Левушка
Наталья Гавриловна всплеснула руками, рухнула на табурет. Но подумала тут же:
- Пусть лучше на фронт пойдет, чем будет гулять с этим фулиганом и жуликом Костей Скиданом. Вот-вот он снова из тюрьмы выйдет, объявится тут - и ...
Костя не объявился: ушел на фронт прямо из лагеря и погиб смертью храбрых, а Даша вернулась в сорок четвертом с простреленным легким, тремя орденами и кучей медалей: снайпером была Дашутка. Смелым и отчаянным. Да вот не повезло: нашелся и на нее у фашистов снайпер, прострелил ей грудь.
Даша кашляла с кровью, особенно по ночам. Но к врачу не шла. А потом стали к ней заявляться мужики. То на денек, то на неделю.
- Дочка, что же ты творишь, паскуда?! - плакала бессильным гневом бедная Гавриловна. – Проститутка ты поганая! Я ведь в глаза людям смотреть не могу через тебя.
- Что я могу сделать, если они, мужики, такие все несамостоятельные? - был один ответ.
- Гляди, стерва! Как бы тебя не посадили из-за которого-нинабудь из них. Уголовники же все! Вижу я!
- Не посадят, маманя, не боись! – смеялась зло Даша. - Есть на то причина. Ясно?
Однажды вечером, изрядно наглотавшись самогона, который из кожуры картофельной готовила Наталья Гавриловна хитрым способом в чугунке, призналась дочь, что служит в милиции стукачом, по ихнему – осведомителем.
- Ах, ты, тварь, - закипела мать, - так ты вон чем занимаешься?! Ты же ... ты же ... Иди куда-нинабудь работать, стерва. Руками работать надо, головой, а не этим подлым местом!
- Я же инвалид, мама. Забыла?
Завыла, загоревала мать:
- Убьют они тебя, дурочку! Зарежут!
- Не каркай! А то и правда накаркаешь!
Вот тут-то и объявился в их квартире тихий этот еврейчик. Лева. Левушка.
Когда Даша привела его к ним, Наталья Гавриловна остолбенела: синие глаза худощавого юнца сияли, будто два окошка небесных, голос был у него мягкий, ласковый, а речь лилась, как ни у кого из тех, кого знавала женщина раньше.
- Ты что ж, курва, неужто ляжешь с этим ангелочком? - спросила мать Дашу. - Он хоть успел доселева поцеловать кого-нинабудь, а?
- Мама, ты остынь. Может, он вор. Я его расколоть должна. И не лягу я с этим дитём.
- Может, он и вор, да только не дело затеяла ты. Он хоть и еврейчик, а славненький.
Однако же накормили Левушку, выпил он и самогоночки. И повела его Дашутка взакуток, где за фанерной перегородкой вроде комнатка была, только вместо двери болталась в проеме лоскутная занавесочка, хозяйкой сшитая.
Она раздела гостя, положила его в постель, сама же не разделась, села на одеяло сверху. По голове гладила паренька. Он взял эту грешную ее руку, поцеловал благодарно и сказал:
- Какая ты хорошая, добрая!
Слеза, сладкая слеза умиления накатилась на глаза видавшей виды женщины. А Левушка, тоже весь в слезах, стал исповедоваться ей.
Она слушала его исповедь - и болело ее сердце. Узнала, что погибли его родители под бомбежкой на переправе через Днепр в сорок первом, накрыв его своими телами. Остались там лежать навек. Ему же тогда было тринадцать.
- На товарняках, на крышах пассажирских поездов ехал, - рассказывал Лева. - Едва не умер с голоду. И вдруг родственников встретил на одном разъезде. Приехал с ними в Сибирь. И остался тут.
Он рассказал, как послала его родня на завод, танки делать для фронта, как он хорошо работал и этим мстил за погибших родителей. Когда исполнилось шестнадцать, стал работать не по шесть, а по двенадцать часов - и уставал очень. Но норму перевыполнял. Знал, что фронту помогает.
