Свободное время на личную смерть

Повесть до востребования

Просто был самый обычный день, как все дни в году, – 365 из которых я работаю. Сидел в столовой быстрого питания, смотрел в окно. Запатентованный знак на запястье позволяет мне кормиться. На тарелке – нечто зеленоватое вроде тюри, содержащее в составе всё необходимое для реализации силы.
На завтрак – двадцать пять минут. За окном – тихий дождь. Что-то знакомое очень. Когда я умер, моросил точно такой же славный дождик, светило солнышко – прекрасный был денёк.
У меня есть жена, с которой сплю. Любовью занимаюсь в свободный час с квартальной проституткой по обслуживанию народонаселения. Иных льгот нет. Не знаю, к чему это всё вспоминать, но это стало самым последним. А в остальном тоже всё было просто.
Сима казалась равнодушной и злой. Я сказал ей, что очень сильно её люблю и кое-что понял, о чём говорить не имеет смысла и чего нам всё равно не избежать, – и с самого начала не стоило даже пытаться. Я попросил Симу лишь об одном, на что она сразу же согласилась, сказав только: «Жалко мне тебя, мальчик».
               
______________________
Приняв пищу, я бегу к коменданту – просачиваюсь под присмотром беспристрастных камер сквозь лабиринты заборов, отделяющих безликие громады зданий от людей. Мимо циркулирующих патрулей двигаюсь шагом и на всём пути то и дело поглядываю за часами: мол, тороплюсь ужасно, а не грохнул кого-нибудь и скрываюсь с места преступления.
Успеваю вовремя: в конце коридора зияет прямоугольник двери. Расстояния – как раз, чтоб отдышаться.
Захожу, частично отдав честь. Комендант – на табурете перед телевизором. По телевизору – чушь. Белая комната пуста и беспричинна. Не глядя в мою сторону, комендант говорит, будто во сне:
– Погоду ты, видно, не слушаешь: на улице ничего интересного, а ты разгуливаешь, как на праздник? Время хоть знаешь?
– Знаю, комендант. Отпусти к медбрату: причина имеется. – Стою, стыдливо уставившись в стальные стаканчики бот.
– Сходи, раз знаешь, раз имеется, – только без бюллетеня мне не возвращайся. И не к медбрату, а в санчасть.
– Усёк, комендант. – Поднимаю взгляд – перебрасываю на телевизор. По телевизору – чушь.
– Ещё бы наоборот, – завершает диалог комендант: более ронять слов он не намерен. Я, показательно щёлкнув каблуками, освобождаю помещение. Под наблюдением, – раз столько внимания, – есть желание порисоваться. Хоть и интересуешь ты только машин.
Снова в глазах плывут, покачиваясь, коридоры. В стенах вырезаны прямоугольники. У каждого – зелёный либо красный индикатор – в зависимости от состояния комнаты. Красный цвет – вход заблокирован. Ярко-режущий свет с потолка мешает думать. Но с опытом привыкаешь.
             
***
Бюллетень, за которым я направляюсь – просто дрянная бумажка. Так, правда, документы у нас обзывать запрещено. Но, думаю, ненадолго: скоро и их выведут. Деньги-то наличные, пережиток капитализма, у нас давно отменили. Только среди низших классов они ещё в обиходе. Нелегально, конечно. Народ отвыкнуть никак не может: всё бы ему продавать друг друга.
 А теперь: хочешь получить что причитается – просто приложись к считывающему устройству тем местом, куда вшит носитель, хранящий личную информацию. Такие устройства везде есть и предшествуют любому действию. Валидаторами называются.
А носители вшивают всем по-разному – одного знаю, так ему в задницу встроили. Куда ни пойдет теперь – все смеются: на проходной, в столовой. А в церкви – так вообще умора: батюшка, значит, прибор достаёт – грехи считывать, а бедолага ему жопу подставляет.
Новорождённым их вшивают на восьмой день, а на месте шрама ставят эмблему организации, к которой прикреплён потенциальный рабочий. Так что больше неустроенных нет почти – только неосуществлённые.

Вот я и в санчасти, – осталось приложиться в очередной раз запястьем к красному кружку, и электронные звуки подадут сигнал для входа.
А в церковь раньше интересно было ходить, по воскресеньям. Служба, бывало, часов пять шла, а то и более. Батюшка и проповеди всякие читал – всё чин чинарём проходило. А то и просто сядет с нами по-свойски на приступок да начнёт предания разные о старине говорить: «Жила-пила страна Россиюшка, жила да попивала, пока не настал чёрный день, когда поизносились на мужиках последние носки с трусами, бабам вконец обрыдли их одинаковые лифчики, а желудки истомились у всех по духовитым заморским колбасам…» – ну и далее в таком духе.
А теперь что? Как стадо, в храм дубинками загонят с утра пораньше, отец святой из-за иконостаса выскочит, косматый, как дьявол, с глазами выпученными, – и кричит во всё горло: «А ну кайся, чернь, проклятая!» – и давай всех посохом охаживать да к валидатору подгонять. Одни обряд пройдут – новую партию до упора заталкивают, так что стенки у храма трещат.
Такое богослужение, – но, думаю, и такое ни  к чему скоро будет: мы и без ритуалов все как на ладони.

                ***
Перед медкабинетом присаживаюсь, беру в руки большой каталог болезней с их симптомами, такой же толстый, как телефонный справочник в нашем туалете, который я, за неимением книг, люблю перечитывать.
Доктор сказал: «Я за тебя работать не буду, имеешь болезнь – имей название!» Я открыл книгу и ищу. Моя болезнь, видимо, слишком внеклассовая. Выберу-ка я что попроще: энурез, например.
Читаю описание, спускаю в штаны струю и, растаскивая по полу влагу, захожу в кабинет, собираясь назвать причину визита. «Прекрасно видим, – говорит доктор, выписывая рецепт. – В шестой отдел!» – «А лекарство?» – «Там дадут». – «А может, без…?» – «И это можно!»
Снимаю штаны – и получаю инъекцию, мозг от которой сначала стопорится, но вскоре начинает работать ещё быстрее: бьётся в черепе, будто сердце, и член выпирает, натягивая ткань штанов. Доктор ухмыляется: «Теперь всё пройдёт!»
И в самом деле: вернувшись на работу, с удвоенной энергией перекладывал коробки на складе до самого вечера, а придя домой, впился в жену зубами и членами, забыв совсем о любви.
               
                _________________________
С утра в коридоре шум, гам: сосед повесился. Все столпились, власть приехала разбираться. Самоубийство было официально не оформлено. Его ведь можно санкционированно произвести – только справок много собирать, доказывать всем, что надо, мол, никак иначе.
А вот так: ни словом не обмолвившись, – это уже не по закону, тогда вся вина падает на родственников самоубийцы или, если их нет, на соседей. Почему, мол, не доложили, могли предвидеть и то да сё. И уж кто-нибудь виноватым останется: так ведь заведено. 
А с его-то стороны глубоким эгоизмом было этак поступать, зная наши порядки. Но я не в накладе – от допросов увильнул: меня ведь давеча комендант к себе вызывал. Вот к нему я сейчас и проследую.
             
Захожу в его каморку: стены обклеены пенопластом, комендант за столом – ноги на столе. Окна занавешены.
– Здравствуйте, я вот! Шум мешает?
– Мешает, – отзывается комендант, весьма раздражённый. – Проходи. Как дела?
– Да нормально вроде.
– Нормально, значит. Хорошо. Я вот другого мнения: жена на тебя жалуется, говорит, с проституткой любовь завёл?
– Да что вы, комендант, чушь какая?! Любовь! Мы же трахаемся с ней, как последние собаки! Ну при чём здесь любовь?!
– Ну, это у нас разрешается, коли невтерпёж совсем. А вот любовь с чужой – для всех! – женщиной – это безнравственность! Разлагаете ячейку, Человек!
– Да побойтесь бога, что вы?! У меня и в мыслях не было ничего разлагать! Просто справляю нужду как положено – вот и всё. Это жена вредничает так – характер неспокойный!
– Господа нашего ты не приобщай. А ещё жена с жалобой явиться – получишь за всё сразу. Так что побеседуй уж с ней, или тебе мало досталось?
– Ну что вы, комендант, – я всё улажу. Ты меня знаешь (шутливо оскалившись и грозя коменданту пальцем)!
– Ну ладно-ладно (резко залаяв, как разбуженный пёс) – иди давай! Сейчас начнётся!
– Что начнётся-то?
– Война начнётся в южном регионе, прямая трансляция с горячих точек, комментирует известный артист, в прошлом – участник Голубой революции, в настоящем – министр обороны, Эрнест Ильич Гадич! Ясно?
– Ух ты! Понял – удаляюсь! – Снимая галантно кепи, низко кланяюсь. Комендант ухмыляется моей иронии и машет рукой, мол, вон пошёл.

                ***
Сегодня я узнал, как всё было (слушок прошёл). Негодяй Семён Понталыгин жил на предпоследнем этаже, где и я. Часто, не давая спать, над ним гремели костями и скрипели пружинами все кому не лень (отчего, я сначала решил, он и повесился: мужчина-то был нравственный – инженер всё-таки, не какой-то там), – с тех пор как узнали о сожительствующих там двух лесбиянках.
Я был у них раз – в пресной комнатушке без пикантных подробностей. Две маленькие пухлые женщины, забитые и запуганные. Выплаканные глаза. Из окна их был виден отрезок неба – над козырьком другого общежития с разноцветными по вечерам окнами. Несколько оборванных деревец да двор с загнувшимся над песочницей мухомором.
Прошмыгнёт мимо редкий прохожий, провоет от голодной боли недобитая собака – всё хорошо, всё разнообразие. Кусок синей луны как праздник в конце дня, а зарница по утрам – точка солнца, пробивающаяся меж каменными глыбами дальних небылиц и небоскрёбов.
Не видать ведь здесь ни горизонтов, ни зенитов – всюду крепости да стены, а небо такое низкое и вечно облачное, что кажется, будто под колпаком мы все, каким блюда в ресторанах накрывают, а когда снимут – пар оттуда валит. Ну так и мы к небу взойдём в виде дыма, когда протухнем тут совсем.

Так вот, любящие эти девушки очень тихо выходили на работу, будто две соратницы по труду, никогда не привлекая внимания. Но как-то чмокнулись не под одеялом, а в тёмном углу парадной; да так, что и взасос потянуло.
Поблизости оказался комендант и тут же зарегистрировал происходящее. Но не по инструкции, а только в свой блокнот. И он был первым, кто устроил в их бедной хатке вопиющий разврат (называю, как теперь определено по факту), – и сам огородил от подозрений и прикрывал, стращая доносом.
Ну а теперь, по прибытии высших, лавчонку пришлось прикрыть, девочек разлучить: распределить по разным местам жительства и работы. А действия Понталыгина обосновать.
Тем злосчастным утром любимая супруга Понталыгина собрала вещи и уехала. «Куда?!», «Зачем?!», «Любовник!», «Сука!» – вопросы и догадки сокрушали Понталыгина, распуская по щекам его ручейки мужеских слёз. Опустив измученную голову в мятые, не убранные покрывалом простыни, он жадно вкушал оставшийся в них запах любимой женщины – ещё больше любимой теперь, издалека.
Семён вызвал проститутку по обслуживанию высокообразованных клиентов, надеясь, что это поможет хоть немного. Но проститутка, имея на руках диплом об окончании госинститута, красотой при этом не отличалась, да к тому же была толста и неуклюжа – совсем не как его любушка.
Она опрокинулась на постель так неловко, что, не рассчитав, головою повисла с края. Но позы переменять не стала, не утруждаясь излишними движениями, и, раздвинув ноги, отдалась прям так.
Негодяй смотрел на её тонкие руки с прозрачной почти кожей, такие несоразмерные крупному животу, и ляжкам, и увесистым грудям, что ему казалось, будто руки её или отстают в развитии, или это просто ещё детские ручки.
Тут Сёма испугался себя: «Да что же это?! К чему?!» – и остановился в чужом теле. Но, увидев тотчас поднятое к нему лицо, недоумевающее и простое: губы как две лепешки и распахнутые глаза: «Ну ты чего, умер, что ль?!» – Семён успокоился, убедившись, что перед ним, точнее под ним, взрослый человек, точнее взрослая, недевственная, недоумевающая женщина.
 Ещё точнее – проститутка, что у нас имеет большое значение (к слову сказать, комендант, когда произносил: «…чужой – для всех!» даже выпрямился и выставил кисть пистолетом вверх). Ну а кончил как сосед, Вы уже знаете.
               
