котором ты непозволительно много думаешь и говоришь, уже сидит на даче и пьет чай, болтая всякую чепуху. Вот какие дела! Мы, может быть, Богу душу отдали или муку страшную принимаем, а этот болван, этот прохвост как ни в чем не бывало попивает чаек! Вот что такое, Сережа, жизнь и мир, который нас окружает, а ты мне что-то болтаешь о долге, о совести, о вопросах, на которые мы будто бы должны ответить… Гармонии, гармонии нет! Дай мне гармонию, и я отвечу на все твои вопросы.
    Не отрывая глаз от дороги, Гаврилов проговорил глухо:
    - Я совершаю одну ошибку за другой.
    - Ты хочешь сказать, что совершаешь их по моей вине? В таком случае припомни, по чьей вине попал в переплет я.
    - Это я помню. Но я имел в виду другое. Моя жизнь потеряла смысл.
    - Да я том же говорю!
    - Ты говорил о моей жизни?
    - О твоей и о своей. В целом… О том говорил, что нас выбросило на обочину.
    - Что такое моя жизнь после случившегося?
    - После пожара? – уточнил Климов.
    - Да, после пожара. Моя совесть нечиста. Мне снится по ночам это… Я уже давно должен был ответить за содеянное, возможно, даже погибнуть. Да, не удивляйся, погибнуть.
    - Не надо патетики, Сережа, я не желаю тебя слушать.
    Но гнул свое Гаврилов:
    - Я должен был сегодня выйти и встретиться с ним лицом к лицу, а не убегать, как подлый трус.
    - С ним? Когда ты поймешь, что это не цирк, не театр? На какую такую авансцену ты собрался выходить? Не смеши! По-твоему, этот негодяй вправе быть твоим судьей?
    - Что я знаю о судьбе, о провидении? Может, тогда и раскрылась бы моя судьба, когда б я вышел…
    - Ай, хватит! – с досадой оборвал приятеля Климов. – Невозможно слушать эту твою ахинею! Почему ты не говоришь о том, что твоя судьба раскрылась как раз в другом… в твоей смелости и отваге, вообще в том, что ты спас мне жизнь, вывел из-под удара, вывез меня, а не бросил одного на верную гибель? Что бы я делал без тебя?
    - Я мало разбираюсь во всех этих тонкостях, - сказал Гаврилов.- Плохой из меня философ. Ты говоришь правильно, я должен был помочь тебе, должен был и сам выбраться оттуда. Я не знаю, что имеет против тебя этот парень. Конечно, если вдуматься, какой из него судья? По нем тюрьма плачет… Но когда я размышляю над всеми этими странными событиями, какими-то фантастическими обстоятельствами, которые происходят словно по воле Бога или дьявола, а не людей… я спрашиваю себя, разве нет в этом ничего общего с тем ужасным и необъяснимым, что произошло со мной? Разве не очевидно, что это меня зовут, призывают к ответу?..
    В сумерках подъехали к дому Климова.

           Глава четвертая

           Размышляющий глубоко,  да как бы и вовсе созревший и в зрелости поседелой, мрачной накрепко угнездившийся, поднялся Климов в свою квартиру. Насупился, переступая порог; никого не хотел видеть. Как случилось, что он, серьезный и основательный мастер изящной словесности, в чехарде безумных дней, к счастью, кажется, миновавших, частенько показывал себя заурядным лжецом, трусом, изворотливым и мелким субъектом, а Гаврилов, бесхитростный и как будто даже недалекий, то и дело вымахивал едва ли не в персонажа героического эпоса? Ерой Гаврилов! Улыбнулся Климов в ладошку, скрывающе поднесенную к устам; никто не должен видеть его смеющейся над суетными забавами мира мудрости, не до того сейчас, не до открытости. Потаенной становилась его литература, и настоящим писателем в данный момент он оставался лишь в глазах Эммы. Но моменты проходят, уступают место новому. Возвращением в родные пенаты стирал он слишком тонко и робко выписанную славу своего приятеля. Преувеличивает Гаврилов, нет ли, а совесть его впрямь не чиста, то есть не может считаться чистой, и этого нельзя сбрасывать со счетов. Впрочем, прошлое еще цепляется за ноги, въедливо допытываясь, как же тут, в этом печальном гавриловском провале, усмотреть его, Климова, оправдание?
     В квартире он увидел жену и сына, и лезвие дум прекратило чинить беспорядочную резню в его черепной коробке. Новую, похоже, повесть начинал он, уже приберегая для самых энергичных страниц счастливо найденные обороты про лезвие, про умственную расправу, которая рисовалась ему облаченной в турецкие шаровары. Другим теперь рубили головы, выпускали кишки, и некогда было Климову сообразить, когда это началось и чем может закончиться. Кто знает, уцелела ли и Эмма, сама Эмма, в отодвинувшейся в сторону, но оттого не ставшей менее дикой вакханалии? Жена, дышавшая скандалом, мешала Климову сосредоточиться. Сынок бросился обнять его колени и звонко поприветствовать, но мать сказала с невероятной строгостью:
     - Сын! Иди в комнату, мне надо поговорить с твоим отцом. 
     Послушный мальчик убрался. Еще был тут Гаврилов, путался под ногами.
     - Мне, - замялся он, - тоже, может, лучше уйти?
     - Нет, зачем же, - возразила женщина, - вы ведь вместе празднуете так называемую командировку.
     - Лиза, послушай, не надо, - комически, как привычный к кухонным заварушкам, запротестовал Климов. – Сейчас же объясни, как ты здесь оказалась? Почему ты приехала?
     - А мне там надоело.
     - У собственной мамы?
     - Представь себе. Да и твоя командировка мне как-то сразу не понравилась, да, внушила подозрения…
     - Так я тебе и поверил! Ну хорошо, ты приехала… И что же, ты не позвонила Косолапову?
     - Позвонила.
     - И что он тебе сказал?
     - Что ты в командировке, а в нашей квартире живет негр, не то мадагаскарский, не то мавританский... Только что-то я не нашла его. Где он? Спрятался? Ау, негр! Или вот он и есть черномазый с Мадагаскара? – Лиза кивнула на смущенного Гаврилова.
     - Лиза, не стоять же в прихожей, давай пройдем в кухню и все спокойно обсудим.
     Поспешив к плите, Климов водрузил на нее чайник и включил газ.
     - Побаловаться решил?
     - До того ли мне?
     - Чайком побаловаться? – наседала жена.
     Никак не удавалось хозяину дома этого обрести стать в его новом возрасте, в возмужании.
     - А почему бы и нет? – сказал он резко. - Мы были в переделке, и нам надо маленько отдохнуть, освежиться. Обрати внимание, - отнесся писатель к другу, - как только женщины чем-нибудь недовольны, они стараются лишить тебя самых элементарных вещей.
     - Каких? – спросил Гаврилов.
     - Чая, какой-нибудь горсти риса, если ты китаец, а буде ты негр с Мадагаскара или еще откуда – разденут до трусов, а то и вовсе оставят в чем мать родила. Да… Ох уж эта причудливая женская логика! Душу вынут… Посмотри на нее, полюбуйся! И это моя жена!
     - В какой же это переделке вы побывали?
     - Не все сразу, Лиза, не все сразу, - отрезал Климов. – Одно скажу: это совсем не то, что ты подумала. К женщинам не имеет ни малейшего отношения, и вопрос о супружеской измене не стоит. Я чист перед тобой, мы оба чисты, как дети, как новорожденные… Ну, в том смысле, в каком еще может быть чистым после грехопадения наших праотцев.
     Далеко в душе, гулко, как в подземелье, громыхнул наказ: только не завираться. Климов подтянулся. Поспел чай. Гаврилов взял протянутую ему чашку и скромно примостился в уголке.
     - Садись, Лиза, - пригласил Климов, указывая на свободный стул. – Скажу тебе начистоту: твой внезапный приезд меня не устраивает. Нам предстоит начать все сначала, восстановить покой, нормальные условия проживания, а тут ты… Гаврилов, он ерой, а ты – помеха. Ну, я возбужден и отчасти брежу, но все-таки… не удержусь и скажу, что твое неожиданное появление внушает мне определенные подозрения… Так что в этом отношении мы квиты. Но, допустим, я сейчас под большим подозрением у тебя, чем ты у меня. Со стороны так оно и выглядит, но только со стороны, Лиза. Подоплека же дела такова, что ты не права, женщина, ой как не права, до смешного, ей-богу. И тебе придется отбыть к маме, тебе и нашему сыну, хочешь ты этого или нет. Ибо мы выполняем важное задание. Я не должен был говорить тебе этого, но мой друг свидетель, что я все-таки сказал, и раз уж это случилось, слова свои обратно я не возьму. Дарю их тебе, делай с ними что хочешь, понимай как знаешь. Я скажу больше: наше задание связано с литературой, связано глубоко, таинственно, а в некотором роде и опасно. Мы ищем рукопись… назовем ее вторым томом поэмы Гоголя «Мертвые души». И пока мы там, на грани дурацкого риска и полной основательности, рационализма и абсурда, сна и яви, тебе остается разве что заниматься первым томом знаменитого творения, читать да перечитывать… Это важно и ответственно, то есть то, чем занимаемся мы и что оставляем тебе. Шутка ли сказать, рукопись, которую, может быть, не без основания считают утраченной! Но ведь можно поставить вопрос и иначе, представить дело таким образом, что она, вопреки всему, существует! И мы ищем. Но ищем, Лиза, среди людей, которые вовсе не намерены расставаться со своей добычей.
     - А почему именно вы? Вы что же, следопыты? Кто вы такие, чтобы искать какую-то пропажу, добычу чью-то? Шерлок Холмс и доктор Уотсон? Кто вас уполномочил?
    Климов озарился снисходительной улыбкой.
    - Лиза, Лиза, - сказал он, - ты рассуждаешь как простушка. А ведь ты жена писателя. Мы ищем потому, девочка моя, что нам не безразличны судьбы литературы, отечественного культурного наследия.
    - Где же все это происходит?
    - В Загуляйках.
    - А, славное местечко, подходящее.
    - Твоя ирония неуместна, Лиза, - нахмурился Климов. – Я должен растолковать тебе еще одно. Дело действительно сопряжено с некоторой опасностью… смертельной опасности нет, но и от того ты кричала бы не своим голосом, что уже выпало на нашу долю. А мы справляемся. Нет даже настоящего риска, ничто не угрожает моей жизни, но возможны всякие… причуды, неожиданности, эксцессы, ведь мы имеем дело с публикой, правду сказать, оригинальной, как бы несколько нарочитой. Никогда не знаешь, чего ожидать от подобных людей. Поэтому я и отправил вас подальше от нашего дома. На всякий случай, Лиза, только на всякий случай. Я настаиваю: сегодня же отправляйся к матери. Потерпи еще несколько дней. Буря уляжется, потерпи, да еще хотя бы неделю от силы. Только неделю, Лиза. 
    - Это просьба?
    - Приказ.
    - Кто вам дал задание?
    - Те, кому не безразлична…
    - Это я уже слышала, - перебила Лиза.
    - Больше я пока ничего не могу сказать, не имею права.
    - Вы вернетесь в Загуляйки?
    - Ни в коем случае, Боже упаси! – крикнул Климов.
    - Почему? Вы выполнили задание? Где же рукопись?
    Климов закрыл лицо руками. Лиза своими вопросами загоняла его в тупик, и он не мог не думать, что высокая и гордая безмятежность Эммы предпочтительнее жениных бытовых приставаний. Но он стыдился этих мыслей и потому прятал лицо. А ведь была у него и не постыдная мысль, которая говорила о стремлении обезопасить домочадцев, удалить подальше прежде вероятного набега «потустороннего», нашедшего его на божемоевской даче, могущего настичь и здесь. Климов расплывался, тонул умильно в грандиозной правде этой мысли, катался в ней словно в масле каком, но не знал, как донести ее до сознания жены. Уж не ценой ли собственной жизни? Вот когда он погибнет, окровавленный падет в прах, эта упрямая женщина поймет, какой опасности подвергла себя и сына, вернувшись в город. Но к подобным крайностям у Климова не было внутренней готовности. Вдруг он с предельной, жесткой ясностью ощутил, что складывает с себя обязанности писателя Неуемова. Хватит! Нельзя жить по лжи. Проблема чувствовалась, улавливалась где-то в горле уже, встала там поперек, застряла комом. Почти рыдая, Климов достал из кармана визитную карточку Авангарда Петровича, подошел к телефону, набрал номер, взглянув при этом на Гаврилова. Тот кивнул одобрительно. Климов долго стоял с трубкой в руке, вслушивался бессмысленно в ответ длинных гудков. Проблема сдавливала горло и препятствовала доступу воздуха, но Климов уже едва ли понимал, в чем она заключается. Все проходит, несется мимо, подумал он.

                ***

    Нутром чуя необязательность заявлений мужа о новом состоянии, в которое он, сам погрузившись, ее принимать отказывался, Лиза не хотела уезжать. Отчаянно она сопротивлялась, бранила Климова и говорила о его и Гаврилова несостоятельности, неубедительности их вообще на фоне жизни, недостоверности. Говорила, да и заговаривалась. Климов был неумолим, и критика женщины рассыпалась в прах в столкновении с его непоколебимостью. Внешне холодный, жесткий и решительный, даже величавый, а внутренне совершенно раздавленный навязчивым страхом, шептавшим ему, что нынешняя ночь будет особенно опасной, он торопил жену, рассчитывая посадить ее и сына на ночной поезд, чтобы уже не приходилась с неким риском ждать до утра. Наконец все было готово к отъезду.
    - А папа с нами поедет? – спросил Костя.   
    - Нет, папа не поедет, - ответила Лиза и посмотрела на мужа укоризненно.
    Климов принял вид отчужденности и от сына. Малышу хотелось, чтобы отец поехал тоже, не расставался с ними. И, глядя на огорченного мальчика и сознавая, в каком ужасном положении находится он сам, Климов не выдержал и почти что дал волю чувствам. Во всяком случае, он опустил лицо, пряча глаза с закипевшими на них слезами. А как хорошо в самом деле было бы уехать с ними, развязаться с Авангардом Петровичем, забыть о даче в Загуляйках, о «постороннем»!
    Все казалось ему, что малыш всматривается в него пытливо, и он вертелся, уклоняясь от внимательности отпрыска, от мелькающей, может быть, у того догадки, что отец удаляется от него, поворачивается к нему какой-то страшной, уродливой стороной. Но и не вертеться нельзя было, не должен мальчик видеть его слез; Климов отвернулся и, прижавшись лбом к прохладному оконному стеклу, потаенно вздыхал, пока не спохватился, что есть в этом, наверное, что-то мелодраматическое, смешное. А так не должно быть. Создал он на лице строгость и решимость и уже не склонялся под укоризной Лизы. Жене не следует играть чувствами ребенка, пользоваться ими для доказательства, что муж в чем-то не прав.
    Они вышли из квартиры и, закрыв дверь на ключ, спустились по лестнице во двор. Несколько десятков шагов отделяло их от гавриловской машины. Шли в молчании, разделенные непониманием, разбившись на группки, между которыми пролегла разность судеб. Они были уже на полпути к цели, когда сбоку от них, из ночной тени, отбрасываемым великим и знаменитым на всю улицу деревом этого двора, выступила человеческая фигура. Путешественники в растерянности остановились. Человек поднял руку на уровень плеча, как будто прицелился, и из нее выкатился светящийся шарик, который стремительно, расширяясь, со свистом пролетел над головами опешивших людей. Этот шипящий комок скользнул по стенам дома, по асфальту и с неутоленной злобой угас. Климов выронил сумку жены, подхватил на руки сына и, увлекая за собой остальных, ринулся в ночь. Не назад домой, не к машине, а прочь со двора. Он обезумел. Впрочем, Гаврилов успел подхватить сумку. Они бежали по темной, безлюдной улице, и Лиза спрашивала как заводная:
    - Что это было? что это было?
    Климов не в состоянии был ей ответить, у него зуб на зуб не попадал, с дрожью в руках нес он мальчика, думая о его и своем спасении, а Гаврилов сзади объяснил:
    - Ракетница… Этот человек выпустил ракету.
    - Но у меня ребенок, - возразила женщина.
    Гаврилов словно бы прикрывал их отход. Ему представлялось разумным и естественным, единственно правильным решением остановиться и встретить грудью врага, вездесущего и жестокого, готового швырять огненные мячики в женщин и детей. Но он продолжал совершать неправильное и неестественное, поскольку случилось так, что в руке его оказалась сумка, которую он должен доставить по месту назначения, известному теперь лишь одному Климову. Климов задавал тон отступлению, бегству этому, бежал впереди, как предводитель армии, где высшие чины привыкли драпать первыми. И он остро сознавал это свое своеобразное первенство. Собственно говоря, ему в это мгновение не было никакого дела до остальных.
     Еще одна ракета с шипением пронеслась над их головами и озарила улицу впереди жутким, фантастическим светом. Обернувшись, Климов заметил в отдалении преследующую их фигуру. «Потусторонний»! Не только его, Климова, жизнь, но и жизнь его семьи это исчадие ада превратило в кошмар. И писатель присоединил свой голос к крику предсмертного ужаса, рвущемуся из глотки его жены. Стало громко и светло, и Гаврилов, странным образом любуясь происходящим, страдая каким-то кощунственным, наглым наслаждением, мысленно восклицал: фантастика! Но было все это невыразимо, и Гаврилов смутно догадывался, что лишь исход, конец всего как-то впишет все еще возникающие у него вопросы в ход вещей, приспособит их к действительности таким образом, что он не будет с ними одинок и бесполезен, но хотя бы в последний момент в той или иной степени восторжествует, с некоторой как бы дельностью спрашивая. Его мысли приобрели эсхатологический характер, который он тут же и в целом усвоил, всем своим существом. Люди же, чей отход он прикрывал, показались ему мелки, и, словно с мудростью змея чувствуя их чувства, читая их мысли, он видел их глазами, как рушится весь мир в испуганном уме застигнутого врасплох человека, в обезумевшем его сердце и больной душе. Я один из них, с горечью подумал Гаврилов.
     На их счастье, к остановке, куда они выбежали, с дребезжанием и скрежетом вывинтился из полночной беспредметной плотности города трамвай. Они прыгнули в пустой, залитый голубым светом салон. Красный, точно источающий кровь шар великолепно разбился о захлопнувшуюся дверь и сердито зашипел на мостовой, угасая в рассыпавшихся искрах. С суровым вскриком уязвленной служебности водитель пошел выяснять причину фейерверка, но Климов страшно и повелительно загремел:
     - Не сметь, возвращайтесь на свое место! И немедленно отправляйте вагон! 
     Гаврилов взял улаживание отношений с водителем на себя. Трамвай с визгом полетел между погруженными в сон домами. Климов, спустив на пол сына, принялся успокаивать близкую к истерике жену. Они стояли на задней площадке, и он мог следить, не брызжут ли уже вдогонку фары машины. Но лишь ночь густо чернела за окном.
     - Ты можешь объяснить, что все это значит? – причитала Лиза. – Что это было? Почему этот человек так поступает? Он хотел убить нас? Или он тоже ищет рукопись?
     - Я предупреждал тебя, это люди с причудами, - туманно возражал, неохотно оправдывался Климов. – Но причин для беспокойства нет… Да и все уже позади…
     - Но ты знаешь этого человека?
     - Нет, - признал Климов, - но я обязательно узнаю и при первом же удобном случае обязательно призову его к порядку… Хотя, возможно, он вообще со стороны и в деле не замешан. Просто случайный человек… Да, пожалуй, так и есть.
     Начались неразрешимые противоречия, поскольку Лиза хотела домой, а все еще выходило, что домой нельзя, и следовало успеть на поезд, а трамвай уносил их в противоположную от вокзала сторону. Выход заключался в том, чтобы, оставив надежды на отъезд, все же вернуться домой, но тогда предстояло Климову высказать вслух резонное предположение, что они рискуют возле дома наткнуться вновь на безумного пиротехника, а говорить об этом ему ужасно не хотелось. Он боялся не столько огорчить, окончательно расстроить жену, сколько выдать свой страх.
    Они вышли из вагона и побрели к дому. Другого выхода, как ни верти, не было; но Климов о своих страхах помалкивал. Сын, которого он нес на руках, спросил:
    - А дядя больше не будет пускать ракеты?
    - Нет, не думаю, - как бы с отвлеченностью ответил отец.
    - Жалко, - вздохнул мальчик, - это было здорово. Но он еще придет?
    - Помолчи! – резко прикрикнул отец на сына, раздраженный его невинной глупостью.
    Лиза взвилась:
    - Не смей кричать на моего сына!
    - Я не кричу. Я только хочу… я, наконец, настаиваю… чтобы он лучше понимал, что и зачем спрашивает, и не говорил первое, что ему приходит в голову.
    - Но если мальчику понравился этот салют… - упорствовала Лиза.
    Климов оборвал ее:
   - К тому же он и мой сын, и я имею право воспитывать его.
   - Воспитывать? Я объясню тебе, что это значит. Это значит подавать сыну хороший пример. А какой пример подаешь ты?
   - Лиза, мы же не будем обсуждать подобные проблемы при ребенке? Да и обстановка не подходящая, согласись… Лиза, я напуган! – вдруг вырвалось у него. – Пойми, между нами сейчас должен быть мир, полный мир, и только при условии полного мира мы можем рассчитывать…
   Он не закончил. Своевременно спохватился и умолк, а ведь с его губ чуть было не сорвалось: «… на то, что выживем». Еще чего не хватало, так пугать жену! В своем ли он уме? Он до крови прикусил губу.
   - На что рассчитывать? – язвительно осведомилась Лиза. – На то, что найдем рукопись?
   - Да, именно на это, - сухо выговорил Климов, и снова в его душе поднялась волна глухого раздражения. Домашние утомили его, и он был бы честен с собой до конца, когда б об этом не обинуясь подумал.
   - А мне на рукопись вашу плевать! У меня ребенок! И когда в моего ребенка пускают ракеты, мне не до литературы! В таких условиях литература не делается. Если жизни моего ребенка угрожает опасность, мне плевать на всю литературу, в том числе и на твою!
   Климов не ответил. Он лишь тихонько застонал, заскулил, как от удара или от болезненного толчка сердца. Лиза нанесла ему смертельную обиду, всю глубину которой он не мог не осознать даже сейчас, когда его душа и разум были заняты другим, отнюдь не литературой. Но мир, по воле жены переворачивавшийся перед его глазами с ног на голову, окрасился именно в литературные тона. Более того, в какое-то мгновение уже не дома или деревья переворачивались, а огромные, толстые тома книг, из которых высыпались смешные крошечные человечки, принимавшиеся тут же с ужимками задирать кверху ноги, устраивать целые живые пирамиды из стоящих на головах фигурок. И если прежде, когда «потусторонний» выпустил ему в голову смертоносный, зло светящийся во тьме снаряд, он, Климов, уронил сумку, то сейчас едва не уронил ребенка, охваченный желанием закрыться руками от чудовищного зрелища.
    Гаврилов, теперь шедший впереди, поднял руку, предупреждая, что они близки к цели. Его жест говорил о засаде, которая могла подстерегать их возле дома, но и о том, что он, Гаврилов, сделает все, чтобы защитить своих спутников от возможного нападения. Он вызвался сходить в разведку. Климов, которого эта руководящая роль Гаврилова несколько беспокоила, догнал приятеля и сказал ему в виде напутствия:
    - Я знаю твои мысли, Сережа, твои настроения. Спрячь их подальше! Иди, но – прошу тебя! – без глупостей. Ты обещаешь мне?
    - Обещаю. – Сильно Гаврилов сжал писательскую руку.
    Принялись ждать его возвращения в настороженном, отчуждавшем их друг от друга молчании. Казалось, каждый думает и заботится только о себе, о собственной шкуре. Гаврилов вернулся скоро и сообщил, что возле дома не замечается ничего угрожающего.
    Наконец-то они снова очутились в своей квартире, могли расслабиться, хотя чем яснее рисовалось Лизе, что среди родных стен она и ее ребенок находятся в полной безопасности, тем все глубже ощущал Климов недоверие и даже отвращение к ее оптимизму. Он знал, и собственная их квартира больше не служит той тихой гаванью, где они всегда вправе рассчитывать на укрытие от бури, и ему было горько это сознавать. В бестолковом, глуповатом возбуждении души он стремился к некой деятельности, а впрочем, суетясь и некоторым образом даже распоясавшись, он чувствовал, что этим не только сбывает лишние эмоции, но и вырабатывает страдательно впрямь светлую возможность в случае крайней нужды заявить, что он, может быть как никто другой, предпринял все возможное для их общего спасения и возвращения к разумному, гармоничному бытию. Пока жена укладывала сына в кровать, он снова набрал номер Авангарда Петровича и, слушая в трубке гудки, думал о том, что не сдает позиций в этот грозный час. Вдруг в ухо ему бархатно зарокотал знакомый голос.
    - Авангард Петрович? – истерически закричал писатель. – Это я, Климов!
    - Владимир Сергеевич? – приторно удивился гангстер. – Откуда вы звоните? И почему так поздно? Что-то случилось?
    - Я дома… Случилась ужасная вещь. Немедленно приезжайте! Я полагаю, адрес вам известен.
    - Да вы хотя бы в двух словах…
    - Поговорим, когда приедете. Жду! – И Климов бросил трубку на рычаг. – А ты смелый, - сказал он Гаврилову, с которым они сидели в кухне, - в разведку пошел.
    - Ты разве на моем месте не пошел бы?
    - Что это сразу начинается гадание насчет мест? Я на своем месте… Но погоди, погоди, Сережа, я что-то не то говорю, - схватился Климов за голову. – Что со мной? Я будто с ума схожу… Ну и впечатления! Тебе они знакомы? Бывают у тебя, Сережа, подобные ощущения? Словно все смешалось в голове… А возможно, что так и есть, смешалось… Ты слышал ее речи? Я о своей жене. Болтала о литературе… слыхал? Мол, ей плевать…
    - Надо сделать скидку на ее состояние, - веско произнес Гаврилов.
    - А как это сделать?
    Гаврилов что-то показал жестами, пантомимой.
    - А она на мое состояние скидку сделала? – наседал Климов.
    - Хочешь, я сделаю?
    - Раньше надо было.
    - Я и раньше делал.
    - Ты смеешься надо мной, да? Напрасно!
    После паузы Гаврилов неуверенно заметил:
    - Не стоило сюда приглашать Авангарда Петровича. Все-таки Лиза… Что она подумает об этом человеке?
    - Она сделает скидку. А на улице нельзя… выходить на улицу, встречаться на улице негоже, там «потусторонний» скидок не делает. Куда мне его было пригласить, этого Авангарда Петровича? – вдруг вскинулся Климов. – Я сегодня из дома больше ни ногой. И тебя никуда не пущу. А специального бункера у меня нет. Хотя теперь, я вижу, он очень бы пригодился…

                ***

    В сопровождении охранника, в облике которого и самый доброжелательный взгляд не обнаружил бы ничего привлекательного, прибыл Авангард Петрович. Климов уже привык, что этого человека окружают звероподобные существа, но на этот раз и он был немало удивлен, и у него мелькнула мысль, что пристрастие его преступного мучителя к монстрам объясняется не только желанием нагонять страх на других, но и какими-то нездоровыми наклонностями. Нечто декадентское заключалось в этом пристрастии, и Авангард Петрович, выставляя его напоказ, словно тоже делал литературу, по крайней мере, некую эпоху в ней, однако эта сторона деятельности толстяка внушала Климову не меньшее отвращение, чем все его бандитские выходки. Он хотел ясности, чистоты стиля, определенности понятий и четкости выражений, и туманное, в сущности мнимое упадничество Авангарда Петровича нагоняло на него тоску. Он попросил Гаврилова побыть в кухне с охранником, пожелавшим выпить чаю, а сам уединился с Авангардом Петровичем в своем кабинете.
     - Ваш спутник, Авангард Петрович, смахивает на обрубок несвежего мяса, - сказал Климов, - и когда моя жена увидела его, она, я уверен, струхнула. Немудрено! Вас же я, чтобы она ничего не заподозрила, вынужден был рекомендовать как эксперта по литературным загадкам, пропажам и находкам. Вы это слышали и наверняка приняли к сведению… может быть, даже что-то возомнили… Я обманул бедную женщину, я говорил ей о ваших заслугах перед отечественной культурой, а вы, не сомневаюсь, при этом все больше и больше возносились…
     - Для чего же мне возноситься?
     - Людей вашего сорта хлебом не корми, только дай вознестись, вообразить себя не тем, что они на самом деле собой представляют. Вы уж, как пить дать, возомнили себя культуртрегером каким-то, а то и писателем, декадентом, символистом, Брюсовым самим, сочиняющим про бледные ноги… Знайте, однако, вы мне не соперник. Ваши сочинения против моих…
     - Вы, Владимир Сергеевич, как будто заговариваетесь, - перебил Авангард Петрович с наглой усмешкой.
     - Не сметь! – взмахнул кулаками Климов. – Отставить смех! Даже моя жена в вашу роль и ваши заслуги не поверила! Вы дали промашку! – кричал писатель. – Вы указали на своего спутника как на вашего секретаря, а при этом назвали его Гибридом! Этого не бывает в литературном мире!
     - Но я в самом деле называю его Гибридом, и иначе не получается, очень уж тесно в нем переплетаются черты человека и животного. Вы сядьте, Владимир Сергеевич, и успокойтесь. Расскажите мне, что произошло, почему вы здесь, а не на даче, почему вы так встревожены, и, наконец, утешьте меня известием, что вы по-прежнему находитесь в полном уме и ясной памяти.
     С сердечной теплотой умиротворял, вводил в берега гигантский толстяк разбушевавшегося писателя. Климов, оставив свои протесты, в мельчайших подробностях поведал гостю о всех ужасах минувшего дня, начиная с гриба, по всей вероятности бутафорского, и кончая пальбой из ракетницы. Авангард Петрович слушал с подчеркнутым вниманием, не перебивая, его крупное мясистое лицо не отобразило никакой игры чувств, которую вполне мог затеять даже в столь сумрачной и непонятной душе, как его, потрясающий рассказ литератора. И оттого, что Климову не давалась лаконичность и все не получалось конца его повествованию, нетерпение вовсе не овладело этим безмятежным слушателем, и он готов был, казалось, слушать хоть до утра. Когда же Климов все-таки закончил, Авангард Петрович, нимало не утруждая себя выражением сочувствия пострадавшему герою усвоенной им истории, сразу вынес свою резолюцию:
     - Я скажу, чего вам не хватает, Владимир Сергеевич. Бдительности!
     - Да что вы говорите! – всплеснул руками Климов.
     - Бдительности, - веско повторил Авангард Петрович и тотчас перешел на более подвижный, иронический тон: - Нельзя же допускать, чтобы с вами, солидным человеком, серьезным писателем, происходили подобные вещи. Почему в меня никто не пускает ракеты? Потому что всякий понимает, что я не только серьезный и солидный, но и бдительный человек. Человек, с которым опасно связываться. А вам вредит некоторая рассеянность, некоторая даже мягкотелость… Я понимаю, вы личность творческая, оригинальная. Но одно это не дает вам права рассчитывать на всеобщее почтительное отношение к вашей персоне. Врагов вокруг нас много, и они ничего так не желают, как нащупать наше слабое место. И если поэзия стала вашим слабым местом, отбросьте ее, хотя бы на время. Ради меня! Старайтесь же пристальнее, тверже смотреть в глаза людям, чтобы у них не возникало соблазна сыграть с вами злую шутку. А главное, все подмечайте. И когда гуляете, например, в окрестностях дачи, не только любуйтесь красотами природы, но и…
     - А вы предполагаете, что я вернусь на дачу? – нетерпеливо перебил Климов.
     - Я перестал бы уважать себя, если бы предполагал что-либо иное. Безусловно вернетесь, Владимир Сергеевич, дорогой. Через несколько часов вы снова будете там.
     - Я туда не вернусь.
    Авангард Петрович не снизошел даже до того, чтобы посмотреть в глаза писателю пристально и твердо, он лишь усмехнулся едва приметно краешками губ и сказал:
     - Не стану и спрашивать о причинах такого вашего решения. Они ведь несущественны.
     - А я вам все-таки назову их, - слегка повысил голос Климов. – Вы человек бесчувственный, бессердечный. Но великая литература учит меня, что нет людей конченых, и я не верю, чтобы до вашего сердца совсем уж нельзя было достучаться. Неужели вы не видите, что ситуация складывается совершенно не так, как мы с вами предполагали? Вы заявляли, что гарантируете мне безопасность, а вместо этого опасности подвергается не только моя жизнь, но и жизнь моей жены и даже моего ребенка. Если бы речь действительно шла о поисках утраченной рукописи, это могло бы превратиться в непыльную, очень интересную, интеллигентную работу. Но как сообразуются с поисками рукописи все эти черные мешки, в которых меня собираются удушить, и ракеты, которые посылают, чтобы они сожгли наши головы? Мусина-Пушкина, когда он искал рукопись древней поэмы, гоняли, как мышонка, истязали, мучили, дурачили на каждом шагу? И вы хотите, чтобы я, бросив семью… бросив этих бедных, беспомощных людей, которые без меня пропадут ни за что ни про что… как ни в чем не бывало вернулся в Загуляйки и продолжал выдавать себя за бездарного, трусливого, глупого писателя Неуемова?
     - Согласитесь, Владимир Сергеевич, - сказал Авангард Петрович, - что для вашей семьи будет лучше, если охранять ее возьмусь я, а вы преспокойно удалитесь в Загуляйки. Если же вы рискнете поступить иначе, к испытаниям, которые сегодня выпали на долю вашей семьи, прибавятся новые, куда более существенные. Говорю это высоким стилем, чтобы до вас получше дошло. Я не стану, говорю я, подкладывать фиктивные грибы и пускать ракеты в ваши прекрасные головы. Я сделаю так, что все представления об адских муках покажутся вам отрадной мечтой.
     Климов пробормотал жалобно:
     - Вы мне угрожаете?
     - Неужели вы желаете зла своей семье? А ведь они ни в чем не виновны, ни ваша жена, ни ваш сын. Виновен ваш друг Сергей Владимирович, и, пользуясь этим, я привлек вас к делу, из которого вы теперь, как человек благородный и ценящий жизнь своего друга, выйти не можете, пока не доведете его до конца. Я совсем не обязан нянчиться с вами. По-настоящему я не испытываю к вам никакой привязанности. Если вы не проявите достаточной бдительности и погибнете там, в Загуляйках, мое сердце отнюдь не дрогнет. Я просто найду вам замену и буду отдавать приказы точно так же, как сейчас приказываю вам.
     - Но нельзя же так! – воскликнул, как будто взмолился, Климов, задыхаясь под тяжестью жуткой правды, которую обрушил на него собеседник. Не было секрета в бесчеловечном отношении к нему Авангарда Петровича, но недвусмысленно указал тот на него, и стало оно вдруг страшной истиной, болезненно отозвавшейся в писательском сердце.
     Авангард Петрович возразил:
     - Можно, Владимир Сергеевич, и даже нужно, а вот иначе как раз нельзя. Так что отправляйтесь завтра на дачу.
     Снова Климов взмолился:
     - Разрешите мне хотя бы взять с собой семью. Или отправить ее к теще…
     - Не стоит делать ни того, ни другого. На даче они будут мешать вам, а отъезд к теще обременит лишними хлопотами меня, взявшегося их охранять. Я приставлю к ним Гибрида, и он будет с ними неотлучно. А жить будет в прихожей под вешалкой.
     - Это нонсенс! Какой, к черту, Гибрид… - начал было поднимать новую волну возмущения Климов.
     - Вопрос решен, - безапелляционно закончил Авангард Петрович.
     Они вошли в кухню, где Лиза и Гаврилов в томительном молчании ожидали окончания переговоров, а Гибрид с каменно закрытыми глазами сидел на стуле. Климов объявил, что ранним утром отбывает в Загуляйки; как-то само собой подразумевалось, что Гаврилов ему сопутствует. Лиза с сыном остаются в городе, и в их распоряжение поступает Гибрид, надежнейший человек, верный товарищ, специально натасканный телохранитель.
     - Отрываю его ради вас от собственного тела, - пошутил Авангард Петрович.
     Все посмотрели на Гибрида, который продолжал невозмутимо сидеть с опущенными веками. Авангард Петрович решил развить тему и прояснил ближайшее будущее своего прислужника:
     - Спать он будет в прихожей под вешалкой. Да и весь свой досуг проводить там же.
     - Зачем, найдется местечко получше.
     Гибрид вдруг открыл рот и пролаял:
     - В кухне на стуле – лучшего и не пожелаешь.
     - А с каких это пор у литературных экспертов возникла потребность в телохранителях? – осведомилась Лиза.
     - Видите ли, Елизавета… э, простите, не знаю вашего отчества…
     - Ивановна, - небрежно бросила женщина, которой вежливые манеры Авангарда Петровича казались еще более фальшивыми, чем вся его внешность величавого и добродушного купчины.
     - Видите ли, Елизавета Ивановна, - продолжал мнимый эксперт, - в деловой жизни мужчин потребность в телохранителях порой ощущается не меньше, чем в тех прелестницах, что и услаждают нашу плоть, и подвергают ее испытанию страстями…
     - Ну, знаете, - перебила Лиза возмущенно, - ваши шутки выходят за рамки приличия.
     - Милая Елизавета Ивановна, пока ваш муж ищет в Загуляйках рукопись, я буду неустанно охранять ваш покой и сон, и вы непременно проникнетесь ко мне уважением. Вы ни в чем не будете испытывать нужды, и ни один волос не упадет с вашей головы или с милой головки вашего сына. А что вам моя шутка показалась некультурной, так я заглажу свою вину тем, что внесу новый и дорогостоящий вклад в развитие культуры всего остального населения. При всех обещаю вам, что мы в ближайшее же воскресенье отправимся в театр и я на ваших глазах совершу жест доброй воли, который запомнится всем надолго, если, к примеру сказать, не навсегда.
     - Какой же?
     - Пусть это будет для вас приятным сюрпризом.
     С ненавистью подумал Климов: как этот господин любит себя, как он любуется собой, как нагло и упоительно лжет! А потом, глядишь, в самом деле выкинет перед Лизой какую-нибудь блистательную штуку… и я останусь в дураках.
    Авангард Петрович чинно раскланялся и ушел, а Гибрид основательно устроился в кухне на стуле. Гаврилову постелили в детской. Лиза и Климов легли, но сон не шел, и они скупо переговаривались. Уже светало. Лиза чувствовала, что муж не договаривает, не посвящает ее во все тайны своей новой жизни, однако она не находила нужных слов, чтобы выразить терзавшие ее сомнения и тревогу. Какие-то странные звуки привлекли их внимание. Климов встал, на цыпочках вышел в коридор и заглянул в кухню. В сером свете нарождающегося дня Гибрид, страшный как житель первобытных времен, прикладывался к бутылке весьма внушительных размеров и после каждого глотка издавал довольное урчание. Как же он исхитрился пронести бутылку незаметно для других? На мгновение писателю представилось, что он стал свидетелем чуда: чудовищный и дикий Гибрид превратил в водку обыкновенную водопроводную воду.

                ***

    На дачу Климов с Гавриловым приехали к обеду. Только что закончилось чтение очередной главы божемоевского сочинения – а Рюмкина в очередной раз постаралась перекричать равнодушную глухоту слушателей, - и компания нежных послушников памяти покойного автора усаживалась за стол, накрытый, как всегда, на веранде.
    - Олег Павлович! – закричала Степанида Глебовна, завидев идущих к дому писателя и его секретаря. – Вы живы?
    Климов, внутренне съежившись, ответил непринужденно:
    - Жив, Степанида Глебовна… сказать можно и нужно, что все сошло благополучно и устроилось как нельзя лучше, если вы имеете в виду наше вчерашнее приключение на озере.
    Покинувший семью с тяжелым чувством человека, который не справился с обязанностями главы дома и бросает домочадцев на произвол судьбы, Климов в дороге неожиданно пришел в веселое расположение духа. Теперь он с удовольствием смотрел на дачников.
    А Чепинога словно дуновением каким занесло в радостное возбуждение, качнуло его, как муху к варенью, вот он и увяз одурманено. Он вчера, едва заикнулся о таинственном похищении писателя Неуемова и его секретаря, оказался в центре общего внимания, и даже Эмма удостоила его разговором, интересуясь неуемовской участью. Она обещала ему, Чепиногу, полное прощение, если он раздобудет какие-нибудь новые сведения и сейчас же поделится с ней. Чепиног добывать сведения не бросился и даже не придумал что-нибудь вроде острого факта, но, делая крысиные рожицы, посматривал на Эмму с особой интимностью заговорщика. Впрочем, он уже достаточно для некой своей славы расцветил историю похищения душераздирающими подробностями. И если он сделал это в надежде, что похищенные не вернутся и не опровергнут его вымыслы, то теперь, когда они вернулись, он просто, без всяких ухищрений ушел в тень, где, не растрачивая ни на что возбуждения, а только накапливая его, стал жить в сладком предвкушении последующих событий, которые обернутся для его соперника Неуемова уже окончательным крахом.
    - А мы уж не знали, что и думать, - щебетала Степанида Глебовна. – Чтоб какие-то люди похитили писателя Неуемова! Я говорила: позовем милицию, надо сообщить. Но Ульяна Кирилловна распорядилась повременить.
    - И не ошиблась, - льстиво вставила Рюмкина.
    Ульяна Кирилловна спросила:
    - Что же это были за люди, Олег Павлович?
    - Это был всего лишь один человек, - пустился лгать вдохновенно писатель, - один несчастный, который погнался за нами с неизвестной целью и гнался, прямо сказать, до самого города, где мы и заночевали, в гостинице, в отличном номере на двоих. Хорошо поужинали, а сегодня, выспавшись и отдохнув, вернулись сюда.
    - Но этот человек… - недоумевала хозяйка дачи.
    Писатель подхватил:
    - Мы пришли к выводу, что он таким странным способом развлекается. Решил поразвлечься, да… К сожалению, больше мы ничего о нем не знаем и, надеюсь, не узнаем, - закончил он под хохот присутствующих. Люди радовались безоблачному оптимизму, с каким писатель Неуемов воспринимал случившееся, происшествие дикое и неслыханное.
    - Следовательно, - заметил тоже присутствовавший на обеде Жоричка, - никакого похищения и не было, а была погоня… не совсем то, что мы себе тут вообразили после рассказа нашего друга Чепинога. А вы уверены, Олег Павлович, что этот неизвестный гнался именно за вами?
    - Но другое трудно было предположить…
    - Да, но вы ли были ему нужны? Может быть, он принял вас за другого?
    - На этот вопрос затрудняюсь ответить. – И писатель с притворной гримаской беспомощности на лице развел руками.
    Жоричка погрузился в раздумья и больше не притронулся к еде. Чепиног поглядывал на вернувшихся из мнимого небытия друзей с веселой признательностью – они, де, прежде всего ему вернули жизнь души и радость бытия; в иные мгновения он даже едва ли не подмигивал им, как сообщникам и соратникам, рядом с которыми честно и доблестно прошел сквозь тяжкие испытания.
    Этот день как бы второго рождения писателя Неуемова, хотя, по его собственным словам, никакой настоящей опасности выходка незнакомца не представляла и он всего лишь прекрасно провел время в гостинице, был отмечен особым образом: никто не воспринял как нарушение заведенных норм то, что он, вернувшийся из своей короткой одиссеи целым и невредимым, после обеда не проследовал, под вопли Бабушки, в гостиную. Впрочем, за него отдувался секретарь Гаврилов, которого взяли в свой круг любознательные дамы, вынудив отвечать на звездопадом посыпавшиеся вопросы и даже несколько раз повторить всю историю от начала до конца. Терпеливый Гаврилов ничего не напутал, но все же в итоге вышло так, будто хорошему и веселому времяпрепровождению в гостинице весьма способствовали особы легкого поведения. Ничего подобного Гаврилов не говорил, но слушательницы сумели выловить в его речах нужные им намеки.
    Писатель вышел подышать свежим лесным воздухом, и не один, а с Эммой. В ряду причин, заставлявших его радоваться возвращению на божемоевскую дачу, присутствие Эммы занимало далеко не последнее место. С доброй и ласковой усмешкой девушка произнесла:
    - Вы купаетесь в лучах заслуженной славы, и о вашем приключении здесь еще долго будут вспоминать как о великом подвиге писателя Неуемова.
    - На самом деле слава героя должна принадлежать моему секретарю, - благородно заметил Климов. – Он столь уверенно вел машину, что у преследователя не было шансов догнать нас.
    Эмма ни словом не обмолвилась, волновалась ли она, узнав, что он похищен. Или можно иначе поставить вопрос: как она провела ночь? Преспокойно спала? Или то и дело подбегала к окну посмотреть, не возвращается ли он? Может быть, плакала, воображая, как ему тяжко и одиноко в плену и какая страшная опасность нависла над ним. Климов не получил ответа на этот вопрос, тревоживший его ум, но так и не заданный вслух, а Эмма предпочла не распространяться о себе, считая, видимо, собственные переживания слишком ничтожными в свете того, что пережил ее новый друг.
    Несколько времени колебался Климов, не спросить ли теперь ее о Чепиноге, Вельзевуле и порошке, ведь момент был для того удобный, и к тому же, возможно, она не решится солгать герою дня. Но вдруг показались ему все эти предметы и люди, Вельзевулы некие да порошки, недостойными того пристального и твердого внимания, в котором наставлял его Авангард Петрович, и он решил не разрушать торжественного очарования, овевавшего его прогулку с Эммой. Они все дальше уходили в лес.
    - И все-таки, - снова заговорила Эмма, - кем же вы себя больше сознавали в этой погоне – Олегом Павловичем Неуемовым или Володей?
    - А, вопрос интересный, - с живостью откликнулся Климов. – Удивительно, что мне он в голову не пришел. А взглянуть со стороны на того и другого я не в состоянии… и самый простой ответ, пожалуй, что тот и другой против повторения подобных эксцессов. Это факт! Олег Павлович любит щекотать нервы читателям, и ему за это недурно платят, но сам он вовсе не охотник искать на свою голову приключений. Да, наверное, я и ощущал себя как раз Олегом Павловичем, но поставленным в довольно странное и даже, пожалуй, комическое положение. Это ведь в его сочинениях происходят с людьми подобные вещи. Вот пусть и попробует, каково это, на собственной шкуре.
   - А что происходит в сочинениях Володи?
   Тронутый до глубины души этим вопросом, Климов поднял на девушку благодарный и нежный взгляд. Она продолжала смотреть на дорогу, и он залюбовался ее тонким профилем, освещенным лучами вечернего солнца.
   - Там серьезные люди говорят и спорят о серьезных вещах, - ответил он проникновенно.
   Они остановились на краю небольшой поляны. Потом Эмма ступила в изумрудно сверкавшую траву и, глядя себе под ноги, сделала несколько шагов, погружаясь в зелень словно в реку. Климов следил за ней как завороженный.
    - А кем же вы сознаете себя, гуляя со мной? – спросила Эмма.
    Климов ответил с пылкостью, не ожидал он ее от себя, но она отнюдь не показалась ему неуместной:
    - Человеком, Эмма, просто человеком! Рядом с вами я забываю, кто я такой, становлюсь как все, более того, становлюсь по-настоящему самим собой!
    Ему хотелось выразить мелькнувшую в его распалившемся уме мысль, что он обыкновенен, а она необыкновенна. Может быть, Эмма угадала это его намерение. Настороженно следила она за ним, читала в его душе, дожидаясь с холодным предвкушением, когда он, как-нибудь прыгая и кувыркаясь, станет окончательно и покорно перед нею честен. Она казалась ему феей, вышедшей из глубины леса. Он никогда не встречал фей и давно не верил в их существование, но если бы он не думал о ней как о фее, ему пришлось бы считать ее обыкновенной женщиной, а это теперь было невозможно.
    - Вы фея! – выкрикнул он, обнимая рукой дерево, чтобы в охватившем его головокружении удержаться на ногах.
    Эмма оторвалась от созерцания зеленого ковра, утопившего ее ноги, и устремила на писателя влажный, затуманенный взгляд.
    - Иди же ко мне, - прошептала она романтически тихо, словно где-то в теплых недрах земли.
    Услышал писатель ее нутряной шепот. Головокружение не унялось еще, однако он оставил спасительное дерево и бросился к девушке. Посреди зеленой поляны они слились в долгом, сладком поцелуе.

