Пепел розы-7

ВОЗЛОЖЕНИЕ ВЕНЦА
      
                Жизнь мчится, как лань-подранок,
                а смерть ей под сердце метит...

                ... жилы, в коих крови мало,
                очи, в коих ночи много...

                Луис де Гонгора-и-Арготе

      И вот, рассказ о том, как в воскресенье 13 февраля Генрих был коронован в Реймском соборе, что произошло ровно через год после его коронации в Польше, в тот же день и час.

      Когда на него возлагали корону, он отшатнулся и сказал довольно громко, что поранился, и точно - все увидели, что корона оцарапала его, и кровь потекла по его лбу и щеке, и затем все приметили, что корона нетвердо держалась на его голове и несколько раз казалось, что она вот-вот упадет на землю, и Генриху приходилось придерживать ее рукой. Конечно, это сочли дурным предзнаменованием.

      Еще кто-то услышал его слова, сказанные Дю Гасту, когда процессия выходила из собора: "Ну все, я заклеймлен короной. Дайте мне руку, мой друг, я боюсь упасть". Эти слова затем все пересказывали друг другу и обсуждали на разные лады. Отмечали также с прискорбием, что коронация была омрачена ссорой придворных из-за мест, еще сильнее пугало, что певчие забыли спеть "Te Deum" и неведомо куда исчезло освященное масло из священных сосудов, так, что король не смог по обычаю своих предков исцелить больных золотухой, напрасно ждавших его в монастыре Сен-Реми.

     Некоторые вельможи бросились к гадателям, чтобы узнать, что их ждет при новом короле, и одни возвращались довольные, а другие - печальные. Истинной же радости не было ни в ком. В такое смутное время, когда во Франции разгоралась война, стране нужен был более крепкий правитель.

      Во вторник 15 февраля король Генрих венчался в том же Реймском соборе. Его женой стала никому прежде неведомая Луиза де Лоррен. Она была дочерью Никола де Лоррена графа де Водемон и его первой жены Катерины Лалэн, сестры графа Эгмонта. Брак этот стал для всех неожиданностью - новую королеву нельзя было назвать красавицей, знатностью она тоже не отличалась, и все рассчитывали на более блестящую партию для Генриха, который мог бы выбрать любую красавицу королевской крови.

      Не верили также и в то, что это брак по любви. Многие видели его состояние после смерти Марии Клевской, жены Конде, когда он лежал пластом и не принимал пищи около недели, а затем являлся всюду в черных траурных одеждах, увешанный украшениями в виде черепов, и всем были памятны безумные и кощунственные праздники и балы, которые он стал устраивать немногим позже. Король сам говорил, что женится на этой скромной и здоровой девушке из чувства долга, чтобы дать короне наследников. Шарлотта де Сов, бывшая в это время любовницей Генриха, хвасталась, что это она сосватала ему Луизу, королева-мать тоже явно благоволила молодой королеве - ее кроткий и послушный нрав не внушал ей опасений и ревности.
На венчании король произвел на всех самое удручающее впечатление - он странно улыбался, пожимал плечами, а иногда озирался, как спросонья, и спрашивал у своих дружков: "А что здесь, собственно, происходит, господа? Что за представленье?" - точно не понимал, зачем он сюда пришел.

      Еще через день король, встретив Франсуа Люксембургского, который прежде собирался жениться на Луизе де Лоррен, и сказал ему: "Слушайте, братец, я женился на вашей любовнице, так женитесь-ка вы на моей", имея в виду Рене де Шатонеф - он желал выгодной партии для этой дамы, долгое время бывшей его любовницей. Вид у него был самый миролюбивый, он посмеивался и напевал стихи, которые когда-то по его просьбе Депорт писал Рене:

- Прелесть, грация, звук голоса волшебный
День и ночь преследуют меня.
Если б только мог я вам поведать,
Как тоскует сердце вас любя.

      Франсуа Люксембургский дал уклончивый ответ, а на следующий день оседлал коня и убрался подальше от двора - не понятно, что больше его испугало - то ли опасное звание бывшего любовника королевы, то ли дикий нрав мадемуазель де Шатонеф, которая несомненно увенчала бы его рогами.

     По дороге в Париж случилось происшествие, которое чуть не стоило Генриху жизни. Корабль, на котором он плыл, внезапно перевернулся у моста Святого Духа, и утонуло человек 25 из сорока бывших на борту. Сам король спасся, ему помогли выбраться на берег друзья и тут же растерли спиртом и напоили горячим отваром, так что он даже не заболел. Опять же многое говорили по поводу этого печального происшествия, и все не в пользу Генриха.

     Говорят, что когда король отпускает придворных, он, как ребенок, танцует один, сам для себя. Когда же он не в одиночестве, то происходят еще более странные вещи.

      Некоторые все же связывали большие надежды с новым королем и списывали его безумства на молодость и горе после смерти жены Конде, и все ждали, что он образумится и возьмется за управление, но этим надеждам не суждено было осуществиться.

     Что более говорит о бренности всего сущего, чем судьба сильных мира сего? Взгляните, как ослепительно улыбалась фортуна юному герцогу Анжуйскому, как щедро осыпала его дарами - юность, красота, доблесть разум, да еще слава и удача, и любовь женщины, которую он почитал лучшей в мире... К двадцати трем годам сей фаворит фортуны уже видел перед своими глазами те высшие дары, к которым он стремился - корона Франции ждала его в Реймсе, открывая ему дорогу к величию, выше которого нет на свете и дорогу к любимой женщине, которая прежде казалась столь недоступной. И вот, все рушится в один миг. Счастливейший из людей становится самым несчастным, а все дары ведут к гибели.

    
* * *


     5 cентября в Бурже.

     Королева-мать льнула к высокому плечу нового короля, взмахивала черными рукавами. "Оченьки мои, - бормотала она, ощупывая сына, как слепая. - Орленок мой"... Ей казалось, будто она его снова рожает, длинные судороги сотрясают тело, сладкая натужная боль. Белые руки цеплялись за вышитый бархат и трясли сына, как врага. "Ваше Величество!" - провыла она, пряча распяленый рот на его груди. Анри снисходительно похлопывал ее по спине: "Ну-ну-ну"... и вдруг вспомнил про ее письмо, которое доставили в Венецию посреди праздника. Там королева-мать наставляла сына, как быть королем - мол, деньги не раскидывай, друзей не балуй... ах как кстати пришлось, когда он за десять дней сорок пять тысяч на ветер пустил, на подарки и безделушки... И сейчас король снисходительно усмехался, поддерживая старушку под локти, через ее голову смотрел черным глазом на пышную толпу встречающих, надменен и лукав. Все толкались, стремясь в первый ряд, все потели. Жара. Блистание рек Шер и Орон внизу мучило разъеденные потом глаза, усиливало жажду пересохших глоток. Марго на полшага впереди всех, рядом с мужем, с братцем Франсуа, ждет, когда материнские судороги (так над трупом нелепо бьются) утихнут, чтобы самой подойти, обнять прилично, степенно. И вдруг - ноги во льду, голова в холод, руки, как в росе, дрожь во всем теле - словно чье-то черное и хищное крыло накрыло тенью, словно стылая земля кругом, холод промерзшей могилы, а не жаркий воздух, не вечерняя солнечная гарь. "Это предзнаменование кольнуло меня в сердце", - напишет она позже. Король наклонился к матери, нежно поправляя сбившееся покрывало, и прошептал с мальчишеским хвастовством: "Двух корон нам хватит, матушка? Или - manet ultima coelo, - последняя корона на небесах?"

    

     * * *


     20 сентября в Лионе. "Ну вот, ваш баловень", - говорит королева-мать двум старушкам, и Генрих, смеясь, подставляет лоб под увядшие нежные губы. Диана Монморанси, его пожилая сестрица, рассматривая королевских попугаев и обезьянок, кривит рот в снисходительной улыбке: "Какие милые причуды", и так укоризненно, ласково качается голова герцогини д'Юзе, отягченная чужими волосами. Генрих смутно вспоминает это движенье: он был в колыбели, и колыбель качалась, и накрахмаленный чепец качался строго надо ним. В детстве он был окружен стеной почтенной старости, которая ограждала его от страстей и грехов, и он рос в невинности и степенности, как послушный старичок. Теперь ограды нет.

     - Что это? мода такая? серьги... коралловые браслеты... обезьянки... - спрашивает королева-мать, сокрушенно и гордо вздыхая, гладит сына-короля по голове. Теперь она любит его втрое больше, если это возможно.

     - Я сам себе изобретаю моду.

     Диана Монморанси бросается его защищать.

     - Не могу судить строго моего любимца. Ведь он поэт...

     - О нет, я не поэт.

     Да, к сожалению, придется отказаться и от этого оправдания -  ни наивности, ни вдохновенных восторгов вы в нем не найдете. У него есть только желания и пристрастия. Больная мечта.

     Матушка счастлива и тревожится от полноты своего счастья:

     - Я боюсь за вас. В вас слишком много огня, вы слишком пылки.

     - Ну и что? Вы ведь любите смотреть на пожары. Приказываете будить вас среди ночи, и едете к горящему дому, несмотря на ненастье. Вы огнепоклонница, матушка, и наверно поэтому любите меня.

     - Я боюсь, что мой сын сгорит без остатка.

     - Послушайте лучше, что я нашел в новой книжке: "Счастливы те блаженные духом, которые в своем безумии приятны себе и другим". Я почти счастлив, матушка. Мне так покойно.

     В жизни много радостей. И возвращение во Францию, и встреча с милыми друзьями, и мечты о воссоединении с Мари (он уже начал дело о ее разводе и ждал лишь письма от папы с разрешением), да и обычные, простые удовольствия не потеряли своей прелести. Вот, скажем, гостил Его Величество в поместье Дю Берри. Хозяйка была мила и любезна. Устроила ему хорошую ванну с дороги, и когда король разделся и погрузился в воду, усыпанную розовыми лепестками, он вдруг услышал ее нежный голосок: "Я принесла вам полотенца и чистую рубашку". С ней рядом стояла и краснела молоденькая горничная.

     - Позвольте налить вам вина? - Она присела на край ванны. Король отчего-то смущался и все посматривал на горничную.