                ***
Перед наступлением одного-двух лишних часов до обязательной явки к коменданту, ещё раз сверив по накладным весь принятый за сегодня товар, засел в уборной в мнимом одиночестве.
Высвобождая всё переполнившее меня, в руках держу реестр не всем доступных развлечений, но всех обязывающих о них мечтать. В эти проникновенные минуты лицо моё кривится ухмылкой и каждая его чёрточка выражает враждебное закону чувство протеста.
«Разницы-то ведь нет никакой, а больше всего удивляют меня все эти разницы!» – говорил ещё как-то наш бывший начальник, который, впрочем, вытребовал всё-таки себе эту санкцию на суицид.
А причиной указал «личное несоотношение потребительского аппетита с нормой потребления»: я, говорит, будучи руководителем, вынужден иметь свободное время, в отличие от моих подчинённых, которые, – получая всё необходимое вовремя, – в нём не нуждаются. Я же, мало того что должен неуклонно думать о повышении своего потребительского интереса на вещи, по существу в хозяйстве непотребные, как к тому меня склоняет не только семейное положение, но и занимаемая мной должность, – так и всё свободное время посвящать именно этому. Из чего следует, что, имея свободное время, я не имею его вовсе, то есть фактически. А мне хотелось бы, в свою очередь, просто и честно выполнять свои функции.
«Но это главным образом и входит в ваши функции», – отвечают ему. «В таком случае я требую с этой секунды считать меня профнепригодным и немедленно расстрелять!» – так, взбешённый, решил он наспех, но, одумавшись, самовольно избрал смерть от алкогольного отравления, настолько затянувшуюся, что чиновники за это время успели принять резолюцию – и в последний момент решили дело законно.

И как тут ему не посочувствуешь. Только послушайте, какой лапшой нам каждый день обвешивают уши, – читаю: «Будьте бдительны, помните, что проституцией разрешено заниматься только с письменного разрешения и в строго отведённых для того местах! Каждый покупающий с рук проститутку становится соучастником разрушения мира – нашего с вами мира! Будьте благоразумны – обращайтесь в притоны тётки Риты! Крупнейшая сеть гадюшников в городе! Есть на любой станции метро! Выбирайте комфортабельный отдых под присмотром полиции, где вас и вашу семью оградят от неприятной возможности заразиться! Но если вам не повезло – обращайтесь в клинику доктора Цепкина…», или вот ещё: «Брось наркотики и рок-н-ролл – займись бальными танцами! Заимей жену, поимей любовницу! Заделайся лыжником, бросай мастурбацию – УСТАНОВИ, НАКОНЕЦ, СВОЙ ЛИЧНЫЙ ВАТЕРКЛОЗЕТ, БУДЬ ЧЕЛОВЕКОМ!!! Также вашему вниманию представляем – ультрановый файервиброклозет – прогресс под стать процессу!»
– Кхе-кхе! Что это вы там, любезнейший, изволите вслух измышлять? – раздался возглас из соседней кабинки и возвратил меня из забытья. По осипшему от табака голосу узнаю токаря Барыгина.
– А! Михалыч! Это ты, старый бес, на меня волну настроил? Уж за таким делом застукал – ни стыда ни совести.
– Какой тут стыд, когда в местах общего пользования заводятся такие политически опасные мысли?
– Э-э нет, отец, это тебе показалось: какие тут мысли – это просто микроб, какому в местах таких быть и положено.
– Мне положено доносить, раз микроб ополчился.
– Доноси-доноси, Михалыч, это мысль отличная. Вот только скажи, чтоб дезинфекцию по всему предприятию провели, а не в одном сортире. А то на складе мне от крыс никакой стабильности нет – опять канистра спирта ушла.
– Что, думаешь, они жрут?
– Кому ж ещё? Разве только… да вот Колюня Разбавляев тут приходил пьяненький – рассказывал, что у тебя так хорошо опохмелился.
– Да ну! Неужто на меня грешишь? – насторожился Михалыч.
– Да не, коллега, какой тут грех. Думал просто, ты и меня угостишь по-братски.
– Так тут, это… никакой загвоздки-то и нет: заходи, и всё тут.
– Нет, лучше уж ты заходи, заодно расточных резцов наберёшь. Ага?!
– Ладушки, сынок, договорились.
– А про дезинфекцию, папаша, не забудь: польза будет.

Сквозь нижнюю щель видно, как по кафелю заёрзала половая тряпка на палке, – и вот-вот доберётся до меня: уборка по расписанию, а я разболтался совсем – выбираться пора. Газетку кладу на место, выхожу – улыбаюсь: хорошо, что камеры в туалетах звука не записывают. Эстетика! 

От красно-коричневого интерьера к концу смены рябит в глазах. Постепенно смолкает заигранная заводская музыка: лязг и скрежет металла, рёв машин и работяг, – и сменяется набором непривычно оживлённых звуков. Торопливой массой народ повалил на отдых.
А я даже и не знаю, что можно успеть сделать. Разве забежать чмокнуть Симу, да что толку: у неё, небось, работы было невпроворот – лежит сейчас бездыханная. Или домой сразу пойти – жену пощипать, чтоб не выступала больше.
Можно ещё, конечно, по парку прогуляться, но там мне то и дело приходится сторониться этих толстых привилегированных тёток на велосипедах. И кто только вбил им в голову, что спорт их омолаживает.
Отвратительно просто: словно два мощных поршня, ходят ходуном ляжки – и расплюснутый о сиденье толстый зад натягивает шорты, так что на кармашках топорщатся пуговицы, как бестолковые глаза над кургузой ухмылкой. Посторонись, прохожий! Дамы худеют! Дзынь-дзынь! Дзынь-дзынь!
А пока жёнки катаются, мужья, успешно протерев штаны в кабинетах, идут в тренажёрный зал, чтобы там побегать на специальных дорожках. Я проходил как-то мимо: там нарочно сделаны большие, как стеклянные стены, окна, чтобы бегущим было интересно бежать, а прохожим – забавно смотреть, как трясутся эти потные туши.
Впереди колышется мешковатый живот, который они пытаются забросить на пульт со спидометром, подпрыгивают щеки, груди, что-то едва трепещется под трусами. Жалкий вид. На ногах кроссовки. Вот интересно тащиться сюда со сменной одеждой и бегать по искусственным дорожкам, когда на улице своих полно.
А в ресторанах для имущих, тоже окна огромные и столы размещены к ним близко, так чтобы не ускользнуло из виду прохожего, как жрут здесь в открытую. Вот он – стимул к успеху. Дорваться, расталкивая локтями, до дармового корыта, – и хрюкать, чавкать и бздеть, так чтоб все слышали и никто сказать против не мог!
Нет, неправ всё же бывший начальничек: время-то есть – только делать с ним нечего. Лучше уж сразу по домам.
               
                ***
Возвращаюсь в общагу, значит: в коридоре шушукаются, мол, снова по городу прошла волна террористических актов (сегодня туалет общественный взорвали, вчера – сосисочную), и что это самое правительство эти акты и замышляет, чтоб народ припугивать.
А я влез и говорю: «А что его припугивать? Он и так припугнутый наглухо, а правительство всю жизнь одними актами и занимается. Домище себе актовый выстроили, вашу мать, а чтоб справку получить да повеситься – так десять раз передумаешь, пока дадут. Это разве дело – сосисочную шпокнули, да лучше б они завод наш к такой-то матери разнесли!» – «Иди, – говорят, – хам такой! Завод если и разнесут, – тебя на новый устроят, преступника! Понаехали, блин!»
А ведь правы они как-никак: мне так обидно стало, что хотел одну из тёток этих за сиську схватить да взасос её, сволочь, а потом думаю, да ну их, связываться, комендант не одобрит такие дела точно.
А самое интересное, что на места гибели облегчавшихся и наполнявшихся все теперь цветы несут: спасибо, мол, царь-батюшка, что не сразу всех. Да и как вообразить себе, что эти древние люди на козлах, о которых талдычат, подрывают потихоньку наш город. У них ватерклозета даже нет, а тут речь о таких мероприятиях – мама не горюй! Как минимум, чтобы в сортир проникнуть – нужно к турникету приложиться, а они (с козлами эти) через турникеты перепрыгивают до сих пор, как и мы в старые времена, пока не приучили.
Бабка-контролёрша в тот раз орёт такому: «Чтоб ты навернулся там, козёл!» А тот взаправду спотыкнулся – да в дерьмо нырнул по колено. Бабка его уж пожалела потом: «Ладно, ступай на здоровье, козлёночек наш горный, всё лучше, чем на улице по-большому садиться». Так какой тут ещё клозет-козлет – смешно просто.
А уж смеха-то хватает. Это что ещё?! Вот недавно праздновали восемьдесят лет со дня великой победы страны №1 над страной № 21. В те не такие уж давние времена страны наши носили названия, но теперь их мало кто помнит, даже сами ветераны, которые если не работают, то находятся вне закона. А ну а кто бродяжничает и побирается, тех безжалостно изничтожают.
Вот и к празднику в этом году выловили только трёх – одели их в мундиры с медалями и заставили плясать на параде. Двое до конца праздника от удара скончались, а третьего – дряхлую старуху – в назидание благополучно умертвили у всех на виду и на следующий день первой ракетой отправили в космос вместе с мусором, уйма которого осталась на площади после праздничных оргий.
Такой способ уничтожения отходов казался всем весьма эффективным, пока выброшенные баллоны с дерьмом не стали возвращаться обратно – да ещё и с голосовыми сообщениями, содержащими ненормативную лексику с доселе неслыханным акцентом.
Так что теперь придётся этим голозадым учёным нечто новенькое выдумывать вместо лазанья целыми днями по кустам и отвинчивания кузнечикам ножек. Не будем же мы по старинке трупы в землю закапывать, а помои в океаны сливать.
И президент вот наш этот вопрос на рассмотрение в ближайшее время поставил. Я, кстати, президента нового уважаю несмотря ни на что. Болтать-то всякое можно. А посмотришь: сразу видно – наш человек. Главное глаза такие родные-родные, несчастные-разнесчастные! Вот, что значит, когда душа за народ болит! Нет, он пацан правильный. Это вам не то что старый наш «дирижёр» – тот совсем беспутный был. Куда там ему править, когда в ногах своих запутывается. Нет, такого непутёвого нам точно держать не стоило.
Но вот чувствую я, правда, что и новый наш президент, если не уберечь его вовремя, таким же беспутным станет. Он и сейчас, как будто самой кишкой предощущая, лепечет порой так с запиночкой: вы, мол, только не осуждайте потом, что я не предупреждал, что непутёвый я такой, ведь время-то придёт, и вопиёте тогда: «Вот он беспутный-то наш президент – калоша рваная! А мы, понимаешь, ему верили!» – нет, вы уж сразу того: знайте, чем дело-то наше сейчас уж пахнет. Беспутство на беспутстве сидит и беспутством погоняет, – вот как, коротко!»   

                ***
На пороге никто не встречает – да и зачем встречать, когда от двери до окна в противоположной стене нашей кубической комнаты всего семь шагов; так что жена может встречать меня прямо с места в любой точке помещения. А зверьков домашних, которые бы могли ласково подползать ко мне при встрече, содержать  в общаге не положено.
И так даже лучше: когда я вижу жену в упор, мне кажется, будто я ложкой зачерпнул чужой каши и подавился. Хотя никакой каши я как раз не наблюдаю, зато жену, конечно, – во всём своём изобилии: сидит – с телефоном разговаривает. Заслушаешься!
– Да… ну да… да вроде да… короче, да!
Привыкла на работе у себя кудахтать: зазывалой в курином ресторанчике служит – целый день у входа в костюме курицы прыгает: «Кукиш и Ко! Заходи быстро – уходи легко!»
– Да нет… нетушки… ага! Лады… ла…
Внятно откашливаюсь, знаменуя своё пришествие. Жена бросает возмущённый взгляд и грозит из-под стола кулаком.
«Лучше тебе не найти», – подбадривают меня каждый раз соседи, завидев, как она, вибрируя маслами, тащит домой сумку с окорочками. «И от курятины радости нет!» – отвечаю угрюмо. «Дурак ты!» – заключают соседи. 
Не дожидаясь приглашения, обтираю ноги, изображая лыжника (заделался!), и прохожу за стол. Как последний свой козырь жена швыряет мне под нос кастрюльку, не отрывая ухо от аппарата.
Поводив из стороны в сторону трубочкой губ и вытянув гусем шею, будто собираюсь повязывать салфетку, я снимаю крышку и, передёрнув кадыком, принимаюсь за положенный мне кусок. Как обычно холодный. 
 