                ***

    Авангард Петрович сдержал свое обещание и в воскресенье вечером позвонил Лизе, приглашая ее в театр. Названия спектакля он вспомнить не мог, пространно говорил о драматурге Гоголе, строил гипотезу, что и Спиноза, пожалуй, пописывал пьески, а вышло в завершение, что идут они на балет. Название запамятовал, слишком много дел, литературных всяких экспертиз, закрутился, всего в голове не удержишь, рокотал и вещал самозванный, но вовсе не до бесконечности неприятный Лизе кавалер. Начинал он, давший час на сборы, быть ей приятен, например, загадочностью своей, какой-то неожиданной, сомнительной и как будто чуточку опасной ролью в ее жизни.
    Она ощущала в нем железную волю, словно нащупывала ее под его массивной оболочкой, и этой могучей сердцевине Авангарда Петровича она не без тайного удовольствия подчинялась, что было совсем не плохо, если учесть ее положение. Кем бы ни был Авангард Петрович и что бы собой в действительности ни представлял, под его опекой она уже чувствовала себя надежно защищенной и укрытой от всяких потрясений. Откуда бралась эта уверенность в могучей надежности Авангарда Петровича и в его власти над злом, которое он будто бы мог сбрасывать с ее пути небрежным щелчком, Лиза не знала, но уверенность эту питала, чего не было бы у мамы или рядом с супругом.
    Предполагалось оставить Костю дома под надзором Гибрида, но бойкий малыш, постреленок, отчаянно восстал против этого решения. Гибрид выглядел уже личным охранником мальчика, как бы игрушкой в его руках, с утра до вечера он возился с маленьким деспотом, исполняя его нескончаемые пожелания и капризы, и только ночью мог приложиться к заветной бутылке. Гибрид совершенно не представлял, что занимательного для себя может увидеть или найти в театре. Но коль малыша брали в театр, само собой разумелось, что возьмут и Гибрида.
    В театр поспели к концу первого действия. Топая, как рота солдат, вошел Авангард Петрович в ложу. Зашикали из зала. Авангард Петрович поднял руку и сказал громко:
    - Спокойно, товарищи, все хорошо и нормально.   
    Костя и Гибрид очень скоро обнаружили, что происходящее на сцене нисколько их не увлекает, и отправились блуждать по запутанным коридорам, рассматривая изваяния обнаженных муз и портреты улыбчивых театральных светил. В буфете Гибрид освежился бутылкой пива, а своего юного спутника угостил пирожным. Затем они снова бродили по театру, и время от времени малыш для игры забирался на гибридовы могучие плечи.
    Авангард Петрович не часто выезжал на театр, но если это случалось, он всегда занимал одну из лучших лож. Они сидели прямо над лысинами и причудливыми дамскими прическами, усеявшими партер, и актеры показывали свое искусство чуть ли не у их ног. Довольная этим, а в равной степени и вниманием публики, которое она привлекла к себе в антракте, гуляя в фойе, Лиза сказала своему роскошному другу:
    - Надеюсь, Авангард Петрович, вы не забыли и другое свое обещание – устроить сюрприз.
    - Вы о культурном вкладе? – уточнил нарядный и благоухающий, как флакончик первосортных духов, Авангард Петрович. – Я не забыл, Елизавета Ивановна, напротив, я все обдумал и тщательно подготовился. Вы не будете разочарованы, а загадки тут никакой нет. Просто я всегда делаю то, что обещаю, и никогда никого не подвожу.
    - Очень похвальное качество. И довольно редко встречается.
    - Редко? Ну что ж, вы открываете мне глаза на истину, и я вынужден убедиться, что до сих пор идеализировал людей, находил у них те же достоинства, какие без особого труда нахожу у себя. Этот идеализм в конце концов погубит меня. Я вижу, Елизавета Ивановна, - продолжал гигант, одарив свою спутницу ослепительной улыбкой, - вы сгораете от любопытства и вам не терпится узнать, что за сюрприз я придумал. Не буду испытывать ваше терпение, тем более что я не прочь заручиться вашей поддержкой моего проекта. Я предполагаю всех этих чудаков, что пляшут на сцене, оставить после спектакля, чтобы они станцевали для нас отдельно. «Цыганочку» среди прочего чтоб тоже, и «Яблочко». Вот деньги. – Авангард Петрович вынул из внутреннего кармана пиджака внушительную пачку ассигнаций. – Мы им будем кидать…
    Лиза заскрипела зубами, зарясь на чужое богатство.
    - И это будет вкладом в культуру? - натянуто она улыбнулась. – Вы, Авангард Петрович, довольно странно понимаете проблему.
    - Я понял, - без всякого усилия над собой признал ее правоту Авангард Петрович. – Для вас это чересчур вульгарно. Мол, так пристало поступать рыночным торговцам, а не настоящим меценатам. Но вы просто еще не вошли во вкус, а как войдете, вы свое утонченное мировоззрение пересмотрите. Впрочем, я готов поступить иначе. – Он убрал деньги. – Эту сумму я в благотворительных целях передам администрации театра, чтобы она ее использовала по своему усмотрению. На ремонт там или на помощь престарелым актерам.
    - Это другое дело, - согласилась Лиза. Антракт был, и они в ложе отдыхающе, с утонченностью разложив члены на бархатных сидениях, внимали гудению зала, бросая в него рассеянные взгляды. – Но скажите, Авангард Петрович… вопрос особенный, и я, наверное, просто пользуюсь вашим добродушием, задавая его, и все же…
    - Просто и пользуйтесь, - щедро разрешил благородный меценат.
    - Вы действительно любите искусство, что-нибудь цените в нем и даже напрямую заботитесь о культуре?
    - А как же! – душевно воскликнул Авангард Петрович. – Забота эта стоит у меня на первом месте, и без нее не мыслю жизни.
    Хотелось Лизе спросить, почему же у него полон карман, а у ее мужа, прямо сказать, пуст, расспросить хотела подробнее о миссии, с которой этот загадочный человек отправил Володю в Загуляйки; но все свои недоумения она выразила только лишь нелепой улыбкой, а слов не нашла, решив к тому же, что Авангард Петрович все равно не скажет правды или с оскорбительной непринужденностью уклонится от ответа. Собеседник ее даже вздрогнул, так она ему показалась отвратительна с этой ее мелкой дрожью губ.
    Во втором действии на сцене разгорелось сражение. Люди в лохмотьях лесных разбойников наседали на людей в одеждах важных господ, которые отважно защищали своих провисших в полуобморочном состоянии, вяло и сомнамбулически потанцовывающих дам. Вот так и Авангард Петрович. В одежде важного господина. А ей приходится рядом с ним бредить от горя скудной, во всем ограниченной жизни. Лиза страдала. Она в лохмотьях, но побороться за себя, как те, на сцене, ей не хватает решимости. И что же, если дать ему понять, что она не шутя надеется на него и в то же время немножко видит в комическом свете его персону? Что он для нее все-таки такой же ряженый, как эти бедные актеры, которым он собирается швырять деньги, как кость собаке? Обидится он или нет? Она не может не быть честной и не высказать правды своего отношения к нему, прежде чем поведать, как ей горестно жить без тех средств, которыми располагает он. И если он обидится, что тогда делать ей? Падать в обморок? Нет, лучше не испытывать судьбу, вдруг сообразила она.
    Танцоры размахивали мечами, угрожающе целились из арбалетов. Напротив ложи, где сидели, отпочковываясь друг от друга разностью картинок, в одном случае скорбных тонов, в другом – пафосных и мажорных, Лиза и Авангард Петрович, вышел из темной двери на сцену пышнобородый человек не в живописных лохмотьях разбойника и не в богато изукрашенном наряде важного господина, а в обычном, совершенно неприметном костюме и с какой-то малинового оттенка накидкой, которую он нес на согнутой в локте руке. Никем из взволнованной искусством публики не замеченный, бородач извлек из-под накидки арбалет, сработанный фабрично, без изысков, и, прицелившись с какой-то надуманностью и дьявольской насмешкой во всем своем облике, выпустил стрелу.
    Кавалер и дама – понятно, о ком речь! – услыхали над собой тонкий свист, а затем раздался глухой звук удара за спиной. Обернувшись, они в тусклом свете, падавшем со сцены, увидели стрелу, которая, судя по всему, глубоко вошла в дверь ложи. Лиза слабо вскрикнула. Боже мой! Сердце на мгновение замерло в груди. Но она лишь отвлеченно и смутно окинула мысленным взором общий ход событий, при котором ее уже обстреливали на улице из ракетницы, и какое-то минутное замешательство и тупоумие помешали ей вписать в этот ход и стрелу. «Арбалетчик», сделав свое дело, хотя и неудачно, спрятал грозное оружие под накидку и спокойно вышел в дверь, из которой минуту назад появился.
    - Что же это еще такое? – вырвалось у Лизы неким подобием стона.
    - Надо полагать, со сцены залетела, - беспечно ответил Авангард Петрович.
    - Да они только притворяются, будто стреляют!
    - Ну и что, стрелы-то у них, видать, есть, для убедительности спектакля и изображения. Вот у кого-то и сорвалось. Но вы не думайте, Елизавета Ивановна, я это дело так не оставлю. Мне грустно видеть ваш испуг, и я вас понимаю, вы вся на нервах, вся как на иголках. В антракте я обязательно разделаюсь с администратором или, примерно сказать, с режиссером. А вы такая наэлектризованная, что я даже заражаюсь, а еще точнее, заряжаюсь от вас, и тоже теперь уже возбужден… Может быть, Елизавета Ивановна, перейдем в буфет? Или в ресторан какой?
    - Хорошо хоть сына моего здесь не было, - говорила о своем Лиза. – Не хватало еще, чтоб какая-то паршивая стрела угодила ему в лоб! Да где он вообще?
    - Он в коридоре играет с Гибридом, я их слышу. И вообще, Елизавета Ивановна, я контролирую ситуацию, вам нечего бояться.
    Лиза посмотрела на сцену. Но исход сражения между разбойниками и важными господами уже ее не интересовал.
    - Нет, это все-таки никуда не годится. Что вы контролируете ситуацию, я, допустим, верю, но удивительные вещи тем не менее, согласитесь, происходят…
    Она резко ткнула пальцем себе за спину, давая понять, что говорит о стреле, а может быть, до некоторой степени и ставя ее в вину предположительной халатности Авангарда Петровича.
    - Хорошо, - сказал тот смиренно, - я сейчас же вызову сюда администратора или режиссера и задам ему, кто бы он ни был, отменную взбучку. Потому что мне больно видеть вас в таком расстройстве чувств и в такой тревоге.
    Авангард Петрович открыл дверь в коридор и подозвал Гибрида:
    - Найди-ка мне администратора или там кого-нибудь, какого-нибудь народного артиста, хоть из-под земли достань и приведи сюда. Живо!
    Гибрид кинулся исполнять приказание, и малыш увязался за ним. Подсев снова к Лизе, Авангард Петрович рассказывал:
    - Сейчас этот человек будет валяться у ваших ног и выдумывать одно оправдание за другим, лишь бы вы сменили гнев на милость. Я знаю, Елизавета Ивановна, - не стесняясь музыкальными шумами, развивал он дальше понравившуюся ему мысль, - о чем он будет просить вас. Чтобы вы не писали жалоб, не выносили дело на суд общественности, не подрывали престиж театра, где ничего подобного до сих пор не случалось. Он приведет тысячи примеров, доказывающих невероятность данного происшествия. И его судьба будет в ваших руках. За вами последнее слово. А тут еще я со своим вкладом. Если пожелаете, я заставлю его съесть всю сумму.
    «Арбалетчик» спустился в фойе, остановился возле зеркала и заботливо поправил слегка отклеившийся ус. Старый гардеробщик сидел за невысоким барьером и тупо смотрел. За его спиной громоздились едва ли не пустые вешалки. Наконец «арбалетчика» удовлетворила гримерная работа над собственной внешностью, он повернулся к гардеробщику, окинул его внимательным взглядом, достал из-под накидки, которая все так же покоилась на его согнутой руке, арбалет, и, прежде чем старик сообразил, что происходит, стрела вошла в его горло, морщинистое и древнее, как театр, где он провел большую часть своей сознательной жизни.
    Убийца прошел за барьер и остановился над трупом, в неестественной позе распростертом на полу. Арбалет он поплотнее завернул в накидку и подложил старику под голову, с отвратительной усмешкой приговаривая, что тому так удобнее будет спать в его вечном сне. Подарив покойнику плоды своего сомнительного остроумия, убийца снял с него мундир и, поужавшись, надел поверх своего скромного пиджака, а голову украсил фуражкой, которую обнаружил на ближайшей вешалке. Затем он поднялся по мраморной лестнице и пошел по коридору, отыскивая нужную ему дверь.
    Авангард Петрович все еще развивал полюбившуюся ему фантазию об униженно кающемся режиссере, когда в ложу, постучав, вошел «гардеробщик» и неожиданно тонким голосом пропищал:
    - Авангард Петрович? Простите, что отрываю… вас к телефону. Спуститесь, пожалуйста, в фойе. 
    Авангард Петрович взглянул на него недовольно.
    - Что за чушь! У меня своя связь в кармане прямо, почему ею не воспользовались?
    - Не могу знать.
    - А ты кто такой? Чего пугалом вырядился?
    - Я гардеробщик.
    - Скажи, гардеробщик, почему у вас здесь творятся безобразия? Почему стреляют?
    - Стреляют? Выстрелов, прошу прощения, не слыхал, хотя, не исключено, просто туговат на ухо…
    - А это?
    Животом мощным надвинувшись на мундирного, Авангард Петрович притиснул его к двери, как бы понуждая выдернуть из нее, ртом захватив, стрелу.
    - Ой, да, в самом деле, - запищал тот и, потрогав стрелу, подергав ее, принял обессиленный, беспомощный вид. – Вы идите, - сказал он, - а я сейчас с этим делом управлюсь, безобразие ликвидирую…
    - Вешать вас, бездельников, надо! – угрюмо возвестил Авангард Петрович.
    Услужливый «гардеробщик» согласился:
    - Это точно. С нашим братом иначе нельзя. Потому как живем без пользы, а ежели, как вы выразились, вздернуть – будет польза назидания, воспитательного урока для подрастающего поколения.
    Выходя, Авангард Петрович пообещал Лизе скорое возвращение, и вышел он в коридор, но неясное сомнение разбирало его, копошилось в тяжелой громаде души, шел он прочь, а уже как будто догадывался, что не следовало ему оставлять Елизавету Ивановну одну. Он остановился, задумчиво пожевал губами и вдруг решительно повернул назад. В ложе, распахнув дверь, увидел он, что «гардеробщик» стоит за спиной ничего не подозревающей женщины, а в его все еще опущенной руке блестит нож. Убийца наслаждался на пороге своего окончательного торжества, предвкушая, как лезвие, направленное его уверенной и безжалостной рукой, войдет в спину несчастной жертвы. Одним прыжком преодолев разделявшее их расстояние, Авангард Петрович рванул испуганно пискнувшего «гардеробщика» за плечо, развернул к себе лицом и обрушил на него пудовую мощь ни с чем не сравнимого удара. Беззвучно выронил «гардеробщик» нож из послабевшей руки. Лиза уже кричала. «Гардеробщик» пушинкой перелетел через перила ложи и упал в проход между рядами, где тотчас завизжали, подбирая под себя ноги, женщины и захлопали сиденья, освобождаясь от вскакивающих с самыми неопределенными, но решительными по виду намерениями мужчин.
    Лиза смолкла. Прижав руки к груди и выпучив глаза, она теперь лишь робкой и малоподвижной работой мысли пыталась вырваться из охватившего ее оцепенения. Но эти мысли ничего ей не говорили, ничего не могли объяснить в происходящем. Авангард Петрович шагнул к перилам. Внизу «гардеробщик» уже поднялся на ноги и, выбежав на свободный от людей пятачок, смотрел на него злобно. Его рука лихорадочным движением расстегнула китель, под которым обнаружил серое мерцание цивильный пиджак, и потянулась к внутреннему карману. Однако во внутренних карманах у Авангарда Петровича было заготовлено сюрпризов больше, чем у десятка мнимых и действительных гардеробщиков, вместе взятых. Выхватив гранату, он поднял ее в зажатой руке над притихшим залом и заревел:
    - Ложись! Всем лечь! Угроблю!   
    Авангард Петрович обрел величавую осанку бога, замер в грандиозной статике скульптурно-греческого тираноборца. Что перед ним? Некое порочное вместилище людей. Авангард Петрович без колебаний предаст его огню, уничтожит в страшном извержении своих энергий. Он выглядел куда как убедительно и достоверно в роли гранатометчика, и ни у кого не возникло ощущения, будто он шутит. Люди, находившиеся поблизости от «гардеробщика», которого первым должен был разнести в клочья взрыв, мгновенно залегли, и это движение к горизонтальности волнами пошло по залу и быстро достигло самых отдаленных его уголков. Музыка стихла, танцоры остановились. Авангард Петрович, не выпуская и не пряча гранаты, схватил свободной рукой Лизу за локоть и повлек ее из ложи.
    - А где мой сын? – вдруг заголосила Лиза.
    Они очутились на лестнице, ведущей в фойе, к выходу из театра. Там им подвернулись Гибрид с малышом. Вид Авангарда Петровича был ужасен. С гранатой в руке, волоча почти бесчувственную Лизу, он без удержу месил слоновьими ногами мраморные ступени, и его жирное тело тряслось и колыхалось. Начал объясняться Гибрид, что искал да не нашел представителя искусства, за которым послали его; Авангард Петрович затрубил:
    - Бери ребенка, и бежим отсюда! Сматываемся!
    Гибрид не заставил своего командира дважды повторять приказ.
    «Гардеробщик» – его никто не пытался удержать – с пистолетом в руке миновал бегом сцену и через служебный ход выскочил из театра. Он знал, что у парадного входа Авангарда Петровича и его спутников дожидается машина, и думал там настичь их. Его мысли были ясны и как бы непроизвольны, он не чувствовал обиды на толстяка за грубые приемы, какими тот выкинул его из ложи, понимая, что это всего лишь допустимые элементы борьбы, жаркой схватки за жизнь и против жизни, что это, в конце концов, не что иное как приключение. Но равным образом он не чувствовал и того, чтобы его жажда крови была удовлетворена, а убийством старика-гардеробщика он вовсе не удовлетворился и словно уже не помнил о нем. Не собирался «арбалетчик», преобразившийся по ходу действия в «гардеробщика», ставить себе в заслугу и убийство Авангарда Петровича или Гибрида, если таковое все же произойдет в результате бурных перипетий вечера. Ему нужны были Лиза и ее ребенок. Но, достигнув парадного входа, он мог лишь разочарованно посмотреть вслед огонькам сворачивающей за угол машины Авангарда Петровича.

                ***

    В машине Лиза, спасенная и увозимая, истерически всхлипывала, билась в истерике, а затем и Костя, не добившись внятных разъяснений удивительного поведения мамы, на всякий случай ударился в слезы. Авангард Петрович очутился как бы меж двух огней, и безумно его, не растерявшего еще боевого задора после переполоха в театре, раздражили эти двое. Он ждал аплодисментов его мужественной жизни, столь ярко обозначившейся, когда он выхватил гранату и положил на пол театральную публику, а дождался рыданий и хлюпанья носами. Рисковал он ради этих ничтожеств не кем-нибудь, а собой, они же отплатили ему сыростью, слякотью, растеклись у него под ногами болотной жижицей, грязью. Однако он сумел сохранить самообладание и держался с поразительной выдержкой, продолжая увещевать своих спутников, обращая их внимание на тот, на редкость существенный в его глазах, факт, что обстановка радикальным образом переменилась и больше ничто не мешает им провести вечер со всей приятностью. Он даже снова поднял вопрос о ресторане, весьма соблазнительным тоном объявив, что в одном из этих заведений, хорошо ему известном, «знаменитый Филька – все равно что личный его повар и устроит все в наилучшем виде». Лиза отмахивалась от Фильки, от ресторанов и праздного существования и требовала немедленно доставить ее и сына домой.
    Дома она немного успокоилась. Авангард Петрович не собирался уезжать, не поговорив с ней предварительно и в разговоре не внушив ей мысль, которая, надо сказать, крепко сидела в его голове и мучила его гораздо больше, чем можно было бы предположить по тому беззаботному и даже как бы игривому тону, каким он начал ее излагать:
    - Оставьте все тревоги и забудьте о случившемся, Елизавета Ивановна, - сказал он. – Я понимаю, что требую невозможного, потому что событие впрямь из ряда вон выходящее, драматическое и вещи подобные сразу не забываются. Да и я был неподражаем, - добавил он шутливо. – А все же, милая моя, сделайте то, о чем я вас прошу, через не могу. И не просьба это, а настояние, своего рода приказ. Забудьте происшедшее сегодня, выкиньте из головы и уверенно смотрите в будущее.    
    - Я вам верила, Авангард Петрович, - возразила Лиза. – Я чувствовала себя рядом с вами в полной безопасности. А чем это обернулось? И осталось ли еще на земле такое место, где моей жизни и жизни моего сына ничто не будет угрожать?
    Авангард Петрович налил себе чаю и, отхлебнув, сказал:
    - Я назову вам тысячи, миллионы таких мест. Не надо преувеличивать, сгущать краски, Елизавета Ивановна. Вы немного переутомились нынче.
    - Я просто устала от всего этого.
    - Устали? Первый же случай – и вы устали?
    - А ракеты? – устало напомнила Лиза.
    - Ах, ракеты… Ну да. И все равно, Елизавета Ивановна, я считаю, что говорить об усталости преждевременно и, по меньшей мере, несерьезно. В конце концов мы и сами как ракеты, то есть наше бытие. Вспыхиваем, озаряем что-то вокруг себя, угасаем… Проносимся в небе ракетами, стрелами и пропадаем бесследно. А как же Бог, спросите вы, бессмертие, вечность? Но оставим философию. Когда я вам сказал, что подобное больше не повторится, я отдавал себе отчет в том, что говорю. Полный отчет! И мне полностью ясна картина случившегося.
    - Почему я должна вам верить?
    - Потому что я человек, которому надо верить.
    - Звучит не очень убедительно. Вы знаете человека, который все это сделал там, в театре?
    Авангард Петрович важно и серьезно кивнул:
    - Да.
    - Кто же он?
    - Позвольте мне уклониться от ответа. Некоторые обстоятельства принуждают меня утаить его имя. Я не буду возражать, если вы назовете его негодяем, подлецом, законченным мерзавцем. Он заслужил это. Но не требуйте у меня головы этого человека. Хотите миллион? Или два? Я построю для вас дворцы, разобью сады, сооружу висячие мостики и разноцветные фонтаны, но при условии, что сегодняшние события навсегда выпадут из вашей памяти. Это очень важно для меня. Вы навсегда забудете и про ракеты, и про то, что какой-то глупец, прикинувшись гардеробщиком, покушался на вашу драгоценную жизнь в ложе оперного театра. Конечно, вы не обязаны утаивать это от вашего мужа, хотя бы из тех соображений, чтобы он не удивлялся неожиданно привалившему вам богатству, всем этим тучным угодьям, плодородным нивам и искусственным прудам, на брегах которых в вашу честь будут распевать романсы лучшие теноры, кастраты всевозможные, гомики и комики несусветные…
    Глянув ненароком в глаза слушательницы, Авангард Петрович понял, что несколько увлекся. Она ждала от него правды жизни, тех или иных конкретных сведений, а его сказочные посулы не столько утешали и обнадеживали, сколько пугали ее, заставляя сознавать, что реальной помощи ждать ей неоткуда.
    - Обещаю вам одно, - сжато закончил он, вкладывая в свои слова все душевное тепло, на какое еще был способен, - этот человек больше никогда не потревожит вас, не встанет на вашем пути.
    - Я хочу к мужу, - сказала Лиза. – Я завтра же уеду с сыном в Загуляйки.
    С каким-то даже нравственным усилием вдумался Авангард Петрович в заявление женщины, ибо он ей, несомненно нуждавшейся в помощи и вообще в его решении на ее счет, тут должен был либо позволить свободное волеизъявление, либо отнять у нее эту самую великую свободу воли, запретив и думать об отъезде в Загуляйки. И поскольку он видел, а ныне, после собственного геройства, увидел еще и с особой ясностью состоятельность Климова лишь в браваде, в литературных выходках, но никак не в истинно мужском поведении, призванном послужить попавшей в беду женщине опорой, о том, чтобы она вышла из-под его опеки и пустилась в самостоятельное плавание, не может, решил Авангард Петрович, быть и речи.
    - Не думаю, что вы ступили на верный путь, - произнес он с чувством, с печалью. – Там, где находится ваш муж, далеко не так горячо, как было сегодня в театре, я бы даже сказал, что ему живется там как у Христа за пазухой. Но в Загуляйках я не смогу быть вам полезен так же, как полезен здесь.   
    Лиза сказала твердо:
    - Мы завтра же уедем к нему.
    - Что ж, не смею вас задерживать. Мои ребята доставят вас туда, да… но вы должны помнить, что Владимир Сергеевич выполняет мое задание и в силу этого выдает себя за столичного писателя Олега Павловича Неуемова. Превосходный, кстати, сочинитель.
    - Я не знаю, кто вы, чем занимаетесь и какое задание дали моему мужу. Но что касается его, то кем бы он теперь ни был и за кого бы себя ни выдавал, хоть за папу римского, мне, ей-богу, все равно… лишь бы вырваться отсюда самой и увезти сына!
    … Авангард Петрович жил в большом каменном особняке, светло возвышавшемся на окраине города, и обитатели соседних деревянных домишек, старых и покосившихся, поглядывали на его хоромы с мрачной завистью, за глаза распространяя об их хозяине самые невероятные слухи. При встрече они с ним почтительно раскланивались. Сам факт существования Авангарда Петровича способствовал процветанию в округе злопыхательства. В диком триумфе возносились сплетни до небес, и носители длинных языков даже не подозревали, что им предстоит расплачиваться в аду, подставляя бока жестоко ухмыляющимся бесам, а Авангард Петрович и не думал опускаться до мести своим несчастным обидчикам.
    Водитель загнал машину в гараж, и хозяин отпустил его до утра. Из особняка не доносилось ни звука. Авангард Петрович, в выходном, ныне театральном своем костюме, демонически отливающем чернотой ночи, взошел на крыльцо и тяжело перевел дух, взволнованный, разгневанный. Затем он толкнул дверь, миновал заваленную всяким барахлом прихожую и переступил порог комнаты, залитой необыкновенно чистым и приятным розовым светом, который, однако, не в состоянии был разогнать основательно загустевший в воздухе запах пота, какой-то резкой и кислой материальной нечистоты и, не исключено даже, испражнений. Авангард Петрович и сам старался пореже входить в эту комнату, и никого из посетителей не допускал в нее. Он знал, чьи подмышки испускают этот отвратительный запах, из чьей пасти вырывается здесь зловонный дух и чьи не стиранные носки снятся ему в неизбывных ночных кошмарах. Сейчас все его внимание сразу сосредоточилось на виновнике непотребства, который безмятежно сидел за большим квадратным столом и пил чай, с живейшим любопытством читая раскрытую перед ним книгу. Он поднял лицо, превратившееся вдруг, словно под воздействием некой благодати, в голубое озерцо, в ясную лужицу, в которой четко отразился вошедший, а его губы продолжали вышевеливать строки книги, и Авангард Петрович теперь словно тоже читал вместе с ним или некоторым образом окарикатуривал чтение, разыгрывая своим отражением дурацкую пантомиму. Он грубо шагнул к читателю, вытащил из-за стола и принялся жестоко и молча избивать. Тот как-то мгновенно потерялся между орудующими с размеренной яростью кулаками, возле живота, а может быть, и у ног истязателя. Он только покрякивал с легкой хрипотцой, когда удары приходились на особенно чувствительные места.
    Продолжалось это долго, и лишь утомление заставило Авангарда Петровича прекратить экзекуцию и отойти в сторону. Он сел за стол и сложил перед собой пудовые кулаки; в его взоре дымился праведный гнев. Жертва же его, которая до этой минуты отдавалась страшной судьбе с обреченностью на заклание богам, с истинным смирением и самоотвержением, теперь почувствовала, что все страшное позади, с необычайной свободой движений вскочила на ноги и вернулась на прежнее место, где ждала ее книга. Бесполезно было бы искать на внешности этого субъекта следы только что отбушевавшего избиения: все удары словно прошли сквозь него.
    - Какая же ты сволочь, Борька… - глухо и не без надрыва и страдания вымолвил Авангард Петрович. – Ведь ты мог меня убить… меня!
    - Что ты, Авангаша, что ты? – с бойким протестом зачастил Борька. – Как ты мог это подумать? Зачем мне тебя убивать?
    Авангард Петрович сверлил его взглядом, исполненным отвращения, а он в ответ делал масляные глазки, на мелком личике, вывернувшемся округлым сверкающим боком чайника, писал беззаботную улыбку от уха до уха. Внешность его заслуживала быть выставленной как образец невообразимого уродства. Он и должен вонять, этот мой гнусный братец, подумал Авангард Петрович с огорчением.
    - Опять взялся за старое?
    Борька, попив чаю, деловито ответил:
    - А нельзя было не взяться. Климов и Гаврилов для меня опасны. Я все слышал. Они меня хотят убить за то, что я убил жену Климова.
    - Не жену, а невесту, - презрительно поправил Авангард Петрович. – Жену его ты хотел убить сегодня, не пойму только, зачем.
    - Надо выбить все это змеиное гнездо, - охотно пояснил Борька. – Срезать зло под корень.
    - Не надо, не надо этой демагогии, - заревел гигант, - не втирай мне очки! Со мной твои штучки не пройдут. Зло! Да в тебе зла больше, чем во всех них вместе взятых. Прикидывайся сумасшедшим где-нибудь в другом месте, а мне эти комедии без надобности. Хотя ты, конечно, и сумасшедший. Но я знаю, я знаю, сколько в тебе этого сумасшествия, а сколько притворства, и ты меня на мякине не проведешь. Из ракетницы он, видите ли, вздумал поражать своих врагов!
    - А что, не эффектно разве, не остроумно в высшей степени?
    - Дешевый трюк! Ты же обещал, гад, прекратить все свои вылазки!
    - Я и прекратил, решительно порвал с прошлым. Но ты, Авангаша, вытащил откуда-то этих прохвостов, и что мне остается делать? Я принужден защищаться.
    - Они для тебя не представляют ни малейшей опасности, - возразил Авангард Петрович. – Я им задал задачу, и они с головой ушли в ее решение, им не до тебя, они и думать о тебе забыли. Я им сказал: маньяк, резавший бабенок в Карапузовой Роще, умер. И они не усомнились в моих словах. Зачем же ты высовываешься?
    - Маньяк – нехорошее слово, неправильное, - просияв в идеологическом азарте, поправил Борька. – Сути оно не отражает, сути. Тут, брат, поэзия… А они не понимают! Они думают плохо о человеке, убившем какую-то там невесту, и хотят ему отомстить. Они меня не знают, в глаза меня не видели, но это не мешает им думать обо мне скверно, вынашивать на мой счет гибельные замыслы. Как же я могу допустить, чтобы земля и дальше носила таких людей?    
    Авангард Петрович низко опустил голову. Он сокрушался о превратностях своей судьбы, вознесшей его к сияющим олимпам житейского успеха и в то же время принуждающей погружаться в непроходимый мрак зла, как это было сейчас. Он сказал с болью и недоумением:
    - Ты мой брат, и оба мы, если начистоту, мало подходим на роль праведников. Но я живу красиво, шикарно, а то, что делаешь ты… это мерзко, это гниль, грязь! Я не понимаю! Не понимаю, какое удовольствие ты в этом находишь? Когда мне это выгодно или необходимо, я убираю соперников, но я делаю это чужими руками, я не пачкаюсь… но и тогда это не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Более того, я скорблю, я иду на радикальный шаг с изболевшейся душой. А ты? Чтоб больше этого не было, Борька! Последний раз тебя предупреждаю. Или задушу собственными руками!
    - Я в театре убил гардеробщика, чтобы завладеть его формой, - как бы с неким запоздалым размышлением сообщил Борька, но не печалился, а уже высматривал возможность половчее замести следы.
    Авангард Петрович вздохнул.
    - Ладно, это я замну, - ответил он. – Что еще?
    - А в остальном все вроде бы нормально.
    И Борька навстречу пытливому взгляду брата пошире распахнул глаза, удивительно свежие, честнее и прозрачнее которых трудно было и вообразить. Он-то не унывал, ни когда Авангаша трепетно разыгрывал роль заботливого отца, огорченного проделками любимого чада, ни когда тот, прозревая, что он, Борька, не пощадит при случае и его самого, смотрел на него как на выродка и готов был в припадке бешенства стереть в порошок.

          Глава пятая      

          Неожиданный приезд жены и ребенка обескуражил Климова, чей роман с Эммой развивался более чем успешно и сулил самые необыкновенные перспективы. И сам он, пребывавший в каком-то счастливом полузабытьи, не объяснил бы, в чем и какими видятся ему эти перспективы, он просто знал, что будет хорошо, и даже на редкость хорошо, а подкреплялась эта уверенность тем, что и сейчас ему уже было отнюдь не плохо. Жена, ребенок, ответственность – все это уже не представлялось ему исполненным особого и тем более священного значения. Таинственная сила, овладевшая им, помогала ему не думать о Лизе и малыше и восторженно мчаться в неизвестность с весьма наивным, каким-то юношеским представлением, что Эмме судьбой предназначено быть с ним до конца, что бы ни случилось.
     Ушат холодной воды вылила на него, остудила и отрезвила его голову Лиза своим душераздирающим рассказом о происшествии в театре. Даже того, что она более или менее ясно запомнила сквозь фантастический, бредовый ужас, с лихвой хватило Климову для уразумения, в каком драматическом положении находились тогда его домашние и как, собственно, милостиво обошлась судьба с ним, принудив его очутиться в другом, почти что и тихом месте. Вот говорят, что домашние – враги человека, размышлял он, а что же когда они страдают и подвергаются опасности в то самое время, когда мне хорошо и я, ни о чем не ведая и не заботясь, блаженствую в любви к совершенно посторонней девушке? Грех назвать их и при этом врагами. Правда, и на мою долю выпало немало бедствий, и, если рассудить здраво, в театре должен был оказаться я, и та стрела в действительности предназначалась мне. Это может и даже должно послужить мне оправданием, стал он размышлять в более спокойном тоне. Особенно поразило его, что Авангард Петрович, по его собственному признанию, переданному Лизой, знает имя «потустороннего», - а что именно он был в театре, Климов не сомневался, - но отказывается назвать его, ссылаясь на обстоятельства личного порядка. Долго Климов ломал голову над этой загадкой. Был у него и порыв плюнуть на все, отдаться безудержной стихии страсти, уйдя с этой целью к Эмме и под благовидным предлогом или вовсе без предлога отделавшись от семьи. Повеселиться в гибельном вихре, пока не пришла настоящая гибель! Но Климов все же не поступил так, по крайней мере, не сделал в этом направлении никаких резких, четко обозначенных движений.
    А Лизе он говорил, что к голосу Авангарда Петровича, дающего гарантии, что новых покушений не будет, стоит прислушаться. Надо дать ему шанс; пусть он сделает свое дело. Темная лошадка? Климов усмехнулся. Темной лошадкой назвала Лиза Авангарда Петровича, настаивая на немедленном и полном разрыве с ним. Еще бы не темная лошадка! Но! Существует этих «но» великое множество. Загадочно улыбался Климов и проникновенно шептал, что ни о каком разрыве не может быть и речи. Он не закрывал Лизе рот, и она беспрепятственно выкрикивала примерно следующее: рекомендует ли Авангард Петрович себя экспертом, специалистом, меценатом, уполномоченным, инспектором или даже наместником самого Господа Бога на земле, любой мало-мальски мыслящий человек шарахнется в сторону, как только подобный субъект заговорит о каких-либо сделках или даже самых невинных, на первый взгляд, формах сотрудничества. Я, однако, не шарахаюсь, ответил Климов, выслушав жену.
     Он и не мог шарахнуться, не имел права. Более или менее прямо он объявил об этом Лизе. Но сначала отказался дать надлежащие пояснения, сославшись на необходимость хранить тайну. Его сознание, воображение, его душа все плотнее заполнялись Эммой. Он вновь предложил Лизе уехать к матери, утверждая, что там она и сын будут вне опасности. Но Лиза сказала, что она никуда не уедет и что если им суждено погибнуть, то они, по крайней мере, воспользуются правом сделать это вместе, всей семьей.
     Эта трагическая, а лучше сказать, мелодраматическая нотка в рассуждениях жены еще раз отрезвила Климова, но уже в другом смысле. Она заставила его обратить помыслы к Эмме как к человеку, в обществе которого он предпочел бы встретить смерть с большим удовольствием, чем в компании жены и малыша. Это внезапное и острое противопоставление любовницы и жены так потрясло его, что он понял, насколько же далеко все зашло и в какой степени не мыслит он уже своей жизни без Эммы. И чтобы отбить у Лизы охоту и дальше углубляться в поэзию совместной гибели, он рассказал ей о подлинном существе своей зависимости от Авангарда Петровича, стараясь сделать рассказ как можно более прозаическим и жестким. Ожидал он, что гнев жены обрушится прежде всего на Гаврилова, чье неразумное, как бы бесстыжее простодушие стало источником их бед. Но Лиза, похоже, сочла Гаврилова всего лишь невинной жертвой монстра по имени Авангард Петрович и большого значения гибели Рыжего не придала. И это показалось Климову весьма благородным и возвышенным жестом с ее стороны. Он еще раз предложил жене отправиться к матери, не сообразив, что Лиза мысленно и нравственно уже заняла особую, даже по-своему героическую позицию в событиях, во всей этой игре, затеянной темно излагающим свои пожелания Авангардом Петровичем. Какая, к черту, рукопись! И ребенку ясно, что литературными исканиями тут и не пахнет. Но это уже дело мужчин, ее мужа и его друга Гаврилова, разгадать загадку, развязать узел и в конечном счете сбросить со своих плеч гнет шантажа. Она верит, что они справятся и с честью выйдут из испытания. У нее самой задача несколько иного рода: позаботиться о своем ребенке, обеспечить ему счастливое детство даже в мало подходящих для того условиях, подумать и решить, где ему лучше находиться. Нет, к бабушке она его пока не отвезет. У нее нет уверенности, что беда не настигнет их и там. Пока они побудут здесь. Она еще не решила вопрос и не нашла единственно верный ответ. Климов, повесив нос, отправился к Эмме.
    Радостного приема не встретил. Эмма чувствовала себя оскорбленной: он, оказывается, женат, а от нее скрыл это обстоятельство, следовательно, связь с ней расценивает лишь как интрижку, минутное увлечение. С такой точки зрения ее позиция была неуязвимой. Но выглядело бы, несомненно, мелочностью, когда б девушка дулась на него, зная все прочие его обстоятельства; она не знала и потому дулась; и поскольку сам Климов знал те прочие обстоятельства слишком хорошо и страдал из-за них, поведение девушки представлялось ему мелочным, хотя и объяснялось ее незнанием. Посвящать в свои тайны ее он, однако, не собирался. О, достаточно и того, что он выступил перед ней в роли раздвоенного писателя. Узнай Эмма всю правду, она, пожалуй, прониклась бы к нему глубоким сочувствием, как это и свойственно всем подобным ей страстным, увлекающимся и добрым натурам. И, по правде говоря, Климов не прочь был бы обрести в ней союзницу и даже получить от нее посильную помощь. Но в глубине души он почему-то не сомневался, что правда, превращающая в мираж и фикцию писателя Неуемова, навела бы Эмму на разочарование с самыми непредсказуемыми последствиями.
    Итак, Эмма недвусмысленно дала ему понять, что ценит и уважает себя гораздо больше, чем ему представляется, и не позволит смотреть на нее как на вещь, которой можно пользоваться по собственной прихоти. Выходя от нее после этой неудачной встречи, Климов столкнулся в коридоре с Чепиногом. Писатель полагал, что этот сумбурный и недалекий малый после случая на озере неизменно числит себя в его друзьях и как бы даже приближенных, однако Чепиног на сей раз не улыбнулся своей обычной в последнее время приветливой и немного униженной улыбкой, а остановился, взял руки в боки и, загородив Климову дорогу, принялся наглым тоном излагать неслыханные вещи.
    - Я, Олег Павлович, - сказал он, - ценю ваш писательский дар, хотя и не ставлю его на непревзойденную высоту. Вот вы бы и занимались своим прямым делом, однако, как я погляжу, вы предпочитаете приударять за этой ветреной девчонкой… которая, гм, мне совсем не безразлична. Я вижу, вы к ней зачастили, а это не годится… Да, так дело не пойдет. К тому же у вас жена. Это насыщает новым и заманчивым содержанием мое право требовать, чтобы вы оставили Эмму в покое.
    Климов побагровел. В угнетенном состоянии вышел он от Эммы вовсе не для того, чтобы вдруг увидеть кривляния какого-то как бы карикатурного светского щеголя, сбрендившего от переизбытка застоявшейся крови.
    - Вы меня будете учить? – закричал писатель. – Вы?!
    - Я! Буду! Смею учить! При всем том, что более терпеливого читателя и большего ценителя изящной словесности вы не найдете на всем свете белом, - развязно ответил Чепиног.
    Уяснил Климов, что одними лишь абстрактными восклицаниями этого противника не пронять. Чепиног высказался начистоту и теперь упивался своей правотой и победой.
    - Может быть, вы и мне позволите высказать парочку-другую критических замечаний в ваш адрес? – перешел к более конкретным аргументам Климов. – Или, например, задать вам кое-какие щекотливые вопросы? Я вот вас спрашиваю… вообще интересуюсь… каков характер ваших отношений с человеком, едва ли для вас безвестным, с неким Вельзевулом? И почему, собственно, вы употребляете в пищу порошок?
    Смешался заметно Чепиног.
    - Вы, кажется мне, шутите… Вы хотите приписать мне славу человека, который продал душу дьяволу? Я от вас этого не ожидал, этаких предрассудков… Хотя, если припомнить некоторые ваши сочинения… Но… Какой Вельзевул? Какой порошок? Что это вы какую-то чепуху обо мне помыслили?
    - Не изворачивайтесь, от прямого ответа не увиливайте! – ринулся в наступление Климов. – У меня есть неопровержимые доказательства!
    - Приведите их.
    - В свое время приведу, а пока скажу… да, наступит время, когда вы получите сполна все, что заслужили. Сейчас же я жду, что вы перестанете отпираться и отрицаться и добросовестно… да, льщу себя надеждой, что добросовестно… ответите на все мои вопросы.
    - И не подумаю, - возразил Чепиног. – Нет у вас никаких доказательств. А если вам нашептала что-то Эмма…
    - Не впутывайте в это Эмму!
    - А вы не впутывайте меня в свои небылицы. Вы еще и изъясняетесь витиевато, и это подтверждает, что ваши высказывания о Вельзевуле и порошке – полная брехня. У вас фантазии неуемные, должно быть, от фамилии вашей. Но вы приберегите их для своих бессмертных романов, - сказал Чепиног и, повернувшись к писателю спиной, зашагал прочь.

                ***

    Вперившись взглядом в спину его, с новой пристальностью изучая весь ловкий стан этого удаляющегося с весьма независимым видом господина, Климов стоял в коридоре сраженный наповал: соперник знает больше, чем следовало бы, и наверняка помчался к Вельзевулу с сообщением, что их заговор раскрыт. Примерно то же думал и Чепиног. Но, по Климову, Чепиног знал слишком много о его шашнях с Эммой и мог донести Лизе, а Чепиногу было гораздо страшнее, поскольку всплывала и уже чуть ли не являлась на всеобщее обозрение сомнительная, прямо сказать, преступная история с порошком, который он пытался скормить Эмме, но отведал сам. Чепиног побежал добиться от Вельзевула твердых ручательств, что тот сумеет заткнуть рот писателю. Но возможно ли это? Неуемов человек известный и заставить его молчать не так-то просто. Взметывался в своем страхе под облака Чепиног на просторе Загуляек. В его голове прокручивался еще один вариант: прервать всякие отношения с Вельзевулом и при первой же удобной возможности перейти на сторону его врагов. Чепиног не знал планов Вельзевула и думал, что этот жуткий человек всех на даче, за исключением, разумеется, его, Чепинога, и, пожалуй, Эммы, считает своими врагами.
    Вельзевула не оказалось на месте. Он в Загуляйках снимал дачу и не вполне часто сюда приезжал. Чепиног запаниковал. Вернее всего, писатель пронюхал о Вельзевуле и порошке по чистой случайности, может, подслушал и подсмотрел в тот роковой вечер, когда Эмма подменила бокалы и он, Чепиног, проглотил напиток, приготовленный для нее. Вряд ли проболталась Эмма, для чего бы ей признаваться новому дружку, что она была фактически готова лечь в постель с Чепиногом? Была, была… И предала. Писатель знал, но молчал, и молчал бы и впредь, если бы он, Чепиног, сам не вызвал его на откровенность своей неосторожностью. И дернул его черт дразнить злую собаку!
    Чепиног побежал объясняться с Эммой, и мечтал он даже совершенно уладить отношения с ней. Но для Эммы это уже получилось слишком. Она только что выдержала нелегкий разговор с Климовым, а теперь вдруг заявился решительно и бесповоротно отставленный поклонник с какими-то новыми поползновениями; она встретила его холодно.
    - Не теряю надежды, - покатился Чепиног с напускным небрежным воодушевлением, - верю, жду…
    Эмма и сесть ему не предложила. Бросила отрывисто:
    - Напрасно! Я-то от тебя ничего не жду. А чего ждать? Еще какого-нибудь порошка?
    - Эмма, я был во многом не прав. Тогда, в лесу, и потом здесь, в этой комнате. Но чего только не сделает с человеком страсть!
    - И Вельзевул, - добавила она.
    - Нет больше никакого Вельзевула. Был и весь вышел. Забудь о нем, Эмма. Теперь ничто не мешает нам быть вместе.
    Эмма сказала:
    - Что задумал твой дружок, ты не знал, однако ретиво взялся выполнить его поручение…
    - Я и сейчас не знаю, что было у него на уме.
    - Дай мне договорить. Ты всыпал мне порошок в вино, даже не задумываясь, чем это для меня закончится, останусь ли я жива или…
    - Я задумывался над этим, - снова перебил Чепиног, - я спрашивал себя… Спрашивал и Вельзевула. Он уверял, что твоей жизни ничто не угрожает, и почему я должен был не верить ему? Да ты сама видела результат – я был здоров и весел. Я остался жив. Но зачем я живу, Эмма? В чем смысл моей жизни? Это уже другой вопрос. А Вельзевул, между прочим, окончательно убедил меня насчет порошка, когда сказал, что он пойдет тебе только на пользу, во благо тебе, Эмма. И я не видел причины, почему бы мне избегать какого-либо дела, если оно делается для твоего блага. А что Вельзевул не рассказывал всего, так ведь у каждого бывают свои секреты...
    Эмма с угрюмым ожесточением, как на человека, чьи планы раскрыты и скоро будут рассыпаны в прах, взглянула на него.
    - Ты и сейчас пришел устроить какую-нибудь пакость, - сказала она убежденно.
    Чепиног непринужденно засмеялся.
    - Ну, Эмма, это же детский лепет!
    - Ты пришел подсыпать мне очередное снадобье, или влить яд, или просто вонзить нож в бок… Не знаю, что ты там еще придумал или чему тебя научил твой друг, но…
    - Эмма, прошу тебя, невозможно слушать! Я тебе говорю, моего друга… хотя какой он мне друг!.. его больше нет, уехал, и я не знаю, куда, не знаю, где он и чем занимается… И мне плевать на него. Я больше ничего не сделаю по его указке. А сам по себе я абсолютно безобиден и, если уж на то пошло, романтичен, и ни малейшего вреда я тебе не причиню.
    - Убирайся! Или я позову на помощь!
    - Но Эмма, милая, чудесная Эмма…
    - Я скажу, что ты пытался меня изнасиловать, и мне поверят.
    Резким взмахом поднесла она руки к вороту платья в готовности разорвать последнее и тем сделать свои будущие показания непреоборимыми. Чепиног отшатнулся. Но мелькнула у него шальная мысль дождаться, пока она впрямь с платьем своим расправится, - тогда он увидит чудеса. Белоснежная грудь. Трудно сказать, как далеко зайдет она в расправе, но, не исключено, он увидит столько, что ему хватит утешительных и упоительных воспоминаний до конца срока, который он получит за попытку изнасилования. А чем же я не человек крайностей? – пытал себя Чепиног. – Или не отчаянный я человек, не человек бездны? Неужто я хуже других, слабее и не в состоянии выстраивать свою жизнь в страшную гармонию? Но, прежде чем он успел всесторонне обмозговать себя и даже, возможно, как-нибудь попробовать в предельных ситуациях, его рука словно сама собой поднялась в упреждающем жесте, а ноги предательски понесли к двери.
    Эмма усмехнулась, прислушиваясь к звуку удаляющихся шагов. Слабонервный попался поклонник, на такого цыкни – и его как ветром сдует. Поверил, что она разорвет платье и позовет на помощь.
    Ее мысли перекинулись на писателя. А как он повел бы себя на месте Чепинога? Ей не хотелось думать о нем плохо, но и думать хорошо не было оснований. Тоже тонковата кишка.
    Она окружена бледными тенями, трусливыми и безумными комедиантами, карикатурными учеными. Снова она сосредоточилась на писателе, в талант которого верила свято. Он-то не выглядит столь же никчемным и пошлым, как остальные. Но обманул ее. То, что он скрыл правду, не сказал просто: у меня семья, и давайте обдумаем вместе, как нам с этим быть, - это и есть обман.
    В сущности, Эмме безразлично, женат писатель или нет. А поскольку семья у него есть, ему и решать, останется ли он в ее лоне, и это решение может иметь какое-либо значение лишь для него самого, ну и, конечно, для его жены и ребенка, тогда как Эмме не очень-то важно, что именно он решит. Нет принципиальной разницы между тем или иным решением. Все эти вопросы, ответы и решения ничего не значат в свете ее конечной цели, для осуществления которой важно, существенно и единственно необходимо только его окончательное и неизменное согласие быть с ней. Поэтому глупо и нелепо сердиться на него за то, что он не сказал о жене и ребенке, а теперь, когда те неожиданно нагрянули, прибегает к ней и самым жалким образом оправдывается. Но выше ее сил было не сердиться. Ведь она усомнилась в нем. Его маленький обман убедил ее, что у нее нет оснований быть уверенной в нем до конца.
    Эмму потянуло в лес, словно зов какой послышался. В нем ли, писателе Неуемове, ее судьба? – вот что теперь мучило Эмму. И казалось, что лес ответит на этот вопрос. Возможно. Но кто или что сделает это в лесу? Ведь не та зеленая полянка, где писатель смешно выступил героем пастушеской пасторали?
    Едва Эмма вышла за ворота дачи и свернула к лесу, сзади послышался голос, окликающий ее. Оглянувшись, Эмма увидела Жоричку, который бежал к ней, размахивая руками. Она нехотя остановилась и подождала его.
    - На прогулку, Эмма? – спросил ученый, подбегая, и, не дожидаясь ответа, выпалил: - Я с вами, пройдусь немного. Я увидел вас из своей лаборатории и подумал: удобная минута, удобный повод… Вы не забыли о своем обещании? О моей просьбе и вашем обещании? Вы обещали подумать, Эмма, - проговорил он укоризненно, как будто она уже сказала ему, что не думала над его просьбой, не нашла времени или не сочла нужным.
    Справедливо было бы сразу поставить Жоричку перед фактом, что она желает побыть одна и незачем ему увязываться за ней. Но Эмма промолчала. Ничего не ответила на его вопросы, просьбы и смутно звучащие в них домогательства, и они побрели рядом по узкой тропе, которая вошла скоро в лесную тень. Был невероятно жаркий день.
    - Наверно, дождь будет, - сказала Эмма. Она не прочь поболтать с Жоричкой, но разве что о пустяках, не более, и он должен сразу усвоить это, если не хочет, чтобы она прогнала его.
    Жоричка даже не взглянул на небо, его нисколько не занимало, будет ли дождь, он не выглядел ни злым, ни добрым, а только довольным, что его взяли на прогулку. Это было в нем как проявление человечности. Его рука на узкой тропе соприкасалась то и дело с рукой Эммы, и девушка не спешила отдергивать руку.
    - Я бы сейчас, - заговорил Жоричка страстно, - не поднимал этого вопроса, во всяком случае, повременил бы, потому что все еще переживаю из-за моей лаборатории. Вы же знаете, что с ней сделали. Глупые люди! Несчастен род человеческий, ибо не ведает, что творит! Но, понимаете… я о веществе и моем предложении… возникли обстоятельства, которые меня торопят, поторапливают, то есть заставляют меня поторопить вас с ответом…
    - Это пустяки! – воскликнула Эмма со смехом.
    - Минутку! – крикнул ученый. – Вы что? Не соображаете? Вам голову напекло? Пустяки?
    - Ну да. Сразу-то вы, сердешный, и начали с пустяков.
    - Ничего себе пустяки… Вас, женщин, не поймешь. – Покосился Жоричка на Эмму с обидой, глянул олицетворением мужского недоумения перед затейливостью женщин. – Это совсем даже не пустяки. Если вы согласитесь, чтобы я ввел вам вещество, мной открытое, вы поймете, что в этом нет ничего смешного, ничего суетного… И я вынужден без обиняков спросить вас, согласны вы или нет. Меня принуждают к этому обстоятельства.
    - Какие же?
    - Вы ждете от меня откровенности?
    - Безусловно. И было бы странно, если бы я, когда вы меня ставите перед таким необыкновенным выбором, ждала чего-то другого.
    Жоричка нахмурился, замкнулся в собственной торжественности, как старый, мхом поросший пень вроде того, что медленно проплыл сбоку от тропы.
    - Хорошо, - сказал он. – Вы правы, я не должен ничего утаивать, тем более от вас. Видите ли, моя мать, - и тут Жоричка немного развеселился, - вбила себе в голову, что я столкнул с лестницы отца и тем ускорил его смерть. До того ускорил, что бедняга не успел и докатиться живым до нижней ступеньки. Они с Рюмкиной, дескать, видели. Это просто смешно! Я как мог разуверял матушку, но, боюсь, в глубине души она осталась при своей вере. И они с Рюмкиной, а вместе с ними и Бабушка, полагают, что я обо всем уже давно рассказал вам. Естественно, опасаются, что вы проболтаетесь… И единственное спасение видят в моей женитьбе на вас. Ну, каково? Согласитесь, недурен анекдот!
   Хохотал Жоричка, запрокидывая голову.
    - А что же в этом заставляет вас торопить меня с ответом? Ведь вы не руку и сердце мне предлагали...
    - Да, но, - перебил Жоричка, - они прониклись идеей, что вы скорее ответите согласием на мое предложение руки и сердца, если я введу вам вещество…
    Эмма улыбнулась:
    - Люди чудят! А вам, судя по всему, эта идея тоже приглянулась.
    - Что вы, что вы! – замахал руками ученый. – Я не убивал отца, и мне, выходит, совсем не обязательно на вас жениться. Дело в другом… Они меня совершенно запутали, сбили с толку, эти бабы с их глупостями и подозрениями. А тут еще беда с моей лабораторией, многие проекты – насмарку! Я был как в тумане, а когда увидел, что вы идете в лес, подумал: разберусь-ка хоть с одним… Ясный и недвусмысленный получу ответ, надеюсь, даже положительный… Я ведь вовсе не оставил свою мысль в отношении вас, только она отнюдь не связана с тем, что думает моя фантастическая мама…
    Горбун осекся, поймав на себе странный взгляд Эммы. Тонкой росписью округлив губы, а на изобразившем внезапное затмение лбу выставив какие-то полезшие Жоричке в глаза большие черные звезды, она смотрела на него слишком уж пристально, буквально пронизывала насквозь. Он, выкрикивая: что за дьявольщина? – невольно замедлил шаг, и они остановились. Теперь вся картина Эмминого волшебства, игр ее с тенями и светом, лежала перед ним как на ладони.
    - Я отвечу на ваш вопрос, на ваше предложение положительно, - сказала Эмма раздельно и сухо, - но должна сначала предупредить, что никаких результатов от вашего эксперимента ждать не приходится. 
    - Как? Никаких результатов? Вы хотите сказать, что если я введу вам то вещество, никаких изменений... ну, в вашем организме, в состоянии вашей души... не произойдет?
    - Решительно никаких.
    - Я вас не понимаю, - пробормотал ученый.
    - А тут и понимать нечего. – Эмма наклонилась, сорвала травинку и поднесла ко рту. – Если я сейчас съем этот невинный росток, то все изменения, которые после этого произойдут в моем организме, едва ли покажутся вам заслуживающими внимания, не правда ли? Точно так же будет и с вашим веществом.
    - Нет, я не понимаю, что дает вам повод утверждать подобное! – вошел в умоисступление Жоричка. – Как вы можете?! Это просто-напросто неэтично, да, неэтично и нетактично! Я не ожидал от вас невежества! Я не мог, разумеется, рассчитывать, что вам будет доступна вся суть моего открытия, но что вы станете… зубоскалить, насмешничать, этого я, признаться, не ждал совершенно. Вам известны законы движения материи и превращения энергий? Я уверен, что нет. Так что же позволяет вам…
    Эмма отбросила травинку, не стала ее есть. Она прервала распалившегося ученого:
    - Вы воображаете, будто поймали и подчинили своей власти целое мироздание, Вселенную, самого Господа Бога. И что все это возможно в каком-то сарае, который вы называете своей лабораторией.
    - Боже мой, да существуют ли для вас авторитеты, наука… за просвещение ли вы? – словно не уцелев на крайнем пределе возмущения и рассыпавшись во что-то бабье, зазвенел, заголосил Жоричка, всплескивая руками.
    - Но ведь я дала согласие, чего же вам еще?
    Успокоился Жоричка, задумался, и недолго длилось его размышление:
    - Но тогда я вправе спросить, для чего вам соглашаться на этот эксперимент, если вы все равно не верите в его успех… Не станете же вы уверять, будто только и хотите что порадовать меня?
    - А почему бы и нет? Хочу порадовать и вас, и вашу маму, и Бабушку, и Рюмкину. Пусть приходят и смотрят на вашу работу, пусть присутствуют. Мы их торжественно и официально приглашаем на нашу помолвку. Вы же не против жениться на мне, Жоричка?
    - А что теперь… я не ослышался?.. мне все это снится?.. – лепетал естествоиспытатель.
    - Мы оригинально, в лаборатории, или где вы там собираетесь проводить свой опыт, отпразднуем нашу помолвку. Если, конечно, вы не против.
    Мгновенно позабыл Жоричка о двусмысленности Эмминого согласия, о странном и неуважительном ее отношении к плодам его научной деятельности. Голова у него пошла кругом, и он воскликнул:
   -  Могу ли я быть против, Эмма? Вы лучше спросите, мог ли я ожидать взаимности от вас...
   - Взаимности? – перебила Эмма, смеясь. – Да вы не любите меня, а говорите о взаимности.
   - Как можно вас не любить?! Я ли вас не люблю? Я всегда вас любил!
   - Ну, будет, пора возвращаться, - сказала девушка. – Мы ведь все обсудили, так что несите ваше вещество. Без него – ничто наша помолвка, а без помолвки – ничто ваше вещество. Вот вам и вся взаимосвязь явлений. Законы движения материи и превращения энергий… Вот вам и вся разгадка ребуса.
   Жоричка восторженно крутился вокруг нее, - круговерть его была сродни самочинно заработавшему в неурочный час аттракциону, - и не слушал он, не понимал девушкиных слов. Он уже мысленно и чувственно готовился к акции.

