Мистборо. Серебряная Луна над Городом Туманов

Роман в стиле Steam-Punk Victorian Gothic

Глава Первая
Агония солнца покрывала небо перламутром. Лазурь небесной бесконечности – и рваные полосы багровой полыхающей дымки редких облаков. Словно тревогой по безмятежности рисовало солнце, спешно уходя за горизонт, но силясь удержаться над ним – застыть в вечном мгновении перехода от прямого, делового и безразличного света дня к загадочному, мечтательному и отраженному свету ночи. Известно же, что Луна светит не сама, а лишь направляет свет Солнца своим зеркалом, делая его более чувственным. Зато Солнце наделено красотой и властью изменения облика мира в минуты своего ухода на другую сторону Земли – волшебное царство иллюзий проносится перед глазами, неуловимое, непостижимое, неизмеримо желанное.
«А матушка сказали бы: дело к ночи. Батюшка: вечереет. Иоланта-Виктория томно протянула бы: закат… Управляющий наш и вовсе бы отметил, что кончился рабочий день».
И только юноша по имени Иезекииль Торн видел в небе соцветие пестрых эмоций. Он видел эмоции во всем, замечал множество деталей, глубину и игру цветов, воображал, что к этому закату хорошо подошло бы звездное небо в своей синеватой черноте – чего никогда не может быть в реальности, по крайней мере, в Мидстборо, в широтах Авалонской империи. Но невозможность существования желаемых образов в объективной реальности не останавливала разум Иезекииля, способный разрезать на кусочки, как рисунки на бумаге, и склеивать фрагменты в новых, неожиданных формах, дорисовывая, и даже искажая и превращая исходные образы вплоть до получения картинки, соответствующей настроению на данный момент.
В то же время, юноша совершенно игнорировал окружающие его богатые красоты упомянутой объективной реальности. Любующийся закатом, он шел по улицам, вымощенным полированными, плотно пригнанными камнями, чего можно было добиться только усилиями выносливых и точных паровых машин с часовыми механизмами задания точности толщины и шероховатости и оптическими устройствами слежения за качеством. Люди, чувствующие все то, что остается за кулисами технологических достижений так же тонко, как Иезекииль – эмоции заката, видели за образом гладкой и аккуратной улицы того могущественного монстра, что создал камни для нее. Да, в поле внимания и восторга нашего героя мог попасть Университет Технологии, на красной кирпичной стене которого лучи заходящего солнца растекались золотой лавой, а тени деревьев выписывали дивные узоры и завитки, сбрасывая листву на легком ветру. Но и то, в первую очередь – как некий эстетический образ, где исконное значение здания служило пикантным оттенком этого образа.
Юноша смотрел на дорогу, стены, трубы заводов на окраине, но ему не виделись упомянутые «монстры технологии». Не осознавал он и предшествовавшие им интеллектуальные усилия и гений инженеров, кто не только придумал концепции множества машин для создания уюта цивилизации, но и все детали до малейшего винтика; техников, которые провели испытания; рабочих, собравших машины; механиков, постоянно поддерживающих их в жизнеспособном состоянии. И уж точно он, как и многие другие, не видел тени, стоящие так далеко от камня и кирпича – миллионы безликих в своей массе, но индивидуальных по своему вкладу в богатство Авалонской империи, миллионы ее подданных. Увлеченный пламенем заходящего солнца, волнением влюбленной в мир души, он не хотел отвлекаться на тех, с кем нельзя было это разделить. И, честно говоря, вся эта красота, ради которой трудились все эти люди, ради которой одни погибали под завалами в шахтах, а другие – в колониях проливали соки жизни за вязкий сок кривых деревьев – его отвращала. Он видел ее бессмысленной, иногда сопереживая всем вышеозначенным людям и множеству других безвестных и бесполезных душ, косвенно влияющих на облик государства и его промышленные мощности. Бессмысленной именно потому, что затраченные усилия не могли создать божественной красоты, заключенной в небе. Небо, без единого выстрела, удара киркой или оборота маховика, покоряло чуткую душу Иезекииля без остатка, пробуждая в ней океаны бесформенных приятных волнений. Он даже не замечал липкий и прохладный вечерний туман, клубящийся у его ног, захватывающий их, словно щупальцами, своими клочьями.