                ***
Жую и размышляю: расселась вся такая монументальная – никуда от неё не денешься. Один раз уехал далеко: решил – забудет. Нет, нашла – напоила, наняла двух мужиков, чтоб связали и привезли обратно. Что это за тяга в ней была? Не знаю. Но теперь уж её нет. Я точно чую.
Кладёт трубку.
– Ну что, дорогой?
– Потихоньку.
– И с лялей твоей потихоньку?
– С лялей – на всех парах.
– Вот как?
– Ну.
– Ну ничего, скоро всем накладно не будет, – интригует «дорогая». На что я после тщательного минутного пережёвывания замечаю:
– Правильно говорят: авторы всех извращений – женщины.
– Не знаю, что ты себе вообразил, но я не о том, – резко отвечает.
– Ну и ладненько. Главное же, что надо подумать малёшенько, поразмыслить чу-чуточку, а потом уже ляпать что попало.
– Во-во!
– Хрум-хрум-хрум-хрум, – явственно пережёвываю.
– А помнишь, ты рассказывал, что она… ну эта… как её?.. короче: сохранила тебе когда-то жизнь? – как бы без интереса интересуется жена.
– Так.
– А Гордияныч сказал: «Что он за мужик такой, если женщина его чуть не убила, и что это за женщина, способная на жалость к таким?»
– Передай Гордиянычу, что он не знает ни тех, ни других.
– Он, кстати, заходил и спрашивал молоток.
– Вчера он его украл, поэтому сегодня спрашивал.
– Забавно.
– У него старые методы.
– …Уйду я от тебя, – нарочито вздыхает, меняя тему. – Непостоянный ты какой-то, не ста… – встаёт, но, передумав, присаживается.
– Знаю-знаю, постоянство, дорогая, – стремление к смерти.
– Не понимаю... – говорит жена, думая о чём-то своём.
– А это тебе и не свойственно.
– …Да, ведь ты никогда не хотел быть моим котиком, – с волнением вдруг, – и брать меня под крылышко! – Встаёт.
– Это у птенцов и прокладок крылышки, а не у котят.
– (Не слыша.) А раньше каждый день приносил мне… (Хныча.) Гла… (Слёзы прыскают, размывая макияж.) Гва… (Навзрыд: влага на щеках как роса на кувшинках-лилиях.) ме-не…
– Да-да! Ты всегда видела меня котиком-додиком, а не тем, кто я есть (лилия хренова)! – театрально срываюсь и, проглатывая последнее, с честью выхожу из-за стола, аккуратно опрокидываю с тумбочки телевизор (он давно не работает, но терпеливо служит атрибутом семейных сцен). Жена отрывает от лица ладони и в истерике бьёт об пол две тарелки. Соседи коротко простукивают батарею. Маленькая трагедия заканчивается, ложимся в постель.   

                ***
В темноте. Жена ластится, прижимаясь к моей измождённой спине. Я равнодушен.
– (Тихо.) У меня головка болит. Поцелуй в висок.
– (Мямля.) Помажь вьетнамской звёздочкой.
– А губки?
– И их заодно.
– (Громко.) Двести Семьдесят Одна Тысяча Триста Сорок Первый?!
– М-да!
– Ты сухарь.
– Увы, мимолётная моя…
– (С визгом.) Какая?!
– Ровномиллионная то есть… – растерянно. – Вот ведь.
– Да уж, не моя это сказка, – чуть расстроенно.
– А правильно говорят…
– Кто это всё тебе говорит? Не этот уж, случаем?
– Какой «этот»?
– Ну друг-то твой – гальванист?
– Ну уж… друг.
– А знаешь, что про него толкуют? – Шепчет на ухо.
– Да ну?!
– Ещё как!
– Иллюзия всё… пустое.
– Сам ты иллюзия и сволочь (с претензией), а то бы делом занялся.
– (Сонно.) Я признаю только честный секс, когда нежность порождена не чем иным, как инстинктом любить и быть любимым. Любовь… (зевок) – истинный инстинкт, а чувство… (глубокий вдох) – напыщенное словцо… (выдох) веселуха для роман… ти… ков… и я уверен… (храп).
               
                ***
Как ты хотела, чтобы мы одновременно порезали себе руки. У тебя, помню, сизым были накрашены ногти, а мои – до боли острижены, и подсинённые тенями веки твои – как синяки у меня под глазами. Обрит я был наголо, а ты – под каре оболванена. И я успокаивал, но ты всё плакала, умоляя.
Так и не смог, вспоминаю, – а теперь сижу весь раскрашенный и подстриженный, и глаза мои – как твои тогда, а ты обритая снишься мне теперь, и руки все разрезаны. Мои только целёхоньки. Заразила меня микоплазмами, я же тебя – смертью. И не страшно было нам умереть, так ведь испугался я потерять нечто большее, чем ты, а большего, оказывается, и не было, только ты у меня была одна такая.
 
                ___________________________
Тело моё привыкло отдыхать определённые часы, и почти каждый рассвет я застаю врасплох, когда он, пробравшись в комнату, пытается застать врасплох меня. Свет падает на оголённую ногу жены, и я снова замечаю в её изгибах и очертаниях совсем чужое мне горе. Эта нога не пристаёт к моему сознанию, не становится частью его и присутствует здесь лишь чем-то отдельным (философ, твою мать).
         Жена упрекает меня в больной фантазии, но разве в этом есть недостаток. Недостаток в том, что каждое утро, проходя по Пятитысячной улице вдоль уродливых высоток и свернув в Семьсот Двадцать Второй переулок, я немощно смиряюсь с ничтожным отрезком времени в триста плюс-минус десять секунд, выделенным на питание моего мозга энергией солнца, которое на протяжении остального дня видится (при отсутствии туч) сквозь мутные стёкла заводской крыши жёлтым блевотным пятном.
Да, фантазию, действительно, не каждый воспримет, особенно до безобразия приближенную к действительности. А уж народ! Что народ? Сырая чурка, которая медленно разгорается и громко шипит. Вот поэтому я и решил обращаться к Вам и именно Вам донести эту мою первую и последнюю письменную жалобу, если хотите объяснительную, субординации ради. Вдруг Вы большой начальник? Я же совершенно не знаю, кто Вы. Но и Вы меня знаете не больше, так что в этом уравнении с двумя неизвестными мы друг друга стоим.
Да и что бы Вам дало моё имя, когда его попросту нет. Сима называет меня мальчиком, супруга – сволочугой, а у остальных для меня есть номер. И у каждого есть номер. А все имена, что участвуют в повествовании, целиком созданы посредством той же фантазии. Нету Симы, нет Понталыгина и Барыгина – одни только цифры.
Я на миг сбросил со счетов условность – и показал правду, для сравнения. Ведь вся прошлая жизнь во мне хоть и стерта, но всё-таки находит способы возвращаться: то короткими вспышками образов, то моими собственными интуитивными движениями она напоминает мне, каким раньше был мир, когда вместо «серии» человек носил имя.
Но не стоит забывать также и то, что и это может быть игрой всё той же фантазии. Но, чтоб окончательно не запутаться нам в этих «то», оставим кесарю кесарево, как говорит мой сослуживец Валентин Начитанный, познакомиться с которым Вам предстоит, а я же хочу лишь дойти, перебрав, как чётки, мои заключительные дни, до того простого и обычного, которым я запустил эту ахинею. Может, и хватит уже, но пусть начатое дело само решит – когда – и даст сигнал словам остановиться.

                ***
В упорядоченном мире приличному человеку и плюнуть некогда, так что меня забавляет, мстя ему (миру), вычислять в окружающем изъяны.
Устанавливая точное количество шагов от своей двери до ворот завода, я всегда натыкался на число от пятисот шестидесяти до шестисот и ничего не мог сделать во вред этому, чувствуя, как мой будущий шаг обуславливает шаг сзади идущего; чьё настырное дыхание в затылок не даёт мне забыть о нём, и я немедля передаю импульс другому.
Так мы и шагаем соразмерно друг другу, – каждый видит спину и чувствует спиной, и наши спины издают общий запах и крик: одни и те же у всех вонь и отчаяние, – ведь, выйдя на улицу, непременно встречаешь товарищей с завода, которые мнят своим долгом окружить тебя, взяв в этакую коробку, а ты идёшь с ними, как конвоированный, навстречу другим таким же кучкам-коробочкам.
         Так и в этот раз вышло, и, заранее решив, что ничего не получится и стабильность вновь восторжествует, я бросил считать шаги и даже начал пританцовывать, чем немало удивил сотоварищей. Но вскоре случилось кое-что столь неожиданное, что повергло в изумление всех. Позже я, конечно, узнал, как это случилось, и теперь смело объясню всё схематически, без лишних экзальтаций.
В месте, где переулок справа и улица, перпендикулярная нашей, слева образовали перекрёсток и где обычно мы поворачивали, произошло нечто следующее: толпа «А», уверенно выходящая из переулка и тайно уведомленная о сегодняшнем презентационном открытии мясного бутика и – в честь этого – бесплатных угощениях, наткнулась на толпу «Б», устремлённую в новый торговый центр на распродажу зимних меховых курток по колоссально низким ценам.
С третьей стороны организованной стройной толпой «В» под надзором полиции наступал марш несогласованных, с плакатами и стягами как обычно. Сначала я решил, что вся эта акция носит явно скандальный и фальсифицированный характер. Ведь как же иначе каждая из этих процессий могла так оперативно выступить и как ни в чём не бывало двигаться навстречу катастрофе? Но позже, разглядев в толпе «А» меховые воротнички, а в толпе «Б» гирлянды из свиных потрохов и говяжьих вырезок, я догадался, что происшествие могло выйти случайно: обе толпы, изрядно погрев руки и не собираясь останавливаться на достигнутом, просто хотели убить одним махом двух зайцев. Ну а в том, что вмешательство марша несогласованных бесспорно было согласовано, условлено и предопределено, никто не сомневается. И последствия столь вопиющего беспорядка только это подтверждают.
Издалека завидев пунцовый окрас толпы «Б» и озверев от пряного запаха дохлой крови, толпа «А», запарившаяся, с прилипшими синтетическими волокнами на лицах, отчаянно бросилась на противника, давшего тотчас рьяный отпор.
Несогласованные со свистом и выкриками покидали плакаты и, в обнимку с полицией, ввязались в бой. В воздух взмыли шапки с кепками, затрещали по швам утеплённые куртки, и полетел пух, а по зубам защёлкали кулаки; и проходившие мимо зеваки стервятниками выхватывали обрывки скотской плоти с бойни – и драли её в клочья, пихая в сальные, брызгающие жадной слюной рты.
После захватывающего получасового действа из-за угла показался танк, – как многие утверждают теперь, – с торчавшей из люка башкой министра обороны Гадича – и запульнул в небо, спугнув то ли нависшую грозовую тучу, то ли собравшийся там смрад.
Уцелевшие стали расходиться, необученно, неумело, неловко. Кто-то вяло выкрикнул: «Долой Гадича!» – и сразу стух.
Товарищей своих я не нашёл, кроме алой – забрызганной – робы повреждений не обнаружил и, завернув в газету халявной свининки, двинулся на работу в предчувствии счастья и гарантированного опоздания.

                ***
На работу я явился довольным, заражённый от Валентина философским стилем мышления и представляя себя частичкой хаоса в цифровом порядке и в гармонии его – этаким фальшивым знаком, – лучшим кандидатом в чёрный список.
Но оказалось, акт непослушания ни кем замечен не был и даже выговора за собою не понёс. А всё вследствие замешательства участников торжественного запуска цеха, никак не ожидавших такой дерзкой обструкции со стороны рабочих. Так что никакой я тут не философ – просто Филя какой-нибудь, а не философ: события валятся на голову – я их фиксирую и всё. Поехали.
В тот момент, когда директор, в окружении свиты и приглашённых на представление спонсоров, блеснул в мохнатой руке ножницами, подступив к красной ленте; когда каждый из начальничков сглотнул слюну и затаил дыхание, а спонсоры даже вытащили руки из брюк, и по лбу директора тонкой струйкой вытек пот; в этот самый момент, растолкав собравшихся, как чёрт из табакерки выскочил чумазый слесарюга в промасленных штанах, порвал ленту и понёсся дальше, ловко сигая через новенькие станочки.
Следом появился ещё один с криком: «Яшка, щучий сын, отдай бутылку! Бутылку свистнули, мужики!» – и вот уже целая бригада чёрных усатых мужиков, невзирая на обескураженное руководство, погналась за удирающим вприпрыжку Яшкой.
Из присутствующих только мой непосредственный начальник решился первым нарушить наступившую после казуса тишину, заметив, что на промчавшихся следует наложить взыскания за несоблюдение техники безопасности, а на зачинщика – ещё и за ношение промасленных штанов.
Тут директор, осенённый идеей, оправился от шока, и, всплеснув руками, предложил всем отправиться в баню к заждавшимся уже парильщицам, а осмотр купленного оборудования – отложить на опосля (зная по опыту, что проверка работоспособности техники никогда ещё не проходила гладко, директор втайне восхищался Яшкой за срыв).
Пользуясь случаем, я зацепил за рукав своего начальника и вызывающе заявил: «Разве не видите вы, что я опоздал на целых полчаса?! Целых полчаса рабочего времени коту под хвост! Коту! – взмывал я к потолку. – Под хвост! Вы понимаете, господа?!» – обратился я ко всем, а произвел одно недоумение.
«Прекратите истерику, 271341-й! Мы понимаем ваше возмущение, но – работа есть работа!» – вот и всё, что я услышал. «Работа есть работа!» – ещё одна бессмысленная фраза. Все ушли.
Вдруг появились удравшие мои товарищи и захлопали меня по спине, рекомендуя не отчаиваться и обратиться к медицине. И мне показалось, что они не произнесли «Двести Семьдесят Одна Тысяча Триста Сорок Первый», а назвали меня Филей – так, вероятно, звали меня раньше.
Да и сами они сейчас, вероятно, мне только показались, и я стою и надеюсь, что набиты мои товарищи кишками, а не шестерёнками, как станки, но чаще мне кажется, что станки живее их, и тогда я жалею, что работаю не за станком, а на складе с коробками. И хочется мне тогда вскрыть себя и убедиться, что есть и во мне сердце и внутренности, и есть если, то вывалить их и обмотать этим всем первую встречную и с нею заняться любовью. На глазах и сердцах у всех.
               