                ***

    Возбужденно готовился Жоричка к акции, которая породит два великих для него результата. Он смутно соображал что-то о том, что, пожалуй, в настоящих условиях удовлетворился бы и одной помолвкой, коль Эмма все равно не верит в его открытие, а матери, Бабушке и Рюмкиной это как раз вполне заткнуло бы рот. Но он не мог отказаться от эксперимента без того, чтобы в этом не заключалось признание, что он и сам до некоторой степени скептически смотрит на него. Он вовсе не смотрел скептически. Другое дело, что согласие Эммы выйти за него одарило его некой игривостью, и это отодвинуло научные проблемы и интересы на второй план. Воспрянув духом, стал он размышлять о не вполне ясном ему, придуманном, наверное, поэтами различии между браком земным и браком небесным и, желая небесного, уже вообразил, как убедит Эмму венчаться в церкви, а от этих мечтаний перешел к мыслям о Боге, туманно гадая, как тот относится к его научным затеям. Впрочем, как бы то ни было, Жоричка не мог отказаться от эксперимента хотя бы уже потому, что Эмма если и не настаивала на нем, то, во всяком случае, изначально сплела из него один букет с помолвкой, а что однажды сплела Эмма, то теперь для Жорички становилось непреложным фактом, имеющим смысл и силу закона.
    Когда он шел сообщить матери о счастливом исходе осады Эммы, его осенила идея открытому им веществу дать название «эммин», в честь невесты. Великодушная девушка это вполне заслужила. Мать, Бабушка и Рюмкина получили торжественное приглашение. Ульяна Кирилловна и Рюмкина ликовали, а Бабушка, важно кивнув, изъявила согласие присутствовать при событии, имеющем великое историческое значение для семейства Божемоевых и для всего просвещенного мира, но транспортировка ее в лабораторию была сопряжена с рядом технических сложностей, и от нее пришлось отказаться.
    Жоричка все-таки отчасти слукавил. Чтобы мать со свойственной ей грубостью не поставила вопрос, на кой ляд надо прививать «эммин», если Эмма и так согласна выйти за ее сына, он сообщил, что Эмма по-настоящему дала согласие только пока на эксперимент, а в отношении женитьбы речь шла как о чем-то не совсем невозможном. Но слишком сиял Жоричка, рассказывая это, и проницательная мать легко догадалась об истинном положении вещей. Между тем Жоричка немного заблуждался на счет этой не вполне ему чужой женщины. Если бы он рассказал Ульяне Кирилловне, как было дело в действительности, она именно настаивала бы на «эммине», и даже на двойной дозе, пока Эмма не передумала, ибо чистое воление той взять в мужья ее сына, вот так, без всякого «эммина» или по крайней мере без предварительного употребления доброй порции горячительного, выглядело бы в ее глазах чистой фантастикой и недоразумением.
   В лаборатории, когда пришли принарядившиеся ради исключительного случая Ульяна Кирилловна и Рюмкина, Жоричка закатал Эмме рукав платья выше локтя, чтобы освободить место для надреза. Взволнованный, говорил Жоричка о земном и небесном, о святом безумии ученых, которое с отдельных участков земли поднимается к небесам испарениями, плывет в вышине облаками, а затем возвращается на землю благодатным дождем. Он болезненно переживал нехватку необходимых медикаментов и инструментов. Взамен наркоза он мог предложить Эмме лишь стакан водки, а вместо скальпеля вынужден был пользоваться обычным столовым ножом, который накануне точил с весьма ожесточенным видом, нагоняя мрачные подозрения на столпивших во дворе кур.
    - Изобретатель колеса трудился в еще более трудных условиях, - рассудила Рюмкина.
    Эмма от водки отказалась. Накануне же Жоричка с помощью матери навел некоторый порядок в лаборатории, специально для Эммы принесли кресло, на котором сиживал еще какой-то давний пращур писателя Божемоева. Ульяна Кирилловна предлагала поместить в углу икону, засветить лампадку, но Жоричка, с какими-то даже непристойными ужимками и очень саркастическим видом, высмеял ее. Когда Жоричка вонзил нож в намеченное место и в прочерченной острием полосе проступили капельки крови, присутствующие выразили восхищение выдержкой Эммы. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Ученый пинцетом затолкал в ранку «эммин» – нечто размером с обыкновенный человеческий волос. По мысли его, этот волос, заключавший в себе чудодейственную силу, должен был не раствориться в крови возлюбленной и отнюдь не остаться чужеродным телом, а срастись с ее существом на особый манер и дать начало таинственной совместной жизни. Эмме предстояло получить гражданство не только в Загуляйках, но и в бесконечности-вечности Вселенной.
    Горбун проспиртовал ранку, мазнул йодом, перевязал чистым бинтом руку невесты. Но это было еще не все. Внезапно откачнувшись назад и воздев руки к низкому потолку, он обрел стать впавшего в экстаз мага и принялся совершать над Эммой пассы, скороговоркой выстреливая разные смутные заговоры. Его как бы разъехавшееся в разные стороны лицо позабавило Эмму, и, чтобы не расхохотаться, она зажмурилась. Опасения, что вся эта возня с «эммином» к добру не приведет, угасли в душе Ульяны Кирилловны, как только эксперимент из области чистой науки уклонился в магию, и теперь она твердо верила, что помолвка состоится. На ее глазах происходило чудо: надменная и разборчивая красавица Эмма нисходила до статуса невесты ее сына, ученого сухаря и простофили. Как, какой силой это совершилось и какую цель в данном случае преследовало провидение, не могла Ульяна Кирилловна постичь.
   Рюмкина, которой процедура показалась затянувшейся и скучной, шепнула подруге:
   - Надо бы ему покрыть ее для верности.
   Горбун услышал.
   - Мама, убери куда-нибудь эту мерзкую бабу! – крикнул он, на мгновение выходя из жреческого транса.
   Ульяна Кирилловна с изменившимся от гнева лицом оттеснила Рюмкину в угол и настрого запретила открывать рот. Никто не смеет омрачать минуты блаженства ее сына!
   Наконец все положения ритуала, разработанного самим мастером, были выполнены, и Эмме разрешили встать.
   - А все-таки покрыть, знаете, было бы оно вернее, - проворчала Рюмкина.
   Пробка от шампанского, открытого горбуном, попала ей в лоб. Подставляли бокалы. Удар был так силен, что Рюмкина покачнулась и, чтобы не упасть, схватилась рукой за косяк двери. В ее кулаке, чрезмерно напрягшемся от прилагаемых ею усилий, треснул бокал, из порезанных пальцев заструилась кровь. Жоричка громко провозгласил:
   - Мы с Эммой решили стать мужем и женой!
   Ульяна Кирилловна деликатно изобразила изумление.
   - А где бокал Рюмкиной? – спросила она.
   - Она будет пить из рюмки! Она и есть рюмка! Сейчас мы ей нальем! – крикнул истерический от счастья горбун. Не мог он простить старухе похабных острот, заставивших его даже прервать сеанс, и вылил остатки шампанского ей на голову.
   Рюмкина провела рукой по лицу, смешивая вино с кровью. Она словно блуждала в каком-то лабиринте.
   Вот как ее повело от пробки-то, подумала Ульяна Кирилловна, и, смотри-ка, кровь на роже, ох, не к добру все это.

                ***

    Дурное предзнаменование скоро стерлось в памяти доброй женщины, а Рюмкина, которая получила-таки полноценный бокал шампанского, слегка захмелев и не помня зла, чистосердечно расцеловала помолвленных. Обе дамы в свое время без должного внимания вчитывались в то место ученого дневника, где Жоричка описывал предполагаемое действие препарата, ныне названного «эммином», и не ведали, чего ждать от Эммы после проделанного над ней опыта. Их научные познания в применении к случаю Жорички ограничивались почерпнутыми из популярной литературы сведениями о талантливых и отошедших от мирских забот самородках, которые в результате своих изысканий делались невидимками или производили монстров, посягающих на благополучие и покой Божьего мира. Но поскольку в применении к конкретной реальности Загуляек они не считали возможным что-либо подобное, то и вовсе не строили догадок насчет вероятных последствий опыта в жоричкиной лаборатории.
    Ульяна Кирилловна и ее верная подруга в этот день обставили обед на веранде с некоторой пышностью, не сомневаясь, что оглашение помолвки, этого поворотного пункта в судьбе затворника, или уже бывшего затворника, как раз событие из разряда тех, какие следует навсегда укоренить в памяти всех подвернувшихся очевидцев. Все было разыграно великолепно. Гости приятно подивились винным бутылкам на столе, среди обильных яств, и решительно не могли понять, в чем дело. Вошли Эмма и Жоричка, оба торжественные и чинные, а Жоричка – даже сияющий. Ульяна Кирилловна стонуще выкрикнула «о-о!», Рюмкина захлопала в ладоши как бы не вполне даже единолично, а при поддержке некой невидимой аудитории, счастливая хозяйка подхватила, а тогда аплодировать стали и гости, радуясь, что Жоричка, судя по всему, явился не скандалить, но происходящее мня все-таки еще не более чем шуткой. А Лиза и с искренностью окунулась в эту шутливую атмосферу, полагая, что здесь так принято, то есть в ходу всякого рода игры. Не разделял общего веселья Климов, и, настороженный, бдительный, каким и велел ему быть Авангард Петрович, злоумышляющий учитель мудрости, он лишь вяло шевелил пальцами, создавая, в лучшем случае, пародию на аплодисменты. Он буквально пожирал Эмму глазами, и благо еще, что Лиза, увлеченная действом, этого не замечала. Он не мог оторвать глаз от спокойного, прекрасного, в самом деле торжественного, а может быть, тоже по-своему сияющего лица Эммы. Она и не смотрела в его сторону.
    Ульяна Кирилловна объявила о помолвке, после чего аплодисменты обрели внятный смысл, но восторженные души, среди ими же поднятого треска и гама взлетевшие к потолку облаком (прольется ли дождь из него благодатный?), все же пучились сверху на празднуемую парочку недоуменным вопросом, что же общего между красавицей, по которой украдкой вздыхало не одно сердце, и этим уродцем, которого все ненавидят за его спесь и дикие причуды. Только на мгновение взгляд Эммы задержался на писателе, как раз когда звучали роковые для него слова, но и этого мгновения оказалось достаточно: не на лице девушки прочитал Климов торжество, все оно копилось в ее бездонных глазах, а когда Ульяна Кирилловна зашумела, как пароход, трубя о своем материнском счастье, хлынуло и обрушилось на беднягу смертоносной лавиной. Сердце Климова теперь разрывалось на части. Он почти не прикасался к еде, ссылаясь на легкое недомогание. А Лиза обнаглела, смеялась над ним и дико шептала ему в ухо: жри, чего ты артачишься, дома такого не отведаешь. Все слышали его отговорки, слышала Эмма, и его мучило, что уж она-то понимает, какое это недомогание неожиданно сразило его. Но и куда более нелепые и ненужные мысли приходили ему в голову. А ну как спрошу я Лизу о помолвленных, что она о них скажет? А что если скажет, что более достойной и приятной пары не встречала? Как тогда мне поступить, Боже? Ударить ее, законную жену? При ребенке? Или потом?
    Не покидало его ощущение, что тут что-то не так, что все это не может быть всерьез. Вместе с тем Эмма нынче мало походила на человека, способного шутить подобными вещами. Едва дождавшись окончания несколько затянувшегося обеда, Климов устало вышел на крыльцо; утвердился он там, и тотчас перед ним возник захмелевший от неумеренных возлияний за праздничным столом Чепиног.
    - А что, Олег Павлович, бита и ваша карта? – воскликнул он, разгоряченный, склонный поиграть с огнем. – Обскакал нас калека, а?! Ловко! 
    Климов схватил его за грудки и в огнедышащем отчаянии закричал:
    - Нет, ты мне ответь на мои вопросы, подлец! Кто такой Вельзевул? Что за порошок ты съел, собака?
    Чепиног вырвался и, оттолкнув ненавистного соперника, соскочил с крыльца.
    - Ничего, скоро вы все узнаете! – посулил он из сада. – Узнаете, кто такой Вельзевул! Погодите немного, будет ваше любопытство удовлетворено! Поплачете еще!
    Климов пожал плечами, угрозы хлыща в эту минуту, когда он был в горе и не стеснялся порочного оттенка своих мыслей, до смешного мало его взволновали. Чепиног яростно плюнул вслед удалившемуся в дом писателю. Он понимал, что ситуация требует какого-то срочного решения. Писатель становится не просто нахален, а опасен, напористо и целенаправленно задает вопросы, явно что-то знает и не скрывает своих намерений воспользоваться невесть как доставшимися ему сведениями по своему усмотрению. Все это чревато неприятностями. Чепиног поежился. Ему хотелось еще выпить вина, но обстоятельства препятствовали этому, и, поколебавшись, он направился к даче, которую снимал Вельзевул. К великому его облегчению, знакомый хриплый голос послышался из-за двери, когда он постучал:
    - Открыто!
    Чепиног вошел. Уж Вельзевул-то сейчас все уладит, все решит, Вельзевул не даст себя в обиду и не пойдет на поводу у страха. Предвидя позорное поражение ненавистного писателя, Чепиног потирал руки. Сейчас он все расскажет Вельзевулу.
    Тот сидел за длинным столом, на котором не было ничего, даже скатерти. Комната вообще поражала своей пустынностью, необжитостью, как если бы Вельзевул вошел сюда всего за минуту до Чепинога и сидел, пока еще только размышляя, стоит ли ему обживать этот брошенный всеми, затянутый паутиной и, скорее всего, полный крыс угол. Грубых размеров, но на диво ухоженные, холеные руки Вельзевула покоились на голых, почерневших от времени досках. Чепиног, переминаясь у двери с ноги на ногу, робко попросил вина. Вельзевул достал из-под стола кувшин изумительно тонкой работы и соответствующую ему чашу, наполнил последнюю пенящимся напитком и уверенным толчком руки направил ее, как бильярдный шар в лузу, представленную в настоящем случае трясущимися руками просителя. Чепиног едва изловчился поймать сей дар на противоположном от дарителя конце стола, покрытого сомнительным сукном серо-черного цвета. Откуда взялось это сукно, если до того на столе не было ничего, сказать трудно. Некая крысомышь завозилась в подполье, пронзительно вспискнула. Губы Чепинога жадно всасывали бодрящую влагу, а зад прилип к лавке, тщетно пытающейся поразить его чувствительность приотставшими от основной массы и принявшими вертикальное положение щепками. Вельзевул с презрением смотрел на компаньона. Но Чепиног вовсе не был горьким пьяницей. Он просто немного расклеился и открыто страдал от неопределенности ситуации, грозившей сделать неопределенным его будущее, от дерзких нападок писателя и от того, что вероломная Эмма разбила его сердце. Отстранив чашу и заметавшись над столом, он прокричал:
    - До каких же пор это будет продолжаться, Вельзевул? Мне на даче уже нет житья! Все полетело к черту. Ты тоже проиграл!
    Вельзевул выдвинул вперед челюсть и, придав себе таким образом приятное сходство с крокодилом, ободрил собеседника вежливым и трезвым предложением:
    - Выражайся, пожалуйста, конкретнее.
    - Эмма выходит замуж! Угадай, за кого? Раз, два… - стал на пальцах подсчитывать Чепиног воображаемые попытки Вельзевула угадать и наконец вынес приговор: - Ты не угадал. За Жоричку! Да, за Жоричку Божемоева, великого ученого!
    - И это все?
    - А тебе, стало быть, мало?
    - Не возьму в толк, почему ты кричишь и беснуешься. Посмотри на меня. Может быть, я упал в обморок от твоего будто бы сногсшибательного сообщения? Ничего подобного. Тогда, может быть, я молча проглотил обиду и она булькает у меня в желудке как пища, которую не следует есть нормальному и уважающему себя человеку? Да нет же, ни одного признака, что так оно и есть! Где эти признаки? Ты их видишь?
    Чепиног посмотрел. Перед ним сидел веселый, светлый, окрыленный человек, - ничего общего с тем, кто гнусно потел и плотоядно выл, когда они шли к обреченной Эмме, и потом, когда выяснилось, что Эмма ускользнула от них, возносил кулаки для умышленного убийства. Чепиног протер глаза. Откуда взялся этот невозможный, неправдоподобный Вельзевул? Кто и как устроил подмену? Вельзевул с терпеливой и снисходительной улыбкой ждал, пока его приятель справится с волнением.
    - Ты не беснуешься, но ты и не проглотил обиду… - пробормотал Чепиног. – Чего же следует ожидать?
    - А ожидать следует того, - внушительно ответил Вельзевул, - что точно в положенный день и час победа постучится в нашу дверь. Блестящая, незабываемая победа!
    - Но один раз уже не получилось, - уныло Чепиног напомнил.
    Вельзевул не внимал его печальным воспоминаниям.
    - Я веду здесь спартанский образ жизни, ем на голых досках и сплю на голой металлической сетке, а они там куражатся, они там женятся… Пусть! Он ведь не знают, что их час уже пробил. Будь не с ними, Чепиног. Будь мыслями, будь делами своими со мной, и ты получишь свою долю успеха и славы.
    - Я мало тебя знаю, а их знаю давно и хорошо. И все же я прикипел душой именно к тебе, Вельзевул, к тебе, а не к ним. Не знаю, как это случилось, ты, верно, околдовал меня, как и Эмма. Она меня околдовала, Вельзевул, а теперь разбила мое сердце.
    - Это пустое! Помолвка? Допустим… но никакой свадьбы не будет, это я тебе гарантирую.
    Она будет моей? – чуть было не спросил Чепиног, но вовремя прикусил язык. Не похоже, чтобы Вельзевул предполагал отдать Эмму ему.
    - Ты заведешь меня в дебри, - говорил он вслух, пытливо вглядываясь в темень, которую напускал вокруг себя Вельзевул, и тщетно пытаясь разгадать его замыслы. – Ты меня погубишь. Писатель Неуемов уже раскрыл нас… Он спрашивал о тебе, о порошке… он что-то знает… он был так настойчив, так настойчив, что и словами не передать… Он требует, чтобы я рассказал о тебе, все, что знаю. А я не знаю ничего. Но разве ему это докажешь?
    Жутко прохрипела оскалившаяся у самого уха Чепинога челюсть:
    - Струсил? Полные штаны наделал? Не хватало еще бояться какого-то писателя!
    Чепиног испуганно озирался. Никакой челюсти не было. Добродушный и просветленный Вельзевул сидел за дальним концом стола.
    - Но что же делать? Он нас выдаст.
    Вельзевул подумал. Послал приятелю еще одну чашу, которую тот с благодарностью принял.
    - Хорошо. – Вельзевул пришел к решению. – Я поговорю с этим человеком. Пусть приходит завтра в полночь к разрушенной церкви у кладбища.
    - Но… - оторопел Чепиног. – Зачем? Ты его убьешь?
    - Просто поговорю с ним.
    - Но почему в полночь? И в такое место?
    - Думаешь, струсит? Не придет?
    - Возможно, и придет, но не один, в этом я уверен, а со своим секретарем. Дебелый такой, знаешь ли, малый у него секретарь. С двумя тебе не справиться, никак… ты лучше перемени планы… - торопился заблаговременно откреститься Чепиног хотя бы только и от намека на предположение, что он тоже будет участвовать в вельзевуловой авантюре.
    - Справлюсь, за меня не беспокойся. – Вельзевул зловеще осклабился.
    - Алиби?.. алиби?.. – слабым голосом прокричал Чепиног.
    - Алиби тебе не понадобится. Сиди себе на даче да мочись от страха в трусики.
    Почти всю тыльную сторону роскошного халата, в который облачен был хозяин, занимало шелковисто переливающееся изображение попугая. Когда Вельзевул встал и повернулся к нему спиной, почудилось Чепиногу, что не человек, а это пернатое чудище хрипло выкрикивает:
    - Мочись в трусики! Мочись в трусики!
    Закрыл, устыдившись, Чепиног лицо руками. Хозяин бесшумно и таинственно исчез в соседней комнате, плотно притворив за собой дверь.

                ***

    Климов и Гаврилов, уединившись в лесу, обсуждали предложение встретиться у разрушенной церкви. Чепиног только передал это странное приглашение, а когда друзья-товарищи набросились на него, домогаясь подробностей, сжался он в комочек, стыдясь чего-то, лицо руками прикрыл, выкрикивая: я только передаточное звено! – убежал поскорее.
    - Допустим, Вельзевул есть не кто иной, как наш старый знакомый – «выходец с того света», он же «потусторонний», он же «арбалетчик» и «гардеробщик», - толковал Гаврилов. Он сидел на пеньке и веткой чертил у своих ног затейливые фигуры. – Тогда это опасно, потому что он малый не промах. Видать, набил руку в подобных делишках. А у тебя жена и ребенок.
    - При чем здесь жена и ребенок? – недовольно отозвался Климов. Он подумал, что Гаврилов напоминает ему о жене и ребенке не столько в связи с Вельзевулом или «потусторонним», сколько потому, что в глубине души шокирован его романом с Эммой. Климов испытующе взглянул на друга; под рассуждения же его подныривал острым глазом, пытливой мыслью, думал, как их подорвать, сходу выдать за ничто. Ни словом не упрекнул его Гаврилов за супружескую неверность, старательно показывая, что его дело сторона, но писатель питался уверенностью, что без затруднений читает и самые потаенные его думки. Он добавил: - А руку как ни набил, вон сколько раз уже на меня наскакивал, на меня и на прочих – и все без толку.
    - Он очень изобретателен, - возразил Гаврилов. – Никогда не знаешь, чего от него ожидать. В таком глухом месте, как та церковь возле кладбища, нам нелегко будет с ним совладать.
    Климов тускло осведомился:
    - Ты разве тоже идти собираешься? Он меня одного приглашал.
    - Если пойдем, то вместе. – Гаврилов поднял голову и выразительно посмотрел на друга, чтобы у того не осталось сомнений в твердости его решения.
    - Пойдем без всяких «если»! – с неожиданным подъемом чувств воскликнул писатель. – Я не собираюсь показывать спину какому-то Вельзевулу или кто он там есть!
    - Ты знаешь, я ничего не боюсь. После известных тебе событий я не боюсь даже смерти. Не стану уверять тебя, будто ищу ее. Надо позаботиться о безопасности.
    Рубил Гаврилов фразы, а Климов подумал с раздражением: подразумевает, конечно, мою безопасность. А я только что волю чувствам дал, пафосно вскрикнул, и неловко выйдет, если я не буду и дальше придерживаться того же уровня, того же накала. Заподозрит, что меня страх обуял. А у меня, между прочим, не меньше, чем у него, оснований смотреть на действительность трагически, рваться в бой, искать смертельного риска. Я Эмму потерял. Что я без нее? Она моим ангелом была. А кто она теперь?
    Климов встал и сделал несколько шагов по чудесной полянке, словно выходя на авансцену; он сказал с жаром:
    - Никакой это не «потусторонний» и не «арбалетчик». Авангард Петрович узнал в театре нападавшего и обещал разобраться, пресечь. И я ему в этом случае верю.
    - Возможно, «арбалетчик» и маньяк, убивший твою невесту, - одно лицо.
    - Чепуха! Авангард Петрович сказал мне, что маньяк давно умер. А если у тебя так прихотливо мысль работает и извивается, ты мне лучше скажи, - закричал Климов рыдающе, - кто это Эмму убил? Она теперь в моих глазах все равно что мертвая! Кто ее у меня отнял? Бог? Дьявол?
    - Про Эмму не знаю, - спокойно ответил Гаврилов, - а вот что ты очень уж доверяешь своему Авангарду Петровичу, это мне странно. Не удивляет тебя, что знает этот Авангард Петрович и «арбалетчика», знает, или знавал, и маньяка?
    - Я у него про Эмму спрошу, он мне растолкует, - бредил Климов. – Он преступник, плут, каких еще свет не видывал, он все знает. Ему и карты в руки.
    - Допустим… А кто же тогда этот Вельзевул?
    - Какой-то отъявленный негодяй, упырь, окопавшийся здесь… он нам мешает спокойно жить… и, вспомни, он на Эмму покушался!
    Климов шутит, подумал Гаврилов. Подтрунивает над моей простотой, над моей убежденностью, что на каждый вопрос должен сказываться моментальный и бесспорный ответ.
    Еще несколько шагов проделал Климов и с горечью воскликнул:
    - Я не пойду к Чепиногу на поклон, умоляя сказать, кто такой Вельзевул и какую пакость он решил нам устроить. Вельзевул ищет со мной встречи? Отлично! Вельзевул назначил встречу в глухом месте да еще в полночь? Ради Бога, я готов!
    - Надо будет выйти пораньше и покрутиться маленько возле той церкви, поглядеть, что там и как…
    Мешал Гаврилов высказаться до конца другу. Писатель с досадой махнул рукой и направился в сторону дачи.
    Теперь Гаврилов ютился в крошечной полузаброшенной каморке на втором этаже, а прежнее его место заняло климовское семейство. За час до полуночи Климов пришел к нему. Он ничего не сказал Лизе, понимая, что она сочтет неприемлемыми условия встречи, предложенные Вельзевулом. Дождавшись, когда Лиза уснет, он тихо встал и, взглянув на жену несколько прощальным взглядом, бережно укрыв ее простыней, выскользнул за дверь.
    Они решили выходить не мешкая. Гаврилов успел раздобыть фонарик и вооружился молотком, для которого приспособил петельку с внутренней стороны своей тонкой летней курточки.
    - Возможно, - шепнул Климов, - Чепиног откуда-то следит за нами… а еще, знаешь, думает, разумеется, что мы отправляемся на верную смерть. Радуется, пес…
    - Если он уже не там, у церкви, - возразил Гаврилов так же тихо. – Их может быть двое.
    - С нами Бог, - пробормотал Климов.
    - Ты в Бога веришь?
    Нехороший, поздний был час, и Климову представлялось, что их жизнь, вяло сопротивляясь, втискивается в фабулу какого-то глупого неуемовского романа. Зря он днем назвал Вельзевула упырем. Не ко времени был помянут.
    - Ночь – это пространство Бога, - сказал Климов дрожащим голосом.
    Они вышли из комнаты. Климов лепетал: луна – око его. В доме стояла гнетущая тишина, и они никого не встретили, спускаясь на первый этаж. Входную дверь всегда оставляли открытой для Жорички, на тот случай, если ему вздумается среди ночи перебраться в дом. Климов подумал, что Жоричка, может быть, теперь навещает по ночам свою невесту.
    Тихая ночь, и редко, редко где увидишь мерцающий огонек. За изгородью, мимо которой они шли, равнодушно тявкнула собака. Залитый лунным светом поселок напоминал не то декорации, не то просторное и громоздкое кладбище. Страх с медленной и подлой бесшумностью неотразимо закрадывался в писательское сердце.
    - А ты, Гаврилов, веруешь ли? – спросил Климов с некоторой поэтичностью.
    - Не знаю.
    Украдкой взглядывал Климов на приятеля и давался диву, как может тот без страха смотреть в ближайшее будущее, и в этом изучении легче ему было не слишком часто тревожить себя вопросом, зачем же в самом деле приняли они очевидно и бесконечно неприемлемые условия Вельзевула. Он уже дрогнул и был готов повернуть вспять. Не выжить этой ночью! Всему конец. Прощай, литература. А у Гаврилова вид такой, будто страх ему вовсе неведом. Возможно ли?
    Поселок остался позади. Климов думал: Гаврилов что-то скрывает, не может человек не испытывать страха, когда все вокруг для того, кажется, и сцепилось, сплелось, чтобы этот самый страх нагонять. Но какой-то, видимо, произошел перебор в сцеплениях и сплетениях, и Климов почувствовал, что ему безразличны претензии, предъявляемые ему ночью, он понял, что лучше и проще строить абстрактные помыслы о мироздании, о других мирах и измерениях, чем пугаться каждого куста, озираться в трусливом прозрении сверхъестественных сил, отовсюду наступающих. Выйдя на дорогу, между полями и редкими рощицами ведущую к церкви, к старому кладбищу, к проклятому Вельзевулу, кто он там ни есть, друзья увидели висящую в закрепленной на суку полувысохшего дерева петле женскую фигуру в черном платье и с черным же покрывалом на голове. Ее тонкие босые ноги, мертвенно бледные, самую малость – в два-три сантиметра, не доставали до земли, до обочины, над которой эта несчастная и, наверное, никому не известная особа нашла свою жестокую смерть. А ее неизвестность, какая-то даже вневременность ощущалась особо, как нечто непреложное и аксиоматически закладывающееся в душу подвернувшегося созерцателя. Свет луны придавал всей картине металлический оттенок, и Климов, осознав увиденное как продукт дикого, злого, нечеловеческого искусства, в немом и бессмысленном восхищении замер перед этим гигантским, завладевшим всем окружающим пространством полотном, понимая, что теперь-то они дальше не пойдут. Он понял также, что действительно нет у него страха и сейчас нет уже в особенности, как бы особым образом, то есть столь же непреложным и аксиоматическим, как воздействующий на него извне способ умерщвления незнакомки, некий метод ее зависания над землей. Он только беззвучно выдохнул крик, вероятно, необходимый в подобных случаях, и, зажав себе рот рукой, стыдливо и вопросительно оглянулся на Гаврилова.
    - Посмотрим… Вдруг жива?.. Проверить надо… - рассудительно бредил Гаврилов, нимало не растерявшийся. Не было заметно и того, чтобы он пытался уклониться в сторону, выйти за границы предложенного им сюжета. Раз они наткнулись на повешенную, надо посмотреть, чем еще можно ей помочь. 
    Он подбежал к дереву и знаками велел Климову последовать за ним, предполагая взять приятеля на высоту, достаточную, чтобы попробовать развязать веревку. Но Климов не хотел подниматься на эту высоту, он приближался на одеревеневших ногах, слишком медленно, и Гаврилов за это время успел потрогать висящую, обхватить руками ее бедра и приподнять, ослабляя давление петли. И до Климова дошло, как бы совершив в нем открытие, что его друг действует совершенно правильно. Мобилизовавшись внутренне, он и сам стал действовать проворнее, усиливаться и выделывать внушительные шаги, как если бы его ноги сами по себе выбрасывались далеко вперед. Гаврилов вдруг обхватил руками его бедра, как только что обхватывал бедра женщины, и поднял в воздух. В близости, от которой затошнило, поплыла перед глазами Климова черная одежда, ломкими очертаниями облек трогательно нос запах тления, дух смерти. Отпусти, пищал Климов Гаврилову, но в себе, неслышно. Вдруг черная накидка, покрывавшая голову женщины, съехала в сторону, и прямо перед собой Климов увидел большое, круглое, как полная луна, лицо, испускавшее странный свет. Оно не просто светилось или отражало свет луны, оно переливалось, как тяжелая маслянистая болотная лужица, играло всеми красками с преобладанием сиреневого цвета. В глубине этого чудовищного сияния Климов различил маленькие и плоские, почти прозрачные овалы глаз, устремленных на него, и он мог поклясться, что женщина, или то, что было когда-то женщиной, смотрит и видит. С пронзительным воплем писатель осел на пыхтевшего под ним товарища и опрокинул его на дорогу. Теперь и Гаврилов увидел лицо удавленницы. Они наперегонки, безудержно, как обезумевшие лошади, помчались в поселок, и Климов чужим голосом кричал:
    - Да ведь это Эмма! Эмма!
    Гаврилов остановился на дороге и, тоскующе потянувшись неожиданно тонким, как бы образующим один лишь профиль лицом к серебряному кругляшу луны, глухо и отрывисто выговорил:
    - Непостижимо, неслыханно, это уже совсем неопределенность… Горе мне!
    Снова он побежал и опомнился уже только в поселке. Извлекши из петельки молоток, он стучал им по доскам заборов и кричал всполошено выглядывающим в окна людям, что в поле повесилась женщина. Климов сел в траву и спрятал лицо в ладонях. Собралась довольно представительная группа мужчин, изъявивших готовность отправиться на место происшествия, и Гаврилов, после минутного замешательства, согласился их проводить. Он ничего не говорил о том, что им предстоит увидеть.
    На Климова в суматохе не обращали внимания. Люди ушли, их голоса смолкли в отдалении. Теряясь в прохладной траве, Климов неподвижно сидел посреди затаившегося поселка, и перед его мысленным взором сияло, полыхая, фантастическое, страшное лицо. Оно расширялось, заполняя собой пустыню ночи… Эмма! Что же с ней сделали? Как это могло случиться? Бесчувственные, едва намеченные темными черточками в неисповедимой бездонности переливающегося огня-света глаза смотрели на него, ни о чем не спрашивая, никакой мысли не подсказывая. Ледяной холод сковал Климова.
    Скоро люди вернулись, и Гаврилов, приблизившись к приятелю, сказал строго и взыскующе:
    - Никого там нет. Нет ничего.
    - А я тут при чем? – взвизгнул Климов.
    Люди, переговариваясь и пересмеиваясь, расходились по домам.
    Климов поднялся на ноги и пошел в сторону божемоевской дачи. Рядом с ним засопел Гаврилов. Он не решался напомнить, что у них еще есть время поспеть на встречу с Вельзевулом. Климов все ускорял шаг, а затем он побежал, оставив далеко позади увальня Гаврилова, который не умел так быстро бегать. На даче Климов миновал свою комнату, вбежал в соседнюю и включил свет. Эмма, разбуженная, приподнялась на локтях, ее распавшиеся волосы волнами катились по подушке, одна темная волна за другой; она жмурилась в ярком свете и удивленно смотрела на писателя. Тот опустился перед кроватью на корточки, отыскал под одеялом руку девушки и сжал ее.
    - Эмма, слава Богу, слава Богу! – повторял он. – Как я рад, как хорошо… Как ты себя чувствуешь, Эмма?
    - Неплохо, - ответила она, удивляясь.
    - И слава Богу, слава Богу… Хорошо, что ты поменяла комнату, мы теперь живем по соседству…
    - В мою прежнюю комнату переселяется Бабушка, она так пожелала. Послушай, а что стряслось? На тебе лица нет.
    - Ох, Эмма… - начал было Климов, но какой-то шум отвлек его. Он оглянулся и спросил как бы с неудовольствием: - Кто там?
    Он уже, впрочем, видел и мог бы не спрашивать. Для недовольства у него впрямь были основания. На пороге комнаты стояла Лиза – в платье, как будто и не ложилась, хотя Климов оставил ее спящей, что помнил твердо, - и холодно смотрела на него.
    - А ты не ошибся дверью, дорогой муженек?
    Долог и неуклюж был ее вопрос, но не об этом подумал Климов, ну да, решил он, не могла же она прибежать сюда в ночной рубашке; она здесь чужая.

                ***

    Быстро на смех людям распространился слух о писателе, которому привиделась повесившаяся женщина. Стало ясно рассудкам, к чему приводят прогулки при луне. Не исключено, что имело место и некоторое количество винных паров… А что секретарь Гаврилов тоже видел в поле повесившуюся или повешенную на суку старого дерева особу в черном, как-то не брали в расчет, трактовалось это либо в смысле некой неотделимости секретаря от писателя, либо как своего рода массовая галлюцинация, и в любом случае виновником торжества получался писатель. Но Климов не вникал в эти подробности, настолько отяготил его факт существования жены. Уже и он был в некотором роде ему не по душе, а не одно лишь только выстраивающее ему помеху в делах его присутствие бедной женщины на божемоевской даче.
    Чтобы оправдать перед ней свое ночное появление у Эммы, он рассказал Лизе о происшествии в поле все, не умолчав и о сиянии, которое испускало лицо удавленницы, о чем они с Гавриловым, не сговариваясь, вообще-то предпочитали не распространяться. Следовательно, он побежал к Эмме просто потому, что в той женщине, чью нежную шею стягивала петля, ему почудилась Эмма, и на его месте точно так же поступил бы любой. Даже если, например, Гаврилов так не поступил. Но ведь Гаврилову Эмма в удавленнице не почудилась. Климов заметил, что его рассказ произвел на жену весьма сильное впечатление, и принялся сгущать краски в смутной надежде, что испуг заставит Лизу уехать из Загуляек. Но Лиза тоном бережливой хозяйки, заботливой матери сказала, что теперь не отпустит его ни на шаг от себя, беречь будет его как зеницу ока, и Климов стал тяготиться особенно, с надломом и надрывом, с отвратительным душком.
    Он словно балансировал на тонком канате между двумя разительно не похожими друг на друга сторонами жизни. На одной стороне – нечто непостижимое, жуткое, мистическое, опрокинувшееся, между прочим, в трагическое мироощущение, в какое-то трансцендентальное горе Гаврилова, на другой – прозаическая надобность выяснять отношения с благоверной. Как ни странно, обе стороны обладали на вид равной силой. Гаврилов, тот, когда в поле его зрения попадала Лиза, и на нее смотрел как на вышедший из могилы призрак, а уж Эммы и вовсе избегал. Этот Гаврилов, собственно говоря, как бы образовал еще одну сторону. Тот факт, что и он побывал у страшного дерева, тоже видел и не мог не желать разобраться в увиденном, в естественном порядке наводил Климова на нужду присесть и хорошенько все осмыслить, но именно что как-то усиленно, подчеркнуто, нарочито Климов не садился, а отходил в сторону от приятеля как от некой слепо наседающей на него опасности, внутренне отговариваясь, впрочем, соображением, что ему прежде следует развязаться с женой. Когда же это «развязаться» представало в облике не смутных пожеланий, а острых и болезненных вопросов, скажем, правильно ли, хорошо ли он поступает, пытаясь выпроводить жену из Загуляек, он бежал от этой остроты, мысленно восклицая, что какая тут жена перед лицом столь жутких, непостижимых событий.
    Мягко упрекнула его Лиза: зачем не рассказал ей сразу о Вельзевуле?
    - Он опасен для моего сына, - сделала женщина вывод.
    - Черт возьми, - взорвался Климов, - он опасен для всех, для всех нас. Я думаю и забочусь обо всех, а не только… Даже о Рюмкиной… - вдруг добавил он неизвестно к чему. Может быть, надеялся упредить вспышку гнева у жены, которую не удовлетворял, тем более в выпавших на ее долю испытаниях, абстрактный гуманизм. – О Рюмкиной тоже забочусь… Меня забота о ней приближает к идеалу… - говорил Климов, упражнялся в словесности. Он сейчас, как никогда ясно, чувствовал, что за людьми и событиями, за явлениями и фактами стоят идеи.
    Вельзевулом Лиза упрекала мужа всего лишь бегло, мимоходом. Она не встречала этого человека и верила, что никогда не встретит, а климовское повествование о нем вызывало в ее душе ассоциации чисто практического свойства: надо что-то предпринимать, пора с этим кончать, лучше уехать отсюда… Иное дело, можно ли верить истолкованию мужем его появления у Эммы. Не стоит ли за этим что-то другое? Почувствовала и она, Лиза, тайную силу идей. Не верила она мужу до конца, не вполне верила, и это давало нравственное оправдание ее готовности бросить своего мужчину как раз в самый разгар его героической борьбы со злом. Сражается он храбро, спору нет, но ведь видела же она его и у постели той девки в позе совсем не эпической, на корточках сидящим, пожалуй что и на коленях стоящим, ручонки к ней под одеяло просовывающим. Лиза решила уехать к матери, то есть увезти сына подальше от всех этих вельзевулов, светящихся покойников и прочих загадок. Климов нашел ее решение разумным и единственно верным.
    - К сожалению, - посетовал он, - уехать с тобой не могу. На мне Гаврилов. Я не вправе лишать его шанса спастись от Авангарда Петровича.
    - Ты герой, и я тобой горжусь, - ответила Лиза с вымученной улыбкой. – Но мне сдается, иногда ты немного забываешься в своем героизме.
    - Объясни, что ты хотела этим выразить.
    - Ну, знаешь, все эти герои… в какой-то момент они начинают воображать, что им море по колено, и тогда они уже не прочь между подвигами пощипать чужих курочек, отведать дамских прелестей… Так герои Гомера поступали. Ты Одиссей? Сколько лет мне тебя ждать и ждать ли вообще, если тебе, кажется, по душе валяться свиньей перед очаровашкой Цирцеей?
    На высокое замахнулась женщина. Муж-писатель мелко юлил, объясняя свое положение, а она, хохоча, воскрешала прошлое, черпала образы в святом младенчестве рода человеческого, терзала незадачливого супруга молниями, фосфорическими вспышками ворованной учености; мелькнуло что-то о Медее, совершившей первый подвиг женской гордой мстительности; муженек вдруг понесся куда-то простодушным Икаром; завис на скале Гаврилов, прометеево подставляя печень пернатым гадам; все блуждало в лабиринте, а на неприступной высоте посмеивалась Ариадна, отказывая в спасительной нити; обугливался в небе Фаэтон. Пошла у Климова голова кругом. Казалось ему, что Лиза нашла рукопись, на существование которой намекал Авангард Петрович, и читает ее незримым взором, дурача его. Но все приходилось начинать сначала, и снова говорил он объясняюще о женщине в черном, висевшей на суку, о поразительном, а может быть, и не слишком-то поразительном сходстве ее лица с лицом Эммы, о Вельзевуле… Исчерпавшая запас своих древнелитературных познаний Лиза добросовестно слушала его, кивала головой одобрительно, соглашаясь с его доводами и находя их убедительными. Она далека от мысли, что тут двух мнений быть не может, напротив, могут быть и два, и три, и сколько угодно мнений. Поэтому она после вторичного прослушивания склонилась к тому, от чего после первого уклонилась. Примерно об этом свидетельствовали какая-то шаткость ее позиции, двусмысленная улыбка, лицемерная маска, легшая на ее прекрасное лицо. Главное, она дала мужу понять, что кое-какие подозрения насчет его супружеской верности бродят в ее прелестной головке. Это дает ей если не моральное превосходство над ним – сейчас, в годину тяжких испытаний, не время, конечно, думать о подобных вещах, - то моральное право уехать, бросив его, который уехать не имеет решительно никакой возможности.
    Гаврилов отвез Лизу с малышом к поезду. Внешне все сошло вполне благопристойно. Лиза покидала поле брани с сожалением и верой в конечное торжество справедливости, желала друзьям успеха. Не испытывая ни радости, ни огорчения, Климов, общаясь с малышом как со взрослым, которому нет нужды напоминать, что он должен слушаться старших и вести себя наилучшим образом, думал: что я теряю и что приобретаю? Теряю расположение жены, а возможно, и вообще семью. Взамен приобретаю неизвестность. Будущность с Эммой - такая же загадка, как женщина в поле, повесившаяся и неведомо куда исчезнувшая. Замечается ли в действиях того, что лепит нового меня, ваяет новые мои мысли и чувства, разумное, воистину творческое начало? Климов усмехнулся. Прощальный гудок, родившись словно в какой-то озабоченной смешливости машиниста, коснулся его отрезвляющим дуновением. Взбодрившись внезапной говорливостью, сбивчиво покатились с его языка последние напутствия, советы, наставления. Но было уже поздно. Трубил он назидания вслед ушедшему поезду, рисуя картины своей горькой и пронзительной мудрости на опустевшем перроне.
    На обратном пути Гаврилов деловито сказал:
    - Надо найти Вельзевула. Может, он прояснит насчет женщины.
    - Какой женщины?
    - Что в поле, на суку… Должно же это быть чьих-то рук делом.
    Вздох облегчение вырвался у Климова, радовался он оттого, что друг, отринув мистику, заговорил о повседневном. Будто гора свалилась с плеч. Теперь, когда Лиза с сыном уехали и говорить было не о чем, кроме как о том, что волновало обоих, разговор о таинственных вещах, происходивших на даче и вокруг нее, был для Климова именно обычным разговором, а что Гаврилов и заговорил буднично, как нельзя лучше воодушевило его. Наслаждался он чувством родства с таким Гавриловым, с трогательной проницательностью угадавшим его состояние, сумевшим затронуть важную и нужную тему. И, видя Гаврилова обновленным, свежим, близким как никогда, он видел с необычайной четкостью и то, что происшествие в поле – в сознании его оно жило образом фонарика, освещающего большой блин, странно углубляющийся, имеющий внутреннюю перспективу, большую лепешку прозрачного лица повешенной, - крепкими нитями, крупно пролегающими швами связано с Эммой.
    - И это несмотря на то, что, на первый взгляд, между ними нет ничего общего. Ах, в том ли только дело, что я той ночью бежал по дороге, выкрикивал имя возлюбленной и думал, что это она осталась в поле, висит на суку и не может достать до земли босыми ногами? Нет, в том и заключается моя идея, что объяснение если где и искать, то не где-нибудь, а именно в том, что все, так или иначе, сходится в Эмме! – организовал, на скорую руку, праздник слов Климов.
    - Пояснее выражайся, - угрюмо заметил Гаврилов.
    - Не знаю, нужен ли нам этот Вельзевул. Причастен он к этому делу с женщиной или нет, способен ли высказать по этому поводу ценные наблюдения или только и дождешься от него, что он пожмет плечами… Не в этом главное, Сережа. Не об этом надо сейчас думать и говорить в первую очередь. Главное, что у нас больше не связаны руки.
    И Климов сладко потянулся, как бы разминаясь после долгого стеснения.
    - Да о чем ты вообще говоришь?
    - Лиза – уехала, - объяснил писатель.
    - Ну и что?
    - Понимаешь, она как-то не вписалась в здешнюю жизнь, не пришлась, прямо скажем, ко двору. Ни с кем не сошлась, даже парой путных слов не обмолвилась. Только и было у нее заботы что о себе да о малыше. Это как эгоизм. Естественно, каждому своя рубашка ближе к телу… но кто-то должен и о гармонии целого думать! И нельзя же публично выставляться в столь невыгодном свете! Теперь все будут знать, что у писателя Неуемова жена, с которой лучше не связываться. Неуемову так и надо, но мне тоже некоторым образом обидно.
    Гаврилов остановил машину и серьезно посмотрел на приятеля. Климова не испугала перспектива откровенного разговора. Он с благостной улыбкой воззрился на озаренные солнцем поля.
    - Какая ширь! Какая мощь природы! – вырвалось у него.
    - Ты что-то не то говоришь, - сказал Гаврилов.
    - То, Сережа, как раз то. Посуди сам. Вот мы не знаем, что это была за женщина на дороге и объясняется ли вообще это явление реалистическими причинами. Но даже если это сверхъестественное явление и мы вправе в него не верить, потому что не верим ни в какие сверхъестественные явления, мы все равно способны вжиться в него, принять, согласиться с ним. Оно, на наш вкус, не выпадает из общей атмосферы здешней жизни. Так, приемля все, мы и приближаемся к гармонии целого. Мы кричим, видя некоторые странности: о, ужас, ужас, кошмар! – но стоит нам представить рядом с самой что ни на есть чудовищной картиной тех жалких людишек, что крутятся и снуют на даче, и мы уже не смеемся над ними свысока, а жалеем и даже любим их, мы уже чувствуем, как все мы малы, хрупки, несчастны в своей бренности, в своей ограниченности, мешающей нам видеть истинную природу вещей. А Лиза неспособна к такому полету чувств, к такой любви. Для нее на первом месте всегда ее собственные интересы. А надо, друг мой, уметь отдавать Богу – Богово, а… 
    Гаврилов хмыкнул и перебил:
    - Видел я, как ты то явление принял. Бежал без оглядки и вопил как недорезанный.
    - Ну, было дело… Струхнул маленько. Так ведь и пророки со святыми наверняка пугались, когда им являлся Всевышний. Увидеть подобное… Писатель Неуемов этого, вероятно, не знает, а я, серьезный писатель Климов, знаю, что святым на Афоне Господь являлся только в виде света, остерегаясь показывать свой подлинный лик. Ибо человеку не выдержать такого зрелища. Вот и мы сподобились… Положим, к тому, что мы увидели, приложил руку дьявол, но сам факт, Сережа, сам факт говорит о многом. Мы обретаем в нем свободу.
    - И от Авангарда Петровича тоже?
    Климов ответил:
    - Скорее, Авангард Петрович в этом обретает вместе с нами некоторую свободу. Настолько, насколько он вписывается в нашу жизнь.
    - Мысли у тебя хорошие, но я бы их ему, я бы их нашему Авангарду Петровичу излагать не спешил. И с тобой не совсем понятно… Как же, примерно сказать, ты предполагаешь воспользоваться своей свободой?
    Какой-то классический тип мечтателя проступил в разгладившихся, заулыбавшихся чертах климовского лица.
    - Это явление… а я думаю, мы никогда его тайны не разгадаем… словно говорит мне: отпихни от себя мелочи, отбрось шелуху, в твоей жизни совершается драма, более того, ты сам совершаешь драму своей жизни, так будь же ее достоин и смело иди этим путем! И это истина, Сережа. Моя любовь к Эмме, не побоюсь сказать, исполнена истинного драматизма. Я ничего не могу с собой поделать, не могу совладать с собой. Но теперь я понимаю, что неуместно было бы тут трепыхаться. Противиться судьбе… нет, этого не надо. 
    Гаврилов молчал. Обсуждать роман Климова с Эммой не входило в его намерения. Но слова друга затронули в его душе больные струны, и он хотел как-то примениться к тому новому, что прозвучало в них, к новому настроению Климова, примениться со всеми своими потрохами, болячками, бедами, неустроенностью, нечистой совестью. Да и мог ли он хотеть иного? Климов умнее его, образованнее, тоньше разбирается в вещах и явлениях. Нельзя ему отстать от Климова, куда бы тот ни пошел. И Гаврилов сказал:
    - Я тебе говорил уже, что после того пожара жизнь потеряла для меня смысл, и я часто думаю о смерти. Думал… А теперь не знаю, что и думать. Все казалось мне ясным. Смерть – это забвение, никакого тебе пожара, никакого Рыжего, ничего, пустота, небытие… А что теперь? Может быть, мы лик самой Смерти видели тогда на дороге. И это Смерть? Разве в такой смерти забудешь то, что хочешь забыть? Нет, я не знаю, как быть. Видишь, какая разница: для тебя все прояснилось, и ты обрел свободу, а для меня – только запуталось, так что я, судя по всему, уже по рукам и ногам связан.
    - Ты мой друг, Сережа, и мне жаль, что все так получилось. То есть для тебя… Хотя, кто знает, чем кончу я? И все же не следует тебе смотреть так пессимистически, думать, что ты запутался окончательно и выхода нет. Смотри, ты полагал, что жить тебе незачем, возможно, подумывал о самоубийстве. И теперь тебе представляется, что то было ясное и распутанное состояние сознания. А я тебе скажу, что то как раз и была спутанность и тупик, вообще глупость. И что ты сейчас уже не видишь выхода в смерти, это гораздо больше похоже на ясность и продвижение вперед. А не видишь ты по той же причине, по какой я обрел свободу. Оказывается, и тебя захватило то видение. Ты тоже принял его. Оказывается, тебя ведет та же сила, что и меня. Ты тоже свободен, Сережа!
    На прозвеневший в заключительных словах Климова пафос можно было ответить только благодарностью.
    - Наверное, ты прав, - сказал Гаврилов и завел мотор.

