Я был бы с ними

- Но ведь Вы не в крепость меня везете? - спросил я фельдъегеря  на первой почтовой станции, когда нам запрягали. - Он показал в улыбке сплошные зубы  из-под золотистых усиков.
- Мне приказано сопроводить Вас до Москвы, а там в Кремль, в Главный Штаб, в распоряжение дежурного генерала.
- Ну, в распоряжение дежурного генерала - это, конечно, успокаивает.
Он молча улыбнулся.
Погода была несравнима с той, что стояла последние дни, было пасмурно и прохладно. Тройка неслась - ямщик, видимо, понимал, кого везет, и фельдъегерю не было надобности его торопить.
Я сказал - нам опять меняли лошадей -
- Некто, посланный курьером от князя Потемкина, ехал с такой скоростью, что конец его шпаги стучал по верстовым столбам.
В ответ та же улыбка и молчание. Светлые волосы и брови, золотистые бачки и усики. Откуда он родом? Неудобно спросить. На вид - из Лифляндии, но по-русски говорит чисто.
Тройка летела, как птица, это само по себе нравилось, но отвлекало, мешало сосредоточиться. Что меня ждет? Если освобождение - зачем этот офицер с саблей на черной портупее,  в зеленом мундире и фуражке с околышем, то есть в полной форме? Легко сказать: "У нас ничего не делается без фельдъегеря," - я так написал из Пскова в Тригорское, желая их там всех успокоить. Но сердце не на месте.  И в его успокаивающий тон не вполне верится: может быть, им так предписано отвечать на вопросы тех, кого ждет арест... То, что он отвечает, я уже прочел в Пскове в письме Дибича. Напрасно спросил.
Лес, лес, деревня, серый пруд с утками, церковь, опять лес  - все летит мимо. Все ли я взял? "Онегин", "Борис", рабочие тетради, листки со стихами, деньги. Последние стихи должны быть в сюртуке, в кармане - да, здесь. Жалко, книги остались непрочитанные.
Впереди несколько дней, следует хорошо подготовиться. К чему? Если бы знать... Но чего бы это ни стоило, скажу: если бы 14 декабря я был в Петербурге, то был бы на Сенатской площади!  То есть, чего бы мне это ни стоило, но это я ему скажу!
Если буду свободен - сейчас же послать вызов Федору Толстому!  В 20-ом  году, презренный лгун, распустил по Петербургу, будто  бы меня за стихи призвали в  Тайную канцелярию - и там высекли! В Петербурге его не было, я не мог его сразу вызвать! Я был в таком отчаянии, даже думал о самоубийстве! Надеюсь, сейчас он в Москве. Он известный  дуэлянт, но  и я, слава богу,  кое-что умею  и не промахнусь. Последние два года ежедневно сажал пули в стену погреба (дворовые говорили: "барин опять жарит в цель").
Как мысли прыгают с одного на другое.

...Если меня освободят - ведь это тоже не просто, за это придется принять какие-то их условия. Вот какие? Не писать  ничего против правительства - это,  конечно,  поставят условием.  То самое, чего хочет от меня Жуковский и все. Ну, посмотрим. Выполнение этого условия зависит не столько от меня, сколько от правительства. Неужто не будет никакого облегчения при новом царствовании? Хоть бы Аракчеева убрали.

... Самое главное - то, что написал Жуковский: мои стихи обнаружены в бумагах у всех привлеченных к суду, мое имя постоянно произносилось и на допросах. Суд окончен. Но вдруг теперь, расправившись с прямыми участниками дела, возьмутся за того, кто  "наводнил Россию возмутительными стихами", как выразился покойный император? Или можно считать, я уже достаточно наказан за это, - Кишинев, Одесса, Михайловское - может быть, довольно? Или еще нет? Тогда что же - Сибирь?    

Тройка прогрохотала по деревянному мосту через какую-то речку, въехала в село, остановилась на почтовой станции.
- Пока будут перепрягать, можно успеть выпить чаю и немножко закусить. Но, должен Вас предупредить, остановки у нас будут очень короткие.
- Это только в отношении  меня  так предусмотрено?
- Нет, что Вы!  С нас, фельдъегерей, за  малейшую задержку в пути взыскивается по всей строгости. Таков уж порядок.