Правда, именно это отношение к жизни и воображение, безудержное, увлеченное – были причиной, почему в четверть века наш герой занимал должность младшего клерка в Ратуше, в то время как все его сверстники, в особенности, лишенные воображения напрочь, уже поднялись по карьерной лестнице, и один даже был заместителем начальника в отделе Иезекииля. Вы спросите, быть может, почему он не стал художником, писателем, иным человеком искусства? А он и пытался – но результат был в лучшем случае посредственный, интересный и понятный лишь самому Иезекиилю. Родители запрещали показывать картины или читать стихи широкой публике, чтобы не позорить семейное имя пуще прежнего. Работа клерка, правда, тоже была позором для рода аристократов Феншо-Торн, поэтому он пользовался второй частью фамилии, менее аристократической, чтобы не быть связанным со своими предками.  Как, собственно, и любая работа – но так Иезекииль видел себя ближе к «живым» людям, как он их называл, в отличие от аристократии, и это вносило в жизнь долю библейских страданий, соответствующих его имени.
По этой же причине Иезекииль жил в скромных апартаментах в городе, а не в имении Феншо-Торн «Аллея тополей». Скромными их, правда, назвать было трудно: в двухэтажном доме все помещения принадлежали семейству Феншо-Торн, он располагался всего в пяти минутах ходьбы от Главной площади Мидстборо (что, даже учитывая малый размер и население этого древнего населенного пункта, уже считалось престижным). Иными словами, ни у кого из других младших клерков, живших где-то в дешевых многоэтажных кварталах, снимая там скудные квадратные футы, такого жилья не было, и быть не могло в ближайшие годы (а то и до самой смерти, когда их обитель предлагала бы не намного меньше простора, чем при жизни).
Но, пока я занудствовал на социальные темы, Иезекииль миновал еще много достижений технологии, популярно известных как «двухэтажные дома из красного кирпича с белыми оконными наличниками и ставнями» и дошел до синей двери, ведущей в дом.  Да-да, в нем мы увидим те посредственные (и незавершенные) картины, о которых говорилось ранее; но сначала обратите внимание на дверь, которую Иезекииль только что закрыл. Она синяя, как уже упоминалось – а есть ли еще хоть одна такая на Уиллоу Лейн, в окружающих домах? Нет! Остальные двери – белые! Это канон, и нарушить его в угоду вкусу Иезекииль решил первым делом. Бунт на грани приличия: и осудить не за что, и посудачить есть, о чем.
Ах да, картины! – пока наш художник идет вверх по лестнице, набрасывая домашний халат вместо сюртука поверх жилета на ходу, я вернусь к живописи ненадолго. Правы были те, кто предположил, что картины Иезекииль писал сюрреалистические. Нельзя сказать, что это был совершенный абстракционизм, смешение цветастых прямоугольников и пятен, но и такие фрагменты тоже присутствовали, заполняя пустые места в коллаже домов, лиц, фонарей, листьев, кошек, звезд, дождя и радуги. Понимаете же, трудно оценить качество такой работы объективно, особенно в мире, где властвуют порядок, формализм, традиции. Вот и не мог сказать Иезекииль о своих картинах точно: ужасно ли они написаны, или это мир не принимает – и тайно склонялся ко второму, боясь признать первое. Судите сами: контуры размыты, цвета безумные (желтые, рыжие, красные, яркие, в контрастном соседстве с синими и лиловыми так, что режет глаз порой), набор символов не связан композицией или сюжетом – но зато в эти коллажи Иезекииль вкладывал свою душу. Вкладывал ее в том виде и форме, а каком видел ее сам, избегая общественных рамок и «избитых» форм классического воззрения на душу и духовность человека. Он, хоть и не мог бы сказать это четкими словами, но сердцем презирал классическую живопись с ее вылизанными цветами, линиями, тенями, сюжетами на темы святых книг или языческих мифов. И чем дальше его собственное творчество было от нее, тем лучше. Душа была для него потоками первозданных энергий, сплетенных в пестрые завитки – вот их он и рисовал.
«Мне все чаще кажется, что я ухожу в этот мир с головой, всей душой – и могу в нем однажды остаться навсегда», писал он в своем дневнике в тот вечер. Подошел к исходу октябрь, наступал Канун Дня Всех святых, языческий праздник увядания солнца и открытия врат в потаенные миры, вхождения человечества в колдовскую темную часть года. Это поверье стимулировало мистическую направленность мыслей юноши, пока он продолжал покрывать листы дневника строчками – они постепенно складывались в стих. Естественно, лишенный размера и рифмы, но по-своему мелодичный.
- Иоланта-Виктория должна скоро прийти, - сказал он сам себе, затем позвонил в колокольчик. Горничная вошла вскоре, сразу за порогом сделала книксен, потупив глаза на миг.
- Мисс Треллис скоро прибудет, подавайте ужин. Да, тот самый. Не надо делать такие глаза, Прюденс.