                ***
На участке всё спокойно. Заварил чаевидной пыли – полегчало. Новый цех остался в запустении, а к нам поступили автоматические выключатели, половина – брак. Приходил член с профсоюза – говорит, нагрянет ревизор.
На любом заводе-предприятии найдётся такая байка и такой Вася – герой этой самой байки, – который, не признав ревизора, послал его туда, куда, в общем, Вы и сами знаете: на такую штуку, которая ревизору очень идёт, и идёт особенно – в одном месте.
Разобравшись с выключателями, я решил прибраться: выкинул всё, что годами копило пыль и никому не требовалось. Немного подмёл, подмыл, продул, выстроил все коробки в аккуратные башенки – вышел целый городок из коробок. На стеллажах заблестели запчасти, одна к одной подобранные, и больше не смешивались друг с другом. Под вечер заглянул ревизор, навострил на меня свой рыжий ус (так что я даже чуть не опрыскал его средством от насекомых) и потребовал предъявить наличие значащихся в ведомости наименований. Там были и те, что я сегодня выбросил.
Почувствовав удачу, ревизор нервно задрыгал ножкой и стал потирать лапки, с улыбочкой поглядывая на меня. Но я огорчил его, послав на… ну, в общем, Вы знаете.

                ***
Дома с женой как обычно: если бы телефоны были как встарь – проводными, было бы на чём удавиться, или жену удавить. Бросил на стол кусок мяса и сообщил о новой своей должности: завтра приступаю к чистке унитазов. «Идиоту идиотское», – сострила она.
Поюлил, покривлялся: делать нечего. Сел за свои думы – комендант позвал. Аж на всех этажах по матюгальнику не раз проревел – да мне и не жалко: было бы что скрывать. Спускаюсь.
– Слушаю, чего изволите? – приветствую по форме.
– А я забыл уже… Вот бывает, номера не помню, лица не помню, а какую-нибудь родинку, складочку, прыщик на заднице – так на всю жизнь запомню.
– Бывает, спора нет. А может, комендант, мне к носу колпачок пристроить, или к голове?
– Да не, это лишнее.
– Ну слава Богу.
          – А вот про это я тебя часом и хотел спросить: ты какого Бога безбожник славишь, когда я каждую неделю на службе бываю и тебя там застать не могу?
          – Ну… – В дверном проёме видно двух ползущих по стене пьяных работяг. Один другого тащит, второй другого материт. Почувствовав на себе критический взгляд коменданта менее пьяный выпрямляется и отпускает менее трезвого. А тот по закону анекдота валится вслед за спустившимися расстёгнутыми брюками.
– Тьфу ты, пакость какая! И ведь каждый Божий день так! – Откуда только в вашем брате солидарность берётся – сначала вместе упьются, потом – ещё и ва;ляться вместе? Знаешь их небось? – спрашивает, поглядывая с презрением на парочку.
– Известно, друзья они.
– А, наверно, ещё и в чистое переодевал его: сам ведь тот никак не мог? Только опоясать забыл – тьфу!
– Не побрезгуй – да не побрезгуют тобой, комендант.
– Ха, он тело это, значит, домой на себе тащит, а тот его за это материт и морду бить лезет, и это ты дружбой называешь? «Не побрезгуй»! Его-то донесёт, а сам потом – под лавку, – и это дружба, по-твоему? А может, ты считаешь, что когда тот после ему выскажет всё и почувствует себя на порядок выше, то этот устыдится вроде как и уж в следующий раз-то точно товарища выручит? Хренушки – и в следующий раз один под лавку ляжет, а другой в постель.
– Я, комендант, со счетов давно уже сбился, а ты мне «тот», «этот», – верно одно сказать могу: жизненный опыт у тебя богатый.
– А то! Ишь ты, дружба! Нет, дружок, друзья нужны, чтоб стать врагами.
– Вот мы и ладим, оттого что враги.
– Стоять на! – это не мне он – доползшим орёт. – Дуй, вражок, отседова, – а это вот мне.
 
                ***
Возвращаюсь, наконец, к своим думам составлять прошение, столько раз уже отклонявшееся. Просто несоответствие на несоответствии какое-то. То, значит, написал, что питейные дни мои не совпадают с питейными днями остальных. А они мне: «С письменного заявления – напивайтесь в любой удобный день, но – поданного не позже, чем за две недели, и не раньше, чем за год». Вот такие дела: вышло – и не повод это ещё.
Найди, получается, себе компанию, контингент подбери что надо, и пейте на здоровье, вашу мать, каждый чистый четверг, а хоть и в воскресенье прямо с рассвета, – по питьевому талону-то, чем не занятие для культурного человека?
Ведь что я потом только не выдумывал: и акты дефекации на площадях совершал, и нагишом по улицам бегал – всё, как назло, с рук сходило. Один укол – и снова в строю. Высшая мера наказания-то мне уже назначена: я – раб государства, реабилитированный смертник, попавший под амнистию, гражданин с правами и обязанностями, чего ещё бояться?
А смерть моя не нужна никому, так же как и жизнь, просто самоубийство – признак воли, а волю в нас принято подавлять: дурной пример – сами знаете.
Но теперь-то я напишу правду, как есть: что не могу существовать в мире, где мне ненавистно буквально всё: и смех и горе, и шум и ярость, и снег и кровь, и грусть и безумие, и радость и боль, и слава и честь, и власть и сталь, и закон и разврат, и красное и чёрное, и инь и ян, и любовь и голуби, и преступление и наказание, и война и сам мир, и сама смерть, и сама ненависть, и отцы и…
«Но постойте! – воскликнут они. – Почему бы вам не сказать тогда прямо, что вы ненавидите жизнь? К чему вы избегаете этого слова? Ведь есть ещё: и цветы и дети, и ветер и дождь, и ночь и луна, и солнце и день, – и вы и дальше собираетесь использовать все эти отвлечённые понятия, а стало быть, ненависть ваша фиктивна, а сами вы симулянт и не смерти заслуживаете, а доброй порции…» – «Но право! Право на выбор-то у меня есть?!» – вопрошу я в отчаянии. И услышу: «Есть, 271341-й, но нет выбора: его никто не давал вам при рождении – всё решено было за вас, так кто вам даст его перед смертью?»
Рву бумажку и сыплю над головой, как конфетти, а скорее как пепел. Ложусь к жене с одним желанием: с одного конца постели перелететь во сне на другой конец земли, где будем жить только Сима и я, кто бы я ни был: Филя, Вася или Двести Семьдесят Одна Тысяча Триста Сорок Первый.
               
                ***         
А может, лучше залезть по шейку в эту холёную обыденность и кричать всем, сомкнув над макушкой кончики пальцев и выставив в стороны локотки: «В домике я, в домике!», – а они пусть суют ко мне свои корявые палки, пытаясь зацепить и вытянуть: «Вылазь, сука, засиделся!» А я не дамся так просто – вот какой я домосед – и забью до отказа назло холодильник, который гудит здесь в тишине, или это сама тишина шумит в ушах, потому что не бывает полной тишины, – всегда что-то остаётся, какой-нибудь электронный звук. А в холодильнике я все полочки укомплектую и подпишу, и морозилку свободной не оставлю, и что ни день, то сумки с продуктами, а что не вмещается – консервировать на зиму, закатывать банки. Ведь так удобно, прячась от неудобной жизни, засыпать с единственной настоящей, но идиотской мыслью, а просыпаться – с целым котелком таких идиотских мыслей и искать под подушкой подарок – сердце, вырванное из любящих рук, а может, и просто кусок свиньи, подложенный для шутки супругой.

                _______________________
– Внимание! Обработка данных! – первое, что я услышал поутру, а также, что, по случаю кварцевания и санитарии на нашем вагоноремонтном заводе, у всех выдался выходной (неужели Барыгин?). Мне захотелось даже обнять громкоговоритель под потолком нашей комнаты или на крайний случай жену, но она уже куда-то умотала.
– Всем! Всем! Всем! Обработка данных!
По коридору, шурша по-мышиному, суетливо забегали испугавшиеся шмона, а я продолжал лежать расслабленный и утопающий в своей безответственности и, когда информатор затих, включил радио. После модных сексопатических композиций выступил президент.
Вышел весь такой (этого я не видел – потом от соседки уже услыхал: она по телику смотрела) взъерошенный и с волнением заговорил: «Сограждане! Собратья! Сожители! Сколько можно так жить?! Вы посмотрите, что делается: стольный город наш чукчами заселили! Я босой до Киева пойду, а терпеть этого больше не стану!..»
Дальше приёмник отчего-то зашуршал, а от соседки узнал я, что увели его под руки и пришёл и сказал преемник: заболел-де наш президент, но скоро-де нового вам дадим, а этот-де пусть в больничке полежит пока. Вот так всегда: только вроде привыкнешь к президенту, а он раз – и заболеет.
А я на улицу отправился искать этих чукчей (так тронула меня верховная речь), но найти не мог. Видел я их когда-то в детстве на картинках: в капюшонах такие, с дудочками, с оленями, от холода прямо в штанишки какают (папа рассказывал), а где таких у нас сыскать? Я даже ходил в полесье, где дети зимой крепость строили, – и там чукчей не оказалось. А были ведь, – если уж там их не было, то где уж им быть-то?
К дворникам подходил узнавать: не видели, мол? – так те мне чуть морду мётлами не проткнули. Слово-то какое, выходит, страшное! Так что взаправду, видимо, президент-то наш заболел совсем: нет нигде чукчей.
А так порой хочется настоящего чукчу: хлебом не корми – дай пощупать. Да и вообще чего только не пожелаешь на нашей грешной земле: иду как-то – вижу: на перекрёстке женщина кричит: «Мужика натурального хочу! Одни педерасты кругом!» Я хотел показаться, да испугался: вдруг она и меня в педерасты запишет – ведь это у нас как два пальца… Целые очереди желающих в них записаться собираются, а кто в очередь не становится, того в педерасты первым и зачисляют.
Дедушка один, льготник, за буханкой пошёл, лобиком к валидатору приложился, встал у прилавка да говорит: «Дай мне батон… полбатона, сдобный ты мой…» Речь свою он не закончил, а пекарь дядя Пётр его сразу как педераста опознал. Вот как! Этот вопрос у нас не встанет!
А пенсионер потом жаловался всем: «Я положенное просил – меня обесчестили! Я же заслуженно! Я Кремль брал! Я Кипр брал! Я пасти рвал! Я кровь мешками проливал!» – в общем, так докричался, что лишили его пищевого пособия и за активность признали работоспособным  и трудообязанным.
А я, честно, и сам уже запутался в этих ориентациях. Есть тут сослуживчик один, Валя (я предупреждал о нём), – из другого подразделения, правда, – гальваник, – пригласил как-то к себе меня выпить. Ну выпили. Ну поговорили. Он мне тут про поэзию рассказал, про философию там всякую. Не знаю уж, где он этого нахватался: у нас давно подобной информации не сыщешь, но меня-то она как раз и волнует.
Короче, я ему: чем, мол, эксгибиционизм от экзистенциализма отличается? – а он ложится вдруг на шконку, переворачивается на живот и загадочно так мне улыбается: залазь, мол, давай: субтильный конфликт назрел, – а там заодно и разберёмся!
Я говорю: «Не, Валентин, экзистенциализм экзистенциализмом, а ты всё-таки не Верлен, да и я не Рембо! Я, понимаешь, с серьёзностью слушать думал, а ты мне что-то на уровне «входит-выходит». Так никакой философии не сваришь. Прощай-ка!» Ну и ушёл, – да что там «ушёл»! – целый день, как ошпаренный ходил, что и во всей этой, нахрен, философии разочаровался.
Да, не врёт, видать, глас народа; и жена не соврала: правда, что «кругом».

                ***
Выходной только начался, и прогуляться мне подавно не мешает: редкая возможность без спешки трезво оценить окружающее и увидеть его таким, какое есть.
Но настроение такое, что хочется подраться, а драться – это как водку пить: и то, и другое в этом быдлом поросшем городе несложно. Главное, один раз попробовав, больше не вмешиваться во внутренние процессы организма, дать волю инстинктам – и смело поддаваться мутации.
Да и витрины просто кишат удовольствиями, куда не глянь: «Водка «Синичная» – Опытная», «Водка «Похудей-ка» – Для полных женщин», «Морковная Водка – Для детей – С каротином», «Водка «Всё, завязываю», «Интеллигент-водка», «Водка «Молодец».
Что и говорить, ассортимент добрый, как и публика на улице: лица, скажу я Вам, довольно разношёрстные, всеми цветами нации переливаются. Есть и человек законченный: такой окромя горизонтального никакого положения не признаёт. Есть и человек страждущий: этот тип – большой любитель стучаться в грудь и называть себя народом. А есть и человек правильный – пьющий за правило и только по правилам.
Разновидностей, в общем, хватает, но в целом – шушера одна, что душой-то кривить. Ведь когда на ум лезет поэзия, с языка льёт матерщина – и остаётся только кому-нибудь нахамить вдобавок.
Вот, правда, дождик всё частит, не до хамства стало, но я как раз спускаюсь в метро, где потенциал этого свойства только возрастает.

