День ангела
– Что ж ты, говорю ему, – Миша. Не следует тебе так много пить…. Сгоришь…
Удивительно, он меня даже услышал. Поднял глаза – прозрачные такие, светлые голубые глазоньки – и весь перекорежился.
– Ага, – прохрипел, – явился – не запылился. Где ты раньше-то был?
Тут, правду сказать, я смутился. Я и раньше с ним был. Да только он, видно, совсем уже ничего не помнит. И вижу я: плохо Мишеньке. Жалко его.
– Что говорю, Миша, горит?
– Ага, хрипит Миша. – не помешало бы…
– А сам-то дойдешь?
Миша только головой поник.
Но собрались кое-как. Потихонечку, по лестнице вниз, ступенька за ступенькой – второй всего, не четвертый – и на том спасибо. Утро утрешнее, ранее, голубенькое. До ларька – через парчок. Круглосуточный. Вот и продавщица. Миша вымолвить не может – корежит его, бедолагу. Но она и сама знает. Пива ему бутылку. «И китайки дай – выгавкивает Миша по слогам, – в долг». Эх, Миша, не брал бы ты китайку. Куда тебе. Да и не поручусь я за эту бутылку. Может в ней и правда 40 градусов. А, может, и все 60. Худо будет. Но Миша не слушает. Забирает свою пластмассовую. И тихонечко так – через парчок. Тише, Мишенька, тише, осторожнее. Вот сюда давай, на скамеечку. Привалился Миша на скамеечку. Трясет его. Тошнотит. Ничего, вот головку бутылочке отвернешь – и давай, давай, давай… Легче? А то бы! Миша сразу обмяк, расслабился, да и заулыбался. Во всю свою кривую пасть. Ну, значит, мне пора. Тут я его и оставлю. Потому что мне еще кое-куда успеть надо.
А город просыпается. Чудный, июньский. Из нежно-голубого превращается он в золотистый, рыжеватый. И машины тычутся носами, точно щенки спросонья. И люди несутся, как заведенные, и набирает городок обороты: быстрей, быстрей! Просыпайтесь, вертитесь, бегите. Вот уже и главный городской монстр очнулся – базар, базарище, где пыльные торговки натягивают брезент над столиками – от жары, выкладывают товар. Загорелые, до черноты обугленные, грузчики катят перед собой дребезжащие поддоны: дорогу! Дорогу! Эй, не зевай – собьют – мало не покажется. И вот уже все толкутся, толкаются, и шум и говор нарастает, и пыль поднимается прямо к солнцу…
И я тоже тороплюсь. Мне очень, очень надо успеть. Мне сегодня непременно надо к Ней успеть.
Стоп. А это кто еще? Маленький такой. И чей же? Ах ты ж? И никого рядом не видно. Ты чей, малыш? А он смотрит и улыбается только, ничего не говорит. И на дорогу ножками – шлеп, шлеп. Да ты куда, дурачина! Ты не видишь, что ли… – за рученку его – тоненькая, смешная – и через дорогу: быстрей, быстрей – как по минному полю – так, и вот тут увернулись, ах ты ж, дуралей, отвлекайся на тебя. И тут вдруг ррраз! И визг, и грохот – обернулся – сзади, где только что мальчонка стоял – лоб в лоб две иномарки втемяшились. Оттащил я детёнка подальше от обочины, дрожь пробирает. Надо бы вернуться, посмотреть, что там. Но мне некогда. А мальчишка – вот ведь, что мне с ним и делать. Смотрю на него внимательно. Такого из-под колеса не видно. Маленький, белобрысенький. Щечки замузеканные. Ноги в пыли чуть не до ляжек. Красные сандалики. Ступни – с ладонь. Из шортиков торчит пачка сигаретная. Что за напасть. И жалко оставлять малыша. И…
– Тебя как зовут, маленький?
– Санька.
– Ты, вот что, Санька. Посиди-ка тут. Тебя хватятся скоро, найдут. А мне – пора мне, некогда мне… И нехорошее, очень нехорошее чувство – нет, нисколько не предчувствие, – просто чувство промелькнуло. Что я встал тут, как болван, чужими проблемами озаботился.
Пора мне, пора….