     - Вам нравится эта девчонка? - разочарованно спросила дама. - Жаклин, постели Его Величеству постель.

     - О да, пусть идет и стелет... пусть идет...

     Гостя у нее, Генрих каждый день принимал ванну и каждый день баловался то с милой хозяйкой, то с ее горничной на мягких пуховиках, пахнущих вербеной. Так вот эта дама дю Берри теперь пишет, что чувствует себя "непорожней" и благодарит за это Бога. По ее подсчетам младенец должен появиться где-то в начале лета, и она спрашивает, как Его Величеству будет угодно его назвать. Король послал ей денег и письмо с поздравлениями, и вообще почему-то очень веселился.

     Герцогиня Юзе - его любимая собеседница нынче. Она приехала только поздравить короля с возвращением на родину, но, поговорив с ней с полчаса, он стал упрашивать ее остаться. Она поломалась, вспоминая оставленные дела и внуков, и вдруг согласилась быстро и лукаво; с любопытством огляделась вокруг, сохраняя на лице приятное и добродушное выражение, не зависящее от того, падал ли ее взгляд на учтивого Келюса, пркрасного, как день, или на Можирона, который был в дурном расположении духа и, не скрываясь, корчил ей рожи. Теперь она приходит к королю каждый вечер, удобно усаживается с работой на коленях - бесконечный моток пестрых нитей, десятки тонких иголок и белый холст... Лицо ее добродушно, свежо, ее острый подбородок, который придавал ей в молодости пикантность и задор, теперь лукав, как у старой лисы, и ямки на щеках. Эта веселая и хитрая старушка, кажется, не спит никогда и никогда не устает, и в какой бы час Генрих не захотел видеть ее, она является на пороге со свежей улыбкой, слегка задыхаясь и ворча на свою полноту, точно она бегом бежала на королевский зов. И всегда выглядит так, точно только что умылась снежной водой. Ее деревенский румянец не сойдет с нее и в гробу. Несмотря на возраст и слабое здоровье, дама эта столь крепка, что в прошлом году пережила чуму в своем имении и сама колола дрова, когда зимой нужно было обогреть дом, потому что слуги не выстояли перед чумой. Если сравнивать ее с богиней, то она, конечно, Гестия, уютная богиня домашнего очага, или, может быть, такая добродушная парка, которая связывает узелки, а не рвет нити, и из всех обрывочков вяжет пестрые носки своим внукам.

     Она настаивает, чтобы присутствовать на вечернем туалете короля, он раздевается перед ней, а она исподтишка осматривает его фигуру взглядом опытной женщины и с одобрением говорит: "А вы молодец, Ваше Величество". Она не сердится на королевские капризы и говорит: "Рада служить Вашему Величеству". Она действительно рада и со старушечьим любопытством выпытывает сердечные тайны Генриха, которые он рад раскрывать перед такой здравомыслящей, терпимой и спокойной слушательницей.

     - Вы всегда были моим любимцем, Анри.


     Они уже давно накоротке, со второго или третьего разговора, - Анри и тетушка. Король любит старых женщин, они его всегда ласкали.

     - Ваша матушка всегда совала мне вас первого: вот, мол, ваш баловень. И вы всегда так мило подставляли свой лоб, чтобы я его целовала. Что? сейчас поцеловать? Ах вы хитруша!..

     И тянется душистыми губами и щеками, где каждая морщинка чисто вымыта и пахнет лавандой. Ее прикосновенья свежи, как зимний снег, и очень приятны.

     - Я скучаю и по Италии и по Польше теперь. Как же смешна человеческая натура! Здесь, во Франции, нет ни зимы, ни лета, только постоянное гниенье весны и осени. В Италии солнце будто вдвое ближе к земле, краски ярче, воздух ароматнее, зелень зеленее. В Польше леса так величественны, деревья так огромны, что я чувствовал себя ребенком. Вы помните, какими большими казались стволы в детстве, какими недостижимыми нижние ветви? Как мир стал печален!

     - Ну уж не знаю. Вот что я вам скажу. Мои старые кости, которым я верю, чувствуют, что мир застывает. Зимы все длиннее, лето короче. Мои внуки чаще играют в снежки, чем в мяч. Вам надобно побывать у меня на мызе. Зря смеетесь. Там бы вы нагуляли прелестный жирок и яркий румянец, а меланхолию мы бы из вас изгнали, как злого духа. На что вам бледность и томный вид? Неужто думаете, что кто-то поверит в вашу кротость? Будь вы моим внуком, я бы вколотила в вас побольше здравого смысла. Ну что ж поделать - не судьба. Вас бы с детства на травку, в деревню, на парное молочко. Ваш тезка, король Наваррский, хоть и не так изящен, как вы. но куда устойчивее держится на ногах, а все потому что в детстве он правильно питался. Вы не любите коров и коз? Что ж, вы всегда были причудником, сударь. Я скажу вам, что у коров глаза не хуже, чем у вашей Мари, вы просто не смотрели им в глаза, а козочки привязчивы, сообразительны, резвы и дружелюбны, как ваши любимые  собаки. Кстати, у себя на мызе я не потерпела бы такого количества псов-дармоедов. Собака должна исполнять свою службу и не есть хлеб даром, ее нельзя пускать в дом, а нужно держать на цепи и чуть что - хвататься за палку. Кстати, мой милый, я бы посоветовала поступать так и с другими вашими любимцами, но вы, конечно, не послушаетесь своей старой тетушки. Вы и прежде были упрямцем и не думайте, что вам удастся обмануть меня показным смирением.

      И треплет его за ухо. Королю приятно, он развалился в постели, со смехом освобождаясь от ее цепкой руки, и почти не слушает ее слов, но все оседает в памяти каким-то успокаивающим, убаюкивающим гулом.

      - А скворцы, дрозды, а соловьи - неужто хуже будут ваших попугаев в клетках? Разве знаете вы названия трав или дерев? А коли так - значит, вы жизни не знаете... Помню, как раз я ехала погостить к своему старшему сыну и сбилась с дороги...

      И она пустилась в рассказ о том, как ее деревенская сметка и привычка к простой жизни помогли избежать ужасной опасности от разбойников, когда все слуги были перебиты и она одна искала дорогу и плутала в лесу целую ночь, пока не вышла к маленькому аббатству на холме.

      - Уж не "Гептамерон" ли вы мне пересказываете, милая тетушка Уазиль?
Она поклялась торжественно, положив руку на недовязанные чулки, что в жизни не сказала слова лжи, и стала загибать пухлые пальцы, перечисляя названия полезных диких трав, которыми бы она могла прокормиться, если бы оказалась вдруг без пищи.

      - Аббат, к счастью, оказался благородного происхождения, руки надушены, розовые ногти - ну точно леденцы. Очень мил. Узнав мое имя, он не стал утомлять меня дальнейшими расспросами, а сделал все, что нужно без всяких просьб с моей стороны - вкусный ужин, горячее вино, и вечер мы провели в приятных беседах. "Будет ли на небесах мясо пахнуть мясом или как-нибудь прелестнее - фиалкой, к примеру, или левкоем?" - он рассуждает о небесах именно в таком духе.

      Герцогиня Юзе - любимая подруга королевы-матери и шпионка, но она так снисходительна к бедняжке Анри.

      - Ну-ка признавайтесь, напроказничали в Венеции, а?

      Ох, напроказничал. Король даже слегка изменился в лице.

      - Боюсь, что там я превысил меру дозволенных безумств, - ответил осторожно.

      - Девочки? - подмигивает старая шалунья. А он отвечает небрежно:

      - И не только...

      Небрежное признанье далась с трудом, с каким-то сладким испугом. Герцогиня хмурится, точно услышала, что Анри снова обтряс яблоки в чужом саду.

      - Я этого всегда опасалась, - заявила она неожиданно, и король аж подпрыгнул на кровати в изумлении. - Неумеренные фантазии не доводят до добра. Еще с тех пор, как вы маялись животом, объевшись дынь, я поняла, что вы не знаете и не любите меры и не желаете останавливаться в своих желаньях там, где надобно остановиться здравомыслящему человеку. То-то я смотрю, что вы все лежите, как сдувшийся пузырь. Набедокурили, а теперь не знаете, что с собой дальше делать? Мой вам совет - остановитесь, а если надо, то вернитесь и назад, за черту. Знавала я достойнейших людей, которые заглядывались на хорошеньких мальчиков, и никто из них добром не кончил, честное слово. Ну-ка, пообещайте тетушке, что немедленно и навсегда выкинете подобные пакости из головы.
Король, немного подумав, обещал, сам искренне желая себе исполнить это обещанье. Ох уж эти сказочные феи, вечно они с подвохом, того и гляди, обратятся в ведьм и, свистнув, вылетят в трубу.

     - Ваша матушка, на мой взгляд, не слишком хорошо вас воспитывала. Вы слишком рано повзрослели. Помните ли вы себя ребенком? Уверена, что нет. Вам надо было беситься в детстве, беситься в юности, чтобы у вас достало душевных сил на оставшиеся годы жизни. А вы слишком хорошо воспитаны. Еще лет пятнадцать назад, когда все восхищались вашей разумностью и учтивостью, мне не слишком-то это нравилось. Ежели вы помните, я пыталась вас подбить на поступки, приличные вашему тогдашнему возрасту. А вы мне отвечали со смирением и грустью: "Благодарю вас, тетушка, я лучше останусь подле вас". И ваша матушка надувалась от гордости. Отсюда, я думаю, и ваши несчастные увлечения, эти мальчишки. Вы любите в них то детство, которое вам не додали, и пытаетесь, чтобы для них оно длилось вечно. Это тоже ошибка, милый Анри. Все должно быть, и все должно кончаться. Когда маленький мальчик не шелохнувшись выстаивает большую мессу, это неестественно. Когда девчонок так школят - еще можно понять. Никому не хочется, чтобы дочка в тринадцать лет родила от конюха, а от этого спасает только воспитание, потому что конюхи бывают весьма привлекательны... Но и лучшие женщины получаются из тех девчонок, которые разоряют птичьи гнезда и носятся с гиканьем по кустам не хуже мальчишек. Уж поверьте моему опыту. Ваша Мари, хотя бы, вот была баловница. И Анриэтта тоже. А Катерина сидела чинно возле матушки, ручки сложив - и вы сами видите результат.