                ***
Из туннелей серым дымом выплывает и сливается однотонное человеческое месиво, иногда пестреющее, будто вспыхивающими звёздочками, яркими одеждами молодёжи.
Я захожу на эскалатор. Радио предупреждает нас о возможном нападение агрессивно настроенных граждан, точнее подграждан, – этаких паразитов во внутренности государства, что выбрали вместо прямой добровольного замуровывания себя в карьерный склеп кривую неуспеваемости и хронического тунеядства, – и дошли в стремлении своём до того, что озлобленными их рожами пугают нас теперь с экранов, дабы наготове мы были всегда и от волнения чрезмерного помирали быстрей.
Только меня не страшат эти обречённые на погибель, детские лица: в них я всего лишь узнаю себя. Куда страшнее взывающий стальной голос, его не терпящий возражения тон, его тупая уверенность в том, что и завтра он – оратор власти – будет говорить то же самое и в то же время.
               
***
         На платформе. Связка безоконных вагонов выехала из туннеля и растянулась вдоль станции. Двери раздвинулись, успевшие выпрыгнуть – освободились, остальных в давке затянуло обратно, двери, стиснувшись снова, отрезали излишки одежды и телесных конечностей. Свисток дежурного «дал добро» дальнейшему продвижению состава.
         Раздумывая о том, насколько всё-таки модно до сих пор быть уродами – шик бессмертный просто, – я решил ждать, пока пройдёт час пик и народ разжижится немножко – и разнежится.

                ***
         Основная масса трудящихся развезена, поезда сбавили скорость, и в вагончике нашем под глухой перестук колёс распространилась сонно-зевательная атмосфера.
         Напротив меня сидит довольная девчонка: ей весело, оттого что вокруг моих ног вьётся попрошайка. Это маленькая собачонка, которая, будто учуяв в кармане брюк моих съедобное, виляет хвостом и жалко поглядывает.
         А девчонка так счастлива, что я вынужден буду поделиться с собачкой; ведь один такой взгляд может заставить не только отдать последнее, но и оторвать от себя – лишь бы разделить ту нескончаемую тоску, которая так хорошо известна мне и собаке.
         Но только мне совсем нечем угостить собаку. Да и просит она не того, о чём думает девочка: мы с собакой понимаем друг друга, а девчонке бы всё смеяться, вместо того чтобы согреть от людской стужи ещё чуть-чуть.
         Ну, пусть согреет тогда хотя бы смехом. Меня и маленькую собачонку.
               
                ***
Ввиду прямого участия в жизни метро, я был уверен, что имею все основания занять в свой выходной место в креслах наряду с инвалидами и матерями с детства. Но ворвавшийся в закрывавшиеся двери запоздалый старик разубедил меня в этом.
Раздражительно постукивая тросточкой с золотым набалдашником по носку моего бота, он пялился на меня, уверенный в своих правах, и из-под вихрастых бровей его стреляли молниями невысказанные слова: «Устыдитесь, молодой человек, мой возраст вас обязывает!»
Я стал замечать, что поведение старика подстёгивает и остальных примкнуть к усовещиванью, буравя меня взглядом. И я легко бы решился опошлить всё самое чистое, оставшееся во мне, вынуть душу – вытоптать, вымазать грязью и полоскать в помоях, – чтобы погибло то самое, признак чего они хотят разглядеть, и некому было бы открыть дверь, в которую они стучатся.
– Садись, старый пидр, – процедил я сквозь зубы, вставая.
– Что-о?
               
                ***
Симу не видел три дня; узкий путь к её дому устелен поломанными ветками и прилипшими к асфальту рваными листьями, влажный ветерок пахнет спокойствием, словно, пока я был под землёй, прошёл ураган.
Сейчас она ждёт меня, сей час даст себя обнять. Словно нежно режущий сердце нож её голос, каждое слово – ураган. И когда мы ляжем вместе, первое, что скажет она, смыкая мне пальчиком шершавые губы: «С другими качествами ты был бы другой человек».
А я отвечу недолго думая, что качества есть внешние, а есть внутренние и можно заменять одни другими, как в калейдоскопе: то так, то этак крути – и каждый раз будешь новым, неотразимым человечком говорящим.
Она засмеётся, почешет, как пёсика, за ухом, и я продолжу: «А некоторые слова столь глубоки по содержанию, что по-настоящему их можно оценить, только пережив их. Например, слово «никогда» – только теперь я способен понять его… Слова – это вроде такой табуретки, которую мысленно подставляешь под себя, а только приноровишься сесть – она разваливается».
«За это мы займёмся чем тебе нравится», – подведёт её улыбка итог моих изречений, а на щёчках зажгутся шаловливые пьяные солнышки.

                ***
Всё так и было, а потом я отправился слоняться в сквер. В очереди у турникета повстречал незнакомца. Лысый такой, маленький и мясистый, с рубцеватой полоской вдоль головы – неприличное что-то напомнил. Уставился на меня и хоть бы хны. Что, думаю, за хрен такой? Потом – ба! Сквозняк, ты ли?
А в голове листопад – обрывки памяти как листья: последний разговор, за столом нас трое: я, Узбек и он. И вот мои слова – или это были только мысли? – но: «Есть точка, которую, если поставил – обратно дороги нет». Не понимаю своих слов… и вот ещё: «Легко рисовать смерть, а кто решится с ней встретиться сегодня? Если я воздвигаю сам себе эшафот для прилюдной казни – кто не последует за мной?» Не совсем ясно, но я вспоминаю ещё и: «Делай, что обещал. Играем в открытую: я устал от этих масок. Больше не скаль понапрасну мне зубы: «принцип на принцип», – помнишь?»
– Хана тебе, – было последнее, что Сквозняк скрежетал, а Узбек сразу подметил, сощурившись: «Страшные вы ребята – уйду я от вас». И ушёл. Царство ему небесное. Даже обуться забыл – осталась в сапоге записка: «3500 КРАСНОЙ + 500 ДОЛГ…» – дальше каракулями адрес.
И вот Сквозняк смотрит в меня, а в глазах спустя годы всё то же: «Хана тебе!» Я хотел было спросить: «Как твои пятки, земляк?» (Неудачно мы тогда сиганули: так он хряснулся, что пришлось на спине тащить.) А теперь, что уж, думаю, интересоваться. Вот она, чёрная метка – обратная тяга – точка, которой не отменить. И уже не отвертеться.
А ведь почти не изменился, разве чуть обрюзг и состарился, и злее ещё стал: матовое лицо, лишившись блеска, собралось всё в одну тёмную морщину, в которой слились все его черты. А за столом-то сидел тогда – сиял, будто святой: лысина, глаза, пломбы золотые – всё блестело под лампочкой. А теперь померк, словно умер.
В кармане пальто он что-то приготовил мне. Я в предвкушении: неужели сбудется? Сейчас проткнёт душу какой-нибудь загогулиной. Но тут в наш немой диалог втискивается беглый бродяга, и мой старый знакомый плюёт ему в лицо, после чего тот удаляется, семеня разбитыми ногами.
«Плевать в лицо – последнее дело!» – хотел я заметить, но осёкся, вспомнив, что сам не раз так поступал. Сквозняк показал мне зубы, точнее что от них осталось. И, задев меня плечом, зачертил в обратную сторону.
А я-то уж думал: не придётся доставать эту проклятую санкцию! Да нет – опять всё снова. Не стоило, верно, так обижать его раньше. Но ведь не знал я тогда, как он бы сейчас пригодился. Да что теперь уж – пойду домой.
В сквере облетают жухлые листья – та же знакомая осень: её почерк во всём.

                ***
На проходной встречает комендант (сидит, на коленях разложил парадный китель и спичками прикрепляет погоны):
– Заходи, поговорим!
– (Застыв на месте.) Опять я в чём виноват?
– Да так, спросить хочу.
– (Переступив порог и вытянувшись в струнку.) Имеешь право. Ну?
          – Ты вот чего мне скажи (буравит из-под надетых к случаю очков): если возжелаю, к примеру, я женщину и непременно решу ею овладеть – то для чего? Чтоб наслаждаться ею в минуты соития или чтоб в будущем иметь сознание того, что я овладевал этой женщиной?
– (С облегчением выдохнув.) А у тебя ещё осталось? С утра мечтаю.
– Допустим. Так что?
          – А не имеет это связи… ну с теми-то двумя?..
          – Да брось ты про них! Сами виноваты – засветились. Ты же знаешь, не по-ло-же-но.
– Так положенных, выходит, и трахают?
– (Строго.) Слушай! Мы с тобой на «ты» сейчас, а будем «Я» и «оно».
– (Снова вытянувшись.) Понял, комендант.
– И чего тебе всё девки эти дались – ты вроде к ним и не хаживал?
– Да неважно! Так, справедливости ради… Рассказывай!
– Получишь ты у меня справедливости… Ну так вот: понимаешь, разрываюсь я в нерешимости: с Надюхой или с Тамарочкой?
–  Тамара Николавна?! Зав.хоз.?! Так ей…
          – Да нет, другая – от тебя через камеру.
          – А! (С ухмылкой.) Через камеру – это точно, но у неё муж вроде как… 
– (Ехидно.) Да муж её тот ещё экземпляр! Что ты! – возразил комендант.
– Да, но я его знаю, и алкоголик, в отличие от пьяницы, – существо очень нежное. Только доброе сердце алкоголика может так долго и сильно любить.
– (Чуть ошарашено.) Наговоришь же, однако! Сам-то не спьяну?
– А ты угощал? – возмутился я.
– Угощу, ты только послушай: к другой-то у меня такое чувство: хотя бы коснуться, да хоть бы увидеть, понимаешь... щемящее такое чувство, а?!
– Щемящим бывает понос, комендант. А в наличии такого чувства у тебя я сомневаюсь.
– (Гневно.) Да пошёл ты!
– Да я вот и хотел, собственно…
– Вали-вали, только к валидатору прислониться не забудь, а то я тебе его перед кроватью поставлю, чтоб мимо не проходил!
– (Заискивающе.) Да дело-то не в вагинаторе тут… Просто чего тебя, комендант, аристократические подвиды не интересуют, это ж первосорт? Вот, например, эта, на экране твоём, – морда икрой чёрной вымазана, – чем не хороша?
– Да это не икра тебе, – смеётся, – остолоп! Это крем от угрей рекламируют!
– А! Отстал я от жизни совсем.
– Ничего, со мной догонишь. (Достав блокнот с карандашом.) Как на заводе, расскажи.
– Что там рассказывать: крутится-вертится, входит-выходит.
– Ну-ка, ну-ка? – подметил комендант.
– Вот недавно. Приходит начальник: «Чего, – говорит, – не работаешь?» Я ему: «Света нет, лампочка последняя перегорела, разве не видно?» Он мне: «Лезь меняй, электрик у нас перегорел, ети его мать!» Ну я полез. Пока по стеллажам лазил, пришла машина.
Начальник, значит, поймал за ухо сантехника – тот мимо пробегал – и заставил товар по накладной принимать, а сам разгружать принялся. Сантехник по скромности утаил, что спешил утечку устранять в механическом цехе, а там уже всё помещение залило.
Ну, чтобы технику дорогостоящую спасти – недавно закупили, – вызванный на помощь спецотряд маляров решил перевязать гнилую трубу тряпками, специально для того выписанными с нашего склада. Но сантехнику на голову свалилась лампочка, и он впал в некоторую прострацию, как, впрочем, и я после удара током.
А начальник наш оказался неграмотным, – к тому же в темноте, – выписывал так долго, что, когда отряд маляров, получив ветошь, отправился на починку, чинить оказалось уже нечего. А оставалось только вылавливать из затопленной бани – под механичкой находится – шлюх по обслуживанию поставщиков, один из которых, иностранец, так и не приехал, оттого что маляры не успели вовремя изобразить на асфальте стрелочек, ведущих к бане.
 И мало того, что мы с сантехником получили увечья, оказалось ещё, что лампочка моя служит соединительным звеном в последовательной цепи освещения и без неё весь завод с утра без света – и маляры искусственное дыхание шлюхам в потёмках делают.
Так что, из-за сгоревшего электрика, иностранец, вконец запутавшись – кружа вокруг завода, расплакался и уехал на родину. И неизвестно ещё, чем бы всё это кончилось, если бы повариха с кухни, обидевшись за сорванный обед, не пришла в зал для совещаний.
Директор там с приближёнными при свечах вопрос решают, на что в первую очередь выделить средства: на замену водопроводных труб или косметический ремонт предбанника и космический – кабинки секретарши? – а повариха – благим матом его поливать.
Тот от такого тона свою рабочую юность в свинарнике вспомнил, поросёнком взвился, метнулся на ощупь на склад и зубами лампочку вкрутил.
– (Закончив записывать.) Браво! – Комендант в восхищении. – А сантехник как?
– Ничего уже, отошёл – бегает. Пойду я, комендант?
– Иди. На дорожку причастишься? – Достаёт из тумбочки гранёный и бутылку. Наливает – протягивает. Я принимаю четырьмя пальцами, отбросив мизинец, и, облизнувшись, проглатываю.
– Ну вот и отдыхай. Спасибо, скуку мне развеял чуть… –  зевает, потягивается, забросив ноги на стол; затем встаёт и примеряет китель. – Да! Так чего насчёт девок-то?
– Катай обеих, – со смаком утирая губы.
– Точно?
– Верняк, – гаркнул я на выходе, зацепившись всем корпусом о косяк то ли от смутившей меня вдруг внутренней жалкости, то ли от пополнения такого, что уже в громоздкости своей в дверь не вмещаюсь.
Толстые, говорят, добряки. Вот мне-то только с чего толстеть и добриться?