- Потом я собрался сбежать на фронт, - приулыбнулся Лева, - чтоб самому, своими руками мстить, и тут со мной такое случилось…
Даша мрачно слушала рассказ о том, как рабочие три дня не выходили из цеха, выполнили месячную программу и получили ведро спирта. Как юный Лева выпил со всеми, и как его развезло. Как от этого дома рвота началась, как его к смерти гнало. Родственники стали ругать его, он возмутился и ушел от них в общежитие.
- Там были вши. И сразу же заболел я там сыпным тифом и едва не умер. Только через два месяца вернулся в цех. Пошел в шэрэмэ, школу рабочей молодежи, кончил девять классов, и снова заболел. Малярией на этот раз. Лечили акрихином, я пожелтел от него. Едва не умер. Так похудел и ослабел, что на заводе обрадовались, когда написал заявление об увольнении.
- Это было в войну? Увольнение твое?
- Нет, уже в сорок шестом. Кочевал я, подрабатывал всякой черной работой, за это подкармливали, угощали выпивкой, я стал в это дело втягиваться. Уже не мог без водки...
- И сильно втянулся, миленький?
- Да уж… Не выпью если день-второй, места себе не нахожу.
- Это плохо, миленький, - огорчилась искренно Даша. – Ты слабенький. Бросай это дело.
- Нет. Я худой, но выносливый. Приняли в артель грузчики. Мне они нравились: веселые, смелые, пели славно на два, а то и на три голоса. А вчера уговорили меня постоять на стрёме. Залезли они в универмаг, набрали всякого добра, потом выпили мы сильно. И ты меня нашла на дороге. Мне дали только полотенце и рубашонку. Мол, на стреме стоять – это пустяк. Но я все равно теперь преступник. Преступник я, понимаешь?!
Он заплакал. По-детски, жалобно. Даша почувствовала в нем как бы дитя свое.
- Миленький, бедненький! Не пойдешь ты больше никуда! Я тебя сберегу, родненький мой!
Он уснул, а она осталась сидеть поверх одеяла, потом устроилась на полу. И случилось чудо: не выдала стукачка Даша Левушку, никому не рассказала того, что поведал он ей. А утром пошла в милицию и заявила:
- Все, не буду я больше на вас работать, я больная, мне трудно.
Майор Кононенко не стал ее упрашивать, только расписку взял о том, что молчать будет о службе былой. Поблагодарил, руку пожал. И подумал о том, что ситуация в городе изменилась довольно резко - и уже не такие осведомители нужны им теперь.
Попросил все же сообщать, если что-то узнает. Ради общего блага.
Стала Даша с того дня подрабатывать стиркой, побелкой да уборкой в семьях, где хозяйки состарились или разленились, а Левушку из дому не выпускала: боялась за него.
По вечерам они распивали бутылку самогона, а то и больше, ложилась Даша спать по-прежнему на пол.
Иногда Лева бунтовал и сам ложился на пол. Поворчав ласково, женщина блаженствовала в кровати.
Но как-то раз не оказалось у них водки, попили только чаю с вареньем – и она мерзла на полу, кашляла сильней обычного.
- Что ж ты так, Дашута, мучишься? Ложись ко мне, согреешься, - сказал Левушка.
Не выдержала окоченевшая женщина, забралась в тепло, под одеяло. А забравшись, согретая молодым мужским телом, распалилась, ласкать парня стала.
Ахнув, радостно отдалась дрожащему от волнения и желания Левушке. Было это обоим необычно, прекрасно: с ласковым шепотом, с нежностью и страстью, с благодарными объятьями после свершившегося.
- Мама, я ить влюбилась, - хохотнула худая и плоская, угловатая и почти безгрудая Дарья, сияя новыми глазами. – Веришь, с тех пор, как посадили моего Костю, не думала, что полюблю кого. Надо было эслиф, находила мужика. Еще и служба та проклятая заставляла. А шшяс я люблю!
- Пацана ты полюбила, пацана сопливого!
- Мам, он такой, такой! Вот ругают евреев, что плохие они, а я до этого еврея и не знала, какое оно, счастье. Он мне, как муж - и как сын!