Выйти, размять ноги. Вон уж в избу вносят кипящий самовар, а из конюшни выводят свежих лошадей.

... И вот так день за днем, в неизвестности. Есть еще одно беспокойство, может быть, напрасное. Через две недели после событий на Сенатской,  30 декабря, вышли из печати  мои "Стихотворения". В элегии "Андрей Шенье" большой кусок был не пропущен цензурой, то есть в книге его нет. Но!  Эти непропущенные стихи  о Французской революции  разительно напоминают последние события здесь, у нас:

Где Вольность и Закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей - убийцу с палачами
Избрали мы в цари! О, ужас!  О, позор!

И если кому-то придет в голову истолковать эти строчки применительно к казни и коронации - не дай бог!  Будет серьезным препятствием для царя, если он собирается выпустить меня из ссылки. Но с другой стороны, пусть внимательно прочтут всю элегию: что же, может, я и смерть Александра затронул?  - Элегия написана , когда царь был еще живехонек!  (В тайне, но это в тайне!  - Я напророчил-таки этой элегией смену правления у нас и с удовольствием писал Плетневу:
"Я пророк, ей-богу пророк. Я прикажу "Андрея Шенье" напечатать церковными буквами".
В общем, пронеси господи, как говорит няня. Только бы эти стихи не зажили собственной жизнью.
     Спросил у фельдъегеря, сколько верст делает курьерская тройка в сутки. Оказалось, до трехсот, а в особых случаях и до трехсот пятидесяти. От  Пскова до Москвы 740 верст, он сказал, 8-го будем в Москве, где я, кстати сказать, не был с детства.

...И еще доказательство  того, что я пророк: год назад, осенью  25-го, я предсказал в "19 октября", что через год я буду свободен:

Исполнится завет моих мечтаний,
Промчится год, и я явлюся к вам.
О, сколько слез и сколько восклицаний,
И  сколько чаш, подъятых к небесам!

Сейчас осень 26-го - и вот, я еду в Москву. Кого из них я застану? Вяземского, Нащокина, Чаадаева, Соболевского  - нет, пока лучше не думать...
... Кажется, меня начинает знобить, не хотелось бы этого. Заняться стихами. Опять приходит в голову: как бы меня ни принял царь, он услышит, что, будь я тогда свободен, я был бы с ними  на Сенатской площади.    
Так, о стихах. Они написаны после известия о казни, маленький цикл о пророках (библейский цикл?). Если эти 4 стихотворения станут известны - мне не сдобровать. Но если мое усмирение еще не окончилось - это выяснится сразу же, 8-го сентября - я, прежде чем меня уведут, протяну царю листок со стихами:

Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись -

здесь еще кое-что надо доработать, я по дороге уже почти сочинил. У царя, конечно, готово решение, как поступить. Но если меня ждет Сибирь, - последнее слово будет не за Его Величеством, а за Поэтом: я просто протяну ему этот листок. А потом будь, что будет.  Пока что у меня озноб  - может быть, просто от волнения?

...Езда с колокольчиками - удовольствие, тем более здесь хороший подбор. Как мы несемся! Закроешь глаза и кажется - тройка мчится напролом по бездорожью или просто летит по воздуху. Мы не едем в Москву - мы летим в Москву!

...На третий день этой сумасшедшей езды и бурного беспокойства мыслей я чувствовал себя усталым и разбитым. К тому же начался дождик, он то прекращался, то усиливался. Постарался я переключиться на более спокойные и приятные картины - и выбрал Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце.
Какое это было удивительное лето 26-го года! Все его события так и просятся в хорошую театральную пьесу, где будут сцены  и безудержного веселья (мы с Алексеем Вульфом, Языковым и тригорскими барышнями), и напряженное ожидание приговора (все надеялись на царскую милость!), то есть, сочетание веселости и тревожного фона, потом - трагическая развязка, достойная  самого Шекспира, и завершение -  мой внезапный отъезд с фельдъегерем...