«Меньше прямых линий в воображаемом мире. Прямая линия – это ожидание, что все будет так, как началось, до самого начала – изобретение вечно испуганного человечества, попытка избавиться от страха перед непредсказуемым.
Истинное понимание прямой линии наступает, когда позволяешь себе вести ее плавно, не придираясь ни к толщине, ни к ровности, по воле мелких колебаний своей руки, отвечающих мелким обрывкам мыслей, всплескивающих в дальних залах подсознания», - продолжало свой путь перо, - «народы Востока мудрее в этом смысле, нежели мы, люди заходящего Солнца, они выражают свои мысли не набором формальных букв, а страстными иероглифами». Здесь стоило бы заметить для дотошного читателя, что в правильном начертании иероглифов наш поэт и художник тоже не смыслил. Что только облегчало применение образа так, как того хотело метущееся сердце.
- Иезекииль, - колокольчиком звякнул тихий девичий голос.
- Иоланта… - вскочил на ноги он, порывисто оборачиваясь к двери.
- И Виктория, не забывай, - рассмеялась она.
- О, возлюбленная, Вы же знаете мое отношение к символике победы при всей любви к Ее Величеству и к Вам.
- Знаю, знаю, - он не заметил странной легкой грусти в ее словах. – Вы уже любите королеву больше, чем меня? – игриво склонила голову девушка.
- Не сочтите за оскорбление, но разве не так и в Вашем случае? – голос юноши потерял всякую интонацию, так как неожиданный поворот диалога выбил его из колеи и заставил похолодеть от ужаса ситуации, в которой не может быть… кхм, победы? Ах вот, благоприятного исхода.
Иоланта-Виктория поспешила ему на помощь.
- Чудный закат сегодня, не правда ли?
- О, поистине, поистине.
- Вы написали о нем стих, как всегда? – заинтересованно взглянула она. Это только я слышу насмешку в ее словах, или так и есть?
- Да, вот, некоторое… бумагомарательство… мне не очень нравится, - Иезекииль пошел на кокетство, считая свой стих на деле весьма удачным, душевно откровенным.
- Что Вы, милый друг, он очарователен. Ваши стихи не поддаются никакой критике, каждый из них самобытен, - защебетала она.
Сарказм это был или нет, но вот он, стих, судите сами:
Агония небесная горит,
Огнем переплавляя в перламутр
Свою бездонную лазурь;
Сбивает с ног мое спокойствие,
Уносит в океан безбрежный
Волнений и тревог: кто я таков?
Иль я – упавший лист,
Иль ветра дуновенье?
Быть может, я – оставленный
На лавочке пиджак?
Забытый мирозданьем
У гряды камней – то облака,
А океан, что омывает их – 
То небо в миг, когда уходит,
Костром пылая погребальным,
Светило ясное, владыка дня.
- Тут, понимаете, тема личных метаний и небесной непостижимости, я понял, что надо оставлять недосказанность и лишать стих ожидаемой логики, - увлеченно, но сбивчиво забормотал Иезекииль, поясняя.
- Я понимаю, сударь мой, понимаю, - мягко и нежно улыбнулась его невеста, очаровательно качая головой, и глядя в глаза из-под полуопущенных век.
За окном клубился туман. Он как будто поднялся по стене, цепляясь за ее неровности, и заглядывал в окно своими клочьями-щупальцами. Солнце завершило агонию и благополучно умерло и упокоилось, оставив по себе только легкую памятную зарницу над западным краем леса – впрочем, учитывая, что окна дома Иезекииля выходили на восток, то улицы уже погрузились в полумрак.
- Откроем же окно скорее! – бросил взгляд Иезекииль на часы: без одной минуты шесть.
Юноша и девушка, пренебрегая приличиями, метнулись к окну, схватились каждый за свою половину рамы – и распахнули настежь, пуская в комнату прохладный воздух вечера, и неосторожные клочья тумана. Те просто шмякнулись на стол от неожиданности и растеклись по нему в испуге, едва приходя в себя.
Часы пробили шесть, официально обозначая вечер.
Улицы залило ровное тускловатое сияние рыжих газовых фонарей, делая густой туман маслянистым. Автоматизированная система зажигания уличного освещения – одно из немногих чудес современной технологии, какое ценил Иезекииль. Зато ценил высоко, за его крайний романтизм. Да, конечно, фонари служили безопасности вечерних прохожих от мелких преступников, нередких даже в таком сравнительном захолустье, как Мидстборо. Но, как мы помним, практическое назначение мало тяготило Иезекииля. Он переживал, глядя на мерцание газовых огоньков, почти так же сильно, как и во время созерцания заката – переживал какое-то томление в груди, словно ответ на его молодую жизнь таился в игре красок и светотени. Он называл его «более холодным» по сравнению с закатным светом. Холодным по эмоциям: волнения было меньше, но и ответа меньше, газовый свет пугал и подавлял, но и успокаивал.
- Что же, приступим к нашему вечеру? Позволите, я первая прочту? – Иоланта-Виктория приложила к лицу черную маску на длинной ручке – узорную, вычурную, украшенную черепами, пауками и паутинами, смастеренную для подобных событий. Иезекииля всегда бросало в благоговейную дрожь, когда она была такой, легким и жизнерадостным олицетворением Смерти.
Один брожу в пустынном доме,
Во тьме ищу привычный взгляд,
Но ничего не вижу, кроме
Тьмы, что была здесь миг назад.
Войду в пустую комнатушку,
Там свет включу - и вот где ты!
К себе прижать бы, как игрушку,
Но ты соткалась из мечты.
Ты в тонком белом одеяньи,
А я как будто бы нагой,
Но мы с тобой - одно созданье,
Нет стен между тобой и мной...
Нет... все же есть одна стена -
Мечтам моим пришел конец:
Как изо льда возведена...
Ты - зеркало, а я - мертвец.
- Прекрасно… - прошептал Иезекииль. На глазу дрожала слеза, со щек отхлынул румянец. – Да еще и от лица мужчины, это так смело!
Иоланта-Виктория сделала реверанс, не убирая маски от глаз. Туман сполз с подоконника и грузно опадал на пол тягучими клубами, прихорашиваясь и распушивая себя уже там.
- Увы, мне нечем Вам ответить, возлюбленная. Стих так и не родился, вместо него – только этот о закате, но он вне программы вечера поэзии. Нет-нет, не смейте его засчитывать! За мной должок! – засмеялся юноша. – Я прочту Вам нечто иное, любимое мной…
- «Ворона»? – улыбнулась под маской юная леди.
- Совершенно верно… - он раскрыл потрепанный (намеренно, для внушительного мрачного вида) томик стихов и начал:
- Раз в полночный час угрюмый…