                ***
Только зашёл, присел (на столе: от жены – записка, из департамента соцобеспечения – письмо), гость заявляется – Гордияныч, неисправимый аферюга.
– Может, я звякну от тебя, сосед?
– Звякни, соседушка, мне наплевать, – отвечаю добродушно и бросаю ему трубку.
Ловит – набирает номер, улыбается, – довольный, вот-вот запляшет, как буквы перед глазами. Записка: «Не жди, не вернусь… тра-ля-ля… за подарочек не благодари: Жорик мой постарался…  очень влиятельный, и вообще… не забудь комиссионные».
Письмо: «Решением гос… трам-пам-пам… в связи с трам-пам-пам… вашего же трам-пам… единогласно принято удовлетворить в соответствии с… твою мать… завтра в полдень… через интоксикацию». В спиртном выдохе моём Гордияныч стал фиолетовым.
– …Одному позвонил – продал, другому – купил, разницу, сам понимаешь, в кармашек. Вот как жить надо, не то, что ты там, на заводе, тыркаешься… Да, у тебя, кстати, тысчонка какая-нибудь не завалялась? – как бы между прочим осведомился сосед.
«Больше не тыркаюсь», – решил про себя. Порылся в ящике, нашёл полтинник:
– Держи, последний.
– Через час верну, за самогонкой сбегаю, – пообещал Гордияныч и (одной ногой за дверью) добавил: – А всё-таки жалко мне тебя, парень: человек ты вроде порядочный и криминалом в свободное время занимался, а сейчас – тряпка какая-то, распустили бабы тебя. – Сгинул.

В осколке зеркала – обросшее ненавистью лицо: по щекам и черепу высыпали чёрные точки, а ресницы пестреют, совсем как у девушки, и в глазах распускается любовь красными веточками.
Да, раньше, и правда, я был другой: на стене моей висел портрет врага народа с автографом и подписью: «Честь и совесть эпохи!», а женщины, переспав со мной, радовались, если я почёл их сердце молчанием.
Теперь на гвоздике – пустая рамка. После вождя в ней появились мы с супругой. Я помню, как забивал этот гвоздь и как дарил ей каждый день гвозди;ки. Но этими рамками нас не удержишь. В душе – пустота, на полу – обрывки выдуманного счастья.
               
                ***
Сосед ушёл – корешок заваливается, с наглой рожей, с бутылочкой, всё как положено. Этот – настоящий мужик, не то, что я – «экзистенциалист».
Настоящие мужики всегда между фразами вставляют для связки такие слова, что и привести стыдно: «ёбти!» или «ёб!», на крайняк: «ёбт!». Походка уверенная, слегка пренебрежительная, жопой, главное, не вилять. Он такой.
Сколько я этого типа знаю – всегда у него на всё ответ готов. Помню, пошли с ним от завода в музей, где разные древние книги хранятся, в том числе и Библия старого образца там есть. Так вот, он глянул на неё да говорит: «Ветхий Завет – это сказки», –  и зевнул. – «А Новый Завет тогда что?» – спрашиваю. «А Новый Завет – новые сказки», – и ещё зевнул.
Даже экскурсовод обиделся. И так касательно любой темы: например, недавно усвоив для себя, что женщины – это совсем другое, мой приятель теперь на все связанные с ними вопросы разводит руками и отвечает коротко: «Бабы!»
 
Сидим, значит.
– Ну чего тебе в жизни ещё-то надо? – зачинаю без обиняков.
– Стабильности, ёб, не хватает! – выпаливает корешок, почёсывая мохнатое брюшко.
– Тьфу ты, свинья губастая!
– Кто?!
– Да есть тут… ну а в целом-то как?
– Да вот депутат вчера выступал…
– Да чихал я на твоего депутата – ты про семью расскажи!
– А что семья?! Всё нормально: жёнка терпит, сынулька, правда, старшой колется, – разоткровенничался приятель.
          – Междометие своё забыл.
          – Чего?
– Я говорю, ты на водку его пересадить не пробовал?
– Ну это, брат, другое дело… Ты, кстати, на мою работу не хочешь перебраться? Давно предложить собирался. Основные задачи просты: разгружать фуры и поддерживать в бригаде ликёро-водочные отношения. За бригадира я…
          – Ёб!
          – Угу!
          – Подумать надо… Да и спать пора.
– Ты чего это, а?
– Да ничего! Иди, мужик, спать хочу.
               
                ***
Одного спровадил – другой вернулся: в глазах – сияние, вместо полтинника – лотерейный билет. Пожелал выиграть «Жигули», либо «Жигулёвского». Исчез.
Собираюсь ложиться – звонок. Беру трубку.
– Здравствуйте! Наталья – из шестого отдела, по поводу Симы. Как там у вас? – спрашивает приятный голос.
– Да вот, депутат вчера выступал…
– Апчхи! Ой… При чём здесь депутат? В квартире вашей Симы обнаружен труп. Как вы себя чувствуете?
– Живой пока… до завтра.
– Сима больше не зарегистрирована, и мы не можем её обнаружить. Вы знаете, где она?
– Вот так Сима-Серафима! Нет.
– Если она объявится, вы, 271341-й, обязаны будете нам сообщить, в про…
– Ясно.
– До свидания! – Гудки гаснут, как окурки, по мере отдаления от уха трубки. Обрушиваюсь мешком на табуретку. Взгляд и мысли – в одну точку. За окном сегодня раньше вечереет.

***
Словно свет моих остывающих в тишине глаз слился с закатным светом зари и тонкими струйками побежал в иссиня-чёрном отливе облаков и тусклом отблеске окон, с каждой минутой перебираясь всё дальше и дальше, и, скоро исчезнув, оставил город на ночь.
 
***
В наступившей темноте я услышал щелчок, и взору моему открылась освещённая с четырёх сторон сцена. Шоу началось. Первыми выступили выстроенные рядком преемники президента: поздравили граждан со вступлением в новую электронную эру и порассуждали о полётах на луну и вечности.
Затем вышел конферансье и с радостью предвестил появление вокально-танцевального ансамбля под руководством министра обороны Гадича. Под шаблонный ритм драм-машины на сцену выскочили полуголые полумужчины, разодетые по-военному: кто в шинели, кто в каске, кто в гусарском сюртуке с эполетами, но все без исключения без штанов.
Сцепившись в хороводе и бросаясь в глаза неприкрытым срамом, танцоры кружились, пока воздух не сотряс взрыв хаотичных звуков и в разноцветных вспышках, разорвав порочный круг плясунов, зрителям не явился сам Гадич, – совершенно обнажённый, не считая лакированных сапог, патронташа и банданы.
Апокалипсическим голосом он затянул бравую песню пушкаря, ловко поддрыгивая себе ногами и смачными шлепками по ягодицам подстёгивая прыгающих вокруг и похабно подпевающих педерастов.
Кульминация: в свете тахистоскопа взмыленного Гадича возносят на руках – он воет до последнего; потом, вместе с шумовым сопровождением, замолкает. Свет гаснет – шоу прекращается. Гробовое молчание всё отчётливее наполняет вкрадчивый, как мышиный шорох, шёпот, переходящий в гул.
Постепенно бесформенную чёрную массу людей очерчивают вспыхивающие повсюду огни зажигалок: народ впереди, подобно наводнению, накатывает волнами и бьётся о перекрытия. Через несколько мгновений ограждения падают.
Обросшие разноцветными волосами дикари, одетые в заблёванные кожаные куртки, рваные майки и джинсы, по лоскуткам сцепленные булавками, забираются на сцену и затаптывают замешкавшуюся группу подтанцовки, но сам Гадич скрывается за портьерой в глубине зала.
Теперь разъярённых безумцев одолевает смертный смех. Обуянные жаждой крови, они рвутся вслед за Гадичем и оказываются по ту сторону, где взору открывается ослепительно белое и чистое пространство без конца и края, посреди которого стоит один-одинёшенек турникет.
Непристойно размахивающий порозовевшим задом Гадич первым проходит сквозь него, лукаво заманивая остальных пальчиком, и тут же превращается в шикарную пышногрудую блондинку с ярко выраженной тазобедренной частью и огромными, как народная глупость, глазами.
Кокетливо размахивая сумочкой и подпрыгивая, красотка устремляется покорять нетронутую целину окружающего, и все дикари разом, вдохновлённые, направляются к турникету.
Первую партию машина выпускает в виде компании новоявленных интеллигентных людей в дорогих костюмах. Деловито улыбаясь, они держат в руках кейсы и сотовые телефоны. Некоторые из них позволили себе слегка ослабить галстуки и расстегнуть верхнюю пуговичку рубашки.
Следом из турникета выходят люди отдыхающие, согбенные от тяжёлых рюкзаков, набитых кастрюлями, сковородками и телевизорами. За ними движется детсадовский отряд счастливых ребятишек – с барабанами, дудками, свидетельствами о рождении и возгласами: «Да здравствует Регистрация!». Девочки в босоножках, мальчики в сапоножках.
Со стороны за процессом трансформации наблюдают комендант и  271341-й. Комендант – на табуретке, 271341-й – на корточках.
Комендант. Гляди, проститутки пошли.
Из распахнутой пасти турникета показались довольные размалёванные женщины из проституционного комитета, приветствующие всю наличествующую современность воздушными поцелуями и плакатами: «Даёшь, значит живёшь!»
271341-й. (Оценивающе.) Да как пошли!
Комендант. Не говори. Если учесть, что наша федеративная республика вообще вышла на первое место по выращиванию проституток, 80 процентов которых уходит на один только экспорт.
271341-й. И куда же в нашей педеративной республике деваются оставшиеся 20?
Комендант. Как куда? 20 процентов идут на обслуживание страны. Проститутки по обслуживанию народонаселения, проститутки по обслуживанию проституток, проститутки по…
271341-й. Да знаю, знаю…
Комендант. И всё-таки тебе стоит задуматься, если когда-нибудь у тебя будет дочь. Ведь на государственной службе проститутки содержатся в стерильных условиях и живут до ста лет, а на пенсию уходят в семьдесят, а не в девяносто, как все.
271341-й. Знаешь, а ничего перспективка. Но я думаю, если когда-нибудь я и выращу дочь, то пожелаю ей быть проституткой политической, как минимум. Там не то что пенсия – там ещё и памятник посмертно поставят. А вообще, что-то в этом слове есть, комендант! Прости-тутка! Здесь и «прости», здесь и…
Комендант. Здесь и «утка»…
271341-й. Да, и «утка»… А я ведь, комендант, решил объяснительную написать – в форме повести… Смеёшься? Вот и она смеётся тоже.
Комендант. Кто она-то?
271341-й. Да эта самая, о ком мы сейчас… Но там ведь на первой же странице вот это слово-то и встречается, понимаешь? На первой странице! Как тебе объяснить? Им же только на глаза оно попадётся – они, как окунутые в воду собачонки, носами зафыркают. Завизжат: безнравственность, фу, надоело!
Комендант. Безнравственность и есть. А им-то кому?
271341-й. И ты туда же…
Комендант. А вот и сумасшедшие!
Сразу за проститутками последовал строй сумасшедших: все обнажены, наголо острижены, и каждый в руках держит залупленным детородный член. 
271341-й. Мерзость какая!
Комендант. Смотри, а ведь это не сумасшедшие – это просто дефектная партия преемников президента.
271341-й. Тьфу ты! И здесь брак сплошной. 
Откуда-то из-за спин собеседников появляется начальник склада, где работал 271341-й.
Начальник. Живей на склад! Триста коробок с браком пришло!
271341-й. Лёгок на помине! Да пошёл ты на…
Комендант. Э-эй! Так с начальником не положено.
271341-й. Да брось ты, комендант! Все начальники – мудаки!
Комендант. Ну уж прям? Я-то тоже к начальству отношение имею.
271341-й. Я бы сказал, самое что ни на есть прямое.
Комендант. Ты на что это намекаешь?
271341-й. Да не-не! Ты-то, комендант, мужик неплохой. Это вот этот вот...
Начальник. Я, между прочим, не мудак! Я не мудак, не мудак! Ля-ля-ля!
И развесёлый мудак побежал к турникету, где уже успели столпиться свеженькие, только испечённые начальнички, которые тоже запрыгали и закричали, радуясь присоединившемуся к ним товарищу.
271341-й. Брак! Брак! Разрявкался тут! Мне какая разница, комендант, что с браком коробки перебирать, что с другим дерьмом?! Да и вообще, разницы-то ведь нет никакой! Ты посмотри на жителей наших: каждый в норке своей стены по-разному покрасил, оттого по вечерам и окна у них разноцветными кажутся! А сами-то одинаковые все! Все как один – сволочи, и разницы никакой нет.
Комендант. (Зевая.) Эх! Тоску опять нагоняешь…
271341-й. (В порыве.) Нет, ты скажи мне, комендант, душу можно в коробку спрятать или нет?! Знать я хочу, понимаешь, в рубашке я родился или в мешке?!
Комендант. (Уклончиво.) Коробки с мешками – по твоей части.
271341-й. Ха! Ну пойду я, комендант.
Комендант. Нет, это я пойду, я ведь к тебе в сон пожаловал, а не наоборот.
271341-й. Верно. Ну, спасибо за модный показ.