Изредка навстречу нам попадается курьерская тройка, и делается жутко: кажется, что лошади налетят друг на друга! Но всякий раз удается разминуться,  и, осыпаемые звоном колокольчиков, мы несемся дальше, все ближе к Москве.
Мой сопровождающий мне нравится. Держится скромно, как воспитанный человек, по отношению ко мне - предупредителен. На станции в Боровичах он сильно возвысил голос на смотрителя, но я как раз входил в избу, и он  осекся и повторил свое требование  лошадей настойчивым  тоном, но спокойно. Нечего говорить, что нам тут же запрягли.
Он, видимо, не раз ездил по этому тракту и на зубок знает все его достопримечательности. Когда подъезжали к Новгороду, услышал от него:
- Вот Вы сочинитель, Вам это будет интересно. Видите вон тот монастырь? Это обитель святого Варлаама Хутынского. Здесь похоронен Державин Гавриил Романович.
Я встрепенулся и стал вглядываться в даль, но место последнего успокоения Державина осталось позади.
...Когда это было? Мне 15 лет. Звенящим от волнения голосом, ни на кого не глядя,  читаю в лицейской зале  свои "Воспоминания в Царском селе". Дохожу до стихов

Державин и Петров героям песнь бряцали
Струнами громозвучных лир

и тут невольно взглядываю на сидящего за столом, всего седого Державина, - он тоже смотрит на меня, щеки у него прыгают, и по щекам текут слезы.

Когда проезжали мост через Волхов, спутник-то мой промолчал, но я-то подумал: вот отсюда их, не покорных  власти, сбрасывали в реку. Сколько тут народу погибло - смотри у Карамзина.
Чтобы отвлечься и отдохнуть от беспокойства, с любопытством смотрю по сторонам. Подъезжая к Вышнему Волочку, успел заметить интересный мост через Тверцу: мост сделан из брусьев, которые ничем не скреплены, но просто упираются друг в друга. Вспомнилось слышанное когда-то в кругу южных друзей: Вышневолоцкая система - лучшая у нас в России, посредством ее юг нашего отечества сближается с Западом, то есть с Европой...   Проезжая Торжок, успел заметить несколько женских фигур  - в сарафанах, душегрейках и высоких красивых кокошниках со старинными затыльниками.
В Торжке мы меняли лошадей и обедали, причем  спутник мой посетовал на  то, что нет времени пообедать в гостинице Пожарского.
Уже едем по Тверской земле.
- Вон там, - сказал  мой спутник, - осталось село Медное. Царь Иван Васильевич  принимал там послов короля Сигизмунда.
(Он этим ограничился, но я-то знаю, что после торжественного приема и обеда послов отправили в Москву, а там - в темницу).
Мы задержались было у заставы для шоссейного сбора, - но нас тут же пропустили.
Вот и Тверь, теперь уже близко. Название "Тверь" - от твердь, крепость. Спутник  (мне нравится думать о нем, как о спутнике, не как о сопровождающем) напомнил, что эту крепость  поставил на слиянии трех  рек великий князь Всеволод в 12-ом веке.
...Здесь, в императорском дворце, у великой княгини Екатерины Павловны,  Карамзин читал - в присутствии императора Александра Павловича - первые главы своей "Истории Государства Российского". Было это в 1810 году. Все  это я, в свою очередь, поведал своему спутнику. (Подумал: если буду в Петербурге - увижу Карамзиных).

Итак, мы совсем близко от Москвы, а мой внешний вид совершенно не соответствует приличиям: часто шел дождь, от колес летели грязные брызги... Сказал об этом спутнику:
- Нет ли возможности задержаться на почтовом дворе, чтобы хоть немного почиститься?
Он только рассмеялся и махнул рукой:
- Все знают, что Вы с дороги, а в дороге всегда так.