- Типун тебе на язык, балаболка! Скажешь тоже! Сын! Жалко ведь парня эфтого: еще мог бы какую-нинакакую специальность получить: печником ли, сапожником ли, а то и ш;фером. Ты же его алкашом делаешь, девка! И сама – тоже туда… Толку-то от водки проклятой? Ну выпить в праздник, ну – в выходной. А ты? Да еще и с ним!
- Так, так, мама, а все же рядом со мной – человек любимый. Эх, была бы я до того девушкой честной, как бы здорово было! Я же у него первая! Он же меня любит так, что и слов не найтить на ту любовь! Разве что песню сложить! А пить – бросим, точно бросим!
Не смогла влюбленная пара отказаться от ежедневной самогонки, а иногда - и магазинной водки, уж очень втянулись оба в это дело.
Совесть мучила Левушку, не хотел быть трутнем - и однажды поутру сказал взволнованно:
- Дашута, я ведь так больше не могу: ты работаешь, я же сижу на шее у тебя. Я тоже пойду работать. Уже, наверно, не опасно мне выходить.
- Рано еще, дурачок, арестовать могут. Надо, чтоб время большое прошло. Я лучше тебя разбираюсь.
- Надоело мне отсиживаться. Ты, Дашута, очень хорошая, но трутнем быть не хочу.
Он погладил ее золотистые волосы. Они у Дарьи были просто великолепны: длинные, ниже пояса, густые – и мягкие-мягкие, ласковые, зовущие. Эти волосы обожал Левушка, Лейб Абрамович Гринберг.
- Тогда вот что, свожу я тебя к крестному, к Алексею Семенычу. Он печник, мастер известный, может, возьмет тебя в подручные.
Левушка понравился старому печнику. Тот как раз собирался много работать в близлежащих селах, подручный был бы кстати. Пришлось расстаться влюбленным алкоголикам на какое-то время. Это их огорчило.
Но оба утешались мыслями о том, что ненадолго уедут печники: только на один сентябрь, как планировал Алексей Семенович.
Гринберг оказался способным учеником. Печник был им доволен. Работали они споро, за день успевали класть русскую печь, а то и две. Пока хозяева готовили им фронт работы, мастер и подмастерье тем временем другие работы делали, в других домах. Каждую новую печь обмывали. Вместе с хозяевами. Разве так бросишь пить?
Пролетел сентябрь. Осталось им сложить только одну печь в Архангеловке, у врача местного, в отремонтированном старом домике под жестяной кровлей. Они пришли, подождали часок, пока врач с работы домой вернется. Домработница, старушка ветхая, поила их чаем с вареньем.
- Привет, мастера. Слышал много добрых слов о вас, - произнес врач, войдя в дом. – За день справитесь? У меня все материалы заготовлены.
Вдруг он замер. Его взгляд был устремлен на Леву. И тот тоже как бы окаменел. И криком вырвалось у обоих одновременно:
- Папа?!
- Лева?!
Так они нашли друг друга: врач Абрам Гринберг, потерявший любимую жену, сам очнувшийся перед собственным захоронением, и сын его, ставший алкоголиком.
Печь, конечно, врачу сложили. Добротную русскую печь с лежанкой, с двумя дымоходами: сильным и тихим, с плитой на две конфорки.
Алексей Семенович честно отсчитал своему помощнику половину месячного заработка, а тот вернул ему половину полученного – за учебу.
Посмеялись и расстались, довольные друг другом.
- Ты скажи, Семеныч, Дашуте, что я задержусь немного: не каждый день отца находишь.
- Факт, - отозвался мастер, человек в общем немногословный.
Абрам Гринберг слушал сына молча, не перебивая. Это была печальная повесть.