     Она, кажется, нянчила всех детей королевской крови, добрая нянюшка, привыкшая к детским капризам, плачу и хитростям.

     - Я слышала, что вы писали римскому папе насчет Мари, о разводе... Где это видано у живого-то мужа беременную жену отбирать? или и тут вы нашалили? нет? Тогда мне вас не понять. Надо бы вам крепче стоять на ногах. Такая мечтательность до добра не доведет.

     - Тетушка, ведь я только этой надеждой и живу.

     - Есть ли что в мире обманней, чем мечты да надежды? Спускайтесь-ка на землю, Ваше Величество.

     Королевская смертельная любовь для нее не важнее детского поцелуя украдкой. Ее не растрогаешь, но Генриху сочувствия и не надо.

    
     * * *

     30 сентября в Лионе. Квартира Виллекье была как склад ненужных вещей. Зачем разбирать вещи, если все равно скоро в Авиньон, затем в Реймс, а потом в Париж.

    Из Венеции Виллекье приволок уйму всякой дряни. Во-первых, множество свитков с архитектурными проектами. Прямизна и частота прямых линий и дуг завораживала его в то время, зачерненные окна и дверные проемы манили - несуществующие вместилища для несуществующих жизней. Он даже заставил своего архитектора учиться играть на лютне, потому что слышал в Италии: чтобы стать изрядным зодчим, надо заниматься музыкой и рисованием. Но теперь архитектурные рисунки были ему неприятны. Каждый дом - паук, ровные спирали куполов - паутина, все ловят человека в тонкую архитектурную сеть. Он будто прилипал к ним, судорожно метаясь взглядом по лабиринту линий и никак не мог найти себя. Случайно среди чертежей оказались три рисунка. На одном миловидные собаки разгрызали меланхолического кабана, а под ними пятнистая пантера на цепи в крошечном саду под круглым деревом. Хорошо бы завести себе в поместье пантеру. Или в доме, а сторожа рассчитать. Другой рисунок был "Снятие с креста". Апостолы несут на руках мертвого Христа, и Богородица припадает к земле, ловя край его покрова. Виллекье нравилось, как скорбно и трогательно свешивались босые ножки Господа с жилистых мужицких рук апостолов. Третий же - тоже какой-то чертеж, где пентаграмма была вписана сначала в орла, широко расставившего мохнатые ноги, а затем в человеческое усатое лицо. Еще в сундуках путешественника оказался разбитый в дороге бокал синего стекла, совершенно арабского вида; золотая древняя бляха - Виллекье думал, что китайская, потому что был на ней изображен дракон в боевом рогатом шлеме. Какой-то старый коврик с пожилыми, но живучими блохами, перенесшими польские морозы. Видать, любимая сука Сигизмунда Августа на этом коврике лысое брюхо грела. Платок молодой аббатиссы с вышитым девизом: "Любовь побеждает все". Виллекье снимал с нее чепец, белый платок с белой шеи, рукою талию обнимал. Монахиня розовыми губами усмехалась и охотно голое уже плечо подставляла под поцелуй. Забавляла она его тем, что надевая юбки, напевала сквозь зубы обедню, и тем, что лично враждовала с французским королем. Аббатисса затаила на Генриха злобу за украденную сучку, губки покусывала, в постели ярилась, а Виллекье подзуживал: "С Его Величеством мы как раз сошлись на общей любви к собачкам"... И еще много, много было в доме всякой дряни - пищи для ненужных воспоминаний, фантазий или, вернее всего, для костра.

    Необъяснимо для себя Виллекье прихватил из Венеции пронырливого молодого художника Микелето и теперь, чтобы парень зря места не занимал, озадачивал его разными невыполнимыми заданиями. Уже неделю Микелето пытался воспроизвести на холсте сладкий сон Виллекье, и все никак не мог ему угодить. А была это просто путевая картинка, которую Виллекье видел где-то в Италии: под хрупкой высокой аркой стоял неземной красоты юноша без головы и отражался в гладкой воде. Был он, жалко, не живой, из мрамора. Но Виллекье потом два раза видел его во сне, живого и с вполне подходящей головой, с туманными глазками, пряным ртом. Хорошие были сны, но венецианский мазила снов рисовать не умел. Зато всегда заводил споры о сущности искусства и о красоте. Он считал, что произведения искусства должны доставлять наслаждение смотрящему и изображать прекрасные предметы, красота же предмета состоит в соразмерности линий и роскоши, а людей - в миловидности, здоровье и свежести. Виллекье раздраженно кричал:

    - Ты, дружок, невыносимо старомоден и должен был венчать собой костер Суеты, разожженный Савонаролой, вместе с другим ненужным хламом и ветошью "золотого века Италии". Твое эпикурейство почти благочестиво. Кому сейчас интересно наслаждение? Твоя же издыхающая Венеция...

    - Помилуйте, Венеция!.. Сколько цвета! Мрамор - белый под солнцем, синий под облаками, оранжевый при свете факелов. А какие изящнейшие развлечения устроили мои соотечественники для вашего короля...

    - Ты посмотри, как развлекаются нынче в Испании... А ведь это самый блестящий двор эпохи. Они задают сейчас моду, и у них в ходу всего один цвет - черный. Кому нужно твое многоцветье? Вместо того, чтобы вздор говорить, сходил бы на площадь Мобер. Там сегодня будут вора вешать. Ты уж, Микелето, постарайся зарисовать мне все как можно подробнее. И никаких девичьих головок. Меня интересует высунутый язык казненного, струя мочи из-под его одежды, ухватки палача и жадные рожи зрителей.

    - Говорят, повешенные за ноги на уничтоженной фреске Андреа дельи Импиккати были изображены в таких разнообразных и великолепнейших положениях, что вряд ли кому-нибудь удасться превзойти его в изображениях подобного рода... - Микелето не обижался и показывал, что может поддержать любой разговор. Он прекрасно понимал, для чего Виллекье взял его в дом - уж, конечно, не для того, чтобы вечно слушать от него возражения. В меру же - можно и нужно, он понимал.

    - Ну, в этом, скорее, заслуга палача... - пробормотал Виллекье. Микелето сразу приглянулся ему как чистый тип итальянца - нахальный, старомодно красноречивый и поэтичный, откровенно безнравственный, слишком ленивый, чтобы предать, хотя, может, и непрочь... Виллекье был намерен использовать его на всяких подсобных работах - зарисовывать вскрытые трупы, птиц, вырванные с корнем цветы, карликов. Все надоедало ему, все приедалось, кроме остроумия природы, умеющей создавать совершенные вещи и тут же - отвратительные пародии на них, и величественных картин умирания и разложения.

    С итальянским нахалом он проводил куда больше времени, чем с Пьеро. Ах, этот вечный Пьеро, юноша-паж, ведущий под уздцы белую кобылу Верности!
   
    Попользовавшись им в свое удовольствие, дю Гаст, не отличающийся постоянством, устроил его в гвардейский полк и думать о нем забыл. Конечно, Пьеро сразу примчался к Виллекье, припал к груди, Виллекье его обнял, а он сомлел, чуть не до обморока. Встреча с ним по возвращении была тягостна. Чтобы уклониться от укора в преданных глазах Пьеро, Виллекье с порога заявил ему: "Ты совершенно обесценил себя в моих глазах своим постоянством". Так в сущности и было.

     С одной стороны, постоянство, а с другой дю Гаст, который своего не упустит. "Спал с ним?" Пьеро кивнул, прикусив губку. Белокурый, нежный, гибкий - осанка, как у принца, но потерянный взгляд. "Тогда прочь поди. Не насовсем, а до ужина". Что радости в мальчике, который воспринимает жизнь так серьезно? Таким ли Виллекье был в семнадцать лет? Пьеро проводил свободные дни сидя на подоконнике за портьерами, угрюмо грыз ногти, чах, как обезьяна в клетке. Смотреть на него было больно, совесть, кряхтя, ворочалась, как медведь в берлоге, и в груди было тяжело, камень в груди.



                * * *

     10 октября в Лионе. Вот этот длинноногий человек весь в белом определенно был бес. Начесанные на плешь волосы вздымались ветром, как рога, и прельстительное уродство шлюхи было в его полных бедрах и выступающих коленях. Коричневатая жаркая зелень ждала беса на том берегу. Мелькнув белой тенью, он скрылся за первым же толстым стволом. "И не уследишь, и не догонишь", - подумал Виллекье, нервно перекрестив лоб. И солнечные зайчики, если вглядеться, тоже были бесенятами, и белые клочки разорванного письма, плясавшие в воздухе, тоже показывали рожки, копытца и хвостики. Виллекье грозил им пальцем, качаясь на высоких каблуках. "Дай-ка, - думает, - оленем мимо них пронесусь, быстроногим таким оленем, с гордой шеей и высоким лбом, обгоняющим смертную стрелу". И побежал ловко и скоро, как мальчишка, а не как придворный, только каблуки стучали слишком увесисто - тяжеловат был господин. Остановился он на мосту и, схватившись за перила, принялся корчить рожи в медлительные струи канала: поблескивали сахарные зубы, тени и блики от воды бросали ему в лицо то мрак, то солнце, и где-то вдалеке играла виола-да-гамба старинный танец "Имогена".

     В голове у Виллекье было так пусто, как редко бывает в нашей жизни, требующей тяжелых и частых размышлений. Один из клочков письма догнал его и метнулся в лицо; он подхватил и прочел: "... ибо Амур преломил свою стрелу чрез округлое колено. И я сожгла тот букет роз, и память о нашей любви изошла легким дымом"...

     "Ах, Мадлон всегда умела написать что-нибудь солененькое. Экий грибочек", - и смахнул с руки льнувший клочок бумаги, действительно пахнувший солью, живым грибом и хвойной иголкой. Погибшая любовь Мадлон бесследно канула в бездну счастливой его пустоты. Алые и аметистовые платья фрейлин, мелькающие там и здесь, возвещали о том, что при дворе (и в Лионе не меньше, чем в Париже) прелестниц - что пчел у розового куста.