Мне еще на обед нужно к Канту попась. Гриша Кант – Григорий Кантерян, еще не местный авторитет, но, как говорится, очень хочется. Одет, как подобает: часы позолоченные, цепь с крестом на пузо, пиджачишко малиновый. В общем, должен он сегодня в «Бабьих слезах» обедать, да не один, а сотоварищи. Это тут неподалеку. Бар не для бедных людей. Ну, и не для богатых. В общем, так себе баришко: клеенки тертые, мухи, персонал неприхотливый. Богатые сюда еще и не сунутся. Бедным тоже особо тут делать нечего. Но Кант здесь – как дома. Крышует. Заодно обедает. А владелец бара – какой-то, говорят, Гришин родственник. Бедный . Или богатый… Неизвестно… Гриша любит, чтобы все путем. Пока он кушает, да о материях рассуждает, его подручные вахту держат. Курят на крыльце. Что курят – про это лучше не говорить, и мимо не проходить – обвоняют на весь день. Но мне-то очень надо… Есть у меня одна информация для Гриши. Очень важная информация насчет сегодняшней стрелки и совет. Впрочем, еще послушает ли. Да если бы он меня раньше слушал, разве он бы так теперь жил! Но он вроде бы иной раз и слушает, а только, похоже, ничего не слышит, ничегошеньки… И я заторопился. Может, хоть сегодня внемлет Кант моему голосу! Но я опоздал. Кто его знает, может, это от общения с Мишей меня чувство времени подвело, только Гриша уже спускался по ступенькам и направлялся к своей вишневой «девятке». Хмурый и сосредоточенный. И голодный… Ба, да он же и обедать не стал! Вот, значит, почему он так быстро. На стрелку торопится. На меня он и не глянул. Выбросил сигарету, открыл дверцу… Эх, не удалось рассказать Канту, что задумал главный его конкурент Жолдыбай Жоломанов. «Надо бы этому философу мозги выбить», – сказал Жолдыбай, заряжая пушку. А слов на ветер Жолдыбай, в отличие от Гриши, не бросал. Не кончится добром эта стрелка, ох, не кончится…
А Гриша уже в машине и торопит водилу: «Заводи!». И тут я возьми да ляпни: «А не заскочить ли на базар за чебуреками….». Гриша хмыкнул… «Да, – говорит, – не заскочить ли за чебуреками, жрать охота». И уехал. А я остался, дурак дураком, стоять в столбце пыли.
Ну, что тут будешь делать. Надо за ним проследить, подумал я. Успею! Еще успею! Тут недалеко, – и поспешил обратно, к базару.
Но я не успел. Едва завидев Гришину машину, почувствовал: что-то не так. Базар волновался, гудел, толпа разрасталась, а Башка – лысый Гришин помощник, пытался пробиться сквозь нее, но ему не удавалось.
– Мои это, мои! – кричала рыжая толстуха, потрясая над головой блоком Мальборо. – Мои, у меня вчера украли!
– Что ты мелешь, ненормальная! – кинулся на выручку Кант.
– Они это, они! – надрывалась торговка.
И десятками людей ощетинились лотки.
– Беги, придурок! – закричал Кант Башке. Тот рванулся из теткиных рук, роняя в пыль румяные жирные чебуреки. И Кант помчался было назад, к машине, но получил мощный толчок в спину, а потом, уже на земле, пинок по ребрам, и еще один, и еще… а где-то далеко и почти неслышно пробивался сквозь толпу милицейский свисток. «Не будет стрелки», – только и подумал Кант, закрывая от ударов голову.
Уже через пару часов о происшествии было доложено Жолдыбаю:
– Спалились на сигаретах. Вчера лоток бомбанули – Мальборо, десять блоков – а сегодня на базар с ними сунулись. А там тетка эта – хозяйка, у нее и лоток, и точка на базаре. Опознала. Теперь так скоро не отбрешутся.
– Вот тебе и критика чистого разума – ощерился Жолдыбай. – Годика на два попал ты, Кант, – и добавил, усмехнувшись: – повезло идиоту.
Я узнал об этом потом. А пока вмешиваться не стал. Впрочем, если поразмыслить, то не так уж Жолдыбай и неправ… Но размышлять мне было уж точно некогда…
Я ведь очень торопился, я спешил, но все равно чувствовал, что не успеваю. И на сердце у меня становилось все холоднее и холоднее, точно Ее холод, Ее безысходная решимость передавалась и мне. «Ну, милая, – думал я, зачем ты так. Все ведь может быть хорошо, все должно быть хорошо. Все, что случилось с тобой – это повод для радости, а не тревоги»… Но говорил я это Ей лишь мысленно, а Она в это время уже вошла в серенькое кирпичное здание больницы, окна которого упирались в пыльные стволы тополей, в гущу их листвы – кое-где проржавевшей, чахнущей. Она уже надела новый ситцевый халатик поверх сорочки, постояла у окна, обхватив себя за плечи. И в этот момент открылась дверь, и скучная медсестра сказала Ей: « Идемте».