           Глава шестая

           Помолвленным следует постоянно обмениваться знаками внимания, дарить подарки друг другу, почаще бывать вместе. Так полагала Ульяна Кирилловна. А Жоричка и Эмма и в малой степени не соответствовали ее идеалу. Они теперь как будто еще даже меньше общались между собой, и это не могло не внушать старой женщине подозрений, не вызывать у нее опасения, что с таким трудом налаженная комбинация расклеится. Она пришла к Жоричке в лабораторию и честно поделилась своими тревогами, а закончила свою взволнованную речь весьма простодушным вопросом:
    - Может, этот твой «эммин» не подействовал?            
    Вопрос противоречил не только представлениям Жорички о достоинствах его изобретения, но и рассуждениям самой Ульяны Кирилловны: ведь не могла она думать, что, так сказать, благонадежность жениха и невесты достигается с помощью каких-то посторонних веществ? Жоричка придал значение лишь первому противоречию. Он был в благодушном настроении и не отчитал мать, а посмеялся над ее простотой.
    - Ты очень глупа. А препарат мой еще подействует, - заверил он, - обязательно подействует. «Эммин», мама, это вершина научных исканий, величайшее открытие всех времен и народов, и подобного еще не знало человечество. Это апогей человеческой мысли.
    - А что все-таки должно произойти? – спросила женщина, несколько устрашенная этим обилием славословий.
    - Благодаря Эмме мы узнаем тайну этого мира, проникнем в нее. Услышим голоса древних, а главное – тех, кого они считали богами.
    Вообразились старухе умоисступленные пророки с их головоломными пророчествами и кошмарными откровениями, бродячие проповедники, распинаемые на крестах, безумные сивиллы, в чаду испарений совокупляющиеся с богами, принявшими облик козлов, и ей стало не по себе, она крикнула:
    - Для чего такая жена? Зачем она тебе?
    Жоричка возмущенно поднял руку, давая понять, что в его намерения входило раздвинуть горизонты представлений матери самым решительным и необратимым образом, просветить ее необычайно и посвятить в небывалые тайны, но она, с ее глупой словоохотливостью, все испортила. Впрочем, он снизошел до ответа на ее вопрос:
    - Потому что другая мне не нужна. Или Эмма, или никто.
    - Почему же вы избегаете друг друга? – вернулась Ульяна Кирилловна к началу разговора.
    Ученый произнес с достоинством:
    - Ты глубоко ошибаешься, мама, если ждешь, что я буду захаживать к ней с розочкой в петлице, балагурить, поддерживать всякие пустые разговоры, какие обычно ведут с женщинами. Не жди этого! Мое место здесь, в лаборатории, и Эмме это отлично известно. Ты не понимаешь ее, мама. Я выглядел бы в ее глазах круглым дураком, если бы бросил свое дело, уверяю тебя, мама, я был бы совершенно не нужен ей в этом случае. Она видит во мне прежде всего ученого. Ученого, ученого и еще раз ученого! Человека, который, не в пример глупцам и невеждам, населяющим этот мир, занят настоящим делом. Человека, который открыл «эммин» и поместил его ей под кожу.
    Не успокоили Ульяну Кирилловну разглагольствования сына. Молодой человек называет себя ученым и только ученым, целыми днями возится со своими колбами и препаратами и объявляет девушку невестой лишь с тем, чтобы под этим предлогом использовать ее в своих опытах. Нет, дело это зыбкое, сомнительное, а может быть, кто знает, и безнравственное даже. А девушка не ропщет, позволяет так называемому жениху обращаться с ней, как с подопытным кроликом. Как ее понять? Уж не планы ли у нее какие, куда как далекие от матримониальных? Что-то тут не так! Ульяна Кирилловна терялась в догадках и неизменно становилась на сторону сына, хотя даже ее материнское сердце вынужденно признавало его ущербность. Но как ни ущербен, как ни жалок, как ни убог Жоричка во всех своих диких выходках и нелепых фантазиях, она не допустит насмешек над ним. От робкого подозрения, что Эмма задумала сделать ее сына героем комического спектакля, переходила Ульяна Кирилловна к уверенности, что в далеко идущих планах этой авантюристки не последнее место занимают имеющие столь богатое внутреннее содержание понятия, как «имущество», «права собственности, «наследство» и тому подобное. Удивительно только, что бывалая и опытная старуха проморгала роман Эммы со столичным писателем. Возможно, тут сыграло свою роль представление, что литературная слава накладывает на ее носителя обязанность быть солидным человеком, который никогда не опустится до мелкой интрижки. А видела бы бедная женщина то, что однажды утром, проснувшись и распахнув окно, увидела Эмма! Вместе с запахом трав и щебетом птиц ей явился из сада этот солидный человек, раскрепощено и галантно протягивающий сорванный в том же саду цветок.
    - Перестаньте! – притворно рассердилась Эмма. – Нашли время для шуток. Чему вы радуетесь?   
    - Раннему утру и тому, что вы встали, а я под вашим окном, - непринужденно ответил писатель.
    Эмма изобразила нетерпеливый жест.
    - Входите, нам нужно поговорить. И постарайтесь, чтобы вас никто не заметил.
    Климов влез в окно и постарался, чтобы Эмма не заметила, что он вовсе не так ловок, как подобает пылкому любовнику.
    - Для влюбленного сердца нет преград, - говорил он нежно.
    - Будете стихи читать?
    - Прежде всего, скажу следующее: моя жена уехала. Я свободен. – Развел он руки в стороны, как бы обнимая добытую им свободу.
    - Не много же вам нужно для того, чтобы почувствовать себя свободным.
    - Свободным меня делает любовь. Мы ведь, кажется, были уже на «ты»?
    - Я еще вас не простила.
    - Но я говорю вам, моя жена уехала.
    - Это далеко не все. Ну, ладно, не будем пока об этом… Ты что, выгнал ее? Расстался с ней навсегда?
    Девушка прищурилась насмешливо в явном ожидании, что ее дружок будет сейчас изворачиваться, выкручиваться и лгать.
    - Согласись, - сказал Климов, - вопрос щекотливый, и проблема не столько в жене, сколько в ребенке. Вот где больное место, и с бухты-барахты тут поступать не годится. Тем более что и ты… - лукаво взглянул он на нее, не договорил, только губами поделал целующе-чмокающие движения, а потом сказал: - Я просто слов не нахожу для выражения… Что ты натворила, несчастная?! Безумная! Что ты наделала? Я чуть не умер от разрыва сердца, когда услышал, что ты… с этим Лаперузом, или кто он там?.. с этим Ломоносовым…
    - А, это… - Эмма небрежно махнула рукой. – Не обращай внимания.
    - Что? Не обращать внимания? Это ты мне советуешь? Советуешь не обращать внимания, что ты собираешься выйти за другого? Что ты нашла в нем? В этом замухрышке, несчастном фантазере…
    - Пойми, это минутная блажь. К тому же я была сердита на тебя и хотела отомстить. А вот поливать грязью соперника, тем более калеку, некрасиво. Я бы сказала, недостойно твоего гения.
    Климов не слушал ее упреки. Он восторженно несся вперед:
    - Послушай, дорогая, что это они липнут к тебе, как мухи? Что это всех их так и тянет всадить в тебя какие-то вещества, накормить тебя разными порошками?
    Эмма нахмурилась.
    - Что ты об этом знаешь?
    Климов, стоявший посреди комнаты, выставил ногу вперед, взял горделивую осанку, выступил самим князем тьмы.
    - Я знаю все! Чего не знаю, о том догадываюсь. Я тот, кто сводит концы с концами!
    И он рассмеялся, закружил девушку в лихой пляске. Эмма, чтобы поскорее преодолеть смущение, рассмеялась тоже. Восклицала она:
    - Значит, ты больше не сердишься?
    - А ты?
    - Я первая спросила.
    - Да пусть скармливают тебе что угодно, лишь бы это шло тебе на пользу!
    - Я не о том, - подосадовала Эмма. – Я о Жоричке, о моей помолвке с ним…
    Они остановились, тяжело дыша.
    - Меня ругаешь, что я будто бы поливаю его грязью, а сама вон что сделала с несчастным, - усмехнулся Климов. – Он же теперь с ума от горя сойдет.
    - С ним ничего не случится. Жоричка и не такое переживет.
    - Что ж, ты меня примерно наказала, и этот урок пошел мне во благо. Легковесный беллетрист Неуемов и глубокомысленный художник слова Володя единодушно благодарят тебя за науку. Я стал другим человеком.
    - И оба эти мастера словесности подтянулись?
    - Да так, что кости затрещали!
    - Но если легковесный беллетрист стал другим, не значит ли это, что он перестал быть самим собой?
    - Если это и произошло, не думаю, что это большая потеря для литературы.
    Эмма надула губки в деланном огорчении.
    - Но он такой замечательный, такой трогательный… Не знаю, как литература, а я не хочу его терять!
    - Трогательный? – удивился Климов, на мгновение задумавшись о настоящем писателе Неуемове. – Ты называешь его трогательным? Да он, если уж на то пошло, болван! Я просто в недоумении. Каким образом этот болван пролез в меня? Что со мной случилось? Кто я?
    Эмма стала пушистым и глазками весело сверкающим котенком ластиться к писателю.
    - Ты напрасно сердишься на него, он действительно трогательный и забавный. У него хороший мозг…
    - Мозг? – воскликнул Климов. Так же и Чепиног в свое время дивился рассуждению Эммы о неуемовском мозге.
    - Изобретательный мозг фантазера, полный темных загадок и несказанной чистоты.
    Хорошенькое же мнение у нее о писателе, который дурачит публику, воруя сюжеты у собратьев по перу! Поразило Климова, что Эмма – горячая поклонница неуемовского творчества, и уже тайное было у него знание, что это еще аукнется в их отношениях. Ведь узнает она когда-нибудь об обмане. Но сейчас Климов был не в том состоянии, чтобы заглядывать в будущее. Эмма само совершенство, однако не лишена известных слабостей. Не здраво ее упоение плодами, срывающимися с неутомимого пера столичного писаки, и что-то даже безнравственное, оголенно-бесстыжее смутно угадывал в этом Климов. Он процедил сквозь зубы:
    - Раз он тебе приглянулся, этот щелкопер, бери его, я дарю его тебе. Делай с ним что хочешь. Он твой слуга отныне.
    - Как ты добр!
    - Он твой раб, - ожесточенно твердил и скалился при этом Климов.
    - И что он делает, этот мой раб?
    - Он ползает у твоих ног и взывает: госпожа, госпожа моя, приказывай, я исполню любую твою прихоть!
    Эмма повисла на климовской шее.
    - Я его госпожа, а ты мой господин, милый Володя! – завершила она обустройство ситуации, и точкой в этом деле послужил ее горячий и сладкий поцелуй.

                ***   

    Жоричка тих, молчалив, нежен наедине с собой и суетен, маятлив, криклив в обществе. Судорожное негодование нередко обуревает его при виде ближнего. Воинственно он настроен против окружающего его мира бездельников, праздношатающихся прохвостов, шутов, ловеласов, пустозвонов всех мастей. Он, создающий свои грандиозные утопии, мечтающий о благословенном времени, когда человечность станет реальностью каждого, он, конечно, не мизантроп, но когда он видит, как далеко еще до воплощения его прекрасных идеалов, им овладевают чувства, которые трудно назвать добрыми. Во тьме царящего вокруг него хаоса мелькнула неожиданно звездочкой Эмма, послала ему манящие сигналы, импульсы, позвала, сделалась нужной и… угасла, канула назад во мрак. Она не менялась, не происходило с ней ничего, что указывало бы на воздействие препарата. Разве что она заметно сдала позиции невесты, потеряла интерес к нему, своему жениху. Но можно ли это отнести на счет «эммина»? Жоричка сидел в лаборатории, соображая, что предпринять. Уронивший голову на стол, смахивал он на поникший, усохший цветок. Что делать? Написать книгу о своем изобретении, этакую библию, полную призывов и молитв, обращенных к девушке по имени Эмма, к той единственной, за кем, собственно говоря, и стало дело? С горестным чувством сознавал он зависимость от этой строптивой, недалекой, ветреной девчонки. И проклял час своего рождения.
    В лабораторию вошли Ульяна Кирилловна и насмешница Рюмкина. Горбун вскочил на ноги и, сколько мог, выпрямился, его сверкнувшие глаза послали заряд предприимчивого ожесточения. Мать давно привыкла к подобным вспышкам сына. Женщины, чей вид свидетельствовал о необыкновенной решимости, пришли говорить о странностях помолвки, и Жоричка, об этом догадываясь, бесился. Рюмкина – ее сухие губы кривила сытая, ибо только что встала старуха от стола, но отнюдь не пресыщенная усмешка – заняла позицию в дверях, однако не на случай паники и отступления, а как некую стратегическую высоту, поднятую, быть может, лишь силой ее воображения.
    - Если ты опять намерена оседлать своего конька, то знай сразу и заведомо, что мне плевать, плевать, плевать! – крикнул горбун матери.
    - Слыхали мы такие речи, - пренебрежительно заметила Ульяна Кирилловна.
    - Я никого не убивал, не сталкивал с лестницы! Чего же тебе еще?
    - Хочу тебе напомнить, что ты, что бы ты там ни выдумывал, был, есть и вечно будешь Жоричкой, который… как бы это помягче выразить?.. который требует к себе определенного отношения, ухода…
    Ученый язвительно и неостроумно шутил, извиваясь:
    - Жоричка я есть, Жоричкой пребуду? А не капустой? не редькой? не укропом? 
    - Уймись, - с грустью остановила мать сына, - дай мне сказать. Вспомни, неблагодарный, чьим молоком ты вспоен… не станешь же ты и в этом мне перечить?
    - Стану! – выкрикнул сын болезненно, яростно, но тут же со стыдом закрывая лицо руками, - стану! Еще как стану! Перед всеми готов заявить, что пусть мне хотя бы и геенна огненная мать, пусть ночь Варфоломеевская мне мать, пусть…
    - Что это у вас здесь за глупости происходят? – ввернула Рюмкина. А в душе наслаждалась она неожиданной сценой, этим подарком ее скорбному, завистливому и озлобленному сердцу. – Я бы съела этого ублюдка, - сказала она, указывая на горбуна. – В греческих мифах сюжеты особенно хороши, когда повествуют о жестокой и изощренной расправе родителей с собственными детьми.
    Ульяна Кирилловна тоже решила блеснуть эрудицией.
    - А Орест? – напомнила она. – Убил собственную мать, вспомни, убил за то, что она спуталась с посторонним мужчиной, пока ее муж покорял Трою, а потом и убила этого своего мужа, достойного Агамемнона.
    - Ну, милочка, тебе подобное не грозит, даже если твой покойник, ВПБ, еще двести лет будет грызть раскаленную сковородку в аду в одиночестве, не утешаясь твоим обществом. Нет, Орест нам не пример. А вот детей античные греки рубили и жгли часто и густо, также и пожирали их. Видимо, на то были веские причины. А если античность была, как уверяют ученые, наилучшей порой человечества, то, пожалуй, только ребенок не поймет, кого нам следует взять за образец для подражания.
    Жоричке надоела болтовня нелепых женщин, и он отослал их небрежным взмахом руки, присовокупив:
    - Идите! Вас послушать – в воздухе запахло кровью. Но я знаю цену вашим словам.
    - Он серьезно это сказал? – спросила Рюмкина, когда они вышли. – Про запах крови?
    - Думаю, что серьезно.
    - А про цену?
    - Это значит, что он нашим словам никакой цены не придает.
    - Но если он все-таки сказал про кровь, выходит, он что-то почуял?
    - А что он мог почуять? – удивилась Ульяна Кирилловна.
    - У таких, как он, много общего с животными, а животные заранее чуют беду.
    Пожимала Рюмкина плечами, разжевывая какие-то невысказанные мысли, и хотела свернуть в свою комнату, однако подруга ее остановила:
    - Зайди ко мне, дорогая.
    Рюмкина повиновалась, и они вошли в маленькую комнату, застарело согретую духом человеческого обитания.
    Жизнь была такова: нагрянула старость и раскидала их по углам, Рюмкину – в одиночество, Ульяну Кирилловну – в бесконечные хлопоты о болезненно беспутном сыне. Какой же унылой выглядела современность! Всюду предательство. Сырые стены дома, похожего на темницу, кашель, надвигающееся дыхание смерти. Лишь сознание, что все еще жива Бабушка, вселяло в Ульяну Кирилловну, вместе с мутным ожесточением, некоторую уверенность, что и она жива тоже.
    - Разные, разные сомнения и вопросы донимают меня, - сумрачно проговорила хозяйка комнаты. – Помоги мне, солнышко…
    - Да как же на голодный желудок? И четверти твоих вопросов на пойму. А до ужина еще ого-го-го!..
    Из необъятно сидевшего на ней платья извлекла Ульяна Кирилловна сухарики и протянула оживившейся гостье.
    - Вопросы существуют для того, - сказала та, вкусно похрустывая, - чтобы Рюмкина на них отвечала. Если Рюмкину превратить в громкоговоритель и подвесить на высоком столбе, она заглушит шумы земных недр и солнечных взрывов.
    Мощно возвышалась Ульяна Кирилловна в центре комнаты, и под ее внушительными стопами, кто знает, не нашли ли сейчас смерть многие множества муравьев, тараканов и им подобных. Они уходили в свою тараканью историю, Ульяна Кирилловна оставалась в своем жилище, при своих вопросах и сомнениях.
    - Старость… холод могилы… - забормотала Рюмкина, - … косточки коченеют…
    Говорила, выхватив с кошачьей ловкостью из-под кровати скамеечку, уселась на нее у ног подруги, продолжая говорить. Жевала сухарики, прижимаясь всем своим тщедушием к монументальным колоннам, в которых ходил гул сражения с насекомой живностью, с ползучими путешественниками, и почувствовала себя превосходно, как бы на седьмом небе, когда Ульяна Кирилловна возложила, задумчиво и непроизвольно, руку на ее голову.
    - Так, так, - одобрила Рюмкина.
    - Вот слушай, развалина, слушай, что я тебе скажу. Я полагаюсь на твой жизненный опыт, верю в него. А беспокоит меня будущее этого дома. Знаешь, гарпия, все эти стены, книги, картины, стулья, столы и диваны – вот что меня беспокоит. Они стоят немалых денег, это капитал, а без него – крышка! – произносила Ульяна Кирилловна.
    - Какая крышка? Тебе на всю оставшуюся жизнь…
    - Я должна обеспечить сына. Ты прекрасно видишь, что он такое. Это тяжелый человек. Все великие – ужасно тяжелые люди.
    - Что бы Бабушка ни выдумывала, а ближайшие родственники без доли в наследстве, полагаю я, без доли в наследстве не останутся, - рассудительно заметила Рюмкина.
    - Всего хочу! – взревела Ульяна Кирилловна. – Ничто не должно уплыть из моих рук! Никаких разделов! Ах, бедный мой сын! Его нужно понять… - сникла она и перешла на шепот, - понять во всем величии, во всей глубине и противоречивости его невероятно одаренной натуры… Ладно, не мне тебя обманывать, ты отлично знаешь, что я о нем думаю. Да, он как бы не в своем уме. И это наша с ним трагедия, трагедия матери и сына.
    - Поговори с Бабушкой, уговори ее, запугай…
    - Старуха не в своем уме, и без всякого «как бы». Генерально сбрендила! И это уже никакая не трагедия. В этом нет никакой трагедии бабушки, матери и сына-внука. Это фарс! Чтоб какая-то полоумная старуха диктовала свои условия, терроризировала целый дом, целую семью! Только природная деликатность мешает мне высказать ей все в лицо. А теперь еще эта помолвка! Вся моя мысль в том и заключается, что Эмма намерена не выйти за моего сына, а обмануть его. Но зачем? И как?
    Разлихорадившись, разболевшись словами и рассуждениями, Ульяна Кирилловна с железной силой сдавила пальцами голову Рюмкиной, и та принялась тихонько стонать и повизгивать. А между вариантами нечленораздельной речи посоветовала:
    - Сживи ее со свету, то есть обеих даже лучше, и Бабушку, и Эмму.
    - Мы должны спасти моего сына, - строго оборвала подругу Ульяна Кирилловна.
    - И мы спасем его!
    - Как видишь, все упирается в Эмму. Бабушка, чего доброго, впишет ее в завещание, а она и не подумает выходить за Жоричку.
    - Не решаешься отправить ее на тот свет, по крайней мере, запрети ей в этом доме бывать.
    Закрались в голову Ульяны Кирилловны мысли, сияющие слитки размышлений. Зловещий взгляд ее погас за опустившимися веками, за густой и темной бахромой ресниц, и вся она как в глубокую воду погрузилась в невесть где заканчивающиеся раздумья, внушительно при этом опираясь на крошечную головку преданной подруги. Со стороны могло показаться, будто ее толстые, щупальцами раскорячившиеся пальцы с замечательной быстротой, профессионально скальпируют Рюмкину, продираются в недра ее черепной коробки, ощупывают мозг, измеряют, исследуют, все приглянувшееся отнимая и присваивая. Рюмкина не выражала беспокойства, терпеливо ждала, что ответит на ее жуткие и впечатляющие предложения хозяйка.
    - Да, - ответила наконец Ульяна Кирилловна, - эта девочка некстати встала у нас поперек дороги. Ты одна способна дать разумный совет. Жоричка в этом отношении – полный нуль. Не понимает жизни… Я… что такое, в конце концов, я? Пожилая, одинокая, беззащитная женщина. Я обращаюсь к тебе как к последней своей надежде. Да, смахнуть бы эту девчонку куда-нибудь… Не надо только мучить, потому что нам ее мучения без надобности. Мы с тобой пожилые женщины, и мучения ближних не должны доставлять нам никакого удовольствия. Помоги мне, сестрица… Ведь ты мне все равно что сестра, в каком-то смысле ты мне дороже сына... Старость куда слабее молодости, а ведь именно она в первую очередь нуждается в защите, и молодых людей, не сознающих этого, следовало бы уничтожать безоговорочно. Когда-то и мы изведали, как легко ломается старое, ветхое, беспомощное, а сейчас нам не под силу сломать даже древнюю Бабушку. 
    Рюмкина вставила:
    - Ты преуменьшаешь наши возможности. Ты просто жалуешься…
    - Старость учит нас, что единственно верное средство защиты – законность. Мы ищем законы, ограждающие нас от посягательств молодости. Все должно быть законно. Но, - тут назидательно подняла вверх палец Ульяна Кирилловна, - мудрость старости учит еще, что дело не столько в законах, сколько в тех путях к добру, которые они, праведно, нет ли, пролагают. Добро – вот щит, которым мы прикрываемся, и кто упрекнет нас за это? Молодые и самоуверенные девицы оттесняют нас в тень. Так кто же бросит в нас камень за то, что мы, прикрываясь своим щитом, пытаемся проложить себе путь на солнечную сторону жизни? Что поделаешь! Теперь мы – поборники законности. К этому нас вынудила сама жизнь!    
    Рюмкина, в чей разверстый ум сыпались, как камни с горы, эти догмы, откликнулась озадаченно:
    - Разрази меня гром, если я знаю, как сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы остались целы. Эх, матушка! Я – врожденная тупость, твердящая: опрокинуть, раздавить, придушить. И никакая мудрость не научит меня ничему иному.
    - Но ты не покинешь меня, не бросишь? – встревожилась Ульяна Кирилловна.
    - Зачем же мне тебя покидать? Мне здорово отрыгнется, если я это сделаю.
    - Благодарить ли мне тебя за эти слова? – воскликнула Ульяна Кирилловна в рассеянии и каком-то как бы потустороннем размышлении.
    И вот ее взгляд в первый раз с той минуты, как они расположились побеседовать, опустился на подругу, преисполненный благодарности и любви, и Рюмкина, расцветши мгновенно, вскочила и заключила Ульяну Кирилловну в объятия. Последовала короткая и выразительная сцена. Затем они решили подышать на крыльце вечерним воздухом. По пути Рюмкина шепнула:
    - Нет, послушай, ты не бери пустое в голову… Ты в самом деле можешь на меня положиться. Малютка, ты не думай, что я привираю… ты же меня знаешь, я старый испытанный боец. Я стреляный воробей… Я, если что, луну с неба возьму и ею проломлю голову, ты только укажи – кому. Кто тебя обижает, крошка?
    - Ах, ты знаешь!
    Но Рюмкина роль какую-то разыгрывала и знать словно бы не могла.
    - Ты укажи мне на того, кто смеет тебя обижать! – внезапно громыхнула она.
    Ульяна Кирилловна жестом велела ей умолкнуть: они шли мимо дверей, а за теми помещалась не одна пара любопытных ушей.

                ***

    Они в безмолвной неподвижности, напустив на себя суровую насупленность закатных облаков, стояли на крыльце, усладительно вдыхая вечернюю прохладу. Мягкие, тусклые цвета сумерек тревожной радостью щекотали их старые сердца, навевали смутные воспоминания о пережитом. Вдруг в распахнутых настежь воротах они заметили женскую фигуру, которая, застыв на месте как изваяние, словно березка тоненькая и чуткая в раздраженной игре вечернего света, была обращена лицом в их сторону.
    - Кто эта женщина и почему она там стоит? – спросила Ульяна Кирилловна.
    - Да ведь это Эмма! – узнала остроглазая Рюмкина.
    - Эмма? Неужели? А что она делает?
    - Эмма! – позвала Рюмкина. – Идите к нам! Чай, не чужие, потолковать есть о чем.
    Весело было Рюмкиной. Подруга, раскрыв сердце, открыла тайну своего отношения к Эмме, а ей уж и чудилось, что вправе она теперь по адресу девушки отпускать шуточки и будет
это безнаказанно. Вот только что бы такое отмочить? Не приходило на ум ничего достаточно острого, вполне соленого.
    Между тем женщина у ворот не пошевелилась и не ответила. Это подзадорило Рюмкину.
    - Милая, - крикнула она, - да вы испугались нас, что ли? Ради всех святых, не бойтесь, мы не съедим вас и даже не укусим!
    Никакого ответа. Ни малейшего движения. Стоит и смотрит.
    - Ты ошиблась, наверное, это не Эмма, - предположила Ульяна Кирилловна. – Какая-нибудь нищенка…
    Рюмкина огрызнулась:
    - Ты своими подслеповатыми глазенками не видишь, но я-то на зрение не жалуюсь. Нищенка! Говорю тебе, это Эмма.
    - Почему же она не откликается?
    - А вот сейчас узнаем. Эмма! Что с вами такое?
    - Видишь, молчит.
    В недоумении Рюмкина.
    - Раз гора не идет к Магомету…
    - Э, нет, - торопливо перебила Ульяна Кирилловна, - давай сначала кого-нибудь позовем…
    - Это еще зачем?
    - Но с ней ведь что-то не так.
    - А если и не так, что она нам сделает? Ведь это всего лишь Эмма.
    Решительно Рюмкина спустилась с крыльца. Ульяна Кирилловна заколебалась, но ей была неприятна мысль, что Эмма может заметить ее колебания и принять их за знак, что отношение к ней будущей свекрови далеко от открытости и чистосердечия. Она спустилась с крыльца вслед за подругой.
    Рюмкина шла к воротам, но не так быстро, как хотелось бы ее отваге. Облачко дурного предчувствия вдруг набежало и что-то спутало в ее храброй душе. Нужно было быть Рюмкиной, чтобы даже самой себе не признаваться, как она напугана.
    - Эмма, - приговаривала она на ходу, - что же вы нам не отвечаете? Мы вас зовем, зовем, а вы… вы не заболели, голубушка?
    Эмма – а Ульяна Кирилловна по-прежнему сомневалась, что это она, - все в той же позе стояла у ворот и смотрела на приближающихся старух. У Рюмкиной мелькнуло в голове, что вот оно самое время прибить гордячку. И кто же с них спросит за это строго? Звали ее, а она не откликалась. В сумерках ведь всякое случается… Могли перепутать, принять за другую, решить, что воры забрались в сад. Почему не отвечала, когда звали?
    Что до Ульяны Кирилловны, отнюдь она не стремилась обогнать подругу, держалась сзади, плелась малодушной овцой. Не сказать, что она совсем уж подслеповата, Рюмкина преувеличила, кое-что она видит, даже весьма неплохо. Приближаясь к воротам, все больше склоняется она к мнению, что там действительно стоит Эмма. Но что означает ее молчание? И почему такое странное у нее выражение лица?
    Рюмкина замедлила шаг. Вот-вот вообще остановится. Решимость покидала ее. Она и сейчас была готова подтвердить, что в воротах стоит Эмма, а все же сомнение закралось в ее душу. Если эта женщина – Эмма, почему она не отвечает? Почему лицо у нее словно каменное? Рюмкина выговорила с упреком:
    - Ну, что же вы молчите, Эмма? Что с вами?
    - Эмм-ма! – слабенько проблеяла сзади Ульяна Кирилловна.
    Они, старые женщины, были в смятении, а та, в воротах, молчала, и лицо у нее было словно каменное, тень последних усилий дневного света лежала на нем с невыразимой грустью, как на могильной плите. Без всякого выражения она смотрела на Рюмкину, которая, преодолевая страх, еще продвигалась в ее сторону, и на Ульяну Кирилловну, которая, не совладав со страхом, уже остановилась. Ульяна Кирилловна позвала Рюмкину, запретила ей идти дальше, велела вернуться назад, но ту дрожащий голос подруги странным образом приободрил. Резво вдруг она шагнула к воротам. Возможно, ее и впрямь неудержимо влекло туда, где стояла незнакомая, потрясающе новая Эмма.
    Наступила минута, когда старухи перестали гадать, Эмма, не Эмма ли то, и в эту минуту Рюмкину от цели ее отделяли несколько шагов. Стоявшая у ворот одним прыжком преодолела еще разделявшее их расстояние, обхватила Рюмкину на удивление сильными руками и, прижавшись к ней, вонзила зубы ей в горло. Рюмкину удивила даже не сила и скорость, с какой ее взяли в оборот, а странный и вместе с тем понятный запах, ударивший ей в нос, запах, который она, конечно же, смогла бы узнать и назвать, если бы ей дали на то время. Но ей, в сущности, не хватило времени даже на то, чтобы закричать. Дикая, пронзительная резь, перехватившая горло, словно отделила ее голову от туловища, которое в мгновение ока провалилось в неведомую жизни тьму, а сколько ее освободившаяся от бремени тела голова могла оставаться там, возле ворот, еще что-то разумея в неясных и таинственных движениях вечера, происходивших вокруг, уже, собственно, не от нее зависело.
    … Ульяна Кирилловна очнулась в темноте. Она поднялась на слабые ноги, еще и теперь не овладев голосом настолько, чтобы позвать на помощь. Тишина окружала ее. Она сделала шаг-другой, предупредительно выставляя ногу, чтобы не споткнуться о тело, если оно там, куда ее, пришедшую в себя, повлекло любопытство. Она оправдывала это любопытство состраданием к Рюмкиной, и ей действительно было жаль, что так получилось, что Рюмкину постигло ужасное несчастье, что им пришлось пережить невероятный ужас, хотя она, в общем-то, старалась поменьше об этом думать, да и не знала, что можно об этом думать и можно ли, собственно говоря, что-то думать о подобных вещах. Выставляя ногу, она искала подругу, ее останки, не сомневаясь в гибели несчастной.
    Она нашла тело, дотронулась осторожно до него ногой несколько раз и окончательно убедилась, что Рюмкина мертва. Теперь надо предпринимать что-то в собственной жизни, и как бы ближайшие хлопоты ни связывались с Рюмкиной, с обустройством того, что уже произошло, и с объяснением, как подобное могло произойти, это будет уже только ее жизнь, жизнь без Рюмкиной. Она поспешила к дому, и в ее теле пробудилась замечательная энергия, даже некая любовь к скорости, так что она почти бежала, однако ж вышло так, что очутилась она не в доме, а в лаборатории, где ее сын отдавался в этот вечер трудам над предназначенными в продажу значками. Он был весел и напевал. Белее снега вошла к нему мать. Сын ее как лев боролся за красоту значков, а когда увидел запорошенную снегом смерти красу своей матери, скованную лютой стужей ее статность и величие, он оторвался от дела и, не сердясь на нее за этот неурочный визит, без натяжки, искренне ухмыляясь, спросил:
    - Что, мама, опять бес копытом под зад дал?
    Беззлобной шуткой выражал он сомнение в действенности тревог и пожеланий, источаемых материнским сердцем.
    - Рюмкину убили, - пролепетала Ульяна Кирилловна. – Эмма…
    Тогда Жоричка полностью оставил работу и приблизился к матери. Он усадил ее в кресло, в котором сидела Эмма во время эксперимента, и с тревогой заглянул в ее глаза.
    - Эмма убила Рюмкину?
    С относительной связностью Ульяна Кирилловна рассказала сыну все, что увидела и запомнила. Жоричка слушал не перебивая, что было мало на него похоже, но ведь и происшедшее мало походило на то, что бывало раньше. Он слушал, и его голова опускалась ниже и ниже. И Ульяна Кирилловна понимала, что ум и сердце сына ищут связь между его собственноручным внедрением под кожу Эммы препарата «эммин» и тем, что Эмма сделала нынче вечером. Когда закончился рассказ матери, ученый, теперь тоже оказавшийся посреди гибельной зимы, поднялся с ложа, на которое склонился было под тяжестью головы, и медленно зашагал из угла в угол.
    - Дело в том, - сказал он с поразившим Ульяну Кирилловну спокойствием, - что у тебя нет уверенности, была ли то Эмма.
    - Но Рюмкина узнала ее. Да и я… Нет, то была Эмма. Хотя…
    - Вот видишь! – восторжествовал Жоричка.
    - Просто она была другая… - И Ульяна Кирилловна с неожиданной твердостью вынесла приговор: - Так на нее подействовал «эммин».
    Экспериментатор взвизгнул:
    - Пожалуйста, не надо этого! Не надо трогать «эммин»! То, что ты говоришь, бездоказательно. Чуть что – сразу «эммин»! А где доказательства?
    - Там тело моей подруги лежит… - тихо и проникновенно вымолвила Ульяна Кирилловна.
    Жоричка перестал кричать, успокоился; труп – это как-то сбивало его с толку, вносило сумятицу в обычно стройные и гармоничные представления о мире как о чем-то понятном и не способном его удивить.
    - Труп нам мешает, - сделал он вывод, - его нужно убрать.
    - Как «убрать»? Ты что, Жоричка, умом тронулся? Надо заявить… Разве можем мы сами тут что-нибудь решить?
    - Я пока в стороне, мама, оставляю вопрос об «эммине». Если понадобится, я отвечу за дело своих рук. Но я хочу поставить другой вопрос. Эмма – моя невеста, не правда ли, мама?
    - Но…
    - Никаких «но», - сказал Жоричка мягко, - давай-ка обойдемся сейчас без них. Выслушай меня. Она моя невеста, какой бы смысл я ни вкладывал в это слово. Видит Бог, сейчас она моя невеста в буквальном смысле слова… как когда-то ты была невестой моего отца. И я не могу допустить ее поругания, ее гибели… Мы даже не знаем точно, виновна ли она. Но если мы укажем на нее, ее арестуют и, не исключено, казнят, а можно ли казнить, мама? Позволяет ли это Господь? Уже то, что ее посадят в тюрьму, осудят…
    - Какой позор, Жоричка, какой позор на наши головы! – стонала и сетовала мать.
    - Так давай постараемся избежать этого позора, мама!
    - Но как?
    - Мы закопаем труп, в лесу, и ничего никому не скажем.
    Ясность голоса Жорички, с какой он произнес свое решение, навеяла на Ульяну Кирилловну представление, что нет ничего проще, чем в самом деле закопать тело Рюмкиной и поскорее забыть о ней. А Жоричка уже дальше вел:
    - Сейчас я возьму лопату, мы пойдем и закопаем.   
    - Но как же быть с Эммой?
    - Пока никак. Я прослежу за ней, и если замечу что-либо странное, тогда и будем думать, что делать с ней.
    - Она вообще странная девушка, Жоричка.
    - Да только ведь до сих пор она никого не убивала.
    - Ты прав.
    Говорил Жоричка уверенно и складно главным образом для матери, чтобы поддержать ее, а в душе его жарко уже было и скверно. Прежде никогда ему не случалось закапывать трупы. Иными словами, он и в страшном сне не видывал, что ему придется попробовать себе в качестве могильщика. Ужас овладел им. Не давая матери опомниться, ученый отыскал лопату и мешок, и они вышли во двор.
    Распростертое на земле тело погибшей смутно вырисовывалось в темноте. Павшей теперь была Рюмкина, загрызенной, и этот факт еще как-то проходил мимо основного сознания вышедших закопать ее людей, но и против их воли рядом с основой, за которую они держались, создавалось что-то вроде искусства, некий театр теней, где снова и снова намечалась, пока они шли, уродливая грызня. Это была уже словно двойственность, и попытка объяснить ее приводит нас к удивительному выводу, что в общем и целом матери и сыну было, как никогда, хорошо вместе, а в то же время тошное что-то, гнусное подбиралось к горлу и сдавливало его спазмами. Ульяне Кирилловне приходило даже в голову, что она теперь лучше, святее Рюмкиной уже просто потому, что жива и может быть какой угодно, а Рюмкина мертва и святой точно быть не может, и она, немного всплакивая в борьбе с тошнотой, благодарила небо и за сохраненную ей жизнь, и за то, что обязанности, взятые на себя ее сыном, в сущности избавляют ее от созерцания ран, оставленных на теле подруги убийцей. Жоричка, опустившись на колени, взял руку старухи, попытался нащупать пульс, затем приник ухом к груди.
    - Мертвее не бывает, - заключил он. – Я утром выйду пораньше и на этом месте кровь, если кровь тут есть, присыплю.
    С этими словами горбун торопливо, но не без ловкости затолкал тело в мешок. Он сказал матери, что она, если ей трудно, может вернуться в дом, прилечь и постараться уснуть, а он сам справится со всем остальным. Но Ульяна Кирилловна уже некоторым образом залюбовалась сыном и думала о том, какой он у нее молодец, она не позволила себе принять его заботу, хотя та и была ей приятна, и пожелала идти в лес. Возможно, это был ее последний долг перед покойной. Проводить в последний путь. Последние усилия ради той, с кем она была нерасторжимо связана долгие годы. Ульяна Кирилловна все это не очень определенно понимала сейчас, ибо путаницу вносила мысль, что еще сегодня они с Рюмкиной обсуждали не что иное, как убийство Эммы. Скрывать нечего, это имело место, они обсуждали, даже если не собирались осуществлять то, что было в словах. А затем что-то произошло с Эммой, она пришла и убила Рюмкину.
    Парадоксально-то как! Спотыкалась Ульяна Кирилловна, обескураженная, пошатывалась, но не потому, будто не разбирала дороги под ногами, а оттого, что не знала, как жить, когда мир выстраивается на столь непостижимых и странных условиях. Горбун проворно уволакивал мешок в лес. Могла ли она представить себе когда-либо, что ее мальчик, которого Рюмкина в свое время тетешкала, вытаскивая из колыбельки, будет при таких-то неожиданных и чудовищных обстоятельствах хоронить ее милую, несчастную подругу? Мальчик очень вырос. Мальчишкой-фантазером выйдя во двор с пустым мешком, он возмужал буквально за те мгновения, пока наполнял его и тащил к лесу. И теперь он, не теряя ни минуты даром, хоронил отмирающее поколение. Ульяна Кирилловна несла лопату.
    - Ну, хватит, здесь и закопаем, - сказал горбун, выбрав крошечную полянку, по краям которой тихо брезжили в лунном свете березки. – Я знаю это место. Сюда редко кто ходит.
    Он поплевал на ладони, растер плевки и взялся за лопату. Отлично пошла работа! Сообразительный и предусмотрительный, мастер постарался, насколько можно было, осторожно снять верхний травянистый слой, чтобы потом, когда этот слой ляжет на прежнее место, не слишком бросалось в глаза, что здесь копали. Это была умная задумка. У матери труженика тоже появились идеи.
    - Проще было утопить в озере, - сказала она, стоя в стороне без дела. 
    - Так-то оно так, - согласился горбун, - но я не захватил веревку, а без веревки и без тяжелого камня не утопить.
    Выкопав достаточную, на его взгляд, яму, он подтащил мешок к ее краю, затем спихнул на дно. Стал закидывать яму землей.
    - А как мы объясним отсутствие человека? – спросила Ульяна Кирилловна.
    - А как это делали в старые добрые времена?
    - Ну, не знаю… какие-то аллегории у тебя опять начинаются…
    - Ты, разумеется, скажешь, что времена изменились, но ведь насчет отсутствия человека, как ни верти, сказ прежний, - увлеченно толковал горбун. – Отсутствие может подразумевать и смерть, но что человек вдруг умер при подозрительных обстоятельствах, об этом ни с того ни с сего не заговорят. По крайней мере, случай Рюмкиной не тот, чтобы возникли подобные разговоры. Тела-то нет! Следовательно, уехала. Непредвиденные дела. Срочный отъезд, увы, даже попрощаться не успела. Уехала, а если впоследствии ее отсутствие примет, так сказать, угрожающие размеры, то кому, собственно, придет в голову искать ее здесь?
    Заканчивая работу, Жоричка аккуратно разложил дерн и прошелся по нему, притаптывая.
    - Вот так, - сказал он, - готово. Мы сделали это ради Эммы, мама.
    Ульяна Кирилловна принялась размышлять, что на это возразить. Уже когда покинули они поляну и пошли к даче, она сказала:
    - Нет, Эмма не настолько мне дорога, сынок… не дороже Рюмкиной… Только ради тебя я пошла на такое…
    - Хорошо, мама, - серьезно ответил Жоричка. – Думай так, если тебе так больше нравится. И знай, я люблю тебя.
    Он остановил мать под высокой сосной, глухо шумевшей над их головами, привлек к себе и поцеловал в лоб.

                ***

    Внезапный отъезд Рюмкиной никого не опечалил. Нужно сказать, остаток ночи после погребения подруги Ульяна Кирилловна провела в сумасшедшей тревоге. Эмма убила Рюмкину, но не тронула ее, хотя едва ли что-то ей в этом препятствовало. Но что же такое теперь она, Ульяна Кирилловна, в глазах Эммы? Свидетель, которого следует поскорее убрать? Или Эмме известно, что мать с сыном решили спрятать концы в воду и беспокоиться ей не о чем? Непонятно до ужаса! Непонятно, почему Эмма сразу не расправилась с ней, и непонятно, как после случившегося встречаться с Эммой, как смотреть ей в глаза, что говорить и чего ждать. Или Эмма сбежала? Может быть, она скрылась, тем ясно указывая на свою вину, и они изрядно поторопились с этими импровизированными похоронами убитой. Но ведь может быть и так, что Эмма лежит в своей постели и вынашивает планы новых убийств или уже бродит по дому в поисках очередной жертвы.
    Эмма никуда не сбежала. Утром пришла она на веранду, спокойная, безмятежная, прекрасная, отнюдь не проведшая ночь в поисках жертв. Выглядела девушка свежо и была со всеми на редкость приветлива. Глядя, как она с аппетитом ест, Ульяна Кирилловна задавалась вопросом, не должно ли ее поведение этой особы навести на мысль, что она превосходная актриса. Но что это, собственно, за игра и что за спектакль, если за тем же столом сидит свидетельница преступления, которая вправе встать и во всеуслышание заявить, что девица, прикидывающаяся невинной пташкой, не далее как вчера вечером перегрызла горло доверчиво устремившейся ей навстречу старушке?
    Изумленные и до некоторой степени напуганные, мать и сын разными путями пришли к намерению опробовать одну версию. Допустим, Эмма убила Рюмкину, но сейчас ей и в голову не приходит изображать из себя святую простоту и невинность, ибо она на деле есть воплощение таковой. Возможно ли? Да, в том случае, если она не помнит о происшедшем. Если вчера, поджидая Рюмкину у ворот, а затем перегрызая ей горло, она была вне себя и действовала бессознательно. И если дело обстоит именно таким образом, они имеют в лице одной девушки кротчайшее, нежное создание, любящую невесту и безжалостного монстра-убийцу, разящего в состоянии невменяемости и потому не отвечающего за свои поступки. Но эта версия весьма неприятно намекала на «эммин».
    - Как ты думаешь, - спросила Ульяна Кирилловна сына, когда они сошлись в его лаборатории обсудить положение, - мог на нее подействовать твой препарат… до того подействовать, что она теперь будет убивать, убивать и ничего об этом не помнить?
    Она поставила вопрос прямо, что называется ребром. Таким он сложился в ее голове и получил статус правды, которую она не собиралась утаивать от незадачливого ученого.
    - Я уже об этом думал, - ответил Жоричка. – То есть подумал за завтраком, когда она предстала перед нами настоящим ангелочком. И мне сразу пришло в голову, что прежняя Эмма, убийца ли она, нет ли, останется в нашей памяти воистину неземным созданием, а новая, что бы она ни сделала, всегда будет вызывать у нас подозрения.
    - Великолепно! А теперь ответь на мой вопрос, - потребовала мать.
    - И я полагаю, что вправе расторгнуть помолвку. Разумеется, не сейчас, не сию минуту. Нужно выбрать для этого подходящее время, соблюсти приличия… Но не спеши обвинять меня в трусости, мама. Я вовсе не бегу с тонущего корабля, как может показаться на первый взгляд. Просто я слишком ценю ту, прежнюю Эмму, чтобы поступиться ею ради новой.
    - Поступай как знаешь! – нетерпеливо крикнула Ульяна Кирилловна. – А мне нужна правда о твоем чертовом препарате!
    - Да кому же она известна, мама? Я усомнился, ей-богу, я теперь первый сомневаюсь…
    - Как же ты мог? Не зная, к чему все это приведет…
    - Я знал, - перебил Жоричка в свою очередь, - по крайней мере, думал, что знаю. Все сходилось на том, что знаю. Вышло же, что нет, не знаю. Чего-то еще не знаю. Но я узнаю, обещаю тебе это, мама.
    - А я тебе обещаю, что сожгу твою проклятую лабораторию!
    - Но этим ты не уничтожишь мои идеи, мои мысли, мои гипотезы…
    И Жоричка с усмешкой развел руками, показывая матери ее несостоятельность перед величием его творческих исканий.
    Ульяна Кирилловна поняла, что в эту страшную годину испытаний она предоставлена самой себе. Не подвел Жоричка, когда возникла необходимость как-то распорядиться с трупом, но в остальном предпочитает он идти собственным путем. Ей же предлагается бродить по краю пропасти и при этом помалкивать. И так ли уж хорошо и разумно поступил Жоричка, настояв на тайных похоронах Рюмкиной? Вчера он оправдывал свое решение заботой об Эмме, а сегодня говорит о расторжении помолвки.
    Неясностей хоть отбавляй. Но, выдавая надежду за уверенность, Ульяна Кирилловна думала, что убийств больше не будет, даже если убийца живет и бродит под одной с ней крышей. И это было ошибкой, превратным истолкованием вполне определенно наметившегося хода событий. Тут уместно заметить, что Жоричка как-то чересчур уж оптимистически смотрел в будущее, что, впрочем, никоим образом не проводило параллель между ним и матерью. Ульяна Кирилловна просто верила, что добро сильнее зла и в конечном счете добро всегда побеждает зло, а следовательно, и достаточно одной Рюмкиной, и смысл безусловный в ее гибели есть, - чтобы можно было о победе добра говорить, должно сначала злу как-либо проявиться. А Жоричка, не слишком сожалея о вздорной Рюмкиной, был весьма доволен, не в пример матери, тем, как ловко он управился с телом убитой. Его поступок всем пойдет во благо, в том числе и матери. Начнись следствие, ее терзали бы до тех пор, пока она, единственная свидетельница, чудом уцелевшая, не выложила бы все об Эмме, которая ночью ищет кровушки, а утром как ни в чем не бывало сидит за одним столом с нормальными, добропорядочными людьми. Он уберег мать от следовательских сетей. Мир с его законами, тюрьмами, следователями не должен вторгаться в тихую жизнь их дома, где старая, почтенная женщина коротает свой вдовий век, ученый предается ученым занятиям, а сумасбродная Бабушка чудит в своем углу, воображая себя Зевсом-громовержцем. Нужно только верить в мировую гармонию, в то, что жизнь больше не поступит с ними скверно, как поступила минувшей ночью, не подложит больше свинью. Жоричка не просто верил, он твердо рассчитывал на это, как ни смущала его неизвестность происходящего с Эммой. Однако ошибся он в своих расчетах.
    Он спал, когда прибежала мать. Он открыл глаза, встал и тотчас понял, что опять случилось непоправимое. Была глубокая ночь.
    - Кого? 
    - Бабушку.
    - Ты видела?
    - Она вышла из комнаты Бабушки…
    - Эмма?
    - Да.
    С первым волнением справившись, Жоричка попросил:
    - Пить…
    Мать подала ему стакан воды.
    - Нет, водки…
    - Где я тебе возьму водку? Я в дом сейчас не пойду.
    - Там, в шкафчике, над верстаком…
    Ульяна Кирилловна нашла водку, налила полстакана и дала сыну. У нее дрожали руки, а Жоричка, залпом выпив, повеселел немного и спросил:
    - Пить будешь?
    - Я не пью.
    - И я не пью. Но обстоятельства… А что она вышла из комнаты Бабушки, еще не значит, что она Бабушку уже убила. Да ты можешь рассказать все толком, по порядку? – вдруг рассердился и закричал он.
    Ульяна Кирилловна принялась рассказывать:
    - Я уже заснула, и меня разбудил шум… в коридоре как будто шаги… крадутся как будто… Хотя, как потом выяснилось, она вовсе не кралась, а шла словно на прогулке. Но мне сначала показалось…
    - По порядку рассказывай, - строго велел Жоричка и, пройдя к бутылке, осушил еще полстакана.
    - Я встала и включила свет, выглянула в коридор… и увидела, что она выходит из комнаты Бабушки…
    - Меня всегда удивляет в таких случаях твоя безапелляционность. Хотелось бы мне понять, на чем держится твоя уверенность, что всякий раз ты видишь никого иного, как Эмму!
    - Не пей больше, у тебя язык заплетается. Ты ничего не поймешь.
    - Я все пойму! Рассказывай!
    - Она прошла в двух шагах от меня. Я не могла ошибиться, на нее падал свет из комнаты, я ведь включила свет, и на нее упал… осветил ее… это была она, Эмма! Я видела ее, как вижу тебя. Я хотела окликнуть ее, но мне перехватило дыхание…
    Важно кивнул Жоричка:
    - Понимаю…
    - Я испугалась до смерти. Меня напугало ее лицо… она была как мертвая!
    - Мертвая? Бабушка ее убила? Эмма умерла?
    - Да погоди ты! – отчаянно замахала Ульяна Кирилловна руками на сына, единственного человека, которому она могла рассказать правду и который глупо и некстати захмелел. 
    - А я, мелкий, ничтожный, посмел о расторжении помолвки с ней подумать! – пищал Жоричка.
    - Ничего с ней не случилось, с твоей Эммой! Она шла, а мертвые не ходят. Но лицо… оно было как у мертвой. Отсутствующее, остановившееся и в каких-то пятнах… Я чуть не потеряла сознание, а она даже не посмотрела в мою сторону, прошла мимо и скрылась за поворотом. Я кинулась к Бабушке, а та свесилась с кресла… не дышит…
    Жоричка, бледный, проскрипел:
    - И горло… горло перегрызено? кровь выпита?
    - Нет, нет… Как будто тихо скончалась, благостно, и нет следов насилия, знаешь, словно Господь призвал старуху, она и отошла, ушла от нас… - закончила Ульяна Кирилловна на истерической ноте.
    Горбун вдруг заметался, утирая слезы, размазывая их по искаженному страданием лицу:
    - Одеться! Я же сижу перед тобой в трусах, мама… Боже мой, одеться! Одежду мне… гармоничным быть… чтоб все красиво было в человеке… Где моя одежда?
    Он вертелся, не зная, как обойти грузную фигуру матери.
    - Жоричка, успокойся… ну что ты? Бог с ней, с одеждой! Сиди как есть… Вот тебе рубаха. Тебе холодно, дорогой? Нужно заявить, Жоричка, немедленно, не откладывая…
    - Поздно, мама.
    - Но почему?
    - Вспомни про Рюмкину, подумай, как ей холодно и одиноко в могиле и какое мнение о нас сложилось у нее.
    - Ну что ты говоришь! Разве можно шутить такими вещами?
    - Какие шутки, мама? – закричал Жоричка. – Ты не понимаешь, что происходит?
    - Кое-что понимаю… и впечатления самые ужасные… Что же делать?
    - Прежде всего, похоронить Бабушку, отдать ей последний долг.
    - В лесу? – отшатнулась Ульяна Кирилловна.
    - Зачем в лесу? – глубокомысленно удивился и возразил Жоричка. – На кладбище, как обычно хоронят покойников. Ты сама сказала, что никаких следов… Так кого озадачит ее смерть? Старушка и так зажилась на этом свете, да будет ей земля пухом!
    - Как ты жесток, Жоричка! Как ты извращен… как…
    - Я не жесток, мама, я только приноравливаюсь к обстоятельствам. Ты хочешь жить? Значит, надо приспособиться, смирения побольше, мама, смирения и выдержки! Наберемся терпения и будем смотреть прямо в глаза судьбе. Понимаешь, родная, - заговорил он тепло и с участием, - ведь если этот случай можно представить как естественную смерть, а не как убийство, лучше так и сделать. Конечно, Эмма среди ночи пошла не шутки с Бабушкой шутить. Тем более ее лицо… Ты говорила… Мне кажется, оно стоит у меня перед глазами, хотя сам я не видел и тебе, мама, не завидую оттого, что ты видела. Она, может, и давнула слегка бабушкину шею… Кто знает? Но, скорее всего, Бабушка умерла от страха, увидела ее лицо и… приказала всем нам долго жить. Поэтому ты и не нашла никаких следов насилия. И самое лучшее – похоронить Бабушку, не раздувая истории.
    Жоричка умолк, и мать разделила с ним молчание. Они сели на лежанку, бок о бок, и долго сидели, тесно прижавшись друг к другу и думая каждый свою думу. Наконец Ульяна Кирилловна поднялась тяжело и, устремив на сына немигающий взгляд, холодно и членораздельно вымолвила:
    - Она должна умереть. Нельзя, чтобы жила такая.
    - Стало быть, убить ее?
    - Решай.
    - Потому что на моей совести случившееся с ней?
    - Потому что ты мужчина. Собственно говоря, ты уже убил ее, осталось только закопать, Жоричка.
    Неизбывная печаль струилась в голосе старой измученной женщины, капала на сердце горбуна. Он кивнул понимающе.
    - Хорошо, я придумаю что-нибудь, мама. Но сначала надо похоронить Бабушку. А сейчас иди, отдохни до утра.
    Мать вышла, а Жоричка уткнулся лицом в подушку и зарыдал.