      Он шел по дворцу припевая и приплясывая, а со всех сторон здоровались: "Здравствуйте, сеньор де Виллекье, погожий денек", - "Привет, Сулла, идущий на смерть приветствует тебя". - "Не обломай каблуки, приятель". - "Я жду вас сегодня и завтра, и и через год, и через тысячу лет. Отчего вы забыли меня? я ведь и вчера вас ждала"... - "Как тигр хрипит, когда ему в бок вонзается копье, так и я захрипел, когда услышал, сколько запросила с меня эта девка. Привет, Виллекье, сыграем сегодня? я нынче при деньгах"...

     Того, кто помянул про смерть, озадаченного юношу с обезьянкой, кривляющейся на шнурке, Виллекье схватил за рукав и утешил на ходу: "Слушай, и я ведь тоже когда-нибудь умру. В первоосновах мы все равны... Подари ты, наконец, свою мартышку королю, и он тебе сразу все грехи отпустит". Белая обезьяна согласно запрыгала и забормотала: "Угу! Угу! Угу!", а Виллекье показал ей кулак: "Генрих из тебя черта выгонит, он ведь не только от золотухи лечит". "Жаль все ж тебя отдавать, - говорил придворный обезьяне. - Ты такая беленькая у меня, что даже розовая, ты такая милая, что король - тиран, если нас с тобой разлучит. Может, лучше опала?" На плечо ему мягко присел зеленый лист. Виллекье бы догадался: это бес, спрыгнувший с ветки нашептать дурной совет.

      Как всегда, в дворцовой толпе выделялись люди с невидимыми зеркалами, умиленно любующиеся, принимающие величавые позы, звучные голоса повышаются, как в театре, чтоб было слышно до последних рядов галерки, а вокруг - попрошайки, новые самаритянки, желающие прикосновеньем к плащу исцелить свои хвори, избытком своих кумиров восполнить свой недостаток, трущиеся вблизи, как блохастые собаки, рассыпая свежие сплетни и древнюю лесть вместо блох...

      Виллекье остановился послушать рассказ Симье о потерянной любовнице. "Она сказала, что не будет моей, поскольку хочет ради разнообразия быть верной графу. Что было со мной, друзья! Двадцать четыре разящих стрелы со свистом вошли в мое сердце". У Симье волосы и глаза табачного бархатного цвета, подходящий к случаю меланхолический вид и фисташковый камзол, обшитый черно-розовым галуном. - "Не зря я места себе не находил с тех пор, как она позволила этому проходимцу мыть себе ножки. Даже ее умывальник позеленел от ревности, чего же вы от меня хотите? Говорю ей: "Умоляю, бросьте эти жестокие игры, успокойте меня, приласкайте! Давайте же скорей уляжемся в колыбельку беззаботности, и забудем наши обиды"... Виллекье, склоняя голову то вправо, то влево, слушал со вниманием до конца.

     Вежливо поапплодировал приятелю и высказался сам, как фанатик, везде находя тему для проповеди: "Господа, случившееся с Симье показывает нам всем, что все радости мира суть исчезающие мгновенья, непреложным остается лишь одно - душа и смерть, которая ждет нас за каждым углом. Soma - sema. Тело - могила. Вот это мощное, здоровое, местами даже младенчески розовое и свежее тело - о, сколько питательной пищи даст оно для червей! - Огляделся вокруг, по-детски улыбаясь столпившимся друзьям и заключил, - Хотите напиться за мой счет, потому что ведь все равно умирать?"

     Это была милая компания - наполовину алансонская, наполовину королевская. Сен-Сюльпи остановился поболтать по служебным делам с де Нанси, а Можирон пришел навестить Ливаро и пококетничать с Симье в сопровождении двух мальчишек с накрашенными мордочками. Последним Виллекье поклонился и сказал: "А вас, милашки, не зову, ужин будет без дам". Мальчишки льстиво засмеялись. "Ну, без обид, Сулла, ты же знаешь..." - "Кому Сулла, а вам дяденька, - одернул их суровый Можирон. - Может быть устроим пирушку у Келюса? Скучно ему, должно быть, болеть..." Можирон был неузнаваем. Все, кто побывал в Польше, не могли привыкнуть к тому, как он так изменился. Он вырос раза в полтора, сохранив детскую хрупкость и гибкость стана, стал каким-то пугающим красавцем с несчастными глазами и беловатыми губами, а нравом стал - "не тронь меня", только это не в поступках его читалось, а в выражении лица. Он, может, и по-прежнему ходил на праздники к итальянцам, только те уже стали его бояться и обращаться с какой-то опасливой вежливостью, словно он уже не раз взрывался у кого-то в руках, калеча их и ломая. А польские беглецы все не могли к этому привыкнуть и обращались с ним, как прежде, запросто.

      Виллекье задумчиво кивнул, помахал рукой, отгоняя нечто черно-сверкающее и хвостатое напротив левого глаза.

     - Пошли вон, паршивые твари, - пропел он бесам.

     - Смотри-ка, - сказали приятели. - Он и впрямь свихнулся. Тогда, конечно, выпить надо.

      Порой и не разобрать, где свои, где чужие: де Нанси и Ливаро, подражая королю, суеверно толкуют сны и приметы, Симье соперничает в экстравагантностях нарядов с миньонами, а Келюс надевает стальные латы миланской работы и сурово сдвигает тонкие брови, как заправский вояка. Они были храбрыми, умными, причудливо нарядными, задиристыми, тщеславными; по прихоти минутного каприза безжалостными в насмешках или добродушными в веселье. Миньонов короля за легкий налет беспричинной печали в бледных лицах и полуразвившихся кудрях еще звали "ландышами", они были утонченнее, душистее, моложе. Изящные томики с золочеными обрезами в их прекрасных белых руках с полированными ногтями, некая утомленная мечтательная или философская томность на детски чистых лбах; безмятежность юности посверкивала сквозь покров меланхолии, как золотой медальон сквозь траурные одежды.

     Людям герцога, в основном, дурацких прозвищ не давали. Бюсси, Канже, Рибейрак, Авеатиньи держались более солдатами, нежели придворными. Впрочем, дю Гаст с Виллекье тоже казались грубыми сорняками в королевском цветнике.

      Встречаясь вот так, мирно, они старательно обходили в разговорах короля и герцога - "Мы не лакеи, чтобы судачить о господах..." - но если вырывалось, тогда вместо насмешливо-мирной беседы, легких всплесков мотыльковых крыл - нервное трепетанье осы. Впрочем, пока ссоры были хаотичны и незлобны. Несколько поединков обошлись малой кровью. Слава Богу! а то не пить им больше вперемешку.
Отошедшего Виллекье дружно высмеяли за мрачные причуды, затем обсудили недавнюю историю с Бюсси, который, застав любовницу за письмом к новому приятелю, швырнул в неверную чернильницей. Дама, уже отмытая от чернил, прошествовала мимо. Вслед за ней вышагивал Бюсси, снисходительно поглядывая на судорожно величавую фигуру потерпевшей. Он склонен был принимать восторги и поздравления по любому поводу и, пребывая в прекрасном настроении, сгреб мальчишек Можирона в охапку и рявкнул нечто потешно-казарменное, отчего Сен-Сюльпи захохотал, Симье демонстративно зажал нос, Можирон с тайной угрозой взглянул исподлобья, а мальчишки смылись от греха.

     - Прямо за мной крадется Алансон, - сообщил Бюсси. - Кто не спрятался, я не виноват...

     Франсуа, герцог Алансонский, в последнее время был невыносим, настроение у него было гнусное, виды на будущее - неутешительны. Брат-король не был склонен прощать его политические шалости и следил за каждым его шагом, Гизы замышляли его погибель, матушка была холодна, одна Марго была с ним в дружбе, волоча за собой воз собственных неприятностей. Франсуа удерживался на плаву, когда тонули более достойные и искушенные в политике люди, и до сих пор сохранял за собой почетную, многообещающую и опасную роль главы всех недовольных, но сейчас, из всех приятных занятий ему была доступна самая малость: изводить себя призраками грядущего величия с упорством развратника в одиночном заключении, издеваться над теми, кто послабее, лично, а остальным осторожно пакостить чужими руками.

     - А, вот они где, милые мои друзья. Да, ибо друзья моего брата и мои друзья... - Нос герцога Алансонского свисал красно-сизой каплей, раздвоенный кончик бодро шевелился. Отодвинул Бове-Нанжи, он смерил взглядом Сен-Мегрена, унюхал Можирона, и - улыбка хорька на толстых губах. Сначала он привязался к Сен-Мегрену, связь которого с женой Гиза Екатериной Клевской теперь повсеместно обсуждалась:

     - Сколько вам платит наша богатая негритянка, чтобы вы ее ублажали, пока меченый рогоносец в отлучке? Вам, верно, нравится пережаренное мясо? Смотрите, если она родит младенца с вашим носом, не отвертитесь...

     Курносый Сен-Мегрен был весьма щепетилен к высказываньям о своей внешности, отозвался чисто механически, глядя на покрытый оспенными язвами нос герцога: "Кому бы уж молчать, сударь..." И замер, сообразив, кто перед ним. Франсуа сперва вздрогнул, затем рассмеялся с удовольствием, разглядывая оцепеневшего Сен-Мегрена:

     - Вот как вы стали разговаривать...