Так вот, приближаюсь к месту  моего  назначения, но чувствую, совсем не подготовился к встрече. Эта сумасшедшая езда, гром колокольчиков, мелькающие деревни и верстовые столбы - все создает такую сумятицу в голове! Уже не сомневаюсь, что простудился. Однако стихи

Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди и с вервием на вые
К убийце гнусному явись -

почти дописал. Вообще же, судьба этих четырех стихотворений  напрямую зависит от моей: если в ходе свидания с царем они мне не понадобятся (и дай бог, чтоб не понадобились!) -  я их уничтожу. Оставлю только первое - "Духовной жаждою томим..."  Остальные три уничтожу, как тот  Ноэль, который привел в такое восхищение Ивана Пущина  тогда в Михайловском.  За такие стихи полагается уже не ссылка, а крепость. Так что до потомства они - увы - не дойдут.  
А погода все хуже.  Вспомнился божественно теплый, с долгим и ясным закатом,  вечер  3 сентября в Тригорском, и как барышни  уже в 11-ом часу провожали меня по дороге в Михайловское...

Почти подъезжаем к Москве, осталось Клин проехать. А я простыл (как говорит няня), или это меня лихорадит от волнения? Все-таки освобождение? Как бы хотелось! Но предстоящая встреча с императором Николаем... Что я о нем знаю? В гвардии его не любили: придирчивый, жестокий. И этот беспощадный приговор, несомненно, в его, Николая, духе. Но ни секунды не сомневаюсь, сегодня же он услышит от меня, что и я был бы тогда на Сенатской...
...Так, надо успокоиться.  Деревень проезжаем немного. Вот озеро Сенеж,  вот путевой дворец - мимо. Въезжаем на какую-то гору, потом  село Дурыкино - опять меняем лошадей. Проезжаем речку Химку  - здесь (знаю без подсказки спутника), был бой московского ополчения с Тушинским вором. Но он, действительно, много интересного знает,  я ему  сказал об этом, и он, молча, поклонился и улыбнулся своей приятной улыбкой.
Вот и Московская застава! Солнце, к счастью, выглянуло  - это добрый знак.

Ах, братцы!  Как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я  думал о тебе!
Москва... Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!                       
Как много в нем отозвалось!

Вот когда я почувствовал небывалый прилив сил - мы ехали по городу! В ушах стоял какой-то  шум, сначала я отнес его за счет своего счастливого волнения, потом заметил, что впервые не слышу стука наших колес и звука  колокольчиков, и, наконец,  понял:  Москва оглушала меня не в переносном смысле, а буквально. Чем  больше мы углублялись в город, тем сильнее становился шум и грохот - мы медленно текли в потоке множества  самых разных  экипажей.  Они целиком заполняли мостовые, а улицы были заняты празднично одетой толпой, и она тоже была в движении. Вот уж, действительно, яблоку было негде упасть. Я заметил, - ни один резкий звук и крик не вырывался из общего шума, который господствовал над всем.
Я обратился за разъяснением к своему спутнику - он ехал с покойным видом, почти не глядя по сторонам, и объяснил мне всё в немногих словах:
- Коронация. Сплошные праздники.  Я выезжал отсюда несколько дней назад - было то же самое.
Как я мог забыть, коронация!  Казалось, я  ехал в Москву ради нее самой, и забыл, почему  меня вызвали именно в Москву, -  сейчас здесь новый царь.      
Проехали Тверскую, спустились к Кремлю. Вот и Чудов монастырь - как же давно я его не видел и как он прекрасен!  Вот Главный Штаб. Часовой отдал честь,  просмотрел  и вернул бумагу, которую дал ему мой сопровождающий. Я смотрел на все это издали и чувствовал себя не очень уютно: меня привезли, как  вещь, как некий  предмет, и сейчас передают в  другие руки.
Вслед за фельдъегерем я прошел в канцелярию. Почтенного вида человек, дежурный генерал Потапов  принял меня учтиво, предложил присесть, пока  он известит запиской начальника  Главного Штаба барона  Дибича. Очень скоро посланный вернулся и подал генералу его же записку. Прочитав, генерал протянул бумагу мне со словами: "Извольте ознакомиться".  Я прочел: "Нужное. 8 сентября. Высочайше повелено, чтобы Вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты, к 4 часам по полудни".
Время было на исходе, и я, как был - в дорожной одежде, со следами засохшей грязи, летевшей от колес, простуженный и, главное, совсем не отогревшийся (в канцелярии стоял холод) - должен был предстать перед  Его  Величеством.
Мы отправились в Чудов дворец. Теперь меня сопровождал  жандарм. Выходя из канцелярии, я оглянулся  на моего фельдъегеря - он, стоя, писал что-то в толстой канцелярской книге. Он поднял глаза, и мы с улыбкой кивнули друг другу.
Перед дворцом стояла охрана, жандарм отдал честь, протянул записку Дибича, и мы поднялись по широким ступеням.