- Ужин был восхитительным, особенно эти кроваво-красные пироги…
- Земляничные, на самом деле…
- Да, они! И, конечно, пламенный десерт! Ох, я чувствую, что все горит внутри, меня наполняют мысли, постыдные для юной жизнерадостной леди…
Иезекииль приподнял брови, искренне не понимая, о чем она. Иоланта-Виктория будто бы не заметила, что она сказала, и продолжала без остановки:
- … броситься в странствия, никого не предупреждая! Нет! Броситься в окно, нырнуть в этот туман, как будто в другой мир, забыть вообще все это, все сущее!
- И меня? – несколько обиженно воскликнул Иезекииль.
- О нет, я имела в виду… бытие. Но не Вас, любимый будущий супруг.
Она погладила его по щеке, и обручальное кольцо chladdaigh, увенчанное короной сердце в руках, «Да правят Дружба и Любовь», принесло ему немного спокойствия. В эту магию он верил беззаветно.
- Мне достаточно было бы петь в опере, по правде, - шепнула она. – Но я не умею петь совсем.
Иезекииль вздохнул. Быть может, она ждала слов ободрения, но он не нашелся. Вместо этого легко поцеловал свою невесту в губы и отвел в ее спальню.
Сам же, хмельной и погруженный в волнения, юноша решил лечь прямо в кабинете и не заметил, что ложе, собранное из индийских одеял и медвежьей шкуры (да, в этом было что-то декадентское, писательское, опять же по его мнению) окутано плотным туманом, заполнившим уже всю комнату.
И он точно так же не ощутил, засыпая, как туман сомкнулся над ним, как коснулся его лица…