     - Простите, Ваше Высочество, - пробормотал Сен-Мегрен. Франсуа совсем развеселился, прошелся по кругу, задрав нос. Он был здоровый и крепкий малый, с тринадцати лет у него росла густая борода, что свидетельствовало о пылком темпераменте, но в любви ему не везло. Женщин он глубоко презирал, считая их в основном соперницами, но иногда все же распалялся страстью на какую-нибудь красотку. Ему доставляло удовольствие копаться в гнусностях человеческой природы, сквернословить и брать силой то, что он мог бы куда легче завоевать учтивостью. А ведь женщинами милы бесконечные пламенные речи, полные искренней или лживой хвалы, и хотя бы видимость высоких чувств. Дамам, которых королевская кровь влечет сильней, чем мух сласти, единственного опыта с герцогом Алансонским хватало, чтобы бесповоротно отказываться от продолжения. Одна нахалка, среди ночи покинувшая его опочивальню, везде болтала, что она не корова, слава Пречистой Деве, и ее не привлекают случки на скотном дворе. Надо было быть истинным бесенком противоречия, чтобы взяться за столь безрадостное дело, но Шарлотта де Сов была именно такой. Она так стремительно носилась по постелям, что, скажем, Рене де Шатонеф, дама пылкая, раздражительная и весьма скорая на расправу, не успевала возревновать ее к королю, как Шарлотта уже упивалась ласками другого, и не успевала успокоиться от подозрений, как де Сов оказывалась на прежнем месте. Не поспевая за ее резвыми любовями, дамы установили меж собой негласный уговор - к сей шалунье не ревновать. Мужчины не были столь благоразумны. Дерзкое безрассудство, живость нрава, речи и поступки без оглядки - все это делало ее неотразимой. Она не обещала ничего постоянного, кроме постоянной сладости поцелуев. По ее лицу в минуту пробегали тысячи разнообразных мин, отчего ее свежее личико было покрыто еле видимой, но густой сеточкой морщин. Будучи верной и веселой подружкой короля Генриха и доброй половины его друзей, она часто дарила своей благосклонностью какого-нибудь опального дворянина, не имеющего ровно никаких достоинств, кроме того, что он всюду попал в немилость. Впрочем, состраданье или жалость не были свойственны ее натуре. Удостоверившись, что все заметили безрассудство ее очередной прихоти, она тут же бросала несчастного и возвращалась к прежним друзьям, давно привыкшим к ее кратковременным любовно-политическим изменам.

     Сейчас она изменяла своему истинному вкусу с герцогом Алансонским, но счастье Франсуа было сильно подпорчено тем, что дама де Сов делила ласки с еще одним опальным и царственным пленником Лувра - королем наваррским. Увещеванья, мольбы и угрозы не помогали. На побои она не обижалась, но оставалась бесчувственна и все чаще бегала к наваррскому затворнику, с тем же лучезарным выраженьем блудливых темных глаз и полуоткрытого ротика, вечно припухшего, будто со сна, и темно-алого. Франсуа же в последнее время любая мелочь выводила из себя, так, что порой он казался не человеком, а бешеным хорьком, который бросался с визгом на любой шевелящийся предмет. (Желание мучить вообще было свойственно многим Валуа. Покойный король Карл наслаждение перерезать горло олененку или жалобно кричащему зайцу ставил куда выше любовных наслаждений. Милая Марго, женщина добродушная, по всеобщему мнению, тем не менее однажды предложила своему поклоннику, мечтавшему умереть у ее ног, выпить яду. В смертную же чашу щедрой рукой налила слабительного и выставила на позор беднягу, который и так провел ужасные часы в ожидании предсмертных мук.)

     - Дерзость непростительная, дружок, - выговаривал принц Сен-Мегрену. - Ради вашего же блага я не могу оставить ее безнаказанной. Мой братец вас слишком разбаловал... Ну-ка, дайте посмотреть, почти все милашки короля здесь... Бове-Нанжи, не староваты ли вы для такой компании? Впрочем, я вас понимаю, при такой гостеприимной жене вам, наверно, одна отрада - возле мальчиков потереться, не так ли? Ловите момент, дружок, погреться на дармовщинку... Граммон, приятель, а мне казалось, что вы не скоро встанете с постели после вашего неприятного спора с Бюсси. Хоть вы и на ногах, но хромоту вам скрывать не удасться, и вообще - выглядете ужасно... А где мой дорогой, прекрасный, постельный Келюс - его еще не объездили или уже? Мой братец хороший наездник, только слишком часто меняет лошадок. И Можирон, конечно, Можирон... - Его притягивала к Можирону странная смесь презрения, зависти и очарованности. Сбежавшая жертва, недоеденный, недораспробованный, но сладенький кусочек. В некоем сладострастном вдохновеньи Франсуа вцепился в него и выволок из-за спины Ливаро, принялся щипать, выворачивать руку, хотелось, чтобы мальчишка постанывал, всхлипывал, чтобы слезы текли по несчастному и возмущенному лицу. Заглядывал в глаза, точно зубами впивался.

     - Не прячься от меня, детка, я тебя все равно найду и съем, - бормотал он. - Ах ты маленький развратный крысеныш, так бы и искусал тебя всего... Здесь тебя мой братец кусает, здесь? - длинными желтыми зубами он будто бы в шутку хватал Можирона то за шею, то за щеку. - Как он мил! Тепленький, мягонький, небось, только с постельки, да, дружок? С кем на этот раз?

     Можирон с гримасой отвращенья обратил глаза к небу, но герцог прилипчив, не отпустит, пока не наиздевается вдоволь. Покусывая ухо Можирону, всем строил глазки, ворковал умильно: "Ну полно, детка, мы ведь друзья, я никому не скажу... Ах ты бяка, нехороший мальчишка... "Какой-нибудь швейцарец, великан-солдат? - строил предположения герцог Алансонский. - Тебе с ним было хорошо?" Можирон тоскливо озирался по сторонам, ожидая спасенья. Он не хотел действовать сам, потому что немного побаивался себя нового. Никто не приходил на помощь. С тихим вздохом он извернулся в руках герцога, посмотрел прямо ему в глаза, выговорил негромко: "Отстань от меня, урод", после чего неловко поклонился приятелям и отошел подальше, стараясь высоко держать голову. Франсуа оторопело молчал, потом захохотал обиженно:

     - Вот поганец. Каждый день с новым любовником. А я сплю один, как пес. Симье, неужели он привлекательнее меня?

     Симье, обычно находчивый, тут остолбенел и уставился на Мсье, толстое, изрытое оспой лицо которого было все в порезах от бритвы и редких кустиках черных жестких волос.

     - О вкусах трудно судить, Ваше Высочество, - осторожно выговорил он.

     - Правда? Я знаю, ты за ним бегаешь. Нет, чтоб уделить капельку внимания своему принцу, который дохнет с тоски. А, Симье?

     - Разве я бегаю, Мсье? - Симье раскраснелся, замахал руками. - Помилуйте, я еще сегодня утром был счастлив, сейчас же - несчастный человек, а вы меня компрометируете, когда мои дела и так хуже некуда!

     Франсуа смотрел в упор и мрачно:

     - Ну ладно, если Симье меня не хочет, других найдем.

     Ушел, шаркая ногами, всем видом выражая недовольство. Симье, в котором природное веселье уже одолевало досаду, гадал: "В голубом лучше не являться, это я уже давно понял, герцог становится сентиментален и лезет с поцелуями, алый приводит его в ярость, как быка... представьте, господа, новый прелестнейший камзол пришлось убрать подальше, а ведь он обошелся мне в целое состояние, впрочем, галуны я с него спорол... фисташковый до сих пор был, кажется, вне подозрений, но вот поди ж ты... Не ходить же мне, как гробовщику, в черном и буром?! Бюсси, отчего он к вам не клеится? поделитесь секретом.

     - Потому что я выгляжу, как настоящий мужчина.

     - А я? Господи Боже мой!.. А я?!

     Бюсси с удовольствием развел руками: помилуй, я-то здесь при чем? В этом месяце Симье обгонял его по количеству покоренных дам - поэтому он по-дружески радовался его незадаче.

     - Поневоле начнешь роптать, что родился красавцем с тонким вкусом. Эх, почему я не Бюсси! - мгновенно отреагировал Симье, принимая кроткий вид.

     - Мне иногда кажется, что у герцога Алансонского не рот, а выгребная яма, - пробормотал Ливаро.

     - Ты прав, - принужденно зевнул Бюсси. - Но в нынешнем положении - о герцоге или хорошо или ничего.

     У Бюсси резко испортилось настроение. Наглец Симье слишком много себе позволяет, но трогать его - себе дороже, успеет выставить дурнем даже с перерезанной глоткой. Поэтому Бюсси, обойдя стороной задумчивого Ливаро (вся эта можироновская родня в последнее время вызывала какие-то смутные опасения, то ли взбесились все одновременно, то ли только собираются), вдруг обратил грозный взор на Сен-Сюльпи. А Сен-Сюльпи смеялся, как колокольчик на шее резвой болонки, он был человеком тишайшим, боялся ссор - неужели невозможно жить в мире? неужели нельзя навести порядок в устройстве вселенной, чтобы нравы в обществе ублажали душу, как вид очаровательного, ухоженного, прекрасно спланированного парка? Общий веселый смех давал ему надежду на то, что согласие возможно между людьми.

     - Над чем это вы смеетесь, милейший?

     - Своим мыслям, дорогой Бюсси... - Ах, как не любил он оказываться в таких положениях. Вот, добрый приятель обернулся вдруг опасным хищником и - Господи помилуй! - кажется, сожрать его готов.

     - Мне не нравятся ваши мысли, приятель. Мне показалось, что вы смеетесь над братом короля, моим добрым покровителем.

     - Вполне возможно... - Сен-Сюльпи спешно принял гордый вид, но еще надеялся, что все обойдется. - В любом случае, мои мысли - не ваше дело, и мне не нравится ваш тон.

    - А я желаю делать то, что мне вздумается, и говорить так, как мне угодно!

    - Уважаю ваше желание, - обреченно промолвил Сен-Сюльпи. - Итак, где и когда мы с вами продолжим нашу беседу?

     Тут же было назначено место и время поединка. Бюсси гордо удалился, Сен-Сюльпи печально смотрел ему вслед. Он иногда чувствовал себя не совсем полноценным дворянином. Превыше всего в жизни он ценил красоту и изящество, (и потому любил короля и не любил герцога Алансонского), писал дневник изысканным слогом о достойных, величественных или игривых предметах, а вспыльчивости и любви к проливанию крови он в себе не находил.

     - Это ведь вы, кажется, сказали гадость о принце, Ливаро? Интересно, почему он решил перерезать глотку именно мне?

     - Бюсси хочет казаться непредсказуемым. Впрочем, любому было ясно, что он выберет вас.

     - Почему?

     - Потому что вы - единственный из нас нынче не расположены драться. Я бы, например, с удовольствием пустил кому-нибудь сегодня кровь, - сказал мечтательно Ливаро.

      Каждый думал о своем, и в печальной тишине вдруг раздался горестный возглас Сен-Сюльпи, осознавшего вдруг всю глубину своего несчастья:

     - А я-то рассчитывал провести вечер, рассматривая коллекцию эмалей!