                ____________________________
Отрываю от стола прилипшее к нему лицо. За окном светло уже. Видно, как во дворе под сломанным мухомором дети наделали фаллическими формочками куличей и теперь играют с непослушным дедушкой в маньяков и жертву.
Свежий лучик теплится на водосточной трубе. Совсем рядом слетаются вороны: картавят с веток, здороваясь с добрым утром. Постучал пальцем в стекло (дятел комнатный) – мощные клювы в аккурат синхронно повернулись ко мне, по-чёрному блеснув глазами. Хитрая тварь.
Отвернулся. Глянул в осколок зеркала: кожа сизая, отёчная, но чёрные точки на щеках проступают сквозь бессменный румянец, а лёгкая опухлость в целом только лучше подтверждает моё нездешнее происхождение.
Подумал, не звякнуть ли жене, но отказался, представив, как бы это примерно вышло: «Короче, прощай типа!» – «Прощай типа, короче!» – «Не забудь комиссионные. Пока!..» Нет уж, оставим сантименты.
Присаживаюсь на дорожку. И следующий отрывок, с Вашего позволения, я выделю особо.

                Ненавистники
Мы с Симой любим выдумывать: выдумываем прошлое и будущее, выдумываем себя. Мы так довыдумывались, что давно не ощущаем никакой потери памяти: все наши догадки и выдумки сходятся, образуя цельную, нашу собственную реальность.
Как-то, чтобы проверить себя, мы описали на разных листках тот день, с рассветом которого нас должны были расстрелять, и при сравнении вышло, что пережитое мы видим одинаково.
Солнце выглянуло прощаться, когда нас – первую партию мужчин и женщин – вывели на тюремную площадь, опустили на колени – в два ряда, друг против друга, – и я увидел, как с завязанными за спиной руками Сима улыбается, а в рыжих, коротко стриженных волосах её заиграли первые лучи.
Солдаты опустили ружья, и нам объявили, что тюрьмы отменены и после необходимых процедур мы можем быть свободны. Избавившись от воспоминаний, мы получили номера, работу и дом. Придя по указанному адресу, я узнал, что женат.
Спустя время я встретился на улице с Симой. В голубом сарафане, она сидела на скамейке, заложив руки за голову, так что было видно, как в золотистых пучках подмышек куражатся лучики солнца.
Она сразу показалась мне необъяснимо близкой. Настолько, что каплями пота у неё на груди я почувствовал непреодолимое желание утолить свою жажду.
До удивления знакомыми движениями я сбил на затылок кепарь, присвистнул и, по-хулигански достав из носка выкидуху и срезав лямки её кружевного бюстгальтера, поцеловал Симу взасос.
Когда мы поднялись к ней, помимо всего прочего, я рассказал, что видел её сегодня во сне и в нём она умоляла меня повеситься. Сима не заметила в этом ничего удивительного: ей тоже часто снится подобное. И она уверена, что мы знакомы очень давно и я должен был стать сто вторым отравленным ею мужчиной.
Первым был её муж, а затем, когда Симу лишили ребёнка, становился каждый встречный, пока она не узнала меня и не смягчилась, из-за чего мы и были скоро пойманы.
Тогда и я, возобновляя память и фантазируя, стал представлять себе те времена, когда Сквозняк, с коим мы промышляли браконьерством, проникся ко мне тем редким и искренним чувством ненависти, граничащим с транзиторной гомосексуальностью.
Например, стоило мне поругаться хотя бы с нашим сообщником Узбеком, как Сквозняка охватывала жгучая ревность к нему и также к любому, кто способен был вызвать во мне ответную злобу.
В отместку он обрушивался на меня с новой яростью, не давая возможности пофорсить и пококетничать. При этом мои любовно-выездные отношения с Симой, одной из тогдашних наших скупщиц, его совершенно не трогали.
После моего возвращения от неё его фразы типа: «Пока ты резвился там, я здесь вырвал из лап государства ещё три ведра красненькой!» не указывали ни на какой иной вид зависти, кроме материальной.

Благодаря неуловимой фантастичности появления вопреки собственному отсутствию, память моя вдруг только что воспроизвела до конца тот вечер, когда в нашу изъеденную термитами лачугу, с сетью и острогой наперевес, зашел Узбек и предложил перекинуться в «дурака», пока не стемнело и не пришло время работать. 
Сидя вместе за столом, мы выглядели так эпохально в этой провонявшей насквозь комнате с рыбными тушками и роящимися вокруг мухами, что под лягушачье кваканье не замечали явного сходства нашего жилища с типичным навозником.
– А чем не романтика? – говорил Узбек, сдувая с лица насекомых. – Ночь сегодня будет безлунной.
Пока Сквозняк тасовал карты, Узбек открыл глазом бутылку пива и выпил, а я отхлебнул из кружки чистого спирта, в скобочках и не без улыбочки заметив, что перегар способствует исчезновению комаров.
Сквозняк на моё мирное замечание неуместно выпалил: «Хочешь спиртягу жрать, а пахнуть, как младенец!», из чего я понял, что он будет теперь цепляться ко всем моим словам, лишь бы довести меня до исступления и излить свой гнев.
Решив молчать на всё, я пошёл под Узбека шестёркой червей, и он отбил её десяткою.
Со второго кона начали играть на добычу, а к пятому Узбек, проиграв не только всю свою долю икры, но и сапоги, начал писать расписку, по которой на его родине предъявителю должны отдать во владение семью из жены, бабки и тринадцати детей, а также всё движимое и недвижимое имущество Узбека, включая двадцать голов скота и велосипед с тележкой.
Прошло ещё пять конов, прежде чем я окончательно захмелел, не упустив всё-таки из виду, как Узбек прячет под мышками карты. Но жалкий их вид: голо-щуплого Узбека и налившегося злобой Сквозняка с финкой в зубах – повеял на меня такой романтикой и таким героическим чувством собственного достоинства, что мне захотелось удовлетворить страсть их обоих.
Я возненавидел их по-настоящему, так, как может только мужчина ненавидеть мужчину. Глотнув ещё, я понёс несусветную дрянь о каком-то самоуничтожении и суке;, который пилю, и Сквозняк затрясся, готовый порвать меня, а Узбек заторопился отыграться.
Вдруг за окном раздался звук упавшего в дерьмо камня, и прежде мирно чавкающий портившейся рыбой медведь жалобно застонал. Узбек бросился вон из убежища, но вернулся назад весь синий, оттого что не умел бледнеть. «Нас окружили, – одними губами проговорил он. – Экономическая полиция».
В следующую секунду, распознав шум вертолёта, уши Сквозняка раскрылись веером и замахали тревогу, и мы недолго думая набили карманы речным провиантом и бросились по одному в окно.
Но не успели мы отбежать и трёх метров, как хижину разбил снаряд и взрывная волна отбросила нас, обдав кипятком пятки. Узбек визжал, схватившись за живот и обмочившись, и нам пришлось запхать ему в рот лосося и тащить за шкирку по очереди.
Когда добрались до обрыва, внизу которого текла река и была спрятана лодка, лес позади нас уже пылал звёздным пламенем и горящие птицы тревожно кричали, разлетаясь в небо; а Узбек, от волнения сожрав лосося, пищал: «Бросьте меня, суки, я подыхаю!»
Рассчитывая не меньше чем на гранатный осколок, мы оторвали от живота Узбека его руки и обнаружили там несколько еловых царапин.
Узбеку сделалось стыдно, и мы сочли своим долгом не впадать в смущение, а немедленно избавить его от возможных угрызений совести, выбросив вниз головой в овраг; где он незамедлительно сломал шею и куда мы и сами не преминули следом прыгнуть.
Но я плюхнулся в воду, а Сквозняк из-за своей колченогости не достал по длине и ударился в сушу стопами. И мне стоило немалых усилий затащить его и уложить в лодку так, чтобы он не проткнул её по своей тогдашней костлявости.
Затихарившись в камышах, мы выждали, пока вертолёт экономической полиции возвратится на базу, на ходу прошаривая местность прожектором; затем трое суток шли по течению, спасаясь от голода ловлей рыбы, страдая от жажды и поноса из-за речной воды и без конца занимаясь обуявшей нас ненавистью.
Я ненавидел Сквозняка как родного, возненавидел его, как самого себя. Один раз он уткнулся мне в плечо и заплакал. «Что случилось?» – я спрашиваю. «Мишку, – говорит, – жалко. За что они его?» – «А Узбека, – говорю, – не жалко?» – «Не-а, – отвечает. – Он ненавидел тебя меньше, чем я. Я буду всегда тебя ненавидеть». 
Тогда сквозь всю нашу мишуру я увидел, что ненависть, которую мы обрели, стала для нас всем, что нет ничего выше нашей ненависти друг к другу и ничего дороже, чем ненавидеть и быть ненавидимым, что нет счастья больше, чем просыпаться каждое утро с ненавистью в сердце и говорить своему ненавистному, как сильно ты его ненавидишь… а также, что всё хорошее не стоит чересчур затягивать, дабы не испортить дело привычкой.
Так ни разу и не признавшись во взаимности и не сказав ни слова ненависти, я бросил возненавиденного своего подыхать со сломанными пятками, а сам вылез на берег, когда проплывали под железнодорожным мостом, и на загруженном чесноком товарняке доехал до города, где после ещё недельного странствования с бродячими коммерсантами и политическими балагурами наконец-таки добрался до Симы.
При появлении своём я был настолько опустошён и отравлен разочарованием в сердце, что Сима была вынуждена несколько дней отмачивать меня в ржавой ванне с мокрицами и поить отваром ромашки с коноплёй.
Однако я, зная её пристрастия, не надеялся уже на спасение, а смирился с тем, что придётся разделить участь всех бывших до меня хахалей. Но вместо этого Сима открыла в нас новое, неведомое до того ни мне, ни ей чувство, – неналюбовь.
Завладев нами всецело, эта страсть сподвигла наши сердца и души любить друг друга не на жизнь, а на смерть.
Но, к неудаче, давно заждавшиеся сотрудники по борьбе с организованной безнравственностью, узнав, что Сима обрела искомого партнёра и новых преступлений с её стороны не последует, вскоре наведались в наш заброшенный дом и разрушили такую утопическую для других и лишь нами претворённую в жизнь любовно-ненавистническую идиллию.
Много с тех пор, как я стал убийцей и предателем, воды утекло, но сегодня Сквозняк простил меня, а я простил его, и сам Узбек наверняка давно простил нас обоих и сейчас в своем мусульманском аду, сморщив хитрую мордочку, выставляет чёрта дураком или черкает очередную расписку. Только Сима этому не научилась и снова принялась за старое в поисках духовной гармонии.
А я, между тем, всю жизнь старался не видеть женщину в законченной стадии, предполагая её дальнейшее развитие, но теперь нечего жалеть. На душе лишь предчувствие новой боли, которая, подобно любой сильной боли, занимает тебя полностью. Но эту боль я ещё не пробовал.
            
                ***
Спустившись вниз, решил в последний раз изогнуть свою гордую рабскую выю и заглянуть под низкую притолоку маленькой комнаты, где в пьяной дрёме спал в кресле коротышка комендант.
Приоткрыв один глаз, он подмигнул мне и, взметнув сжатым кулаком, произнёс: «Но пасаран!» Я кивнул в ответ и удалился.               
На выходе стоял приторно лыбящийся Гордияныч. Возле него – весы и табличка: «Узнай свой вес!». Рядом на ящике – значки, книжки, пара старых кед и пирожки, другая табличка: «Всё по 30!».
– Что, сосед, всё предпринимательствуешь? – спросил я по привычке, лишь бы чего сказать.
– Ну. А ты никак на смерть собрался? – ляпнул он, не изменившись в лице.
– Ага.
– И в церкву на покаяние не сходишь?
– Не-а.
– Ну давай хоть я тебя после отпою. Я певчим раньше при храме служил – возьму недорого. – Гордияныч оживлённо потёр друг о дружку ладони.
– Хватит уже с меня песен, – отрезал я.
– Эх, ничто не свято в наши дни, – покачал он неодобрительно головой.
 