Выпрыгнуть в окно? Иоланта! Виктория!
«Я бы хотела петь в опере»
Море бордово-черных роз накатывает волной, накрывает, сбивает с ног, уносит.
Это шлейф ее платья… он бежит за ней, сквозь туман. Лицо за черной маской, треуголка в розах и перьях, смех отдается эхом в тумане. Бордово-черные розы на платье подпрыгивают медленно, в такт ее бегу, слишком медленному ,плавно летящему, чтобы все это было правдой.
Сон, сон, сон.
Сон.
Бордово-черные розы. Увядшие, лежат на брусчатке. Грубый булыжник. Бордово-черные розы, это след. Они растекаются пятнами крови. Нет, этот след – не ее.
Розы. Прочь кровь! Бежит по ним, улицы, фонари, туман липнет и ловит, окутывает, ничего не видно, не слышно, нет даже запаха, только туман, холодный и вязкий, рыжие глаза фонарей – но почему они бегут? Куда бегут те два фонаря? Погасли. Кровь.
Розы. Бордово-черный след увядших, рассыпающихся в прах цветов привел его к задней двери, скрытой в аллее. Что это за дом? Какой адрес? Закоулки… Прочь сомнения – внутрь!
Бордово-черный взгляд обводит зал, волною платье ниспадает, шлейф как погребальных венков истлевший холм; белеет ангелом могильным – она. И сладко так поет… поет о Смерти и покое…
О, Иоланта, о, Виктория! Ты – Дива!
Он тянется к ней, шагает к сцене, подхваченный, унесенный прочь, заверченный серой массой народа, безликие призраки, аплодирующие старцы, хохочущие в радости от созерцания ее молодости. Но ее уже нет.
Он снова в аллее. Как пройти домой? Что это за сон, когда не можешь проснуться?
Точеная фигурка: черный корсет над почти нагими бедрами, черные чулки и высокие ботинки; широкополая шляпа, украшенная огромными орхидеями – стук каблуков по мостовой. Новое наваждение? Кто она? За ней…
Кровь на камнях. Огромный волчий след в луже крови, разбрызгал ее. Вот еще и еще один… бежать! Бежать отсюда прочь!

Иезекииль проснулся утром в холодном поту и истово перекрестился, размышляя, не кара ли это за празднование языческого, запрещенного церковью вечера? Но через несколько минут былой скепсис вернулся. Еще не рассвело, но тумана в комнате не было видно; юноша забыл о нем напрочь, он сел к столу и взял перо.

- Любимый?
Она проспала чуть дольше, чем следовало, но Иезекииль не разбудил ее, ушел на службу, не прощаясь. Только на столе лежал исписанный листок. Один, как будто все прочее отодвинули в сторону намеренно. Иоланта-Виктория подняла бумагу медленно, чувствуя что-то неприятное, еще до того, как вчиталась в слова, почему-то отдающие холодом и горечью:
Меланхолична Ночь,

Я одинок – я постигаю суть:
В чем одиночества зерно,
Кто боле одинок, ты или я?
Кто брошен, позабыт,
Чей злее рок…?
И что достойнее назвать Страданьем,
А что истерией простой назвать –
Кто лишь игру ведет,
А кто разбит тревогой?
Я знаю, трудно жить,
Но Жизнь сладка,
На то она и Жизнь,
Чтоб не бросать ее вот так…
Давай не будем наслаждаться
Пустым литьем напрасных слез,
Рассказами друг другу о лихой судьбе
И обреченности
Всех начинаний на корню,
Сильнее будь, тебя молю…
Иль не играй со мной,
Раз сил в себе найти не хочешь.
Да, одиноки люди…
Что поделать,
Будет так всегда;
Стена меж нами поднялась давно
И сердца холод, мерзостный туман
У плесенью покрывшейся основы
Высокой той стены…
Ее бы нам разрушить, только мы
Все новые влагаем камни в кладку.
Мы гонимся создать зубцы
Быстрей один другого,
Убивая то, что было живо,
Что нам тепло дарило…
Все, что было - лишь игрой.

Иоланта-Виктория вздрогнула, но успокоилась, найдя приписку:  «Любимая моя И.-В., вот что-то такое странное привиделось в предрассветные часы после ночных кошмаров. Не знаю, зачем записал, скорее, для того, чтобы не держать в себе и забыть. Сожгите, если не понравилось».
Она аккуратно сложила листок вчетверо и собиралась его…
- Убийство! Убийство! – закричал кто-то в конце улицы, и ему вторили пронзительные свистки полицейских.


Рецензии