                * * *

      Как лодка на волне покачивается опрокинутый мир. Матово белое лицо на подушке, под тонкой кожей лба огонь, как в зимнем очаге, мутный взор в потолок - там на белом шелестят тени листьев, яблоко мерно стучит в стену, за стеной - жаркий ветер, а здесь - тень ветра гоняет всполошенных солнечных зайчиков. Пятнистый Лу в углу терзает лютню - лаковый бок ее то и дело вспыхивает резко-белым, переливы звуков, как журчанье воды, и в ней - то вздох, то вскрик.

     - Утону, - шепчет Келюс. Ему казалось, что мир для него умирает и тогда на губах появлялась упрямая улыбка: "И пусть"! Лу откладывает лютню, приблизились его черные глаза, смотрят сурово:

     - Да что ж с тобой?!

     Вчера мучило томное воркованье голубей под окном, что нет сил встать и прогнать. Как полуденный звон жаворонков над плавящимся золотом полей - головокруженья и звон в горячей голове, провалы в бессмысленные сини сознанья... Сегодня ветер разогнал птиц, поднимает их и несет, сам хлопает невидимыми крыльями. Жаке опускается вниз, в текучие мутные воды бреда, где прошлогодний снег тихо падает на звуки мира, и все замолкает, как жизнь под саваном, навек или на одно, но самое страшное в жизни, мгновенье. Внезапный шумный взлет ворон над белым городом, гомон и круженье, пляска ведьм, волчьи свадьбы, вой над сугробами - и кони понесли. Вверх, вверх! "Мне плохо без нее," - говорит Жак.

     - Ты уже прочел письмо из дому? - спросил Лу. - Как здоровье господина сенешаля?

     Письмо лежало на столе, в исписанных бисерным почерком строках - вся смертная скука жизни.

     "Теперь, когда ваша карьера вызывает зависть столь многих, вам следует быть особенно осмотрительным. В общении с высшими будьте скромны, но всегда на виду, нужность свою постоянно подтверждайте всяческими услугами и добрыми советами. Советы высшим следует давать вежливо и лучше в форме напоминаний: мол, Вы, Ваше Величество, кажется вчера выражали желание заняться тем-то и тем-то... И ваш господин будет доволен и разумностью вашей и скромностью, и тем еще, что ему не понадобится вас благодарить, однако ж услугу вашу запомнит... Благодарность же, сын мой, груз тяжелый, а приязнь и расположение к вам, в конце концов, принесут больше пользы."

     - Отец здоров, и мачеха тоже, - сказал Жаке. - Через неделю будут в Лионе. Подождешь еще немного с деньгами? Я рассчитывал, что он вышлет с Николя...

     - Не бери в голову, - быстро проговорил Лу, краснея.

     - Ты и за дом платишь и врачу...

     - Пустое! - Можирон сердито затряс головой. - Я говорил тебе, что познакомился с твоей мачехой? Молоденькая, со вкусом, кажется доброй... Нет, правда!

     Келюс усмехнулся. Лу, идол всей семьи, его семейные обстоятельства считал трагическими и невыносимыми. Жаке несколько лет назад потерял мать, а отец принял кальвинистскую веру, женился на молоденькой, стал холоден, жесток, и говорил с сыном сквозь зубы, не скрывая презрения, с таким выраженьем, будто в гнилой падалице рылся и не мог найти ни одного целого яблочка.

      - Надеюсь, о твоей женитьбе он ничего не пишет? Я все стараюсь понять, кто из девчонок Сен-Сюльпи твоя суженая...

     - Кто - не имеет значения, все равно кто, лишь бы семейные обязательства...

     - И ты женишься?

     - Нет, - коротко сказал Жаке. С тех пор, как потерялась на карнавале Барб, он точно душу с нею потерял. О всех прочих женщинах он стал думать с брезгливой неприязнью и тех, кто хотел попытать с ним счастья, а таких было много, потому что он всегда был красавцем, а сейчас и в моду вошел, Келюс отшивал с учтивым равнодушием, хотя это было разорительно, прежде он жил в основном на подношенья восхищенных любовниц, а теперь, из-за скупости отца, забывчивости короля и собственной щепетильности, ему приходилось жить за счет Можирона. Все плотское было ему отвратительно, он и раньше любил в любви лишь свою красоту, словно из чужих восхищений складывался мостик, по которому он шагал над бездной, а теперь он уже сорвался, ему все равно. "Мне кажется, что если я с кем-нибудь пересплю, она не вернется никогда. Знаю, я сам сочинил эту примету, но к чему искушать провидение - вдруг сбудется?" - говорил, как бредил. В Венеции, только что потеряв Барб, помня только взоры да бесплотную нежность холодных поцелуев, Келюс пытался, конечно, смягчить свою страсть в разных местах - от постелей шлюх до королевского ложа, но грязноватая приторность профессиональных ласк и совместные полубезумные грезы с Генрихом, когда каждый бредил своим и шептал чужое имя, не смогли наполнить пылающую пустоту его любви. В конце концов, он решил, что склонен к аскетизму и поддерживал в себе чистый огонь неутоленной страсти. Он больше не желал лить масло на волны. Даже к шлюхам не ходил, хотя уж шлюхи в любом случае в счет не шли.

     Художник Микелето, которого Виллекье привез с собой из Италии, почти месяц писал картину по заказу Келюса. Жаке был страшно недоволен, ненавидел художника за то, что тот не помнит Барб такой, как помнит он (ну как можно забыть? как? что за подлый идиот, как он смеет так вульгарно искажать ее лицо?), он вообще не выносил этого бездарного пройдоху, его похабные усмешечки, мол, мы с вами друг друга понимаем, его гнусную лесть, но один Микелето мог нарисовать ему Барб по памяти; в конце концов, Жаке стал чувствовать художником себя, а Микелето - всего лишь своей рукой. Он говорил: "На лбу слева яркий блик, нет, левее, над правой бровью темный локон..." Микелето угрюмо повиновался, был скрыто враждебен, но не спорил, Виллекье приказал угождать, да и получалось под руководством Келюса куда лучше, чем если бы он рисовал сам. Сейчас еще не законченная картина стояла на мольберте в комнате: три ангела в одеждах цвета коралла, изумруда и аметиста возносили Барб в виде святой Екатерины в небеса. Крылья у них были орлиные, а волосы Барб темно-красные в вечернем солнце как ореховая скорлупа.

      Можирон, недоуменно и горько поднимая брови, читал письмо Келюса-отца:
"Тем же, кто, видя ваше возвышение, просит замолвить за них словечко, в помощи не отказывайте, но и не удовлетворяйте их полностью, чтобы не исчезала их надобность в вас. Не забывайте, что прося за других, вы теряете случай попросить за себя. Пусть будут благодарны за малое и надеются на большее; обещанья же раздавайте, не скупясь, проявляя всячески bel portarse*. Сие принесет вам больше пользы, нежели то, что вы почитаете искренней дружбой.

     Нет худшего несчастья, чем неблагоразумие. Меня удручают слухи о возобновлении вашей дружбы с молодым де Можироном. Достоинство и богатство его рода вам блеску не прибавят, вы только проиграете в сравнении, а ежели вы вздумаете тягаться с ним в тратах, то погибнете еще быстрее. Не дай Бог вам подражать ему в чудачествах! При ваших ограниченных средствах вам более пристала умеренность, скромность и точный расчет. Успех людей вроде де Можирона недолговечен, их репутация ужасна. Трижды подумайте, сударь, имея с ним дело - ведь если о вас пойдут дурные слухи, вашей карьере конец. Важнее всего сберечь доброе имя - тогда еще можно надеяться на лучшее; не сберегши его - оставь всяческие надежды."

     - Все-таки это скотство, так с тобой обращаться, - сказал Можирон. Многое изменилось. Прежде Лу, видя Келюса-отца, замирал, как школьник перед учителем с линейкой, вытягивался в струнку, смотрел во все глаза, норовя сорваться прочь при малейшей опасности. Теперь он зло щурился и топал ногой в маленьком серебристом башмачке. - И то, что денег не прислал, и с этой женитьбой...  Брантом рассказывал, как они с твоим отцом по молодости колобродили - уши вянут. Похоже, что он свои грехи за твой счет замаливает.

     Жаке поморщился:

     - Вот зачем ты письмо схватил? Неужели интересно про себя гадости читать? ты же знаешь, как отец к тебе относится. Лучше проследи, все ли приготовили к обеду, ведь чертова уйма народу придет. А все остальное в письме ты наверняка уже где-то читал, мне иногда кажется, что он по страницам переписывает одну книжку, не помню, как называется, что-то вроде "Наставленье к сыновьям", он раньше заставлял меня ее читать всякий раз, когда был мною недоволен, а теперь вот переписывает... И все же я еще не до такой степени опустился, чтобы позволить при мне ругать моего отца. Был бы кто-нибудь другой, не ты...

     Келюс странно болел. То провалы, то почти здоров и весел, даже с постели дергается, словно мальчишка, которого уложили насильно. Врачи недоумевали. Мирон, больше философ, чем врач, говорил о "febris erotica", Жаке мрачно усмехался. Вот сейчас - только что лежал пластом, а уже разозлился, глаза сверкают, сам быстрый и опасный, хоть и на постели, а кажется, что на бегу. А когда сказал последние слова, протянул руку, схватил Лу, обнял, словно младшего братишку, дурачка, пожалел, что выругал, прижал к себе. Странно, его несчастная любовь будто стеной отгородила его от мира, а вот Можирона он себе оставил, все ему рассказал, и все его исповеди выслушал, так близки стали, куда там братьям родным. Жаке казалось, что он уже бесчувственный, что только одной своей частью он еще может что-то чувствовать - Лу, Можироном. Непонятно, как так вышло? раньше, до разлуки, обычная дружба была, уж больно разные, просто приятно было, что Лу еще моложе его, остальные-то старше, покровительствовал малышу, а теперь так много говорили друг с другом (и больше ни с кем, кто еще поймет? кто слушать будет?), с такой недопустимой болезненной искренностью, что будто вывернулись наизнанку, склеились, проросли друг в друга. Лу лежал на его груди смирно, вздыхал, когда вздохи стали легче и веселее, Жаке его отпустил. Лу выпрямился, встряхнулся, проверил взглядом в упор: друзья ли? и стал рассказывать о сегодняшней встрече с Франсуа.