Меня ввели к комнату со строгим, почти аскетическим убранством (скорее всего, это был кабинет), и в ту же минуту из другой двери вошел царь. В первые мгновения поражали  его высокий рост и величественная осанка. Потом - строгое, с правильными, мужественными чертами лицо и холодные серые глаза, остановившиеся на мне. Он меня рассматривал. В эти мгновенья я не мог не пожалеть о своем небритом лице, несвежей одежде, нечищенных сапогах - вид у меня был далеко не парадный, но делать было нечего.
С минуту мы молча смотрели друг на друга, потом оказалось, что мы уже разговариваем: я услышал  низкий голос, чеканящий каждое слово:
- Здравствуй, Пушкин.  Доволен ли ты своим возвращением?
Я отвечал, как следовало. И подумал: "Этот человек приказал казнить" и почувствовал: краска заливает мне лицо, - в молодости это со мной случалось по малейшему поводу. Но я глубоко вздохнул, расправил плечи  и  услышал, как в душе разливается холодное спокойствие. Именно так я всегда чувствую себя на дуэли - становлюсь абсолютно спокоен.
Говорил он. Я слушал и обдумывал все:  его  глаза, весь облик, но особенно глаза - без малейшей теплоты... А ведь он чуть было не стал учеником Царскосельского Лицея - какое счастье, что этому помешали тогда события во Франции, и их с Михаилом раздумали отдавать в Лицей (для них же, младших  братьев  Александра,  созданный).  Страшно подумать,  но он мог оказаться среди нас - такой чужой, такой неподходящий...
- Ты ненавидишь меня за то, что я раздавил партию, к которой ты принадлежал.
(Слово  "раздавил" прозвучало весьма внушительно).  Я слушал и  сравнивал  его  с  императором  Александром. Тот был лукав до такой степени, что даже близкие ему  не  доверяли.  Весь облик Александра был "двуязычен", но зато и следа не было этой сознательной беспощадной жестокости, которая исходила от Николая...
- Я вступил на престол в тяжелый для страны час и начал царствовать со страшными  обязанностями. И я сумел их исполнить.
...А я вспоминал  блестяще образованных, талантливых, деятельных людей, ненавидевших  деспотизм и крепостное право. И как он не походил на них, весь был враждебен  их прогрессивности, их гуманности! Но он победил  и вот - расправился с ними по-своему.
- С вожаками заговора, - говорил царь, - следовало поступить  без жалости, без пощады. Я должен был дать этот урок России.
Пауза.  Я ждал, что будет дальше. Вдруг он сказал:
-  Казнь - ужасный день, о котором я до сих пор не могу думать без содрогания, - (он прикрыл глаза рукой, причем сделал это не театральным жестом, а вполне по-человечески). - Я должен был наказать виновных и в корне уничтожить зло. Кстати, на казнь осудил не я, это была воля Верховного Уголовного  Суда.    
Он замолчал, мы молча смотрели друг на друга. В кабинете было холодно, хотя в камине горели поленья. По мне пробегал холод, я напрягал мышцы, стараясь  унять дрожь. Молча я давал клятву верности  сосланным и тем, кого удавила веревка...
-  С 14- ым  декабря в России покончено  навсегда, - сказал он, и я погрузился в глубокое изумление: думать, что подобное возмущение кончается и завершается  виселицей, может  только тот, кто совсем не понимает хода истории. Как же такой человек будет править? Я не сомневался: 14 декабря останется  с Россией навсегда.
- Разгром  заговора был исторически необходим ("Нельзя не согласиться, но казнь и каторга  не были необходимы", - думал я, но молчал: мое будущее висело на волоске).
- А если бы ты, Пушкин, был в Петербурге в те дни, стал бы ты в ряды мятежников?
- Я  был бы с ними.