                ***
Без пятнадцати двенадцать я отыскал Симу. В падающих с неба осадках редкое солнышко подёрнулось фиолетовой рябью. Через дорогу открыта столовая, куда мы и направляемся. Сима, сходя с тротуара, ныряет в лужу ногой и зачерпывает туфлёй воду.
Я оборачиваю Симу лицом к себе, и на секунду мне становится неловко от её вида: растрёпанные, мокрые волосы, по щекам течёт тушь, ранка на оголённом плече заклеена пластырем, а в глазах отблёскивают то ли капельки слёз, то ли – солнца.
         Пользуясь запатентованным знаком, я беру поднос из стопки рядом с конвейером, набираю на раздаче еды и сажусь за стол к Симе. Мы обмениваемся кое-какими мыслями, и, пока Сима рассыпает по стаканчикам с жидким чаем порошок, я ножом удаляю из своего запястья чужую деталь. Затем беру Симу за руку и, чокнувшись, мы выпиваем.
         Её губы мне улыбаются, и кажется, что это не конец, что не в последний раз я вижу эти глаза, улыбку и запачканное лицо и – как прошли они сквозь всю мою жизнь, сшив лоскутки её в одно целое, так и впредь всегда будут со мной как наша общая судьба, доставшаяся вкупе с одной на двоих душою.
         Теперь уже ясно, что не только что освободились мы, а и раньше были свободными, но, обманутые, верили всё это время в тюрьму, турникеты, президента, забыв, что ничего этого нет, что никакие президенты, никакая шушера не может запретить нам жить где угодно, а любить – кого хочется.
И хотя ни слова не произнёс вслух, я тут же ощутил на себе презрительный взгляд толпы и догадался, что услышан. «Через интоксикацию…» – промелькнуло в уме. Я поднёс к глазам руку и поверх часов с цифрой двенадцать увидел, как Симин лоб пробила пуля, а пустое тело откинулось на стуле и чуть съехало вниз.
Все люди вокруг – в столовой и за окном на улице – замерли и ненавистно глядели, как пули роем впиваются в нас и в стороны разлетаются обрывки одежды, свободы, осколки стекла и счастья, кровавые брызги и капли дождя.
Мы нагло развалились за столом, оттого что умерли и забыли о приличиях. Толпа неловко расходилась, без особой охоты и умения, вода в небе иссякла, и солнце, заступившее к склону, теперь обливало нас ярким светом. Так закончился ещё один обыкновенный день.
 
                Выход на бис
           (Глава дополнительная, вроде титров в конце фильма.)
 В потёмках едва различимы скользящие фигуры работников сцены, освобождающих её от декораций. Скоро мельтешение проходит, и из-за отдёрнутого занавеса в зал проскакивает луч света.
На сцене появляются две знакомые фигуры. Конусы прожекторов падают на них, и зрительскому взору предстают во всей красе преобразившиеся 271341-й и Сима.
Поддерживая друг друга, они подходят к краю сцены, где приветливо отвешивают зрителям поклоны. Зал стоя рукоплещет со слезами на глазах, никто не решается произнести ни слова. Маленькая девочка с букетом цветов на всех парах мчится поцеловаться с Симой. Сима, отбрасывая за спину гриву рыжих волос, принимает девочку на руки и сажает на пышную грудь.
Следующими выходят комендант и Гордияныч, первый в руках несёт турникет, второй – валидатор. Вверх взмывают новоявленные регалии: новоприбывшие приветствуют публику, а та в свою очередь отвечает диким свистом и безудержным рёвом восхищения.
  Над сценой загорается большой экран, на котором крупным планом поочерёдно показывают лики героев, чьи глаза налиты восторженным трепетом.
271341-й витает в возрасте от тридцати до сорока, бритый наголо, щёки покрыты грубой щетиной и румянцем смущения.
Сима умилённо улыбается на все тридцать пять и плачет, девочка склонила на её плечо головку и тоже всхлипывает.
Комендант со строгим видом приглаживает пробор смолистых волос, оправляет служебную форму, сдувает пылинки с погон, по жёлтым щекам его вниз ползут канавки морщин.
Смуглый Гордияныч с седой шевелюрой являет собой образец долгожителя: взгляд зорок и юн, морщинки-хитринки сидят по краям глаз, вниз по щекам ползут роскошные густые усы.
На сцену прибегает мальчишка и прыгает коменданту на шею, комендант, чуть не уронив турникет, целует его перекладину и передаёт 271341-му, – тот с равнодушным, свойственным ему видом бросает одной левой турникет на плечо.
Сцена пополняется, всё больше включается прожекторов, аплодисменты не умолкают, публика в исступлении.
В цветастом красном халате выплывает жена 271341-го, с набигудированными каштановыми волосами и увешанными лапшой и серёжками ушами, и упоённо смеётся, открывая ряд белоснежных прореженных зубков. С нею – Жорик, – за исключением общей округлости и дурковатости, человек во всех отношениях неприметный и грустный.
Следом за ним – всем легко представляемые: Сквозняк с финкой, Узбек с мишкой, Валентин Начитанный с маслеными сладкими глазёнками  и томиком всемирной философии, корешок 271341-го с ни с чем, – глупый, неотёсанный мужлан в олимпийке и кроссовках.
Гул голосов не затихает, публика ждёт появления очередных любимцев, и теперь их поток не прекращается – сцена заполняется неустанно.
Сцепившись за руки, выбегают подружки-лесбиянки, счастливые и красивые от счастья. За ними – распаренный директор завода, ехидный токарь Барыгин, эгоист Семён Понталыгин с петлей на шее, его супруга – знатная дама с породистой сукой и увесистой сумкой, пьяненький Колюня Разбавляев, чёрные усатые мужики верхом на станках, шустрик сантехник, жмурик-электрик.
За ними вылетает чумазый Яшка и под общее восхищение зала пьет – как в горн трубит – водку из горла;. К нему присоединяются высокопрофильные маляры, шлюхи-парильщицы, иностранцы, спонсоры, поставщики, товарищи 271341-го по цеху, распальцованная секретарша и распоясанная повариха.
Следом вываливает толпа «А», за ней – толпа «Б», толпа с презрительным взглядом из заключительного эпизода, марш несогласованных и мелкота неустроенных, посланные ревизоры и засланная полиция, рукоблудствующее руководство и начальствующие меньшинства, грязные, заблёванные панки и отплёвывающиеся интеллигенты, люди отдыхающие и неосуществлённые нелюди, сволочи-соседи по общаге и зеваки-стервятники, красотки-мокрицы и их сожители-молодцы, сограждане и подграждане, инвалиды, домоседы, льготники, контролёры, ветераны, безбилетники, скупщики, смертники и случайные прохожие, положенные и расположенные, работоспособные и трудообязанные, пошлые и дотошные, страждущие, шушукающиеся и прочая шушера, лидеры молодёжи да разные рожи.
Наконец показывается конферансье и предвещает появление триумфально выезжающего на сцену танка с высунутым наружу по пояс министром бороны Гадичем.
Все, стеснённые, двигаются к краю. Протяжно скрипят половые доски, и верещит что-то пенсионер-завоеватель с отдавленной ногой. Из-за танка несутся в хороводе нагишом помятые полумужчины во главе со старым педерастом.
Из зала слышны возгласы негодования, то тут, то там возникают лёгкие незначительные потасовки и почти сразу затихают, постепенно временно неопределённое настроение зала окончательно сменяется единогласным выплеском симпатий.
Под новый залп аплодисментов, фейерверки и взрывы петард к зрителям выходят многочисленные преемники президента.
Впереди сам президент, жмёт руку 271341-му, целует Симу, кивает остальным и собирается – как запланировано, – пробыв со всеми две минутки, бежать по делам, но неуёмный слесарюга Яшка уговаривает его выпить с ним на брудершафт, и вскоре пляшущего президента приходится брать в руки, что и делает бракованная партия сумасшедших преемников президента; каждый из которых помимо главы государства держит в руках залупленным члена профсоюза. 
Сцена вовсю уже трещит под тяжестью не преминувших без стыда и совести засвидетельствовать своё почтение проституток по обслуживанию человечества и их клиентов: низших классов и высоких потребителей, святых отцов и лиц разношёрстных, голозадых учёных и бывших заключённых, палачей-чиновников, котиков-додиков и настоящих мужчин, воскресших опроставшихся и наполнявшихся, понаехавших привилегированных тёток на велосипедах с послушными мужьями на багажниках; а также и представителей фауны: чукчей с оленями, дворников с лопатами, дикарей с козлами и клозетами, беглых бродяг и недобитых собак, мышей, насекомых, поросят, утят, в общем, уймой всякой хитрой твари, – виноватых и ненавидящих, истых алкоголиков с добрым сердцем и просто хамов пьяниц, сослуживчиков-живчиков, дружков и вражков, Филь и Вась, Надюх и Тамарочек, докторов-коновалов и пекарей-натуралов, шестых отделов и детсадовских отрядов, шустрых любовников и ушлых сотрудников, балагуров и коммерсантов, врагов народа и разного сброда, солдат в сапоножках и быдла немножко, а завершает сей показ довольная хохочущая девчушка с тоскующей на её груди голодной собачонкой.
Всё заполонено, на сцене и в зале нет свободного места. 271341-го и Симу поднимают на руки. Зрители и исполнители смешиваются в одну большую толпу.
Слышны возгласы: «Свобода!», «Айда бухать!» Один из преемников протискивается к 271341-му и что-то яростно шепчет ему на ухо, но рядом стоящие отгоняют его, шпыняя и подстёгивая пинками под зад.
Вся ватага из людей и зверей в неистовом ликовании всем миром, всем народом, одной торопливой массой, олицетворяющей адо-райское неземное шествие, направляется к выходу, где ждёт её бескрайне чистое пространство нетронутой целины.
Вскоре крики и шум затихают, лишь запах ещё напоминает в пустоте о небывалом полчище. Последним зал покидает автор и тушит свет. Шабаш.


Рецензии
буду читать помаленьку))а может и быстрее, как пойдет)
пока колышек забью и пойду сварю кофе, потом псину погуляю и вернусь)
с нивы антиутопии урожай снят вчистую в двадцатом веке)разве что на деталях еще можно порезвиться и горе тому литератору, кто не попробует победить этот сизифов камень)

Хома Даймонд Эсквайр   10.09.2017 08:33     Заявить о нарушении
до середины вчера дочитала и ощущение такое странное..невольно же сравниваешь с другими антиутопиями..хотя, утопия или анти, это ведь фактически то же самое, утопия становится антиутопией по мере воплощения в жизнь.
прошлые утопии и антиутопии были плодом разума и как все плоды разума проще читались..даже оруэлловская читается как детектив)
хотя не знаю, почему всегда приводят оруэлла, если отец всего этого добра наш замятин и его роман "мы", все признаются сами, что вдохновлялись оттуда)
у вас написано уже так, что это не призрак который бродит и будоражит, а голосом из самого асфальта, то есть уже не просто игровым разумом, представляющим некий мир.
этот мир уже...уже, вселился в нас и даже не удивляет.
инкубаторское человечество, инкубаторские куры, инкубаторские немудрящие радости и протесты..
а ведь когда-то человек носил имя и имя было от бога..

Хома Даймонд Эсквайр   11.09.2017 07:15   Заявить о нарушении
Спасибо за чтение и трепещущие комментарии, я в деревне теперь и с интернетом тут не всегда, так что редко захожу. Есть еще антиутопия Ленинград, она, кажется, даже чуть раньше Замятина. А вообще, не в этом дело, есть любители жанра, и они хотят, чтоб он жил и обновлялся, и у жанра есть свои законы и традиции, которые переходят из раза в раз, и они не есть плагиат, как думают почему-то некоторые, жаждущие новизны. Спасибо за рецензию!)

Никита Хониат   26.09.2017 12:14   Заявить о нарушении
С удовольствием посмотрел Теорему Зеро, сравнив ее с Бразилией Гилльяма.

Никита Хониат   26.09.2017 12:16   Заявить о нарушении
"неуместный человек" и "клык" еще))
и вот еще
http://az.lib.ru/b/brjusow_w_j/text_0360.shtml
брюсов
у гиллиама и в зеро там еще есть движуха как у ланга в метрополисе
а тут уже и ее нет...тут уже щастье)))приплыли)в смысле в неуместном и в клыке

Хома Даймонд Эсквайр   26.09.2017 15:57   Заявить о нарушении
текст тут встретился.......))э то что-то, как я сошла с ума, работая в библиотеке))
вроде и не антиутопия, но описание реального ада, то есть еще страшнее, тем более. что похоже на правду, как замучить и довести до безумия библиотекаршу..
http://www.proza.ru/2017/09/11/1543
это такой уже запредел...страшнее гулага и лубянки))

Хома Даймонд Эсквайр   26.09.2017 16:26   Заявить о нарушении
и вот советую..
http://www.james-joyce.ru/articles/ulysse-v-russkom-zerkale.htm
чето прям захотелось вам ее скинуть)
ну, короче, на мой взгляд вам удалось создать приличную жанровую вещь)стиль выдержан, читается трудновато, но интересно не надоедает, хотя, когда слишком много такого плотного напора ума в одной тональности идет))не зря же многие писатели сначала были музыкантами, или учились, это помогает ткать цветистые гобелены)))даже черно - серо- коричневыми оттенками))
к месту разбавлено юмором))
кароче, похвалила))))злого курьера))

Хома Даймонд Эсквайр   26.09.2017 16:38   Заявить о нарушении
Я сейчас безработный и не злой) и далеко от Москвы.

Никита Хониат   27.09.2017 07:54   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.