                ***

    За гробом шли, в последний путь провожая Бабушку, скорбный внучек и его мать, загадочно и как бы обречено вторящая его изображению скорби, шли мыслью охваченные, что они здесь уже лишние, писатель Неуемов и его секретарь Гаврилов, всеприемлющая Эмма, Чепиног, и сейчас жеманный, словно смотрящийся в зеркало, шел каким-то своим мыслям блаженно улыбающийся Веня, и ковыляла его мать Степанида Глебовна, вдруг забеспокоившаяся, что и ей, поди, скоро осваивать земные недра. Любопытным, даже отчасти странным представлялось, что Бабушка, шумная и вроде как грозная, умерла, но не до того, однако, было, чтоб деятельно интересоваться причинами ее смерти, никому не показавшейся слишком внезапной и скоропостижной. Хоронили легко. Прошли эти похороны гладко, как говорится, без сучка и задоринки. Куда важнее был вопрос о наследстве.
    Ульяна Кирилловна мысленно поклялась закрывать глаза на неизбежное присутствие Эммы и отнюдь не избегать ее намеренно, что создало бы неудобства для Жорички, ведущего собственную игру, творящего свои гипотезы относительно происходящего, некие версии, трактующие гибель людей и способы последующего их захоронения. Подготовившись внутренне, мобилизовавшись, она соболезнования Эммы выслушала спокойно, а если принять во внимание, что была она свидетельницей, скрывающей, что ей известно все, то даже по-настоящему безупречно, блестяще, дисциплинированно. Великолепна была она, вся в душе содрогающаяся от сознания, что вынуждена дышать одним с убийцей воздухом, трагически прекрасна была, когда, склонившись на печальные заявления девушки, тихо и вовсе не торопливо расцеловалась с ней. А на кладбище бросала она украдкой взгляды на Эмму, как бы ожидая, что в последнюю минуту та все же не сдюжит, выдаст себя. Но нет, ничего подобного. Эмма ничем не выделялась, кроме как своей красотой, в тесной группе скорбящих родственников, близких, друзей усопший. Живое, чистое, прекрасное лицо было у нее. Что же с ним происходит, когда его обладательница выходит на кровавую охоту? Почему оно словно каменеет, стареет, покрывается трупными пятнами?
    По сути, Эмму стоило бы пожалеть. Ульяна Гавриловна несколько и жалела. С преступным легкомыслием девушка согласилась на предложенный Жоричкой эксперимент, но в том не было с ее стороны злоумышления, а нынешние ее ночные поступки уже не зависят от ее воли. В нее вселились бесы, демоны, злые силы, с древнейшей древности копившиеся на земле и ждавшие своего часа. И Жоричка разбудил их, выпустил на свободу. Но вообще-то у Ульяны Кирилловны был основательный предлог совсем не жалеть Эмму: исчезло завещание Бабушки.
    Доказательств существования этого документа Ульяна Кирилловна не имела, поскольку Бабушка грубо отстраняла ее от участия в его создании. Оно, пожалуй, и лучше было бы, когда б старуха впрямь не оставила после себя никаких распоряжений, - тогда бы наследство ее механически перешло к ближайшим родичам, иначе сказать, к Божемоевым, матери да сыну. Но предполагать подобное слишком смело. Безумие старухи простерлось, видимо, столь далеко, что она, мудруя и интригуя среди всяких потенциальных наследников, и встречу с неким нотариусом провела в глубочайшей тайне, как бы в виде заговора против самых близких ей людей. А как она, прикованная к креслу на колесиках, могла устроить тайную встречу с официальным лицом, если не с тайной же помощью какого-то очень заинтересованного лица? Но это уже побочный вопрос, а главное заключается в том, что документ исчез, и, коль он исчез, напрашиваются два предположения и почти что вывода: в нем запечатлено, скорее всего, нечто устраивающее ее, Ульяну Кирилловну, и ее сына Жоричку и совершенно не устраивающее похитителя, и, во вторых, кому же и быть этим похитителем, как не Эмме, за последнее время давшей уже немало примеров своей разнузданности. Возникает при этом еще один побочный вопрос, а именно, как же похититель думает обойтись с добытым экземпляром завещания, зная, что еще один экземпляр хранится у нотариуса, но и тут, как ни верти, главной остается задача поскорее отыскать украденную бумагу, а предположение, что преступник вошел или попытается войти в сговор с нотариусом, представляется маловероятным.
    Видела Ульяна Кирилловна, что Бабушку опускают в могилу и что в действиях похитителя нет логики. Что Бабушке делать в земле, было более или менее понятно, а вот что будет делать преступник с похищенным завещанием, угадать приемами логических умозаключений не удавалось. Да вот разве что, не вычитав в нем своего имени, разорвет его в порыве злобы, думая этим, по крайней мере, запутать дело, устроить панику, волокиту и помехи. Трудно сообразить, шла ли Эмма к Бабушке с мыслью о завещании или документ всего лишь случайно подвернулся ей. Если Эмма превратилась в машину для убийства, а на это указывают неопровержимые факты, естественно задуматься, на что же ей в ее безумии какое-то завещание. Но Эмма ловко заметает следы своих чудовищных преступлений, до того ловко, что никому и на ум не приходит заподозрить в ней, очаровательной девушке, голубице, отвратительного кровавого монстра. Не являются ли следствием этой поразительной ловкости и некие особые виды на завещание Бабушки? Ульяна Кирилловна чувствовала в каком-то смысле научную обиду на Эмму. Наука превратила бедняжку в полузверя, так что по-человечески было жаль ее. Но зачем же воровать документы? Звери так не поступают, чему свидетельством и порукой ученые показания.
    Обыскать комнату Эммы не выдавалось удобной возможности. Вопрос о ее ликвидации с повестки дня не снимался, ибо в нем звучала забота о сохранении собственной жизни, но теперь, в связи с пропажей документа, к нему прибавлялась и необходимость предварительного допроса. А что этому последнему наверняка быть так называемым допросом с пристрастием, входило в Ульяну Кирилловну не мыслью, не вообще чем-либо сознательным, а ударом, откровением в виде молнии, разделывающим ее под орех, и многие ее внутренности, участвуя в картинном развале, наполнялись какой-то влажной теплотой. Вернувшись с кладбища, сели за стол, помянули Бабушку, выпили за упокой ее души. Поговорили о том, что заострившиеся было в первый момент смерти черты ее лица затем отлично разгладились, свидетельствуя, что в загробном мире Бабушку приняли хорошо и она уже там блаженствует. Кто-то спросил, извещена ли Рюмкина о печальном событии, и Ульяна Кирилловна ответила, что дала той телеграмму, но что-то, видимо, помешало Рюмкиной приехать на похороны. Стали, захмелев слегка, говорить о том, как неблагодарна, нехороша, каверзна Рюмкина и как всем хороша была Бабушка, как здорово и страстно прожила она жизнь в лучших традициях, завещанных ее поколению поколениями прежде живших людей. Смерть Бабушки в естественном порядке ставила точку на Днях Памяти писателя Божемоева, о которых, собственно, все и позабыли, как только прекратились предобеденные чтения  Рюмкиной божемоевских сочинений. Можно было разъезжаться, предоставив мать и сына их судьбе.
    Гаврилов проникался ощущением, что все, кроме присутствия Климова и необходимости вместе с ним постоянно обращаться мыслями к Авангарду Петровичу, снится ему. Друзья вышли на крыльцо покурить и обсудить перспективы скорого отъезда в город. Монолитный и цельный, слившийся воедино взгляд их устремлялся в абстрактной задумчивости сквозь сумерки мимо ворот к месту, где гнили останки Рюмкиной, и с головой они погрузились в туманные размышления о негодяе, который значил теперь для Рюмкиной или, например, Бабушки не больше, чем научно-геологические различия почвы, сдавившей их прах. И они вынуждены уехать, так и не обнаружив пресловутую рукопись. Они и вовсе не искали ее. И не могли найти. Ее придумал Авангард Петрович; пусть же сам он и решает, как ему дальше поступать в тех загадочных делах, которые связывают его с божемоевской дачей, а они, Климов и Гаврилов, сделали все, что было в их силах.
    Они еще не знали, что этот человек уже нетерпеливо поджидает их в комнате, им отведенной, хладнокровно проникнув туда и вообще в дом, порог которого он раньше никогда не переступал. Они не знали еще, что радости избавления, предвкушаемой ими, не суждено быть скорой и столь радостной, как им хотелось. Ибо Авангард Петрович менее всего настраивался отпустить их на волю, и даже странной ему показалась бы их уверенность, что смерть какой-то никчемной старухи освобождает их от него. Авангард Петрович сидел в полумраке на климовской кровати, прикладывался к заветной фляжке, и глаза его то и дело увлажнялись. Только чрезвычайные обстоятельства или сильные чувства могли заставить его вторгнуться на эту дачу, куда его никто не звал, и по тому, что он не действовал энергично, а сидел смиренно на чужой постели и его глаза увлажнялись не от крепости напитка, который он употреблял, но от мыслей, его обуревавших, было видно, что руководствуется он именно чувствами. Климов и Гаврилов вошли, включая свет. Писатель, взвизгнув, как ужаленный, отскочил от своей кровати с криком:
    - Ай, Боже мой, вы здесь!    
    - Я вас давно жду, ребята, - печально и устало, но без упрека проговорил Авангард Петрович. – Задерните шторку, а то увидит кто ненароком…
    Уже оправившийся Климов исполнил эту разумную просьбу, а затем спросил:
    - Случилось что-нибудь, Авангард Петрович?
    - А почему вы спрашиваете, Владимир Сергеевич? – нелюбознательно откликнулся тот.
    - Да у вас вид какой-то убитый…
    - То-то и оно… У мафиози, а я, сами понимаете, именно мафиози и есть, вид бывает либо победителя, либо побежденного. Когда он терпит поражение, у него убитый вид, и хорошо, если только в фигуральном смысле, - глубокомысленно изрек Авангард Петрович. – Я слышал краем уха, вы тут старушку похоронили.
    - Да, было дело. Как раз сегодня.
    - Много всяких событий и дел совершилось за время вашего здесь пребывания, не так ли, Владимир Сергеевич? Не правда ли, дорогой Сергей Владимирович? Ну что, кому из вас посчастливилось найти рукопись? Или обоим?
    - Авангард Петрович! Вы создатель мифов и вообще брехни. Рукопись пресловута. Да будет вам! – вдруг выкрикнул Климов с жаркой досадой. – Зачем эта комедия? Вы прекрасно знаете, что никакой особой рукописи на этой даче нет. Считайте, что мы это доказали неопровержимо. Мы, например, именно так и считаем, а соответственно, наша миссия закончена. Мы с честью выполнили ваше задание, Авангард Петрович.
    - Мы его перевыполнили, - добавил Гаврилов. – Мы не только обнаружили, что рукописи нет. Мы доказали, что ее никогда и не будет здесь. Потому что все это чепуха и сон!
    Авангард Петрович, достав фляжку, отхлебнул из нее и насмешливо посмотрел на писателя влажными глазами.
    - Что же вы, Владимир Сергеевич, сердитесь и кричите на меня, бедного, литературно недоразвитого человека? – сказал он. – Ну нет рукописи, нету… Но вы мне ничего не доказали. Что вы мне доказали? Что дважды два – четыре? Это я и без вас знал. Но я хочу большего, вы мне из дважды два пять сделайте, семь даже… Вот вы мне про Эмму лучше расскажите. 
    Климов вздрогнул, остроглазо обметнул развалившуюся на его кровати фигуру быстрыми молниями.
    - Про Эмму?
    - Да. Вы удивлены? Я только что был у нее.
    - Вы были у Эммы?
    - Не понимаю вашей судорожной реакции. Вы что, влюблены в нее?
    - Я влюблен в Эмму?
    - Владимир Сергеевич, дорогой, вы, должно быть, хватили лишку на поминках. Что это вы, как утопающий за соломинку, цепляетесь за мои слова? Впрочем, я не удивлюсь, если окажется, что вы в нее влюблены. В Эмму многие влюбляются. Например, Чепиног… Что там у вас с Чепиногом?
    - А что у нас может быть с Чепиногом?
    - С ним у нас все нормально, - поспешил Гаврилов на выручку приятелю.
    - Не очень-то увивается вокруг избранницы сердца?
    Гаврилов доложил серьезно:
    - Не заметно, чтобы очень.
    - Выпейте, Сергей Владимирович, вы заслужили добрый глоток. – Авангард Петрович протянул Гаврилову фляжку, но тот сказал отрывисто:
    - Извините, не пью.
    - А что, похвально. Буду приводить вас в пример своим деткам, если они, паче чаяния, когда-нибудь у меня появятся. А вот Владимир Сергеевич сегодня явно не в форме.
    Климов взял себя в руки и определился:
    - Нет, со мной все в порядке.
    - Тогда я остаюсь в одиночестве. – Авангард Петрович усмехнулся горько. – Со мной-то далеко не так все благополучно обстоит, как с вами. Не могу похвалиться… Я даже расклеился, ребята.
    Писатель сказал:
    - Я готов заботливым тоном спросить, что с вами стряслось… но как же быть, если прежде все-таки хочется о своем, о сомнениях… если прежде всего донимает вопрос, можем ли мы считать себя свободными от нашего уговора. Если да, то это… сознание этого… поможет нам поговорить с вами по душам.
    - А мы и так говорим по душам. Да вы садитесь, в ногах, как известно, правды нет. – Авангард Петрович широким жестом пригласил собеседников к большей раскованности и, когда они уселись рядком на соседней кровати, продолжил: - Да, сегодня я пью и плачу, обливаюсь слезами. Плачу и пью. Я был у нее, у Эммы, здесь, за стенкой… - Хотел он указать рукой, но в той с ликующей ясностью высветилась фляжка, и Авангард Петрович поспешно к ней приложился. – Вот вам образец… выпил и заплакал. А все из-за нее, из-за моей безутешной любви. Я зашел к ней, она была одна, и я сказал: Эмма, я выполнил все твои условия, все твои требования, теперь ответь мне, когда ты станешь моей женой. Я давно в нее влюблен, люблю без памяти. И тут она сказала: но у меня еще одно требование – чтоб ты убрался из этой комнаты сейчас же и никогда больше не приходил ко мне со своими нелепыми домогательствами. Так и сказала. Но почему это мои домогательства нелепы? Я просто люблю ее. И никогда не позволял себе по отношению к ней ничего лишнего. Я люблю ее, но не нахожу у нее, ребята, ответного чувства взаимности, и это большая трагедия для мафиози… 
   Сокрушенно покачав головой, захлюпал Авангард Петрович глазами.
    - Неужели вы способны горевать и убиваться из-за девушки? – пробормотал Климов. – Мне жаль… Нет, поверьте, мне вас действительно жаль. Я ведь ничего не знал. Я принимал вас…
    - Знаю, за бандита с большой дороги, грабителя, убийцу, выродка. Но моя душа гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Я способен на глубокие чувства, и моя любовь к Эмме тому пример. Чего я только ради нее не делал! И как же было не удивиться, когда она выставила меня за дверь? Ведь я удовлетворил даже самую необыкновенную из ее прихотей. Тебе понадобился писатель Неуемов? Пожалуйста, милая, вот тебе писатель Неуемов. Тебе…
    - Постойте-ка! – крикнул Климов. – Что значит «понадобился писатель Неуемов»? Как вас понимать?
    - Она мне сказала однажды: если ты меня действительно любишь, устрой мне знакомство с писателем Неуемовым. И я устроил. Я даже не спросил, зачем ей это нужно, хотя любопытство, оно, конечно, меня распирало. Надеюсь услышать разгадку от вас, Владимир Сергеевич.
    Как громом пораженный сидел Климов.
    - Значит ли это, - прошевелил он помертвевшими губами, - что мы с Сергеем Владимировичем находимся здесь ради удовольствия Эммы познакомиться с писателем Неуемовым?
    - Ну да! Наконец-то вы догадались!
    - Как я мог догадаться раньше?
    - И вы хорошо сказали… ради удовольствия! Верно подмечено, ловко схвачено! Вот что значит серьезный писатель, думающий человек. Правда, вы не настоящий Неуемов. Я мог раздобыть и настоящего, но тут как раз подвернулись вы, и я пошел, так сказать, на подлог. В конце концов, что такое Неуемов? И вся эта внезапная надобность в нем – бабий каприз! Я добиваюсь одного: чтобы она ответила согласием на мое предложение.
    - Но зачем же ей Неуемов понадобился? 
    - Это я у вас хочу спросить.
    Климов вопросительно посмотрел на Гаврилова, как будто тот мог помочь ему с ответом. Гаврилов пожал плечами.
    - Я не знаю, - сказал Климов. – Эмма выражала определенный интерес к этому писателю, к его творчеству, к его мозгу, но в конечном счете – ничего определенного…
    - К мозгу, вы сказали?
    - Да, и в буквальном смысле слова. То есть она, разумеется, подразумевала неуемовский образ мысли… Я так думаю.
    Громадный Авангард Петрович расхохотался.
    - Странная девушка! Дивная! Единственная моя! – восклицал он. – Но в голову не берите и обижаться не вздумайте. Без обид, ладно? Я вам говорю, все это чепуха, бабий каприз! Я у нее на поводу только для того и пошел, чтобы поскорее достичь своей цели.
    Климов заметил рассудительно:
    - А цели вы своей, Авангард Петрович, не достигли, поэтому мы с Сергеем Владимировичем вправе считать свою миссию законченной. 
    - Ни в коем случае! Игра-то не закончилась, бал не завершился, и дворецкий не гасит свечи. Игра, скажу вам, продолжается, бал в самом разгаре, а дворецкий…
    - Ну, хватит вам! – взорвался писатель, в клочья разорвал затянувшуюся метафору собеседника. – Бал как раз закончен, и все разъезжаются. Что тут делать после смерти старухи?
    - Но ведь не сегодня и не завтра вы уезжаете? Еще есть время! Будете здесь до конца, а дальше посмотрим. Я все равно своего добиваться буду, какими бы нелепыми в ее глазах ни выглядели мои домогательства.
    - Так я скажу вам больше! – вконец раздосадованный и отчаявшийся, выкрикнул писатель. – Вы упустили пташку, за другого она выходит!   
    - Беда! – взревел Авангард Петрович.
    - Только не упадите на пол! Да-да, не упадите, когда я скажу вам, за кого, за кого она выходит. За Жоричку!
    Не упал, однако, Авангард Петрович, но глаза его мгновенно высохли и сузились, вспыхнула в них ярость дикого, первобытного человека, у которого отобрали самку. В страшном напряжении чувств, не лишенных известной романтики, он сжал фляжку как гранату и снова заревел, на этот раз с долгим раскатистым эхом после каждого выговоренного слова:
    - Кто посмел? Это осиное гнездо взлетит на воздух! Я взорву всех тут!
    Гаврилов поспешил внести умиротворяющую нотку:
    - Минуточку, не надо бушевать, - сказал он, с укоризной покосившись на друга, который довел их гостя до нечеловеческого всплеска эмоций. -–Объявляли помолвку, это верно, но яснее ясного, что это была только шутка. О ней все уже забыли.
    Говорил и Климов, подтверждал неосновательность помолвки и забвение ее, а их слушатель держался рукой за сердце, и его глаза снова увлажнились. Он поднес фляжку к пухлым губам и после знатного глотка сказал умоляюще:
    - Пусть они шутят, пока шутится, но вы-то, Владимир Сергеевич, зачем так шутите надо мной? Вы же чуть меня до сердечного приступа не довели.
    Климов сказал участливо:
    - Вы не пейте больше…
    Обречено махнул рукой Авангард Петрович:
    - Как не пить? Я еще, надо сказать, мало пью, я буду пить куда больше, если она мне окончательно откажет. Но до этого далеко… Вот такие дела. Оставайтесь на своих местах, ребята, и мы еще поборемся. Вы теперь, Владимир Сергеевич, выставляясь Неуемовым, поприветливей с ней, с Эммой, поприветливей, в душу к ней без мыла влезьте… Ей-богу, вы оба отличные парни, на вас можно положиться, и я рад, что нас свела судьба. Ну, до встречи… Не провожайте меня. Я сюда, в окно, не надо, чтоб меня видели.
    Грузно и неловко перебирался Авангард Петрович через подоконник, а Климов с приятелем, обмениваясь взглядами, наблюдали за ним. За окном гангстер, чье сердце было разбито красавицей, исчез подозрительно быстро. Шум падения, шлепок, вскрик сдавленный. Климов бросился к окну.
    - Живы?
    - Жив… А что со мной случится? Меня никакая холера не возьмет.
    Это точно, подумал Климов и посмотрел на друга, ожидая от него вопросов. Но Гаврилов знаками показал, что ему все ясно.

           Глава седьмая

           Итак, прихотью влюбленного, который прихоти любимой хотел угодить, катавасия, выходит, во многом объяснялась, если даже не во всем. Не удовлетворительно это было для Климова и Гаврилова. Думал Авангард Петрович завоевать строптивое сердечко Эммы, а на все прочее смотрел как на пустяк и смятения задействованных им людей ставил ни во что. Но только у каждого, кому Эмма была не совсем безразлична, кроме тех или иных планов на нее и видов была еще и собственная жизнь, и отнюдь не каждый согласился бы рабски подлаживать ее под желания Авангарда Петровича, которые сам он держал, судя по всему, в прямой зависимости от всяких Эмминых капризов. Ни Климов, ни, скажем, Жоричка отнюдь не горели стремлением пожертвовать собой ради успешного завершения любовных атак гангстера. Но если Климов, скованный цепью разных причин, не знал, как ему теперь обходиться с Эммой, то Жоричка, для которого вопрос о будущих научных успехах сводился в настоящее время к уничтожению следов его промаха с «эммином», вполне уяснил для себя, как ему распрощаться с невестой. Он сказал матери:
    - Убивать мы ее не будем, я придумал куда более разумный и, главное, гуманный способ избавиться от нее. Есть, мама, среди препаратов такие – и они у меня под рукой, - от воздействия которых Эмма поведет себя как безумная.
    - А сейчас она, по-твоему, ведет себя как нормальная? – угрюмо возразила Ульяна Кирилловна.
    - Нет, мама, ты не поняла. Она поведет себя странно, как невменяемая, именно в нужный нам момент, и мы сделаем так, чтобы это случилось у всех на глазах. Например, за обедом. И у нас появится веская причина отправить ее в сумасшедший дом. А уж там, когда ей вздумается покуражиться, кровушки попить, на нее найдут управу. Так мы не только избавимся от убийцы, но и сами не возьмем на душу грех убийства. А Бог даст, ее даже вылечат. А, мама? Ну, как? Как тебе мой план?
   Ульяна Кирилловна усомнилась:
    - А если она скажет, что ты «эммин» ей ввел?
    - Пусть говорит. Кто поверит больной?
    Однако сомнения Ульяны Кирилловны, пережившей за короткое время много бед и неожиданностей, нелегко было развеять.
    - Ох, и надоели мне эти твои препараты, - вздохнула она. – Один ты ей уже ввел… а может, и не один, откуда я знаю? Разве ты мне докладываешь?
    - Один, - смиренно привел в соответствие с действительностью факты Жоричка. – Я по-божески поступаю и если говорю один, значит один.
    - Теперь еще один… Опять та же канитель… И где гарантия, что на этот раз мы добьемся желаемого? Снова будешь ее резать, как в прошлый раз?
    - Нет, теперь все будет гораздо проще. Препарат-то совсем не сложный. Нужно будет только опрыскать им Эмму.
    - Ты в своем уме? – завопила мать. – Опрыскать! Почему ты решил, что она позволит тебе опрыскать ее? Что она, репа? Да ты такой, что тебе и не всякая репа даст себя опрыскать!
    Но Жоричка уже был несокрушимо доволен своей выдумкой, победоносный, он морщился, когда в поле его зрения попадала мать, а по сторонам, где будто бы теснились восторженные поклонники его гения, смотрел напыщенно, впрочем, все же одной только матери разъясняя, что у него все продумано и учтено. И больше у него не было слушателей. В страшном одиночестве своей непризнанности он стоял на краю пропасти, которой разверзалась его ошибка, перед ухмыляющейся рожей безусловного зла, порожденного его опытом и принимающего облик нагло подбоченившейся Эммы, а тотчас же и какого-то карикатурного беса. Он словами-вздохами, слабоумным лепетом разъяснял матери, что Эмма все еще его невеста и это дает ему право опрыскивать ее, бес же вдруг делал маленькой голову его родительницы и помещал ее в своем кривляющемся рту, откуда она, морща личико до крошечного, безмозглого и всякую мысль унижающего, прохохатывала свои неосмысленные недоумения. В этакий мир ушел бедный ученый, а внутри Ульяны Кирилловны, между тем, уже обитало существо, которое не воспринимало различий сна от действительности, и это существо согласилось с планом Жорички прежде, чем устаревающая женская оболочка, привыкшая сомневаться во всем, что бы ни предлагало ее чадо, пустилась по-настоящему возражать. Единственной точкой опоры в реальности для потерявшей себя женщины оставалась забота о пропавшем завещании. Для Жорички эта тревога матери была слишком низкой, если смотреть с высоты, где обитал его могучий дух, и слишком высокой, если взглянуть, напротив, из щели, откуда вышучивал его лукавый, и в результате он был просто не в состоянии ее понять и хотя бы даже только заметить.
    - Надо выведать сначала, куда она подевала завещание, а уже потом опрыскивать, - тупо и как бы упрямо произнесла Ульяна Кирилловна.
    В свете вышеизложенного ясно, что сын должен был просто-напросто пренебречь внезапно выразившимся у его матери пониманием яви, и он это сделал, зато согласием, огромно все пожирающим с откровенностью жирного, исключительно плотского червя и глянувшим из материнских внутренностей подмигивающе, он не только воспользовался, но некоторым образом и напитался, чтобы тут же вновь воспрянуть, расправить плечи, оглядеться вокруг себя орлом. Как будто что-то значило для него согласие матери! Впрочем, одобрение ее в данном случае он расценивал не как обычную ее готовность разделить с ним горе и радости, а как внутреннее основание, некую уже даже приготовленную для него платформу, встав на которую он не будет чувствовать себя по-нынешнему одиноким и сумеет исполнить задуманное с достоинством и вдохновением. Как если бы не мать говорила и одобряла, а творцы мироздания через нее сообщались с его душой и придавали ей невиданную силу. Стало быть, думал он, удивляясь своим прозрениям, сила душе дается прежде всего для того, чтобы реальность осознать и разглядеть по-настоящему реальной, и хотя даже сейчас я не вижу тех, кто благодатно вселил ее в меня, зато вижу отлично, как отступает тьма, разбегаются бесы и со стыдом удаляется сам князь тьмы. Теперь мне ясно, что именно такой рассвет, восстанавливающий внутреннюю мою красоту, должен предшествовать всякому делу, что бы мы там с мамой ни замышляли, а без этого я буду лишь блуждать бессмысленно среди миражей и в дурных сновидениях. Вроде бы не дело ученого человека опрыскивать девушек, но если именно в минуту, когда я встал перед странной необходимостью сделать это, мне приоткрылась истина, а от высших сил, в которые я имел слабость раньше не верить, дана великая, просветляющая сила, какие же могут быть сомнения и колебания и почему же не опрыскать даже от души?
    Перед обедом Жоричка, веселый и куртуазный на вид, вошел к Эмме. О чем думала девушка в этот час, стоя посреди комнаты и рассеянно глядя перед собой? Может быть, о том, что время неумолимо летит вперед, а она пока ни на йоту не продвинулась в исполнении своих заветных желаний. Возможно, она переворачивала в памяти страницы напряженного романа с писателем Неуемовым, который был также писателем Володей, отыскивая ошибки и гадая, какое будущее ждет этот роман. Появление жениха вдохновило ее лишь на слабое подобие улыбки. Сияющий Жоричка воскликнул:
    - Эмма! В дни, когда женихам весело, они дарят своим невестам флакончики с духами. А я решил пойти дальше. Я докажу тебе, что мой любовный пыл не охладел, докажу и многое другое. Любовный пыл не повредил оригинальности моего мышления и не превратил меня в пошляка, и на пороге нашего медового месяца я остаюсь бесподобным, неподражаемым Жоричкой.
    С этими словами извлек жених из кармана своих мешковатых брюк пульверизатор, отлично известный любому парикмахеру инструмент, и, с приятной улыбкой нажав на грушу, выпустил в невесту облачко душистой пыли. Хохотал он и, один из пальцев оттопырив на груше,  указывал им на Эмму, определяя то смешное в ее положении, чего сама она, вероятно, еще не могла уяснить. Отдуваясь, Эмма размахивала в окутавших ее испарениях тонкими, нежными руками.
    - Ну, ты и шутник, Жоричка, - возражала она беззлобно.   
    - Дорогая, обед нас ждет. Ты готова?
    Проделал Жоричка какое-то танцевальное движение, выгнул руку треугольником, предупредительно подставился Эмме. И поскорее, дорогая, мысленно он добавил, потому как вредно мне дышать воздухом этой комнаты.
    Рука об руку они вышли в коридор и направились к веранде. Эмму удивляло, что этот человек внезапно вспомнил о помолвке, пришел к ней, весьма странно пошутил, а теперь непринужденно и даже властно ведет ее к столу. Неужели он все еще считает ее своей невестой? Да, похоже, он не только что не зажевал скромно обиду, а даже и не осознал, что обижен, что получил отставку и брошен ею. Придется ему это разъяснить. После обеда она поговорит с ним, скажет, что о свадьбе не может быть и речи, что помолвка была если не розыгрышем, то, по крайней мере, фарсом, разумеется, жалким и гнусным, за который теперь казнит она себя. Скажет она, что была у нее особая мысль, мелькнуло одно предположение, когда он заговорил о своем открытии, но ведь и эксперимент не удался, так что лучше им спокойно разойтись в разные стороны и поскорее забыть о случившемся.
    Вдруг она почувствовала легкое головокружение, покачнулась. Жоричку в иные мгновения словно приподнимало что-то над полом, но он знал, что вдохнул газа несущественное количество, которое ничем ему не грозит, кроме разве что того приподнятого настроения, которое уже и овладело им.
    - Как ты себя чувствуешь, милая? – спросил он участливо.
    - Но… почему ты спрашиваешь?
    - Да мне показалось… но нет, видимо, только показалось, прости…
    - У меня действительно немного кружится голова.
    - Не уставай, иди, крепись, - наставлял Жоричка, раздвигая на месте лица черный овал ухмылки. – Отчего же и не кружиться голове? Может, от любви, от счастья, от радости кружится, оттого, что удача какая-то неожиданно привалила, нежданный успех некий.
    Они ступили на веранду.

                ***

     Степанида Глебовна уезжать не торопилась, полагая, что глупо расставаться с этими местами, покидать дачу, когда еще не раскрылась тайна завещания Бабушки. Бродили в ее уме нерастраченные мысли, закрадывались в сердце намерения поживиться. За столом она, грубовато подумав, что мозги окружающим следует хорошенько запудрить, елейным голоском завела песню-жалобу – жаловалась, что трудно и обидно ей вдруг уехать, не узнав окончания божемоевской рукописи, которую столь блестяще читала до своего неожиданного убытия Рюмкина. Ульяна Кирилловна холодно и, в сущности, бестактно возразила, что подарит гостье превосходно изданную книгу ВПБ и ее любопытство будет удовлетворено. Ей, Ульяне Кирилловне, кстати сказать, странно, что Степанида Глебовна, не устающая называть себя другом семьи и в особенности другом покойного, до сих пор не удосужилась прочитать этот во всех отношениях замечательный роман. И вообще, она, Ульяна Кирилловна, с прискорбием констатирует, что многие, ох как многие, на словах заявляя себя большими друзьями и поклонниками ВПБ, на деле обнаруживают поразительное и ничем не объяснимое равнодушие к его богатейшему наследию.
     - Ну-ка, - воскликнула она громко, - объясните мне, дуре, в чем дело!
     Жоричка заявил нагло:
     - Папа замечательные романы писал, спору нет, а я ни одного из них до конца не дочитал. На первой же странице на меня нападала безудержная зевота.   
     - Ученые не понимают истинной ценности художественной литературы, - разъяснила Ульяна Кирилловна Жоричкин случай.
     - А что думает по поводу упомянутого наследия столичный писатель Неуемов? – вкрадчивым голосом осведомился Чепиног.
     Климов думал о божемоевском наследии, тем более сейчас, не больше, чем о вилке, которую держал в руке, или об авторе обращенного к нему вопроса. Его поражало необыкновенное поведение Эммы. На его счастье, в разговор вмешался Веня, льстиво возгласивший:
     - А я вот полагаю, что эту дачу пора превратить в музей. Незабвенный Божемоев провел здесь долгие годы и здесь написал свои лучшие книги. За вход брать умеренную плату. Кстати, и доход…
     Его идея разбилась о сумрачную глухоту Ульяны Кирилловны и совершенно не понравилась его матери; взглянула она на Веню с суровым осуждением.
     Климов не спускал глаз с покрытого болезненным румянцем лица Эммы, по которому блуждала странная улыбка. И многое другое неприятно удивляло его. Пришла на обед с Жоричкой, держа его под руку, как послушная и довольная своим положением невеста, - почему? Почему за все время, пока кушали, ни разу не взглянула на него, Климова? Почему сама не ела, водила только вилкой по тарелке, выписывая на котлете и гречневой каше какие-то немыслимые иероглифы?
     И вдруг в воцарившейся тишине Эмма громко и отчетливо произнесла:
     - А великолепную голову нашего покойного друга, ВПБ который, выставили напоказ в антикварной лавке, и ее облепили красные мухи.
     С изумлением все посмотрели на девушку.
     - Видите? – встрепенулась Ульяна Кирилловна. – Она потеряла разум! Ее надо немедленно изолировать в доме умалишенных!
     - Ну что ты, мама?! – укоризненно крикнул в ответ Жоричка. – Разве можно так сразу? Надо же разобраться сначала… Что, дорогая? – обратился он нежно к невесте. – Что ты хотела нам сообщить?
     Глупая старуха своей поспешностью могла все испортить, погубить дело! Жоричка в душе негодовал. Но недюжинный актер пробудился в нем, и он, ликуя, обвел присутствующих веселым взглядом, призывая их осмыслить непредвзято и оценить по достоинству сказанное Эммой.
     Жених и невеста, они сидели рядом. Жоричка взял изящную руку девушки, поместил ее между своими ладонями сомнительной чистоты и с трогательным волнением заглянул ей в лицо. Эмма застенчиво улыбнулась и сказала:
     - У твоей мамы, Жоричка, на языке поставлена метка, его можно сдавать в прачечную. Позаботься об этом…
     Ульяна Кирилловна торжествовала:
     - Слыхали? Убедились? Метка, говорит… Вызывайте санитаров!
     - Это уже в самом деле что-то неслыханное, - признала Степанида Глебовна. – Бедняжка, она явно не в себе…
     Но Чепиног не согласился:
     - Почему вы так торопитесь? Почему вы все так торопитесь с выводами? Может быть, это переутомление… или солнечный удар… Для чего санитары? Давайте выслушаем ее.
     - Молчите все! – сурово призвал Жоричка. – Чтоб больше ни единого лишнего звука… Итак, - повернулся он к Чепиногу, - кто вы такой и что вы предлагаете? Выслушать мою невесту? Дорогая, - повернулся теперь он к Эмме, - ты нам скажешь что-нибудь? Мы тебя просим…
     - Кто я такой? – как бы очнулся Чепиног. – Да я…
     Заставило его умолкнуть новое высказывание Эммы.
     - Вы продались попугаям, и они пришили вам разноцветные хвосты, - сказала она.
     - И я продался? – мягко выразил удивление Жоричка.
     Эмма и не замечала, что он приторной улыбкой ее улавливает. Скомкав салфетку, она швырнула ее в лицо Ульяне Кирилловне. Старуха хотела уклониться, вообразив от неожиданности, что в нее выпущен снаряд необычайной величины и силы, но не удержалась на стуле и с грохотом покатилась под стол.
     - Все продались, - тоненьким голосом ребенка вещала Эмма. – Вам вставили в бока да в зубы линялые перья, и вы, гордые собой, расхаживаете по амфитеатру…
     - Эмма, девочка моя, - перебил горбун, - если ты будешь так говорить, нам придется отправить тебя в больницу. Вызови санитаров, мама! – крикнул он, не оборачиваясь. – Бедное дитя! Я лишусь покоя, если ты будешь вести себя подобным образом. Что с тобой?   
     Все, казалось, забыли об Ульяне Кирилловне. Ее чрезвычайно оживил приказ сына, и она уже в известной степени заботилась об его четком исполнении, хотя еще не выкарабкалась из-под стола. Над нею завис незаметно подкравшийся Климов и произнес внушительно:
     - Не вздумайте никуда звонить.
     Женщина снизу вверх уставилась на него испуганно; странным показалось ей это вмешательство заезжего писателя, писателя из новых, из созвездия мало ей понятных и потому не слишком убедительных. Испугавшись, она, однако, вдруг тотчас же восстала всем своим божемоевским существом, всей крепостью традиций, вскормленных святостью мест обитания и творчества ее великого супруга.
     - Вам что за дело? – прошипела она, тяжко поднимаясь.
     - Ни с места, - сказал Климов. – Сядьте и замрите.
     Тем временем на жидких волосах Степаниды Глебовны, уложенных в форме кукиша, более или менее отважно нацеленного в небеса, медленно и жирно расползался крем, мгновение назад украшавший взятый ею кусок торта.
     - А за такие проделки санитары будут больно бить Эмму по рукам, - хихикал Жоричка и еще посторонним, случайно проскальзывающим клекотом помечал, как он повеселится после, вспоминая увиденное нынче за обедом; шутливо отшлепал невесту. – Не смей, не смей, проказница, обижать почтенную Степаниду Глебовну! Кремом ее, а! Каково? Это уже гротеск!
     Степанида Глебовна застыла в полном изумлении, не ведая, как бороться с густыми и липкими ручьями, стекавшими с самой высокой точки ее монументального тела. Веня, задыхаясь от смеха, который он безуспешно пытался сдержать, пришел ей на помощь.
     - А что вы, Олег Павлович, - как бы со смехом повернулся к писателю Жоричка, - за пропаганду ведете возле моей матери? Что это я слышу краем уха?
     Ульяна Кирилловна – видела она полный развал за столом, крах – с новым испугом пролепетела:
     - Олег Павлович запрещает мне в больницу звонить…
     - Не может быть! Иди спокойно, мама, иди и звони.
     - Назад, - устрашающе зарокотал на привставшую было со стула женщину Климов.
     Она растерянно смотрела то на него, то на сына, который довольно усмехался, как будто перед ним разыгрывался в высшей степени комический спектакль.
     - Да вы, Олег Павлович, никак протестуете и бунтуете, общее мнение попираете? – сказал он. – Общее мнение, между прочим, к тому сводится, что самое время звать санитаров.
     - Такого мнения нет, - возразил Климов угрюмо.
     - Как же нет, если все мы его слышали собственными ушами?
     - Я тоже против такого мнения, - вставил Чепиног.
     - А вас никто не спрашивает! – крикнула Ульяна Кирилловна. – Кто вы, чтоб тут выступать? Пустозвон!
     - По какому праву в этом доме… - начал Чепиног, пальцем в стол забарабанил, но Эмма не дала ему договорить и его воинственную дробь уняла.
     - По ком звонит пустозвон? – выразилась она.
     И она усмехнулась не менее удовлетворенно, чем улыбался ее жених, все еще державший ее руку в своих потных, промасленных, проспиртованных, провонявших «эммином» ладонях.
     Климов прошел к месту, где восседала эта парочка, легко освободил руку Эммы и вывел девушку из-за стола. Опешивший в первое мгновение горбун с визгом устремился восстанавливать свои попранные права на невесту, однако навстречу в молчаливой угрозе поднялся могучий секретарь писателя, и ему пришлось сесть на место.
     - Это бунт! – залопотал он. – Мыслимое ли дело! В конце концов, речь идет о моей невесте, и я волен подлечить ее при необходимости. А необходимость назрела…
     Климов, за своей спиной спрятав девушку, невинно и весело блуждавшую в потемках душевного расстройства, и не выпуская ее руки, энергично тряхнул головой и цыкнул, чтобы призвать общество в молчании выслушать его речь.
     - Никакой больницы! – провозгласил он.
     - Браво! – крикнул Чепиног и разразился рукоплесканиями. – Я на вашей стороне, Олег Павлович. Забудьте все недоразумения… А что меня здесь затирают, третируют, я ужо за это кое-кому…
     - Заткнись, ты, - с досадой оборвал его Климов, - дай мне закончить!
     - Кто кончает, а кто еще и не начинал! – подала голос из-за его спины Эмма.
     Она заливалась бессмысленным смехом. Климов вслушивался, недоумевал, и его сердце сжималось от боли и тоски, он облипал страхом и впитывал его, вздрагивал, внезапно оказываясь словно уже лицом к лицу с Авангардом Петровичем, взыскивающим с него за случившееся с любимой.
     - Я не знаю, не знаю, почему эта девушка так себя ведет, - стал он бредяще рассуждать вслух, - здорова ли она… что с ней вообще произошло… Но вы, может быть, скажете… - неизвестно к кому он проапеллировал.
     - Мы именно то и скажем, - выкрикнул Жоричка, - что у нее недуг. Какой, мы не знаем, но его симптомы видим ясно. И не надо терять время, Олег Павлович. Пока вы тут упражняетесь в красноречии, ее состояние наверняка ухудшится. Дорога каждая секунда…
     - Я девушку не уступлю, не отдам, - мрачно защищал Климов интересы своего работодателя. – Подозрения у меня… Не то тут что-то, не то! Я бы и отдал ее вам, но с некоторых пор у меня подозрения, что не все ладно в этом доме, не все как полагается и как людей!
     Степанида Глебовна припомнила сделанный ей укол и последовавший затем разговор с писателем, и прояснилось для нее, чью сторону принять в разгоревшемся споре.
     - О, все правильно, правильно говорит Олег Павлович! – воскликнула она пылко. – Послушайте его, он знает, что говорит, поверьте, он знает!
     - Вам всем, наверное, - жужжал как бы непосредственно обнажившимся мозгом Климов, - покажется или уже показалось, что я говорю намеками, а намеки кажутся странными, но они потому странные, что странные вещи творятся в этом доме.
     - И это как пить дать правда! – подхватила Степанида Глебовна. – Сделать укол…
     - В моем доме творятся странные вещи? – обрела наконец дар речи Ульяна Кирилловна. – Это вы утверждаете? А на какие же именно странные вещи вы нам укажете?
     Подскочила к ней Степанида Глебовна и в лицо выкрикнула:
     - Укол мне сделали! А я просила? Я просила мне укол делать?
     Ульяна Кирилловна от нее отошла.
     - Нет, мы сейчас в обсуждение входить не будем… - заклокотала она.
     - Не будем, - перехватил Климов, - хватит слов, мы девушкой займемся. Но, повторяю, никакой больницы, никаких санитаров. Расступитесь! Дайте нам пройти! – вдруг закричал он, хотя никто не стоял у него на пути.
     Увлекая за собой Эмму, медленно и торжественно тронулся писатель к выходу. Ему воображалось, будто он бежит сломя в голову. Под ногами у него запуталась, замешкалась Степанида Глебовна, причитавшая навзрыд:
     - Укол… в каких-то одеждах… как бедуины…
     Климов уверенной рукой отстранил ее. Эмма запела:
                Вот пишут с дальних берегов
                Что к нам грядет Магог.
                Его мы выварим в котле
                И выставим на торг.
     Несчастная вытягивала шею, высматривая, какое впечатление произвело ее пение на слушателей. Климов вывел ее в коридор и направился с ней к своей комнате. За ним поспешал Гаврилов. Чепиног и Степанида Глебовна одобрительно шумели, а Божемоевы тревожно переглядывались. Веня наконец позволил себе вволю посмеяться. По дороге писатель отключил телефон и унес его с собой.

                ***

     В саду Жоричка упал под дерево, обесточенной машиной застыл, обезвоженной почвой раскидался, выставляя картину трещин и сухих комьев с жалкими пучками высохшей травы; он безвольно сложил руки на груди и сказал присевшей рядом с ним матери:
     - Я сделал все, что мог. Все пропало, все погибло. Бог отвернулся от нас. Пиши завещание, мама, и не забудь упомянуть в нем меня, твоего ближайшего родственника. Только мне это уже ничем не поможет.
     Злой покой окутал душу Ульяны Кирилловны.
     - Нужно что-то предпринимать. Каким-нибудь другим способом вызвать санитаров.
     - Мой научный гений, - возразил Жоричка, - еще не поднялся до того, чтобы я смог вызвать их в обход того малого, что стоит на крыльце и следит за нами. Неугомонный писатель все предусмотрел. Да предаст время забвению его труды!
     Взгляд Ульяны Кирилловны бегло, без заметного интереса скользнул по могучей фигуре секретаря Гаврилова, который возвышался над перильцами крыльца и не спускал с них глаз. Можно было не сомневаться в добросовестности этого стража. Стерегут как собак, как бешеных собак, подумала Ульяна Кирилловна. Как преступников. А какое у них право считать нас преступниками?
     Сын прочитал ее мысли.
     - Нет, мама, они всего лишь не хотят, чтобы мы вызвали санитаров. Хотя я сам сейчас с удовольствием отправился бы на больничную койку. О боги, гибнет величайший ум современности, а они и пальцем не шевельнут ради его спасения! Они предпочитают спасать какую-то безмозглую девицу! Ради чего же я трудился, мама? Что эти люди понимают в благе, которое мне под силу им подарить?
     - Необходимо их убедить, - настаивала мать. – Доказать им, что без санитаров не обойтись. Порассказать кое-то об Эмме, правду, но не всю, конечно. Ведь девушка, так или иначе, больна. Нужно им рассказать об убийствах, которые она совершила, и тогда они поймут, что дело нешуточное.
     - Что ж, это идея. – Жоричка со вздохом встал, проплелся к Гаврилову и сказал ему: - Послушайте, приятель… к сожалению, не помню вашего имени. Дело-то нешуточное. И чем скорее вы это уясните, тем скорее всплывет на поверхность правда.
     - Что вам нужно? – спросил Гаврилов равнодушно. – Эммы вам все равно никто не отдаст.
     - Вы так говорите, словно я требую ее на растерзание. Что же это все ополчились против меня и моей бедной мамы?
     - Не надо было про больницу говорить.
     - Сколько вам платят за то, чтобы вы поддерживали совершенно бесполезные для вас идеи? Я ведь нутром чую, что идеи, высказанные за столом, во время нынешнего обеда, абсолютно чужды вашему здоровому, крепкому духу. Кроме той, разумеется, которая подразумевала немедленную отправку расхворавшейся девочки в достойное лечебное заведение. Эта идея вам, несомненно, близка. Она определенно легла вам на душу. А вот все то прочее, что вы еще болтаете, это от заразительного писательского духа. Окололитературность ваша тому виной. Но и я отчасти такой же, тоже ведь при папаше-писателе был чем-то вроде подданного, как вы секретарь и прислужник при этом краснобае Неуемове. Много общего в наших трагических судьбах, значит и общий язык нам проще найти, чем, скажем, кошке с собакой.
     С гниловатым душком лезущее как бы в святая святых рассуждение Жорички словно подстегнуло в Гаврилове словоохотливость, и он сказал с воодушевлением:
     - Мы с вами раньше не общались, поэтому вы не знаете, что я человек простой. Должен вас сразу предупредить, что ваши слова мне не нравятся и смотреть на ваши кривляния мне не по душе. Если же вы сейчас же не отвяжетесь от меня, моим ответом будет вот это.
     И секретарь показал горбуну внушительный кулак.
     - Вот это, по крайней мере, честно и без околичностей, - откликнулся тот с поддельным восхищением. – И я не решаюсь дальше испытывать ваше терпение. Но попробуйте же, однако, понять, мы хоть и рабы слова, как правило, чужого, а на деле все же не лизоблюды какие-нибудь. Не забывайте об этом, проявляйте иной раз и самостоятельность. А теперь моя последняя просьба: позовите на пару слов вашего друга… или кто он вам? – вдруг побагровел и рассерженной вороной прокаркал Жоричка. - Начальник? царь и бог?
     - Хорошо, я вашу просьбу исполню, - ответил Гаврилов сдержанно и с достоинством.
     Секретарь ушел в дом, а горбун остался ждать на крыльце. Мать издали смотрела на него, но когда появился Климов, она встала и приблизилась к ним. Гаврилов остался с Эммой.
     - Олег Павлович, - сказал Жоричка, - вы, я слыхал, творец завидных опусов, мастер высокохудожественных интриг и фантастических хитросплетений. Заочно восхищен! Но одно дело сочинять сказки за письменным столом, и совсем другое – конкретная житейская ситуация. Видел нынче, что вы одну из таковых ситуаций приняли, к сожалению, как бы за сказку. Взглянули на нее близоруко, оценку ей дали, прямо сказать, нелепую. Не ожидал от вас! И невольно подумал: да неужто с таким прекрасным и необыкновенным человеком трудно иметь дело? 
     - Будет разводить турусы, - вмешалась Ульяна Кирилловна. – Все гораздо проще. Отдавайте Эмму, эту грязную особу, или мы…
     - Эмма – больной человек, - перебил мать Жоричка. – Ее следует пожалеть.
     - Она убийца!
     - Тут мой голос умолкает. Правда жестока и неопровержима.
     Климов удивленно, однако не теряя присутствия духа смотрел на Божемоевых.
     - Кого же она убила?
     - Рюмкину – раз, Бабушку – два. – Ульяна Кирилловна последовательно загнула два пальца. – Два трупа. Это вам не шуточки, Олег Павлович. Отдавайте девчонку!
     - Увы, увы… - Потупившись, Жоричка сцепил на животе вялые руки, смиренный, как отбившийся от стада барашек. Он сказал: - Моя мама олицетворяет как бы нетерпеливый и отчасти грубый народный глас, но говорит она чистую правду, Олег Павлович. Эмма больна, она не ведает, что творит. И попасть в больницу, а не за решетку – благо для нее. Ее руки по локоть в крови, а она не понимает этого. Мы видим в ней ангела, а в иные ночи она преображается в свирепого, безжалостного демона. Почему так? Кто навлек на нее эту беду? Нет ответа, во всяком случае, у меня. Я знаю только, что здесь неподалеку, в лесу, в яме, которую я вырыл собственными руками, лежит мертвая Рюмкина, подруга моей мамы.
     - А на кладбище – Бабушка, - добавила Ульяна Кирилловна.
     - Вы что, можете чем-то подтвердить ваши слова? – спросил Климов. Отвратительный холод захватывал его спину, стискивал кости.
     Ульяна Кирилловна сказала:
     - Я видела, как она ночью выходила из комнаты Бабушки. А наутро Бабушку нашли мертвой.
     - Мама видела кое-что и похуже, - вздохнул горбун. – На ее глазах Эмма расправилась с ее лучшей подругой.
     - Почему вы раньше молчали?
     - Не забывайте, Эмма – моя невеста. Мы на что-то надеялись, да… не теряли, не теряли надежды… Но теперь… дальше терпеть нет сил. Вы сами видели, что она сегодня вытворяла за столом.
     - Запустила в меня графин! – крикнула Ульяна Кирилловна.
     - Ты перепутала салфетку с графином, мама, но это не столь уж важно. Ей становится все хуже и хуже… Болезнь прогрессирует. Единственное спасение – нам от нее, а ей самой от себя же – больница, санитары, сумасшедший дом… Мы потеряли надежду на скорое исцеление Эммы, но не теряем надежды, Олег Павлович, на ваше умение хранить тайну. Разве обязательно всем знать, что не кто иной, как Жоричка Божемоев, собственными руками выкопал могилу несчастной Рюмкиной? Или что мы промолчали об истинных причинах смерти Бабушки? Нет, пусть это бесследно уйдет в мглу прошлого… Это будет лучше не только для нас, но и для Эммы. Мы тихонько отправим ее в клинику и будем терпеливо ждать наступления лучших времен. Не правда ли, дорогой Олег Павлович?
     Покончив с тягостью признаний, мать и сын устремили на писателя преисполненные ожидания взгляды. Оба ждали приговора. Горбун улыбался как человек, раскрывший неприглядную тайну третьего, не присутствующего среди них лица, с которым его связывали ровные, приятные отношения, но от общества которого он вынужден теперь с сожалением отказаться. Женщина смотрела на гостя сурово, набычившись, но и в ее глазах читались боль и глухая мольба, и очевидно было, что все, о чем они с Жоричкой только что наперебой и словно юродствуя кричали, добавило не один седой волос на ее голове. Был единый вопль этих столь непохожих и столь родственных душ, сплетенных в нерасторжимый узел материнства-сыновства: милости, милости! Но писатель и не думал раскрывать им объятия. О чем вопят они и чего просят, если невиновны? Он недостаточно или, напротив, слишком глубоко чувствовал их вину, чтобы понимать, как-то вдруг догадаться, в чем она состоит. О другом болела его душа. И они видели, что он остался глух к их мольбам, что он – чужой человек, который поступит исключительно по своему усмотрению, не принимая в расчет их нужды. Он будет смотреть на них беспристрастным судьей, если они вздумают упрекать его за безразличие к их горькой судьбе.
     - Проверим ваши слова, проверим… - решил наконец Климов. – Вы укажете место, где закопали Рюмкину.
     Отчаяние Жоричку сделало внезапно широким и щедрым, на все готовым человеком, и он, заулыбавшись от уха до уха, ответил:
     - Пожалуйста, с дорогой душой, мне это никакого труда не составит…
     - С вами пойдет Веня.
     - Почему Веня? – удивился ученый. – Он, конечно, ваш друг, он вас привез сюда, к нашему удовольствию, и все же… Пошлите лучше вашего секретаря. Он мне представляется человеком, который умеет держать язык за зубами. Простой, мужественный, честный парень.
     - Пойдет Веня, - с грубоватой строгостью утвердил Климов. – Захватите лопату.
     Упоминание о лопате заставило Жоричку мгновенно позабыть все его возражения против кандидатуры Вени. Менее всего на свете хотелось ему раскапывать могилу. Но воля этого столичного писателя железна и непоколебима, и с его желанием удостовериться в правдивости услышанного, собрать, что называется, улики, не поспоришь. Жоричка отправился в лабораторию за лопатой.
     - А ты не ходи, - сказал он матери, вернувшись с лопатой в руке. – Зачем тебе лишние волнения?
     Она благодарной улыбкой ответила на его заботу, с любовью заглянула в его глаза загнанного кролика. Ее бедного мальчика заставляют раскапывать могилу, которую – давно ли он устроил, старательно и заботливо, для ее некстати почившей подруги? Тут появился Веня. Он с удивлением посматривал на собравшихся в саду, а теперь и он, однако, слишком много знал. Ульяна Кирилловна, завидев его, скорчила кислую гримасу.
     - Выходит, такие дела? – сказал Веня с напускной небрежностью.
     - Без лишних слов, друг мой, без лишних слов, - обронил мудро Жоричка. – Время не терпит, нас ждут великие свершения.
     И он зашагал к лесу, не оборачиваясь и не глядя, идет ли за ним Веня. Ульяна Кирилловна с тоской смотрел им вслед; она-то знала, что копать нужды нет для подтверждения правдивости их рассказа, ибо эта правдивость утверждается, в действительности, ее памятью, силой пережитого, оставившей в ее душе недоумение и ужас. Но ей не верили на слово.
     Веня, ощутив в Жоричке человека, страданиями поднятого на необыкновенную высоту благородства и как будто даже святости, не решался с ним заговорить. В молчании они пришли на поляну, где теплой летней ночью мать и сын похоронили жертву бесчеловечного убийства, и Жоричка хотел, сразу взявшись за работу, быстро довести ее до конца, но Веня после первых же ударов лопатой о землю, сказал:
     - Не надо, я отлично вижу, что здесь недавно копали. А дотошности Олега Павловича у меня нет, и я готов поверить… ты мне только как на духу скажи, что там впрямь закопан труп. Видеть же я его совсем не хочу.
     - Не надо так не надо, - согласился Жоричка и отошел от могилы. – Мне все едино, могу раскопать, могу и не копать. Работа это механическая, ненаучная, для ученого интереса не представляющая. А что до того, кто здесь похоронен и похоронен ли кто вообще, как на духу тебе говорю и клянусь могилой Бабушки, убитой не менее жестоким и варварским…
     - Послушай, Жоричка, вот что меня смущает, - перебил Веня, - вот какая думка гнетет. Странная, согласись, вещь случилась с Эммой, особенно если вспомнить, что раньше ничего подобного за ней не замечалось. Как же так, Жоричка? Я ведь – было дело – сидел за ширмочкой в комнате с балконом, когда ты с ней балакал, с Эммой то есть, когда ты перед ней распинался о своем открытии, предлагал, чтоб на ней, мол, испробовать…
     - Ах, Веничка! – воскликнул горбун, холодея, мучаясь оттого, что слова Вени бросили его в пот, не зная, как с этим справиться, потирая в беспокойстве руки с зажатой подмышкой лопатой. – Я же тебе как близкому человеку, как родному… ты, сдается мне, даже родственник нам, Веничка? Я же тебе все как на духу… Все сказал и скажу… Что нам теперь Эмма? Не говори о ней, не спрашивай ничего, не трави мне душу… Скажу честно, я расторгаю помолвку, и ты, разумеется, сочтешь, что я тороплюсь, что я поступаю некрасиво. Но что мне, Веничка, делать? Я стремлюсь к научным открытиям, понимаешь, к деятельности, я не могу влачить за собой такую обузу, невесту, на чьей совести…
    Но Веня твердо создал вопрос, и его не могла сбить с толку никакая воспаленная патетика, никакая униженная мольба не бередить чужие раны.
     - Так ты, что ли, испробовал? – поставил он свой вопрос. – На ней, да?
     И тут что-то сломалось в Жоричке. Выронив лопату, он сел на пригорок, обхватил голову руками и завыл истошно. Веня, бросившись к нему, успокаивал:
     - Что ты, Жоричка, перестань… Не хочешь – не говори, а если можешь и чувствуешь потребность, тогда скажи. Я не думал, что ты из-за моего вопроса расстроишься. Мы же родственники, Жоричка, и должны друг за друга держаться, помогать друг другу в беде. Я все сделаю как надо, я скажу Олегу Павловичу, что ты раскапывал могилу и я убедился, что в ней Рюмкина, или нет Рюмкиной – как тебе лучше, так и скажу…
    Веня только говорил, для выразительности протягивая к Жоричке руки, но наседать он вовсе не наседал, однако ученый как-то с чрезмерной усиленностью защищался от него, пригибаясь к земле и тоже выставленными на первый план руками прикрываясь, а защищал он, в сущности, свою не тайную уже, но полностью интимную мысль, что его жизнь загублена, свое об этом сокрушение. Потом ему все же показалось отрадным, что Веня, этот друг и даже родственник, уже, несомненно, угадавший правду, рядом и можно прижаться к нему и рассказать все без утайки. А каково без такой исповеди, каково быть одному, без сочувствующей души рядом? Прижавшись к Вене и дрожа всем телом, Жоричка все ему рассказал. Я погиб, закончил он. Веня не разделял его пессимизма. Случившееся не назовешь просто ошибкой, неудачным экспериментом, но и убиваться, проклинать себя тоже не стоит. Мир растет и мужает на ошибках, и первыми в этом прогрессе растут и мужают сами исследователи, которые, идя путем проб и недоразумений, в конечном счете достигают совершенства и шествуют уже с безупречностью несказанной. У Вени была смутная, до конца еще не додуманная мысль, что тайну, которую плачущий Жоричка простодушно доверил ему, можно выгодно продать. Например, Авангарду Петровичу, толстяк вполне способен заинтересоваться этой историей, как ее научной стороной, так и криминальной. Но Авангард Петрович может и расправиться с Жоричкой, поскольку, кажется, не совсем равнодушен к Эмме. В таком случае можно продать самому Жоричке – в обмен на молчание, на надежное, как могильная плита, хранение тайны. Веня не развивал пока свою мысль, не достигал в своем исследовании совершенства и никуда не шествовал с завидной безупречностью. Еще время не пришло, час не пробил. Ему было жаль Жоричку. Уж очень горько тот плакал.