Ничего не утаил Левушка от отца. Ничего. И когда он, наконец, произнес последние слова, голос Гринберга-старшего прозвучал повелительно:
- Ты много перенес, но теперь мы вместе, и главное, что нужно сделать – вылечить тебя. Покончим с алкоголизмом, а потом решим все остальные проблемы. Жить ты, конечно, будешь у меня. У нас…
Тут голос его несколько изменился:
- Хочу поставить тебя в известность о том, что я женился вторично. Мама погибла, а меня сильно контузило тогда, на переправе. Стал военным врачом. После госпиталя я тебя искал, но безрезультатно. На фронте командовал медсанбатом, Лена была под моим началом. Ну – и… сблизились. Сейчас она на курсах повышения квалификации, приедет через две недели. Познакомитесь.
- Нет, папа, я не буду жить здесь. У меня есть Дашута, мы любим друг друга, я буду жить с ней по-прежнему. А лечиться от алкоголизма будем мы с ней вместе. Ты расскажи мне, как это делается, – и мы постараемся изо всех сил.
Но разговор закончился ссорой: отец слышать не хотел о Дарье, видеть ее не желал.
Сын поэтому уехал ночью на попутной машине, не попрощавшись.
Радость подруги, открывшей ему дверь, была настолько сильной, что она некоторое время даже слова не могла вымолвить. Они застыли в долгом нежном объятии. На столе появилась бутылка. Левушка выложил на стол кипу ассигнаций. Дарья всплеснула руками:
- Добытчик ты мой! Печником, значит, стал? Мастером? Левушка, родненький! Этого нам на полгода хватит. Но деньги потратим на тебя: оденем, как бар одевали при царе. Левушка! Я так скучала по тебе! Я ведь без тебя жить не смогу!
Она заплакала.
- Ты почему плачешь, Дашута? Я же с тобой! Мы будем вместе всегда! Я тоже не смогу без тебя жить! Я люблю тебя! Дашута, ты Семеныча не видела, нет? Значит, ты не знаешь! Я ведь отца нашел! Живой он! В Архангеловке работает врачом. Женился еще раз. Жена – тоже врач, правда, я еще не видел ее…
Дарья заплакала сильнее.
- Теперь ты бросишь меня, бросишь! Они заставят! Чуяло мое сердце! Ох, беда моя пришла!
- Не брошу я тебя! Не брошу! Ну что ты выдумала, Дашута?!
Левушка стал постоянным помощником Семеныча. Они в селах и деревнях хорошо зарабатывали. Единственное, что их беспокоило: как бы налогом не обложили. Потому-то и ездили только по сельской местности, а в городе работали крайне редко. Поработав крепко один месяц, отдыхали подолгу. Семеныч тоже любил выпить, но знал меру и учил этому помощника. Попусту: Гринберг-младший спивался вместе с подругой. Не заметил из-за того, что она еще больше похудела, кашляет совсем нехорошо: ее убивала буйно расцветшая болезнь.
Врач в туберкулезном диспансере долго и непонятно объясняла, что эта форма тэбэцэ – очень опасна, трудноизлечима, что нужно усиленное питание и лекарства, которых не достать в нынешних условиях, но они, врачи, будут стараться, конечно.
Таяла на глазах Дашутка, и Левушка совсем обезумел от горя. Он пил еще больше и попал в больницу с белой горячкой, а когда вышел из лечебницы, то узнал, что любимую похоронили. Вскоре ушла навсегда и ее старая мать.
И тогда врач Абрам Гринберг добился принудительного лечения для непутевого алкаша. И лечение оказалось удачным. Лева стал жить у отца, работал в местной больнице санитаром. Спиртного в рот не брал, чем несказанно удивлял окружающих и даже у них некоторые подозрения вызывал. Иногда и печи клал, но только тем, кому очень-очень доверял.
Купил себе гитару и учился играть по самоучителю. На женщин не смотрел. По ночам вспоминал Дашутку, плакал, просил прийти к нему хоть во сне.
Новый год в семье не справляли: Абрама арестовали тридцатого декабря как отравителя и американо-израильского шпиона.
- Лева, ты же не поверишь этому навету, верно? – шептала Елена Ивановна, мачеха. – Твой отец всегда был другом больных. Таких, как он, на руках носить надо, а эти сволочи, будь они трижды прокляты, посадили. И все из-за усатого параноика кремлевского и его шайки. Где же правда? Доколе?! Об одном прошу тебя: не пей с горя, не радуй антихристову черную сотню!