     - В аду меня будут мучить демоны с лицами Алансона, - сказал он твердо. - Если я его убью, меня казнят?

     - Да что же такое? - Жаке к нему весь тянется, ладно, с собой-то все кончено, а вот ему, ему больно...

     - Разве только сейчас? Когда вы уехали, сразу все наперекос пошло. Каждый день какая-нибудь подлость. Ну вот хотя бы - он меня пытал. Как тебе это понравится? Я раньше не рассказывал, нет? Пытал, как настоящий палач, с этим своим Орильи. Связали, сначала все не могли придумать, что им со мной делать, а потом Алансон все печать пытался раскалить, чтобы на мне свое клеймо поставить. Хорошо, что он то руки обжигал, то печатка остывала. Так, небольшой ожог остался на плече, ничего не заметно, я еще кожу ножом поскреб, чтоб уж наверняка ничего поганого не осталось. Они мне две иголки под ноготь загнали. Орильи держал, он здоровый, у него из подмышек козлом воняет. Мне неприятно вспоминать, я себя тогда недостойно вел...

     - Как? - спросил Жаке, изнывая от жалости.

     - Плакал, - Лу отфыркивался, дергался, мотал головой, ронял крупные слезы, отряхивался, как кошка - от прикосновений Франсуа его до сих пор трясло. Рука на горле, ужас в глазах, щеки белей сметаны, губы вскачь, точно его терзали химерические когти. Жаке руки его стискивал, ворковал хрипловатым голубем что-то утешное.

     - Знаешь, мне недавно приснилось, что мы с Алансоном - близнецы, тело у нас одно, а головы разные, и руки - одна пара на двоих - слушаются его, а не меня, - продолжал Лу. - Он меня гладил, щипал, потом вцепился мне в рот и стал его разрывать. Кричать не могу, стал убегать, а он, как тяжеленный мешок на плечах, сначала болтался из стороны в сторону и что-то гневное орал, а потом нашел, видно, устойчивое положение, обхватил меня за грудь, дышит в затылок, кусается и урчит, как кошка над куском печенки. Я вот и думаю, может, мы с ним и впрямь связаны чем-то таинственным? Тебе не кажется, что мы иногда похожи?

     - О нет! Иисусе Христе, ты бредишь. Взгляни в зеркало и возблагодари Господа...

     - А он чувствует. Говорю же, он меня везде находит. Влез в мои сны, мучает, он меня сожрать хочет... Знаешь, Жаке, пожалуй, его все же лучше убить. Может, и не казнят, это ведь не государственное преступление или государственное? А, с другой стороны, даже неплохо, я видел, как Ла Моля с Коконна казнили, приятно было посмотреть на Ла Моля, такой величественный был на эшафоте, словно трагик на подмостках. А жизнь... что мне жизнь? я однажды уж совсем собрался повеситься. Нет, не только из-за герцога, а так, из-за всего сразу. Жизнь была совершенно - ну совершенно! - не-вы-но-си-ма.

     Ничего, скоро приезжает отец, он добрый, поймет, что ему невмоготу служить у Алансона, все поймет, поможет со всем развязаться, после своей одинокой борьбы Лу вдруг захотелось лицом в старый папочкин жилет, чтобы толстая тяжелая рука на плече, сочувственное сопенье, а глаза поднимешь - милое оплывшее лицо с выраженьем гордой решимости за своего Лу всем глотки перегрызть, смешное, никому не страшное...

     - И при том, - сказал Можирон и торжествующе поднял палец, - при том я Алансона вовсе не боюсь. Когда вы скрылись из глаз, там, на границе, я совершенно перестал бояться чего-либо. Оказывается, в отчаяньи есть какая-то сила...

     Четко-четко, как последние удары сердца, как первые выстрелы на охоте - стук копыт под окном. Лу выглядывает из окна и отворачивается, покусывая губы:

     - Король. Стоило вспомнить...

     На неясный, ироничный взгляд короля от дверей Можирон отвечает сдержанным поклоном, как незнакомцу. Жаке привстает на подушке навстречу Генриху, неловкая попытка улыбнуться не слишком удалась. Шумно вломился Виллекье, здороваться не стал, буркнул что-то, уселся за стол ко всем спиной. Дю Гаст желтой тенью стал у двери, худой, истощенный, как Зависть в аллегориях.

     - Э, да ты совсем раскис! - Король Франции Генрих Ш поправил подушку Келюсу, стало совсем неудобно, подушка тут же сползла, упала на бок; король не заметил. - Мы к тебе ненадолго. Я тут на Марго ловушку устроил, она к Антрагэ поехала, а мы ее выследили. Позабавимся! Вон Виллекье с Рюффе им всю дверь разнесли, жаль, что пташки улетели. Ну ничего, я ее к стенке припру так, что она из корсажа выскочит.

     Генрих забавлялся охотой на сестру. Чувствовал себя счастливым, вот и находил всякие смешные занятья для себя. Марго - предательница, заодно с Франсуа, какая потеха, какие глупые рожи, надутые толстые щеки, нос в небеса, а сама, бедняжка, окончательно облысела, без парика и не выходит, вот так, любовникам-то приходится с ней осторожничать, а то как вцепишься в буйные кудри в порыве страсти... Он был весь в этой интриге с Марго. Раздражали, нет, будоражили ее отказы повиниться, признать, что дура, ишь, кружок вокруг себя, дура, завела, все злодеи, оппозиция, и не стыдно, а матушка одного только мира в семье хочет, тоже неумно, что за мир, если братец Франсуа весь в заговорах, а Марго в смертельных обидах? Франсуа надо запереть, как помешанного, наваррца уморить, а Марго выдать замуж куда-нибудь подальше, хоть в Испанию, хоть куда, но это все успеется, пока - забавы.

     Виллекье рассматривал гусиное перо, которое Бог знает почему медленно вращалось в чернильнице. Патетически сказал:

     - В мертвых вещах тоже есть псевдожизнь, когда они начинают шевелиться. С каким пугающим коварством открывается дверь. Как резко и неожиданно захлопывается окно за спиной, как выстрел из пищали, как умело поворачивается под оступившейся ногой камень, чтобы вывернуть ее сильнее. Все выглядит таким невинным, и может оказаться таким опасным, господа! Вчера я ловил мух и рассматривал их под толстой лупой. Увеличенье, конечно, было недостаточным, но, уверяю вас, я почти не сомневаюсь, что они вовсе не так безобидны, как кажется. Гнусные морды с выкаченными глазами без зрачков, мохнатые рыла, с которых капает гнусная слизь, сильные когтистые ноги все в шерсти, в колтунах, будто водоросли налипли - я будто почувствовал запах гниения. Были бы мухи простыми тварями, вроде мошек, разве кто бы стал называть дьявола их повелителем? Сотни, тысячи химер в каждом доме. Прислушайтесь к их гнусным голосам!

     - Почему он все время говорит о смерти и всяких страшных вещах? - спросил король у Келюса с Можироном. Теперь будет все, как он захочет. Папа разведет Мари с Конде, они поженятся, потом коронация в Реймсе, потом - да что угодно!

     - Что вы хотите от Виллекье? Он ведь родился между виселицей и эшафотом, - ответил дю Гаст. Их дружба с Виллекье трещала по всем швам - настроение дю Гаста менялось, как погода в Британии, и он мог по самому невинному поводу приколоть старого приятеля, как крысу. Поэтому Виллекье улыбнулся на его слова, точно комплимент услышал. Так все в последнее время поступали.

     - Сколько я себя помню, я всегда вел постоянную борьбу с ужасом смерти. Лет в тринадцать я мог зарыдать от отчаянья, видя красивую женщину, потому что рано или поздно все это великолепие останется лежать разлагающейся грудой. Кстати, сейчас и другие гости ввалятся я их как раз на три часа позвал. Можирон, ты, надеюсь, обо всем позаботился? пора на стол накрывать...

     Лу сразу же вышел, бросив последний взгляд на Генриха. Ему тяжело было видеть короля, которого он так любил и который бросил его одного в ужасе жизни, печального короля он еще готов был терпеть и прощать тысячу раз, но не веселого.

     - Ах, эта укоризна! - засмеялся Генрих. Он все чувствовал, но сейчас у него было такое счастливое время, что чужие несчастья казались смешными.

     Дю Гаст с кислой миной стал рассказывать, как продвигается спланированная им интрига против Франсуа и Бурбона. Сыпались прозвища, которые были в ходу у этой компании. Короля и в глаза и за глаза звали Бедняжкой Анри, Генриха Наваррского - Беарнцем, Козлоногим и Сатиром, поэтому Марго получалась Козлиной Женой, Беарнской Вакханкой и Квакушей за толстые щеки, Рагу, Мясник и просто Окорок - это был Гиз, а герцог Алансонский - Носатый Гаденыш и Носорог. Дю Гаст виртуозно владел искусством беседы, понятной только самому узкому кругу посвященных:

     - Кусака рассказала, что в спальню Козла среди ночи явилась Козлиная жена. Кусака сперва растерялась, но потом ее весьма кстати разобрал смех. Говорит, что Квакуша натурально визжала от ярости, - дю Гаст говорил о даме де Сов с позевотой, как об одном из своих подчиненных. Госпожа де Сов (Кусака, Десять коек, Обезьяна) считала себя состоящей на королевской службе, которую исполняла также истово, насколько оберегала свое право на свободный выбор любовников.

      Возлюбленные не сомневались в ее искренности, зная, что ей свойственны исключительно безрассудные порывы, но и дю Гаст не сомневался в старой подружке, хотя их страстная идиллия была в далеком прошлом. Кто мог подумать, что сия неутомимая и непостоянная нимфа более всего ценила постоянство и верность дружбы? И потому она поутру доставляла дю Гасту подробный доклад о речах и умонастроениях своих счастливых возлюбленных.

     - Обезьяна говорит, что оба - и Беарнец и Носатый в ближайшее время вцепятся друг другу в глотки. Ей кажется, что Козел созревает скорее, и потому она теперь посадила Носатого на голодный паек...