                *** 

    Климов нуждался в срочном разговоре с Гавриловым, даже в его совете, и это было веской причиной, почему он послал с горбуном Веню, а не своего просившегося в это дело друга. Разъяснив Вене задачу и отослав раскапывать могилу, он прошел в комнату, где уже Гаврилов сидел на стуле и мрачно смотрел в сад, барабаня пальцами по подоконнику. Эмма крепко спала, разметавшись на кровати и закинув руки за голову, неженский храп вырывался из ее глотки, переходил иной раз в тонкий свист, и тогда остановившемуся над девушкой писателю казалось, будто в комнату из таинственного далека доносится сигнал тревоги. Некоторое время он, склонив голову, смотрел на Эмму с удивлением, страхом и любовью. Затем отозвал Гаврилова в угол и тихо поведал обо всем, что услышал от Божемоевых. Ему интересна была реакция приятеля на этот страшный рассказ, поэтому он пока не упомянул о своих сомнениях.
     - Ее арестуют? – спросил Гаврилов.
     - Я же тебе говорю… Они хотят упечь ее в клинику, думают, что так будет лучше. Ну, в их словах есть резон. Да ее и на следствии признают невменяемой, если окажется, что все это правда. Но они хотят без шума, без огласки… Покрыть, кстати, и то, что они тайком похоронили Рюмкину. Они совсем запутались… но их в каком-то смысле можно понять.
     Гаврилов молчал и думал. Но Климову казалось, что мысли его друга ни о чем. Он поторопил:
     - Ну, так что же?
     - А что? Ей-богу, не знаю, я тоже запутался. Можно понять и меня.
     - Можно. Но их положение будет потяжелее твоего. Для тебя все страшное – позади, для них – впереди. Ты отмучился, они только начинают. Конечно, я что-то не то говорю. Вот что…
     Климов как будто собирался сказать нечто определенное, но умолк и задумался.
     - Я понимаю, ты приспособился, - сказал Гаврилов с натугой, через силу, - ты вжился во все это… и они вжились, и ты вместе с ними, и все вы вместе… а я, черт возьми, никак не могу этого сделать! Не получается, хоть ты тресни! Не могу. Чужое все это. Тошно мне.
     - А Эмма? – спросил Климов вкрадчиво. – Тебе все равно, что с ней будет?
     - Нет. Она неплохая девушка.
     - Что же ты предлагаешь?
     После минутного колебания Гаврилов сказал:
     - Мы не следователи, и нам, сколько бы мы ни приспосабливались, во всем этом не разобраться. Пусть разбираются компетентные лица. Открыть все это… пусть разбираются.
     - И рассказать заодно, как мы сюда попали? О Рыжем? Если начнут по-настоящему копать, докопаются и до этого.
     - Да, все рассказать, - твердо ответил Гаврилов.
     Климов неприятно улыбнулся.
     - Смело ты, смело замахнулся. А как же Авангард Петрович? Для него это будет большим ударом. Для его сердца…
     - Меньше всего я беспокоюсь об Авангарде Петровиче.
     Теперь Климов улыбнулся приятно, он просиял и, похлопав приятеля по плечу, почти весело произнес:
     - Все правильно, Сережа. Ты действительно честный и мужественный человек. Но… есть одно «но». Дело в том, Сережа, что они, Божемоевы, то ли заблуждаются, то ли нас стараются ввести в заблуждение. И вот тут начинается что-то нехорошее, опасное… опасное для меня, да, честно говорю, опасное, и я побаиваюсь. – Снова легла печать сомнений и грусти на лицо писателя. – Я не знаю, как быть. Но тебе я, разумеется, скажу. Я тоже запутался. Как мы с тобой запутались, погрязли во всем этом! Проклятая история! Да… Видишь ли, Божемоевы утверждают, что Эмма убила Бабушку, дескать, Ульяна Кирилловна видела, как Эмма ночью выходила из комнаты Бабушки. Но ведь это известная ночь, не так уж трудно припомнить, когда нашли Бабушку мертвой, и все подсчитать, сопоставить… Так вот, Эмма в ту ночь не могла убить Бабушку, она ту ночь провела со мной. И она не отлучалась, не выходила из комнаты, я за это ручаюсь.
     - Погоди, погоди… - пришел в волнение Гаврилов, - совсем не отлучалась? Ну там в сортир…
     - Совсем не отлучалась, ни на минуту. Крепилась… И я не отлучался. Я, например, оправился… стыдно вспомнить, но я сделал кое-что, ну, мелочь, конечно, а, делая ее, хохотал как дьявол… я оправился прямо в окно, и она смеялась надо мной, нашла мою вольность забавной…
     - Но если так…
     - А Рюмкина? Ульяна Кирилловна уверяет, что и в том случае узнала Эмму.
     - Лжет. Они оба лгут. Божемоевы лгут, - подвел итог Гаврилов.
     - А на дороге, помнишь?.. женщина висела… Я ведь тогда тоже подумал, что это Эмма.
     - Та-ак… Что ты этим хочешь сказать?
     - Всего лишь анализирую. Пытаюсь построить гипотезу, версию…
     Гаврилов перебил:
     - Так мы ничего не построим. Мне вовсе не показалось тогда, что это была Эмма.
     - Но ведь ты не станешь уверять, что я лгу? 
     - Постой, ты меня запутал…
     - Запутались-то мы оба, Сережа, - вздохнул Климов. – Но если я не лгу и если то была не Эмма, а мне только напомнила Эмму, не значит ли это, что наши друзья Божемоевы не лгут, а просто находятся в заблуждение?
     - Есть еще кто-то? Какая-то… другая Эмма? – догадался Гаврилов и сам оторопел от своей догадки.
     Климов пожал плечами.
     - Не знаю… - сказал он неопределенно. – Как-то очень на то похоже… Но и слишком фантастично.
     - Ну, вот что, - решил Гаврилов, - давай сначала разберемся с этой Эммой, живой и настоящей…
     - И вот тут наступает самое опасное.
     - Почему?
     - Как ты не понимаешь! Разумеется, надо либо вывести Божемоевых… то есть на предмет участия Эммы в убийстве Бабушки… либо оставить их в этом заблуждении. Если оставить, они потребуют радикальных мер в отношении этой Эммы, живой и настоящей, как ты выразился. А это против совести, против моей совести… как я могу допустить, чтобы они погубили Эмму, если я знаю, что она Бабушку не убивала? Не знаю, как там насчет Рюмкиной, но с Бабушкой мне ясно – Эмма тут ни сном ни духом… И все же… до Авангарда Петровича дойдет, понимаешь?.. Вдруг дойдет до него, где и как, с кем провела ночку Эмма?
     Отшатнулся Гаврилов и с ужасом посмотрел на друга.
     - Ты за себя боишься?!
     - А за кого же мне бояться? – крикнул Климов.
     Оба одновременно посмотрели на девушку, не разбудил ли ее поднятый ими шум. Эмма спала.
     - Ты обязан сказать, как было, - горячо зашептал Гаврилов, и Климова больно ударила настойчивость, прозвучавшая в его голосе, он теперь отшатывался. - Даже не думай уклониться, оставь все сомнения, все отбрось…
     - Да этот сумасшедший убьет меня!
     - Володя, перестань думать о нем и подумай о ней, об Эмме. Нужно сказать правду. Нельзя же так, Володя, не годится… раз есть эта правда и она может спасти Эмму, значит, надо сказать… А что будет потом, этого все равно не угадаешь… да и как можно играть судьбой человека, целой его жизнью только потому, что тебе страшно? Посмотри на нее…
     - Подожди, - досадливо отмахнулся Климов, - не надо мне смотреть, я и без того знаю, насмотрелся, я тысячу раз на нее смотрел, я все видел… Я хочу сказать, Сережа, ты прав, ты бесконечно прав, и я не могу не понимать твоей правоты. Но что мне делать? Он меня убьет! Ты его видел, это зверь, он не остановится перед убийством, он не станет слушать моих оправданий, я не успею ничего сказать… и следующая моя остановка будет там, на Страшном Суде… но я еще не готов. А он, он разве поймет, что я сказал правду из благородных побуждений, которые ты мне тут навязываешь… поймет разве, что я думал спасти Эмму?
     - Ты должен сказать, иначе нельзя.
     Извивался Климов, шепча, словно шепот был нотными знаками, по которым он причудливо скакал музыкально сбрендившим кузнечиком.
     - Сережа, пойми же, - горячился он уже в недрах своего шепота, - и тебе опасно, и ты рискуешь... а следующая остановка – Страшный Суд… а ты готов ли? Заготовил ты ответ? Страшно, Сережа! – бесновался Климов.
     - Хорошо, ладно, нам страшно… и тот суд нам даром не пройдет… но хочешь, я скажу, что был с ней я?
     - Да… Возможно… И я даже готов допустить, что ты в самом деле был с ней… - Затем Климов, остепенившийся, покачал головой. – Нет… Не получится. Это ложь… Чепиног не поверит, он-то знает, что у меня с Эммой. Надо либо говорить правду, либо вообще молчать. Третьего не дано, третье – это всех их перебить к чертой матери, но это не про нас. Значит, сжать губы и молчать, зубы сцепить, а спросят – тоже молчать. Ведь ты не скажешь, если я промолчу? Не скажешь, Сережа?
     Гаврилов схватил его за плечи и как-то дико посмотрел на него; потом привлек к себе.
     - Володя, ты скажешь, не может быть, чтобы ты не сказал! Я всегда тебе верил, я восхищался тобой…
     - Я всего лишь слабый человек.
     - Но сейчас надо превозмочь себя, Володя, прыгнуть выше головы, подняться над всеми этими слабостями… не знаю, как сказать, я не мастер говорить, но штука вот в чем, старина, надо взять себя в руки! А я тебя поддержу. Я не брошу тебя, что бы ни случилось.
     Климов внезапно окреп духом и воодушевился, загорелся.
     - Ты меня прекрасно понял, Сережа! Ты понял, что, если бы я хотел утаить все это, я бы и тебе не сказал. Я просто сомневался, я колебался, я боялся, мне и сейчас не по себе… Но я скажу! Я скажу, чего бы это мне ни стоило! Так! Слышишь? Там шум. Идут? Это они вернулись. Я выйду к ним и скажу.
     - Мне пойти с тобой?
     - Оставайся здесь. Вдруг Эмма проснется. Нельзя оставлять ее одну.
     На крыльцо Климов вышел как на лобное место. И даже не догадался удалить Веню, который и представлял для него главную опасность как потенциальный осведомитель Авангарда Петровича.
     - Все верно, Олег Павлович, - сказал Веня, меланхолически поглаживая подбородок. – Там Рюмкина… Прах.
     Климов обратился к Ульяне Кирилловне, которая мрачно, на последнем пределе терпения, смотрела на него в ожидании решающего слова:
     - Вы говорите, что видели Эмму в ту ночь, когда умерла Бабушка?
     - Да, видела, как она выходила из комнаты Бабушки, - подтвердила женщина.
     - Это смешно.
     - Ничего смешного в этом нет.
     - Ну так знайте, что вы могли видеть кого угодно, только не Эмму. Ту ночь она провела со мной.
     - А! – вскрикнула Ульяна Кирилловна как ужаленная. – Вот тебе и невеста, Жоричка! Я никогда не доверяла этой девке!
     - Не смейте называть ее девкой, - сказал Климов.
     - Помолчи, мама, - велел горбун и заинтересованно взглянул на писателя. – Вы это сказали, Олег Павлович, чтобы выгородить девушку, или так оно и было в действительности?
     - Так оно и было в действительности.
     Глаза потрясенного Жорички полезли на лоб. Но простодушное недопонимание быстро сменилось у него тяжелым удивлением.    
     - В таком случае кто же это был, если не Эмма? – выдохнул он и по очереди обвел взглядом всех присутствующих.
     Никто, кроме Климова, не взял на себя труд ответить ему. И так было потому, что среди них только один он, писатель, и сохранил в чистом виде охоту к рассуждению.
     - Не знаю, кто это был, - сказал Климов. – Ясно лишь, что не Эмма.
     - Нет, это была Эмма, - угрюмо и косно возразила Ульяна Кирилловна. – У меня еще ум за разум не зашел, и я за свои слова отвечаю. Я видела ее так же хорошо, как сейчас всех вас. Вы еще скажите, Олег Павлович, что и Рюмкину она не убивала!
     Климов на это обронил устало:
     - Про Рюмкину ничего конкретного сказать не могу. Я вам скажу одно. У Эммы алиби: она была со мной, и я это подтверждаю. Если вам этого недостаточно, пусть дело распутывают следователи и пусть решает суд…
     - Нет, нам вполне достаточно, - выставил ладошки Жоричка, - и мама тоже понимает это. Она просто в некотором замешательстве, в шоке… Но вы согласитесь, наверное, со мной, Олег Павлович, что если мы вам верим на слово, то равным образом мы можем и должны верить и моей маме. Что же получается? Мама уверяет, что видела Эмму, а вы уверяете, что Эмма в ту минуту была в другом месте и мама видеть ее не могла. Как это все понять, рассудить? Разум отступает перед этой загадкой, и мы вправе разве что задуматься и спросить, кого же все-таки видела мама. Вы не находите эту загадку довольно странной и оригинальной?
     - Давайте спросим у самой Эммы, - предложил Веня.
     Климов на него бросил сердитый взгляд.
     - Она спит, и я не позволю тревожить ее. Все эти разговоры ни к чему. Я уже объяснил, как было дело. А кто там был и кого Ульяна Кирилловна приняла за Эмму, на этот вопрос не отвечу ни я, ни сама Эмма.
     Божемоевых это рассуждение не удовлетворило, в особенности Жоричку, растревоженного мыслью, что если Эмма непричастна к убийствам, с него, пожалуй, снимается ответственность за применение «эммина». Но кого же тогда видела мать, которая твердо стоит на том, что видела Эмму? Впрочем, он ведь самовольно закопал Рюмкину, а это уже грех, преступление. Необходимо во всем разобраться, а тут вот некстати голова закружилась. Кружилась она от недоумения, от всех этих жгучих тайн, диких и невероятных прозрений… Жоричка потеснился к писателю, чтобы не отпускать его, пока они не докопаются до истины, но в это мгновение на крыльцо вышел секретарь Гаврилов и сказал Климову:
     - Она проснулась, хочет с тобой поговорить.
     Климов кивнул и тотчас исчез в доме. Жоричка был разочарован. Вдруг он заметил, что Веня делает ему знаки. Веня приглашал его к окну комнаты, в которой находилась Эмма. Там был роскошный куст, где они могли укрыться и услышать весь разговор. Жоричка без колебаний пошел за новым другом.

                ***

     Казалось Климову, что, когда он войдет в комнату и заговорит с Эммой, они, чудесным образом отделившись от мира, найдут важные, доходчивые, нужные слова, чтобы все наконец разъяснилось. Мечталось Климову, что в комнате особо как-то, необыкновенно все, солнечный луч падает в окно и рассыпается на полу в золотую пыль. Дурной сон мгновенно развеется в этой комнате.
     Эмма смотрела в потолок, лежала она на спине, руки подложив под голову. Климов вошел и прикрыл за собой дверь, а подумав немного, запер ее на ключ, оберегая себя, девушку и решающий разговор, который сейчас состоится, от вероятного вмешательства неуместных людей. Он подергал дверную ручку, убедился, что задуманное осуществлено им отлично, и удовлетворенно взглянул на Эмму. А она равнодушно следила за его приготовлениями и, когда он покончил с ними, тихим и ровным голосом спросила:
     - Что со мной было?
     Не назвала по имени, не прибавила ласкового какого-нибудь прозвища. Хотя для нее он существует в двух именах, и просто ли ей было в эту трудную минуту остановить выбор на одном из них? И так ли он дорог этой девушке, которую подозревают едва ли не во всех грехах смертных, чтобы она прибавляла ласковое прозвище?
     - Ты ничего не помнишь? – нахмурился Климов.
     - Смутно. Какие-то тени, буря, взрыв, непонятное веселье, бред, короче говоря, всякая чепуха… Я была пьяна? Но с чего бы это? Так что же, а?
     - Ну, ты вволю покуражилась, - неопределенно ответил писатель. – А что на тебя нашло, я не знаю.
     Он остановился посреди комнаты, сложил на груди руки и стал ждать дальнейших вопросов, чтобы поскорее кончить с ними и приступить к главному.
     - Я кого-нибудь оскорбила, обидела?
     - Правду сказать, сейчас говорить об этом не хочется. Лучше в другой раз… Ничего страшного не произошло. Если все обойдется, что ж, будет о чем вспомнить и над чем посмеяться. Но пока лучше не вспоминать, не трогать…
     - Если все обойдется… - повторила Эмма задумчиво, затем, покачав на подушке головой, как бы разгоняя туман и дурные мысли, воскликнула: - Как мне все это надоело! Этот дом, эти стены, эти люди… Это небо, - добавила она, с досадой взглянув в окно. – Уйти, уйти!
     - А есть куда идти? – спросил писатель мягко.
     - Есть!
     Тогда он присел рядом с ней, взял ее руку и сказал:
     - Должен сразу предупредить тебя, Эмма… Не скажу я, скажут другие, так что лучше мне сказать. Жоричка с матерью хотели отправить тебя в сумасшедший дом, когда ты стала куролесить за столом, но я не дал. Она считают это наилучшим для тебя исходом, мол, так все покроется, не вылезет наружу…
     - Значит, они, наверное, все и подстроили… Жоричка перед обедом чем-то брызнул мне в лицо.
     - Возможно, подстроили… Брызнул, не спорю. И я не оставил бы этот факт без внимания, если бы речь не шла о большем… Видишь ли, они подозревают тебя в убийстве Рюмкиной и Бабушки. А их, похоже, убили. Это новость для тебя, Эмма? Ульяна Кирилловна утверждает, что видела тебя…
     Эмма вытянула сжатые губы и легонько присвистнула, удивляясь чепухе, которую говорил Климов.
     - И ты поверил им?
     - Я, - ответил Климов с достоинством, - прямо заявил, что в случае с Бабушкой у тебя верное алиби: ты провела со мной ту ночь.
     - А в случае с Рюмкиной?
     - Тут у тебя алиби нет. Мне оно, во всяком случае, неизвестно.
     - И ты им прямо заявил это? – усмехнулась Эмма.
     - Ульяна Кирилловна уверяет, что отчетливо видела тебя в обоих случаях. Но если я опровергаю один из них, то что же мы можем сказать о втором? Что она либо видела тебя, либо нет. Получается какое-то противоречие… Ее утверждение бросает тень на мои показания, мои показания выставляют в невыгодном свете ее обвинения. Либо она лжет, либо я. А что же в действительности?
     - Авангард Петрович, если узнает об этом, убьет вас обоих. Ее за то, что возводит на меня клевету, тебя за то, что ты провел со мной ночь. Ты ведь знаешь Авангарда Петровича?
     При упоминании страшного имени Климов вздрогнул. Начиналось важное, откровенное, последнее… Он судорожно глотнул воздух. Выпустил руку Эммы, встал с кровати, подошел к окну.
     - Немного знаю, - проговорил он неохотно.
     - Чем он соблазнил тебя приехать сюда?
     - Ничем он меня не соблазнял… я и видел-то его мельком. Меня пригласил Веня. Мой друг…
     - Это не важно. Главное, что ты здесь.
     Не решился Климов спросить, чем же это важно для нее, понадеялся, что она сама скажет, а еще, может быть, боялся услышать то, что должен был услышать.
     - С Авангардом Петровичем не связывайся, это еще тот фрукт, - наставляла Эмма. – Как он меня утомил! Бежать мне, бежать мне от него надо, как от бешеной собаки. Он мне проходу не дает… он ухаживает за мной, видишь ли! И превратил мою жизнь в сущий ад. Но я не буду об этом.
     - Нет, отчего же, - сухо возразил Климов. – Это любопытно.
     - Не обольщайся на свой счет. Ты вот воображаешь, что я выложу тебе разные умопомрачительные подробности, а ты закипишь праведным гневом, горделиво плечи расправишь, возопишь: ну, я потолкую с ним по душам! Допустим… но дальше этого дело не пойдет, уверяю тебя. С ним тебе не справиться, а если трепыхнешься – сгинешь, можно сказать, за понюшку табаку. Наш с тобой роман никаких перспектив не имеет, пока у меня за спиной маячит этот человек. А от него просто так не избавишься.
     Трезво оценила она условия, в которых оба они оказались, и Климова бросило в жар от этой трезвости, от неистовой и беспощадной откровенности девушки. Его лоб покрыла испарина, и он не знал, что сказать. Не знал он сейчас и того, насколько любит Эмму и много ли вообще любви осталось в нем после того, как отвращение к ней на мгновение дурманно окутало его сознание. Девушка тем временем продолжала:
     - Это надо оставить. То есть всякие попытки Авангарду Петровичу навредить, насолить, ущипнуть его, сбить с ног… Предел моих мечтаний, признаюсь тебе, в другом. Чтоб до тебя дошло, как я его ненавижу, как устала от него и хочу избавиться от его опеки. Чтобы ты прочувствовал это… прочувствовал всю меня… и решился мне помочь. Ты же видишь мои обстоятельства. Теперь еще эти сумасшедшие, убедившие себя, будто я убила их Бабушку и Рюмкину. Ай, когда мне убивать, до этого ли мне?! А они не отстанут, они будут преследовать меня, пока не доведут до беды. И так всегда. Вечно со мной приключаются всякие истории…
     - Я ничего не знаю о твоей жизни, - сказал Климов, опять поворачивая к некоторой нежности и вдумчивости.
     - Скажу только, что ей не позавидуешь.
     И Климов приник к струе грустных воспоминаний девушки.
     - А Чепиног с его порошком! – воскликнул он.
     - Не будем об этом говорить, - отвергла Эмма. – Да, и Чепиног, и Авангард Петрович, и Божемоевы… Все они кружат вокруг меня как на жутком маскараде. Я часто думаю, что иначе и не могло быть со мной. Это мне воздается, аукается, это мне мщение за нелюбовь к жизни. Сколько раз я готовила себя к самоубийству! Это у меня в крови, в мозгу, не знаю, где еще… в каждой клеточке этого проклятого тела! – Эмма с яростью ударила себя в грудь кулачком. – А жизнь-то и мстит за такое к ней отношение. Смеется надо мной… Делает меня смешной в собственных глазах, заставляет стремиться к смерти и в то же время бояться ее. Превращает меня в карикатуру, в пародию на человека… Судит она меня!
     - У тебя та же ненависть к собственному телу, что и у аскетов, которые бежали в пустыню и там умерщвляли свою плоть? – спросил задумчивый и меланхолический писатель.
     - Аскетов оставь в покое! Я прошу тебя о помощи.
     - Но чем я могу помочь тебе, Эмма? Ты сама говоришь, что с Авангардом Петровичем мне не справиться и что у нашего романа нет перспектив.
     Эмма встала и приблизилась к нему.
     - Неужели тебя обрадует, если я в конце концов окажусь в объятиях негодяя?
     - Нет, какая мне в этом радость? Ты об Авангарде Петровиче? Чему мне тут радоваться? Он мне нравится не больше, чем тебе.
     Эмма еще шаг сделала, и теперь они стояли так близко, что Климов ощущал дыхание девушки.
     - Выход есть, - сказала она. – Я должна скрыться, исчезнуть… уйти из жизни.
     - В этом я тебе не помощник, Эмма!
     - Погоди, я не все сказала… Ты уже, очевидно, понял мою натуру, догадался, что я за человек. Хочу уйти – и страшусь. Жажду небытия – и боюсь его, как ничего другого на этом свете. Больше Авангарда Петровича боюсь. Жить и не жить – вот мой идеал. Видеть все – и не видеть себя.
     - Как ты наивна! – невесело рассмеялся Климов. – Совсем еще ребенок!
     Но он умолк, оборвал смех, натолкнувшись на холодный, испытующий взгляд Эммы; нервно провел пальцами по ее шее и выговорил:
     - Да, Эмма, так я тебя, дорогая моя, слушаю, внимательно слушаю…
     - Мне терять нечего.
     - Но, я думаю, не следует столь безнадежно…
     Она перебила:
     - Есть один человек – он доктор, - который может помочь мне. Он пересадит мое сознание другому… Я буду жить в другом человеке.
     - Пересадит твое сознание? Он так сказал? Да он пошутил, Эмма! Неужели ты поверила ему?
     - Он не пошутил.
     - А зачем другому человеку твое сознание?
     - Доктор пересадит только часть моего сознания. Не очень большую, но достаточную, чтобы я ощущала и помнила себя. А другому это совсем не помешает.
     Климов смеялся теперь от души и кричал:
     - Чепуха! Нонсенс! Докторские байки!
     - Нужно только, чтобы другой согласился и чтобы я оставила записку, что, мол, добровольно ухожу из жизни. И, конечно, надо заплатить доктору. Деньги у меня есть.
     Казалось бы, куда еще смешнее? Вздор говорила Эмма, детский лепет срывался с ее уст. Вся ее сущность была забавна, невинно бредова, и у Климова мелькнула мысль, что ему зачтется это общение с простодушным ангелом, каким вдруг предстала девушка. Больше она не обременяла его, не мучила, с ней стало легко, и даже образ Авангарда Петровича отдалился, не мрачнея уже за ее спиной. Но Климов вспомнил о женщине, которая висела на суку над обочиной дороги и потом неведомо куда исчезла, и подумал, что сказанное Эммой, может быть, не совсем и вздор. Много с ним за последнее время происходило такого, в чем гнездился элемент фантастического, непостижимого, невозможного, и вместе с тем он не мог сказать, что это ему только привиделось или приснилось. Так почему бы не быть и доктору, который пересаживает сознание?
     - Но что тебе за выгода жить в другом? – спросил Климов.
     Девушка заговорила с неожиданной пылкостью:
     - Вся моя жизнь, мои обстоятельства, мое тело…
     - Понимаю, - прервал ее писатель, - понимаю, Эмма… Сочувствую, отчасти верю в этого небывалого доктора… Не понимаю одного: как же я? Я люблю тебя. Ты уйдешь, будешь жить в другом. Может, найдется такой чудак, что тебя примет… А я? Разве это решение проблемы? Ты будешь меня видеть, а я тебя никогда больше не увижу, даже если буду знать, где ты находишься. Не увижу твоего тела… не прикоснусь к нему. Не смогу поговорить с тобой. Полное исчезновение! И как я должен относиться к человеку, в котором ты собираешься жить? Искать его дружбы? Любить его? Обнимать? Как быть мне, Эмма? Мне кажется, ты до сих пор думала только о себе, а обо мне – нисколько, и меньше всего ты думала о том, как серьезно мое отношение к тебе.
     - Но я хочу жить в тебе! – сказала Эмма, и ее лицо озарилось восхищением. – В писателе Неуемове!
     - Дикость! В писателе Неуемове? Но… Так! В писателе Неуемове… Эмма, это невозможно.
     - Это возможно, милый. Я искала подходящего человека, и долго все это было только мечтами, но я прочитала твои романы, и тогда кое-что реалистическое вырисовалось, потому что я поняла: это он. Твой мозг – как раз тот улей, где мне в самую пору поселиться. Я тебе не помешаю. Ты будешь знать мои мысли, а я твои. Ты будешь меня чувствовать, а я буду всегда с тобой. Мы всегда будем вместе. И в твоих книжках я тоже буду присутствовать. Я пойму твои фантазии, проникну в бездны твоей души… Ты вернешься к жене, потому что тебе нужна женщина, но и тогда я останусь с тобой и буду как идеал твой, идея твоя. Постигни все это! Ведь это так прекрасно, так грандиозно, милый! Я буду помогать тебе писать твои книжки, мы будем говорить на особом языке, никому не доступном, обсуждать все на свете, что только захотим… И никто не узнает, где я.
     Ее лицо пылало, и она была безумна. Со страхом смотрел на нее Климов, ужас обнимал его. Такие девушки способны на чудеса, на невероятные вещи, на подвиги, которые по плечу далеко не всякому мужчине, и на злодейства, которые смутят самого князя тьмы. Пробуждалась у него мысль, что он, потеряв совесть, попал в какую-то узкую щель между добром и злом. То и другое олицетворяла Эмма; щель пролегала где-то в ней. Но трудно было Климову без той поддержки, которой питала его еще в недавние времена совесть. Эммина теснота сдавливала его слишком, а ведь сама она эту свою тесноту понимала и видела широким разливом, простирала ее куда-то в необозримые дали, в заоблачный мир. Почему же так нехорошо и узко ему? Он вторил бы ее неистовству и восхищению, восторгался бы тем, что судьба свела его с этим необыкновенным, полным странной жизни и нездешнего, запредельного безумия существом, когда б в его сознании не клокотало глухое, ожесточенное подозрение, что его оскорбили, что его хотят обокрасть и он подвергается безусловному насилию. Она говорит о жизни в нем, исчезновении и растворении в нем, а сама тем временем сдавила и подавляет, попирает его. Какая бы благородная или даже святая цель ни преследовалась ею, она, прежде всего, покушается на него, на его собственность, на его мозг, хочет отнять у него частицу, искорку личности и присвоить ее, поселиться в ней. И уверяет при этом, что не причинит ему никаких неудобств. Так вот для чего он ей понадобился! Вот истинная природа ее любви к нему!
     - Все, Эмма, разговор окончен, - сказал он. – Моему негодованию нет предела… но не об этом речь… Все, Эмма, все, я ухожу.
     - Ты отказываешься? – крикнула она в неподдельном изумлении.
     - Даже если ты сейчас скажешь, что одумалась, что до тебя дошло, какой грех по отношению к жизни, к человеческой природе, к Богу вздумала взять на свою душу, и раскаиваешься.. даже в таком случае, Эмма, я никогда уже не смогу относиться к тебе как прежде. Наверно, не сумею определить это точно, но я чувствую: во всем, что ты сказала, заключено что-то мерзкое, отвратительное, гадкое, как крадущаяся в траве змея… Прости, но я не могу думать иначе.
     Климов не без надменности объяснял свою позицию, а Эмма в эту, может быть, высшую минуту своей жизни до того не могла постичь такое с ней обращение, что уж волосы едва ли не шевелились у нее на голове, и, ошалело мучаясь жестоким климовским отказом, надувалась она, как капризная девчонка, истерическим бешенством, так что и лопнуть рисковала, но лопнуть, само собой, не могла и только истекала влагой, в каких-то захлебывалась выдавленных и фактически выстраданных слезах.    
     - Ты мне отказываешь? Ты отказываешься от меня? – лепетала она и поверить не могла в свое поражение.
     - Не заставляй меня повторяться, Эмма. Ни думать, ни чувствовать иначе я не могу. И не принуждай меня углубляться в этот вопрос, это завело бы нас слишком далеко! – вдруг повысил Климов голос. – Дай мне уйти!
     - Я тебя не задерживаю… - сдалась она, поникла. – Мне очень жаль, что так все у нас закончилось. И я не представляю, что делать дальше…
     - Зато я, кажется, представляю, что делать мне, - возразил писатель, направляясь к двери. Он достал ключ, дрожащей, но решительной рукой отпер дверь и уже с порога сказал: - Не уверен, что ты готова оставить свои безумные намерения. Желаю успеха. И советую найти кого-нибудь попроще, чем писатель Неуемов.
    Он руководствовался не столько уверенностью в своей правоте, сколько уверенностью в том, что к решению, которое он принял, его привела некая неизбежность и ему не остается ничего, кроме как действовать в соответствии с этой неизбежностью. И потому, что должен был поступить так, а не иначе, он не считал уже нужным анализировать, сомневаться, и думал, что в самом этом положении таится зерно его будущей правоты, которое тотчас прорежется и даст рост, как только он исполнит свое решение.
    В коридоре без колебаний утвердил он телефонный аппарат на прежнем месте, все той же дрожащей – от возмущения, от пережитого унижения, - но столь же решительной – ибо решение не подлежало отмене – рукой снял трубку, набрал номер и, когда ему ответили, бойко, пританцовывая как бы в нетерпении, воскликнул:
     - Авангард Петрович? Очень хорошо, очень рад слышать ваш голос… Да, это я… Приезжайте! Да, чем скорее, тем лучше. Все прояснилось! Но ваше присутствие необходимо… Нет, разговор не телефонный… Хорошо, жду!
     Торжествовал он, приплясывал. Прерывая связь, положил трубку на рычаг. Был он доволен собой, иначе сказать, не чувствовал, что ошибся в чем-либо, не тем путем пошел. А повернувшись на каблуках фигурно, увидел он близко, лицом к лицу, Гаврилова и даже клюнул носом легонько в его большую грудь.
     - Все прояснилось, брат, - сказал он. – Знай, мы рассчитались с Авангардом Петровичем. Полностью и даже с лихвой. И не делай ты, пожалуйста, кислую физиономию! 
     Чтобы приободрить друга, Климов рассмеялся весело и непринужденно, тем более что у него самого теперь не было причин унывать.

               Глава восьмая

               Жоричка насилу дождался окончания разговора. Он был в ярости, он не раз и не два порывался выскочить из укрытия и затопать ногами, завыть, может быть, швырнуть камень в окно или закричать тем двоим, которые стрекотали у него над ухом, чтобы они заткнулись, уняли свои мерзкие, грязные языки. Как же это он пощадил Эмму, как проморгал ее предательство, почему не снес ей башку, когда мать указывала ему на пользу этого и даже необходимость? Веня с трудом удерживал ученого под благоухающей сенью куста; Вене очень хотелось дослушать.
     Наконец этот тюремщик снял цепи, и Жоричка обрел долгожданную свободу. Но условием своего благодеяния Веня поставил обсуждение услышанного, прежде чем Жоричка получит право что-либо предпринять, как-либо выразить обуревающие его чувства. Жоричка, точно безумный, высоко подбрасывая ноги, помчался через сад. Он скрылся в лаборатории, и Веня лишь там его настиг.
     - В чем дело, Жоричка? Что это ты взыграл?
     Ученый, как затравленное животное, метался по лаборатории.
     - Он украл мои идеи!
     - Кто?
     - Доктор, о котором говорила Эмма.
     - А ты уверен в этом? Разве ты тоже занимаешься пересадкой сознания?
     - Теперь мне все ясно, все, все ясно! – Кулаки Жорички сотрясали воздух. – Теперь мне понятно, почему в мою лабораторию забирались воры и почему здесь все крушили… Он украл мои идеи, воспользовался ими и выдает за свое открытие! Негодяй! Подлый мошенник!
     Ласковой улыбкой Веня пытался как бы накрыть Жоричку, создать ему уют, утешить его и умиротворить, шептал:
     - Поговорим спокойно, Жоричка. Значит, ты веришь, что этот доктор в самом деле способен пересаживать сознание?
     - Если бы у меня не было моих идей, я бы не поверил. Чтоб какой-то плут пересаживал сознание?! Я бы назвал это бредом, мистификацией, подлогом, чем угодно, только не научной истиной. Но если он украл мои идеи, как же я могу не верить?
     - Звучит убедительно, ничего не скажешь… - Веня почесал затылок. – Главное, что ты, судя по всему, не отвергаешь в принципе возможность подобного…
     В голове молодого человека складывались свои идеи. Жизнь сама всовывала ему в руки выигрышный билет.
     - Я сейчас пойду к Эмме и узнаю имя этого доктора, а потом поквитаюсь с ним, - сказал Жоричка.
     - Не стоит, - возразил Веня, - она все равно не скажет. Вряд ли этот доктор на всех углах кричит о своих опытах, подумай сам, пахнет-то фактически убийством… Человек пишет о добровольном уходе из жизни, а доктор на этом греет руки, мзду получает, и, полагаю, немалую. Нет, Эмма не скажет ни тебе, ни мне. А узнать все-таки можно, и я готов тебе помочь.
     Верил уже Веня, что за известия о таинственном докторе, согласном радикально переменить бытие Эммы, Авангард Петрович отвалит ему солидный куш. Но в одиночку действовать представлялось ему делом довольно рискованным, и он был не прочь привлечь к нему кипевшего от злости горбуна.
     - Я сам поговорю с Эммой, - решил Веня. – Предложу ей свои услуги, а она в таком состоянии, что, глядишь, не устоит… соблазн для нее это будет сильный, хотя, конечно, не мне состязаться на предмет сознания с писателем Неуемовым. Но на безрыбье, как говорится, и рак рыба. Я буду ее искушать, и это, Жоричка, весьма разумный и тонкий план. Не исключено, мы сегодня с ней и отправимся к доктору. Вот что, воспользуемся машиной Гаврилова. Ты ее дверь сумеешь открыть без ключей и…
     - Да это пара пустяков! Я и мотор заведу.
     - Мотор не надо. Я попрошу ключи у самого Гаврилова, а что надо, так это тебе забраться в  машину раньше нас с Эммой и залечь где-нибудь сзади, скажем, под задним сиденьем. – Веня смотрел, прищурившись, поверх Жоричкиной головы, умствуя, составляя и на ходу совершенствуя свой славный план. – Прошу только у доктора не вылезать, пока я не подам тебе знак. Чем больше я о нем узнаю в спокойной обстановке, тем легче тебе будет потом с ним разделаться. Но не подведи, а то, знаешь, дело может всяко обернуться… На даче никому ничего не говори, и я не скажу, даже Олегу Павловичу. Сами управимся… На месте сообразим, как действовать.   
     Мечтами расцветающий Веня оставил Жоричку в лаборатории, посоветовав как можно скорее привести себя в норму, и отправился на поиски Эммы. Авангард Петрович его озолотит, а вот роль горбуна в предстоящем без отчетливости перед ним вырисовывалась. И его Авангард Петрович вознаградит? Но Вене не хотелось делить с кем бы то ни было лавры. С другой стороны, пускаться в авантюру без всяких тылов Веня опасался, поскольку таинственный доктор вполне может оказаться далеко не тем слабым, погруженным в свои ученые изыскания старичком, каким он воображается издалека. Но нельзя и то не принимать во внимание, что Жоричка, с его горячим нравом, это еще тот «тыл». Мечтал Веня, но и трусил слегка.
     Жоричка Вене по-своему нравился, поскольку казался забавным, однако надрыву, с каким Жоричка оплакивал свои будто бы похищенные идеи, Веня нимало не сочувствовал. Хладнокровно вводит невесте не опробованный даже на животных препарат, а над какими-то туманными образованиями, порожденными его головой, рыдает! Веню мало заботило, похищены ли впрямь идеи Жорички и как далеко в действительности простирается власть таинственного доктора над людским сознанием, и думал он лишь о практической стороне вопроса, исходя из которой полагал полезным для себя и даже обязательным разобраться во всей этой докторской интриге. Из тех же соображений выгоды Веня отказался от мысли посвятить в свой план Климова. Климов, конечно, человек Авангарда Петровича, но он предал, как уяснил Веня из подслушанного разговора, предал Авангарда Петровича и тяжко провинился перед ним, соблазнившись прелестями избранницы гангстерского сердца. И мечталось ему, как он будет сверкать и золотиться, вознагражденный Авангардом Петровичем, а Климов в это же время - умирать в пыли, в прахе мучительной смертью. Близка была эта мечта Вене не потому, что за что-то ненавидел Климова и желал ему смерти, а по той простой причине, что он любил ужасное, когда оно происходило с другими. К тому же он был вольной птицей и с высоты своего полета смеялся над людской суетой. А что, если не суета, когда одного награждают, а другого тут же предают страшной смерти? Подобное происходит сплошь и рядом в нашем мире, но все же наилучшим устроителем этаких карикатур не без оснований представлялся Вене Авангард Петрович, а потому он без колебаний решил действовать в пользу гангстера.
      Он нашел Эмму в саду, где девушка, сидя на лавке, тупо отдавалась безысходности своего горя. Всмотревшись в ее бледное, осунувшееся лицо, на котором пережитые волнения оставили чересчур уж отчетливые следы, Веня подумал, что меньше всего хлопот у него будет именно с Эммой. Однако его собственный вид чем-то позабавил девушку. Во всяком случае, слабая улыбка тронула уголки ее рта, опущенные вниз, как у театральной маски, и вздрогнул Веня, заметив эту улыбку, самолюбиво встрепенулся, заерзал в своей ущемленной гордыне. Удручена, а поди-ка, находит в себе силы потешаться над ним. Над чем, собственно? Что в нем смешного? Изворотливый и изобретательный, Веня решил, однако, не показывать виду, что оскорблен, и даже придать своему нашествию некоторый элемент комизма.
      - Всевышний неизменно проявляет заботу о том, чтобы мой ум не пустовал, и вот, на сей раз он чудесным образом сделал меня невидимым свидетелем твоей беседы с Олегом Павловичем, - сообщил Веня и уморительными гримасками показал, как он был невинен и трогательно забавен на своем шпионском посту.
      Эмма заметила с усмешкой:
      - Кому же неизвестна твоя слабость к подслушиванию, Веня.
      И она не укоряла его. Но Веня не поручился бы, что его слова совсем не встревожили ее.
      - Вынужден огорчить тебя, Эмма. Тебя постигло определенное разочарование в Олеге Павловиче, но я, - шел Веня напролом, - вынужден разочаровать тебя еще больше, даже окончательно. Дело в том, что Олег Павлович никакой не Олег Павлович и, соответственно, никакой не писатель Неуемов. Это фальсификация, блеф, розыгрыш – как-то так, я думаю, это называется.
      - Час от часу не легче… Прямо-таки сердце упало… Кругом один обман… - сразу погрузилась в бред ощущений и слов Эмма; вдруг она вскрикнула: - Ты правду говоришь?
      - Тебя сколько раз обманывали, Эмма, что ты уже не веришь даже мне, безупречно честному человеку. Но…
      - Но и ты, безупречно честный человек, участвовал в обмане, - воскликнула Эмма. – Ведь именно ты представил его мне как писателя Неуемова.
      Плакала Эмма под ударами судьбы.      
      - Меня самого обманули, - сказал Веня, - внушили мне мысль, что эта маленькая ложь, эта своеобразная игра необходимы для твоей пользы. А вообще-то, Авангард Петрович оказал давление… Ты же понимаешь, Эмма… А заботы о твоей пользе стоят у меня далеко не на последнем месте. Ты не плачь, Эмма, дело еще можно поправить… Я любил, люблю и буду любить тебя.
      Эмма как будто не слушала его болтовню. Ее мысли сосредоточились на обмане, жертвой которого она пала. Правда, она сама просила Авангарда Петровича – дернул же черт! – добыть ей Неуемова, но могла ли она предположить хотя бы только, что этот жулик, по-своему солидный, а тем более совершенно искренний перед ней, пустится играть краплеными картами. И теперь ее удивляла легкость, с какой она попалась на удочку. Этот обман вполне достоин стать последней каплей, той самой, что переполнит чашу терпения. Пока Эмма не знала еще, так ли это, но чувствовала, что это куда как возможно.
      - И кто же он? Кто-нибудь из прихвостней Авангарда Петровича? Даже не писатель?
      Она сидела по-прежнему на лавке, а Веня стоял перед ней ровно и гладко, чтобы она хорошо видела его честность, его готовность к самопожертвованию на избранной им добровольно службе ее интересам.
      - Писатель, но какой-то другой, никому не известный. Подобных ему, сама знаешь, пруд пруди. Дураки они все, в голове пусто, а туда же, книжки сочинять.
      Но если, размышляла Эмма, не Олег Павлович, а всего лишь Володя, это тоже кое-что и может быть интересно.
      - Он не стоит того, чтобы мы о нем говорили, - усердствовал Веня. – Он свое отработал и, считай, сгинул, отцвел, весь вышел. Забудь о нем, выброси из головы. Я знаю, ты думаешь о докторе, который пообещал тебе избавление от бремени жизни… это прекрасно, Эмма… ты хочешь уйти и в то же время остаться, жить в другом… Боже мой, я слов не нахожу, какая же это прелесть! Ты думаешь об этом, и я тоже думаю. В моем сердце ты уже заняла подобающее тебе место. А что ты ответишь, если я предложу тебе местечко и в моем сознании? Я, разумеется, не так талантлив, оригинален и самобытен, как Неуемов, то есть настоящий Неуемов, которого мы все любим и чтим. Но я тоже пишу, и, может быть, не совсем скверно. Вот послушай.
     Извлек парень из кармана брюк сложенную вдвое ученическую тетрадь, развернул ее и прочитал с пафосом:
      - «С помпезных туч, сквозь которые как в дыры смотрело жалобным и испуганным глазом солнце, рвалась на город наш великая гроза, от которой люди не ожидали ничего хорошего. Никогда не веруя в Бога, я теперь в страхе перекрестился, коротко отстучал зубами, не попадавшими друг на дружку, молитву, которая неожиданно и властно возникла в моем уме, и лег, спрятавшись под лодку, на которую тотчас откуда ни возьмись села парочка людей. И в резкой, устрашающей тишине между приближающимися раскатами грома я услышал их поразительный, навсегда оставшийся в моей памяти разговор…»
      - И ты туда же, книжки сочинять! – хохотала Эмма.   
      Не слышал ее Веня, продолжал упорно чтение.
      - Хорошо, Веня, достаточно, - сказала девушка, пряча улыбку. – Ты подаешь надежды. У тебя задатки.
      - И задатки будущего, и рудиментарные остатки прошлого, - охотно пояснил Веня. – В моей душе варится так же много всего, как у иной хозяйки в кастрюле. И если все говорит за то, что ты, красивая и умная девушка, внесешь в мою смятенную душу ясность, а чувствам моим придашь стройность и грацию, какой же мне смысл отказываться от тебя? Ты адресовалась Неуемову, но по ошибке, а я на лету перехватываю твою мольбу.
      - А не ошибусь ли я и в тебе? Будет ли мне хорошо, весело и уютно в твоей душе? – спросила Эмма с усмешкой.
      - Гораздо веселее и уютнее, чем в жизни, которая тебе опротивела. Ты найдешь отдых, ты отдохнешь… В моей душе много идеального, вообще идеализма, и он – как облака. На них ты и устроишься, а это совсем не то, что валяться в земной грязи. А я, зная, что для тебя свинство навсегда кончилось и прекратилось, сам тоже изменюсь к лучшему и все то скверное, что еще во мне есть, искореню без малейшего затруднения. Я ведь буду понимать, что делаю это ради тебя, ради того, чтобы тебе всегда хорошо со мной было! Эмма, ну кто согласится на твое предложение? Такое странное, необыкновенное предложение… Ни подставной, ни настоящий Неуемов не согласятся, и чего от них ждать, если они преисполнены гордыни, влюблены в свой жалкий интеллект. Даже Авангард Петрович не согласится, ведь ему нужно твое тело, а не чтобы ты там что-то нашептывала в его душе. А я согласен, Эмма, я с радостью, с признательностью соглашаюсь на это колдовство, всей душой принимаю его. Когда я услышал обо всех этих фантастических вещах, я понял, чего не хочу и чего хочу. Я не хочу быть перед тобой как все, потеть от вожделения… Я хочу власти твоей души над моей душой, хочу исполниться тобой, и я не вижу в этом дьявольского наваждения, бесовского вселения…
      - Ладно, Веня, я готова, - сказала Эмма, прерывая его излияния. – Ты убедил меня. Да и мой выбор, сам видишь, ограничен. Ты все же получше Авангарда Петровича или какого-нибудь Жорички. Хотя и скуден… Ты не имеешь права возмущаться моими словами, ты пожелал моей власти над твоей душой, вот и получи. Я тебе скажу, Веня, твоя душонка мелковата…
      - Ты расширишь ее!
      - Постараюсь. А что останется от тебя?
      - Я даже и не задумываюсь об этом. Я лишь жду минуты, когда мы отправимся к твоему доктору… кто он, кстати, такой? Я знаю многих докторов… твоего как зовут?
      - Узнаешь… Я сейчас позвоню ему. Если он согласится принять нас сегодня, нужно будет успеть в город до наступления темноты.
      - Я попрошу машину у Гаврилова.
      - Отлично, - одобрила Эмма сообразительность своего нового жениха. – Жди меня здесь, я схожу позвоню.
      Она скоро вернулась и сказала, что будет готова к отъезду через четверть часа. Доктор их примет сегодня. Веня, заглянув в лабораторию, велел горбуну действовать со всей возможной ловкостью и быстротой. Затем он нашел Гаврилова и попросил ключи от машины, сказав, что ему позарез необходимо съездить в город, откуда он, впрочем, вернется еще нынешним вечером. Доверчивый Гаврилов ключи дал.