Ее уложили на каталку и повезли по долгому обшарпанному коридору в один из кабинетов, где сосредоточенная женщина-анастезиолог раскладывала на железном столике свои ампулки, а вторая – сероглазая, невозмутимая, – просматривала больничную карту и делала в ней пометки.
Что-то не срасталось. Что-то было тут не так, неправильно. И я, вспоминая, прокручивая в памяти события, произошедшие с утра, вдруг с ужасом вспомнил мальчонку, вытащенного мною едва ли не из-под колес на перекрестке.
Ерунда, не может быть! – думал я. – Ведь какие-то секунды, я должен, должен успеть… Ну, неужели, неужели я спас эту маленькую чужую жизнь, и тем самым загубил другую – еще меньшую, едва зародившуюся, но уже пульсирующую, трепещущую и – я знал это! – не желающую умирать. Но разве я мог тогда пройти мимо? Разве мог не помочь, не задержаться… – каких-то секунд не хватало мне…
Белый потолок в трещинках. Листва и галдеж летнего города за окном. «Все равно. Мне все равно» – думала Она, рассматривая потолок. Анастезиолог взяла ее руку и тихонько постукивала по сгибу, нащупывая венку. Врач отложила бумаги и натянула марлевую маску, – остались видны только глаза ее – серьезные, точно стальные. И тут вдруг открылась дверь, и в комнату влетела медсестра – взволнованная и покрасневшая от спешки.
– Аннамихална! – выпалила она, – там, это… – медсестра перевела дыхание.
– Что такое? – недовольно откликнулась женщина.
– Там Саша … сынок Ваш… из детского садика звонили: что-то случилось, потерялся он, что ли… срочно, срочно позвонили…
– Ох, Боже мой… – и Она увидела, как изменились над марлевой маской эти серые, прежде холодные глаза. Тревога и страх всколыхнулись в них, но какими они стали теплыми, живыми. – Ох, Сашенька, – повторила врач, – и кинулась вон из кабинета.
– Так, давайте вот здесь попробуем, – проговорила анестезиолог, нащупав, наконец, венку.
Но Она вскинула на врача глаза, точно очнувшись, точно, наконец, сообразив, зачем она здесь, и отдернула руку.
– Нет! – почти выкрикнула Она.
– Девушка, что ж вы дергаетесь!
– Нет, – выдохнула Она. – Я передумала.
И рванулась с кушетки, и выбежала из кабинета, оставляя за собой возмущенные возгласы, и понеслась назад по коридору.
А потом Она летела по знойному городу, Она неслась мне навстречу – светлая, возбужденная, и будто струнка дрожала в Ее груди, когда Она, в тысячный раз, улыбаясь, бормотала себе: «Саша. Сашей назову. Девочка, мальчик – все равно! Саша будет!».
И Она пронеслась, счастливая, мимо, не заметив меня, а я остановился, перевел дух и сказал ей вслед: «Милая моя, все будет хорошо. Уж я позабочусь».
А над городом поднимался вечер – легкий, прозрачный, розовый. И я подумал: что-то там Миша? Целую вечность назад, кажется, оставил я его на скамеечке в парке. А ведь он, наверное, очнулся, в себя пришел. Хотя я и знал точно: до такой степени он не очнется, что бы в себя прийти. Но проведать его не помешает.
Еще издали заметил я пустую скамеечку и, было, уже заволновался. Но потом увидел в глубине парка две фигуры: Мишину, корявую, точно жердь, которую повело от дождей и солнца. И другую – женскую, натруженную. Продавщица из ларька – узнал я. А она, просунув голову под бессильную Мишину руку, вела его – потихоньку, бережно к подъезду. И причитала что-то на ходу – сердито, но и жалостливо.
Вот, значит, как, – подумал я… Недолго тебе, Мишенька, осталось… Скоро, скоро перейдешь ты из подопечных – в коллеги. У нас, хранителей, дел все прибавляется, а кандитатов в хранители все меньше и меньше. И то сказать – незавидная работенка и не всякому по силам. Но из таких вот, как Миша, и получаются порой неплохие ангелы. Что греха таить, я и сам когда-то… Это теперь – бестелесному – ничего и никак… А ты, Мишенька, сгоришь, чувствую, скоро. Не уберегу я тебя, – вот и сегодня не успел. Ну, да что уж теперь. Нашлась добрая душа – позаботится о тебе, доведет до квартиры. И я почувствовал, что Миша улыбается – бессмысленно, как дитя. И увидел, как медленно затворяется за ним дверь подъезда.
Свидетельство о публикации №211111201538