Он не пил: он как бы проснулся – и увидел ужасающую советскую действительность. Увидел нищету и бесправие счастливого советского народа, шагающего в едином строю к сияющим вершинам коммунизма.
Увидел он всесилие и безнаказанность партии и органов. Осознал всю преступность существующего режима.
И тогда начал сочинять антисоветские частушки - хлесткие, злые, матерщинные. Пел их приятелям. Хватало одного раза, чтобы слушатели запомнили. Их распевали и несли дальше, дальше.
Вскоре последовал Лев Гринберг за отцом, в лагерь. В тот самый день, когда умер кровавый диктатор.
Лагерь много дал Леве: он познакомился с людьми умными, образованными, сильными, жадно внимал их речам, читал все, что мог раздобыть. Это был как бы его университет.
Лагерь также и закалил его. Оттуда через три года вышел суровый мужчина, с тяжелым недоверчивым взглядом, редко улыбающийся.
Дома он застал отца, выпущенного вскоре после смерти великого вождя народов.
Недолго прожил Абрам Гринберг: два инфаркта унесли его в могилу.
Часто ходил вновь осиротевший Лева на могилу отца, еще чаще ездил в город на могилу подруги, подолгу сидел там, разговаривал с ней. Изредка и очень недолго встречался с женщинами, которые восхищались и смелостью сочинителя, и его печальной красотой, но не мог привязаться ни к одной: старая любовь все еще жила в его сердце.
Однажды он поехал в Москву: просто так, посмотреть на столицу. Москва понравилась.
Он гулял по центру города, и вдруг перед ним оказалась синагога. Подошел. Войти не решался.
- Вы еврей? – послышался голос сзади.
Обернулся. Старик в шляпе, с длинной седой бородой, смотрел на него теплыми глазами.
- А что?
- О! Вопросом на вопрос ответит в первую очередь еврей. Я уже понял. Почему вам не зайти? Это наш дом молитвы. Вы умеете молиться?
- Нет. Мои родители были атеисты. И я…
- Могу научить. И жить вам станет намного легче. Если нет – можете не молиться. Вы, конечно, не москвич? Где остановились? Пока нигде, верно? Я приглашаю вас к себе. Но сперва зайдем-таки в синагогу.
Так началось чудесное вхождение Льва Гринберга в свой народ. Он еще пережил две отсидки, одно отказничество, сочинял не только частушки, но и лирические песни.
Их пели, считая народными.
Он заметил, что худеет, кашель нехороший появился, и оказалось, что у него туберкулез.
Ему понравилась Рахиль Моисеевна, его лечащий врач: умная, внимательная, симпатичная. И нравилась она все сильнее. Они поженились, когда он выздоровел.
Жена, полная и веселая, не похожая на Дашутку, с уважением относилась к памяти Льва о первой его женщине. Она была достаточно умна и благородна, чтобы не ревновать его к прошлому.
Ее, конечно, удивляло, как мог ее Лева любить костлявую и безгрудую гойку, делавшую его алкоголиком, и продолжать любить ее до сих пор. Но его странное чувство ей не мешало, она говорила близким:
- Левчик – прекрасный человек, преданный и любвеобильный муж, поэтому я не имею права ревновать его к памяти той... э-э-э… женщины.
К памяти, которая не потемнеет за многие годы в сознании Гринберга: ни в Москве, ни в Тель-Авиве, где он окажется вместе с Рахилью Моисеевной и тремя детьми через несколько лет.
Свидетельство о публикации №211110701344
С уважением, Ната.
Собеседница Ната 22.11.2011 21:07 Заявить о нарушении
"Извиняю", но не читал Улицкую. Стыдно признаться в этом, однако же хочу быть честным. Постараюсь что-нибудь прочитать и из Улицкой. Ее кругом крепко хвалят. Поэтому даже лестно быть похожим. )))
Всех благ Вам,
С уважением, Ал.Г.
Александр Герзон 23.11.2011 16:00 Заявить о нарушении