                ***

     Когда на горизонте показался город, чужой и неприветливый в красках догорающего дня, сомнение закралось в сердце Вени. Не ступил ли он на опасный путь? Завертелись в голове обороты, весьма подходящие к случаю: тонкий лед, роковая черта, переступив которую… Но не ждут ли его настоящие беды, доподлинное горе? Тщедушного ученого старичка сила его воображения стала превращать в зловещего колдуна, полного чудовищной и неукротимой ненависти к человечеству. Тут не поможет никакой Жоричка с его яростной борьбой за интеллектуальную собственность. Я погиб, рассудил Веня, а ведь я мог стать писателем не хуже Неуемова. В городе Эмма называла улицы, по которым им следует ехать, и Веня, догадавшись, что они направляются к обычной городской больнице, немного успокоился. Я не погиб. Но и писателем Неуемовым ему перехотелось быть. Разве не вправе он претендовать на большее? Принялся Веня, может быть, не вполне ко времени, раздуваться от гордости. Больница располагалась на окраине, и ее корпуса сумрачно возвышались над казавшимися бесконечными кварталами приземистых деревянных домиков. А ведь он вообразил уже, что таинственный доктор обитает в особняке, какие описываются в книжках Неуемова и ему подобных, и свои бесчеловечные операции проделывает в глубоком подземелье, откуда на улицу не доносятся крики его жертв. Россия, подумал Веня, все здесь низенько, скромно, серо, даже убого на вид, а сколько, между тем, подвигов, великих свершений! И великое зарождается у нас тоже скромно и в обыкновенной обстановке, просто оттого, что в каких-то неприметных больничных корпусах завелся некий доктор с его гениальными открытиями, а я еду в чужой машине разобраться с ним.
    Вдруг он, однако, подумал об экспериментах доктора с холодной, рассудочной реалистичностью, представилось ему, что они в самом деле совершаются, и не как-нибудь, а с тупой и неумолимой последовательностью, с какой-то окровавленной ватой, бросаемой под хирургический стол, с непостижимо тревожным приближением к остановке в небытии, в неком полном отсутствии, даже, может быть, с отрезанными поспешно конечностями, которые уже никогда не будут участвовать в великих замыслах ума и сердца попавшего под нож человека. По-своему здоровая, просветляющая неприязнь к Эмме, пожелавшей иметь свою собственную долю в подобных, ничем жизненно радостным не напитанных делах, пронзила Веню.
     Они беспрепятственно въехали на больничный двор, попетляли между корпусами и остановились перед одним из них, ничем не отличавшимся от прочих. Было воскресенье, был к тому же поздний вечер, быстро сменявшийся ночной тьмой, и больница выглядела заброшенной, покинутой всеми. Все это было на руку Эмме и ее загадочному другу в белом халате, готовому, видимо, за приличную мзду отправить кого угодно хоть к дьяволу в душу, но не слишком устраивало Веню.
     - Доктор работает без выходных? – спросил он, без особого успеха стараясь выглядеть ироничным, казаться веселым и непринужденным.
     Эмма объяснила спокойно:
     - Я поговорила с ним, и он согласился прийти в больницу ради нас.
     - Конечно, за денежки-то…
     - Доктор – настоящий фанатик науки, - возразила Эмма серьезно.
     Веня с надрывом прокричал:
     - В твоего доктора можно только верить! А умом не понять! В больницу эту, в России всю можно только верить! Сколько ты за всю эту фантастику заплатишь, Эмма?
     - Пусть это тебя не касается.
     - Из чьего кармана? За чей счет жируешь, девушка? – кричал Веня.
     Покосился он сумочку, которую Эмме, если, предположим, дойдет до операции и она исчезнет, переселится в его сознание, больше никогда не носить. Разумеется, никакой операции не бывать, и Эмма никогда не узнает, о чем он, Веня, думал, когда они по широким каменным ступеням поднимались к входу в больничный корпус. А думал он о том, что в сумочке деньги, приготовленные для бесноватого шарлатана, аккуратной пачкой покоятся в каком-нибудь конвертике с приятным рисунком. Мечталось Вене завладеть ими.
     При входе в корпус спал, уронив голову на стол, совершенно пьяный человек в белом халате, выразительно украшенном следами тех напитков и закусок, которые он употребил за последние часы. Какое место в научно-медицинском мире занимал этот человек в трезвые минуты, может быть, не очень-то часто выпадавшие на его долю, не поддавалось определению, но вошедшие не могли не убедиться, что сейчас, кем бы он ни был, ему абсолютно безразлично, кто и с какой целью проходит мимо него. Веня прекратил расспросы, он уже в некотором роде бездумно шагал за девушкой, поверившей в искренность его намерений. Они поднялись на четвертый этаж, долго шли коридорами и как будто блуждали в каких-то закоулках, и наконец вошли в обычную операционную. Там, у стола, на котором за его долгую историю было вскрыто, изрезано, измочалено и зашито не одно жаждущее продления жизни тело, стоял доктор, человек средних лет и весьма средней комплекции, с головой бубликом, лысой и круглой.
     - Здравствуйте, Феликс Кузьмич, - поприветствовала Эмма этого субъекта, который и не подумал ни двинуться им навстречу, ни ответить на приветствие.
     Феликс Кузьмич, скрестив на груди обнаженные по локоть волосатые руки, не то чтобы просто смотрел на Веню, а положил на него глаз, словно облил горячим, но быстро застывающим клеем, поймал, как ловит прожектор, и уже не отпускал, ослепляя, парализуя. Так могло быть оттого, что Феликс Кузьмич всего лишь изучал и испытывал кандидата на сожительство с частицей сознания Эммы, но могли быть и более серьезные причины. Возможно, он что-то заподозрил. Возможно, догадался уже, что Веня не тот, за кого выдает себя. Не зная, как ему быть под столь пристальным наблюдением со стороны человека, на многие годы, а то и века опередившего научную мысль, Веня выпрямился и оцепенел, всем своим видом выражая истовое рвение, преданность, восхищение. Но доктор оставался холоден и неприступен и все попытки Вени обнаружить себя перед ним живым человеком обращал в ничто. Ледяной холод исходил от него, и только от страха Веня не замораживался; он и стал теперь жить в страхе. Между тем Эмма молча ждала, чем закончится устроенный доктором экзамен, превращенный Веней в настоящий парад его добродетелей. Он рвется в бой и готов положить свою ничтожную жизнь на алтарь науки. Так это выглядело в глазах Эммы. Но как бы она ни поэтизировала происходящее и на какие бы, с другой стороны, горние высоты ни забирался доктор в своем праве рисовать себя перед посетителями величавым айсбергом, сошлись эти люди все же для сделки, словчить которую одним лишь выпячиванием и воинственным скрещиванием неких суровых и даже глобальных эмоций никоим бы образом не удалось, а потому и должна была в конечном счете подать голос известная человечность, что бы за ней в данном случае ни стояло.
     - Ему можно доверять? – сказал наконец Феликс Кузьмич вполне буднично.
     - Абсолютно, - ответила Эмма. – Мы давно знаем друг друга, мы хорошие друзья, и Веня любезно согласился…
     - Понимаю, понимаю… - перебил доктор. – Славно, очень славно… Друзья… Хотелось бы верить. Хотелось бы верить в дружбу, в любовь и прочие явления идеализма. Но доверять никому нельзя, тем более абсолютно. С другой стороны, если абсолютно не верить, то и дела никогда не сделаешь. А у нас дело. Я ведь потому спросил и вообще говорю обо всем об этом, что у нас, Эмма, сами знаете, дело, дельце, рекламе не подлежащее. Широкое распространение, внедрение в массы – этого мы не предусматриваем, этого у нас в планах нет. Не знаю, как у вас, а у меня обстоит именно так. У вас, может быть, одно внешнее, публичное, даже, может быть, танцы в голове, рестораны, легкая жизнь, а у меня тут сплошная эзотерика. Для избранных! – пронзительно выкрикнул он. – Деньги принесли?
     - Принесла.
     - Отлично! Потом отдадите, на финише, так сказать, вашей отслужившей свое жизни, на старте в новое бытие. И записочка, Эмма, записочка, и в ней всего несколько слов. Сжато, лаконично, героически… Ухожу! Надоело все! Будьте вы все прокляты! Никого не винить в моей смерти! Примерно в таком духе. Да вы и сами знаете, не мне вас учить.
     - Сейчас напишу, Феликс Кузьмич.
     Феликс Кузьмич теперь на освободившихся ото льда пространствах стал суетиться, подхихикивать, выступать добродушным мужичком, который всегда рад развлечь и потешить заглянувших к нему на огонек гостей. Эмма села за столик в углу операционной, хозяин подал ей ручку и лист бумаги.
     - А как происходит операция? – заговорил Веня.
     - Вы реализовали свое право на вопрос, - засуетился доктор с какими-то бабьими ужимками. – Я бы на вашем месте тоже спросил. Отвечу, голубчик… Очень просто! Ничего мудреного. Представим себе такую картину: приходят некие Веня и Эмма, решившие с моей помощью связать свои судьбы в одно нерасторжимое целое. Что ж, в добрый путь! Оставив пояснительную записочку и полагающийся взнос, мои новые пациенты, эти как бы брачующиеся, укладываются на операционный стол, рядышком, как два крыла одного ангела, смиренно сложенные, и я дарую им глубокий сон… Естественно, с помощью наркоза. Затем просыпается один Веня, а Эмма лежит на столе бездыханная, с доброй порцией отравы в желудке. Какой яд предпочитаете, красавица? – повернулся Феликс Кузьмич к склонившейся над листком бумаги девушке.
     Сейчас он показался Вене котом, крадущимся к запретному куску мяса.
     - Мне все равно, - ответила Эмма.
     - Видите, - словно бы обрадовался эскулап, - ей все равно. А вы что скажите, молодой человек?
     - Нет, это вы решайте, - пробормотал Веня.
     - Хорошо, дадим ей что-нибудь такое, чтобы у нее там напоследок все кишки запрыгали как живые. Но мучиться не будет. Мы же добра ей желаем, мы ее, сердечную, отправляем некоторым образом на небеса, в удивительные чертоги… Эмма – труп. Но только ее тело, а ее сознание сияет и ликует в сознании Вени – вот истинный результат операции. Затем Веня отвозит тело туда, где его обнаружат какие-нибудь безутешные родственники, чтобы предать земле… И после до конца дней своих наслаждается неустранимым обществом возлюбленной. Вы ведь любите ее, юноша?
     - Вы уже оперировали кого-нибудь… трансплантации все эти проделывали? – спросил Веня робко.
     - Оставляю вопрос без внимания.
     - А почему вы не хотите обнародовать ваше открытие?
     Доктор залился смехом, на поросячий визг похожим.
     - Что мне суетная земная слава, молодой человек! Пока я предпочитаю просто зарабатывать деньги… И, в конце концов, у меня свои виды на то, как использовать это открытие, - закончил он таинственно.
     - А-а! – как будто застонал Веня. – Я, кажется, понял. Ведь вы, перебрасывая сознание с места на место, можете достичь бессмертия, не так ли?
     - Возможно, возможно… - ответил Феликс Кузьмич с недобро блеснувшей усмешкой. Хотя что могла значить для него эта проницательность пациента?
     - Но в таком случае вам необходим помощник, ассистент…
     - Сегодня обойдемся без ассистента, - холодно возразил доктор.
     Веня сказал, запинаясь:
     - Простите… перед тем как возлечь… на ложе… желудок, знаете, опорожнить…
     - Это разумно, - похвалил снова подобревший Феликс Кузьмич. – По коридору до конца, а там налево…
     А где, собственно, Жоричка? Уже сообразил Веня, что с доктором шутки плохи. Рыскал глазами, выходя из операционной, и в коридоре Жорички не нашел. Еще когда они с Эммой спешили к поджидавшему их доктору, в одной из комнаток близ операционной Веня приметил телефон на столе, и с бесшумной быстротой сейчас он устремился туда. Не чувствовал потенциальный властелин Эмминого сознания, чтобы над его жизнью нависла реальная угроза, не думал, что его шансы в борьбе с доктором, если дойдет, например, до рукопашной, могли бы представиться кому-то равными нулю. Но вот игру надо было спасать, и ради этого он ринулся по коридору, сверкая пятками, ведать не ведая, между прочим, что предпримет, когда Феликс Кузьмич прикажет ложиться на операционный стол. Главным было ныне позвонить, а там он что-нибудь придумает, найдет способ выкрутиться, протянуть время… Достигнув заветной комнатки, он плюхнулся на стул и лихорадочно, тяжко отдуваясь, набрал номер Авангарда Петровича.
     Никто не ответил. Вспотевший от такой незадачи Веня набрал номер божемоевской дачи, и тут ему повезло больше: трубку на противоположном конце провода сняли.
     - Олег Павлович?.. Владимир Сергеевич?.. – узнавал радующийся разговору Веня. – Срочное дело! Мы с Эммой в городе, в больнице… 
     Прервалась связь. С удивлением и досадой Веня посмотрел на трубку, затем, пытаясь найти причину обрыва где-нибудь в окружающей его среде, огляделся. И он увидел у себя за спиной, в каком-то шаге, Феликса Кузьмича и Эмму. Еще толком он не осознал безысходности своего положения, а уже грузно, колоссальной жижей всколыхнувшийся ужас смывал с его лица черты, выставляя омерзительный багровый комок мяса с мелкой, как бы неумелой прорисью раскрывающегося в беззвучном крике рта. Не слыхал Веня, как подошла катастрофа, трагедия. А теперь доктор, не просто ухмыляясь, но словно вдавливая в него свой жуткий оскал, а оттого и всецело подавляя беднягу своей победоносной личностью, держал в одной руке выдернутый из штепселя телефонный провод, а в другой «утку», гладкие металлические бока которой с угрожающей лихостью поблескивали в лучах падающего из коридора света.
    Ужас вполне овладел Веней, но и отдельно от него испытал он прилив дикого, немыслимого страха. Это случилось за долю секунды до того, как доктор в крепкое словцо вложил свое презрительное отношение к застигнутому врасплох предателю, после чего воспользовался «уткой» совсем не по тому назначению, какое предполагалось условиями больницы для лишенных способности передвигаться больных. Феликс Кузьмич, будь у него время на побочные исследования, мог бы еще воспользоваться и удобным случаем изучить влияние ужаса смерти на половую возбудимость приговоренных. Однако свободного времени у доктора не было, да и не собирался он размениваться на мелочи. Веня попытался было встать на ноги, но дно «утки» пришибло его, как молоток шляпку гвоздя, загоняемого в гроб…
    Очнулся Веня скоро. В голове в разрывы гудящего шума заглядывали, как в раздвинувшиеся портьеры, чье-то насмешливые глаза, сливающиеся в одно огромное око, которое то скрывалось за тучами шедшим гудением, то вдруг с водянистым помаргиванием вкатывалось гигантским шаром в Венино нутро, раскатывая его в лепешку. Он обнаружил себя в операционной, в углу, привязанным к стулу, на котором перед тем сидела Эмма, писавшая свою записку. Эмма и Феликс Кузьмич стояли рядом и смотрели на него. Раз не убили сразу, а привязали к стулу, значит, не собираются убивать, подумал Веня с туманной надеждой. Где же все-таки Жоричка? И Климову он успел сказать несколько слов. Но в какой больнице Климову искать его? Положение выглядело безнадежным. Положим, сразу не убили, но к стулу все же привязали, значит, что-то задумали, что-то готовят… Однако Веня не мог обходиться без надежды, тем более в столь провальной ситуации. Как жить без надежды? А он хотел жить, не хотел умирать.
     - Я сразу заподозрил неладное, - затянул доктор песнь о свое проницательности и о своем разочаровании в подобных Вене пациентах. – Мне этот щенок сразу не понравился… не понимаю, милочка, что вы в нем нашли? – повернулся он к Эмму. – Мерзкий червяк, вредитель, тля! Такие наносят науке непоправимый ущерб. Когда ученых сжигали на кострах, господа, подобные вот этому, сидели в священном трибунале, наслаждались зрелищем пыток и выносили смертные приговоры. А сейчас… посмотрите на него! – Острым носком туфли Феликс Кузьмич ткнул Веню в колено. – Струсил, толерантным, поддонок, прикидывается! А развяжем его, он будет ползать у нас в ногах, умоляя о пощаде. Но мы не развяжем.
     - Нет? – спросил Веня.
     - Нет!
     Глаза докторовы излучали не ненависть, а бесконечное презрение. Что-то более благоприятное для себя читал Веня в глазах Эммы, и при каждой возможности взглянуть на нее – а эта возможность появлялась всякий раз, когда его внимание не сковывала гипнотическими чарами чудовищная личность доктора, - он старательно приподнимал брови, выгибал их дугой, думая, что получается жалобно и умоляюще.
     - Ну, ладно, - сказала Эмма, - он вел двойную игру, чуть было не выдал нас… Но разве вы недостаточно наказали его? Вы отлично поработали этой «уткой», Феликс Кузьмич, и теперь самое время приступить к операции.
     - Об этом не может быть и речи, - возразил доктор. – Я не собираюсь предоставлять этому ублюдку еще один шанс выдать меня.
     - Но я, находясь в его сознании, не допущу этого. Я предполагаю вполне овладеть его волей.
     - Это не гарантии, это ничто… Единственное, что могу предложить вам… коль уж вам, Эмма, так хочется уберечь этого паскудника от моего гнева… это внедрение его сознания в ваше.
     - Но… зачем он мне?
     - Не хотите? Не сомневался, что вы откажетесь. Еще бы, кто захочет получить в подарок этакую гадость! Ну, стало быть, мы поступим следующим образом…
     Легкой походкой спортивного юноши доктор пронырнул в противоположный угол, скрылся за дверью кладовой, а оттуда, поотсутствовав мгновение всего, вернулся с большим металлическим корытом в руках. Утвердив корыто рядом с операционным столом, он снова юркнул в кладовую и на этот раз выволок внушительных размеров бутыль с какой-то прозрачной желтоватой жидкостью. Внимательно следил Веня за действиями доктора, и волосы начинали шевелиться на его голове. Доктор с величайшей осторожностью раскупорил бутыль и, наклонив над корытом, медленно, стараясь не нанести никакого вреда себе, вылил в него всю жидкость, после чего, довольный своей работой, сказал:
     - Весьма эффективный растворитель, наш друг в нем без следа исчезнет. И никакой записки не надо. Или хотите черкнуть пару слов? – любезно отнесся он к Вене. – Пожалуйста! А мы на досуге почитаем. 
     Веня задыхался в веревках, врезавшихся в кожу, задыхался он и под нестерпимым гнетом невозмутимости, с какой фантастический доктор приготовлял ему смерть.
     - О, перестаньте!.. прекратите это, прекратите! – проскулил он.
     - Что за пафос? Неужели вы еще надеетесь на спасение? – спросил Феликс Кузьмич как бы с веселым удивлением. – Или надеетесь, что мы вас пожалеем?
     - Эмма… Эмма… - задыхался Веня; пытался он вырваться из тенет. – Скажи ему, объясни… Я буду молчать… Я ничего никому не скажу…
     - Федор Кузьмич, - сказала Эмма, отходя от Вени, чтобы жар его мольбы не тревожил и не смущал ее, - попробую вам кое-что объяснить… Он ничего никому не скажет… Но вообще на пару слов, есть разговор, прошу. Только лучше в коридоре, с глазу на глаз.
     - Как вам угодно, голубушка, как угодно. Хотите обсудить положение?
     - Да, пока не поздно.
     - Уже поздно, увы, но обсудить можно, отчего бы и не обсудить?
     - У меня есть конкретное предложение…
     - Рад слышать, рад слышать…
     Они уже шли к двери. Никакого конкретного предложения, кроме как пощадить Веню, у Эммы не было, она хотела выиграть время, что-то обдумать, понять, придумать какой-нибудь выход.
     - Эмма… Эмма… - шелестел вдогонку обезумевший пленник.
     В полумраке коридора, остановившись у широкого окна, за которым темнел провал в бескрайнюю ночь, Эмма сказала:
     - Ну что за мысль – убить этого парня? Вы же ученый, а не… трупоед.
     - Но я не собираюсь его поедать, вот уж чего в голову мне никак не приходило, - усмехнулся доктор. – Расположены поторговать своим телом? Предложить мне попользоваться вашими прелестями в обмен на его жизнь?
     - Нет, не расположена.
     - Это и не прошло бы, - успел вставить Феликс Кузьмич.
     Эмма взглянула на него с глубокой неприязнью.
     - Пожалуй, я напомню вам то, что мы слышали оба, - сказала она. - Веня сообщил, где мы находимся…
     - Больниц много, - с живостью возразил доктор.
     - Но он сказал, что находится со мной.
     - Клоните к тому, что и ваш язык представляет для меня известную угрозу? Я уже думал об этом. Но вот окно, достаточно широкое, чтобы вместить человека, и не настолько крепкое, чтобы удержать человека, если такового сильненько толкнуть. Я вас толкну, вы свалитесь с четвертого этажа и разобьетесь насмерть. Или предпочитаете растворитель? Я готов исполнить вашу последнюю волю.
    Эмма поняла: должна она опередить доктора, выбросить его в окно прежде, чем он попытается сделать это с ней. Она и предложила выйти в коридор, имея в виду именно это намерение, пусть даже весьма смутное тогда. Но теперь все прояснилось. Да, стоя в операционной и глядя, как мучается Веня, она, сама того не подозревая, уже приняла решение выбросить доктора в окно прежде, чем тот опрокинет жалобно скулящего и воющего Веню в растворитель.
     - Если вы меня выбросите в окно, - сказала она с необыкновенным хладнокровием, - это вызовет некоторый переполох там, внизу, и вы не успеете разделаться с Веней.
     - Должен ли я понимать ваши слова в том смысле, что вам больше приглянулся растворитель? Впрочем, вы напрасно беспокоитесь, внизу никого нет, вас найдут не скоро, а если и скоро… так ведь Веню я растворю за какую-нибудь минуту. Я успею даже замести следы преступления.
    Феликс Кузьмич гадко осклабился. Самое забавное заключалось в том, что он терпеливо и серьезно ждал, какой вид казни выберет для себя Эмма. Он не торопил девушку, уважая ее право на выбор, некую ее свободу воли, и не только разыгрывал из себя галантного кавалера, который рад услужить даме, но в определенном смысле и был им. Гармония его жизни состояла в том, чтобы никогда не отказывать себе в удовольствии быть вежливым даже с теми, кто не заслуживал этого, и когда ему, давно уже привыкшему жить в чуждом и равнодушном к его ученым и творческим усилиям мире, случалось лицом к лицу сталкиваться с врагами науки, а то и судить их по всей строгости его внутреннего закона, он сердился на них больше для виду, с ясным пониманием, что поневоле участвует в некотором фарсе. И уж как он должен был раскрыть свои лучшие качества перед девушкой, чья красота, хотел он того или нет, очаровывала его! Но деликатность его, предупредительность в сложной сфере правовых отношений и галантность, разумение его, что, имея всемирную ценность и вселенский масштаб, не вправе он с одной лишь дикой грубостью нравов выбрасывать своих гостей в окно и растворять их в корыте, не пошли ему нынче на пользу.
    О да, теперь пелена спала с глаз Эммы, и увидела она череду своих заблуждений и всю меру нелепости и пагубности своих мечтаний. Она стремилась к избавлению от постылой жизни, а это поставило на карту жизнь Вени, который ничем перед ней не провинился. Она стремилась к преображению, волшебному и светлому, к уничтожению тягостной материи, тела, плоти, к обретению новой жизни, исполненной чистоты и духовных наслаждений, а дело шло к тому, что она упадет с высоты четвертого этажа, расшибется в лепешку и исчезнет, сгинет безвозвратно.
     Однако она не допустит этого, ни гибели Вени, ни своей собственной. Слепая ярость овладела ее сердцем и нацелилась на доктора, который обманывал ее, усыплял ее бдительность сказками о духовном Эльдорадо, а думал лишь о том, как бы обобрать ее до нитки. Эта ярость подняла ее физические силы на необычайный уровень. Тем-то и вводил ее доктор в заблуждение, что выставлял, сугубо ученый человек, и себя неким примером, и даже романтическим примером, образа и подобия Божьего, но когда задумал он пустить Веню в растворитель, с прачечной простотой используя для этого обыкновенное корыто, мог ли он оставаться таким примером? И потому-то и можно, и нужно убить его, что нет в нем больше этого примера. Кончился пример, угас образ, стерлось подобие. Сильная и яростная, как дракон, Эмма подняла руки и вцепилась доктору в горло. А вот чтобы просто выбросить его в окно, на это ей, увы, не хватило бы сил, потому и говорим: велика и драгоценна была ее ярость в этот миг прозрения и духовного исцеления, а все же слепа.

                *** 

     На божемоевской даче царила паника, бегали и в сутолоке лбы расшибали. Рассуетившийся от души Чепиног – а отчего именно он взволновался до умоисступления, Бог его знает, - ходил уже с шишкой. Авангард Петрович и его люди прибыли на двух вместительных машинах, и гангстер, возбужденный срочностью вызова, не счел нужным придать своему явлению в окружении многочисленной свиты (были в ней Гибрид и другие отвлеченно знакомые Климову и Гаврилову лица) хотя бы некое подобие визита вежливости. Поскольку все немножко походило на бандитский налет, Ульяна Кирилловна, женщина тепличных условий воспитания, утонченных чувств и довольно-таки абстрактного образа мысли, долго не могла уяснить сути происходящего. Наконец некоторую ясность внес Климов. Видел он, что Авангард Петрович перешел к открытым действиям, а потому решил, что у него тем более развязаны теперь руки, и стал, можно даже сказать, развязно докладывать толстяку о результатах своего расследования, думая после этого расстаться с ним навсегда. Кое-что дошло до Ульяны Кирилловны, слышавшей этот доклад, то есть до ее сознания. Писатель же, изъясняясь, принял вид горделивого и неустрашимого человека. Ему не совсем было противно вспоминать о посулах и обещаниях, которыми то и дело одаривал его Авангард Петрович, и он их не вполне сбрасывал со счетов, когда размышлял о своем ближайшем будущем, однако все же желал показать прежде свое достоинство, а уже потом выставлять на кон, если можно так выразиться, деловую сторону своих отношений с этим человеком.
     Впрочем, и то верно, что строить планы на будущее и совершенно обособляться от Авангарда Петровича было рановато, предстояло еще на глазах у него распутать весь дьявольский клубок, сплетенный Эммой, и убедить его, что большего они, его доверенные лица, посланцы, достичь не могли бы при всем желании. А достигли они именно полного и бесспорного осознания факта, что Эмма – дьяволица. В это, по расчетам Климова, и должно было для Авангарда Петровича все упереться. Положим, он готов изобразить попытку распутывания клубка, но кому и когда, спрашивается, удалось распутать интригу, подстроенную самим лукавым? Если уж что-то непременно изображать, то разве что сочувствие Авангарду Петровичу в момент, когда он постигнет наконец, с кем связался и кого на свою беду полюбил, - тогда поникнуть рядом с ним, соболезнующе постоять с ним рядом, дыша воздухом беды, и отойти от него навсегда. В этом тупике обязательно угомонится проклятый разбойник; ему – горе, отчаяние и безысходность, Климову с Гавриловым – свобода и вознаграждение за добросовестный труд. Вот как все распланировал Климов! Но не убивать же гиганта сразу и наповал, первым же выстрелом. Тут и сейчас тонкая игра, сообразил писатель. Сам преисполнившись чувства собственного достоинства, он не мог уже сомневаться, что и чувства Авангарда Петровича, его любовный пыл достойны известного уважения и, поскольку поразить их предстояло так или иначе, и при этом весьма страшно, сделать это следует в насколько возможно щадящем режиме. Тревожило и смущало его только замеченное уже им отсутствие Эммы. Не доглядел! За это Авангард Петрович, в какое бы горе ни впал, по головке, пожалуй, не погладит. Отчасти и трусил Климов.
     Авангард Петрович издал зловещий клекот, и послышался рык свирепого льва в тех непроходимых дебрях, в которые он превратил свою жизнь, и затрубил он обезумевшим слоном, - все оттого, что дерзновенные замыслы Эммы, в стройном изложении писателя-аналитика, не укладывались в его голове. Ни на минуту он не усомнился в правдивости Климова и в том, что Эмме под силу осуществить ее бредовые фантазии. А Климов крупно вышагивал вокруг него, останавливался, присматриваясь и выбирая место, снова шагал и снова останавливался, проникновенно шепча: позвольте выразить вам сочувствие, поверьте, сам не ожидал ничего подобного и оттого лишь лучше постигаю глубину вашего страдания… Авангард Петрович, впрочем, не поникал, а скорее, проявлял склонность к буйству. Он топал ногами и требовал Эмму. Это его пожелание мало тронуло Ульяну Кирилловну и Степаниду Глебовну, зато постепенно открывшееся им отсутствие их сыновей они приняли за дурной знак. Никто не знал, что предпринять. Авангард Петрович требовал достать Эмму хоть из-под земли, и его люди бегали по дому, брызгали темными стаями в сад, в лес углублялись, аукали под древними соснами, но все напрасно. Климов в свое оправдание неожиданно громким, от сотрясавших грудь судорог покрепчавшим и обретшим металлические нотки голосом трубил разное: он за исчезновение Эммы не ответствен, его к девушке стражем не приставляли, он сделал все возможное и невозможное, выяснил, до подоплеки дела докопался. Сжимались кулаки Авангарда Петровича. В ужасе и словно в страшном сне писатель все повышал и повышал голос, голова его запрокидывалась, и быстро работающий в раскрытом рте красный язык, высовываясь часто, как бы неким веслом погружался в тяжелую гущу вечернего неба.
     Напряжение достигло апогея, и тогда раздался телефонный звонок. Климов, оказавшийся ближе всех к аппарату, схватил трубку. Вся гамма слизанных с неба красок заката теснилась на его языке, освещала внутренность рта, и весь он просиял пунцово, с адским каким-то оттенком, узнав голос Вени, - сам по себе Веня интереса не представлял, но говорил он и об Эмме. Вот только незаконченно, ибо связь вдруг прервалась. Подбежал близко, плоть к плоти, Авангард Петрович, как бы усиливаясь затолкнуть в грудь Климова, и без того всклокоченную, вспененную, ту хрупкую, но острую грань, которая его самого еще отделяла от безумия. Сияющий Климов, вытянувшись в радугу, уклонился и пропустил этот дар мимо себя, как тореадор пропускает оголтело бегущего на него быка. Эмма жива, сообщил он, она в больнице, где что-то происходит. Выводы он, сочувствуя трепетно страдающему Авангарду Петровичу, делать поостерегся. И тут его взгляд упал на Чепинога, который с разинутым ртом стоял в стороне, потирая шишку на лбу и ни во что не вмешиваясь, но заметно всему дивясь. И по отношению к этому малому Климов уже не считал необходимым придерживаться правил хорошего тона.
     - А ты что скажешь, парень? – спросил он напористо, с мозолистым, жилистым, то есть смахивающим на угрожающе выставленный кулак намеком, что уж парню-то, Чепиногу этому, есть что порассказать. – Что ты все молчишь да прячешься в углу? Чего тушуешься?       
     - А что мне говорить? – задивился пуще прежнего Чепиног.
     Ядовито прищурился писатель:
     - Так уж и нечего? Ой ли? А про Вельзевула, про порошок?..
     Допросить! – уже повелевал Авангард Петрович, указывая на Чепинога. Не тотчас дошло до малого, куда задул ветер, ведь не впервые спрашивал его Климов о Вельзевуле и порошке, думал он, что опять все сойдет ему с рук, повиснет вопрос в воздухе, и только. Но Авангард Петрович, даже и зашедшись в смятении и тоске, отнюдь не дремал. Чепиног еще невинно усмехался и пожимал плечами, как вдруг оказался в плотном мужском кольце. Словно свора разъяренных псов образовалась. На мгновение мелькнула над этой маленькой, неистово волнующейся толпой багровая, из стороны в сторону мотающаяся, нечеловечески, должно быть, воющая физиономия молодого человека, на скорую руку подвергнутого ужасным пыткам, несчастного, который, конечно же, вспомнил уже о Вельзевуле все, что требовалось его мучителям, и желал не мешкая приступить к рассказу, но не мог, ибо палачи не кончили еще причинять ему все заглушающую и все живое делающую бесполезным боль.
     - Помилуйте, это что такое вы тут вытворяете? – крикнула Ульяна Кирилловна. – Здесь вам не улица, здесь приличный дом, в котором жил большой писатель… Как вы себя ведете?
     - Хватит! – выступил вперед Гаврилов, неплохо сведущий в приемах подручных Авангарда Петровича.
     Простирая к последнему руки, писатель молча, но выразительно поддержал друга, и Чепиногу наконец позволили заговорить.
     - Я ничего толком не знаю… - начал он.
     - Продолжайте! – махнул своим молодчикам рукой Авангард Петрович.
     - Но я скажу, я скажу! – заторопился Чепиног. – Вельзевул… я так его называл… он служит у какого-то доктора, где-то в больнице…
     Словно кот с высоко поднятым хвостом, истерически бегал вьюн, записной дамский угодник по саду с какой-то блестящей змеевидной штуковиной в заду, которую загнал ему туда, протыкая штаны, один из палачей, успев сделать это изуверское дело прежде, чем с уст пытаемого полились откровенные признания. Авангард Петрович побежал за ним, рявкая:
     - Говори, где этого Вельзевула искать!
     - Здесь неподалеку… дачу снимает… - лепетал Чепиног в какой-то сумасшедшей признательности толстяку за его готовность, несмотря на одышку, бегать вместе с ним.
     - Вперед! По машинам! – раздавались уже приказания Авангарда Петровича.
     Он преобразился. Возможность пойти по следу загадочно исчезнувшей Эммы, забрезжившая перед ним, вернула ему самообладание. Он лично проследил, чтобы Чепинога взяли под надежную охрану, а Климов и Гаврилов не вздумали под шумок остаться на божемоевской даче. Они ему еще пригодятся. А вот до писательской вдовы и матери Вени дела ему не было.
     Чепиног указал на дачу, которую снимал Вельзевул. Захлопали дверцы машин. Эта цепочка людей, которые в серых, щемящих сердце невыразимой печалью сумерках бежали к старенькой, полуразвалившейся дачке, показалась Климову жутким видением, а может быть, болезненной, извращенной грезой художника-баталиста. Поспевший к двери первым Гибрид вышиб ее ударом ноги. Замыкали этот атакующий строй двое влекущих Чепинога, который и не думал упираться.
     Вельзевул, в его известном уже халате с попугаем на спине, медленно встал из-за стола и взглянул на незваных гостей с мудрым пониманием, что давно ждал их появления. Не испугали его дула нацеленных на него пистолетов, не смутили те ровно утвердившиеся в воздухе кружочки-отверстия, из которых в любой момент мог вылететь смертоносный свинец. Авангард Петрович в лицо ему выкрикивал некую брань и поторапливал, взревывая, брызжа слюной, домогался сведений о таинственном докторе.
     - Вы даже хоть пытайте меня, а я вам ничего не скажу, - с потрясающей невозмутимостью заявил Вельзевул.
     Он сложил на груди руки и плотно сомкнул губы, ясно давая понять, что больше ни слова не вымолвит. Просто он как бы дал обет молчания, он шагнул в величественное царство безмолвия, и ему нет никакого дела до банды неизвестно для чего ворвавшихся в его дом людей. Но это было все же несколько условно и надумано, поскольку цели ворвавшихся были как раз отлично известны. И в царстве, где обитали Авангард Петрович и его люди, правили совсем другие законы, и там никто не воспринимал всерьез уловки молчания тех, кто, подобно Вельзевулу, отрешался от мира в самый неподходящий момент. Авангард Петрович приказал взять Вельзевула живым.
     Решение того укрыться за стеной молчания вовсе не означало, что он собирается безропотно сносить пинки, пытки всевозможные, напротив, он бешено защищался, он дрался с безумной отвагой, как будто задумал отнять у Авангарда Петровича славу первого бойца, непобедимого льва. Он выдвигал вперед свою несравненную челюсть, немало послужившую ему в этом бою, и пока нападавшие замышляли поразить ее ударами кулаков или пистолетных рукояток, пастью, полной ядовитый зубов, вырывал из их тел клочья живого, истекающего кровью мяса. Наконец Гибриду с компанией удалось оттеснить неукротимого воина в угол, и тогда Авангард Петрович, велев на мгновение остановить схватку, обратился к Вельзевулу с последними увещеваниями.
    Сладкие звуки исторглись из глотки проповедующего смирение перед победоносностью зла гангстера, облекли тяжело отдувающегося Вельзевула, покрыли золотой россыпью его, застывшего статуей в героической позе. Все ждали ответа в провонявшем запахом мужского пота воздухе комнаты. Измордованный, но по-прежнему целомудренный в своем блюдении обета Вельзевул и не думал отвечать. Его губы казались густым вишневым вареньем из-за крови, пенившейся на них. Это была его собственная кровь, но к ней примешивалась и изрядная доза крови врагов. И в недолгой тишине послышался шорох в соседнем помещении.
     Гибрид бросился туда, открыл дверь и хотел переступить порог, но вдруг замер как вкопанный. Какое-то мгновение люди ожидали прояснения причин столь странного поведения Гибрида, их храброго товарища, испытанного солдата. Они видели, как он, выронив пистолет, попятился от широко распахнутой двери, приведенный в смятение, несомненно напуганный. Уже издавал он тоненький вскрик, неожиданный в устах столь мужественного, видавшего виды человека, как он. Если бы люди Авангарда Петровича или, например, прозорливый писатель Климов получили в эту минуту дар видеть острее обычного, они могли бы наблюдать, как на голове Гибрида с непостижимой быстротой седеет та помесь шерсти и волос, что покрывала ее.
     Но другое увидели они. На пороге, от которого в неподдельном и неисправимом ужасе отступил смельчак Гибрид, возникла женщина странного вида. Лицо ее расплывалось, как кисель на блюдце, покачивалось словно при плавной езде в некие фантастические дали и на манер калейдоскопа складывалось в жуткие гримасы, неожиданно вдруг раскрывая черноту улыбки, за которой, казалось, не стояло уже никакого бытия, или сплющиваясь с внезапной силой в безупречно гладкий диск, провизгивающий несколько витков по заданной тонкими уклонениями шеи траектории. Ее голова, руки, ноги и, видимо, все остальное тело, прикрытое не заслуживающим доброго слова платьем, представляли собой студнеобразную массу, серо-белую и невыразимо отвратительную. В нос людям ударил запах тления, а самые чувствительные и впечатлительные увидели, кажется, и копошащихся в недрах заживо гниющей особы червей. Пожалуй, зрение не обманывало их, - да! – в студне, который медленно приближался к ним, кишели жадно и с наслаждением насыщавшиеся розовые и белые твари. Глаза существа бессмысленно, пусто смотрели из-под волокон серо-белого вещества, и опять-таки не ошибся тот, кто разглядел извивающегося паразита, свившего себе уютное гнездышко в одном из глазных яблок.
     Опешившие, с замершими сердцами, люди попятились, молча и даже не переглядываясь. Они пятились так же, как перед тем пятился неустрашимый Гибрид, который к этому времени уже бесславно запрокинулся на полу, беззвучно икая и сплевывая в угол какую-то рыжую пену. Чепиног, забытый стражами, на четвереньках полз к выходу, поскуливая, как избитый пес, и он ушел бы, когда б нога отступающего Авангарда Петровича, огромная как колокольня, не наступила на него; наступив же, она и осталась на его груди, ибо Авангард Петрович уперся в стену и дальше отступать ему было некуда. Один лишь Вельзевул не дрогнул, не сдвинулся с места, хотя наметанный взгляд подметил бы, что и он до некоторой степени поражен увиденным.
     - Стреляйте же, идиоты! – завопил Авангард Петрович.
     И подал пример. Комната заполнилась звуками. Можно было подумать, что люди хлопают женщине, которая явилась им в столь странном и даже непотребном виде, словно решила перевернуть все их привычные, испытанные временем представления о слабом поле. Пули не уносили ее жизни, если то, что с ней происходило, можно было назвать жизнью. Они проникали сквозь ее тело как сквозь воду и со злобным визгом взрывали стену за ее спиной, поднимая над ней фонтанчики древесной пыли и щепок. И когда женщина приблизилась настолько, что насмерть перепуганные люди попросту сбились в кучу, как бараны, и, бессмысленно корчась, не знали, что еще можно поделать, не потерявший присутствия духа Вельзевул, шагнув вперед, поднял в воздух тяжелую лавку и с размаху опустил ее на пожираемую червями голову.
     То, что до сих пор беспрепятственно надвигалось и в представлении присутствующих так или иначе связывалось с прекрасной половиной человечества, хотя в действительности было, конечно, чем-то совершенно другим, теперь, под напором лавки, вдруг осело, потеряв в себе всякую опору, и расползлось по полу гнусной кашицей, над которой угрюмым памятником водрузились более или менее сохранившие крепость остатки головы.
     Авангард Петрович дуло пистолета направил на Вельзевула:
     - Кролик поганый, упырь, нехристь недоношенная, мразь, сволочь несмышленая, - ругался он бредово, - ты и после этого собираешься молчать?
     Утративший былое величие Вельзевул покинул царство безмолвия, и его побелевшие губы шепнули:
     - Можете меня не пытать, я все скажу.
     - Все говори! Где Эмма?
     - У меня догадки есть. Есть предположения, где ее искать.
     - В машину! Живо! Все по местам! – распоряжался Авангард Петрович с прежней бодростью. Образ Эммы, всплыв в замутненном страхованиями сознании, возвращал его к жизни.
     Пластун Чепиног первым шмыгнул за дверь и раньше других очутился на бархатном сиденье. Последним покинул дом Гибрид. Его тошнило, он блевал, и исторгнутого им вещества вполне хватило бы на создание другой женщины, подобной той, которая так напугала его.

                ***

     Жоричка, проделавший путь к больнице в неудобной позе на полу машины, не без труда выбрался наружу, и пока разминался на асфальте, упустил из виду Эмму и Веню. Поэтому пришлось ему долго блуждать по корпусу, прежде чем он достиг цели. Он прошел мимо безмятежно спавшего на входе человека в белом халате, он видел жалких больных в палатах и дежурных сестричек, тупо жующих бутерброды. Никто не останавливал его, не спрашивал, кто он, откуда пришел и что ищет. И эта жизнь не интересовала Жоричку. Она была всего лишь ступенькой в познании им мира, которое нельзя было назвать сейчас приятным, поскольку Жоричка ни на миг не забывал, что у него украли идеи, что он выпотрошен и разделан, как какая-нибудь овца на бойне. Он был лишним в этом мире и не мог быть другим, пока не восстановил справедливость, не вернул похищенное, а не вернет – быть ему нелепым чучелом незадачливого ученого, выставленным на потеху грубой толпе. Платон, размышлял Жоричка, только указал на наличие идей, а я подошел к ним вплотную и уже протянул руку к той из них, которую счел по праву мне принадлежащей, но ее выхватили у меня из-под носа, и теперь что я такое? – я ведь теперь меньше даже этого Платона, а вор, тать проклятая, тот уже Бог знает на какую высоту вознесся и нагло торжествует. Читал Жоричка в унынии своем таблички на дверях запертых кабинетов и таблички на дверях открытых уборных и кладовок и, переходя с этажа на этаж, методично и жадно накапливал холодную, беспощадную ярость.
     Тем временем на четвертом этаже, на фоне темного стекла, отделенного от пола узкой полоской стены, кипела жестокая схватка. Хотела Эмма сдавить горло противника с уничтожающей силой, чтоб оно хрустнуло и сломалось, а удача не сопутствовала ей в этом, усиливалась столкнуть его во тьму ночи – тоже осечка. Но и Феликсу Кузьмичу отнюдь не посчастливилось с порывистой и яркой легкостью, на какую он, безмерно самоуверенный человек, рассчитывал, осуществить его коварные проекты. Результат их разъеденной ненавистью, злобой взаимности был тот, что с пыхтением возились они, топали ногами, вонзали друг в друга когти, щупальцами обвивали друг друга, а победа ни ей, ни ему не улыбалась. Эмма защищала жизнь свою и Вени, как и ту правду, что восторжествовала в ее душе над мраком заблуждений, но что-то подобное же защищал и Феликс Кузьмич, тем более что его душу давно уже озарял особый, правдивый свет превосходства знания и учености над незнанием и невежеством. И в том состояло лишь отличие, что жаждавших жизни Веню и Эмму, звонких, прекрасных этой жаждой, он весьма крепко надеялся отправить к праотцам. Это было угрюмо и мрачно, но и эта угрюмость оказывалась достаточным источником, чтобы он черпал из нее силы и не только ловко сопротивлялся маневрам разгорячившейся девушки, но время от времени и наносил ей донельзя чувствительные удары. Лысый мужчина средней комплекции, вертлявый и не чуждый вероломных выходок, он вдруг страшно ударял хрупкую девушку в нос, или в грудь, или в живот, и не удивительно, что она стала изнемогать в неравной борьбе с этим выносливым и несгибаемым, если не сказать могучим господином, идеологическим виновником многих ее бед. О, мечтала она от грязи жизни уйти в приятную воздушность бытия, покончить с реализмом и обратиться всецело к идеальному, а теперь приходилось с кулаками, в поту, с кровавыми ручьями под носом отстаивать право на отрицание этой призрачной мечты и, чувствуя, как тают силы, догадываться, что доктор, многое ей суливший, вот-вот превратит ее не в счастливого и всем довольного духа, внутричеловеческого ангела, а просто-напросто в ничто. И уже думала она, что ее песенка спета, и готовилась отдать грешную душу Господу, когда увидела спешащего к ним горбуна.
      - О, Жоричка! – воскликнула она. – Наконец-то!   
      Неожиданное появление нового лица и радость, с какой приветствовала его Эмма, заставили доктора разжать смертоносные объятия.
     - Это он? он? – кричал Жоричка, переходя на стремительный бег.
     Феликс Кузьмич не имел оснований сомневаться, что возбуждение приближающегося горбуна носит вовсе не дружественный по отношению к нему характер. Он очутился меж двух огней. На пути в операционную стояла Эмма, а весь коридор, который мог бы вывести его на улицу, на свободу, заполнило огнедышащее бешенство Жорички. Доктор нырнул в темноту первого же подвернувшегося кабинета и, бегая, вскоре нашел маленький и уютный сортир, где и заперся, дыша загнанным зверем.
     Жоричка, преследуя врага неотступно, вихрем налетел на дверь, за которой дрожал от страха Феликс Кузьмич. Жоричка без колебаний принял на веру, что Феликс Кузьмич и есть его ужасный, наглый, ныне все еще торжествующий враг. Дверь выдержала его натиск. Жоричка включил в кабинете свет и бросился искать пригодный для таранного штурма предмет, но кабинет не показал приспособленности ко всякого рода побоищам; макеты древних стенобитных машин гигантски обрисовались в воображении божемоевского затворника, а поскольку это последнее с некоторых пор подменило всякую в нем сознательность, его голова – фонтан гениальности, брызгающий уже прямо безотрадными картинками хищничества и пожирания, вполне могла бы сойти за необходимый таран. Уже нагнул он ее и набычился, готовый к решающему броску, но Эмма благоразумно снабдила его другим вооружением. С замечательной ясностью сообразив фантастичность и обреченность на провал приготовлений бывшего жениха и незавидность ее собственных перспектив в том случае, если он все-таки решится пожертвовать своей головой, она вспомнила об «утке» и, быстро сбегав за этим великолепным снарядом, вручила его своему спасителю.
      Первым же взмахом «утки» Жоричка нарисовал Трою и Измаил вместе взятые. Эмма некоторым образом воспевала гнев человека, внезапно ставшего героем, а Феликсу Кузьмичу, запершему себя в ловушке, в темноте и безысходности, было не до исторических ассоциаций, и он лишь проблеивал что-то, еще, впрочем, не потеряв надежды составить более или менее вразумительную речь, которая сполна выразит его недоумение. Под уханье Эммы Жоричка сделал в двери пролом. В образовавшуюся дыру они смогли бы уже просунуть руки и схватить доктора, чья лысина таинственно поблескивала в полумраке сортира. Возникли и сложились в правдоподобный рисунок черты лица. Вот стала вырисовываться и фигура Феликса Кузьмича. Он смотрелся испуганным птенцом в скворечнике, который подвергся неожиданному нападению больших птиц. Он удивленно разводил руками. Жоричка снова занес «утку», чтобы покончить с дверью, и доктор спросил его:
      - Что вы делаете? Кто вы такой? 
      - Ты еще спрашиваешь? – заревел горбун. – Сейчас ты узнаешь, кто я такой!
      Тут Эмма решила, что борьбы уже было предостаточно и, раз доктор сам себя изолировал в уборной, совсем не обязательно, чтобы Жоричка добрался до него и размозжил ему «уткой» голову. Она сказала горбуну:
      - Ладно, оставь этого прохвоста. Там Веня ждет не дождется, связан, бедняга… Пора ему помочь.
      - Не смеши, Эмма! – в безумии рассмеялся Жоричка. – Наши понятия нынче удивительным образом не совпадают. У тебя одни категории, у меня другие. И я не позволю этому мерзавцу уйти и по-прежнему отравлять воздух.
      - Ну, ты переходишь все границы… Так не надо. Оставь его в покое и пошли. Хватит на сегодня всяких ужасов.
     Жоричка все еще держал «утку» в удобном для нового удара положении. Слова Эммы всего лишь произвели заминку, необходимую для ответа на высказанное ею, но отнюдь не переменили направление жоричкиных мыслей. Отчетливо видя это из своего ненадежного укрытия, Феликс Кузьмич запротестовал:
      - Но я не понимаю… Вы врываетесь ночью в больницу, ломаете дверь… Это похоже на шутку самого дурного тона. Вы загоняете меня в уборную, кричите, грозитесь… Я совершенно не понимаю ваших намерений!
      - Ты поймешь их, когда я доберусь до тебя! – крикнул Жоричка. – Будешь знать, как воровать у меня идеи!
      - О чем вы говорите? Какие идеи я у вас украл? Вы пьяны? Зачем мне воровать у вас идеи? Это что, идея такая – ворваться ночью в больницу, двери крушить? И я, по-вашему, мог позариться на нее? Нет, вы посмотрите на меня, посмотрите, юноша, прежде чем утверждать что-то несообразное. Я похож на человека, ворующего чьи-то идеи? Вы вообще слышали обо мне когда-нибудь? Вы знаете, кто я? Я самостоятельно мыслящий ученый. Для чего мне ваши идеи?
     Смутное подозрение, что перед ним не враг, не вор и не прохвост, а собрат по учености, закралось в душу Жорички. Его воинственный пыл отчасти угас. Он не опускал «утку», но и не торопился теперь нанести роковой удар.
      - Вы проникли в мою лабораторию, - сказал он, - и прочитали мои записи.
      - В вашу лабораторию? – удивился доктор до крайности. – А у вас она есть? Нет, вы определенно загадываете мне загадки. Поверьте, молодой человек, по вашему облику и по тому, чем вы сейчас занимаетесь, я бы ни за что не предположил, что у вас есть лаборатория. Но я вынужден допустить, что она все-таки есть. И все же, ведь не хотите вы, чтобы я судил об идеях, которые у вас возникают в этой лаборатории, по той дикости приемов, с какой вы атакуете меня здесь с инструментом в руках, который, как ничто другое, далек от мира идей?
      - Но созданию этой «утки» и тому, чтобы я взял ее в руки, хотя бы и с неблаговидной целью, должны непременно предшествовать идеи! – ударился в полемику Жоричка.
      - Пусть меня сейчас же поглотит земля, - возвысил голос и довел его до надлежащего пафоса Феликс Кузьмич, - если у меня мелькнет хотя бы крошечное желание воровать подобные идеи!
      - Чем же вам мои идеи не нравятся? – спросил Жоричка, усмехаясь, но с ноткой стыдливости в голосе. Заметно он сменил тон.
      Феликс Кузьмич возразил, смело просовывая в дыру нос и шевелящиеся губы:
      - Я ничего против ваших идей не имею. Мне не нравится только, что вы ворвались сюда… такой воспаленный, бешеный… не нравится, что вы стоите под этой дверью… стоите не то чтобы с топором, но все же, я бы сказал, с орудием смерти в руках…
      Жоричка опустил «утку». Еще колебался он, терзали его сомнения.
      - Вот вы утверждаете, что научились пересаживать сознание от человека к человеку. А как вы докажете, что не воспользовались при этом моими идеями?
      - Да как я докажу вам что-либо, стоя над этим вонючим унитазом? Давайте пройдем в операционную, и я покажу вам мои записи, предоставлю в ваше распоряжение мои выкладки…   
      - Прошу! – с готовностью откликнулся Жоричка.
      - Ну, уж нет, - вмешалась Эмма, - не вздумай, Жоричка, этого человека выпускать. Он меня хотел убить, и Веню, он и тебя убьет.
      Феликс Кузьмич просунул в дыру руку и махнул ею на дерзкую и настырную девчонку, мешавшую спору двух ученых мужей.
      - Здесь принципиальный вопрос! – крикнул он. – И вы, Эмма, не лезьте. Уймитесь!
      Жоричка, всеми чувствами устремленный к предстоящей дискуссии, не обращал больше на Эмму внимания. Долго он с ней возился, насмотрелся он на ее пошлость, на мелкую и ничтожную ее женскую суть, и устал от нее, а доктор был для него новым и свежим человеком. Он отшвырнул «утку» и любезным жестом пригласил Феликса Кузьмича покинуть сортир для последующего посещения операционной, где они смогут сполна и без помех насладиться приятным обществом друг друга. Попытки Эммы погасить пламя ученого безумия ни к чему не привели. Кто-то даже грубо толкнул ее, чтобы она не путалась под ногами. Слезы выступили на ее глазах.
      В операционной томился и страдал Веня. Эмма, решив, что мысли ученых уже далеко, в заоблачных высях, потянулась развязать своего незадачливого спутника, но бдительный Феликс Кузьмич заявил, апеллируя к Жоричке:
      - Я настаиваю, чтобы этот человек оставался связанным до тех пор, пока мы не решим все спорные вопросы и не покончим с нашими разногласиями.
      - Да, безусловно, - согласился с ним Жоричка и строго бросил Эмме: - Отойди от Вени и не предпринимай ничего без моего разрешения.
      Эмма вынуждена была повиноваться. Веня понял, что Жоричка, навстречу которому он минуту назад испустил вздох облегчения, принес ему лишь новые горести.