Молчание. Он прошелся по кабинету и остановился, глядя на меня своим тяжелым взглядом.
- Верь мне, Пушкин, я тоже люблю Россию, я не враг русскому народу, я желаю ему свободы. Но ему нужно сперва укрепиться.
(В голове был вопрос: как "укрепиться" крепостным рабам, без малейшего просвещения, при деспотическом правлении?)  Опять молчание. Он снова прошелся по кабинету, его блестящие сапоги скрипели.
- Да, а что за революционные стихи "На 14 декабря" - ведь это ты написал?
Он взял со стола лист, исписанный писарским почерком, и, отчеканивая каждое слово, прочел:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О, ужас! О, позор!

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То, чего я боялся, произошло! И стихи были подготовлены на столе для разговора со мной! Но спокойно рассказал все: стихи об Андрее Шенье, он пал жертвой Французской революции. Написаны еще летом прошлого года, эти строчки цензор не пропустил. Кто дал такой заголовок и распространяет стихи, - не знаю.
Царь выслушал, не спуская с меня глаз, - какой ледяной взгляд! - но мне казалось, что объяснение его удовлетворило.
Следующие его слова опять повергли меня в изумление: слыша их я вспоминал жаркие споры  в Кишиневе за столом Михаила Орлова и пламенные речи в Каменке, - благо страны нашей,- говорил царь, - неразрывно связано с необходимостью преобразований.
Я следил за его блестящими сапогами, его громадная фигура величественно перемещалась  по кабинету, - и сначала ушам своим не верил, пока не догадался: еще бы Его Величеству не уметь говорить - когда понадобится - их словами, их языком - ведь он полгода слушал допросы тех, кто

Плети рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.

Однако сохранялась теоретическая возможность, маленькая надежда на него, как государя. И я сказал:
- Ваше Величество, у Вас был предшественник на престоле, которому тоже пришлось начать с казней мятежников,- Петр Первый. Но впоследствии  какой это был великий государь! Он все охватил своим умом и деятельностью, проник во все стороны жизни России и двинул ее вперед!
(Глядя на эту глыбу государственного льда, я не решился договорить о Петре, что тот был великий монарх и великий человек - в одном лице).  
Он слушал с явным интересом (неужели самому не приходило в голову?). Молча долго изучал меня своим взглядом, потом спросил:
- Ты о чем-то хочешь просить?
- Государь! Повешенные повешены (при этих словах, мне показалось, у меня дрогнул голос). Я овладел собой и договорил:
- Но, Государь, каторга 120 дворян - ужасна!
Он, наконец, отвел от меня свой тяжелый взгляд, резко отвернулся, и я снова отслеживал движения блестящих сапог. Его ответ был положительным, но до такой степени туманным и неопределенным, что я не мог бы его повторить. Общий смысл - да, они будут возвращены, но, разумеется, не сейчас, со временем...  
Тут я подумал, что вряд ли этот разговор кончится моим арестом.
Повертываясь за шагающим по кабинету, в какой-то момент я почувствовал тепло, идущее от камина. И позволил себе немного переместиться в сторону, ближе к камину.
Он продолжал говорить, а я думал: если  рассматривать трагедию, совершившуюся в России, как часть исторического процесса,  смотреть на событие широким, всеохватывающим взглядом Шекспира, то позиция царя отчасти оправдана: мятеж подавлен, но это не закрывает пути для реформ в стране. То есть перед ним, монархом, действительно, открыт путь проведения реформ. А вдруг? Но его облик,  особенно эти ледяные глаза, как-то  не позволяли  мне поверить в это. Разве что чудо?
Царь опять остановился, руки за спиной, взгляд уперт в мои глаза:
- Что ты сейчас сочиняешь?
Если бы он только знал!  В эти минуты я, действительно, сочинял! Давно меня подстерегавшая лихорадка обратилась в ритмические колебания где-то в глубине сознания. И, глядя на царя и время от времени отвечая на его слова, я твердил обрывки того, что напишу о своей судьбе (ведь я все еще мог быть сослан или повешен), о тех, кто сейчас
Во глубине сибирских руд,
и о Петре, с которого он, Николай, мог бы брать пример:

Во всем будь пращуру подобен:
Как он неутомим и тверд,
И памятью, как он, не злобен.

Все это со скоростью курьерской тройки неслось в сознании.   
- Почти ничего, Ваше Величество. Цензура очень строга.
- Зачем же ты пишешь такое, чего цензура не пропускает?
- Цензоры не пропускают и самых невинных вещей, они действуют крайне предосудительно.
Он снова отвернулся от меня и прошелся по кабинету, в тишине был слышен скрип его сапог.
- Я сам буду твоим цензором! - торжественный взмах рукой. - Я сам! Присылай мне все, что сочинишь!
(А я точно,точно знаю - сегодня буду освобожден!).  Я поклонился.
- Довольно ты подурачился, - говорил царь, - надеюсь, теперь будешь рассудительней, и мы с тобой ссориться не будем. Отныне присылай мне все, что напишешь. Я сам буду твоим цензором,- повторил он с тем же торжественным жестом.
У меня кружилась голова и стучало сердце. Я не удержался и на мгновение присел на край стола сзади меня, даже не присел, а только чуть коснулся... Это безусловно было нарушением  придворного этикета, - он это заметил и резко отвернулся от меня.  Нависло молчание.
Оставалось некое несоответствие: судя по всему, меня ожидала личная свобода, однако, как ее совместить с приказанием  "присылай мне все, что напишешь"? Но просить разъяснений было неблагоразумно.
Аудиенция длилась уже больше часу. Я был, как выжатый лимон. Царь опять стоял передо мною и, с беспощадной строгостью вглядываясь в меня, отчеканивал слово за словом:
- Пушкин! Даешь ли ты мне слово думать и действовать иначе, чем прежде, если я пущу тебя на волю? Даешь ли такое слово? Подумай, прежде, чем отвечать, - и протянул мне свою большую белую руку.
Я медлил. Первое впечатление от него - оно было отрицательным. Но уже говорилось о грядущих  преобразованиях в России, о возвращении сосланных, и витала некоторая возможность мне самому как-то положительно влиять на ход событий...  И я, молча, пожал его твердую ладонь.
Когда я выходил из кабинета, в глазах у меня стояли слезы.


Рецензии
Уважаемая Юлия Георгиевна! Очень рада была прочесть Вашу миниатюру. Я тоже - за исключением некоторых мелочей - так себе всё это представляю. Удивительно радостно, когда твой взгляд - и - особенно - на Пушкина - совпадает со взглядом другого человека. Спасибо Вам за такое подробное и компетентное описание пути поэта из Михайловского в Москву. А насчёт Голодая - да, я тоже считаю, что он бывал там, и что это стихотворение - "Когда порой воспоминанье..." - именно этому острову посвящено. Вдове Рылеева, кажется, открыл место захоронения её мужа сам Николай - в виде "особой милости". Так написано, по-моему, у Гроссмана. Насчёт французской записи - это Ваше открытие? Или я просто не знаю того, что известно менее ленивым и более любопытным исследователям творчества поэта?
За декабристов - отдельная благодарность. Я всегда склоняла перед ними голову. Теперь же знаю, что "однофамилец" моего дедушки - Колошин Павел Иванович - был моим прямым предком, пра-пра-прадедом. Он был другом и Зубкова, и Пущина. Думаю, что не мог не пересечься и с самим Александром Сергеевичем. Такая вот история.

Елена Шувалова   04.08.2013 20:43     Заявить о нарушении