     - Если бы они перерезали друг другу глотки... - мечтательно протянул король.

     - Я ставлю на Козла, он все ж поздоровее... - откликнулся дю Гаст.

     - А я на братца Носорога. Он куда злее и способен на неожиданные гадости вроде отравленной конфетки.

     - Хотя бы с одним покончить, и то было бы удачей. А то мы вынуждены будем проводить лучшие годы в обществе этих двух смердящих недомерков.

     Лу вернулся, а с ним молчаливые слуги с вином и закуской. Пока расставляли бокалы, разговор как-то затих. Дю Гаст брезгливо осматривал бутылки, точно ожидал, что ему отравы подадут. Король забавлялся с бильбоке и глядел в окошко, ему не сиделось на месте, какой-то зуд непостоянства, собственная судьба казалась столь звездной, столь ослепительной, что люди вокруг тускнели, как в лунном свете, все казались бледными химерами, не только больной Келюс. Можирон вытряхнул еще живую осу из бокала вина, не поднимая глаз, сказал тихо:

     - Я тоже очень, очень хочу в этом участвовать.

     Жаке испуганно покосился на него и сказал: "И я".

     - Растут наши мальчики, - хохотнул дю Гаст. - Имея таких верных слуг и единомышленников, бедняжка Анри мог бы решить все свои проблемы. А, король?
Генрих ускользал и от него, не накалываясь на дерзости и остроты, как ловкий мотылек, порхающий между розовых шипов. Ничего, дю Гаст готов был разжигать свою ненависть до тех пор, пока короля не привлечет ее яркий свет. "Светя другим, сгораю сам" - вечная лихорадка, разлитие желчи, люди ему отвратительны и ненавистны, и королю это нравится, манит, он и сам не слишком высокого мнения о людской природе. Дю Гаст еще в польских письмах разжигал ненависть к Марго, был бы рад найти ее задушенной - ах, какое несчастье, королеву наваррскую нашли убитой в постели гвардейца! Франсуа он мечтал удавить сам. Он был умен, весь последний год его мучили виденья будущего, вместе со всем этим пророческим безумьем, бредом, сдавленными криками, тяжелым дыханьем, вываливающимся языком, закатившимися глазами, смертельной дрожью - он видел сплошь предательства, войны и людскую низость. Дружба остывала, все эти мальчишки, хоть и верны, но слабы, бесполезны и, главное, недолговечны, сам он тоже смертен, и король остается один, слишком доступен всякому злу. А Франсуа - вечный враг, броня дьявольской неуязвимости на нем, гибельный рок в отвратительном облике, змея в истлевшем черепе, каждый, кто его принимает, сам подхватывает заразу, оттого и Марго ненавистна, что разносит чуму, играючи разносит, думая о своих нестоящих обидах, идиотка, милующаяся с прокаженным, а потом еще удивляется, что добрые люди шарахаются от ее протянутой руки. И королева-мать то же. Слепцы над бездной, нет, идиотики, играющие среди бочек с порохом... Он видел только несчастья, которые пугали его тем, что он, храбрец и силач, ничего не в силах поделать, он прикован к скале рядом с Генрихом и кто-то клюет им печень. Он думал: "Моя душа готова переломиться, как шпага, которая встретила на пути скалу. Воистину, во многом знании... Я ведь был как чертополох - колючий, жилистый, намертво вцепившийся в землю. Поди вырви! Но почти год с этим знанием, с ощущеньем гибели - и иссохла страсть к жизни, детская ручка теперь меня переломит и сделает дудочку из моих иссохших костей. Смерть дышит мне в спину, а я не боюсь, потому что вопреки моей воле и живу, и умру".

    - Ты становишься маньяком, дружище, - одобрительно сказал король, обнимая дю Гаста за плечи.

     Постепенно подтягивались все приглашенные. Королю показалось слишком людно, ушел, поцеловав Келюса во влажный горячий лоб. Сен-Мегрен коротко рассказал о том, что успел побывать тьерсом на поединке Сен-Сюльпи (кличка Колетт) и Бюсси (Петух, Морда, Живодер) и, вздохнув, сообщил, что состояние их друга после дуэли вызывает самые серьезные опасения. Он передал беднягу рыдающей жене в самом плачевном виде - с распоротым бедром, проломленной тяжелым эфесом Бюсси головой, истекающего кровью от множества мелких порезов.

     - Живодер еще раскается, что изувечил нашего кроткого Колетта, - сказал дю Гаст, пытаясь стряхнуть с себя пророческое наваждение, сделал голос грозно-веселым и сам немного повеселел. - И вообще, сколько можно издеваться над людьми? У меня всякий раз начинается изжога, когда он острит в моем присутствии. Достоин смерти!

     Пили бургундское, оксерское, овернское. Ели перигорский пирог, рагу с чесночной приправой по-гасконски, запеченый в тесте окорок, чернослив из Тура. Дю Гаст раскашлялся и никак не мог остановиться, злобно отругиваясь от льстивых шуточек Микелето, который увязался сюда за Виллекье: "Более подлая кровь чище, пусть вилланы живут в здравии".

     - А что говорит Мирон? - Виллекье подсел к приятелю, обнял за плечи. Тот зафыркал.

     - Мирон глупец, он уверен, что кровь по венам течет только в одну сторону. Хуже него врача не найти, ведь он еще в душе читать пытается, чушь какая, для него моя душа все равно что по-китайски написана. Лучше я обращусь к бедняжке Валуа, жаль, что он ушел так скоро. Дайте мне бумагу и перо. Я напишу ему, что моя болезнь - хороший повод сотворить чудо. Он ведь лечит золотуху прикосновением... - Он быстро набросал краткое письмо королю с требованием об исцелении; Виллекье заглядывал ему через плечо - дю Гаст явно бредил. Запечатал письмо, передал слуге, а потом сказал, сплюнув на пол:

     - Напрасный труд. Это кто сотворит чудо? Наш король? Ха, не смешите меня! Врачу, исцелися сам!..

     Дю Гаста переполняла черная желчь, он всех донимал мелочными придирками, хотя сохранял зычный голос и бодрый тон. Теперь он обратился к Лу, который вытянулся перед ним, как солдат на параде:

    - Говорят, ты, счастливец, близок с королевой наваррской?

    - Мы просто друзья.

    - А чем ты занимаешься с Марго? - поинтересовался Граммон. Луи Гиацинт честно отвечал, что вчера вечером они читали вслух Плутарха.

    - Быть рядом с такой очаровательной женщиной и остаться холодным? Ну на это только Можирон способен... Келюс, вы удержались бы?

     Жаке пожал плечами, загрустил о Барб.

     - А у меня талия тоньше, чем у Марго, - ни к месту похвастался Лу.

     - Больше ничего ты сообщить не можешь? - снова разозлился дю Гаст. - Вон сколько полезного мы извлекли из любовных шалостей Обезьяны, неужели твоя дружба с Марго не принесет плода благого?

     Можирон нахмурил лоб, вспоминая, как собирал жимолость для королевы наваррской. Она ела ягоды жадно, горстями. "Будет оскомина", - говорил он ей, а она отвечала: "У меня от жизни оскомина, сеньор. Может быть, короны разделяют верней, чем океаны? Вы не знаете, отчего мой брат король сердится на меня? Он подсылает ко мне шпионов, точно мы - враждебные государства... Порой я так скучаю по нему!" Он ее жалел, но понимал, что сама, дура, виновата, верит Гаденышу, хвалят друг друга, держась за руки, какие они непонятые, одни в этом мире... и как ей не противно?

     - Она слабая женщина и я сожалею о ней, - серьезно сказал Лу, - но вы не должны принимать во внимание мои чувства. Я понимаю, государственная необходимость... Что я должен делать?

     - Сверни ей шею в кустах, - с чувством пожелал дю Гаст. Можирон как-то слишком внимательно поднял брови, какой-то слишком серьезный взгляд у него, глядишь, и впрямь придушит. Дю Гаст кривой улыбкой дал понять, что шутит, но заметил для себя - повнимательней относиться к мальчишке, в нем появилась странная сила, в Можироне, кто бы мог подумать? но такое ни с чем не спутаешь, что-то родное, он и в себе чувствовал и пользовался во всю, что-то такое предсмертное, удар последней воли, чему никто не может противостоять... это ведь Лу Можирон, балованное дитя, безобидный обожаемый безумец, дурачок какой-то, но вот эти нацеленные в пустоту зрачки, сдвинутые брови, сжатый рот...

     - Просто присматривай за ней, хорошо? Нужно, чтобы Козлиная жена тебе доверяла.

     Лу равнодушно повел плечом, голову наклонил.

     Граммон и Сен-Мегрен с сожаленьем стали прощаться, вечер у них был обещан дамам. Уходили, печально оглядываясь на недопитые бутылки. Хохотали и падали в прихожей - будет ли от них дамам толк? Виллекье с дю Гастом уходили вместе. Оба крепко стояли на ногах, оба были так зверино сильны и опасны даже на вид, не говоря уж о запахе и предчувствиях, что прохожие сворачивали на другие улицы, лишь бы не столкнуться.

     - Знаешь, что я заметил сегодня в наших юных друзьях? - спросил дю Гаст.

     - И что же?

     - Они оба умрут.

     - Как и мы все, мой друг, как и мы все...

     - Насчет тебя я не был бы так уверен. А у мальчишек наших точно клеймо на лбу, не спутаешь ни с чем. Словно кто-то подошел невидимый и мазнул кровью.



                * * *

    Вернувшись к себе от Келюса, Виллекье записал в блокноте, подпирая тяжелую от хмеля голову могучей рукой: "Человечество прогрессирует в странном направлении. Из всех нынче встреченных людей всего лишь двое или трое относились к устаревшему виду homo sapiens, а подавляющее большинство своих знакомых я с прискорбием должен отнести к новой разновидности существ - homo himericus. Справедливости ради, следует добавить, что я сам слишком высок и слишком широк для обычного человеческого экземпляра. Мне тесно под крышей и страшно под небом. Во что все это выльется - не знаю..."
-----------------------------------------------

       любезность - ит.


Рецензии