                ***

     Авангард Петрович уселся рядом с водителем, а заднее сиденье велел занять Климову, Вельзевулу и расклеившемуся Гибриду.
     - Сдается мне, - заметил водитель, когда дачный поселок остался позади, - какая-то посторонняя машина увязалась за нами.
     - Ты давай гони! Без тебя разберемся, - отрезал Авангард Петрович и повернулся к Вельзевулу: - Рассказывай!
     Вельзевул сунул клешню под халат, поскреб волосатую грудь и начал нелегкую исповедь:
     - Я импотент.
     Водитель покатился со смеху. Авангард Петрович отпустил ему добрую затрещину, присовокупив назидательно:
     - Заткнись, дубина! Еще раз встрянешь, на дорогу выкину!
     Хохоча, водитель в обильной слюне смачивал свои слова, купал их, отмывая до блеска:
     - Смешно, ей-богу! Чего только на свете не бывает!
     - Идиот! – ругался Авангард Петрович.
     Заразительный смех водителя передался Климову, который, казалось, уже и не понимал толком, на каком свете находится, а затем не выдержал сам Авангард Петрович, громыхнул, внес в симфонию звуков, властно захвативших салон несущейся к городу машины, барабанный гром. Слабая улыбка тронула даже губы Гибрида. Вельзевул рассказывал:
     - Это случилось со мной потому, что случилось, вы же, чтобы получше уяснить последующее, усвоить, постарайтесь понять, каково мне с этим жилось. Я ненавидел собственное тело, ненужное женщинам, ненавидел людей, которые без всяких хлопот предаются радостям, мне недоступным, ненавидел жизнь, жестоко меня оскорбившую. Я сжимал кулаки перед своим отражением в зеркалах, в витринах магазинов. Сколько раз я, гуляя по набережной, смотрел на темные воды реки и мечтал навсегда скрыться в них!
    Получив медицинское образование, я стал работать у Феликса Кузьмича. Поначалу работа мало занимала меня, хотя я, привыкший скрывать свои истинные чувства, делал все, что мне как ассистенту полагалось делать, отнюдь не спустя рукава и гораздо лучших других. Но постепенно этот человек, доктор Гвоздь, убедившийся, что я исполнителен, умен, талантлив, а свойства моего характера вполне отвечают предъявляемым им требованиям, сумел увлечь меня и даже заронил в моем сердце смутные надежды, приподняв завесу над своими таинственными изысканиями. Когда же отношения между нами достигли настоящей доверительности, доктор Гвоздь превратился в моего кумира, бога, в солнце, за которым я без колебаний устремился, чтобы обрести новую жизнь. Он открыл мне свою тайну, ибо ему нужен был преданный и самоотверженный помощник.
     Он не знал, что я нуждаюсь в нем даже больше, неизмеримо больше, чем мог он предположить. Он подарил мне упование на жизнь в другом человеке, в прекрасном незнакомце, который даст мне возможность пережить наконец райские удовольствия, все то, чего я до сих пор был лишен. Сам доктор Гвоздь мечтал не о суетном, а о бессмертии, о вечном продолжении жизни, и его мечты были основательны, ибо он добился очень многого. Он и меня заразил этой мечтой. А почему бы и нет? Почему бы и не жить вечно, если у меня возникнет причина домогаться женщин и я стану полноценным мужиком, способным удовлетворить любую самку и, в следствие этого, воспринимающим всю полноту бытия, а не клочки его, не жалкие ошметки?
     Я стыдился рассказать доктору о моем изъяне и не смел торопить его. Он шагнул в своих исследованиях так далеко, что о раздвинувшихся перед ним горизонтах и открывшихся ему перспективах невозможно было подумать без содрогания, поскольку разве что один дьявол заходил до него в такие сумасшедшие, беззаконные дали, но ему и этого было мало, да и то сказать, он хотел, разумеется, в своем открытии увериться окончательно, достичь совершенного знания и предупредить вероятие какой-либо ошибки. Нам, двоим посвященным в тайну, предстояло всегда действовать в паре, чтобы в будущем способствовать друг другу в переселении наших сознаний. Я немножко придавал мистический оттенок нашему делу и то, чем мы собирались оперировать, называл душой, но Феликс Кузьмич твердо держался научного мнения, что речь идет исключительно о сознании, а о душе не приходится говорить вовсе, если мы не хотим пробавляться поэзией там, где от нее можно было ожидать, по его глубочайшему убеждению, только вреда. Это маленькое разногласие не помешало нам заключить союз на века. И я ликовал, предвкушая грандиозные, небывалые наслаждения, тот пир, в который я превращу свою бесконечную, до бесконечности меняющую обличья жизнь. Между тем доктор не спешил открыть мне главное – ту формулу сознания, на основе которой он намеревался совершать свои операции.
     Наконец он решил, что пора испробовать его метод на каком-нибудь, так сказать, подопытном кролике, после чего, в случае успеха, можно будет вплотную заняться решением наших собственных судеб. И кролик тут же подвернулся, кролик, сам ползущий в пасть удава. Им оказалась Эмма. Ей оставалось лишь подыскать себе партнера.
     Когда я увидел ее, словно молния сверкнула в моей голове, меня захватило безудержное желание оказаться в ней, в ее шкуре, в ее сердце, душе и разуме. Что с того, что она женщина! Она ведь прекрасна. А у меня впереди века, я успею побыть еще мужчиной, и другим мужчиной, и еще раз женщиной, и Бог ведает кем, пусть даже обезьяной, лишь бы иметь руки или подобие рук, чтобы совершать необходимые манипуляции, когда мой друг доктор Гвоздь в очередной раз задумает сменить место обитания. Но сейчас мне нужна была она, Эмма. Я сказал об этом доктору, однако он возразил, что не может рисковать мной. Дескать, не исключены накладки, и в результате мое сознание потеряется, развеется в пространстве, а от бездыханного моего трупа не будет ни малейшей пользы. Я в исступлении бегал по операционной и умолял его пойти навстречу моему желанию, но он оставался непреклонен. И я понимал его. Но что было делать! Он толковал о сознании, а я, плененный Эммой, уже больше думал о душе. Я вводил поэзию в наше дело.
     Я сказал, что понимал его. А вот понимал ли он меня, это вопрос. Я был в каком-то безумии, и единственной моей мыслью было ни при каких обстоятельствах не упустить Эмму. Когда она приехала на дачу Божемоевых, я снял дачу там же, в Загуляйках, истратив на это все свои сбережения. Мне удалось сойтись с Чепиногом и привлечь его на свою сторону, не посвящая, естественно, во все детали моей авантюры и тем более в замыслы Феликса Кузьмича. Он принял мое предложение поучаствовать в некой затее с детской доверчивостью и непосредственностью. Глупец! Что он знал о моих настоящих планах! А я, понимая, что Эмма ищет отнюдь не того, кто согласится переселиться в нее, придумал целый план, чтобы заставить и ее и доктора действовать по моей указке.
     Я велел Чепиногу подсыпать ей в вино или в еду порошок, под воздействием которого она, обмякнув, приняла бы все мои условия. Тогда бы я взял деньги, приготовленные ею для доктора, отвез ее к нему и поставил его перед фактом: либо он переселяет меня в сознание Эммы и получает за это оговоренную сумму, либо я выбрасываю девушку в окно и сам прыгаю вслед за ней. Такова была моя любовь, что я легко исполнил бы эту угрозу. И я не думаю, что доктор Гвоздь решился бы пожертвовать нами. Не так просто ему удалось нас найти, нас, которым он мог в полной мере доверять. Да и к деньгам он вовсе не равнодушен, и когда я поднес бы огонь к взятой у Эммы пачке ассигнаций, наверняка дрогнуло бы его сердце. Но бездарный Чепиног провалил дело.
     Я был вне себя, бесновался, скрежетал зубами. Дело не в Чепиноге и не в провале. Дело в том, что я изнемогал от страсти, и мне не терпелось обрести Эмму. Неудача с порошком лишь подстегнула мое безумие, и не чем иным, как безумием, объяснятся все мои последующие поступки.
     Однажды, войдя в операционную, я увидел на столе труп обнаженной девушки, к голове которой были присоединены разные трубки и шланги, - вы, непосвященные, не поймете их назначения. В первое мгновение я едва не потерял рассудок, ибо мне показалось, что это Эмма и что я, следовательно, опоздал. Она была поразительно похожа на Эмму! Когда я понял свою ошибку и моя голова прояснилась, я внимательно выслушал своего учителя.
     - Это моя племянница Зоя, - сказал доктор, небрежно указывая на девушку. – Наложила на себя ручки. Вот вам, голубчик, яркий пример, до чего людей доводит злоба. Она была настоящей стервой, стервой невозможной, и все от нее отвернулись. И что же, по-вашему, довело ее до самоубийства? А именно злоба. Решила, видите ли, поступить всем нам назло. Но! Не испугала! Нашла простачков! Сегодня она позвонила мне и с гаденьким хихиканьем поведала, что приняла яд. Ладно. Яд так яд. Я приехал к ней, когда она уже едва дышала. Привез ее сюда. Так, знаете ли, поразмяться, поупражняться… Перед вами натуральный труп, но… - Палец доктора Гвоздя торжествующе взметнулся вверх. – Я сумел удержать в этом бездыханном теле частицу сознания! И если я поверну до отказа этот рычажок, - доктор показал, какой рычажок имеет в виду, - моя драгоценная племянница, не нуждаясь больше ни в воздухе, ни в пище, обретет способность двигаться, встанет и, если мы ее о том попросим, на потеху нам исполнит какие-нибудь штуки, нехитрые номера, трюки даже. Она уже разлагается, правда, не столь быстро, как обычный труп, она не мыслит, но она готова повиноваться многим, очень многим приказам. Не хотите ли, дорогой мой, принять от меня в дар остатки ее сознания? Злость вовсе не повредит в нашем деле!       
     И он захохотал. Но соображения далеко не шуточные бродили в моем уме. Потрясение, вызванное сходством этой разлагающейся племянницы с Эммой, не рассеялось вполне, не ушло без следа. Какой-то новый и теперь уже сумасшедший план вызревал в моей больной голове. Доктор Гвоздь тем временем продолжал:
     - Но мы поступим иначе. В отделении скорбноголовых мы найдем подходящего дурачка и внедрим этот злой дух в него. Занимательный, согласитесь, опыт. Посмотрим, что наш бездельник натворит в городе, когда мы ему устроим побег! А какой с него спрос, с дурачка-то?
     - Не лучше ли повернуть рычажок до отказа и проследить за поведением вашей племянницы? – возразил я.
     - Слишком слабый ток идет через обмотки.
     - Я попрошу усилить, у меня связи на электростанции. Зато мы проведем опыт, в котором на первый план выйдет невероятное, фантастическое сочетание жизни и смерти.
     - Но мы не можем держать девушку здесь, где шатается столько посторонних.
     - Позвольте мне отвезти ее в Загуляйки, где я снимаю дачу.
     Доктор Гвоздь нашел, что мой план превосходен, и даже посмотрел на меня с восхищением, как на человека, который на его глазах совершал блестящую карьеру. Оно и верно, я твердо шагал по его стопам. А ток через обмотки он пустил сильнее собственными силами, так что мои связи на электростанции не понадобились, да и не было их у меня. Мы погрузили Зою в его машину и отвезли в Загуляйки.

                ***

     - Авангард Петрович, - взмолился Гибрид, - вели ему заткнуться… Все кишки от его басней переворачивает.
     - Терпи, Гибрид! А если слишком слабый ток идет у тебя через обмотки, так я усилю, не посмотрю, что ты мой друг закадычный!
     - Не могу…
     Авангард Петрович возразил жестко:
     - Выходи из машины, если не можешь.
     - Останови, я в самом деле выйду.
     - На ходу прыгай, некогда нам останавливаться.
     Гибрид, бормоча, что сил в нутре больше никаких, открыл дверцу, посмотрел на бешено летящую землю и остался в машине.
     - Страшно… Разве на такой скорости выпрыгнешь?
     - Тогда закрой пасть и терпи, - бросил ему Авангард Петрович, а затем Вельзевулу приказал: - Дальше!
     - На даче я поселил Зою в той комнате, где вы ее и нашли сегодня…
     Фонтан извергся из кричащего рта Гибрида и облек величавую голову Авангарда Петровича нимбом, нежно засеребрившимся в свете фар встречной машины.
     - Это еще что?! – завопил пострадавший. – Что это? А?! Убью! Меня? Своим дерьмом?
     Гибрид, застенчиво сблевывая остатки в сторонку, себе под ноги, успевал оправдываться:
     - Не стерпел… не удержал… но теперь маленько полегче…
     Разъяренный Авангард Петрович упер в его лоб дуло пистолета.
     - Мозги вышибу!
     - Пощади! – вскрикнул Гибрид.
     - Вы будете слушать или нет? – спросил Вельзевул раздраженно.
     - Снимай рубашку! – велел Авангард Петрович Гибриду.
     Тот судорожными движениями скинул рубаху и отдал шефу. Тщательно вытер ею Авангард Петрович голову и шею, после чего бывшая деталь Гибридова туалета полетела в окно. И лишь тогда Вельзевул получил разрешение продолжить рассказ. Повествовал ассистент доктора Гвоздя:
     - Ужасные беды надвигались на дачу Божемоевых. Я знал одно: тело Эммы должно принадлежать моему сознанию. Какие радости я вкушу при этом! Я покрывался липким потом, стоило мне подумать, сколько у нее поклонников, сколько горячих, одержимых страстью людей добивается ее благосклонности. Я внутренне посмеивался над простодушным Чепиногом, которого тоже не оставили равнодушным прелести Эммы, мое воображение уносилось к той фантастической и великолепной минуте, когда он будет лежать у ее ног, не догадываясь, с кем в действительности имеет дело.
     Да, я решил: пусть ужас приведет меня к заветной цели. Пусть безумный, дикий страх подчинит Эмму моей воле. И для этого мне понадобилась Зоя, хотя я не сразу понял, что хочу сделать.
     Когда Чепиног сообщил мне, что писатель Неуемов чересчур уж настойчиво ищет встречи со мной, я предложил встретиться возле заброшенной церкви, а сам, зная, где он будет проходить, подвесил Зою над дорогой, намазав ей лицо специальной мазью, благодаря которой оно ярко светилось в темноте. И я смеялся, наблюдая со стороны, как улепетывают писатель и его секретарь.
     В один из вечеров я вместе с Зоей приблизился к даче Божемоевых. На крыльце стояли хозяйка и ее подруга. Я спрятался в тень дерева, а Зоя осталась в воротах. Заметив ее, женщины стали ее звать, а когда убедились, что она не отвечает, сами пошли к воротам. Подруга оказалась смелее хозяйки, подошла к Зое совсем близко, и тогда я шепнул: убей ее! И Зоя мгновенно исполнила мое приказание. А хозяйку я не тронул, решив, что для первого раза достаточно. Я ведь развлекался только. Я потому и приказал Зое убить ту старуху, что мне хотелось насладиться своей властью не только над сознанием этого фактически мертвого существа, но и над жизнью и смертью других.
     Из этого события я вынес три умозаключения. Первое: хозяева дачи, как я мог убедиться по их решению закопать тело убитой в лесу, не настроены предавать подобные дела огласке, следовательно, будет хорошо, если я, убивая кого-нибудь из гостей или хозяев, буду по мере сил помогать им заметать следы. Второе: Зоя не нуждается в постоянной опеке и после основательного внушения вполне способна действовать как бы самостоятельно. Третье: чем скорее, решительнее и жутче я перебью обитателей дачи, тем вернее Эмма погрузится в пучину смертельного ужаса.
     Второй жертвой я избрал Бабушку, позволив хозяевам представить дело так, будто Бабушка умерла естественной смертью. А в действительности Зоя придушила ее, легонько так, думаю, надавила на ее старческое горло.
     Кому же отвечать за все эти происшествия? Кого Бог призовет к ответу? Меня? Зою? Феликса Кузьмича? Я чувствовал себя винтиком гигантской машины, приведенной в действие совершенно без моего участия, но задействовавшей и меня, и еще чувствовал, что на моих глазах и не совсем уж без моего влияния творится целая эпоха, новая эпоха в человеческой истории, и мне было во всем этом тепло и хорошо, и особенно меня согревала мысль, что я-то, именно я, стоит мне только немного подсуетиться да шанс свой не упустить, добьюсь в итоге наилучших результатов, наибольшего успеха, небывалых выгод. Если это и есть подлинный прогресс, то ведь не может же он не завертеть особым образом колесо фортуны, и кто же, если не я, как сознательный участник разыгрывающейся драмы, прежде всех прочих оседлает это колеса себе во благо? Нужно было, однако, торопиться, поскольку следы разложения все явственнее отпечатывались на внешности Зои. Я и торопился. Я, между прочим, не задумывался, каково жертвам моего эксперимента, поскольку мне нравился он сам по себе, и я предпочитал размышлять о его грядущих результатах, а не о чьих-либо страданиях. И это, пожалуй, моя ошибка. Я стал слишком хладнокровен, спокоен, уверен в себе; торопясь, я в сущности не торопился, иначе сказать, сделавшись виновником смерти тех людей, я не разгорячился и не проникся весьма полезным в подобных делах трагическим чувством, не прочувствовал по-настоящему вкус крови и не устремился лихорадочно вперед. Я дал моим дачникам передышку в несколько дней, чтобы они похоронили Бабушку и, так сказать, пришли в себя, и сделал я это, как видно, совершенно напрасно. Сегодня на даче у них началось какое-то движение, и я, вызвав на минутку Чепинога, узнал, что Эмма как будто сошла с ума и Божемоевы хотят отправить ее в сумасшедший дом. Видите? Я думал, что буду их не спеша и методично уничтожать, а они вдруг обрели самостоятельность! Они затеяли самодеятельность! Это меня не устраивало, и я решил ночью навестить обреченную дачу с моей страшной подругой… Кому-то в этот раз очень повезло. Не знаю, кому, я никого специально не намечал в жертву.
     Все эти дни отдыха я, благодушествуя, не трогал Зою, даже не заходил в ее комнату. И когда она нынче повергла всех вас своим неожиданным появлением, а еще больше своим видом, в неописуемое изумление, я был поражен тоже. Разложение зашло очень далеко. Оно не только шло быстрее, чем предполагал доктор Гвоздь, но и взяло невероятный темп. И при этом она двигалась, вы это видели… Кто знает, может быть, в тех кусках студня, что мы оставили на полу дачи, продолжает биться человеческое сознание, теплится человеческая душа…
     Вот и вся моя печальная история, друзья…
     Рассказчик умолк, и все некоторое время подавленно молчали. Затем Авангард Петрович вымолвил глухо:
     - Нет, это не вся твоя история, приятель. Скоро и ты, и Чепиног, и все упомянутые тобой поклонники Эммы будете иметь дело лично со мной, и обещаю вам, ни у кого из вас не возникнет и тени подозрения, будто в моем лице вы имеете дело с кем-то другим. А я буду посмеиваться, но отнюдь не внутренне.
     У Климова перехватило дыхание. Как бы неуклюже ни звучала эта маленькая речь Авангарда Петровича, он не мог не услышать в ней ясную и недвусмысленную угрозу и в свой адрес. А тот еще не закончил. Покачав печально головой, большой и сильный человек, которому услышанный ужас надорвал сердце, с чувством добавил:
     - Ну и сволочь ты!
     Эта критика чрезвычайно ободрила Гибрида. Схватив Вельзевула за ворот халата, он в неистовстве закричал:
     - Слишком слабый ток, говоришь, идет через обмотки? Я усилю! Сволочь, ты мне за все ответишь! За все, что сделал с людьми! Гад, я тебя при первой же возможности расстреляю!
     - Только сначала, Гибрид, - вставил водитель, - надо кое-что засадить ему в задницу. Он же хотел этих… ощущений!
     И Гибрид с водителем пустились в пространное и веселое обсуждение предстоящих Вельзевулу плотских утех. Авангард Петрович не мешал им.
     - Ну что, писатель, - разошелся Гибрид, - засадишь ему первым?
     - Вы вульгарны, - сказал Климов.
     - Я тебе свою очередь уступлю.
     Теперь не ответил Климов, сидел ни жив ни мертв. А Вельзевула весь этот балаган словно не касался. По-прежнему невозмутимый, непроницаемый, отчужденный, он задумчиво смотрел на дорогу, которую лихорадочно выхватывали лучи фар. И было непонятно, о чем он думает. Надеется ли на что?
     Въехали на больничный двор.
     - Здесь, - указал Вельзевул на полутемный корпус.
     Подоспела и вторая машина, и все двинулись к входу в корпус. Впереди шли Вельзевул в халате, частично и неаккуратно поседевший Авангард Петрович и обнаженный по пояс Гибрид, виновник этой неестественной седины своего господина.
     Увидели вдруг въезжающую во двор еще одну машину, она остановилась, и выскочил из нее щуплый человечек, вооруженный какой-то диковинной громоздкой конструкцией. Климов, за время путешествия к больнице поневоле вникший в чудовищный рассказ Вельзевула и вообразивший, что никогда уже ему не вернуться к нормальной жизни, нормальным ощущениям и желаниям, теперь осознал всю преждевременность своих выводов, ибо возникшее у него желание спастись при виде нацеленного в его сторону ствола конструкции было вполне нормальным желанием.
     - Авангаша, отойди в сторону! – крикнул человечек. – Я сейчас тех двоих попалю из моего огнемета! Хватит им небо коптить! Уводи своих ребят, Авангаша, а тех двоих мне оставь!
     Авангард Петрович вскипел:
     - Опять за старое, Борька? Черт побери, как ты мне надоел!
     - Уходи, Авангаша, - настаивал Борька, приближаясь и поводя угрожающе огнеметом из стороны в сторону.
     - Да кого двоих? Про кого он? – зазвенел дрожащий голос Климова.
     - Я пристрелю этого удальца, прикажи только, Авангард Петрович! – мобилизовался Гибрид. – Чего он тут озорует?
     - Заткнись! Это мой брат. – Авангард Петрович, привлекая одной рукой к себе Климова, а другой Гаврилова, произнес с горечью: - Полюбуйтесь, друзья мои, на неуловимого убийцу девушек, на маньяка, которого вы искали. Теперь он охотится на вас. Перед всеми говорю о тебе правду, Борька! Выдаю тебя, потому что мое терпение лопнуло. И знай, ненавистен ты мне, надоел, опротивел, и до того ты сейчас некстати подвернулся, что я, твой родной брат, тебя при всех проклинаю!
     Заслышав ужасные эти слова, Борька замер в недоумении и горе.
     - Проклинаешь, Авангаша?!
     - Все слышали? Проклинаю! Я тебя проклял! Проклинаю всего тебя с ног до головы, от уха до уха, спереди и сзади!   
     Борька выронил огнемет.
     - Как ты мог, Авангаша? Неужели ты проклял меня, своего брата?
     - Вперед! – крикнул Авангард Петрович людям, переминавшимся с ноги на ногу и внимавшим этой странной сцене со смешанным чувством удивления и досады. – Некогда возиться с недоумками всякими, нас ждут дела поважнее!
     И все, кроме опешившего Борьки, устремились вверх по парадной лестнице, а достигнув верхней ступеньки, увидели залитый весьма ярким светом вестибюль и безмятежно спящего за столом человека.

                ***

     Неплохо державшийся в сортире, когда тот подвергался наскокам вооруженного «уткой» горбуна, Феликс Кузьмич теперь, попав в родную стихию, сокрушал оппонента блестящими доводами в пользу самостоятельности и великой оригинальности своего гения. Он почувствовал и признал в Жоричке большего ученого, которого не проведешь на мякине, и потому не лгал, не подтасовывал, не пускал пыль в глаза, а говорил честно и с обезоруживающей искренностью. Светозарность возвеселившейся души отображая в глазах, он говорил и говорил. Очарованный им Жоричка уже понял, что вовсе не крал доктор у него идей, а впрямь добился всего собственным трудом, - добился великолепных, баснословных результатов, и он, Жоричка, затворник и кустарь, бредущий окольными путями алхимик, может только мечтать о сотрудничестве с этим выдающимся человеком. Целые бездны и неведомые миры открылись Жоричке в простой операционной, и, охваченный восторгом и священным трепетом перед божеством, воплотившимся в мужчине с лысой круглой головой, он настолько потерялся, что не понимал даже и необходимости испытывать стыд и неловкость за недавнюю нелепую сцену, за те бессмысленные обвинения, которые он возводил на того, кому он, Жоричка, недостоин, увы, развязать ремни обуви.
     Но пространный и сочный монолог понадобился доктору лишь для того, чтобы окончательно усыпить бдительность горбуна и подобраться к месту, где среди прочих хирургических инструментов лежал превосходно заточенный скальпель. Он не мог оставить в живых человека, которому, защищаясь от вспышки его гнева, вынужден был поверить свои тайные знания, да столь широко и глубоко, что этот полоумный Жоричка был уже все равно что без пяти минут новый доктор Феликс Кузьмич. Такое не спустишь на тормозах, хотя доктор в глубине души и скорбел, что ему, невиданному светилу науки, придется уничтожить подающего весьма серьезные надежды коллегу. Ах, что поделаешь! Доктор вздохнул, протягивая бестрепетную руку к скальпелю. И когда Жоричка готов был уже раскрыть ему объятия, Феликс Кузьмич с окрысившейся внезапно физиономией и с людоедским гиканьем занес над ним изумительно сверкающее лезвие. Но Эмма разгадала умысел подлеца на мгновение раньше, чем предполагалось, и, подскочив сзади, вцепилась в смертоносную руку.
     И в минуту эту в операционную ворвались Авангард Петрович, Гибрид, Климов, Гаврилов и другие. Для Вени это не было большой неожиданностью. Слышал он шаги этих людей в коридоре и, умудренный опытом долгого сидения в тенетах, благоразумно молчал, питая приятную надежду на появление спасителей. А Эмма и Феликс Кузьмич в пылу борьбы того не слышали; не сразу услышал и Жоричка, озадаченный намерениями своего нового друга.
     - Брось нож! – крикнул Авангард Петрович.
     Но крикнул он это уже после того, как доктор Гвоздь, с дьявольской смекалкой сориентировавшись в метаморфозе ситуации, на диво ловко извернувшись, очутился вдруг за спиной у Эммы и, с кобелиной теснотой прижавшись к ней, крепкой рукой обхватил бюст девушки и приставил скальпель к ее нежному горлу. Так что требование Авангарда Петровича он уже расценивал как ни к чему его не обязывающее.
     - Пистолеты на пол, - ронял он слова, и были они словно капли расплавленного свинца, падающие в глаза его врагов. – И все туда, к связанному…
     Авангард Петрович любил не чем иным, как сердцем, и не мог допустить гибели Эммы от скальпеля ожесточившегося хирурга; совесть говорила ему: не дай ее зарезать, - и, угадывая намерения своих подручных, способных на все, что угодно, поскольку речь шла о спасении собственной шкуры, он энергично приказал им подчиниться воле доктора. Впервые этот гордый человек отдавал приказ о капитуляции своей армии, и то, как он стоял там, на поле брани, понурый и заблеванный, было до крайности печальным зрелищем. Гибрид подчинился обескуражено и сочувственно, однако он чуял возможность неповиновения остальных, и, бросая на шефа полные участия взгляды, в то же время в устрашающей позе выжидал, пока и другие буйные головы осознают необходимость сдаться на милость победителя, а потому сложил оружие последним. Когда все столпились вокруг окончательно приунывшего Вени, торжествующий Феликс Кузьмич, с какой-то даже нарочитостью производя на физиономии особенно неприятную ухмылку, сказал:
     - Нужно бы вас всех в расход пустить, но некогда мне подобной чепухой заниматься. Стрелять из этих игрушек, - он с презрением указал на кучей сваленные пистолеты, - не буду. Зачем поднимать лишний шум? Но вы от возмездия не уйдете, вас всех ждет один конец, и вы догадываетесь, какой, и, может быть, даже чувствуете, что он не за горами. Вы ненужные, бесполезные. Вы не люди, а одна крошечная вредная вошь, которую в положенный час раздавят ногтем. Сейчас я уйду с этой девушкой, и вы ее больше никогда не увидите. Прощайте! Не могу сказать, что меня обрадовала наша встреча…   
     Он был из тех, кто способен делать сразу несколько дел, отвечать на несколько вопросов одновременно, и, держа речь, он обмозговывал уже план своего перевоплощения – того, первого, что уведет его в бесконечную вереницу веков.
     - Доктор Гвоздь! – отвлек его от скрижалей хирургической метафизики Вельзевул. – Разве вы не возьмете меня с собой? Я же ваш человек!
     - Врешь, гнида, не мой ты, - отрубил доктор. – Ты предал меня, ты привел сюда этих людишек. Так оставайся с ними! Оставайся вошью.
     Так ответил видный ученый, взявший верх над толпой вооруженных и бывалых молодцов. Его задумчивый, многопланово врезающийся в действительность взгляд остановился на Жоричке.
     - Пожалуй, - рассудил он, - я возьму этого господина. Он смешной, но слишком много знает, и я не вправе рисковать, сохраняя ему жизнь. Пусть подойдет, я с ним разделаюсь.
     - Я не подойду! – крикнул горбун. – Я вам больше не верю, вы обманули меня, хотели зарезать! Настоящие ученые так не поступают!
     Брови Феликса Кузьмича поползли вверх, изображая высоту его изумления непослушанием Жорички, но не успел он ничего сказать, как вперед выступил Гаврилов и, заметно волнуясь, произнес:
     - Послушайте… Вы – доктор и должны быть по своему призванию гуманистом. А я простой человек, и у меня есть гуманный план. Возьмите заложником меня, а девушку освободите. Я все равно ищу смерти. После всего, что со мной случилось, жить мне незачем…
     - Вы благородный человек, Сергей Владимирович, - прошептал, от волнения задыхаясь, Авангард Петрович.
     - Я возьму девушку, - возразил доктор Гвоздь, - она мне больше по душе.
     - Но…
     - Иди сюда, не позорься, - потянул сзади друга Климов. – Перед кем ты мечешь бисер?
     Гаврилов махнул безнадежно рукой и вернулся в строй.
     Авангард Петрович, чей голос растерял, и может быть навсегда, всякую бархатистость, отчаянно скрипнул:
     - Оставь девушку, скотина! Я тебе денег дам.
     Феликс Кузьмич лишь посмеялся над его простоватой предприимчивостью.
     Дверь отворилась, бесшумно вошел Борька, снова вооруженный своей удивительной конструкцией, которую называл огнеметом. Доктора надобность угадать назначение этого предмета и оценить степень той угрозы, какую он мог ему нести, поставила в тупик, и он молчал, подавленный. Вошедший же, мгновенно уяснив ситуацию, весело, как будто не было душераздирающей сцены на больничном дворе, воскликнул:
     - Ты чего пристал к девушке, дядя? На-ка тебе огнемет, попали всех гадов адским пламенем, а я посмотрю, как это тебе удастся.
     - Не подходи! – истерически крикнул Феликс Кузьмич. – Откуда я знаю, что это огнемет?
     - На, убедись. – И Борька выпустил в потолок мощную струю пламени, как дитя радуясь своей игре с огнем.
     Детство проснулось и в душе доктора, завизжал он от восторга, протянул, довольный увиденным, руку за неожиданным подарком сомнительного на вид человечка, схватил огнемет, а другой рукой резко оттолкнул от себя Эмму. Хотел он уже жечь беспощадно и хохотать. Странно, удивительно было смотреть на ученого, который, отшвырнув более подобающий ему скальпель, внезапно вооружился как бы целой башней танка и, гордый собой, оглядывался, прикидывая, на кого бы первого навести ее огнеопасное жерло. Еще он не хохотал, потому как ведь и не жег еще, а только примерялся. Жоричка тосковал оттого, что есть в мире такая беспринципная, наглая и подлая ученость. Доктор велел Эмме присоединиться к остальным и затем сухо выговорил в сторону облагодетельствовавшего его Борьки:
     - И ты давай к ним.
     - Мне и здесь хорошо, - сказал тот, возвращаясь к двери. – Ты ж меня из моего же огнемета палить не будешь?
     Не снизошел доктор до обсуждения этого вопроса.
     - Ну, Борька, - Авангард Петрович горестно нахмурился, - не ожидал я от тебя такого вероломства.
     - Как не ожидал?! – заголосил и зафальшивил Борька. – Ты ж меня всесторонне проклял. Своего родного брата! И думал, я тебя после этого буду в задницу целовать? Выкуси! Пусть дядя тебя праведным и очистительным огнем попалит! Давай, дядя, зажарь их, как карасей!
     Внезапно заговорил Чепиног:
     - Но я-то здесь и ни при чем. За что меня жечь? Я не злыдень какой-нибудь.
     Доктор Гвоздь, наслаждаясь военными преимуществами своего положения, спокойно ждал, пока утихнут все эти толки, пересуды и пререкания, после чего он сможет подробно и доходчиво обосновать и свое нравственное превосходство.
     Авангард Петрович, вспомнив о тех приемах левитации, которые порой демонстрировал недочеловек, а может быть, сверхчеловек по прозвищу Гибрид, шепнул своему верному слуге:
     - На тебя вся надежда… Когда подам знак, прыгни и попробуй дотянуться до пистолета. И, собственно… прощай, Гибрид!.. Должен сказать это… Да ты и сам видишь… Этот упырь может опередить тебя.
     - Все понял, - ответил мужественный человек, - и все сделаю как надо.
     Наступила тишина, указывавшая, что доктору пора начинать его речь.
     - Ну вот, несколько минут назад я посетовал, что не в моей власти всех вас без особого труда уничтожить, а теперь такая возможность у меня есть. Не иначе как небо услышало мои сетования, а это тем более для вас плачевно, ибо означает, что и небо против вас. Да и могло ли быть иначе? Вы спросите, почему я с радостью ухватился за возможность сжечь вас огнем этого удивительного орудия. Если бы вы находились на моем месте, вы бы все поняли без лишних слов. Но вам приходится все разжевывать и растолковывать, как малым детям. Так вот, дети, орудие – не эта груда металла, которую я держу в руках, орудие - я сам, собственной персоной. И я вам скажу, в чьих руках это замечательное и грозное орудие находится.
     - Покороче, дядя, - вставил Борька.
     - Не мешай! – рявкнул доктор Гвоздь.
     - Прыгать, Авангард Петрович? - с видимой целеустремленностью пошевелился Гибрид.
     - Погоди… Видишь, как разговорился… Пусть совсем зайдется…
     Феликс Кузьмич заалел как мак, изнутри распираемый дружной лавиной слов. Раскрыв рот до того, что тонко очерченный нос его исчез под верхней губой, а великолепные зубы словно разлетелись в разные стороны хлопьями кристально чистого снега, он завопил:
     - Не огнемет этот орудие, а я! Дошло до вас, болваны? Я – орудие промысла Божьего, а мой бог – наука! Я – орудие науки! Я не только ее гордость, но и ее карающий меч, ее десница воздаяния! И я воздам вам по заслугам! У вас нет никаких заслуг перед наукой, и вы должны умереть! Вы – вредители! Среди вас нет ни одного настоящего ученого, повторяю и подчеркиваю, ни одного! И потому вас необходимо уничтожить!
     - Но есть писатели, музыканты, разные самородки, есть, в конце концов, просто порядочные и даже глубоко верующие люди… - начал Климов.
     Доктор Гвоздь побагровел.
     - Молчать! – заорал он. – Все до одного – вредители, паразиты, мерзавцы, мракобесы, уроды, рвачи… 
     - Пошел! – сказал Авангард Петрович.
     И Гибрид прыгнул. Красив был его прыжок и достоин удивления. Но он застыл в воздухе бабочкой, пронзенной на лету булавкой пронырливого и вездесущего натуралиста, ибо произошла вещь, глубоко потрясшая его. Дело в том, что Феликс Кузьмич, как ни дал волю красноречию, вовсе не забывал о своей безопасности, и как только приказ Авангарда Петровича преобразил Гибрида в хищно взметнувшуюся пантеру, он, словно и ждал этой минуты, с нечеловеческим хладнокровием нажал на гашетку. Но вместо того чтобы охватить летящего Гибрида, а вслед за ним и остальных, чья вина состояла в их невежестве, огонь вспыхнул в руках самого доктора, ударил его в щуплую грудь и быстро растущими струйками побежал к голове.
     - Я придумал! – захохотал, вертясь, Борька. – Мой огнемет стреляет как вперед, так и взад. Я ему показал вперед, а потом тихонько переставил на взад! Я эту механику придумал!
     - Ну, Борька, - восхищенно круглил глаза Авангард Петрович, - не ожидал! Славно! Хвалю!
     Напрасно Гибрид дико таращился, целясь из пистолета. Доктор Гвоздь пустился в огненный танец и перестал быть орудием научного возмездия. Впрочем, при всем безмерном страдании, выпавшем на его долю, у него сохранился уголок ясного, думающего сознания, где вдруг родилась мысль, ради которой еще стоило жить, и за внешней хаотичностью, страдательной беспомощностью движений его сгорающего заживо тела проступила тогда тихая, вкрадчивая обдуманность намерений. А все смотрели, как он пляшет, воздевая горящие руки, и понимали, что ему не надо помогать, потому что ему уже ничем не поможешь, и не понимали, не видели, какие титанические усилия он прилагал, чтобы достичь своей цели. Живой факел шел к ней более или менее неуклонно, когда наперерез ему кинулся Вельзевул.
     - Доктор Гвоздь! – воскликнул ассистент. – Пока вы еще живы, скажите формулу сознания! Это очень важно для меня! Скажите ее мне, доктор Гвоздь!
     Вся способность к мольбе, какая еще оставалась в душе этого мрачного человека, сосредоточилась сейчас в его крике. Но доктор имел право счесть за неделикатность и даже за элементарную наглость то обстоятельство, что к нему, умиравшему в страшных мучениях, приставали с корыстными просьбами. Он так и рассудил не померкшей еще крупицей своего глубокого ума. И, желая отомстить, плюнул Вельзевулу в лицо. Этот плевок, с организационной как бы затейливостью столкнувшись с огнем и в быстром творческом порыве образовав фантастическую, на внешний взгляд, реакцию, вырвался из его рта уже драконьим языком пламени. Опаленный и ослепленный, Вельзевул отшатнулся с жутким воем и побрел, не разбирая дороги, пока не споткнулся о корыто и не упал в приготовленный для Вени растворитель. Его руки, упершиеся в дно сосуда, первые стали терять форму, расползаясь в безобразное желтое месиво, и так, утрачивая одну точку опоры за другой, он все глубже уходил в гибельную жидкость, исчезая как дым, и только малеванный попугай дольше всего прочего маячил и как будто усмехался над поверхностью. Гаврилов хотел было броситься на помощь странно тонущему, безвозвратно исчезающему, но Гибрид и водитель схватили его за руки, удерживая на месте, ибо и этому человеку нельзя было уже ничем помочь.
     Продолжал доктор упорно продвигаться к своей цели. Борька хохотал над делом рук своих и упивался превосходным, с его точки зрения, зрелищем, не подозревая, насколько умирающий доктор Гвоздь укрепился в мысли отомстить ему. И вот, когда Борька, поглядывая на огнемет, который испускал вонючие дымки на полу, переводя взгляд на свою догорающую жертву, зажмуриваясь котом удовлетворенным, сытым, взял руки в боки, доктор, как бы между прочим, совершил роскошный скачок, доставивший его прямо в объятия обидчика. И ничего уже не могли поделать ни вечно озабоченный подлой судьбой брата Авангард Петрович, ни Гибрид, прыгун беспримерный. В последнем усилии, не разжимая объятий, Феликс Кузьмич поволок извивающегося и уже охваченного пламенем Борьку в коридор, к окну, к краю тьмы, - так, в обнимку, и полетели они огненной кометой в провал больничного двора…
     … Авангард Петрович, стоя у разбитого окна, напряженно смотрел на рассыпавшиеся далеко внизу в колдовской пляске огоньки.
     - Уходить, Авангард Петрович, надо, - сказал подошедший Гибрид. – Неровен час легавые примчатся.
     - Что легавые! – откликнулся Авангард Петрович из непостижимой для Гибрида глубины своей тоски. – Мой брат там… и даже похоронить нечего! Но уходить надо.
     Все заторопились.
     - А меня кто-нибудь развяжет? – крикнул Веня.
     Развязали его. Довольно он усмехался.

            Глава последняя

            Зрели, в мгновение ока созревали всякие большие решения у Авангарда Петровича, и одно из самых существенных среди них касалось Эммы. Ей больше нечего делать на божемоевской даче. Сейчас они отправятся туда за ее вещами, после чего он, Авангард Петрович, - и это заявлено было категорическим, не приемлющим возражений тоном, - девушку заберет; и в дальнейшем последуют всякого рода важные свершения; кое-что умалчивал Авангард Петрович, но не слова, а сама его решимость определяла будущую перспективу: под венец. Это очень и очень касалось Эммы. Похоже, Авангард Петрович больше не собирался с ней церемониться. Конечно, это было не совсем так, и Эмма могла еще пользоваться некоторой свободой, органически выраставшей из впечатления неопределенности, неясности, которое оставалось от действий ее поклонника, несмотря на весь их необычайно энергичный характер. Куда заберет? зачем? и что это вообще такое – заберет? Однако вяла была Эмма. Выслушав громкие заявления толстяка, она не выразила ни удивления, ни признательности, ни озабоченности какой-либо, ни возмущения. Еще сегодня утром она имела тайные причины поступать тем или иным, но всегда строго определенным образом, а сейчас, судя по всему, имела она вполне открытые причины поступать в некотором роде никак.
     Климов с Гавриловым тоже отправились за вещами. Климов предпочел бы сделать это в другое время, но Гаврилов настаивал, да и Авангард Петрович пожелал ехать именно в гавриловской машине, усадив туда же и Эмму. Подмяв под себя большую часть заднего сиденья, легонько сжав руку девушки своими пухлыми, как пельмени, ладошками, неописуемо влюбленный увалень умильно заглядывал Эмме в глаза. И невозможно было бы отрицать, что он делает авансы. Но Эмма, из уважения к его горю, не отнимала руку. Да, он горевал. Безвременная и, главное дело, чудовищная гибель родного брата. И еще он говорил о благородстве Сергея Владимировича, предложившего свою жизнь в обмен на жизнь Эммы, постоянно возвращался к этой теме, повторял и твердил, не уставал превозносить и обещал щедрую награду. Климов питал надежду, что этот блеск гавриловской славы затмит его вину временного пребывания среди тех, кого Авангард Петрович грозился сокрушить как поклонников его избранницы. С Эммой ничто больше не связывало Климова.
     Усталыми и голодными люди приехали на дачу. Час был поздний, в высшей степени ночной, однако Ульяна Кирилловна и Степанида Глебовна, спать и не ложившиеся, накрыли на стол. С разных сторон наперебой рассказывали им о случившемся в больнице, и женщины изумленно ахали, отдыхая теперь после пережитых тревог. Жоричку чуть не зарезали скальпелем. Веня, славный, безвредный малыш, сидел связанный на стуле в ожидании расправы, какой не пожелаешь и врагу. Все, все стояли под огнем, все нагляделись вволю в глаза смерти! Но если, в результате всех перипетий, тати, именно они и только они, поплатились за свои гнусные умышления и сгинули, то кто же среди победителей отличился в особенности и заслуживает наибольшей похвалы? Обменялись Ульяна Кирилловна и Степанида Глебовна мнениями и пришли к выводу, что этот вопрос занимает их отнюдь не меньше, чем самих участников драмы, и даже волнует до чрезвычайности. Люди Авангарда Петровича не лести ради, а из чисто идеалистических побуждений выдвинули на роль главного героя самого Авангарда Петровича. А как же иначе? Что они делали бы без него? Уже гнили бы в могиле, сгорели бы заживо, исчезли бы в страшном корыте…
     Авангард Петрович позволил лучам славы коснуться его и выставить в весьма выгодном свете перед Эммой, но очень скоро скромная улыбка, смягчившая рисунок его губ, и поднятая в предостерегающем жесте рука заставили смолкнуть восторженный хор. Говоря долго и прочувствованно, он передал доставшиеся было ему лавры сначала Гибриду, который не колеблясь прыгнул на пол, чтобы схватить пистолет и расстрелять зарвавшегося эскулапа, а затем Сергею Владимировичу, чей бессмертный подвиг следует золотыми буквами вписать в книгу истории. И восхищенные слушательницы решили, что Гибрид вел себя именно так, как и должно вести себя простому, в известном смысле даже диковатому человеку, а вот Гаврилов, оказывается, далеко не тот простой малый, каким мнится на первый взгляд. Но поскольку он сидел мрачнее тучи, почти не ел ничего и не отвечал на славословия, они не знали, кто он, что собой в действительности представляет и что им о нем думать.
     Стол был круглый, а выходило все же так, что Авангард Петрович сидит как бы во главе его. И он сказал:
     - Нелегкий выдался вечер, и тяжелая была ночь. Через большие испытания нам довелось пройти, и мы будем помнить о них до конца своих дней. Я потерял брата… О нем ничего хорошего не скажешь, кроме того разве, что сегодня именно он спас нам жизнь. Но сколько человеческих душ он загубил! А за что? Я вас спрашиваю. За что? И для чего? Всю жизнь он стучался в ад и вот теперь добился своего. А все-таки – брат, родная кровь… Так пусть и ему земля будет пухом. И я уже забываю его. Да, забываю ради другого, ради того, что я вам сейчас скажу… - Тут встал Авангард Петрович и петушино грудь выгнул, лицо его приняло торжественное, с примесью некоторого умоисступления, выражение. – Всех, кто в чем-либо предо мной провинился, прощаю! Всех, перед кем я виновен, прошу меня великодушно простить!
     - Браво, браво! – кричал Чепиног. – Я вас прощаю!         
     Его голос потонул в великой буре восторга. Наступило полное единение. Авангард Петрович достал фляжку и одним махом вылил в себя ее содержимое. Но фляжка чудесным образом наполнилась снова и пошла по кругу. Даже Гаврилов пригубил. Чепиног лез ко всем целоваться. Пьяный Гибрид втолковывал захмелевшему водителю, как они поступят с Вельзевулом, когда тот воскреснет в новом обличье. Пришел Чепиног, просунулся между ними, сложив губы в трубочку, сюсюкая что-то, но вдруг отскочил и, выбежав на середину гостиной, где устроили это праздничное застолье, принялся воспроизводить танец горящего Феликса Кузьмича. Степанида Глебовна высоко оценила его искусство, судя по тому, что она требовала продолжения, как только Чепиног останавливался. Ульяна Кирилловна даже увлеклась было Авангардом Петровичем, но тот остепенил ее, ограничившись тем лишь, что любезно пригласил на тур вальса. Эмма с удивлением открывала для себя, что Авангард Петрович может быть вполне мил и очень приятен в общении. С неожиданной ловкостью он закружил на паркете свою партнершу под звуки, которые изобретали и с условной гармоничностью выпускали из себя его люди. Всходило солнце.
     Гаврилов, уединившись на крыльце, поеживался в утренней прохладе. Затем он направился к лесу. Солнце поднялось уже довольно высоко. Гаврилов сел на краю леса, откуда ему видны были и дача, и дорога в город. Он погрузился в размышления. Как жить дальше?
     Развалившийся на стуле Жоричка говорил о своих научных успехах, достигнутых и будущих, а Ульяна Кирилловна, отдуваясь после танцев, рассказывала, какие преобразования ждут дом и сад теперь, когда за дело возьмется она. Все дело в том, что перед своей бесславной кончиной Феликс Кузьмич многое поведал Жоричке о трофеях его в битве за научные истины, и Жоричка, видя, что Феликса Кузьмича больше нет, хочет и может воспользоваться как бы завещанными этим человеком идеями, которые уже во множестве роятся в его голове и, разумеется, не останутся втуне. Но дело также и в том, что Бабушка, пока была жива, отрицала необходимость каких-либо преобразований в доме и в саду, однако теперь та же Бабушка как бы собственной смертью завещала незамедлительно приступить к самым широким и всеобъемлющим преобразованиям, что позволяло Ульяне Кирилловне видеть необыкновенно отдаленные перспективы. Мать и сын, перебивая друг друга, излагали каждый свою правду. Люди высыпали в сад. Жоричка провел Авангарда Петровича в лабораторию. Авангард Петрович шел, заложив руки за спину, ступая крупно и важно.
     - Никакая это к черту не лаборатория, - заключил он после осмотра. – Я тебе устрою настоящую лабораторию, подведу базу… будет у тебя самая что ни на есть доподлинная фабрика грез, парень! Только работай! А работать будешь на меня. Я верчу людьми.      
     Слова застряли у Жорички в горле. Он беззвучно плакал. Ульяна Кирилловна вытянула руки, привлекая внимание Авангарда Петровича:
     - Этот сад я превращу в…
     - Территорию расширим, - сказал Авангард Петрович. – Лес? Лес срубим. Если болота имеются, осушим. Соседей переселим. А саду – саду цвесть! С Марса доставим яблоки. Наши потомки – внуки Земли, сыновья и дочери Млечного пути – будут бегать здесь по тенистым аллеям и вспоминать нас… - Неожиданно вырос перед ними какой-то пожилой человек в простой рубахе навыпуск и тапочках на босу ногу, и взгляд Авангарда Петровича, отнюдь не кончившего развивать свои проекты, упал на него. – Это кто такой? – спросил он недовольно.
     - Да это Федор, наш сосед, - пояснила Ульяна Кирилловна. – Он как бы слегка контуженый… Человек из народа. Что ты хочешь, Федор?
     Кто знает, где раньше был Федор. Теперь возник. Не исключено, впрочем, что он давно уже, никем не замеченный, стоял и слушал разливавшегося соловьем Авангарда Петровича, ожидая минуты, когда и ему будет позволено ввернуть словечко. Так он мог ждать до второго пришествия. Но вот ему дали возможность говорить, и он, строго глянув на столпившихся вокруг людей, сказал:
     - Я, граждане, с тем, чтобы впоследствии не было удивления и неудовольствия. Имею четкие инструкции от Бабушки на нижеследующий случай, а доставил их мне в аккурат после ее кончины один мальчонка на побегушках.
     - Да он контуженый, - крикнула Ульяна Кирилловна, - совсем!
     - Пусть говорит, - распорядился Авангард Петрович.
     Но Федор действовал уже вне зависимости от того, что думала или говорила о нем Ульяна Кирилловна, и от тех распоряжений на его счет, какие давал или мог дать Авангард Петрович. За пояс брюк заткнуты у него были документы огромной важности. Он взял их, развернул, шершавой рукой разгладил и, прокашлявшись, начал читать:
                «ЗАВЕЩАНИЕ БАБУШКИ
     А соседу моему Федору Ивановичу Панкратову отказываю тысячу рублей».
     Ульяна Кирилловна, топнув ногой, крикнула:
     - Бред! Ни за что не поверю!
     - Нам, граждане, - сказал Федор Иванович веско, - до лампочки, что вы на наш счет соображаете и позволяете себе высказать на публику. У нас бумага на руках, а против нее не попрешь, старая калоша.
     И, не давая слушателям опомниться, грубый и решительный Федор Иванович приступил к чтению второго листа:
                «ДОРОГОЙ ФЕДЮША!
     Догадываясь, в какое изумление повергнет тебя чтение первой страницы, ибо ты всегда держал меня за скупердяйку, объясняю, чем, кроме моей обычной щедрости, вызвано вышеозначенное желание пополнить твой скудный бюджет. Знаю тебя не только как человека блаженного, как гражданина повышенной сознательности, в высшей степени благородного, добродетельного и смышленого, но и как узкого специалиста по рассчитанным и направленным взрывам. Говорят, ты всю свою драгоценную жизнь посвятил тому, чтобы, взрывая вещество, метать его с места на место по четко установленному твоим прозорливым умом маршруту. Это твое талантливое умение очень пригодится после моей кончины, которая, не сомневаюсь, весьма тебя опечалит, и ты им воспользуешься, дабы получить упомянутую в завещании сумму. А сделать тебе, кумиру моего взрывоопасного сердца, надлежит так, чтобы отхожее место на твоем дворе, которое ты, по моим догадкам, сделал могучим и обильным за долгие годы своей жизнедеятельности, взлетело на воздух и его славное содержимое обрушилось на ту самую дачу, где шла, прошла и увяла моя жизнь. Если этот твой поступок, ответственность за который ты, кстати сказать, вправе возложить на данные строки, не поймут и не оценят по достоинству не только мои прямые наследники, находящиеся на той даче, но даже и современники вообще, то вполне поймут и оценят потомки, в чем у тебя нет решительно никаких оснований сомневаться. А на том прощай, Федя! Надеюсь на скорую встречу на небесах. БАБУШКА».
     Закончив чтение, Федор аккуратно сложил бумаги и вернул их на прежнее место.
     - Это не документы, - сказала Ульяна Кирилловна. – Таким завещанием можешь, Федя, подтереться в сортире, пока он не взлетел на воздух. Правильно я говорю, Авангард Петрович?   
     - Как бы то ни было, у меня все готово. Счас рванет.
     С этими словами Федя повернулся спиной к публике и, укрепив над глазами ладонь козырьком, воззрился на небеса. Все невольно посмотрели в том же направлении. Возводя очи горе, Климов успел разглядеть дорогу за воротами и приближающуюся фигурку его жены Лизы и подумать: вот оно, мое спасение.
     Глухой пук взрыва раздался поблизости, и люди над краем сада увидели темную и быстро растущую тучу. Словно что-то толкнуло в бок Федора, он вдруг сообразил, что вовсе не должен находиться на этой даче, когда ее достигнет, удивительным образом материализовавшись, последний привет Бабушки. Он отчаянно заметался, хотел бежать туда, откуда летела туча, потому что там был его дом, но уже было поздно, уже первые лепешки мягко падали на него, и их шлепки отзывались в его душе чем-то до боли знакомым. Ибо вся его жизнь прошла среди взрывов и дерьма.
     - В укрытие! – заревел Авангард Петрович. – В дом!
     Мгновенно все сбились в кучу вокруг толстяка, уже взошедшего на верхнюю ступеньку крыльца, мешали друг другу и с криками толкались. Авангард Петрович кулаками прокладывал себе путь. Крыльцо рухнуло под тяжестью этой волнующейся массы, и люди рассыпались по земле, как семечки.
     Лиза, остановившись, с удивлением смотрела на странную перемену погоды в отдельно взятом регионе божемоевской дачи. Там скрылось солнце и бушевала гроза, хотя в двух шагах от того места все плавало, весело плескалось в здоровой солнечности дня.
     Лучшим и более достоверным летописцем события мог бы выступить Гаврилов – его позиция на краю леса была предпочтительнее позиции Лизы на отдаленной точке дороги. Он не слышал, о чем говорилось на даче. Но видел он Федора, после выступления которого все посмотрели вверх. Видел стремительное зарождение тучи и ее мощный полет и даже имел некоторые догадки относительно состава этих неудержимо несущихся в воздухе темных частиц. Он видел, наконец, как люди сбились в ком на крыльце и как этот ком, когда крыльцо рухнуло под его тяжестью, раскололся словно арбуз, а люди брызнули и посыпались в разные стороны многоцветными семечками. И если это была картина, то невидимая рука вдруг просто задернула ее непроницаемой завесой, мешавшей Гаврилову разглядеть что-либо еще. Если же это была живая действительность, от которой он, Гаврилов, своевременно обособился, в таком случае туче, накрывшей ее, следовало бы действовать отнюдь не с головокружительной быстротой, поскольку Гаврилов не был скор мыслью и не мог поспевать за столь изменчивым сюжетом, не говоря уже о том, чтобы догадываться или особым зрением ведать о происходящем по ту сторону опустившегося занавеса.


Рецензии